Борис Алферьев : другие произведения.

Пленник Мифа. К1ч4

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками

  
  
  Часть четвертая
  ГРЯЗНАЯ ВОЙНА.
  
  
  Там, где млеет пустая страна в синем дыме,
  Тихо тлеет война между нами и ними,
  Оставляя нам десять часов для подсчета потерь,
  Изможденный май укрывается снегом,
  Беззаконный рай изуродован веком,
  В небесах грызет свою цепь заколдованный зверь...
  "Стоп!" -- визжат часы, и хотят оглохнуть,
  Ясный день запить коньяком, и сдохнуть,
  В зеркалах -- отражения дыр, и кометная грязь...
  Облака в следах пограничных стычек,
  Реет Смерть в лесах обгоревших спичек,
  Обрывая последние сполохи, вопли, и связь...
  
  Ныне все взрывают мосты -- кто в силах,
  Как пшеница растут кресты на могилах,
  И из нас никогда и никто не вернется назад,
  Ныне взмахом руки, без огня и разведки,
  Двинут в Ночь полки Возрожденные Предки --
  На последний и вечный парад...
  
  Бей барабан, бей, бей, барабан войны!
  Бей! Бей! Громче: дом-дом, барабан войны!
  Бей, раздирая столетия ревом полков!
  Громче! Уравнивай ряд зевлоротых стволов,
  Демонов, павших, подков, шлемов, плеч, и штыков --
  Slaet on den trommele van dirre dom deine,
  Slaet on den trommele van dirre dom-dom!..
  
  Властелин Зари сокрушает меры,
  Из пустой двери в чаде жженой серы
  Вельзевул приходит взглянуть на визжащий белок,
  Шелестят зрачки, как сухие листья,
  Время рвет в клочки, вороша и чистя
  Непокойную серую муть, что штурмует Порок...
  И фата развевается, словно саван,
  И Звезда с ревом падает в тихую гавань,
  И растут на костях городища солдатских квартир,
  Ибо вовсе нет ни весны, ни лета --
  Или нашей кровью упьется Планета,
  Или мы покорим этот Мир.
  
  К черту тех, кто ждет, но не нас, а Веры,
  К черту кратный год, вместе с чувством меры,
  Хорошо ль воевать в темноте,
  Где не видно врагов?
  Завтра будет Весна -- если будут спички,
  Завтра снова Война -- результат привычки,
  Так до края, который в руках обреченных Богов...
  
  ...Slaet on den trommele van dirre dom deine,
  Slaet on den trommele van dirre dom-dom!..
  
  
  
  
  Налайхин. 8 января 1921 года.
  
  
  Всякий военных поход -- отнюдь не романтическая опера с барабанным боем, и героическими атаками, как его представляют напичканные козьмакрючковщиной молокососы из очень по натуре мирных, привычно нравственных, и крайне недалеких обывателей. Война -- это грязь, кровь, боль, причем не только от ран, но и от расстроенного кишечника, война -- это слезы, и полное одичание обезумевшего человека в массе обезумевших людей. Война -- это конец всякого человеческого существа, поскольку полностью разрушается для него привычное, и часто -- единственно верное бытие. Человек, попавший в войну как кур в ощип -- а других и не бывает! -- или гибнет почти сразу, или сживается с ней, с войной, но слишком сжившись, он уже неспособен к послевоенной мирной жизни. Солдат своей войны не кончает свою войну никогда: правильно это устроено, или нет, но с войны или не возвращаются мертвецы, или возвращаются мертвецами. Солдаты живы, пока жива война: только на ней они имеют хоть какой-то смысл, и стимул к существованию.
  Говорили так: стать настоящим человеком можно только понюхав пороху. Может, оно и так, да только пахнет в окопах в основном не порохом, а мочой, закисшей кровью, гноем, и йодоформием. Запах смерти впивается в ноздри, и отравляет живую плоть смертью -- навсегда. И тело стремится к смерти, и душа остается в силах творить только смерть.
  Хорошенькая дефлорация для невинных и неиспорченных душ! Каждому выпадает свое, но каждому оказывается ровно достаточно всего этого: довольно густо промешанной штыками смеси грязи и крови -- столько, сколько отдельный, замкнувшийся в себе человек сможет выдержать. Если этого груза будет больше, чем может вместить в себя эта душа, то человек не возвращается с войны -- он сам находит смерть, из страха сойти с ума -- безумие почему-то представляется худшим против смерти состоянием. Да, он не вернется с войны, и он не останется на ней: покуда жив, он будет писать нежные письма домой, даже если некому уж и писать, или больше нет у него дома, или больше нежности уж и не осталось...
  Они обещают матерям вернуться, а сами ищут и ищут смерти; да только что ж ее искать -- она и сама прекрасно находит каждого в свое, просчитанное в далекой древности, время.
  Поэтому некоторые возвращаются с войны, не очень хорошо понимая, зачем они это делают, и совершенно не понимая, что война, а значит и жизнь для них закончились навсегда. И до конца своей жизни они живут прошедшей войной.
  К очень большому сожалению эти выжившие воспитывают своих детей, передавая им свою войну в качестве наследства, порой -- единственного. И, как феникс, война возрождается вновь из своего же собственного пепла. Это есть, и этого не изменить.
  Белецкому досталось побольше, нежели многим другим, но, видимо, именно потому, что еще до войны он прошел достаточное воспитание внутри USL, которое отучило его как от чувства боли, так и от чувства сострадания, подобное стремилось к подобному: паче, что Белецкого не пробрало то, что трижды могло довести до самоубийства другого, мощь потока бед нарастала, и по прошествии времени ясно было, что последние шесть лет жизни Александра Романовича были шестью годами непрерывного кошмара, навязчиво разыгрываемого людьми и стихиями перед его глазами, годами буйства самой неуемной злородной фантазии, и не понять -- его ли собственной, или какого-нибудь особенно остроумного божества. Если бы все это не было настолько реальным, насколько реальным был и сам Александр Романович, если бы это было видениями, то Белецкому можно было б с чистой совестью поставить в диагноз delirium traemens, и успокоиться на этом. Но действительность порою бывает куда более бредовой, чем любая, даже самая тяжелая белая горячка.
  Только он, Белецкий, был способен вынести это, и сохранить при том ясность ума, и способность принимать, и выполнять собственные решения. Но это потребовало принести в жертву целую часть его сознания, и она была принесена: так Белецкий начал находить в этой беспрерывной веренице ужасов некоторое нарастающее со временем удовольствие: в споре с Судьбой -- как много может выдержать человек, подобный Белецкому, тип которого Белецкий для себя определил как тип "человека жизнеспособного".
  Те, которые "жизнеспособными" не были, те сдавали еще в германскую войну: даже в самом начале ее было в войсках много смертей, которые иначе не назовешь, чем безумием и формою самоубийства. Достаточно было для этого крушения предыдущей жизни: то были лаковые коляски, игристое вино, тонные барышни со свежим дыханием, честь, хотя бы и видимая, манеры, хотя бы и напускные... Оркестры играли, на залитых солнцем проспектах кипела счастливая и сытая жизнь, и вот: окопы, смрад, грязь неимоверная, воровство несусветное, вши, тиф, холера, сифилис... Кровавые бинты, загнивающие на палящем солнце, или чернеющие под дождем, ненависть галицийских крестьян; оторванные руки и ноги, вылетевшие из треснувших черепов мозги, колотые и стреляные раны, раздутые гангренами, вздувшиеся до совершенно невиданных размеров трупы, застрявшие в проволочных заграждениях переднего края как мухи в паутине. И не было у них даже женской руки, чтобы прикрыть их воспаленные глаза, не было подруги, которая пустила бы их в свое теплое лоно, и тем хоть на несколько минут спрятала бы от невыносимости настоящего, и страха перед грядущим. Нет! -- лоно войны не даст такого забвения, ибо оно смердит смертью; женщина войны отдается за краюху хлеба, и награждает вас всем тем, что оставили в ней до вас давно ушедшие вперед, и возможно -- уже ушедшие в землю полки. Да и она не всем достается: по ночам в стрелковых ячеях стыдливо прячутся онанисты, обреченно прикрывающие себе лица заскорузлыми грязными руками в свете фонаря разводящего, или дежурного караульного офицера.
  Война... Лицо у нее, конечно же, женское, только носа на этом лице нет, и быть не может!
  Многие поэтому шли с искренней радостью в бессмысленные атаки ротами на пулеметы, и находили, разумеется, там свою смерть. Вернее -- смерть находила их. А смерть списывала все: мертвые сраму не имут!
  
  Ко мне явился Николай Романов усмехаясь в усы,
  Я видел в небесах свою шинель в сплошном строю мертвецов,
  Ко мне явилась Мириам, в безумии увядшей красы,
  А хор орденоносных крыс читал мне завещанье отцов,
  Проснуться? Но уже ли снова --
  В мире без начал и концов?
  
  Белецкого смерть почти всегда обходила стороной, только раз, во время обстрела позиций "пестрым крестом"* , он едва не погиб: противогаз Зелинского пропускал "Синий Крест", который начинал продирать легкие словно кислотой, и заставлял многих срывать противогазы -- тут их и поджидал "Зеленый Крест", который достаточно было вдохнуть четыре раза, чтобы так и застыть в той позе, в какой застала тебя смерть, покрыв цветом вечернего неба твое чело, и левую руку.
  Людей травили газами, словно клопов лизолом, а Белецкий, как на зло, явился в эту ночь из штаба на позицию, чтобы принять трех агентов, идущих через линию фронта зеленой тропой*. У него и противогаза-то не было, ему свой отдал какой-то поручик...
  Поручик умер на глазах Белецкого, хрипя, матерясь, и в пояс кланяясь своей шипящей в воздухе смерти, словно отчаянно, фанатически молящийся схимник.
  В каких причудливых позах застывали они все, эти поручики, прапорщики, фельдфебели и солдаты на глазах надрывно кашляющего графа, это же невозможно было смотреть! Впрочем, что там Белецкий видел -- вовсе ничего толком, так, мельком, да и того не осознавал, или тронулся бы он умом, сорвал противогаз, и сам умер... Потом, много после, всплыли воспоминания, от которых Белецкий безумно захохотал, и хохотал почти час, пока не сумел заплакать. А кто-то из немцев (позиция была очищена, и немцы ее заняли), хохотал и от души, наверное. Но вряд ли долго: и немцы для мертвых сраму не ищут -- это живым немцам бывало стыдно за то, что во время атаки они наложили в штаны. И то -- только поначалу.
  Во время этого обстрела живых почти не осталось в батальоне -- значит, почти не осталось и срама.
  Белецкий ухитрился закопаться в землю.
  Потом он семь суток выблевывал в руки испуганных сестер милосердия свои легкие, и искренне полагал, что умер, и угодил прямехонько в ад. Но он прошел и мимо ада.
  За шесть лет своей войны Белецкий навидался и большего -- такого, о чем не рассказывал даже Майеру с Лорхом: отпетые вояки не поверили бы все равно ни одному его слову! А вспомнить -- что же, кое-что он сумел вспомнить, и кое-что для себя наконец-то понял. Чем-то надо было занять себя в те три дня, что сидел Белецкий на дереве. Что ж еще было ему делать -- псалмы петь? Может, и рад бы был, да псалмов подходящих ему в то время еще не придумали.
  
  
  
  Пока Белецкий сидел на дереве первые сутки, случился инцидент: зевнул дозор казачьего полка, и в расположение дивизии проникло около сотни чужаков. В полку начался переполох, и в ход было пошли уже и пулеметы, когда стало выясняться, что прибыли свои -- к Унгерну, как оказалось, прибыли еще гурки, посланные Далай-ламой XIII-м, которые по-русски не говорили, паролей не знали, а курьер, который должен был предупредить Унгерна о прибытии гурков, до дивизии не добрался. Гурки не пострадали, по счастью, но Вольфович, старший офицер дивизии -- (еврей-выкрест, единственный среди представителей своего племени удержавшийся у Унгерна), высказал новому командиру полка Соловьеву свое не очень лестное мнение о соответствии Соловьева занимаемой им должности. Унгерн так же был вне себя: присланные гурки были не только солдатами, но и обученными в монастырях магами, что Унгерн считал очень важным, и выражал мнение, что один тибетский маг-гурка стоит дивизиона обычных кавалеристов. И счастье, что ни один гурка не был даже ранен -- а то бы Унгерн, по злобе и от огорчения, чего доброго перевешал бы половину казаков, вместе с Соловьевым.
  После такого происшествия все ожидали от Голицына проявлений злорадства, и каких-то интриг против Соловьева, но Голицыну было не до того: взяв с собой Лорха, который временно заменил Белецкого, сидящего, как уже говорилось, на дереве, Голицын отправился к Резухину, начальнику штаба дивизии, и посвятил того в свой новый план -- на самом деле придуманный Белецким -- эффектной и дерзкой операции, которую должны были провести гурки, внезапно вторгнувшиеся в Ургу. Планом Голицына предусматривалось не только посеять ужас и смятение в гарнизоне города, но и, если получится, выкрасть находящегося под домашним арестом правителя Монголии -- Богдо-Гэгэна, которого монголы почитали за живого бога, и который у китайцев так же пользовался значительным авторитетом. Гэгена предполагалось доставить в штаб дивизии, и, пользуясь им, как знаменем освободительного похода, вступить в Ургу сразу же, как только обстоятельства и погода позволят это сделать.
  Резухин немедленно доложил о плане Голицына Унгерну, Унгерн, крайне заинтересовавшийся планом, не только его всецело одобрил, но и принял участие в разработке, Лорх же, как лицо уже посвященное, был Резухиным озадачен вопросами секретности подготовки операции, и специфическими дезинформациями на весь период до ее окончания. Голицын было предложил в качестве командира оперативной группы гурков себя, или Белецкого, но это предложение было Унгерном отклонено. Мало того, Резухин распорядился вообще Белецкого в данный план не посвящать, и круг посвященных лиц вообще больше не расширять. В план операции не был посвящен даже Бурдуковский, никто -- только Резухин, Голицын, Лорх, Унгерн, и командир сотни гурков. Секретность предполагалась более чем полная. По окончании операции Голицын должен был принять Богдо-Гэгэна у гурков, и доставить его лично к Унгерну, а Лорх должен был принять и допросить пленных, если таковые гурками будут захвачены.
  Голицын с виду казался вполне спокойным, нервам своим воли не давал, чем производил более благоприятное впечатление, нежели Лорх, нервностью своей решительно взбесивший всех, с кем ему пришлось иметь дело. Деятельность Лорх развил самую бурную, то и дело появлялись то в одном дивизионе, то в другом, то в тибетской сотне, каждый раз перетрясая проверяемое подразделение чистками, переводами, и отстранениями субалтернов** от должностей. Лорх пропускал мимо ушей замечания Голицына о том, что выше головы все равно не прыгнешь, и продолжал нагнетать напряжение -- до того, что на ретивого Лорха начали откровенно коситься, и подозревать о том, что собственно, и надо было более всего скрывать: что затевается нечто экстраординарное.
  -- Особенно-то не торопитесь на тот свет, -- увещевал Голицын Лорха, в душе посмеиваясь, -- Там ведь кабаков, как мне передавали, нету! Ну что вы такое творите? Арестуют вас, да и все дела, и будут, собственно, правы -- не лезь с дурака!
  Лорх, по своему обыкновению, отмалчивался, продолжая делать свое дело.
  К концу вторых суток такой деятельности у Лорха нестерпимо болели ноги, так как он за день нахаживал по расположению дивизии верст до пятидесяти, укладываясь спать часа на два-три, не более. Лорх изматывал себя более, чем могла вымотать обстановка, и только вымотавшись, находил успокоение -- от усталости. И под конец начала его преследовать мысль о том, что скоро конец всем вообще его мытарствам -- конец конным переходам, войне, всему, что было, что наступит теперь совсем другая жизнь, если вообще наступит.
  -- Должен же наступить этому конец, -- шептал про себя Лорх, -- ведь всему на свете приходит конец! И это скоро закончится -- ведь не может же весь этот идиотизм длиться бесконечно!
  -- Чему такому молишься, Иван? -- сострил Никитин, заметив за Лорхом разговоры с самим собой.
  -- Спать хочу! -- улыбнулся Лорх, -- Жрать хочу!
  -- И не говори! -- кивнул Никитин, -- Плохо у вас в дивизии с продовольствием.
  -- Ты только никому кроме меня такого не сболтни! -- предупредил Лорх, -- Ты в дивизии человек новый, на тебя и без того косятся! Тебя назначили в полк по личной рекомендации полковника, и если тебя подсидят, так полетим и мы под фанфары! Да-с. Шея болит, скоро головы не повернуть будет! Водки бы, да закуски приличной!
  -- Водка у меня есть. Угостить?
  -- Даже так? Ну угости, что же.
  Никитин было раскупорил немецкую фляжку с водкой, но тут, совершенно внезапно, и без всякой причины послышалась пачка орудийных выстрелов, да не со стороны Урги, а со стороны тыла дивизии. Никитин уронил фляжку, а Лорх подхватился немедленно, перезарядил свой старый верный маузер, и кинулся к штабу полка, крикнув Никитину:
  -- За мной! Быстро!
  -- Что это было? -- на бегу крикнул Никитин.
  -- Малые горные мортирки, кажется. Точно, они, -- Белецкий остановился, и прислушался к следующей пачке.
  -- А ничего другого, Иван?
  -- А что еще? Ангел пукнул, пролетая?
  -- Ну, может бомбы ручные?
  -- Мортирки. А вот гаубицы. Да беги ты быстрей! Хотя...
  -- Да что?
  -- Стой! Не будем дуру ломать, вот что. Смотри, полк ведь и не думает к бою седлаться!
  -- И что?
  -- А сейчас узнаем.
  
