Мудра Ка : другие произведения.

Хожение за три Леса. Глава 2

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Ох и чудна наука Ходоков! Как, не вступая в бой, остаться непобедимым; как воем и граем подсердным созвать волков и воронов; как узнать всю подноготную о человеке, спев ему его песню... Но главное - как обессилить изгонца?!

  Глава 2: Край
  
  При рождении нарекли меня Степаном, и это имя невозбранно и оттого известно всем, кто бы ни пожелал его узнать. Однако есть у каждого из людей тайные имена, они берутся на время, для великой цели или свершения. У колдунов много тайных имен: одни уже отслужили задачу и оставлены исчезать, другие живут и приноровлены ради неких причин, а третьи выбраны пожизненно и присвоены богами, их нельзя открывать ни одному существу, кроме ближайшего товарища либо покровителя, да и то с опаской.
  Когда кто-нибудь собирается в дорогу, он молит нужного бога об имени - и получает таковое на время пути. Я обратился к Провожатому, подозревая, что именно от него пришла Буквица. Провожатый - смешливый бог, правда, не для всех: колдун Михайло говорит, что другим он бывает и грозен, но недаром же одно из прозвищ его - Хохотун. Он долго аукался со мной по лесу и смеялся из-за деревьев, потом спросил, знаю ли я, что Явь - из Прави, Правь - из Нави, а Навь - из Яви? Я отвечал, что знаю, ведь это всем известно! Тогда он захохотал так, что перегнулся пополам, и, захлебываясь, проговорил: нет, дурак, ты этого не знаешь! Не ведаешь ты сей тайны, дурак! Потому отправляйся в путь, и возьми себе имя Путеход. Я так и поступил, а пишу его здесь потому, что никто, как сказано, не прочтет, да и дорога уже позади, и как только напишется моя повесть, так имя Путеход и растает в воздухе.
  В скором времени после того, как раз когда солнце потеплело к весне, и дни удлинились, а пути еще не обрюзгли слякотью, пришел к колдуну мой брат Богдан и объявил, что желает стать ходоком, и намеренье у него есть пойти учиться в Скородумы к тамошним хожалым людям. Выглядел Богдан самоуверенно и одет был в новьё, только-только пошитое: рубаха из беленого льна тонкой выделки, штаны и куртка из мягкой кожи, с меховыми оторочками, крепкие сапоги, на поясе нож в кожаных ножнах с драгоценными бляхами из допотопных металлов, но главное - сума заплечная из нервущихся древних тканей, принесенная из Города. Сразу видно было, что тетка Наталья изрядно понатужилась, чтобы собрать его в дальнюю дорогу. Видать, передумала запрещать сыну сию стезю, а может, он ее разговорами да посулами уломал. Богдан попросил суму посмотреть и привадить к нему, потому что она на днях только куплена у скородумовских ходоков. Они-то и посоветовали братцу пойти в обученье к тамошнему знаменитому Силычу.
  - Что же скажешь мне, Михайло? - солидно спрашивал Богдан, усевшись на лавку и поглядывая свысока на Ирину.
  Колдун зыркал сбоку, из-за кривошеины своей, с усмешкой, в усах спрятанной, и солидно же отвечал:
  - Отчего ж не пойти - пойди. Послушай да поспрашивай, да когда голову дурить будут - смотри, не испугайся! Испугаешься - того гляди, не возьмут тебя. Вот и весь мой наказ.
  - Кто ж это голову-то будет дурить? - недоверчиво вопрошал Богдан.
  - Силыч и будет, кому ж еще?
  - Да ладно, авось мне-то не задуришь! - подбоченившись, объявил Богдан, и протянул колдуну нервущуюся суму, освобожденную от всякой дорожной клади.
  Михайло, наклонясь над ней, пошептал изгонцу запреты и послушал, ухмыляясь, его неслышимые ухом вопли и злобные возмущения. Против колдунова слова, в котором - свет бога-Правника и властительная сила Змеицы, никакой изгонец не устоит. Отдав суму Богдану, Михайло сказал мне:
  - Вот тебе и знак: иди в Скородумы с братом, а оттуда с ходоками до Города, ихними дорогами, а там поглядишь.
  У меня уж все собрано было, и нож отточен, и сапоги выправлены, так что в любую минуту мог я сделать шаг за порог. Встрепенувшись от слов колдуна, Ирина посмотрела на меня долгим взглядом, от которого стало мне тепло и грустно. А вечером того же дня тетка Рая позволила нам ночь напролет прощаться, сообщив, что Домовница приняла меня и признала за гожего, так что могу я мою Ирину беспрепятственно миловать. А коли она родит, а я не вернусь, сказала тетка Рая неожиданно добрым голосом, то цена ее женская еще вырастет, хотя куда уж выше - неведомо. Знала, куда ущучить меня, колючая тетка Рая! Прямо в самую точку любовной боли попала! И пришел я к Ирине в каморку с испуганным сердцем и понурой головой.
  Но она меня утешила: обнимала с трепетом, и целовала нежными горячими губами, и шептала, что будет ждать и ждать - пока не вернусь. Или - сказала со слезами - пока не получит наивернейшего, несомненного известия, что меня уже нет в мире Яви.
  Не в первый раз я в ту ночь был с женщиной, и она не впервые - мы оба проходили посвящение, да и была у меня девчонка одна шустрая из деревни, и еще кой-кто, но никогда ни с кем, кроме Ирины, не являлось мне уверенности, что эта женщина - моя, и больше ничья, и ничьею не станет, пока я жив. И от несгибаемой веры в нее не было у меня ни страха, ни опасения, ни ошибки - все случилось легко и прекрасно, в потоке наслаждения и любви, когда разум рассеивался, а чувства воспаряли, и радовались, и пели хвалу, и плавились в счастливом упоении.
  Наутро, помолясь долго, со рвением и благодарностью, Домовнице, шагал я по ранней весенней изморози рядом с Богданом, и спотыкался от нежности к моей Ирине. И лишь к вечеру утих сердечный восторг, и мой разум прояснился, и я увидел наконец дорогу, в лесной чащобе пролегшую, и услышал болтовню брата, неустанно свою хитрую смекалку нахваливавшего. И ответил наконец я ему хоть раз впопад, а вот уже и просвет меж голых ветвей, и опушка лесная, и скородумовские дома выросли перед нами как из-под земли. Растянулись Скородумы по склону речному, на противоположном нашей Змеёвой берегу: их-то берег высок, а наш отлог. Чтоб достичь первого дома, пришлось нам перейти речку по навесным мосткам, довольно высоким, чтоб весенним разливом не смыло. По льду рядом с мостками бежала зимняя тропка, да мы по ней переходить не решились: уже лед стал не в шутку хлипок. Первый же встреченный показал нам Силычев дом, а я еще спросил, где Ирининой родни домишко, чтоб донести им приветные слова и гостинец от нее.
  У Силыча встретили нас гостеприимно, и сам он вышел на двор - лысый да юркий, росту несерьезного старикашка. И вот взглянул он на нас дюже остро, и вмиг заметил мою рассеянную мечтательность, не подобающую колдунову выученику в начале столь трудного пути, и тут же весело усмехнулся разочарованию Богдана, которое тот не сумел укрыть, глядя на него - хихикающего, егозливого дедка.
