Черняев Олег : другие произведения.

На юге чудес - Глава 11

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  Якуб, избавив станицу от нашествия призраков, объяснил Петру Толмачеву, что умение испускать электрические разряды не являются уникальным свойством драконов, а присуще еще некоторым морским животным, - скатам и угрям, которых так и называют; электрическими. Эти диковинные рыбы обитают в тропических, прекрасных водах Мирового океана, где являются большой опасностью для рыбаков и ловцов жемчуга, особо грозные тем, что электричество беспрепятственно распространяется в соленых водах океана. Аборигенами тех краев замечено что сила тока скатов и угрей меняется в зависимости времени года и суток, фаз луны, температуры воды и особенно от её солености, что служит несомненным признаком что животное электричество связанно с солью. Так что, надо полагать, что драконы, еще недавно, - конечно по биологической шкале времени, - вышли из океана, где, наверное, в его глубинах обитает немало страшных, монструозных чудовищ, состоявших в родстве с магическими ящерами. Источником переменного тока у них является особая железа, являющаяся химическим аккумулятором, присущая этим гадам, а если вскрыть дракона, то и у него можно обнаружить такую железу. Но, в отличие от морских, электрических рыб, пояснил Якуб, с несвойственным мертвецу аппетитом обсасывая жирные пальцы после плова, электрические разряды дракона не обладают смертоносной силой, потому что не являются его оружием (что спасло жизни проворовавшимся цыганам, которых выпороли до полусмерти и изгнали из станицы) а служат только для воспламенения струй водорода, который драконы выдыхают на врага, что делает их легендарными и непобедимыми огневержцами. Поднаторевший в химии благодаря знакомству с таинствами фотографии Якуб, охотно объяснил, что водород драконы получают разлагая в своем желудке соленую воду морей или озер, которую пьют тонами, и благодаря водороду, заполняющему полости их тела приобретают возможность взмывать в небеса и парить там неделями, нагоняя ужас на обывателей, и восторг на дурных, мечтательных казаков, а что касается магических свойств дракона, который был возвращен в сруб-крепость, где вдруг снова притих, наблюдая в дереве бревен только ему ведомые чудеса. Ксения в ту пору ожидала роды со дня на день, и её суеверное сердце говорило, что соседство этого ящера принесет беду в дом. На этот раз Петр Толмачев не смеялся над тревогами жены, поняв какая всесокрушающая мощь прибывает рядом, прикрытая жесткой чешуйчатой кожей, но и расстаться с драконом было сверх его сил.
  
  
  Теперь, уже с полным пониманием опасности он проводил долгие часы в полутьме сруба, с большой тетрадью, где царапал карандашом подробный и тщательный дневник наблюдений на немецком языке, ибо Петр Толмачев считал только немецкий язык, полюбившийся ему своей топорной простотой и прямомыслием истинным языком науки. Но, перечитывая вечерами, - (немецк) "9.30-14.40. Сон с шевелением хвоста. Признак наличия сновидений", " 15.05. Второе питание за день. Съел полтуши верблюда, весом в 8 пудов со всеми костями", и, "22.20. Извержение фекалий, вес 14 фунтов, очень зловонное, цвет желтый, похоже на человеческое", он понимал, что эти записи пустая трата времени. Дракон оставался непроницаем. У него проросли молодые бархатные рожки, очень острые, а окраска с нежной зелени весеннего болота сменилась на благородные темно-зеленые цвета, прохладная кожа стала липкой на ощупь, а когти затвердели став черными, изогнутыми лезвиями. Дракон матерел. Все попытки Петра Толмачева подчинить его воле человека были тщетными, он мог целыми днями пребывать в задумчивой оцепенелости, игнорируя крики и жестокие тычки человека, а порой подползал и обращал на него в упор желтый, кошачий взгляд, от которого виски орошал холодный пот. Дракон даже иногда проявлял признаки заметного дружелюбия, пытаясь почесаться об человека. И все. Чувствовалась что эта тварь не безмозгла, а напротив, обладает большим разумом, но закрытым для человека, и она была несомненна гуманна, потому что однажды позволила упрямому ребенку Александру Толмачеву целый день теребить себя и ползать по шее, пока его отчим в осенней благодати жал пшеницу, мать потела у печей, а юная нянька Гаухар спала на полу, потому что всю ночь гадала в бане с русскими девочками. Возвращенный в дом испуганными родителями Александр не упускал теперь возможности проскользнуть в прохладный сруб к полюбившемуся дракону, где этот гад склонял перед ним шею, пуская на себя. Александр Толмачев, - сын кагана, был немногословен и внимателен, и его пристальный взгляд заставлял всех умолкать. Страха он не знал вообще, заставляя взглядом цепенеть варана и склоняться дракона в поклоне, и однажды перепугал Ксению, когда она не обнаружила его в детской, и вместе с ленивой нянькой Гаухар обшарила весь дом. Его не было ни в каких местах, где мог бы укрыться маленький человек. Ксения в отчаянии заглянула в большую бочку во дворе, полную до краев родниковой воды; на дне её восседал Александр и смотрел и смотрел сквозь толщу чистых вод строго и внимательно. Не ведомо было, как он долго он там был, и как мог жить без дыхания, но Ксения страшно перепугалась и поклялась его держать подальше от воды. Мужу она решала не говорить ничего, снедаемая виной, что родила ему чужого ребенка, но и еще из-за того, что Петр Толмачев безрассудный в своих бредовых прожектах мог неизвестно что решить и вовлечь ребенка-феномена в свои опасные опыты.
  