  
  -- Запрыгали, хай вам грець, -- встретил Голицын Лорха с Никитиным, -- Запрыгали, черти полосатые?
  -- Что случилось, господин полковник?
  -- Ничего. Артиллерийское учение. По приказу Резухина.
  -- И не жаль снарядов?
  -- Нет, на такое дело не жаль. Вы ведь подумали что? Что на нас напали с тылу, да? И рубят нас в лапшу?
  -- Признаться...
  -- Так и го-мины подумают то же самое. Они в курсе, что их войск у нас в тылу нет, значит, что? Красные прорвались. Я представляю, какая сейчас паника у Го в штабе! Они не удержатся, и пошлют разведку, которую мы уже ждем с нетерпением. Вам, Лорх, будет работы. Нам сейчас очень нужен хороший язык. Очень. Прошу в мой шатер. Тут Белецкий вернулся, окоченелый, как цуцик. Его водкой отпаивают.
  -- Вот что? -- обрадовался Лорх, и нырнул в палатку.
  Прямо скажем, Лорх был крайне разочарован видом своего начальника -- водкой Белецкого уже отпоили на славу. Сташевский, вызванный Голицыным для помощи в допросах предполагаемых языков, сидел в уголке, подальше от Белецкого, и с нескрываемой гадливостью наблюдал за графом, которого тянуло буянить и скверно ругаться.
  Для Белецкого, как выяснилось, хватило уже первых суток: он окоченел, и руки и ноги его настолько одеревенели, что его к ночи сняли, и отнесли в холодную -- чтобы там отлежался. Конвоиры, как видно, боялись-таки гнева графа. Тем не менее, днем запрещалось разговаривать, курить, обращаться к конвою, и никаких других послаблений ему не делалось. При неповиновении конвоиры откровенно угрожали оружием.
  Невозможность курить особенно сильно ударила по Белецкому -- это мучило его больше сидения на дереве, и доводило до бешенства, которому не было выхода, что еще пуще ухудшало общее состояние графа. Сравнительно же Белецкий определил для себя, что дерево еще хуже "ледяной гауптвахты", которой он так же уподобился хватить на Керулене: на льду холод шел снизу, и только, а на дереве арестованный продувался всеми ветрами, и коченел вовсе как покойник.
  Но и "ледяная гауптвахта" не была подарочком, что там: арестованного тогда выгоняли на лед реки, а с двух берегов располагался конвой. При всяком бунте и неподчинении конвою так же разрешено было стрелять, впрочем, стреляли всегда под ноги -- для острастки, но никто не сомневался, что после острасток начнут стрелять и по-настоящему.
  На льду можно было прохаживаться туда-сюда, так же, как при сидении на крыше фанзы, и так же запрещалось разговаривать, и обращаться к конвою с заявлениями. Можно было и не прохаживаться -- можно было и просто стоять, но это было куда мучительнее при общей усталости всех мышц тела. К тому же стоя можно было ненароком заснуть, упасть на лед, и в полчаса насмерть замерзнуть, а конвою не было дела до того, чтобы поднимать арестованного со льда, они просто отмечали нарушения, за каждое из которых автоматически приплюсовывались еще одни сутки ареста.
  Садиться на льду запрещено не было, да только никто этого не хотел: на ветру в полчаса намертво прихватывало шинель ко льду, и оставалось либо сидя замерзнуть, либо оторвать приличный клок шинели сзади, и остаться с неприкрытой задницей. И арестованные потому очень быстро осваивали нехитрую науку -- спать на ходу, если вообще способно было заснуть на голодный желудок: арестованных не кормили вовсе, а заместо воды им в изобилии предоставлялась мелкая снежная крупка. Но на дереве не было и этого, и к третьим суткам на дереве Белецкий самого себя не помнил. После ареста его сняли, как мешок отнесли к Голицыну, и там оттерли водкой, и напоили настолько, насколько сам он мог в себя принять, не отдав обратно. И теперь Белецкий не вязал и лыка, да еще, похоже, не узнавал знакомых, так как смотрел он на Лорха с нескрываемым удивлением и неприязнью.
  -- Да, Александр Романович! -- только и отметил Лорх, глядя в осовелые глаза своего начальника и лучшего друга.
  -- Ч-что? -- кукарекнул в ответ Белецкий, -- Ты кто таков, штаб-ротмистр? Пристрелю на хер, только еще рот открой!
  Оружия, к всеобщему счастью, при Белецком не было -- Голицын озаботился спрятать.
  -- Ты вот что, атаман божьей матери, -- посоветовал Голицын, доставая, к вящему удовольствию Сташевского, колоду карт из сумки, и растасовывая ее, -- Ты выпил, и спать ложись. А то я тебя связать прикажу. Господа, может быть... э-э-э в винт? Или гусарика? Только уложите кто-нибудь графа спать! С него на сегодня волнений хватит.
  -- Облюет палатку, истинно говорю, -- заметил Сташевский, все посматривая на Белецкого с неприязнью.
  -- Н-не судите, и... не с-cудимы будете, -- отреагировал Белецкий, тяжело прикашливая, -- ты помолчи, рожа, не то прикажу тебя расстрелять!
  -- Спать, носорог! -- заорал Голицын, чуя, что в Белецком вовсю просыпается агрессивность, -- Ты в доску пьян! Развоевался! Ты посмотри на себя: ты же в ригу едешь!
  -- Ош-шибаетесь, гос-сп'дин п'лковник, -- пробормотал Белецкий, строя рожи, и тщетно пытаясь раскурить папиросу с обратного конца -- ему таки ударило в голову, и он зевнул, заметно рискуя вывихнуть себе челюсть, -- Подп'лковник граф Анненский-Б'лецкий ни-икогда... вы слышите -- никогда! -- не... это... э-э-э... не терял г'ловы! -- Белецкий дурел на глазах, и у него явно отказывал язык, -- Выучка! Выучка приемной матери... э-эх, которую ваш слуга п'корный с божьей помощью... кхе, да-с, именно так, как говаривал Александр Сергеевич Пушкин про свою Анну Керн, именно так, г'спода!
  -- Давай без признаний, а? -- поморщился Голицын.
  -- Имею право! -- рявкнул Белецкий, -- Имею! Она мне была п'чти ровесницей, и никто не п'смеет меня осудить!
  -- Эк развоевался! -- развеселился наконец и Сташевский.
  -- Не язвите-ка, -- одернул Сташевского Голицын, -- Я вот так вижу Александра Романовича первый раз в таком виде. А знаю давно. Что-то тут не в порядке.
  -- Благодарю тебя, друг, -- заплакал Белецкий пьяными слезами, валясь на бок, -- По гроб жизни т-тебе этого не забуду! И вообще -- я тебя искренне люблю, хотя это и не похоже совершенно на любовь педераста!
  Пьяный плач почему-то вернул Белецкому способность говорить членораздельно, не проглатывая букв -- или его мутить перестало, что ли? -- так или иначе, но последние слова Белецкий произнес чисто, только что тягуче, и почти нараспев.
  Голицын вместо ответа только рукой махнул, и роздал карты.
  Белецкий перевернулся на другой бок, вытянулся, и сказал, позевывая:
  -- Если этот арап будет тут блевать, то уберите его ко всем чертям вон из клуба! -- при этом он несколько раз ткнул себя в грудь большим пальцем, что подчеркивало, что под арапом Белецкий имеет в виду самого себя.
  -- Ваша рука, Иван Алексеевич, -- объявил Голицын.
  -- Хм... -- Лорх надолго задумался.
  -- Быстрее нельзя ли? -- заворчал Сташевский, который сидел на прикупе, и скучал, -- Не корову проиграете, я думаю.
  -- Не понукайте, -- несколько забывшись, отозвался Лорх, -- Ухм, да уж! Что же, господа, мизер кто-нибудь будет заявлять? Что?
  Партнеры отрицательно покачали головами.
  -- Ну-с, на нет и суда нет, -- заключил Лорх, -- Тогда, если позволите, начнем мы, пожалуй, с шести... на бубнах, как-с?
  -- Шесть, червы, -- поднял Голицын, -- В полвиста-с?
  -- Вист, -- возразил Лорх.
  -- Вы пасуете? -- спросил Голицын Никитина, но тот отрицательно качнул головой, но анонса не сделал, выжидая. Голицын заворчал, как старый пес, и настоял:
  -- Так что же. Вы согласны с вистом?
  -- А что ж, -- Никитин улыбнулся, -- пусть его.
  -- Это, стало быть, вы поделить хотите? А сами, поди, поняли, что я сам себе одну шушеру сдал? Только дудки: семь на черве, или уж как хотите. Слушаю вас.
  -- Восемь, -- заявил Лорх.
  -- Ага! -- обрадовался Голицын, -- Вист!
  -- Девять, -- тихо сказал Никитин.
  -- Что -- девять? А козырь?
  -- Без козырей, господин полковник.
  -- Эвон как. Без козырей! Что же вы тогда мнетесь, как девка? Уж играли бы шлем, раз у вас есть без козырей!
  -- Осторожничает, -- вслух подумал Сташевский, -- Бланковые у него должны быть. Или подрезную бог послал.
  -- А прикуп-то!
  -- Что ж прикуп? -- пожал плечами Сташевский, -- Прикуп, господин полковник, вещь ненадежная, как и всегда. Все тут ясно.
  -- Все равно я не понимаю, какой смысл играть без одной, когда у него явный шлем! -- уркнул Голицын.
  -- А что тут непонятного, -- рассудил Сташевский, подавая Никитину прикуп, -- Положение у него нетвердое, и если он проремизится, то спишет только ремиз, без шлемовой.
  -- На шлем-то можно же премию взять!
  -- Но можно и не взять!
  -- Э, прекращайте, Алексей Павлович, эту адвокатуру, -- скривился Голицын, -- Тошно мне это и слушать! Лорх, вы контрировать может быть будете?
  -- Нет, не буду.
  -- Тогда пас, -- расстроился Голицын, -- Вот поздравляю, господа офицеры! Вот ведь игроки собрались! Прямо Смольный институт, да и только! Удивляюсь вам: уж кажется, всю дрянь я скупил!
  -- Отнюдь, -- возразил Лорх, -- И у меня предостаточно. И ежели заставили есть дермо, так надо есть полной ложкой -- быстрее отделаешься. Однако, вист.
  Белецкий застонал, повернулся, и сел.
  -- Опять воскрес, -- заметил Сташевский.
  -- Вот я сплету тебе на милетский манер разные басни, слух благосклонный твой порадую лепетом милым, если только соблаговолишь ты взглянуть на египетский папирус, исписанный острием нильского тростника; ты подивишься на превращение судеб и самих форм человеческих, и на их возвращение вспять, тем же путем, в прежнее состояние, -- вполне ясным голосом произнес Белецкий.
  -- Великолепно, -- поощрил Голицын, -- И дальше что?
  -- И хожу я теперь не осеняясь, и плешь свою не прикрывая ничем, радостно глядя в лица встречных!
  Лорх и Голицын расхохотались, не чуя беды, и не успели среагировать: Белецкий вскочил, вылетел вон из шатра, натолкнулся там на Соловьева, и заорал, щурясь, и строя удивленную мину:
  -- Эт-то что еще за фрукт? Эй, солдаты! Вы где? Кто-нибудь объяснит мне, что за хреновина здесь происходит? Взять его!
  -- Что-о?! -- гневно прижал кулаки к груди Соловьев.
  Белецкий вместо ответа сел на землю, потер взлохмаченную голову руками, словно вспоминая что-то, и через некоторое время ответил:
  -- Что слышите, господин дезертир! Я вас разжалую в простые казаки, и это в самом еще лучшем случае!
  -- Вы соображаете вообще, с кем разговариваете, вы?
  -- С вами. Но и верно -- лучше с вами вовсе не разговаривать -- вас следует расстрелять безо всяких разговоров! -- Белецкий огляделся по сторонам, сверкая глазами, -- Лучше скажите мне, господа, до Ивановки далеко еще? Мне нужно в штаб ге... -- Белецкий натяжно зевнул, -- К Гамову, короче говоря. Это вообще хамство! Я с самого Цицикара не слезаю с седла, а вы меня так встречаете!
  Соловьев зло наклонил голову:
  -- Так вы что? С ума наконец сошли?
  -- С ума сойдешь ты, мудак, когда сюда прибудет карательный отряд! -- встал перед Соловьевым Белецкий, -- На первом суку повесить тебя, пес, прикажу!
  Белецкого в этот момент скрутили, и поволокли в шатер Голицын с Лорхом.
  -- Э, да у него жар! -- заметил Голицын. -- Иван Алексеевич, бегите-ка вы за доктором!
  -- Не тиф, надеюсь? -- поинтересовался Соловьев.
  -- Похоже на то!
  -- Да скорее воспаление легких, -- предположил Лорх.
  -- Вы еще здесь, несчастный? -- возопил Голицын.
  -- Так точно, ваше превосходительство... -- бормотал Белецкий, -- Это будет... превосходный... рейд...
  
  
  
  Налайхин. 12 января 1921 года.
  