  - Ну что же, Богдан - богом дан, к столу зван, вышел оттеля пьян, да гладом-жаждою обуян? Ага-ага? Учиться прибыл, в новьё одет, да не видел свет? - скоро-споро, присказкою да с приговором, зачастил Силыч.
  Богдан изумился и вытаращил глаза.
  - Откуда вам меня знать?
  Силыч захохотал так, что присел на корточки, и давай бить себя по ляжкам, в восторге от Богданова недоумья.
  - Эх ты, Богдан, за столом пьян, под столом - тверёз, вырос да не дорос! - тараторил он, захлебываясь смехом. - Проходи, не стой, сейчас узнаем, свой ты аль не свой!
  И, следуя за ним, мы с братом вошли в избу. Там были еще двое людей, из ходоков, одного из них я видел в нашей Змеёвой. Силыч велел дать нам травяного отвару и хлеба, а когда мы поели, выпроводил меня обратно на двор, а Богдана оставил испытывать. Двор у Силыча был большой, огороженный струганным горбылем, крытый соломенным навесом, и кругом - двери и дверцы в пристройки и устройки, ради хозяйственных надобностей усердно сколоченные. Повсюду метено и прибрано, а у крыльца - скамья, крепка и широка. На нее я уселся ожидаючи, и тут же подсел некий сверстник мой, а волос его светел да волнист, а глаз зелен да огнист. Так я про себя сказал, и посмеялся, что Силыч меня присказками своими как заразою поразил!
  - Что, повеселил тебя отец? - спросил сверстник, и добавил, что звать его можно Арсентий, а можно и Сентя, как в семье кличут.
  - Отец у тебя - весьма умен и видит глубоко, - ответил я, и мы поглядели друг другу в глаза.
  В ту же минуту прониклись мы между собой большим пониманием и дружбою, которые держатся у нас до сих пор, не истончаясь.
  Сентя засмеялся и сказал:
  - Вряд ли из брата твоего ходок выйдет.
  - Вряд ли, - согласился я.
  - А из тебя выйдет, хоть ты и колдун. Не так уж колдунская наука от нашей отличается, ага?
  - Не так уж, - снова согласился я.
  - Ты, наверно, уже женат? - спросил Сентя.
  - Только без хороводов пока.
  - Эх, - вздохнул он завистливо, - а мне сказали: рано. Легкомыслен, сказали, внезапен и ребячлив. Погоди, говорят, еще чуток, обоснуйся внутри себя. А я-то, что ли, не обоснован?!
  И он опять засмеялся.
  - Да что ж у вас, без того нельзя, что ли? - удивился я.
  - Можно-то можно, только не с той, на которой жениться собираешься, - сказал Сентя и нахмурился. И снова вдруг засмеялся: - Моей сестры сынко новорожденный во время хороводов старейшую с ног до головы обделал! У вас, наверно, так же ведётся: старейшая ребенка носит и всем показывает? Ну вот, а он ее обосрал! Передничек её с вышивкой белёный-перебелёный - весь в поносном говне, у ней рожа со зла перекошена, а сынко хохочет! Силыч сказал: этот - свой.
  При этих словах вспомнилось мне, как во время свадебных хороводов в Змеёвой, которые кружились на поляне перед Домом богов, в многолюдье и крикливом веселье, столкнулся я с Ириной, она тогда только-только у колдуна поселилась. Она была в лентах и в бусах, тоненькая вся и робкая, потому что никого почти не знала у нас, и я подумал, что она ведь красавица...
  - О, поют уже! - встрепенулся Сентя, прислушиваясь.
  Из дома донеслись начальные звуки, еще нестройные, не в лад, с перерывами. Голоса настраивались, чтобы приобрести совместность, созвучивались друг с другом, и неспешно спускались по телесным родникам книзу, к промежному истоку, чтобы затем соединённо подняться вверх, в надголовье. Когда я был на пятой косе, где изучаются уменья Провожатого, Михайло научил меня такому пению; через него открываются Врата Нави, а не открыв их - как же найдешь убегшие души? Колдуны поют, призывая Вещего бога, и дают ему дорогу сквозь себя, и вручают ему три свои души - посланницы в царство Нави, летящие на поиски пропажи. Дорога, учил Михайло, проходит по семи световым родникам, или же ключам, откуда истекает извечный свет жизни, и откуда течет он по жилам тела. Выглядят ключи будто шаровые светы, словно фонари в ночи, словно круговые сиянья вокруг пламен свечных, и они есть живые сердца, бьющие сквозь себя световую силу, и по ним и сквозь них проходит тот самый путь ко Вратам. Но самому пройти почти невозможно, учил Михайло, потому призови Провожатого, и пой, и следуй за ним.
  Но у ходоков - я сразу почуял! - было не то. У ходоков никто не звал и не встречал Провожатого, и голоса их пели сами по себе, как бы без обращенья к Вещему, без просьбы и зова, а самовольно, и по самовольству такому они, как я вдруг уверился, могли повести куда угодно, а не только к Вратам. Но вообще-то никуда они не вели, и не стремились ни ввысь, ни вглубь, ни на поиски, ни к узнаваемой цели. Они будто б расширялись сами собой, раздавались, так что вместо световой дороги возникала перед взором светящаяся туманность. Впрочем, как тут же приметил я, у туманности той имелся четкий, будто б нарисованный, и притом лукавый очерк, и он вилял и расползался, словно черное горючее масло на воде, и радужно подмигивал. И очерк этот, эта мигающая незнаемая туманность, как оказалось вдруг, стала вместо меня! А я как будто пропал, и не найдусь больше вовсе никогда! И чуть было я не испугался, потерявшись в необозримом и гулком пространстве, в которое завели меня голоса и в котором сгинули вмиг все три души мои: и разумная, и телесная, и душа-зверь. Но в то же мгновенье четвертая душа, ясное око, Солнцесветова радость, влетела в пространство мое и воцарилась в нем. Придется мне написать сюда, что красоту царения ее словом не передать, столь много там сиянья, обжигающего глаз и сердце, утоляющего пустошь и суету ума. Однако ж по первости увидеть подобное всякому, конечно, страшно: не каждый ведь знаком со своею четвертой душой. Я же, любя ее, засмеялся.
  Но вот пение в избе постепенно стихло, и несколько минут протекли в молчании... И тут вдруг что-то грохнуло, хлопнуло, и из дверей выскочил Богдан, по-мертвецки бледный, с мутным взъерошенным взглядом. Ни слова не говоря, схватил он шапку да сумку, и развернулся прочь, и побежал - на ночь глядя в лес, ибо казалось ему в лесу безопасней, чем в Силычевой избе. Вот что скажу я насчет сего происшествия: не все люди податливы к колдовской науке, ведь у большинства ум крепкий, житейский, недвижимый. И потому каждого из тех, кто является набиваться в ученики, проверяют, особыми способами сдвигая их умственные опоры. Так заведено и у колдунов, и у ходоков, без различия. И если страх потерять устойчивость ума окажется у пришедшего больше, чем любопытство к ученью, то такой сам от учителя сбежит. Но бывает, что страх провала и неуважения к себе еще больше, и тогда просящийся в ученики будет настаивать, скрывая первый страх. Такого тоже нипочем не возьмут - он и с ума совсем сойти может от колдовской-то науки.