  
  Однажды ночью, - было начало зимы, и в станице гуляли теплые, сырые ветра, напоенные ароматами опавшей листвы, - Ксения и Петр Толмачев вместе были разбужены тоскливыми, всхлипывающими вздохами дракона. Проведанный Петром Толмачевым он не проявлял никаких видимых признаков болезни, но вздохи-стоны не давали покоя им до утра, напоминая извержения больного тоской гейзера. Днем было спокойно, но ночью опять начались тоскливые вздохи и стоны, просачивающиеся между слоями зимнего тумана прямо в душу. И Петр Толмачев, и Ксения не могли уснуть, и он полночи тосковал в размышлениях, пока жена не проговорилась. "Мается бедный, - вздохнула она. - Девушку ему надо". "Что!" - воскликнул Петр Толмачев. "Девушку надо. Девушку дракона. Пару. Вырос он", - стала пояснять Ксения, и прикусила язык, и они оба почувствовали леденящий страх только от мысли, что будет, если в срубе окажется еще одно подобное существо, а затем их потомство заполонит двор. Больше об этом не говорили, предпочитая забываться в потном сотрясении кровати, когда вздохи-стоны лишали сна, и не знали, что они ошибаются, и что все еще впереди.
  
  
  Гаухар, - сестра Санжара, была ленивой и нерадивой нянькой, обжорой и сластеной, и Ксения терпела её ради только неутомимых и искусных рук брата-пекаря. Однажды ночью Гаухар проснулась от густой духоты, душившей дом после протопки печей и неслышно выскользнула во двор. И, там она увидела, как в ночной тьме из сруба дракона льется прозрачный серебристый свет, - свежий, невесомый и тягучий. Он тек из крохотных окон-бойниц сруба, сочился ручьями, как родничок между бревен, плескался как вода, но не по воле ветра или притяжения Земли, а повинуясь только своей внутренней сущности, струился над землей, и, в его световых волнах вновь воскресали мертвые, желтые травы зимы и опавшие листья, уже рассыпавшиеся в пыль, но они не благоухали жизнью, а источали холодные, глинистые ароматы Смерти.
  
  
  Знавшие что Гаухар лжива, и ленива как корова, Петр Толмачев и Ксения, разбуженные перепуганной девочкой, не увидели во дворе ничего и отругали её, решив, что она плетет небылицы, лишь бы не работать во дворе. Но следующей ночью девочка опять вбежала в дом в страхе, и, выйдя с ней во двор Ксения ничего не увидела, но заметила, что глаза девочки светятся в темноте отраженным, синеватым светом, как у кошки. Перепугавшись, решив, что десятилетняя узбечка больна неведомой азиатской болезнью, Ксения убрала её постель из детской и строго-настрого запретила общаться с детьми. "В этом сумасшедшем доме даже чужие дети сходят с ума", - в сердцах сказала она Петру Толмачеву, все жевавшему в ночи свои думы, как же обуздать дракона, уже набравшего веса пудов в четыреста.
  
  
  Больше Гаухар не жаловалась, удовлетворенная изгнанием от всех домашних дел, но и ночами не покидала дом, справляя нужду в ведро. Страхи Ксении, недавно родившей, уже стали проходить, но тут словно сбесились дети, перестав спать ночами. Бойкая, румяная Наташа стала вести по ночам беседы на дикой, варварской смеси русского, узбекского, языка древних ариев, - наследие Якуба, и еще произнося совсем неведомые слова. Царственный Александр Толмачев был молчалив, но и он стал обращать внимание на что-то, присутствующее в доме, а его глаза порой вспыхивали холодным светом. По Софийской станице поползли слухи, что дети ночами ведут себя весьма странно, и сияют во тьме глазами. Женщины решили, что настала эпидемия детской болезни, вроде свинки или коклюша, и потчевали прозревших иные миры детей лечебными снадобьями, даже керосином, но никто из детей не успокаивался.
  