  
  Белецкий почувствовал, что он голоден как волк -- в желудке горело огнем. Голова была тяжелой, и сильно ломило икры.
  "Но, это пройдет!" -- решил Белецкий.
  Он, не раскрывая еще глаз, ощупал свое лицо, и рассмеялся: успел зарасти короткой, но густой бородой. Потом обратил внимание на свои руки, и довольно замысловато выругался -- руки стали тонкими в запястьях, и тряслись, словно бы с великого перепоя.
  -- Первое проявление вашего сознания и впрямь любопытно, -- послышался ему насмешливый женский голос, -- Такого я давно не слыхала!
  Белецкий повернул голову на язвительный смех, и обнаружил прилегшую в другом углу кибитки Наталию Пчелинцеву -- женщину молодую, с большими глазами, высокую, и несколько склонную к полноте. В полутьме она показалась Белецкому очень красивой, и от того он даже смутился своего красноречия.
  -- Только не это! -- вскрикнул он, -- Вы что здесь делаете?
  -- Ну, например, ожидаю.
  -- Да чего?
  -- Когда вы придете в себя.
  -- Ну, пришел я в себя, что же дальше? И к чему вам я?
  -- Странный вы человек, Александр Романович, -- снова засмеялась Пчелинцева, -- Право! Мне, так вот казалось, что это вы искали со мной встречи!
  -- И не думал.
  -- Разве?
  -- Воистину! Тем не менее, madame Пчелинцева...
  -- Мне привычней, чтобы меня называли по моей фамилии.
  -- Белл?
  -- Да. Вот видите, как вы много обо мне знаете! Я тронута.
  -- Служба такая.
  -- Это мне можете не рассказывать. Итак, вы заинтересовались мною лично, или же мною интересуется контрразведка?
  Белецкий подумал, прежде чем ответить, и кивнул головой:
  -- Лично я.
  -- И давно?
  -- Нет, недавно.
  -- А вы меня интересуете еще с Манчжурска.
  -- За что такая честь?
  -- Вы удивлены?
  -- В некотором роде. Я что-то не припомню за собой, я извиняюсь, чтобы мне приходилось когда-нибудь задевать ваши интересы...
  -- Нет, не задевали.
  -- И отлично. Да, не будет нескромностью с моей стороны, если я поинтересуюсь, с какого года вы являлись секретным агентом контрразведки, и какого отдела?
  -- Почему вы спрашивает?
  -- Чувствуется в вас определенная выучка. Я-то тоже того поля ягодка...
  -- С двенадцатого. Восточный отдел. Но это не значит, что наш разговор должен стать поединком двух хитрецов. Будем откровенны: мне надо прояснить одно обстоятельство, которое может вам показаться очень странным... даже, скажу прямо, оно и лучше, ежели покажется. Итак: я замечаю в вас почти неуловимое, но тем не менее сходство с человеком по имени... -- Наталия выдержала паузу.
  -- По имени?
  -- Впрочем, не стоит.
  -- Отчего же? Виноват, а в чем сходство? В лице?
  -- Нет. Лица меняются в большинстве случаев. Но остаются неизменными характерные черты в мимике, и некоторые манеры... вы ведь в этом находите много знакомого, не так ли?
  -- Я? Да о чем вы говорите, Наташа?
  -- Вы прекрасно понимаете, о чем я говорю, Александр Романович.
  "Ай, сноровиста!" -- подумалось Белецкому, -- "Да знаю я, куда ты клонишь! Только... ошибиться не хочу. Ошибки в таких вещах обычно кончаются фатально."
  -- Вы, Наташа, в Германии были? -- сделал Белецкий вид, что переводит разговор на другую тему.
  -- Давно. Так давно... Германия очень изменилась за то время, что я ее не видела.
  -- То есть? Вы путаные вещи говорите. Вы молоды, и...
  -- Ничуть не путанные. Слушайте, Александр Романович! Вам не снится иногда дама по имени Маргарета фон Нэвилль? Или ее сестра Карен?
  -- Я стал говорить во сне? Или бредил?
  -- Я не слышала.
  -- Не слышали? Позвольте не поверить!
  -- Истинная правда. Если мы с вами, будем говорить откровенно, испытываем некую взаимную тягу друг к другу, то давайте отдадим себе отчет в том, почему это так. Знакомство и родство душ, так сказать. Вы вот верите ли в бессмертие души, Александр Романович? Или, например, в то, что сверхчувственные и интуитивные явления есть опыт наших душ, приобретенный в предыдущих воплощениях? Или, что вернее, не совсем так. Вы ведь знаете, что если два предмета, существа, или креатуры подобны, то они есть суть одно и то же, невзирая на пространство или время, их разделяющие? Знаете? Так что тут скорее надо говорить не о предыдущих воплощениях, а о части вас, существующей в году так тысяча шестьсот десятом, под именем... Вы сами его назовете, или мне это сделать?
  Стороннему слушателю, если бы случился здесь таковой, филиппика Наталии явилась бы совершенной бессмыслицей, но Белецкий отнесся к ней очень серьезно, и надолго задумался.
  -- А вы осведомлены в оккультных науках, -- признал он наконец.
  -- Я оккультистка, -- согласилась Наталия, -- И это не удивительно. Удивительно было бы обратное! Итак, вы хотели говорить со мной?
  -- Хотел, -- признал Белецкий, -- Только теперь и не знаю, с чего начать. Привык-то я начинать издалека, да ходить вокруг, словно кот вокруг горячей сосиськи...
  -- Вот уж что действительно лишне! -- фыркнула в ответ Наталия, -- Помилуйте! Я могу понять, что иезуитствовать -- ваш основной стиль, могу понять, и почему это так, но, в данном случае, я думаю, что лучше сразу расставить акценты. Впрочем, я ведь не тороплюсь -- угодно вам валять ваньку -- воля ваша.
  -- Да нет, ваньку валять мне уже не угодно, -- Белецкий не выдержал язвительного натиска Наталии, выраженного причем более в молчании и улыбках, нежели в словах; натиск был сильный, и Белецкий решил временно сдать позиции, -- Давайте сразу: несколько времени назад вы, в письме к одной из своих знакомых, упомянули имя, кажется, Михаэля Геренштайна, и...
  -- Фридриха-Йозефа Майервитта? Упоминала. Я даже не интересуюсь, как вы об этом прознали -- все ведь к моей же пользе. Кстати, прошу заметить характерный случай: стрела, пущенная наобум, попадает точно в цель!
  -- Не будем отвлекаться.
  -- А что такое? Или вы мне все же допрос учиняете?
  -- Отнюдь, что вы! Это не касается интересов контрразведки, впрочем, я и не знаю, касается ли это меня... но мне интересно.
  -- Очень рада. Итак, вас интересует Фридрих Майервитт? Это был такой человек с дурными наклонностями, очень давно, в начале семнадцатого столетия. Был он авантюрист, обманщик: кое-кому он имел наглость выдавать себя за герцога Валленштейна, руководил, правда не лично, шайкой разбойников, и, по отзывам, был большим знатоком черной магии, и прочих подобных вещей. Некоторое время он был шпионом испанского королевского двора, но в этой роли недолго удержался. Шарлатан он был, каких свет не видал, и был так же изрядным обжорой и выпивохой, и хоть на женщин он не был особенно падок, все же такая жизнь требовала денег, как и всякая жизнь под небом, а денег у него от рождения не было вовсе, а все, нажитое им за сознательную жизнь, и им же промотанное, было приобретено путем крайне нечестным. Он обладал, например, даром выуживать деньги у тайных алхимиков, которые тщетно бились над секретом превращения свинца в золото. Он ухитрялся водить за нос даже монахов. Он принимал участие в знаменитом деле провансальских одержимых монахинь, причем роль играл какую-то крайне темную и неблаговидную, и после этого ухитрился проделать в северной Германии несколько подобных инцидентов -- с одержимыми девицами, из которых Майервитт, за приличную плату, довольно успешно изгонял бесов, и немедленно исчезал, пока благодарные горожане не успевали опомниться. Он успешно предсказывал будущее, и копался в прошлом неких влиятельных лиц -- в основном, в их грязном белье, с целью самого недвусмысленного шантажа. И половина "подвигов", приписанных народной поэзией Фаусту, на самом деле была плодом неуемной фантазии Фридриха Майервитта.
  Этот человек в каждом германском городе имел кредиторов, в каждом втором -- тех, кого совершенно жульнически надул, а в каждом пятом -- тех, кого до смерти напугал, причем все это он прикрывал своей тайной происпанской деятельностью, и как правило, выходил сухим из воды.
  -- Из какой книги вы все это вычитали? -- спросил Белецкий, воспользовавшись тем, что Наталия сделала паузу.
  -- Вам же отлично известно, Александр Романович, что таких книг нет, -- ответила Наталия, -- и быть не может: такие люди как Майервитт своей деятельности отнюдь не афишировали... Но я продолжаю: сей злонамеренный Майервитт в конце концов так опротивел всем добропорядочным людям, что его объявили вне закона по всей Священной Римской Империи, в землях германских, в Швейцарии, Италии, и Португалии. И хотя все искали Майервитта, чтобы повесить, колесовать, и прочая и прочая, причем именно за злостное колдовство и отравительство, так что задействованы были и инквизиция, и светские власти, Майервитт преспокойно сидел в Констанце, укрываемый ландграфинями Маргаретой и Кариной фон Нэвилль, которые были его верными возлюбленными -- (обе сразу), и он всегда хранил им верность -- обеим сразу. Всем троим, и сестрам контессам, и Майервитту, это очень нравилось.
  Но когда обо всем этом стало известно, Майервитт дал деру в Шлезвиг, к Карен, куда ее недавно выдали замуж; Карен он там не нашел, так как она к тому времени переселилась в Роттердам, овдовев, как и предполагалось, через семь месяцев после свадьбы. Тем временем за укрывательство преступника такого ранга, как Майервитт -- еретика, ересиарха, мошенника, черного мага, разбойника, грабителя, отравителя и прочая, Маргарету взяли, и, не посмотрев на то, что она княжеского рода, упрятали ее в каменный мешок, каковая история, отраженная, само собою, в хрониках, послужила для Гете сюжетом к слезливой мелодраме о бедной Гретхен -- опять, как видите, фигура Фауста.
  В темнице Маргарета просидела месяца три, а потом внезапно исчезла из закрытого на славу каземата. Тюремщики после этого не нашли в каземате ровным счетом ничего, кроме нарисованных на стене углем восьми концентрических кругов, и тайного знака, того, который потом Жан Буллан* поставил на штандарт организованного им братства, не очень понимая его смысл...
  -- Закончить эту замечательную романтическую историю могу и я, -- продолжил в тон Наталии Белецкий, когда она примолкла, -- Когда сей Майервитт узнал, что Маргарету арестовали, он, будучи человеком по своему благородным, ринулся в Констанц, чтобы предложить тамошним властям себя в обмен на ее свободу. Эту часть нашего романа совершенно невозможно проверить, так как она в принципе недоказуема, тем более, что в Констанц Майервитт так и не явился. И вот почему: по дороге ему встретилась маленькая девочка, которая его окликнула по имени, и рассказала, как произошло дело с Маргаретой в Констанце. Майервитт по понятным причинам повернул оглобли, раз тем более и следа Маргареты не нашли, и ограничился тем, что снесся с Михаэлем Геренштайном, и передал тому наказ перерезать всех родственников констанцского полицайрата, и коронного судьи, спалить их дома, уничтожить имущество, после чего передать в ратуше его, Майервитта, привет, и уведомить горожан, что это -- только начало. Это было сделано разбойниками с подходящей случаю точностью и обстоятельностью.
  -- Жестоко, -- усмехнулась Наталия.
  -- Но мы его простим, -- развел руками повеселевший Белецкий, -- меры драконовские, согласен, но причиной их послужило то, что Майервитт заподозрил, что с Маргаретой просто втихую расправились, а после инсценировали...
  -- В этом Майервитт был несколько неправ.
  -- Быть может. В таком случае месть не соответствовала посылу, и я теперь не удивляюсь некоторым обстоятельствам, которые последовали много позже... Но продолжим: сразу за этим почтенный браво Фред Майервитт поехал в Роттердам, чтобы забрать оттуда хоть Карен, но та наотрез отказалась бежать. Майервитт, у которого сбиры то и дело висли на хвосте, немедленно за этим покинул Голландию, и остаток дней своих провел на Корфу, причем турки принимали его за араба, а греки -- за самого Сатану.
  Жил он неплохо: тратил вовсю из своей бочки золота, пополняя ее тем, что ссужал в рост, и не было таких идиотов, которые не отдали бы Майервитту долга -- были такие поначалу, да всех их так или иначе находили мертвыми... Умер он в старости, наполненной днями в возрасте ста одного года, под громы, сверкание молний, и прочие атрибуты недоброй кончины, что и сделало его среди жителей острова фигурой легендарной, и вселяющей ужас. И до сих пор говорят там о арабе, который коротко знался с чертом -- Майервитт уж точно был уверен, что знается... Коротко говоря, Майервитт закончил свой путь по своему всегдашнему обыкновению. Но не думаю, что теперешний Майервитт, где бы, и кем бы он ни был, так уж похож на прежнего. Времена меняются, и мы тоже -- это ведь и есть смысл бытия... Впрочем, за прошлое ему нисколечко, я думаю, не стыдно.
  Наталия задумалась, и стала загибать пальцы, что-то высчитывая в уме.
  -- Довольно неприятные все же люди, не находите?
  -- А времена были таковы, madame! Время формирует человека. Впрочем, дело-то действительно прошлое. И все они были овечки по сравнению с Кесаре Борха, или, скажем, с Медичи...
  -- Да, наверное, -- видно было, что Наталия слушает Белецкого вполуха. -- Вы когда родились?
  -- Что?
  -- Дату своего рождения скажите мне?
  -- Вообще-то я никому...
  -- Мне можно, -- улыбнулась Наталия, -- Да я и сама знаю. В ноябре 1885 года, около семи часов пополудни?
  -- Когда точно -- не помню, может, что и так. Да, двадцатого ноября.
  -- Что же, все сходится. Но оставим это. Разве вот что остается выяснить: где же вы были раньше, любезный мой граф?
  -- А вы?
  -- Пряталась от войны по возможности. В Харбине.
  -- И успешно?
  Наталия вздохнула:
  -- Каждый прячется как может.
  -- А я от нее не прятался.
  -- И вы не хотели найти..?
  -- Что? Или кого?
  -- Вы же прекрасно понимаете, о чем я говорю.
  -- Да, понимаю. Это я все ваньку валяю... Да-с, быть может. Но как? Судьба сама сводит... или не сводит. Это вам было б проще: написали бы, хоть бы роман, что ли, издали бы его -- там, гляди, все заинтересованные лица и поняли бы: Наталия Павловна Белл что-то знает, надо с ней познакомиться... А так, что же -- Империя была велика... И времена тяжелые. Нам ведь от роду положено появляться в самые интересные времена -- в иные в нас нет никакой необходимости...
  -- Давайте договоримся, граф, -- оборвала Наталия рассуждения Белецкого, -- Мы все обговорили, и закончим на этом. Больше эти темы мы поднимать не будем -- не стоит. В остальном можете на меня рассчитывать. Во всем.
  -- Примем к сведению. Но вы не ответили на мой первый вопрос: здесь-то вы что все же делали?
  -- Как что? Ухаживала, и сейчас ухаживаю за вами. У пани Вундер на вас времени недостало -- испанка. И вот...
  -- Вы были со мной все это время?
  -- Да.
  -- Бредил я?
  -- Было дело. Но вы не волнуйтесь -- дальше меня не уйдет.
  Белецкий усмехнулся:
  -- Надеюсь. А муж ваш не приревнует?
  -- Кто? Этот... -- в голосе Наталии зазвенело презрение, -- Мой муж к вам не приревнует никогда.
  Белецкий досадливо поморщился:
  -- Это почему, интересно?
  -- Потом объясню, после.
  -- Хорошо, после так после. Я сильно завшивел?
  Наталия тихо рассмеялась:
  -- Уже нет.
  -- Хм. Благодарю. Так, вот о чем я вас теперь попрошу: подите к Лорху, знаете же его, и передайте, что мне скоро понадобится бедный грешник. Он знает, о чем тут речь.
  -- А я могу узнать, о чем речь?
  -- Да с легкостью. "Бедный грешник" -- это самогонка, та, что артиллеристы гонят. -- Белецкий сообразил, что сболтнул это он Наталии, пожалуй, зря -- подвела его осторожность, болел, все-таки, вот и разучился мышей ловить, -- Это у нас такой тайный язык выработался: дело-то запрещенное... а выпить хочется. Отпразднуем мое воскрешение. Так что бедный грешник в одном экземпляре. И сделайте это сейчас.
  -- Охотно. А вы что будете делать, пока меня нет? Проверять, не заинтересуются ли вашими бедными грешниками Сипайло, Резухин, или Бурдуковский?
  -- Причем тут они? Они водку хорошую хлещут, из генеральского запаса! А я буду, пожалуй, спать. Да, Голицыну скажите, что я уже почти здоров. Идите же, Наташа. Скорее. Я вынужден теперь торопиться...
  
  
  
  -- Ба, Ваше сиятельство! -- Белецкий, к своему удивлению, действительно обрадовался бывшему командиру полка, что послужило для него неким поводом для беспокойства: слишком часто в нем стали сменяться неприязнь на симпатию, и наоборот!
  -- Ба, Александр Романович! -- в тон отозвался Голицын, -- А что в таком затрапезном виде?
  Белецкий, вылезший из кибитки навстречу полковнику в лосинах и шинели прямо на нательную рубаху, несколько смутился:
  -- Так при мне и нет больше ничего, почему-то. Как конь мой поживает?
  -- За это могли бы не беспокоиться, -- сухо ответил Голицын, -- конь ваш, амуниция, и все остальное при мне, и в полной сохранности. Я даже взял на себя труд обеспечить вас дивизионным мундиром, чтобы больше вам гусей не дразнить -- еще один такой арест, и вам будет капут.
  Белецкий рассмеялся:
  -- Все одно буду ходить как встарь, а то... Смешным выглядеть не хочу. Скажут, перевоспитал генерал Белецкого. А арест что -- арест мы выдержим.
  -- Выдержите! Сами-то видели, на кого похожи?
  -- Нет, -- Белецкий снова рассмеялся.
  -- Что ж так?
  -- Да просто не довелось пока.
  -- Советую взглянуть. А уж заросли! -- Голицын всегда был строг к внешнему виду офицеров, -- Похожи вы, Александр Романович, на каторжника с Колесухи.
  -- Времени не было в порядок себя привести -- только сегодня очухался.
  -- Что же тогда бы бегаете? Лежите.
  -- Да нет уж -- дела. И рад бы, да не могу.
  -- А тогда найдите время привести себя в приличный вид! Если будете находиться в расположении в таковском виде, так я на вас найду управу! Нет, действительно, разве можно вообще выходить так? Черт-те знает на что это похоже!
  -- Сами сказали: на каторжника с Колесухи. А вы вот все не меняетесь.
  -- А с чего это мне меняться, позвольте спросить?
  -- Да нет, я не о том. Вы совершенно не стареете с тех пор, как я вас знаю.
  -- Никогда не старею! -- с некоторым заметным самодовольством заявил Голицын, -- И вам того желаю. А надо-то только -- следить за собой. Так куда вы собрались?
  -- К Бурдуковскому.
  -- Вон что? А касается ли это... м-м-м...
  -- Нет, не касается. Это дела мои.
  -- Хорошо, понял. Только вы поосторожней с вашей деятельностью -- за нами со вниманием смотрят последнее время, так что-с...
  -- Смо-отрят? Неужели сам?
  -- Нет, это не то совсем. А знаете песенку "Коль славен наш Господь в Сионе"**?
  -- С этим я так же собираюсь разобраться. Пора уж... Да, вы не могли бы собрать для меня все возможные сведения о той диве, которая проводила время у моего одра? Я бы Лорха озадачил, да у него и без того дел -- не провернуться. А вы бы Никитину...
  Голицын самодовольно улыбнулся:
  -- Это я как раз уже сделал, Александр Романович. Вот, ознакомляйтесь -- абсолютно достоверные донесения.
  -- Изрядно, -- хмыкнул Белецкий, -- В вас знаете кто пропал? Знаете? Цены бы вам не было в контрразведке!
  -- В шахматы надо играть, -- заметил Голицын, -- Так что насчет вас распорядиться?
  -- Ну те-с, мне требуется мундир, и все остальное, что положено. И все пока. Конем завтра займусь. Скоро будем позиции менять?
  -- Весь месяц простоим. Укрепились хорошо. И вы бы лежали себе, пока есть такая возможность. Наживете радикулит, как Лорх...
  -- А что он?
  -- Да так скрутило -- на крик кричал. Лечь не мог, все маршировал возле юрта вашего. Доктор ничего не смог поделать.
  -- Я смогу. Вылечим Лорха -- как новенький будет. И про меня: ежели я сказал, что возвращаюсь в строй, то это значит, что я это сделать способен. Я же себе не враг, в конце-то концов! Уж кому-кому, но не себе же! Тем более, скажу вам по секрету: валяясь в повозке сей, и так изрядно мне надоевшей, я к тому же подвергаю свою персону большей опасности, нежели в строю.
  -- То есть? Эта опасность не от Наталии ли исходит?
  -- Да нет, не от нее. И я, свинья такая, про нее и не подумал! А я ведь и ее подвергаю такой же опасности, что и себя...
  -- Э, да вы не влюблены ли, граф? -- догадался Голицын.
  -- Пока сам не знаю. Но доверия она стоит. Я в людях не ошибаюсь.
  -- Хотелось бы верить.
  -- А вы мне верьте. Все дрязг между нами меньше будет. Да, так коротко говоря, парламент наш пора распустить. Надоел.
  -- Воля ваша. Я обо всем распоряжусь. И мой вам совет -- сегодня хотя бы долежите. Вот вам наган, ежели вы боитесь.
  -- Я не боюсь, а осторожничаю. Но наган возьму. Благодарю.
  