  И хотя боги призвали меня через хворь ума и тела, по странности которой распознается отмеченность, а еще через блуждания вслед очарованным грибам, в чьих мирах совсем иные страхи, все ж Михайло проверял меня на совесть. Однако призванность моя и любопытство пересилили. Богдан же сбежал безвестно куда, и вернулся в Змеёвую лишь после трех дней плутаний по чащобам, полным изгонцев, лесовиков и неупокоенных душ, и как он остался жив - неведомо.
  На крыльцо меж тем вышел Силыч и, увидав меня, засмеялся и захлопал в ладоши.
  - Ну что, пел-гулял, душой отдыхал, три души прогонял, а одну привечал? - спросил он, похохатывая. - Заходи в дом, побеседуем!
  В доме Силыч сел во главе большого стола с крепкой дубовой столешницей, меня и Арсентия усадил по правую руку, и напротив нас оказались прежние два ходока, а напротив Силыча присела его жена. Звали ее Марьяной, обращались к ней уважительно все, включая Силыча, а была она маленькая, круглолицая, крепенькая и улыбчивая, говорила же немного. В дверь вошла молодка, принесла душистого отвару, поставила на стол чашки и вышла, сверкнув улыбкой. В этом доме, как увидел я, все улыбались, смеялись и пришучивали беспрестанно, и казалось, будто и окна и двери светятся улыбками каждому прохожему человеку, и жило здесь постоянно много всякого народу, пришлого и родственного, работников, учеников, тех, кто по делам, и кто от любопытства, и еще разного люду, мне непонятного. Марьяна руководствовала всей этой гурьбой разумно и строго, и каждый знал свое место в доме и свое дело по хозяйству, и всё шло чередом, без ссор и спешки, с шутками, забавами и веселостями.
  Ходоки, сидящие напротив меня, были крепки скрытой мощью, совсем не только мускульной. Того, что помоложе, звали Акимом, был он белобрыс, худ и жилист, с рассеянным, как мне увиделось поначалу, взглядом. Другой был старше и степенней, да и мышцами покруче - они так и ходили у него буграми под рубахой. Однако ж вида он боевого не имел нисколько, потому что серые глаза его мягко, спокойно и ласково светились, словно он наблюдал, как играют дети. Называли его здесь Пашутой, и детей, как я узнал потом, было в его дому больше десятка: от первой жены, от второй, да еще сирот-приёмышей трое не то четверо.
  Некоторое время все молчали и чинно хлебали из чашек отвар, потом Силыч заёрзал на стуле, словно ему стало невтерпеж, и сказал, присмеиваясь:
  - По семи я́дрецам
  колесо катится,
  а от ворот ему - поворот!
  И уставился на меня во все глаза, словно чего-то ждал. И все прочие, на меня глядя, замерли. Я испугался до жаркого поту: не мог угадать, чего они ждут! Но вдруг осенило:
  - От ворот поворотили,
  назад не пустили,
  в путь-дорогу навострили,
  а под обод что положили?
  Силыч хлопнул в ладоши и довольно захихикал, Марьяна заулыбалась, Аким метнул в меня неожиданно острым взглядом, словно ножом пропорол, и кивнул одобрительно.
  - Вот то-то и оно! - сказал Силыч назидательно. - Преж чем в путь выступить, надо бы дознаться, что он есть, путь-то! А ты пока расскажи, с чем туда идешь, чего посредине ищешь и чего от конца пути ждешь, а мы послушаем.
  Я раскрыл всё без утайки: про Книгочея и книгами сыздества любопытствование, про чаемое многокнижье в Городе, про мытарства свои мысленные насчет познания всех учений, про надежду связать воедино все учительства и образы действия в мире - ради исправленья перекошенного мирового неустройства, рассказал и про испытание Пряхи, и про то, что Провожатый благословил меня именем... а про Буквицу Вязаницу умолчал. Сам я еще не ведал, что она есть такое и к чему мне! По мере моего рассказа выражение лица Силыча менялось, перейдя от веселого расположения к удивленной задумчивости. Сентя же, чуял я, загорелся моим рассказом сильнее некуда.
  - Значит, хочешь ты нашей науке обучиться, а в ходоках не остаться, так что ли? - спросил Силыч.
  Мне пришлось ответить, что, пожалуй, и так. Силыч замолчал. Аким метнул еще один свой колющий взгляд, не понятного мне выраженья. Марьяна рассматривала меня с мягким укором, как надерзившего ребятёнка. Рядом со мной застыл неподвижно Сентя, в обычности огневой и резвый в жестах, и через него я особо отчетливо воспринял, какова степень дерзости была в моей просьбе. Молчание длилось долго.
  - А что ж такого-то, Силыч, - произнес неожиданно Пашута с легким спокойствием, как о неважном чем-то, - бывает же, что ученики сбегают, ученья не выносят, либо наскучивают им, либо не годны оказываются - и что ж с того?
  - А Пряха? А Хожалый? - спросил Аким с острой иронией. Хожалым богом либо Ходоком называли они Провожатого.
  - Да-да! - подскочив в волненьи, воскликнул Сентя. - Если Пряха благословила на отвагу, а Ходок научил мудрости, разве ж можно теперь отказать?
  - Да не в отказе тут дело-то, - сказал Силыч, - а вот в чем: ехала телега грязью-мокредью, накатала колею, колея простыла, другая телега ее перекрыла - да и свернула, колею погнула, а телега третья по мерзловине едет, глядь - колея-то спорчена, на сторону скорчена, мерзлой колотью путь перекрыт, а что там, в леве-праве лежит? Никто не говорит.
  Аким в третий раз метнул свой взгляд, на сей раз недоверчивый, пропорол меня глубже прежнего, и сказал:
  - Думаешь, он нам всё порушит?
  Силыч опять заегозил на стуле и захихикал:
  - Еще как порушит! Еще как, Акимушка, порушит! Ни волосочка не оставит! - и ударил себя по лысине, расхохотавшись. - А что, Акимушка, подождете с Мясновкой-то до новой луны? Авось Егорка-то, царь-то наш государь, сам отмякнет да образумится, а? А нет, так и нет, это дело не поспешное!
  - Авось, - сказал Аким, а Пашута, согласно улыбаясь, кивнул.
  На том и кончилось не совсем понятное мне обсужденье, и всех расположили ночевать по горницам, раздав по щедрому куску хлеба да по миске похлебки.
  - Не бойсь! - горячо шепнул мне на ухо Сентя, прежде чем уйти. - Все равно ты уже нашим стал, когда попросил у Пряхи дерзости, а теперь Силыч научит тебя еще кое-чему - и вперед, на Дорогу! - и пихнул меня играючи в бок кулаком.
  Наутро Силыч с ходоками увели меня в потайное пристанище, обустроенное в лесной чащобе для натаскивания учеников в тех уменьях ходоковских, про которые не сказывают посторонним. В лесу мне повязали на глаза матерчатый плат, чтобы не засек я тайных замет, указующих путь, и долго водили по снежным тропам, искусно петляя, то и дело сворачивая, пока я не запутался в сторонах света и не потерял направления. По бокам от меня шли Аким и Пашута, стерегшие, чтоб я не упал, споткнувшись о смерзшийся ком, и не свернул бы с тропы в сугроб. Хотя и прожил я лунный месяц с половиною в том ходоковском пристанище, однако спроси меня сейчас туда дорогу - не найду. Знаю лишь, что добирались мы по лесу с ранья до светлого вечера, и обратно так же. Вскоре, живя там, я догадался, что имеется и короткий путь, без блуждающих загогулин, так что за час-другой можно было к Скородумам выйти, но я того пути не вызнавал, как из уваженья к хозяевам, так и из личной гордости. По этому пути мельтешил туда-сюда Сентя, будучи посыльным по всяким надобностям.