  
  По прошествии нескольких дней Ксения проснулась вдруг среди ночи и была удивлена густым, желто-серебристым светом. Думая, что это лунный свет Ксения пошла задернуть шторы, но, убедилась что шторы задернуты, а этот свет сочится сквозь стены, и струится над полом, нисколько не беспокоя ни домашнюю кошку, ни варана Яшку, спавшего под обеденным столом. Разбуженный Петр Толмачев вышел во двор, и тут-то убедился что Гаухар не лгала; густые потоки света лились из сруба дракона, и, затопляя двор, растекались по улицам, воскрешая сухую траву и мертвые листья. Проведанный им дракон спал, но вокруг него клубился сияющий водоворот желтого и синего сияния, рождавшегося здесь же, в собственном пространстве дракона, запретного человеку. " Ну и черт с ним, теперь хоть в темноте спотыкаться не будем", - рассудил Петр Толмачев, и отправился спать.
  
  
  Весь день прошел как обычно, но следующим вечером, когда в небе над заснеженными перевалами горели зарницы, потоки света стали такими яркими и густыми, что их увидели все от мала до велика. Люди высыпали на улицу, погружаясь в текущий слоями как туман свет, окунались в него, умывали им лицо и руки, смеялись и шутили. Никому совсем не хотелось спать, потому что ночи не было, - её сменило сияние света заполонившего всю долину. Через несколько часов, когда удивление и испуг улеглись, обитатели станицы сочли происходящее еще одним, очередным чудом этого девственного мира, и были даже довольны, что ночи нет и можно не тратиться на свечи, и дорогой керосин для новомодных, вонючих ламп. Ночь провели в веселье и радости, а днем, который был обычным теплым и слякотным зимним днем, все боролись с мукой сна, но перемогли её за неотложными, домашними делами, которым нет числа. А ранним вечером все повторилось, - призрачные потоки, пахнувшие кладбищенской прохладой, сияя, текли между домов и сараев, конюшен, клеток с курами и парящего, заготовленного на весну навоза, воскрешая надломленные былинки, а дети с радостью открыли, что потоки света на себе держат легковесные кораблики из тонкой бумаги, и сотни белоснежных корабликов медленно заскользили, кружась и покачиваясь над землей, вплывая в распахнутые окна, или же в водоворотах, или во внезапных всплесках струящегося света взмывали вверх, выше крыш, и потом еще долгое время, желтые, размокшие листки бумаги на высоких ветвях грецких орехов были напоминаем об этом магическом времени. Петр Толмачев тосковал по Якубу, сумевшему бы постичь тайну очередного чуда, и, может быть даже использовать его на благо людям, например, запечатывая магический свет в банки, что он и пытался делать, переполошив дом грохотом стекла, или же приспособив струение светоносного эфира для переноски писем. Но голубоглазого ведуна не было. Жители станицы, многие из которых пережили сатанинское нашествие грифов отнеслись к ночному свечению спокойно, но вечером, засыпая, обнаружили, что пришедший свет овеществляет сны наяву, делая их материальными, видимыми другим, и узнали что прикосновение снов прохладно, осклизло и отвратительно. В вечернем сиянии дома наполнялись бесконечными, зыбкими, как миражи, пространствами снов, диковинными существами снов и непредсказуемыми людьми снов, и никогда, даже в пышные дни миллионного Софийска, в правление великолепного Бориса Толмачева, станица не была столь обширна и многолюдна. Все словно кишело людьми. Спящие люди порождали иногда туманные, неясные видения самого себя, но порой образы заснувшего человека были столь живыми, что близкие путали их с подлинными людьми, что на первых порах рождало немало обид и недоумений, ибо трудно сыскать на белом свете что-то более нелепое и непонятное чем речи и поступки снов людей. Ксении, все мечущееся между детьми и пекарней, так довелось увидеть Беатрис, голой шлепавшей босыми ногами по супружеской спальне. Она удержала себя от жгучего желания вцепиться в волосы этой потаскухе, поняв, что это только сон её мужа, но следующим утром подавая завтрак, швыряла ему тарелки как кости собаке и всё горестно себя вопрошала - чего же Петру не хватает, если эта ****ь продолжает ему сниться? А вечерами, в накатывающих волнах негреющего света, под покачивания бумажных корабликов под потолком и тоскливые вздохи-стоны дракона у людей светились глаза и на эти живые маячки плыли сновидения. Спящих окружали их родные, и давно позабытые друзья, и совсем неведомые люди, порой эфемерно-туманные, не в силах даже пламя свечи поколебать, но, порой, и вполне материальные, топотавшие как кони, - все зависело от сна спящего. Оказалось что сновидения по какой-то инерции существуют некоторое время после того, как спящий проснется, так что жители станицы нередко встречали свои же сны наяву, но и к этому то же привыкли, перестав удивляться, только порой злились, когда путали мужа, жену или детей с видениям во снах, и они, проговорив очередные сновидческие нелепости таяли на полуслове.