  
  
  Евгений Бурдуковский, нам уже знакомый, был великий хам и свинья, прирожденный палач, и вообще во многих областях человек крайне неприятный, но одно свойство могло затмить в нем все его недостатки -- потрясающая работоспособность. Он спал всегда едва три часа в сутки, причем этого ему вполне хватало для того, чтобы быть бодрым; он ухитрялся держать в голове ту часть досье на добрую половину личного состава, которую нельзя было доверить бумаге, и стремился знать все про всех, правдами и неправдами добывая полезную информацию. Обладая феноменальной текстовой, и фотографической зрительной памятью, Бурдуковский обладал еще и нюхом, великолепной интуицией, и его аналитические построения порой давали даже больший эффект, чем просто янычарские штучки господ полковника Сипайло, капитана Веселовского, самого Белецкого, и прочей честной компании, которая в дивизии пронизала всю ее структуру, и представители которой имели обыкновение выскакивать как черт из под копны всякий раз, как только начинало пахнуть жареным.
  С Белецким, старым своим знакомцем, Бурдуковский ныне встречался мало, так как их отношения охладели после одной довольно подленькой истории; но Бурдуковский, будучи редкой разновидностью до крайности циничного флегматика -- его возбужденная дикость всегда была напускной, страх он этим наводил -- так вот Бурдуковский на разногласия с Белецким плюнул, да и думать на первое время забыл о Белецком, тем более, что Белецкий не был Бурдуковскому непосредственно подчинен, а профессионального интереса он в Бурдуковском поначалу не вызвал -- все более или менее темные делишки графа были им заботливо прикрыты прежде всего от своих же собратьев по роду деятельности, и так замаскированы умелыми дезинформациями, что и Бурдуковскому, когда он уже натолкнулся на признаки бурной деятельности Александра Романовича, оставалось только руками развести -- он совершенно ничего не понял.
  Но со времени разоблачения полковника Кима, которое Бурдуковский понял как расправу Белецкого с целой группой сообщников, таинственная деятельность графа Бурдуковскому уже не давала покоя, и беспокоила последнего так же примерно, как беспокоит больной зуб. Пока Белецкий сидел под арестом, и валялся без памяти после него, Бурдуковский собрал воедино всю имеющуюся на Белецкого информацию, и даже охнул, когда все свел в схему: получалось, что Белецкий координирует имеющуюся в дивизии активную тайную организацию, которая неизвестно кому подчинена, неизвестно где сформировалась, и преследует пока неясные, но наверное далеко идущие цели.
  Дела Бурдуковский заводить пока не стал, но сбором информации своего лучшего аналитика -- Сержа Деева, уже озадачил.
  Бурдуковскому, что понятно, не оставалось ничего другого, чтобы раз навсегда раскодировать деятельность Белецкого и KО, как только оказать ему приватное содействие в какой-то из операций, а потом уж, по горячим следам, докопаться и до всего остального. Деев пытался делать такие попытки и раньше, когда еще никто не обращал внимания на иезуитский запашок графа Александра Романовича; тогда он просто пытался выяснить, не допускает ли граф злоупотреблений по службе; несколько раз Деев имел возможность зацепить Белецкого, да все попытки проваливались -- помощь Деева, и вообще людей Бурдуковского Белецкий решительно отвергал, предпочитая справляться своими, судя по всему -- довольно значительными, хотя и неизвестно откуда каждый раз задействуемыми, силами.
  Не меньший, чем у Бурдуковского, а то, пожалуй, и больший собачий нюх Деева сигнализировал о чем-то крайне неприятном для него самого, и связанном именно с Белецким, Голицыным, Майером, и Лорхом, да только остановиться на полпути Деев уже не мог, а Бурдуковский не желал. Деев с последнего времени установил наблюдение за Голицыным, и был крайне удивлен тем обстоятельством, что не один он присматривает за почтенным полковником, но вот кто именно установил второе наблюдение, этого Деев установить как раз не смог. Ситуация становилась от этого еще более интересной, и Бурдуковский предполагал, что дело, им раскрываемое, будет громким, и резонанс будет иметь крайне значительный.
  Бурдуковский занимался делами и в этот вечер, поставив в своем шатре складной немецкий стол (личное имущество), и немедленно завалив его бумагами. Пасьянс, который он с увлечением разбирал, сделал бы честь самой г-же Ленорман**, но Бурдуковский его уже разложил по полочкам, хотя практической пользы от этого было мало: события происходили в марте двадцатого года, и все участники тех событий умерли при довольно странных обстоятельствах, а в живых фигурировал только один человек, однако так же недосягаемый -- Михаил Майер.
  "Где Майер, там и Белецкий", -- буркнул себе под нос Бурдуковский, сажая при этом на схему жирную кляксу -- чернила подмерзали, и оттого на перо набирать приходилось очень много. Увидевши кляксу, Бурдуковский впал в бешенство -- столько труда даром! -- и принялся ругаться по этому поводу на чем свет стоит.
  -- Только помяни мерзавца -- тут же херовина всякая начинается! -- вслух подивился Бурдуковский, и сам удивился, как это он раньше внимания не обратил, а ведь истинно: как только помянешь Белецкого, так все -- из рук вон!
  -- Таких голубчиков раньше на кострах жгли, -- заключил по этому поводу умница Бурдуковский, и обернулся: в шатер на цыпочках вошел вестовой.
  -- Что? -- вопросил Бурдуковский, обращаясь к буряту-вестовому на его родном языке, -- Я тебе говорил ведь, чтобы меня не беспокоили!
  -- Белецкий пришел, -- лаконически ответил вестовой, и вопросительно наклонил голову.
  -- Ага! -- отметил себе Бурдуковский, -- Ага! Давай его сюда!
  Белецкий вошел в шатер вольно, с папиросой в зубах, широко улыбнулся (не вынимая папиросы), и начал:
  -- Господин полковник...
  -- Оставь! -- скривился Бурдуковский, -- Свои люди. Говорено тебе было -- на ты меня зови. С чем пожаловал?
  -- С делом.
  -- Это я понимаю, что с делом. Ты без дела ко мне не ходишь.
  Белецкий рассмеялся:
  -- Но, ты можешь про меня сказать все что угодно, однако того, что я кому-то мешаю дело делать, этого уж ты точно не скажешь, что, нет?
  -- Э, ладно. Пришел с делом, так говори дело.
  -- Отлично. На Пчелинцева из сводного полка у тебя что есть?
  -- У меня на многих много чего есть.
  -- Он уже проходил по нашей службе.
  -- Что ты говоришь? -- Бурдуковский не смог не съязвить, -- А я и не знал!
  -- Ладно, ладно, Евгений. Сдаюсь.
  -- Опа! -- Бурдуковский довольно потряс в воздухе указательным пальцем, -- Вот так лучше. Ну что тебе сказать? Помню я это дело. Это по обвинению его в службе в Петроградской ЧК? Он был действительно внедрен туда полковником Лугиным, ежели ты знаешь такого...
  -- Припоминаю.
  -- ... Только вот опознавшие Пчелинцева офицеры как-то странно... понимаешь?
  -- И никого в живых?
  -- То-то что никого!
  -- А ты куда смотришь?
  -- Ну, ежели хватать за то, что помирают, или, того хуже, исчезают свидетели, так тебя надо бы первого за ушко, да на солнышко.
  Белецкий усмехнулся, но промолчал, а Бурдуковский спросил:
  -- А что, на Пчелинцева что-то новое?
  -- Да есть неприятный сигнал.
  -- Знаешь что, давай так не будем! Сигнал! -- так дела не делаются! Говори, что есть у тебя на него?
  -- Источник я скрою.
  -- Эй, скрывай сколько хочешь, если дело не дойдет до полевого суда. А там -- не со мной объясняйся по этому поводу.
  -- Я сказал, Евгений: источник -- мистер икс.
  -- А я сказал: как знаешь. Что там?
  -- Итак, нашего Пчелинцева опознали как бывшего функционера ЧК.
  -- Опознали.
  -- Он объяснил, что был внедрен туда от штаба Юденича.
  -- Так и есть.
  -- Есть то есть, а вот про то, как он из ЧК ушел, говорится как-то очень глухо.
  -- Дальше.
  -- Он утверждал, что определил угрозу провала, и сумел унести ноги.
  -- Так.
  -- Так-то оно так, да вот загвоздка: если бы господа Урицкий и Менжинский его раскусили, он никуда уйти бы не успел -- его взяли бы и за куда меньшее, и в двадцать четыре часа прислонили к стенке. Хотя бы и на всякий случай. Что я, методов их не знаю?
  -- То есть, он струсил, и унес ноги безо всякого повода?
  -- Нет. Его наверное взяли.
  -- И что?
  -- И выкупили.
  -- Да кто?
  -- А тут двух мнений быть не может: только Nachrichtendienst**.
  -- И что теперь?
  -- Да ты русский офицер, или нет?
  Бурдуковский захохотал:
  -- Поди уже монгольский! И это теперь не дело.
  -- Всякое дело можно раздуть. И еще связи, каналы...
  -- Вот так и скажи: тебе нужно этого Пчелинцева затащить к себе на живодерню, и хорошенько прополоскать ему там мозги, а следственный отдел дивизии должен дать на это санкцию? И что ты ходишь вокруг да около?
  -- Как?
  -- Тебе нужны выходы на немецкую разведку? Что же, от этого и я не откажусь. И я их и получить могу.
  -- Признаюсь, я был бы рад, если бы ты передал его разработку лично мне -- в порядке, так сказать, дружеской услуги.
  Бурдуковский встал, потер лоб, а потом прошелся к выходу, выглянул, и вернулся обратно.
  -- Допустим, я соглашусь. А будет мне интересная информация? Если реально взглянуть на вещи?
  -- Лично гарантирую. За этим Пчелинцевым много темного, да только доказать ничего нельзя. Но у меня он заговорит, это точно.
  -- А нет?
  -- Отпустим, да и дело с концом.
  -- А извинения кто приносить будет? Ты? Или я?
  -- А зачем? Он ведь может и помереть... от волнения. Или от геморроя.
  Бурдуковский выдержал долгую паузу.
  -- Вообще-то твое чутье редко тебя подводило. Но ведь дело прошлое, и мы с Германией сейчас в состоянии войны не находимся.
  -- А мы с Германией всегда были друзья не разлей вода, только это все кончилось. Немцы народ злопамятный. Россия превратилась в национального врага немцев номер один.
  -- Ну, тут ты хватил! Первый их враг -- Франция.
  -- Это не факт! А ты забыл про фон Бредова*? Этот лично контролировал построение большевистских структур власти, и польский кризис. Отпляшем от этого.
  Бурдуковский снова надолго замолчал.
  -- Ну хорошо, -- продолжил он наконец, -- Ты что предлагаешь?
  -- Временно интернировать Пчелинцева, и возобновить следствие. Провести серию формальных допросов, а потом -- ко мне. В случае удачи дело пойдет обычным путем, а мы будем стричь купоны -- немецкая разведка -- штука престижная. Если неудача -- решим, что делать. Тут как скажешь.
  -- Хорошо, допустим: я его могу интернировать, и основание на это натяну. А что, только его одного?
  -- А кого еще?
  -- Жену его?
  Белецкий весело рассмеялся:
  -- Ежели ты хочешь размотать madame Белл, то зря стараешься! Она такой крепкий орешек, что и ты, и я, и господин полковник Сипайло, не к ночи будь помянут, все мы обломаем об нее зубы! Это я тебе говорю!
  -- Это почему же?
  -- А вот поэтому: она с девятьсот двенадцатого года -- агент японского отдела ОВР генштаба, с полномочиями старшего штаб-офицерского чина! Анну имеет, и Владимира. Служба стратегической информации при резидентской миссии в Харбине. Что ты! Нет, батенька мой, если тебе она интересна, так к ней другой подход требуется. Но трогать ее не советую: за нее весь Харбин, а нам там еще бывать. Я, так точно не стану, и если меня это коснется -- открещусь к чертовой бабушке.
  -- Постой! Так это она расшифровала собственного мужа?
  Белецкий согласно покачал головой:
  -- Начнем с того, что он ей не муж. Он -- ее раб. Прикрытие. Ведь ты понимаешь, что Хорват должен нас контролировать?
  -- Понятно.
  -- Но стоит ли снимать контроль Хорвата драконовскими мерами? Я могу решить этот вопрос гораздо мягче. Вот если мы окончательно оторвемся от Харбина, и пойдем в Лхассу, или останемся здесь, тогда... тогда она нам будет мешать. А пока что -- не трогай ее. Впрочем, как знаешь. Твоя голова, твое дело. Но я бы не стал. Медикаменты-то от Хорвата к нам идут тайной миссией...
  Бурдуковского уже прямо распирало от радости и предчувствия долгожданной удачи: рыба сама плыла к нему в руки. Даже то, что Белецкий отдал информацию о Наталии Пчелинцевой, и то не возымело должного действия: потому, что обо всем этом Бурдуковский и так давно уже знал, и внимание заострил на другом: откуда Белецкий так хорошо осведомлен о тайнах некоторых интересных людей в дивизии, когда он -- оперативный сотрудник службы, обычный, в принципе, шкуродер, и к секретам доступа иметь не должен бы. Информацию по ОВР могли знать только бывшие сотрудники ОВР, а таких в дивизии было двое: Пчелинцева, и Деев. Таким образом в своей оперативной работе Белецкий не мог натолкнуться на информацию по Наталии, а сама она ему нипочем этого бы не отдала -- незачем, да и нельзя. И получалось, что Белецкий черпал информацию из каких-то высших кругов, связанных и со службами ОВР** и КРБ**, и со штабом Хорвата, и данные он при этом получал очень оперативно. Если Белецкий и рассчитывал поразить Бурдуковского, и отвлечь его тем самым от собственно своей деятельности, то у него это дело не очень выгорело.
  Бурдуковский не был чужд тщеславия и чувства торжества, и радость ему сдерживать было уже трудненько -- почему-то губы сами растягивались в торжествующей улыбке, и тон становился вызывающим, а потому надо было быстрее сворачивать разговор. Бурдуковский повел именно к этому, выдержав, однако, еще паузу, дабы не проявить излишне подозрительной поспешности.
  -- Да, -- сказал он, -- Если то, что ты мне тут наизлагал, хоть на четверть подтвердится, так меня это заинтересует.
  -- Почти за все ручаюсь, -- отозвался Белецкий. -- Вопрос только в том, чтобы доказать все это. А для этого мне нужен живой, но очень испуганный Пчелинцев. А поди испугай его просто так!
  -- Хорошо: утречком возьмем его тепленьким, а потом я тебя извещу, когда его тебе забирать. Морду ему очень бить, ты как думаешь?
  -- По возможности -- вовсе не надо. До меня. Пусть это будет приятным сюрпризом.
  -- Н-да, ты человек жестокий, что говорить. Тобой только детей пугать, вроде как букой или цыганом. Голова болит...
  -- Сильно? -- усмехнулся Белецкий.
  -- Сил нет, говоря откровенно. И знобит.
  -- Э, не испанка ли у тебя? Смотри!
  -- А ты как, кстати?
  -- Болел вот только.
  -- Я слыхал. Испанкой?
  -- Нет, последствиями ареста. Ну что, пойду я, пожалуй. Не хватало мне еще испанки! Хватит уж... Ты не будешь сердиться, ежели я удалюсь?
  -- Напротив -- рад буду, -- вырвалось у Бурдуковского неожиданно для него самого.
  Белецкий захохотал.
  -- Извини, -- поправился Бурдуковский.
  -- Да ничего!
  -- Мне лечь надо.
  -- Все ясно. Ну, будь здоров, Евгений. Не скучай. Завтра нам всем станет весело.
  