  Когда повязку наглазную с меня сняли, то увидел я, что стою посреди широкой, с терпеньем уровненной и утоптанной лесной прогалины, густо окруженной могучими дубами, а от них и прозвалась ухоронка та ходоковская - Дубовой голью. В центре ее находилась площадка, с которой был тщательно почищен снег, до самой земли, и по земле ровненько насыпана была солома, на которой происходили ученические упражненья. Справа в глубине леса текла речка - оттуда тянуло сыростью, проталой слякотью и свежим духом пробудившегося с весною течения. Слева за деревьями скрывалось жилье, опознанное мной тотчас по запахам дымного тепла и еды. Меня отвели туда, в земляную хижинку, обустроенную для одного насельника, и оставили там до ужина.
  Обиход на Дубовой голи постиг я быстро, как с беглых слов ходоков и Сенти, так и из собственных приметок. Ученики жили поодиночке, в разбросанных по дубраве там и сям хижинках, и мало того - не должны были болтать друг с другом ни попусту, ни по делу, кроме как на поляне, за уроком. Уроки же были в утреннее время, отзавтракавши, и в вечернее, доужинное. Готовил еду насельникам Дубовой голи одноногий хмурый старик, а ему помогал мальчишка, и старик то и дело пинал его своей деревяшкой, что приделана была у него вместо ноги к коленке. Оба они были молчаливы, и пинки заменяли им переговоры: мальчишка, получив под зад, бодро и с познаньем дела мчался исполнять порученное. Молча разжигали они жаровню, устроенную под деревянным свесом, молча варили каши, похлебки и травяные взвары, молча выставляли на стол плошки и чашки, и молча после трапезы прибирались. Всего учеников было около десятка, да столько же или чуть меньше старших, которым разговоры позволялись, и потому кушали они отдельно: их стол стоял прямо в поварской под навесом, у жаровни, а для учеников - под чистым небом неподалеку. Чинно, потупив очи, сидели мы на голой, грубо оструганной лавке, и жадно стучали ложками: уроки были тяжелы, а кормили скудно. За обученье у ходоков платили кто как мог, по уговору: либо приносили из дому что ценное, либо работали на учителя лето или больше, кто в поле, кто ремеслом, а либо обязывались отдать учителю весь навар, полученный с первого же похода в Город. У меня же с Силычем был свой особый уговор, и о нем я запишу дальше.
  Вместо праздной болтовни полагалось ученикам во все время отдыха, и даже за трапезой, сосредоточенно усваивать преподанное, ибо оно обширно смыслом и притом такого свойства, что ни памяти, ни ума не достаточно, а требуется для взятия его внутреннее преображение. Особенно же посвящены были этому послеобеденные часы, когда все сидели по своим хижинкам и упражняли себя, а кто-нибудь из старших ходил с проверкой, глядя, не сморил ли учащихся сладкий сон? А скажу я по правде, чтец мой, сон там был слаще меда! Уставши за день досмерти, валился я на тощий сенник и спал, спал, спал, в темном теплом сне с усладою плавая, и не чуял земляной стужи под собой. Понятно, что не мерзнуть ночами, ледяными еще по ранней весне, помогала настройка внутренних светов, которой еще на второй косе учат боги-Родители. А утром пробегал мимо каждой хижинки мальчишка-кашевар с колокольцем, столь громогласным и пронзительным, что от звона его мертвый, кажется, встанет! Так на Дубовой голи начинался день.
  Почитался там, понятное дело, Грозный бог, или Грозник, также и Громовым называемый, к которому особо льнет телесная душа, жаждущая боевитости и здоровья. Колдуны дружат с нею ради помощи в узнавании и целении хворей, своих и чужих, а ходоки - больше для одержания побед в сражениях и драках. Нет, я не так сказал - не победы им нужны, хотя о силе телесной они всерьез заботятся, а, скорей, уменье избегнуть войны и потасовки, оказавшись притом в победителях. Тонкая это наука, и коренится она в способе пения, коим пользуются ходоки. Особость его, как сказано, не в том, чтобы находить дорогу ко Вратам Нави по световым ключам, а в том, чтобы идти самому, везде и всюду, расширяя и испуская из себя шаровые светы, пока не превратишься в единый сияющий свет и не вольешься в свет всей вселенной. А дорогу уже после того сам себе пробиваешь и творишь, и не только что в царство Нави, а куда угодно.
  - Раз Грозник тебя сюда пустил, то и засветишься теперь, деваться некуда! - сказал мне Сентя, подмигивая; он явился в лесное пристанище днем позже меня, и принес в большом заплечном мешке крупы и другие припасы для поварской. Мешок, конечно, был из Города, с лямками и закрепками, столь хитро по спине сидящий, чтоб огромный вес можно было тягать, не переломившись.
  В тот же день отвел меня Сентя на холм, что поднимается недалеко от Голи, почти сразу за рекой. На верхушке его стоит дуб, проросший от удара молнии Грозного бога, и хочу я сказать, что подобного исполина, упертого в поднебесье, со древесной шкурою, могучими узлами завязанной, я больше нигде не видал. Я повязал на ветку свою ленту, выплетенную из четвертой косы, и попросил Грозника даровать мне телесные силы и умения. Бог Громовой оказался благосклонен ко мне, и отвечал чрез мою телесную душу согласьем, о коем угадал я по ее нетерпеливому трепетанью от мощи, внезапно прилившей.
  Вечером же получил я на урочной поляне первое знанье, обращенное к телесной душе. Собрались там ученики, а они куда неопытней были, чем я, и глядели на мои семь кос с изумленьем, потому еще, что ходоки кос не плетут, а связывают волосы в особый пучок лентой, на концах которой навешены амулеты и знаки, по которым можно кой-что о каждом прочесть. Но всем известно, что ходоковский выученик обращается к Грозному на пятом шагу ученичества, а не на четвертом, как у колдунов, да я-то уже седмицу прошел, да как я вообще здесь оказался?! Вот что они подумывали; однако меня всё сие не заботило, хотя... хотя, признаюсь честно, приятно мне было мое старшинство и опытность в сравненьи с ними чувствовать... Н-да, вот потому-то и показал я себя дураком в игрище, по мановенью Силыча затеянном. А состояло оно вот в чем: вышел Сентя побороться с Пашутой, и принялся он наскакивать на Пашуту с дубиной, да откидываться вдруг назад, будто б его воздухом отбросило, и так падал в траву, кривляясь и гримасничая, а Пашута стоял как вкопанный и только обильно потел. Все смеялись и покрикивали, вроде как Сентю взбадривая, страсть разжигая.
  - Не хочешь поиграться? - спросил меня Силыч, похихикивая. Смысла я не увидел в той игре, но решил не отказывать. Сентя сунул мне дубину и велел нападать со всей силы.
  - Вмажь ему в лоб, в лоб, промеж глаз! - вопил он, горячась.
  Я решил, что кривляться нипочем не буду, и махнул дубиною нехотя, кое-как целясь в Пашутин лоб, а дубина вдруг как будто от чего отпрыгнула, и мне помстилось, что Пашута ее ловко лбом отбил, будто мяч. Ученики за спиной захихикали; вот как, подумал я, они смеются надо мной! И рассвирепел, и накинулся на Пашуту нешуточно, разъяренно - и отлетел от него к концу поляны, пропахав солому задним местом. Не поняв, что меня ударило, я вскочил, а глаза-то застит от ярости! - и полез в драку опять, еще отчаянней - и опять отлетел. Вскочил снова, набросился - и вновь меня отшвырнуло, крутанув кувырком, прямо в осевший, слежавшийся сугроб, наметанный при расчистке срединной площадки. Я сел, потряс головой. Силыч и Сентя хохотали до слез, а юнцы, покатываясь со смеху, тыкали на меня пальцами. Оказывается, мои штаны сзади лопнули, и из дыры стыдно блестела белокожая задница. Я ощутил жар на ушах и на шее, и озлобленно нахмурился на зрителей моего позорища. Да, постыдно мне было, чтец мой, ух как постыдно, а нынче-то смешно про то вспоминать!
  - Силён, однако! - сказал Пашута, отдуваясь и отфыркиваясь.
  - Силушки-то, силушки, да вся - в мышце, а надо бы - в я́дреце, а нужно бы - в не́дреце! - хохотал Силыч.
  - В каком ядреце? - непонимающе от злости спросил я.
  - Как же, как же, - запел Силыч, - я́дреца-не́дреца, число их семь, собери их все, слепи пирожок, да изжарь его, дружок, да потом проглоти, да в нутре покрути, туда-сюда погоняй, да с ним и в бой вступай. Уразумел, аль нет, что молчишь, свет-пересвет? А вот поди-ка теперь, напади-ка с новца - да не промахнись мимо лица!
  И заставил меня еще раз на Пашуту полезть, а Сентя как заведенный хохотал и вопил:
  - В лоб его, в лоб, в лоб!!!
  Я со всей мочи, упираясь, чтоб не отбросило наземь, грохнул дубиной в красный, потный Пашутин лоб - и она провалилась в пустоту, а я за ней полетел вперед, будто кукла тряпичная, и кубарем ввалился в другой сугроб, с противоположной стороны бесснежной росчисти, и как только шею не свернул. Силыч и Сентя, согнувшись от хохота, попадали на землю и задрыгали ногами. Юнцы прыгали от восторга и вопили. Пашута стоял на том же месте и смущенно улыбался.
  - Бродяги продажные! Проклятые шатуны-оборванцы! Долго будете над честным колдуном измываться?! - заорал я, размахивая дубиной и не помня себя от злости.
  Тут даже и Пашута засмеялся, а остальные чуть не прикончились, хохоча. Наверно, вид у меня был уморительный, в рваных-то штанах, голозадый и взбешенный! Но тут Силыч подошел ко мне и в ухо негромко сказал:
  - Не видь, отрок, ни рук, ни ног, а видь - катается колобок! Видишь, видишь, а?
  Усильем успокоившись, посмотрел я на Пашуту, как учил Михайло - в отрешении от внешнего, непрямым, рассеянным зреньем, и увидел, как собран у него из семи светов тугой и тяжелый шар, коим, сообразил я тут же, и отбивал он удары дубины моей! Так и меч, и копье, и топор, и любое оружье можно отразить, ибо ни острота его, ни сила напора шару не страшны, а вот что делать, если сразу несколько врагов на тебя клинки направят? И тотчас Пашута, заметивший, что я смотрю внутрь его, и как будто угадавший мое недоуменье, ответил на незаданный вопрос. Катающийся в нем шар стал распускаться, растекаться - и распался на звезды, сперва их было семь, потом они умножились вдвое и притом каждая надвое помельчала, потом еще умножились, помельчав, и снова, и снова - пока не образовался на месте огненного могучего шара туман, составленный из мельчайших, едва светящихся искорок. И расползлись они, поблескивая, так, что между ними хоть что проскочит: хоть меч, хоть камень, хоть копье, не говоря уж о стреле. А на площадке, понятное дело, стоял все тот же Пашута, стоял всем своим крупным, многосильным телом.
  - Ну и ну! - восхитился я, и Пашута подмигнул мне.
  Потом же, конечно, объяснили мне, как управляться со внутренним светом, чтоб вмиг исчезать, избегая дубин, ножей и кулаков, либо отбрасывать напавших незримою силою. И вовсю усердствовал я на Дубовой поляне, упражняя себя безустально в ходоковских боевых навыках, с Сентею и с Пашутой, а чаще всего с Силычем, который ни мгновенья не молчал, все тараторил:
  - А вот тебе раз, да промеж глаз, а вот тебе и два, а где ж твоя голова? Палки ждет? Иль в пустоту пойдет? Отроче, не спи, куда глаза дел?!
  Так он меня и учил, присказками-прибаутками, а узнал я вот что: ядрецами, или недрецами, а еще жальцами, называл Силыч семь светов, и, помимо уменья с их помощью исчезать или обороняться, можно было в каждом из них, как в недре, засесть, и некие вещи оттуда сотворить. К примеру, из подсердного недра, или подложечки, а колдун Михайло звал его солнечным истоком, ходоки скликали или, напротив, прогоняли зверей и птиц лесных. Тому учил меня Аким, которого, смеясь, прозывали "птичьим товарищем", потому что он мог договориться с любой птицей в лесу ли, в поле или на болоте. Как раз к той поре возвращались из полуденных краев птичьи стаи, грачи, и вороны, и всякая прилетная птица, и гоношились они над лесом, Аким же сзывал их зовом хитрым, с пронзительным карканьем да ауканьем, и стаи сворачивали с пути своего небесного и рассаживались по веткам у него над головой. Он же, наслушавшись их, по-иному аукал из подсердия, и стая тотчас снималась с ветвей и с граем звенящим уносилась вдаль. И я учился у него выводить птичьи зовы из солнечного истока, из ядреца подсердного, раздувая грудь и живот влажным духом лесным, в котором повело уже запахами земли и лиственной прели.
  Оттуда же, из подгрудного гнездилища, где разжигался преярчайший Солнцесветов огонь, велел Аким кричать и выть особым звериным воем, на который собирались волки. И вою этому он не учил где-нибудь рядом с Дубовой голью - нет, уводил меня, а то и еще кого-то из учеников, в даль и глушь лесную, на полдня пути от ходокова селища. И так велел выть, чтоб все тело в едином тоне дрожало и единым звуком выворачивалось, и само на четвереньки опускалось и волчий изгиб принимало. И пока не засверкают желтые огненные очи из-за каждого древесного ствола, не велел в вое том униматься, и лишь оказавшись в плотном волчьем кольце, разрешал кричать особым криком, приказывавшим волкам уходить. В первый раз, когда Аким выл, показывая уменье свое, я испугался до умалишения, и всё мне мерещилось, что обратный отсыл Акимов нем и бессилен, что волки не только остались, но еще и сгустились, и злобной стаей окружают нас со всех сторон. Когда же сам я попробовал выть, и влился в волчий вой всею силой своей, то горящие желтые очи вокруг, лязг зубов, вонь шерсти и неутолимый голодный гон восхитили меня и переполнили страстным устремленьем, и чуть было я не сбежал, зовомый стаей, да Аким вздернул меня за шиворот, встряхнул и тем возвратил в человеческое. Отослав волков, он сказал, что в волчьем вое, которому он учит нас, сознанье человеческое раскрепляется и расходится, и следует крепко его держать, чтоб не оборотиться волком и не уйти со стаей навсегда.