  
  Едва Белецкий ушел, Бурдуковский вызвал к себе Деева, и уединился с ним почти до утра. Белецкий завалился в своей юрте, и заснул сном праведника, а Лорх, не выдержав храпа начальника, вылез из юрты, развел у входа костер, и уселся так, мирно покуривая глиняную трубочку с рельефом по чубуку -- голыми девками и чертями. Трубку Лорх достал потому, что гильзы для папирос у него кончились, а одолжить было совершенно не у кого -- раньше он брал их у Майера. С собой у Лорха была четверть водки -- получил в подарок от Никитина, и Лорх хватил водочки без закусочки, однако, выпив первый раз, заскучал, и пить дальше не стал.
  -- Эх, -- вздохнул он, -- Собутыльника бы черти мне принесли, что ли! Ау, скучно! -- скучно говорю, как у мамочки в утробе!
  Лезть обратно в юрту не хотелось, да и углей надо было нажечь: Лорх давно применял способ топить в юрте медным котелком, наполненным углями, закрывая дымник, а для этого нужно было нажечь и загасить по запас достаточно крупных, но неугарных углей -- на всю ночь.
  Услышали ли желание Лорха какие-нибудь таинственные силы, или просто так совпало, но вскоре Иван Алексеевич услышал легкие шаги в темноте, и полушутливо окрикнул идущего:
  -- Кто идет? Мне стрелять, или назовешься?
  -- Да я это, Иван, -- ответили из темноты.
  -- Довольно расплывчато, -- отметил Лорх, -- Но по усам и гусара я узнаю. Иди сюда -- мне нынче скучно, и хоть ты есть шут гороховый, мне тебя не хватало. Водки хочешь?
  -- Жажду просто, -- послышалось в ответ.
  -- А где твой друг с замашками профоса?
  -- И он тоже тут. Будет веселья.
  На свет вышел артиллерийский поручик Еремеев, лицом похожий на азиата, тоненький, хрупкий, и вместе с тем довольно сильный и выносливый. На смуглом безусом лице его всегда играла восточная полуулыбка, за что с легкой руки Белецкого Еремеев получил прозвище "Курбаши".
  За Еремеевым появился капитан Саша Тюхтин, тоже артиллерист, словно младенца несущий грязную зеленую бутыль с сивушным самогоном, который эти достойные господа приспособились гнать в двух котлах у Тюхтина на батарее, используя в качестве сырья фуражное зерно. Один зарядный ящик у них всегда был полон емкостями с брагой, и все об этом знали, да делать было что ж -- снарядов к английским пушкам все равно не было.
  Оба сии бравые вояки, вполне достойные своих верных друзей Тарасова и Телегина, и такие же выпивохи, питали к Лорху тайную слабость -- как к собеседнику, и за то, что он умел пить не напиваясь. И ночами они порой заглядывали к Ивану Алексеевичу, в то время как днем старались держаться от него подальше -- боялись нажить конфликт с прочими офицерами, которые могли подумать, что Еремеев и Тюхтин сотрудничают с контрразведкой. И ночные походы к Лорху были для Тюхтина и Еремеева их маленькой тайной.
  Лорх изумленно смерил взглядом внушительную бутыль.
  -- Ого! -- позволил он себе удивиться, -- Не отыскался ли новый наследник престола? По какому вообще случаю торжество? Юра, признавайся: знаешь сам, что я не терплю разных загадок!
  Еремеев с Тюхтиным переглянулись, и захихикали:
  -- Хорошо гостей встречаешь! Испанкой не заболел еще? Вот мы и пришли тебя нашей самогонкой попользовать на доброе здравие -- целебная вещь!
  -- Ну -- целебная! Горчичный газ*, куда к черту!
  -- Обижаешь!
  -- И не думаю. Ладно, выпьем и закусим, пропадай моя телега, все четыре колеса. Располагайтесь, господа. Да, скажи мне, Юра, каково состояние имеющейся у нас в наличии артиллерии?
  -- Артиллерия, -- заворчал Еремеев, -- Что ты называешь артиллерией? Заседание в Аккерманском бардаке это, а не артиллерия. Нет, английские горные пушки неплохи, да к ним снарядов только -- наши банки с брагой, так что зря с собой железо таскаем, вот и все. А японские гаубицы и мортиры -- говно. Наши пушки, что остались -- вообще не в дугу.
  -- Впервые слышу я, чтобы наши пушки были плохи, -- покачал головой Лорх.
  -- Ты на замки бы их посмотрел! Сношены замки-то, да и не только -- со многих орудий они снимались, у отбитых пушек их, понятное дело, не было, ставились другие, а они не подходили -- подгоняли... Это все же от семеновцев приехало! Про панорамы я вообще не говорю -- где они еще целы, там по пуду песка набилось, в стволах -- тоже песок, нижние чины выковыривают его из нареза, как горох из жопы -- в общем, визжать и плакать хочется от нашей артиллерии! -- Еремеев осекся, сообразив наконец, что Лорх спрашивал не серьезно, а попросту потешался.
  -- Нет в этом ничего смешного! -- вспылил он.
  -- Так ты расскажи смешное, -- посоветовал Лорх, улыбаясь, -- И наливай, что ли!
  -- Налью. Только вот ты подумай, Иван: нельзя так потешаться над серьезными вещами! Ты хоть понимаешь, с чем мы город штурмовать будем?
  -- Ничего, наша золотая орда заездит неприятеля тем же манером, что Лука Мудищев честную вдову. Ты не занудничай, поручик, а то я от вас враз спать пойду -- пришел меня веселить, так весели!
  -- Рад бы, да самому не особенно весело.
  -- Пей тогда -- развеселишься. Или вот что: ты же поэт у нас, давай-ка, почитай стихов нам -- они хоть мрачные у тебя, да все-таки литература, хотя и декадентская.
  -- А ты хочешь?
  -- А что прикажешь еще делать?
  И Еремеев начал читать что-то про Черного Человека, который, бросив вызов векам, стоит безмолвно на серой скале, и струи золотых дождей стекают по его покатым плечам... и страна его погибла давно, и луна закрыла солнце его, и прочая -- мистику всякую, да еще и эпигонскую князю Одоевскому... Лорх, однако, слушал внимательно, и очень был недоволен, когда из юрты вылез заспанный Белецкий, обозвал Еремеева тягомотником, и заорал:
  -- Что вы, поручик, нищего за муде тянете? Лавры Андрея Белого покою вам не дают?
  Лорх протянул Белецкому четвертку с водкой, к которой Александр Романович присосался с искренним наслаждением, а после водки подобрел, и объявил:
  -- Вам, бродягам, в первый и последний раз читаю свое. Для сравнения, кто вы, а кто... Коротко говоря, внемлите:
  
  Дай мне, Ангел, счастья быть изгоем
  От Отчизны плотского смиренья,
  От крестов Господня Воскресенья,
  От хожденья голым перед строем.
  Я устал -- от теплого томленья,
  Я забыл понятие наследства,
  Дай мне, Ангел, от прощенья средства,
  С вечной болью дай соединенья.
  До свиданья, Ангел -- ты бесстрастен,
  Убирайся, Ангел -- ты не нужен!
  Сохрани, коль можешь, тех, с кем дружен,
  Схорони хоть тех, над кем ты властен.
  Выйду вон -- останусь сам собою
  Чтоб несло меня моей же волей --
  Стану пулей, или ветром в поле,
  Или... сам себе тюрьму построю,
  И забуду, что прошел полсвета,
  И врагам прощу я -- от бессилья,
  И в обнимку с рогом изобилья
  Сделаюсь вопросом без ответа.
  Сердца не питая больше кровью,
  Запалю свечей своих огарки,
  И друзьям подсыпав яду в чарки,
  Брошу розы.
  Мертвым.
  К изголовью.
  
  
  Белецкий, закончивший декламировать при мертвой тишине, огляделся, и, будучи доволен произведенным впечатлением, враз допил водку, и полез снова в юрту -- спать дальше.
  На артиллеристов Белецкий при этом произвел эффект сногсшибающий: Саша Тюхтин проглотил разом граммов триста своей самогонки, и в голос расплакался, а Еремеев, бывший минут пять в шоке, вдруг подскочил как ужаленный, и принялся бегать около костра, причитая:
  -- Это потрясающе! Я поражен! Брошу теперь писать вовсе к херу! Нет, пулю в лоб...
  -- Помолчи, дурила, -- прикрикнул Лорх, -- За умного сойдешь! Пулю еще в лоб -- чего надумал! Все правильно ведь: ваша разница в том именно, что ты занимаешься самокопанием, и жалеешь всегда больше всего самого себя, предрекая себе же все -- хуже некуда, а Белецкий направляет агрессию вовне, и, по вам судя, это ему неплохо удается. Ты занимаешься саморазрушением, Белецкий же пророчествует. Ты губишь себя, Белецкий -- кого угодно кроме себя. Твои вирши -- яд, его -- оружие. Не забывай, что есть закон сказанного слова.
  Еремеев так и осел:
  -- Так это -- не...
  -- Именно, что это -- не вопль страдающей души! Это -- сознательное действие, специально направленное на конкретный результат. Каббалисты говорили, что слова не падают в пустоту, и все, что ни сказано, а уж тем более -- написано, по прошествии времени реализуется именно в этом виде, вопрос только в том, сколько времени пройдет до реализации. Вот тебе, кстати, и объяснение верности десятистиший Нострадамуса, и того, что происходят в реальности с достаточно большой степенью схождения события, в виде туманных формул написанные в "Апокалипсисе" рукой сумасшедшего -- а ведь все равно сходится все! Закон сказанного слова!
  Евреи прекрасно знали про это -- в их Библии описаны события настолько феерические, что в них трудно поверить, и победы, которые нищие евреи никогда не совершали. Половина библейских данных действительности не соответствует вовсе, и спрашивается: зачем им было писать заведомую ложь, и выдавать ее за действительные события прошедшего? Глупость? Нет, они прекрасно знали, что описанные события зато обязательно произойдут в будущем! Это и есть та Тайна Тайн, которую Моисей выкрал у египетских жрецов. В Египте, где литература, кстати, строжайше регламентировалась жречеством, фараон сначала ставил стеллу с описанием своих подвигов и побед, датируемых будущей датой, а потом шел в поход, и побеждал! Все сходилось в точности. Вот тебе и вся разница: хороша та литература, которая в нужном ключе влияет на реальность, а вся декадентская чушь -- чушь и есть, и говна куска не стоит!
  -- Эт-то что за шум по пьяной лавочке? -- к господам офицерам подошел хорунжий Ремизов, долговязый сибирский купецкой сын, хотя и цивилизованный, а все равно -- вечно пьяный. Усмешка его была несколько презрительной, и было видно, что он ищет выпить -- как видно, Тарасов и Телегин ему не поднесли.
  Лорх недовольно поморщился.
  -- Я знаю, что гость я незванный, а незванный гость хуже татарина, -- продолжил Ремизов, -- Но придется вам меня принять в компанию. А я за то огражу вас от того, что все вокруг узнают, каким образом мы проводим время, предназначенное для отдыха и сна.
  -- Да насрать мне, хорунжий, от чего ты меня оградишь, чего ты скажешь, и чего не скажешь, -- осадил Ремизова Тюхтин, вытирая глаза, -- В гробу я тебя видал!
  Еремеев сжался.
  -- Что это ты, капитан, обидеть меня хочешь, что ли? -- возмутился Ремизов, -- Ну, всякого было, но не совсем я свинья! А если ты не слышал, как Вольфович в приказе издал, чтобы самогона не варить, а то -- пятеро суток, и до отстранения от командных должностей, так я в этом не виноват, правда?
  -- Что ж такие меры? -- спросил Лорх, -- Я что-то тоже не слыхал об этом.
  -- А порядок решили наводить. А кто тому причиной? Все твой Белецкий со своим опиумом!
  Лорх посмеялся:
  -- Вот все все про нас знают!
  -- А мы дети малые, Иван? Нет, с самогоном, понятно, идея не ваша, но вы ведь начали борьбу за трезвость, или нет? Горело вам!
  -- Да ты это... Виктор, не митингуй, пожалуйста. Что в приказе Вольфовича говорится?
  -- Дозволенной считается только пайковая порция водки, ты представляешь? Пайковая, ха! Много ли ее, я тебя спрашиваю?
  -- Ну, -- усмехнулся Лорх, -- Пайковая или самоплясная... Поди докажи, из под какой бешеной коровки ты молочка пососал, когда дело уж сделано!
  -- Вот и я так подумал, -- согласился Ремизов, -- Подумал, да и пришел к вам лечиться. Вы-то на полстана, небойсь, орете.
  -- Что, шумим? -- удивился Еремеев.
  -- А то нет?
  -- От чего ты хочешь лечиться? -- поспешил уточнить Лорх, -- Ты болен?
  -- Да брось, Иван, здоров я как конь. А вот Сашечку Тарасова свалило-таки. Ему уже поздно водку лопать, а мне -- в самый раз. Для профилактики.
  -- И что с Тарасовым?
  -- Испанка, думаю.
  -- Ну да! -- вмешался Тюхтин, -- Сашечка давеча так нажрался, что самого Резухина своим видом взбесил. Это был номер! Бурятского бога изображал, лозу рубил шашкою... потом проповедовать начал. Едва утихомирили. Похмелье у него.
  Лорх тихо рассмеялся, и торжествующе поднял палец:
  -- Так вот откуда дует ветер! И вот вам виновник ваших бед, ну, и запрета на ваши алкогольные бесчинства. А что, Телегин тоже -- захворал?
  -- Нет, он в карауле сегодня.
  -- А, то-то я гляжу, что никто не спешит нас арестовать за нарушение ночного покоя!
  -- А и придут? -- пожал плечами Тюхтин, -- Самогонки много. Придет караул, так нальем караульному офицеру. Телегин, он наиприятнейший, кстати, человек...
  -- Неужели? -- наклонил голову Лорх, -- А не он ли повесил в Чите семерых рабочих, да еще двух девок впридачу? Девкам было одной -- двадцать лет, а второй -- шестнадцать. Вот тебе -- к вопросу о наиприятнейших людях.
  -- А сам ты, Иван, мало кого повесил, что ли?
  -- Да уж побольше, но у меня такова специфика службы. И делал я это не спьяна, а по необходимости.
  -- Ату его! -- ухмыльнулся Ремизов.
  -- Да ну! -- отмахнулся Тюхтин, -- Все мы грешники. Скучно, однако. Ты вот скажи мне, Иван, что, верно болтают, будто бы твой начальник... с одной дамой из обоза... это...
  -- Ты меня спрашиваешь?
  -- Тебя.
  -- А почему меня?
  -- А кого?
  -- Его спроси. Или даму.
  -- Он скажет!
  -- А к чему тебе это и знать-то?
  -- Завидно мне!
  -- Ah, so!
  -- А что? Сам знаешь, поди, одними воспоминаниями мы живы, -- сказал хмуро Еремеев, -- А сколько от нас там, в России, осталось! У тебя, Иван, кто остался?
  -- Сестра.
  -- И что с нею?
  -- Ничего не знаю.
  -- А дама сердца?
  -- Брось, Юра! Какие дамы еще! Тут живу бы быть...
  -- Эх, вот у меня, господа, была одна! -- Тюхтин закатил глаза, припоминая, -- В Ялте, на отдыхе...
  -- Будешь блядей своих вспоминать? -- проявил недовольство Ремизов.
  -- Что ты! Кабы блядь, не было бы и разговору! Литераторша! Мухи не обидела, поди, за жизнь свою, только музицировала, и веночки плела, что из цветов, что из словес... но махалась -- как коза, аж... Да уж, было дело под Полтавой! -- голос Тюхтина буквально брызгал сладострастием.
  -- Этих знаем и помним, -- язвительно сказал Лорх, -- Эти мечтают сначала умыться собственной кровью, а потом -- взлетать, и парить в поднебесье. Теософистки, понимаешь. Но на первое у них не хватает духу, а на второе -- силенок. И кончают они плохо: разочаровавшись во всем, они разочаровываются и в мужчине-с, ну... тут и находится всегда резвая подружка, готовая скакнуть им в постель.
  -- Бывает, -- подтвердил Ремизов. -- Одно бы понять: почему так часто?
  -- А тебе, Виктор, надо ли это понимать?
  -- Не знаю, как тебе, Иван, а мне еще жизнь жить, надо думать.
  -- Да потому все, что тебе и мне подобные по большей части проявляют себя грубыми скотами, а кошечки... -- вслух задумался Еремеев.
  Лорх махнул рукой:
  -- Не наводи тень на плетень. Почти что все молодые девочки познают прелести ласки в детстве с девочками же -- с подружками, в основном. Особенность российского воспитания. Девочки, изолированные в обществе друг друга, тренируются, так сказать. Причем тренируются вполне сознательно. В пансионах это сведено в целый культ.
  -- Да ну! -- изумился Тюхтин, -- Никогда раньше ни от одной не слыхал!
  -- Да уж вернее -- ни одна не говорила. И довольно об этом. Вообще не вижу смысла в подобных беседах.
  -- Да, дело пустяшное, -- согласился Ремизов, -- Но достаточно безвредное.
  -- Да неужели? А я так считаю, что такие разговоры есть самая бесплодная форма либо исповеди, либо онанизма.
  -- Именно, -- согласился Еремеев, -- То же самое и я говорил, господа, если вы припомните, конечно. Сначала болтаем языками, и распускаем слюни до колен, а потом -- сны дурацкие, и -- мокрые подштанники. Очень неприятная вещь на таком холоде...
  -- Э, завели волынку! -- Тюхтин потер руки, и достал из-за спины сверток с кусочками конской азы, -- Закусывать надо! Прошу, господа.
  Лорх отпробовал, и с интересом спросил:
  -- А скажи, Сашуля, где ж ты достал в наше время такую вкусную лошадь?
  Тюхтин хитровато усмехнулся:
  -- Ну, у меня могут же быть мои маленькие секреты! А что, хочешь расследовать этот факт?
  -- Да брось, -- улыбнулся ласково Лорх, и принялся раскуривать свою трубочку, и пока раскуривал ее с помощью ярко горящей фосфорной спички, соблазнил Тюхтина на фразу, вернувшую разговор в прежнюю колею:
  -- Вот был ты, Иван, против сальных разговоров, а сам что же за чубучок нам предъявляешь? Это же чистый срам, а не чубучок!
  -- Что ж срамного? -- не согласился Ремизов, -- Вроде девочки -- ничего себе. Позочки вполне естественные, а что естественно -- то не безобразно.
  -- Ой, только таких вот фраз не надо, -- замахал руками Тюхтин: -- Ты мне ею сразу напомнил одну Мирку Жиллис из Мариуполя. У той была страсть говаривать такие сентенции, когда она разоблачалась на столе.
  -- Совсем разоблачалась? -- спросил Еремеев.
  -- А ты как думал? Наполовину?
  -- И вы ее...
  -- Да все ее, кто только хотел! Ну, и я.
  -- Стыдись!
  -- Что ж мне стыдиться? Это ей бы стыдиться надо было. А я что ж -- я молод был. И не такие вещи проделывал, что там. Бывало, завернем в бардак, так такое там учиним...
  -- Ну, пошли исповеди! -- покачал головой Лорх.
  -- И ты не отставай, -- поощрил Ремизов.
  -- Я? А мне нужно?
  -- Всем нужно. Иисус Христос ведь говорил: "Исповедуйтесь друг перед другом".
  -- До слов Иисуса Христа мне как раз дела никакого нет.
  -- Но есть ведь в исповеди смысл?
  -- Есть -- перенос ответственности.
  -- Вот и перенеси ответственность.
  -- Да? -- задумался Лорх, -- А ты уверен, что моя ответственность тебя не отяготит?
  -- Нисколько. Кроме того, я полагаю, в твоих откровениях особого секрета не будет?
  -- Да нет, какие там секреты!
  -- Ну, так я это дело перенесу еще на кого-нибудь, если это отяготит меня, в чем я сомневаюсь. От своего как бы лица.
  Лорх снова крепко задумался, и было над чем: солдафон и "дантист"* Ремизов проявил явное знание известного метода оккультистов по освобождению от неосознанного самоискупительного влияния, проще в народе именуемого "сглазом". Это указывало на возможную принадлежность так же и Ремизова к какому-то мистическому учению, но вот мысль о том, что Ремизов родственен Лорху, Иван Алексеевич сразу отмел: чутье указывало ему, что Ремизов из другой кормушки питается.
  Кого-нибудь, пожалуй, могло бы и удивить то, что кругом, куда ни кинь взгляд, попадаются все какие-нибудь таинственные масоны, или им подобные таинственные господа, но Лорха, во всяком случае, это ничуть не удивляло -- уж он-то знал давно, что именно куда не обернись, непременно обнаружишь какого-нибудь таинственного посвященного, или что-то на это похожее. Так получалось, что перед первым февральским переворотом различные тайные общества охватили своим влиянием процентов до девяноста всей знати, и уж куда больше чем половину армейского офицерства. И не в том даже было дело, что идеалы масонства, или его мистические доктрины были так уж привлекательны для большинства, или модны, хотя и это тоже играло свою роль, но основное, и, прямо сказать, колоссальное влияние тайных обществ вытекало из того, что в руках этих обществ была карьера каждого конкретного человека, его служба. Немасоны откровенно зажимались по службе масонами, в то время как вступившим в общество все его члены активнейше помогали продвигаться по службе в обход прочих.
  И это было еще не все -- в иллюминатских и франкмасонских ложах существовал очень привлекательный институт "луфтонов" или "волченят": детей посвященных масонов, которых общество брало под свое полное покровительство, при условии, что родители будут воспитывать ребенка в духе масонских идеалов, и твердого родительского обещания, что всеми правдами и неправдами их чадо по достижении совершеннолетия вступит именно в это покровительствующее братство. Юношей-луфтонов один раз призывали в ложу, и спрашивали, какое поприще молодой человек себе решил избрать для карьеры, и по получении ответа луфтона немедленно начинали проталкивать через самые теплые места на самые верхи, гарантируя при этом полный успех и славу, безотносительно к собственно способностям молодого человека, будь он хоть и полный кретин. Менять свое решение, правда, луфтонам не позволялось, принять его можно было только раз, но успех в карьере детей очень привлекал в ложи любящих родителей. Дочери же масонов, тоже не лишаемые покровительства, на заседаниях могли назвать имя того, за кого они желали бы выйти замуж, и практически всегда выходили, ибо горе было жениху, ежели он на такой луфтонке жениться не желал, и горе было тому мужу, который изменял жене, навязанной ему масонской круговой порукой.
  Итак, подозрение о принадлежности Ремизова к какому-либо из тайных обществ было очень похоже на правду, и Лорх, кроме того, начинал прикидывать, насколько могут принадлежать к последним, например, Телегин с Тарасовым. Уж Еремеев-то точно был в прошлом теософистом, поскольку принадлежал к поэтическому кружку с очень мистической направленностью, к тому, к которому когда-то принадлежал сам Одоевский. Имена Одоевского и Чаянова постоянно то одно, то другое проскальзывали в хвастливых речах Еремеева, да и в его стихах -- так же.
  Ремизов явно раскрывался, или же провоцировал Лорха на раскрытие: нельзя было забывать и о том, что Серж Деев, а следовательно, и Бурдуковский явно в последнее время заинтересовались деятельностью Лорха, и вообще -- все вокруг стало происходить согласно какой-то непонятной пока, но очень логичной схеме. Здесь следовало идти ва-банк: отдать какую-то ответную фразу, чтобы проверить Ремизова, не гадая попусту, но... кода USL Лорх называть не желал: понятно было, что не он первый должен был бы так сделать.
  Лорх припомнил один способ, которым члены масонских обществ опознавали предварительно друг друга -- задавался вполне безобидный вопрос о том, сколько человеку лет. Если человек обозначал свой возраст числом, явно не совпадающим с возрастом известным, то все было ясно: степень посвящения -- градус -- соответствовала названному числу. Так определялась и примерная принадлежность: у иезуитов, розенкрейцеров, палладистов, и коптов существовало одиннадцать степеней, следовательно -- на вопрос о годах отвечалось, что лет не более одиннадцати; что же до иллюминатов и традиционных франкмасон, то с ними было посложнее -- у них бывало у кого по тридцать три, у кого -- пятьдесят пять, а у кого и по семьдесят восемь градусов.
  Итак, что же -- спросить Ремизова, сколько ему лет? Лорх посчитал, что такой план если не умен, то уж достаточно остроумен, и потому, с виду ни к селу ни к городу задал вопрос:
  -- Кстати, Виктор, а тебе сколько лет?
  Ремизов удивился:
  -- А что такое?
  -- К слову.
  -- Тридцать два. К сожалению. А все хорунжий... Меня, впрочем, два раза разжаловали уже. От императорской армии чина разжаловать не могут, вот я все и остаюсь при своих...
  "Или я опять ошибся, или туману он напускает", -- подумал Лорх.
  -- А ты старше меня, Иван?
  -- Да какая теперь разница, не суть это важно -- старше, моложе... Да бог с ним со всем. Да-с, так вот, Виктор: не жди, ни в чем я не грешен. Чист как девица. Только руки в крови по локоть.
  -- Это у нас у всех. И ладно, -- решил Ремизов, -- Ежели тебя ничто не гнетет, так ты счастливый человек. Завидую.
  -- Так уже и завидуешь?
  -- Не то слово. Знаешь, я-то у Семенова давненько был, с самого почти начала, мне довелось вступать в Читу, когда красные оттуда улепетнули. Поставили меня в караул на вокзале, а казаки ночью изловили возле железнодорожных мастерских девку -- вроде как собиралась она устроить там какую-то гадость со стрелками. При ней нашли четыре шашки динамита, и револьвер -- дело было совершенно ясное, и можно было ее тут же определять на фонарь, да вот решил я, скотина, позабавиться с нею, так как в то время страдал некоторым недостатком... этого самого дела. Приказал я в этом духе своим казакам, и, как девка ни отбивалась, а они ее привязали за пакгаузом к креозоченным шпалам так, что ноги ее были закинуты выше головы, согнуты, и разведены в стороны -- короче сказать: полный пассаж, распялили они ее с максимальным для меня удобством. Даже титьки ей оголили, дабы было мне интересней к девке приступать. Исполнительные, вишь, казаки у меня были... они, впрочем, и сами рассчитывали после меня продолжить.
  Девка, лишенная возможности двигаться, зато на диво громко орала и выла, что всех несказанно забавило, и все только того и ждали, когда это она закончит выть, и начнет сладострастно постанывать. Я же приблизился к ней с твердым намерением ее еть, как сидорову козу, отрываясь только что покурить, и тем самым хотел оставить казакам возможность только подчистить остатки, как и должно оставлять хорошим холопам при хорошем пане. Но только я собрался уж ее пользовать, как во мне что-то не так щелкнуло, и с девкой баловаться мне внезапно и совершенно расхотелось. Кликнул я тогда казаков, и приказал им заездить девку до смерти -- все, мол, ей лучше, чем в петле болтаться, светя голым задом -- этак хоть удовольствие будет напоследок. А когда измотается, так можно ее и пристрелить.
  Казаков в отдыхающей смене было одиннадцать человек, и они могли исполнить мое приказание в точности, к чему сразу и приступили. А я стоял, курил, и смотрел на это. "Непромытая тварь" -- определил я тогда эту девку сам для себя потому, что сам и хотел оправдать такое свое поведение простой брезгливостью, но куда там! -- сколько я себя не оправдывал, а дело было в ином: того, что я сделал, мне было вполне достаточно! Я получил свое удовольствие от одного над этой девкой издевательства... Сначала меня это беспокоило, а после уж я решил не брать в голову -- какая разница, в конце-то концов! Но вот теперь пью... И вспоминаю ноги этой самой девки: голые, разведенные в стороны, и так привязанные... Каково вам, а, Иван Алексеевич?
  -- Вполне своеобычно, -- отозвался Лорх, -- Все мы... эх, что и говорить! Попортила нас жизнь наша собачья, попортила!
  Еремеев, как оказалось, заснул -- сидя, и закрывая голову руками. Ремизов, как видно, давно и отлично понявший, что муки совести ужина не заменят, стал с аппетитом закусывать, периодически мешая Еремееву упасть носом в костер.
  Тюхтин прикончил наконец свой самогон, и было видно, что он скоро начнет скучать. От скуки он так же принялся помогать Ремизову расправляться с кониной, да и Лорх попросил передать ему кусок мяса, и молча принялся жевать, заедая мясо сухими галетами.
  -- Ну-с, будем мы расходиться, -- поднялся Ремизов, ничуть с виду не пьяный, -- Второй уж час. Надо и честь знать. Собирайтесь, господа.
  -- Ждем на днях тебя, Иван, -- радушно пригласил Тюхтин.
  -- Снова зелья своего наваришь?
  -- Точно так. Придешь?
  -- Хм.
  -- Нет, ты обещай твердо!
  -- Поди-ка ты в преисподнюю, Сашуля, там тебе точно что-нибудь твердо пообещают! Юрия прихвати, он ведь на ногах не стоит.
  -- Дойдет. Будь здоров, однако.
  -- Взаимно.
  Офицеры отправились на стан, пошатываясь, но не производя особого шума, а Лорх, проводив их стоя, немедленно после этого полез в свои торбы, ища китайский флакончик, содержимое которого обладало поразительным действием -- от сорока капель настойки всякий хмель снимало как рукой.
  -- Разговелись наконец! -- бормотал про себя Лорх, -- Закрутились! Впрочем, это-то мне как раз понятно -- подобное стремится к подобному, равнозначному, или противоположному -- ворон, известное дело, к ворону летит...
  После чего огонь в юрте у Лорха был погашен, и там, наконец, успокоились.
  В пятом часу утра к юрте, которую занимали контрразведчики, крадучись подошел какой-то калмык в плотно натянутом на голову башлыке. Калмык сунул голову в юрту, отпрянул, постоял, собираясь с духом, достал из сапога нож, осмотрел его, все еще чему-то сомневаясь, а потом зажал нож в зубах, и было полез в юрту снова, приседая, как видно для того, чтобы в юрте оказаться с прямым корпусом на случай внезапного нападения. Но только он двинулся, как в поясницу ему со свистом впился длинный стилет, брошенный сзади, заставивший калмыка мучительно выгнуться, заломить сведенные судорогой руки, и выронить нож из зубов.
  Со стоном калмык осел у юрты, царапая спину совсем рядом с впившимся в его тело железом, повернулся, и увидел медленно, настороженно подходящего к нему Лорха. Тот надвигался, посверкивая глазами в свете луны, и недвусмысленно грозил маузером, направленным от бедра прямо калмыку в лоб.
  -- Ты наверное этого не ожидал, бачка, да? -- тихо прошипел, наклоняясь к калмыку, Лорх, -- Как себя чувствуешь, бачка?
  Калмык тихо заскулил.
  -- Кто тебя послал? Говори! -- приказал Лорх.
  Калмык отрицательно завертел головой.
  -- Не скажешь?
  Калмык кивнул.
  -- Отчего же?
  Калмык завел глаза к небу, и поднял ладони.
  -- Хм, -- сказал Лорх, -- А действительно разговелись! Говори, гад, а то наложу проклятие, так тебя под землей мусы* жрать будут целую вечность, с булмуком**, да с кислым молоком...
  -- Э! -- прорезал калмык голос, -- Кончай! Не боялся тебя. Ты бойся! -- с угла рта калмыка проявился кровяной пузырек, и протек тонкой струйкой в его нечистую бородку.
  -- Так, -- улыбнулся Лорх, -- Что же, ладно. Ты здесь не сиди, домой ползи помирай, бачка, домой. А ножа не вынимай -- не то совсем подыхай, понял ли? Давай-давай, пшел, и другим скажи: сунутся еще, всех вырежем, до единого. Понял? Ты не забудь, скажи. Давай, бачка, иди.
  Лорх схватил плачущего калмыка за плечи, поднял, обломал тонкий стилет в том месте, где он торчал из его спины, после чего отволок в сторонку, поставил на ноги, и толкнул в плечи -- для ускорения. Потом вернулся к юрте, и проверил, все ли там в порядке -- Белецкий мирно спал, и улыбался во сне. Лорх прихватил потерянный калмыком нож, и снова скрылся в ямке неподалеку, бормоча про себя:
  -- И друзьям подсыпав яду в чарки... -- а что же завтра? Что-то надо придумать такое... Да-а! Одному -- любовь, так другому не спать! На чужом пиру похмелье. Стало быть, подсыпав яду в чарки, брошу розы мертвым к изголовью?
  