  Лунных две четверти потратил я на то, чтоб выучиться удерживать свое при себе, ибо была мне особая услада в том, чтоб отойти от всяких границ и пределов человеческого сознания, а дать себя увлечь звериному, безграничному. Однако ж я одолел и этот искус, и тогда-то почуял великую власть над зверьём лесным и над птицами летучими: я призывал их в помощь и отпускал за ненадобностью, одною лишь силою светящего своего голоса.
  Силыч же учил меня обретать власть над людьми, чрез умелое пение, да чрез приговаривание, выпевая не свою, а чужую сказку, заветную надежду и тайное страдание того, кому поешь. Это делалось так: в пении, когда усилится в ядрецах свет и уширится световое поле, прикоснуться сторожко к семи родникам собеседника и почуять, в каком из них коренится его тайна.
  - Скачи, как по болотцу: с кочки на кочку, раз по разочку, а на кочке топко, стой на ней робко, не поспешай, но и не застревай - прыгай вперед, с одной на другую, а с той - в свой черёд! - приговаривал Силыч.
  И запел он длинную и красивую песню, а о чем - не вспомню, да и не важно это, потому что попала песня его в мои недра, свет в свет, и пошло волною - от низа в живот, от живота в подсердие, оттуда в сердце, из сердца горловой свет занялся, за ним - межглазье, и после всего теменной родник раскрылся, забил, и полилась из него моя сказка - про детскую тоску, про нежную верность, про смутные зовы и дерзкие мечтания... Тогда взял я ее твердой рукой - и укрыл в глубине своей, от Силычева любопытства подале, а Силыч не противился, лишь тонко, с пониманьем хихикал. А теперь скажу я, что Солнцесветов выученик знает свою сказку, и потому он защитит ее - и не купится на нее. Простому же человеку деревенскому, не знающему собственного света, и сказки своей не узнать: в пении ходока увидит он то, о чем мечтает, как бы вовне себя, возгорится к нему желаньем, тоской и тягой, и устремится за мечтаемым туда, куда поющему угодно будет повести. И обманется. Узнай же, чтец мой, сколь страшно быть незнающим.
  Да много ль знает тот, кто мнит себя знающим? - вот вопрос, над которым я бился все время, пока учился у ходоков. Много ль может сделать для правды и всеобщей пользы тот, кто умеет выйти чистым из побоища и заговорить зубы любому-встречному, чтобы всучить ему соблазны из Города, начиненные злобой изгонца? Так я думал тогда про своих учителей, и продолжал не доверять им и судить их мысленно за себялюбие и корысть, вернувшись с Дубовой поляны в дом Силыча. В те дни полагал я себя готовым, чтобы отправиться в путь, чувствовал, что полон новой наукой, что едва ли не всесилен я от освоенных умений, и что цель моя выяснена мной до самого дна. Но никто никуда идти не торопился. И не потому, как я примечал, что заняты попутчики были сборами или какими-то неотложными надобностями - совсем нет! И Пашута, и Аким, и Сентя, да и Силыч проводили дни в хозяйственных заботах - и не зря ли, мне думалось, ведь там и без них работников хватало, а зимой в поход не пойдешь! Время бежало бессмысленно и бездельно, вот уж и весна к концу шла, и лето во всей своей яркой знойности подступало, а выступленье откладывалось со дня на день. Праздность - вот что меня раздражало и маяло, особенно после выматывающих трудов телесных и внутренних на Дубовой поляне. Но от дел меня отлучали, в луга косить не отпускали - будто б под предлогом домашней помощи, а в доме ни к чему почти не привлекали, несмотря на мои усердные просьбы и нескрываемое рвение. С улыбкою добродушной говорила Марьяна мне: поди, поди, мол, отдохни! И я поневоле шатался бесцельно, временами чувствуя свою отверженность и даже подозревая скрываемую ко мне враждебность! - а как иначе-то было? Сенокос ведь, все при трудах, а меня вежливо, со смехами, отваживают. Силыч между тем ходил, посматривал на меня да похихикивал.
  А я, оставленный самому себе, бродил по деревне, просиживал дни на речке, и всё думал и думал над тем, какими путями выйду я к древним книгочеевым познаньям, да как разберусь в них, ничему не учёный, да как применю их в сраженьи с изгонцами. Может, думалось мне, в книгах, испестренных значочками, находятся заклинания, либо древние силы, соразмерные Солнцесветову свечению, которые внятны изгонцам и страшны им? Как же ими овладеть, принять их в себя, если нынче нет учителей, знающих допотопную науку? В Силычевом доме нашлось несколько книжек, и я часами листал их и разглядывал, да выспрашивал, умеет ли их кто читать, да пытался силу, в них чаемую, почуять светом бога-Правника. Тем же светом, как колдун Михайло натаскивал, рассмотрел я и другие допотопные вещи там, а их было множество: сумы заплечные, ножи самовкладывающиеся, ботинки из плотных материй, утвари кухонной без счету, инструмента всякого нужного, а еще красивости тонкой работы, и на женщинах - золотые украсы искусные, каких у нас не найдешь. Изгонцы в них были такие же, как обычно бывают после запрета и долгой службы у человека - серые, мятые лохмотья теней, рвущие себя самих в бессильном раздрае, либо уставшие и обленившиеся.
  Вот уж Ирине обязательно принесу такую же! - думал я, любуясь золотыми украсами. А еще думал: не сбегать ли мне к ней, любушке моей, пока я тут все одно - бездельничаю? Всего-то день пути между Скородумами и Змеёвой: утром уйду, а вечером уже буду целовать ее мягкие, сладкие губы, да на другой день и вернусь, отчего бы нет? Так я мечтал себе.
  - В вашей деревне есть колдун? - спросил я Сентю как-то раз, наскучив бесцельным блужданьем да с самим собой размышленьем.
  - Нет, а что?
  - Удивляюсь, кто у вас запрещает изгонцам, - сказал я, кивнув на его сандалии, явно из Города.
  Сентя поглядел на меня со странной улыбкой и повел к Силычу. Тот сидел в сараюшке с инструментами и правил маленький ножичек на оселке. Он глянул на Сентю и кивнул мне на широкий обрубыш бревна. Сентя тотчас же вышел.
  - Ну что, Стёпка-затрёпка, покляпая тропка, - сказал Силыч, как обычно, посмеиваясь, - думал-размышлял, мозжишко чесал, на мыслю напал, да и пропал?
  - Да что же, - ответил я довольно раздраженно, - больше и делать-то у вас нечего, только мозжишки почесывать, да еще кое-что, в штанах болтающееся!