  
  
  Район восточнее Верхнеуральска. 13 января 1919 года.
  
  
  -- В селе этом малороссийские хохлы проживают, -- докладывал поручик Первов, в такт движениям конской спины похлопывая себя ладонью по голенищу, -- Как один все, что-то вроде общины, при Столыпине, как будто, переселились. Ну те-с, извольте видеть, господин подполковник, наши население пощипали немного в смысле продовольствия, ну, а хохлы были этим очень недовольны. Их, видите ли, и от большевиков защищай, и питайся святым духом как хочешь. Бузили, говоря коротко, хохлы, но бузили негромко.
  -- А давно вы со своим командиром? -- спросил Первова подполковник Орлов.
  -- С фон Лорхом? Нет, знаете, я его знаю месяца три... но знал его всегда с наилучшей стороны. Когда он принял дивизион, так, знаете ли, у кого лучшие лошади? -- у штаб-ротмистра Лорха, у кого все сыты и тепло одеты? -- у него же... Вы вот примете его дивизион в свой отряд, сами посмотрите. Я им как командиром был доволен. А то, что им недовольны при штабе! -- виноват, господин подполковник, там кто есть-то -- разве сами они в рейды ходили? разве видели, с чем мы там сталкиваемся ну на каждом шагу? Они мыслят другими категориями: высота такая-то занята к часу такому-то при таких-то потерях в личном и конском составе... А ежели у вас добровольцы три дня маковой росины во рту не держали, а эти тут... Вспылил командир, это ясно. Нервы сдали. Но я и за себя не поручусь...
  -- Оставьте, поручик, адвокатуру: кто таков ваш командир, я и сам пойму. А что он такого ужасного сделал?
  -- Вы, виноват, разве не слыхали?
  -- Слыхать -- слыхал, но хотел бы услышать от вас, как было дело.
  -- Дело было вполне просто: когда Лорху доложили о народном недовольстве, так он, знаете, просто с лица позеленел, и вот какую штуку задумал: собрал всех хохлов на сходку, объявил громогласно, что случай расследован, виновные будут наказаны, и де привезли сегодня для компенсации пострадавшим деньги, а за компенсацией, стало быть, надо немедленно обращаться к нему с полным списком убытков.
  Хохлы тут же повалили к нему валом, он их принимал по одному, и ничего, разумеется, не платя, сажал их под стражу в пустую холодную хату, и таким образом пересажал почти всех, пока хохлы сообразили, где тут штука, и попробовали разбежаться. Тех, кого удалось поймать, причислили к прочим, и Лорх держал их там сутки без еды и питья, даже до ветру приказал не выпускать, а сам, довольно, к сожалению, пьяный, собирал баб перед этой избою, и читал им лекции о ценности и особой пользе сала для питания марширующих войск. При этом Лорх через караульных пустил слух, что захваченных хохлов будут выводить с утра по одному, и рубить за околицей шашками. А с утра перепуганных за ночь, делающих в штаны от страха хохлов и вправду стали выводить, но шашками не рубили, а вели к Лорху, который и объявлял, что де всех остальных, понятно, казнят, а вот этому приведенному Голопупенку профит: за него очень попросили, и пусть он теперь же пишет расписку, что получил пятьдесят рублей, и компенсацией вполне доволен, и пусть Голопупенко после этого с миром убирается домой. А не хочет -- тут же и пойдет под шашки, или там -- на сосну.
  Так он почти всех хохлов через эту процедуру и пропустил, и они все оказались дома, оставя Лорху расписки. А Лорх нам их отдал, мы их сами видали.
  Только вот не все гладко получилось: пятеро хохлов наотрез отказались расписки такие давать -- никаким макаром, мол, лучше пусть их казнят. И когда они до следующего вечера своему не изменили -- тут и увидели мы, как Лорх бесится: он как демон бегал там за этими хохлами по хате, и, не добившись толку, выскочил из хаты вон, и с нервов таких фальшфейер зажег, и метнул под крышу. И еще по окнам стрелял, причем орал, как сирена: "Я из вас это ваше скопидомство повытравлю!"
  -- А далее?
  -- Да все, собственно.
  -- А хохлы те живы?
  -- А как же иначе? Кто же с жалобой ходил в Верхнеуральск? Они самые и были. Другие-то вроде и не обижаются: даже вроде и смешно им теперь...
  -- Хм, ясно. А не ваши это посты, поручик?
  -- Наши. Все, мы на месте, господин подполковник.
  Отряд Орлова въехал в село, и тут же, немедленно, изо всех хат повысыпали добровольцы, которые стали делить сотни по три всадника, и располагать их на постой. Все делалось почти мгновенно, без всякого шума и гама, практически молча. К Орлову и Первову подбежал молодой доброволец в тулупе, с нашитыми прямо на тулуп погонами подпоручика, и приветствовав их: "Господин подполковник! Господа!", стал помогать Орлову спешиваться.
  -- Антон, командир где же? -- спросил Первов.
  Подпоручик безнадежно махнул рукой в сторону одной из хат, но ничего не сказал.
  -- Я его сейчас приведу, надо думать...
  -- Не беспокойтесь, поручик, -- улыбнулся Орлов, -- Я пройду к нему сам, прямо сейчас. Где он точно находится?
  Подпоручик снова показал рукой:
  -- Третья хата.
  -- Ясно. Вы пока отдыхайте, господа.
  Не особо обинуясь тем, что старше по чину всех находящихся на постое, Орлов отвязал башлык, и направился в указанную хату, в сенях которой его ждал сюрприз: там находился хотя и довольно пьяный, но отлично вооруженный и бдительный страж, который немедленно попытался рявкнуть предупредительное: "Господа офицеры!", и тем лишить Орлова удовольствия появиться неожиданно.
  -- Не шумите же вы! -- очень убедительно попросил Орлов, которого весьма заинтересовали голоса, доносящиеся из хаты: кто-то там излагал некую не то байку, не то подлинную историю, очень хорошим и связным, просто сказать -- литературным языком, и ежели бы он не прикашливал, не закуривал, и не чокался периодически, так можно было бы решить даже, что это профессиональный чтец читает со сцены, вот как. Сюжет истории Орлова заинтересовал, и он, слыша все отлично, и желая дослушать до конца, поставил стерегущего вход прапорщика перед собою, и стал расспрашивать его, давно ли тот служит, откуда родом, кто родители, и так далее. Польщенный прапорщик толково и обстоятельно отвечал на задаваемые вопросы, в то время как Орлов прислушивался, и чем более слушал, тем меньше хотел войти, не узнав все до конца.
  -- Так вот, -- продолжал голос, принадлежащий, судя по обращениям, командиру дивизиона, -- Извольте видеть, сразу по выезде из Риги свели меня с компанией молодых людей, ехавших тоже куда-то в Австрию. Я всех имен теперь и не припомню -- было их шестеро, и я ими не очень интересовался, оттого, что люди это были в общем скучные, и, скажем прямо -- пошловатые. Четверо из них, самые, пожалуй, разумные, так же старались находиться от меня в стороне, так, как требовали наши совершенные несхождения во взглядах и чертах характера, а вот двое ко мне решительно прилипли, при каждой возможности стараясь занять меня своим обществом, что мне создавало определенные неудобства -- вы можете понять, господа, что офицер специального отдела штаба округа ехал в Остеррайх отнюдь не на воды...
  Да-с, так вот: одного из них звали, помнится, Александровым, и он был не дворянином; если бы не факт, что он жил в Петербурге, я бы решил, что он -- еврей: звали его Яковом Борисовичем. Фигура была, знаете ли: был он толст и бесформен, носил pince-nez, и не брил бороды, которая росла клоками, и была рыжею; редкостно мерзкая была рожа -- за это ли, или что другое, но его раз при мне назвали очень ему, по-видимому, обидным прозвищем: "Сидюлка" -- словечко очень к нему подходило, чистым звучанием -- что это значило, я не могу понять до сих пор. Этот Сидюлка был человек политический -- себя считал сочувствующим анархистам, и говорил об этом настолько громко, насколько громко может говорить об этом только филер*. Кроме того, представлялся он еще и мистиком: утверждал, что вокруг него зарождается движение, противостоящее Шамбале. Вы, впрочем, может быть, не знаете, что такое Шамбала?
  При таком обороте рассказа Орлов прислушался еще чутче.
  -- Какой-то монастырь, связанный с Далай-Ламой? -- предположил некто из слушателей.
  -- Да нет, не совсем это так. Шамбала -- это понятие, означающее любую территорию, захваченную тотальным влиянием и контролем "Затомиса" -- мистической цепи живых и мертвых посвященных какого-либо центрального тибетского монастыря. В Шамбале все жители абсолютно подчинены ламам, и находятся в непрерывном бдении и посте, добровольном, или насильственном -- можно ведь просто их почти не кормить, и не давать им спать -- ну, и таковые жители образуют мистическую цепь, позволяющую ламам творить чудеса. Это типичная, и очень реальная, Георгий Георгиевич, психотехника. Так, и Шамбала, в принципе -- территория размером от одной деревни до всей Земли -- как получится. Когда жители Шамбалы вымирают от вполне естественного истощения, сумасшествия, вызванного постоянной мистификацией, и прочего, Шамбала переносится в другое место.
  -- Страшная вещь, если это правда, Иван Алексеевич.
  -- Это истинная правда. А не нравятся вам такие методы, не желайте чудес... Богочеловеки, батенька, они всегда растут на трупах недочеловеков, как грибы на навозе. Да, так вот господин Александров этого всего, похоже, не знал, или знал смутно, вещал он о том, что Шамбала де разлучает любящих и любимых, и запрещает половую любовь -- видно, эротическая жизнь была для него очень большим вопросом. Только ему надо было скорее на свое рыло несусветное пенять, нежели на Шамбалу -- мужчину-то почти тошнило от такой рожи, что же говорить о женщинах... Кстати, я про другого и забыл совсем. Этого звали Сабуровым, но подписывался он под стишками именем "Минотавр", что о нем уже говорило достаточно. Он был поживее Сидюлки, повыше, на личность немного получше; носил он монокль, по поводу и без повода читал свои стишки, воображал себя любимцем женщин, и атаковал всякую попавшуюся, ни с чем и ни с кем не считаясь. Коротко: глуп он был, пожалуй, еще поболее, чем Сидюлка, хотя и трудно было представить себе что-либо более глупое, и, в свете того, что они отмочили, я склонен считать, что за ними стоял некто третий, мне неизвестный...
  Несмотря на то, что оба этих акробата меня раздражали, несколько раз было так, что они напротив, совершенно нерациональным образом, вызывали во мне извращенный какой-то интерес, сходный с тем интересом, что вызывают в людях карлики, горбуны, и прочие уродцы -- произведения причудливой Природы, сильно отличающиеся от человека нормального и обычного, они привлекают нас именно степенью сравнения -- после созерцания идиота в желтом доме каждый чувствует себя в глубине души чуть не божеством. Поэтому я этих выродков от себя не гнал, если уж им угодно было ко мне приставать подобным образом; я же хоть на откровенности не пускался, однако их откровения выслушивал. Ну-с, это, понятно, было знакомство поездное -- скорое, и ни к чему не обязывающее -- сошлись, разошлись... А делать мне в поезде было нечего, да и большинству остальных -- так же. Так к чему я веду: в салон-вагоне все просиживали большинство времени, и отчаянно там скучали, а мне и поговорить было не с кем: со мною ехал было какой-то лысый статский, но после ночи в его обществе я его выпер, и выкупил второе место -- так он мне за одну ночь надоел -- храпом, и тем, что слишком уж оправдывал известное присловье, гласящее, что ночью жопа -- барыня. Ночами же я, грешный человек, начинал пить, ибо... хм, ибо пресильно скучал по одной барышне, коя мной была оставлена в Риге, и без которой ночь для меня была пустой и холодной...
  -- А кто такая она была, Иван Алексеевич?
  -- К делу не относится, поручик. Так пил я ночами, пил много, так как только-только нашел в этом занятии вкус. А поскольку ехал я один, и мог пить сколько, и что мне угодно, то вскоре компанию мне составили в этом ранее указанные господа антишамбалисты -- Сидюлка и Минотавр, которые так же ленились идти до салона. Так вот: перед самой уже границей эти деятели приволокли ко мне некую девицу, которую звали Ольгой Тумановой... впрочем, это был наверняка nom de plume** -- кто ж назовет себя подлинным именем, ежели собирается вести себя подобным образом...
  -- Что, была так резва?
  -- Да как сказать? Бывают, конечно, и резвее, но эта отличилась особо -- об этом и речь, собственно. Это как раз вам, Георгий Георгиевич, к тому, как с помощью женщины можно построить довольно с виду простую, но эффективную операцию... Да-с, mademoiselle Туманова так же оказалась девицей несколько, скажем так, странноватой: с Александровым она очень заинтересованно беседовала о злостных происках Шамбалы, рассуждала с завидной легкостью о Блаватской, Гурджиеве, докторе Папюсе, и даже о Батайльевых сочинениях**, ежели вы, конечно, знаете, о каких произведениях человеческого духа идет речь... И этого было еще мало; про себя она к тому же сообщила, что к ней является по ночам "друг", который есть опричник царя Иоанна Васильевича Грозного, и что она с ним не только спиритуальные беседы имеет, но и плотски тоже наслаждается почем зря, и это даже лучше, чем с прочими, поелику нет никакой опасности забеременеть, или там подцепить дурную болезнь... не смейтесь, господа, дело это серьезное, и, ежели вы думаете, что она была просто сумасшедшей, так вы заблуждаетесь, и просто фантазией это не было: были бы это все пустые фантазии, так мы с вами здесь бы сейчас не сидели; ну те-с, сообщила она это дело с веселым смехом, плотоядно при том облизываясь, так как уже вполне прилично хватила коньяку, моего коньяку, прошу заметить! И что тут долго говорить? -- когда уж о таком предмете зашел разговор, так эффект был, сами понимаете, каков: уж и я, каюсь, что-то такое... а уж у Минотавра глазки загорелись огнем почти адским, да и у Сидюлки замаслились. Впрочем, чем-то меня эта мамзель все же испугала, и я вышел вон -- проветриться, что и правда было нужно, так как с питием я тогда переусердствовал... Стал я на площадке, и принялся курить одну за одной, пытаясь отрезветь настолько, чтобы суметь отправить всех сидюлок от меня ко всем свиньям, но сделать это по возможности корректнее -- хамить напропалую я тогда еще не умел, или, что вернее -- не находил для себя возможным. Но, легок на помине, вышел на площадку и Сидюлка -- тоже курить, как он мне объяснился, и тут же снова стал угащивать меня очередной беседой -- рот-то у него вообще, на моей памяти, никогда не закрывался. Так мы с полчаса простояли -- я его пытался не слушать, а он бухтел о чем попало, перескакивал с пятого на десятое, толкал меня, чтобы привлечь мое внимание, чем совсем уж мне опостылел. И только я хотел послать его наконец к черту, как он меня, что называется, убил: рассказывает мне этот гад, что боится он женщин, а все потому, что его раз затащила в кровать одна девушка, да, собственно, его ж собственная невеста, и у этой девушки не оказалось... как бы это выразиться поточнее? -- вообще ничего не оказалось между коленками!
  Повисло короткое молчание, а потом тишина взорвалась громовым хохотом. Орлов тоже тихо засмеялся.
  -- Вам, я вижу, смешно? -- продолжил Лорх, -- А мне -- не очень. Пьяному человеку такое рассказать в нужный момент, это, знаете... Я был уж точно ошарашен, а Сидюлка, как ни в чем ни бывало, и совершенно всерьез продолжил разглагольствовать, что это чудовище ему подсунула не иначе, как Шамбала -- чтобы разом свести его с ума, и тем нейтрализовать такого убежденного своего врага.
  -- Там и сводить, я полагаю, было дальше уж некуда! -- давясь хохотом воскликнул молодой голос.
  -- Вы находите? -- не согласился Лорх, -- Зря, кстати. Ну да и я ведь тогда так понял, что влип в общество людей сумасшедших, и тут уж точно решил вернуться в купе, и раз навсегда с этими господами распрощаться -- придравшись к какому-нибудь поводу. Сидюлка за мной. А открыв купе, я обнаружил, что Минотавр там уже подмял Оленьку под себя, и действует с завидной скоростию, словно зингеровская швейная машинка. Ничуть не смущаясь того, что происходит этот процесс теперь у нас на глазах, Минотавр обернулся, не прекращая гонять свои санки под горку, и попросил Сидюлку приготовить ему марганцовки -- триппера, что ли, опасался, да и ясное дело -- всяко при такой прыти бывает. Но интересно, что я, хоть и оторопел вконец от подобной наглости, но скандалить почему-то не стал, а остался, как болван, в коридоре.
  Скоро Минотавр пулей вылетел из купе, выхватил у Сидюлки марганцовку, и убежал совершать свое омовение, посоветовав кому-либо из нас пойти вторым номером; отправился, разумеется, Сидюлка, а я слушал о том, что Оленька была, может, и не против Сидюлки, однако просила его заняться с нею позже, а то, мол, раз пошло одно за другим, так не ровен час и третий привяжется. Под третьим, понятно, имелся в виду ваш покорный слуга, и по нервам мне это ударило довольно большой обидою: я считал себя, да и сейчас считаю, человеком красивым, что там, а сия барышня спокойно допускает до себя таковских уродов, в то время как мною, красавцем-бароном, изволит, свинья, брезгать! У меня даже слезы на глаза навернулись, признаюсь вам, ибо в Риге не было ни одного мужа, который не желал бы мне провалиться в тартарары... и тут такое! Да-а! Тут явился и Минотавр, выгнал Сидюлку, и принялся Ольгу уговаривать, причем уговорил ее в пять минут; после он сразу же вышел, и послал Сидюлку снова. Тот так трясся от возбуждения плоти своей, что очумел с виду совершенно, и от того забыл даже закрыть дверь; тут же он принялся разоблачаться, и обнаружил под панталонами совершенно немыслимого рыжего цвета грязнейшие подштанники, причем не успел я отвернуться от этого неаппетитного зрелища, как из подштанников уже полез громадный и премерзкого вида Сидюлкин женоподобный зад, поросший рыжим волосом, таким густым и курчавым, что ему позавидовал бы любой орангутанг! Вы вот представляете себе подобное зрелище? Я так чуть тут же в коридоре не похвалился всем, что съел за ужином, и находился в совершенном тупом оцепенении, наблюдая за тем, как Сидюлка принялся в буквальном смысле карабкаться на Оленьку, и не донес то, что должен был донести, обрызгав всю стену! С собой у меня был револьвер, и я, наверное, тут бы и сделал в Сидюлкином заду второе зияющее отверстие, если бы Минотавр не подсуетился наконец, и довольно своевременно не захлопнул двери.
  Дело закончилось в минуту, и Сидюлка вышел, рассказывая, что Ольга обиделась, и одевается. И тут меня почему-то понесло: я втолкнул обоих уродов в купе, запер дверь, и стал подзуживать их повторить все дело, чтобы удовлетворить даму, только на сей раз сделать все у меня на глазах. Они были, по виду, не прочь, но Ольга решительно отвергла это предложение, начавши ни с того ни с сего стыдиться и смущаться, и я со зла рявкнул, что ежели барышня не желает добровольно, так ее следует привести к повиновению.
  Эти ринулись исполнять все это с великим рвением, прижали Оленьку к зеркалу, и давай сдирать обратно чулочки с ее ножек -- довольно красивых ножек, а поелику я до ножек всегда был особым ценителем, то взгляд мой на них задержался, и тут я почувствовал, что вся эта мерзопакостная сцена мне начинает нравиться...
  А дальше нечего и рассказывать -- тут же я испугался, причем испугался сам себя, а после испуга почувствовал полное опустошение. Мне хотелось застрелиться прямо здесь, на месте. И было из чего... А эти мерзавцы, заметив, что мне становится не по себе, прекратили немедленно терзать барышню, и воззрились на меня, словно ожидая высочайшего приказания.
  Я вытащил револьвер, и выпер всех троих из купе как они были -- в виде довольно растерзанном. В результате всего этого я с поезда спрыгнул, не мог остаться в обспусканном купе, от чего опоздал на встречу, и едва не вылетел из окружного управления в захолустный полк. Вот так-то... Стать! Сми-ир-на! Господа офицеры! Господин подполковник, командир дивизиона штаб-ротмистр фон Лорх! -- Лорх, заметив вошедшего наконец Орлова, вскочил, кося пьяными глазами, и застегивая китель.
  -- Отдыхайте, отдыхайте, -- поощрил Орлов, -- Все завтра. А вы, штаб-ротмистр, мне нужны.
  -- К вашим услугам.
  -- Пойдемте. Впрочем...
  -- Не извольте беспокоиться, -- улыбнулся Лорх, -- Через десять минут буду в полном порядке.
  -- Это каким же образом, позвольте знать?
  -- Подождите, и увидите.
  Лорх, в сопровождении Орлова, вышел на улицу, и поинтересовался:
  -- Давно вы прибыли, господин подполковник?
  -- Нет, меньше получаса. Я уж прошелся, посмотрел, как у вас тут все заведено, знаете...
  -- И что вы мне скажете по этому поводу, смею спросить?
  -- Остался доволен. А вы почему так проводите время?
  -- Как, виноват?
  -- Пьете же!
  -- Виноват, пью. Что мне теперь? Дивизион потерял самостоятельность, да и от командования дивизионом меня теперь, уж надо думать, отстранят. И кто я такой получаюсь? Э, что говорить!
  -- Да никто вас не отстранит, повысят скорее, ежели вы хорошо покажете себя в том деле, которое нам предстоит сделать.
  Лорх остановился, и повернулся к Орлову:
  -- Вот как?
  -- Именно так. Задание у нас особое... но после об этом. Как тихо у вас!
  Словно в пику словам Орлова, пьяные офицеры, начавшие расходиться после ухода Лорха по квартирам, грянули мерзкую песенку, к тому еще и присвистывая для большей лихости:
  
  На пасхальный перезвон
  Люди прут со всех сторон,
  Волокут с собой харчи,
  Освящают куличи.
  Ленин Троцкому сказал:
  "Лева, я муки достал!
  Мне -- кулич, тебе -- маца,
  Ламца-дрица-а-ца-ца"!
  
  -- Пре-кра-тить! -- прикрикнул Лорх, и пригласил нового командира в свою хату: -- Прошу, господин подполковник.
  -- Благодарю.
  С порога Лорх окликнул дежурного:
  -- Околеснов! Старший офицер спит?
  -- Спит, Иван Алексеевич.
  -- Поднять!
  -- Да не стоит этого, -- махнул рукой Орлов, -- Мы с вами все прекрасно можем обсудить.
  -- Так поднимать? -- наклонил голову Околеснов.
  -- Отставить. Караулы проверяли?
  -- Час тому.
  -- Проверьте снова, будьте так любезны. Тревожно мне что-то нынче.
  -- Слушаю.
  Околеснов вышел, а Лорх зачерпнул в кружку воды, накапал в нее из флакончика каких-то капель, выпил, морщась, и только тогда стал снимать шинель. Глаза его почти сразу заметно прояснились, голос стал спокойнее, и лицо порозовело, только тело била сильная дрожь, которую Лорх никак не мог сдержать. Тем не менее он трезвел на глазах, и очень скоро глубоко вздохнул, и обратился к Орлову:
  -- Что нового слышно, господин подполковник? Мы, знаете, немного одичали тут...
  -- Знаете, в Петрограде собрали недавно сорок священников, и под угрозой расстреляния заставляли их отрекаться от сана. Потом их закопали живьем, кажется...
  -- Было такое, и не один раз, -- усмехнулся Лорх, -- И в Петрограде, и в Москве, в Рыбинске, в Ярославле, в Тамбове, в Вятке. Об этом мы тоже наслышаны. Был тут у нас и священник с проповедью, о зверствах большевиков рассказывал, только что-то все о зверствах по отношению к их сословию. Это, впрочем, к слову... Итак, господин подполковник? Я целиком в вашем распоряжении. Как я понимаю, далее я буду находиться под вашим началом?
  -- Совершенно верно, Иван э-э-э...
  -- Иван Алексеевич.
  -- Или же Иоганн Алексеевич?
  -- Тогда уж Йоганнес-Альбрехт, так меня зовут.
  -- Вы лютеранин?
  -- Католик... собственно, теперь уж я вне вероисповедания.
  -- Что так?
  Лорх развел руками.
  -- Меня зовут Денис Григорьевич, -- сказал Орлов, -- Можете меня называть так, если угодно.
  -- Рад-с. Так что вы хотели со мной обсудить?
  -- Наши оперативные задачи. Видите ли, они несколько щекотливого свойства...
  -- Это нам не впервой, -- улыбнулся Лорх, -- На какую глубину мы должны вторгнуться в расположение противника?
  -- И вторгаться не будем. Тут дело другого свойства.
  -- Извините, не понимаю.
  -- Что вам известно об отряде Резухина?
  -- А! -- воскликнул Лорх, которому давно не терпелось столкнуться с этим отрядом красных партизан, который контролировал верстах в сорока к западу целый район, и терроризировал, в основном, местное население. Отряд, по поступавшей информации, вырезал подчас целые поселки, в которых все, включая женщин и детей, подвергались чудовищным казням, однако, всегда находились люди, которые ухитрялись сбежать от партизан, и могли рассказать прочему населению то, что видели собственными глазами. Лорх, который почти соприкасался с контролируемыми партизанами Резухина территориями, не раз порывался уничтожить их отряд, но от командования ему это почему-то всегда категорически не предписывалось.
  -- Так что же?
  -- Отлично известно. Когда выступаем?
  -- Послезавтра.
  -- Пленных, конечно, не берем?
  -- Да видите ли, Иван Алексеевич, -- замялся Орлов, -- Вот какое дело: я имею приказ обеспечить прикрытие, выведение из боев, и охранение отряда Резухина, вплоть до Верхнеуральска...
  -- Как, виноват?
  -- Это наш отряд, Иван Алексеевич.
  -- Наш?
  -- Да, отряд специального назначения. Выполнял задачи уничтожения прочих красных банд, с которыми предварительно сливался, и пронизывал их структуру. Так мне разъяснили.
  -- А вам не разъяснили, по какому такому праву они учиняли дикие зверства, про которые здесь разве только грудные дети не знают, нет?
  -- Этого не разъяснили. Но я понимаю, что они таким образом вызывали в местном населении ненависть к красным, что должно было увеличить приток ополчения к нам... В общем, не наше это дело. Мы имеем приказ, и его надо выполнить. В конце концов, мы -- офицеры...
  -- В конце концов мы -- русские офицеры, господин подполковник! Я, во всяком случае. -- Лорх отошел от Орлова, словно от зачумленного, уселся на лавку, и замер так, полуотвернувшись к окну.
  -- И как понимать это прикажете? -- поинтересовался Орлов.
  -- Так, что я вообще отказываюсь что либо слышать об этой мерзости! -- заявил Лорх, не поворачиваясь.
  -- Но приказ есть приказ!
  -- Я приказ исполнять отказываюсь.
  -- И что дальше? Ну, прикажу я вас арестовать, могу и расстрелять, а что это изменит?
  Лорх задумался, и кивнул головой:
  -- Да, вы правы. Ничего не изменит.
  -- Вот именно. Бросьте, штаб-ротмистр! Всегда лучше идти со всеми, чем быть против всех! Наша война -- война грязная, да только что же нам делать?
  -- Так что же, господин подполковник, лучше вообще ничего не делать? Это, извините... Да какими мы домой вернемся? Если вернемся...
  -- Понимаю, понимаю, и целиком разделяю ваше состояние, -- кивнул Орлов, -- Вы что же, думаете, что я так уж горю желанием? Да рад бы был всякой возможности, которая сорвала бы этот замысел, и я...
  Лорх резко повернулся:
  -- Это вы вполне ли честно?
  -- Как на духу, штаб-ротмистр! Но я сомневаюсь, что что-то сможет нам помешать.
  -- Вы мне разрешите выйти? Думаю, ненадолго.
  -- Да пожалуйте, как же не разрешу!
  Лорх вышел на крыльцо хаты, огляделся, и выстрелил в воздух из маузера. Немедленно перед ним возник знакомый уже подпоручик в тулупе, которому Лорх коротко бросил:
  -- Боевая тревога. Всем. Строиться в походном порядке. Коня мне!
  -- Это что такое? -- полюбопытствовал Орлов, вышедший на выстрел следом -- он опасался, не пустил ли себе Лорх пулю в лоб.
  -- Сигнал.
  -- Какой?
  -- К сбору.
  -- Зачем?
  -- Для разъяснения текущих задач личному составу.
  -- Уж не речь ли вы собираетесь держать?
  Лорх коротко кивнул.
  -- Так у вас, добровольцев, принято?
  -- Да, господин подполковник.
  -- Ну-ну, -- Орлов, которому штаб-ротмистр Лорх начинал нравиться все более, с усмешкой встал на пороге, ожидая, что же последует дальше.
  Через несколько минут он убедился в том, что Лорха недаром считают лучшим командиром летучего дивизиона: казаки Орлова еще копались, в то время как люди Лорха уже построились ровной колонной на конях, с оружием на боевом взводе, и стояли, не шелохнувшись, выдыхая морозный пар, и поедая глазами своего командира.
  -- Гос-спода! -- Лорх привстал на стременах, -- Господа! Только что мной получен приказ, согласно которому мы должны прикрыть и вывести из боев палачей и негодяев, которые, переодевшись в форму противника, в составе отряда особого назначения, действуют в прифронтовой полосе на нашей территории, производя уничтожение местного населения под видом красного отряда. Получив такой приказ, я пр-ринимаю решение: приказа не выполнять, а идти в бой, окружить отряд Резухина, и немедленно, не вступая ни в какие переговоры, уничтожить. Сорную траву из поля вон! Выдвигаемся немедленно...
  -- Вы с ума сошли! -- закричал Орлов в который уж раз: кричал он и раньше, но слова его заглушались звонким и отчаянным голосом Лорха, и никто их не слышал, -- Штаб-ротмистр фон Лорх! Сдать оружие! Вы арестованы!
  -- Меня в дивизии арестуют, -- сардонически улыбнулся Лорх с коня, -- Не вы! -- и, снова приподнявшись на стременах, еще громче скомандовал: -- Диви-зи-он! Походной колонной! Поэскадронно! Правое плечо вперед, рысью, ма-а-арш-марш!
  Дивизион четко выполнил команду, и с места взял рыси.
  Казаки, успевшие наконец собраться, забегали по селу, занимая положения для стрельбы.
  -- Лорх! -- заорал Орлов, -- Верните дивизион! Я приказываю! Мы будем стрелять!
  -- Стреляйте, -- совершенно спокойно разрешил Лорх, и, повернув коня, ни разу даже не оглянувшись, погнал наметом во главу уходящего из села дивизиона.
  -- Что прикажете делать, Денис Григорьевич? -- обратился к Орлову старший офицер его отряда.
  -- Что? А-а-а! -- Орлов задумался, и, провожая взглядом Лорха, принял внезапно для самого себя такое решение, от которого у него стало сразу тепло и хорошо на душе, сердце застучало, гоня живее кровь, и стало радостно и спокойно. Он улыбнулся самому себе.
  -- Так что же, Денис Григорьевич? -- переспросил старший офицер.
  -- Казаков на конь, и выдвигаемся вслед летучему дивизиону. Приказ по сотням: всех, в ком не будут опознаны казаки отряда, или добровольцы летучего дивизиона, рубить к ебени матери без дальних разговоров. Передовых разъездов не высылать. С парламентерами в контакт не вступать, во избежание провокаций противника. Это все.
  -- И... что?
  -- Как-нибудь оправдаемся... Что вы стоите? На конь!
  
  
  
  
  
  
  
  
  * "Пестрый крест": немецкая методика химических налетов, смешанная: после обстрела фильтрующимися раздражающими дымами типа дифенилхлор(циан)арсина, заставляющими отравленных сбрасывать противогазы, происходил обстрел фосгеном или ипритом
  * Зеленой тропой - скрытно через линию фронта (или границу) без подготовленного прохода (термин разведки)
  ** Заместителей командиров подразделений
  * Буллан Жан: Предводитель французского ордена люциферитов конца ХVIII столетия
  ** Гимн русских масонов
  ** Французская гадательница и теософистка
  ** Разведка Германского генерального штаба
  * Фон Бредов - Деятель, а после и шеф германской разведки. Создатель структуры "ААА" (абвера). Расстрелян в 1934 году в "ночь длинных ножей"
  ** Отделение внешней военной разведки генштаба (армейского подчинения)
  ** Контр-разведывательные бюро окружных управлений жандармерии
  * Горчичный газ -- аллил изотиоциановокислый, в отличие от "чесночного" -- хлорвинилдихлорарсина (иприта). Применялся вместо иприта, или в смеси с ним. Действие сходное, но у горчичного газа так же и выраженное удушающее. При вдыхании горчичного газа немедленно характерно перехватывает дыхание
  ** Так в русской армии именовали любителей кулачной расправы над нижними чинами
  * Мусы - Демоны у калмыков
  ** Калмыцкая жидкая каша
  * филер -- секретный сотрудник полиции
  ** псевдоним (франц)
  ** Книга "Сатана в XIX столетии", разоблачающая деятельность нескольких сатаниствующих тайных обществ. Что интересно, была написана и издана на средства сатанистского общества "Агладена"
  
  
  

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"