  Силыч отложил ножик и заливисто захохотал. Ножик был городской, с мастерски исполненной ручкой, в которую он защелкивался и откуда выщелкивался нажимом на неприметную пипочку. Похожий был у Михайлы, и берегся им, конечно, пуще глаза. Я заметил, что изгонец в Силычевом ножике едва теплился, а в Михайловом был еще хоть куда, хотя у колдуна нож выглядел гораздо старее.
  - Кто у вас запрещает изгонцам? - спросил я, не обинуясь.
  - А к чему бы им запрещать-то? - ответил Силыч, лукаво морщась лысым лицом.
  - А как же тогда?
  - Да вот так: жил черт - не тужил, тьму жрал - тем и жив, а попал на свет - тут житья ему нет, он ох да ох, да сам и сдох!
  - Сам?! - изумился я.
  Но Силыч оставил мои удивленья без внимания.
  - Ты мне, Стёпка, главное скажи: какого хрена лысого-бритого тебя на Дорогу понесло?
  Этот вопрос меня словно пробудил. Воспламененный размышленьями последних дней, начал было я объяснять Силычу все свои мысли об изгонцах и прочих древних страхах, от которых образовался нестерпимый перекос в порядке мира, и перекос тот видел я себя приневоленным исправить чрез древние книжные знания, и вот за этим-то... Тут вдруг взглянул я на собеседника, неподвижно сидевшего на обрубыше, и споткнулся об свои слова как об камень, и мысли крутнулись на месте, да из головы вон, а я, обескураженный, замолк. Привыкший уже к озорству Силычевой улыбки и беззлобному лукавству взора его, никак не ждал я напороться на столь неумолимую смесь презрения, издевки и неприятия, сверкавшую как изостренное донельзя лезвие его только что выправленного ножичка.
  - Врешь! - произнес Силыч жестко. - Врешь, дурак!
  Я забормотал, что нет, что клянусь Солнцесветом и мамкиным животом, что...
  - Врешь, сволочь! - сказал Силыч еще жестче и злее. - Мамку ты сам порешил, забыл что ли? А все ради чего? А? Я тебя спрашиваю! Ради чего?!
  - Отвечай!!! - заорал он и метнул нож мимо моего лица, так что я не успел отшатнуться. Нож воткнулся в дощатую стену сараюшки у меня за спиной.
  - Отвечай!!! - и Силыч метнул еще один нож, неведомо откуда взявшийся, и тот свистнул мимо моего уха.
  - Молчишь, сучий выбледыш?!! - третий нож едва не отсек косу, и волосы у меня на голове зашевелились, а сам я застыл как замороженный.
  - А я тебе скажу! - заявил Силыч, приставив мне палец к горлу; и я вдруг понял, что ничего не стоит ему лишить меня жизни мимолетным движением ногтя. Я смотрел ему в глаза, не в силах оторваться. - Думаешь мир исправить? Думаешь, раз Пряха тебя допустила, а мы кой-каким фокусам на Дубовой голи обучили, то уж и всё, то ты уж и силач-богатырь? Думаешь, мир так и ждет, чтоб ты в его сердцевину влез и всё там перепортачил? Нет, дурак, это всё выдумки, дурные воображения и горделивые мечты глупого юнца из деревни, который никогда не выходил за околицу! И лишь для того они нужны тебе, дурак, чтоб самим собой перед собой же гордиться и похваляться. И перед сородичами твоими, дальше опушки не бывавшими, героем прославиться. И перед Иринкой-Козопаской выпендриться, чтобы пуще уважала. Больше ни для чего они не годны, все твои думы и соображения, понял, дурак?
  Силыч отступил на шаг и убрал палец с моего горла. Я судорожно выдохнул.
  - На кой ляд тебе Дорога, да и весь мир с его перекосом, якобы ждущим исправления, на кой тебе? У тебя в твоей Змеёвой что ли не мир? Мир и благодать! Жена твоя красавица и нежница-любимица! От людей тебе уважение и почет до конца дней обеспечены! Так на что тебе мир и порядок его?! Ишь, замахнулся! Иль тебе своего мало? А? Мало, да?! А ну пошел вон, дурак!
  И Силыч, отвернувшись, уселся на обрубыш и взялся за точило. Он выбрал топорик из вручья, приготовленного к заточке, и принялся четко и размеренно его притачивать. С помощью хитрой приспособы Силыч крутил ногою точильный круг, а металл издавал злые визги, лязги и скрежеты. Я стоял как пригвожденный. В окошко влетела пчела, покружила, жужжа, по сараюшке, несколько раз пересекла солнечный луч с мечущейся в нем пылью, и, наконец, вылетела обратно, в жаркую и душистую марь летнего дня. Я не шевелился.
  - Упорствуешь? - спросил Силыч насмешливо, не прерывая точки. Я молчал. От правоты его у меня дрожала спина, и со всех сил сжимал я кулаки, чтоб не уйти в эту дрожь и страх.
  - Ну, тогда слушай, что такое мир и кто есть ты в нем, - сказал Силыч.
  И запел песню. И песня его слилась с лязгами и визгами стального топора, с шумом верчения круга, с грозным жужжанием разъяренного пчелиного роя на пасеке, со свистом косы, насмерть подсекающей луговые травы, с гулом небес, провожающим качение солнечного колеса, с воем душ неприкаянных, оплакивающих в чащобах свою кончину, со змеиным шипением кромешных, со зловещим хохотом Змея, потрясающим подлунную темь. На этот раз не удалось мне справиться с напором Силычевой песни, да я и не пробовал устоять, ибо кто ж устоит пред натиском вселенной? И она подула ледяным ужасом внутрь меня, и вышвырнула меня, голого и окоченелого, на перекрестье черных дорог. Где я, кто я, куда мне идти? На полночь и на полдень, на закат и на восход - черная, яростная, пустая, мерзлая тишина, затаившая вражду немилосердную, погибель заготовившая для меня - тяжкую, страдальческую смерть на излете тяжкого, страдальческого, одинокого пути. Вот она какова, Дорога, познай ее! - услышал я голос, словно бы из тьмы небес. Только не было там небес, и земли не было, и права-лева, и верха-низа, а лишь вой бесприютный обозленных, бездомных теней, протянувших ко мне свои жестокие, жуткие, жадные руки... Животный страх скрутил меня дрожью и судорогой неудержимой, и я закричал: пустите, пустите меня! Я не пойду, я хочу вернуться! Пустите меня, я хочу домой!!! И пополз скорчившись, как зверь, сгорбившись, пополз, полный позора и ужаса, пополз, ища и не находя убежища, укрывища от воющей кругом жути, не находя тепла для своей несчастной, нелепой, испоганенной калом и мочой, жалкой и бесценной, такой бесценной плоти...
  Издалека послышался хохот Силыча.
  - Ну что, узнал свою настоящую-то сказку? - сказал он, склонившись надо мной. - Узнал, ага, узнал? Вижу, вижу, что узнал! - он удовлетворенно захихикал. - Домой захотелось, как песенка-то спелась, к мамке под юбчонку да сунуть хрен в теплую девчонку, агась? А говорил, знание книгочеево тебе! Видишь теперь: оно тебе вовсе и не нужно!
  Я дрожал, скорчившись на полу сараюшки, уткнувши нос в затоптанные опилки. Медленно ко мне возвращались слепящий свет, пряный дух и знойная марь лета. Опилки пахли железом, землей, кожей, засохшей прелью, пролитым квасом - домашние, знаемые запахи. Я принюхался и вдруг засмеялся, захохотал с облегченьем: так вот чем пахли жуткие тени, пытавшиеся схватить и утащить меня! Дрожь тотчас унялась, и я вскочил на ноги.
  - Что же тогда мне нужно? - спросил я.
  Силыч с любопытством рассматривал меня и хихикал.
  - Что нужно, что нужно... А вот глянь-ка сюда, я тебе твоих книгочеев науку самый раз покажу.
  И он подвел меня к длинному столу, назначенному для столярных работ, а на нем был расстелен некий плат из матерьяла, среднего между бумагой и пластиком: хоть и туго, да мнется, но не рвется. Плат, конечно, был из Города, и Силыч назвал его картой.
  - Вот тут мы, - сказал он, ткнув ногтем в карту, - а вот тут Мясновка, куда вы назавтра отправитесь, - и он ткнул в другое место.
  Я не мог понять, о чем он, и, приклонившись к карте чуть не вплотную, увидел знакомые по книгам значки и разные кружочки. Силыч объяснял и показывал с тем увлеченьем, с каким ребятня строит песочные городки, а я внимал с усильем, да никак не мог охватить и уместить в разуме то, что им рассказывалось. Кружочек побольше, кружочек поменьше, лента черная - это дорога, а синяя - это речка наша Змеёвка, а потом другая, именем Упадка, и еще речки, и еще дороги, и еще селенья и деревни, большей части их уж не найти под лесами, заполонившими все кругом после Потопа, а вот, наконец, и Город - паучина-страшилище, составленное толпою неровных четвероугольников, притиснутых друг к другу кое-как. Силыч впихнул свой ноготь между кружочком-Змеёвой и кружочком-Скородумами и сообщил, что его ноготь - как раз день пути. И принялся отмерять ногтем время, потребное на ходьбу до Мясновки, а потом и до Города, попутно втолковывая, что напрямую двигаться не придется, по причине всевозможных препятствий, на древней карте не обозначенных. И дюжины ногтей его покрыли карту - и в этот миг я осознал, какова громада Мира! Дюжины ногтей, дюжины дней до ближних кружочков, и целый, может быть, годовой круг - до дальних, и из каждого кружочка, из каждой деревни ответвляются дороги и дороги, и по каждой - года и года, а от Города до Города и того дальше! О боги, воскликнул я, разве есть и другие Города?! Да их, может, больше, чем дней в году! - засмеялся Силыч. А эта карта - лишь крохотный лоскут от большой карты всех дорог и местностей мира, сказал он.
  О боги, боги! - причитал я в уме своем. Неужели столько дней, столько шагов, столько переходов и расстояний ждет за околицей каждой деревни? Столько, что не хватит жизни на преодоление хоть малой части их? И если ширина мира столь поглощающа и смертельно непреодолима, как мог я помыслить, что сделаю для сей огромности хоть что-то?!..
  - Ну как, догадал, что тебе нужно? - спросил вдруг Силыч. Я взглянул на него очумело и растерянно. - То-то и оно! И поколь до конца Пути не дойдешь - не узнаешь. Вот за тем ты и идешь, уразумей. А мир-то - ему что! Может, и переворотишь его мимоходом. А может, и нет. Все одно - идешь ты не ради мира, а ради своей неприкаянности в нем, понял, дурак?
  И пошел я, воспаленный разумом, по деревне, вышел к лесу, и побрел, побрел... да вдруг опомнился: бреду-то я к своей Змеёвой! А туда уж никак, ни сегодня, ни в ближние дни, и даже в месяцы ближние не попасть. Ах, Ирина моя, ласточка белая, нежная моя сласть! - подумал я, и затосковал, и бросился в тоске на землю, такую необъятную, не одолимую ходьбой человеческой землю! Никак мне не пройти назад, никак не добежать до тебя, не коснуться твоих рук, коленочек твоих не целовать. А завтра пойду от тебя все дальше, дальше и дальше, и лягут между нами дни, лягут ночи, протянутся месяцы лунные, а там, глядишь, и годы, студеные годы разлуки. И забудем друг друга, потеряем, разминемся на дальних, неведомых путях, на одиноких, пустых дорогах...
  Но тут, внезапно и с презреньем оборвав жалкие мои причитания, встала передо мной Буквица Край. Нет, не передо мной встала, а как бы насквозь меня прошла. Формой походит она на высокую чару с широким краем верхним, рассеченную вдоль пополам. Или на ущелье с отлогими верхами и ровным дном, которое разъято бездонною, узкой как игла скважиной. И вот эта самая скважина, эта пропасть, эта щель в преисподнюю очутилась точно подо мною. А не падал я в нее от того лишь, что каждая половинка Буквицы тянула меня к себе с непомерной силой, и вот-вот уже должен был я разорваться на два куска.
  Такова Буквица Край, что обозначает она стояние на пороге, разрыв между прежним и новым, границу между оставленным и тем, к чему устремился. Оттого заключены в ней два чувства: радость и боль, и раздирают они душу, и в войне друг с другом каждое из них усиливается стократно, обретая немыслимую мощь, так что от радости ум мешается, а от боли ждешь смерти.
  Буквица Край одновременно и длительна, и мимолетна. Длительна она, когда объято ужасом перехода все существо, и когда человек, не в силах одолеть себя, не в силах покинуть прежнее и не в силах встретить иное, зависает над щелью, раздираемый воюющими чувствами - радостью и болью, так что уж разницы меж ними не находит. А мимолетна она, когда человек, вдохнув и набравшись сил, делает шаг через пропасть, от берега к берегу, от страха к чаянию, от родного к неведомому, от знаемого к незнаемому, и преодолевает разрыв.
  К примеру сказать, проявляет себя Буквица Край в болезни, поражающей того, кто станет колдуном. Бродит, бродит он тогда по краю своей жизни, страшась упасть, страшась шагнуть, а возврата ему все равно уже нет, и от этого много боли. Болезнь от того и случается, что человек страшится перейти, ведь жизнь колдуна - совсем иное, чем простого деревенского родича, и назад ему ходу нет. Измученный страхом и противлением, борением с собою и призвавшими богами, истерзанный ужасом конца и безумием начинания, падает призванный пред Буквицей Край, и не может подняться, но пока не поднимется - скважины бездонной не перейти ему.
  Вот что открылось мне: распнет, разорвет, уничтожит Буквица того, кто не смог встать, не нашел сил шагнуть, и жалким и убогим сделается он, и не оправится до конца дней своих, ибо страх судьбы затмит радость следования своему пути, единственно близкому и душам человека внятному, не заменимому никоим иным. Пойми же наиважнейшее: нельзя пройти ни по какой иной дороге, ведь путь, указуемый Буквицею, есть то, что предначертано, и миновать сей путь невозможно. Нет и не будет другого, пока не пройдешь этот, и нет никакого выбора, а есть лишь принуждение, но пока не выберешь его добровольно, нет у тебя и жизни.
  Встал я тогда и шагнул, не разбирая меж болью и радостью, и отсек лишнее в сердце, и поблагодарил неласковую Буквицу Край, а знание ее сложил туда же, где хранилась Вязаница. Когда я вернулся в дом Силыча, старый лукавец сразу приметил полученное мной позволение, и наутро мы двинулись в путь.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"