  Это очередное наваждение не лишило Ксению постоянства и жажды деятельности, только вечерами, когда по полу лягушками прыгали пустые сновидения детей, а над головой разверзался купол цирка и вертелся без устали под гул копыт и всхрапывание коня Петра Толмачева вновь покорявшего арену, она чувствовала щемящую горечь ностальгии по неимоверно далекой, родной станице, где все так мило, незатейливо и постоянно. Однажды в горечи скорби Ксения измяла всю постель, но не смогла уснуть. Проснувшись среди ночи, Петр Толмачев спросил, что с ней. " Да так, думаю о прошлом", - ответила Ксения, хотя она думала о Болесте, своей прапрапрапрабабке, которая вдруг ни с того, ни с сего вспоминалась ей весь день. И она по обывательски рассудила, что о чем думаешь, то и сниться, увидев днем одетую в рысьи и куньи меха придворной дамы польского двора Болесту, вдруг появившуюся в доме и с любопытством посматривающую на Петра Толмачева. Но её, несвойственное сну долгожительство, ибо Болеста никак не исчезала из дома и бродила по двору, похлестывая инструктированной серебром плетью, вызвало тревогу Ксении. " Серебро, - единственный метал который можно пронести в мир мертвых", - вдруг сказала Болеста, дыша на неё могильной нежитью.
  Так началось нашествие мертвых. Люди, верящие и в страшный суд, и в магию знахарей, все поголовно все же были убеждены, что нет возврата из царства Смерти, и к тому же загромоздили мир за той чертой такими нелепейшими предрассудками и фантазиями, - наследством встречи допотопного человечества со Смертью, что долго не могли поверить в очевиднейший факт; мертвые пришли. Сбылась мечта молодого человечества и большеголового патриарха, погубившего себя в своих исканиях, но жители станицы отнюдь не возрадовались и еще долго не хотели признавать мертвых, считая их чересчур долгоживущими снами. Но темными, зимними вечерами, когда холодные ветра с перевала завывали бесконечной тоской Азии, а потоки магического света текли сквозь людей, леденя сердца прохладой, в сердца людей приходило смирение. И, чувствуя его, сквозь истонченную магическим эфиром грань миров в дома входили мертвые, неведомо зачем навещавшие родных и друзей. Только так Ксения узнала что умерла её мать, вошедшая в дом в жакете и красных сапожках станичной модницы, и отвратившая Ксению своим равнодушием к слезами дочери и холодностью к внукам. А Петр Толмачев узнал что умер его отец, пришедший из неведомой дали со скучным лицом каптенармуса, якобы виниться перед сыном, которым он пренебрегал всю жизнь. Он даже мертвый пованивал рыбой, до которой был великий охотник. Петру Толмачеву довелось увидеть и Игната Толмачева, столетия смерти которого не изгнали из его желтых глаз ласкового и пристального выражения головореза, и еще немало своих предков, всю жизнь незатейливо тянущих казачью лямку вольного служения империи, из которых выделялся его прапрадед Алексей Толмачев, двухметровый, двенадцатипудовый бугай, навеки прославивший себя на турецкой войне, где он голый пошел на штурм неприятеля и подавил животом всю артиллерию противника. Они все были полны любви к живым, но их странные ответы, текучая изменчивость передавшаяся им от равнодушной Смерти, отталкивала от них людей. Но, благодаря им, живым еще до смерти приоткрылась тоска небытия, потребность в обществе людей, опустошающее одиночество мертвецов и приоткрылась, с их скупых слов, страна мертвых, - огромные, каменистые плоскогорья, где россыпи холодных камней гнетут жидкие, желтые травы, где нет ни дня, ни ночи, как летом в Петербурге, где небо мглисто и серо, и крохотные, металлические озера обладают невероятной тяжестью ртутных вод. Просторы мира Смерти были бесконечны, мертвые мерзли в одиночестве и в тоске, и скупо обмолвливались о нескончаемых шатаниях без цели и смысла по бесконечности, где нет времени, о неведомых им самими опасностям, подкарауливающих мертвецов, и о огромных стаях драконов, живущих в тех краях и посещающих живой мир только для того что бы отложить яйца, ибо ничто живое не может родиться в мире мертвых. "Лучше десять раз бежать из Кракова от погони отца, и жить на войне в Тушино, чем дохнуть от тоски там", - призналась Болеста Ксении, в те дни с замиранием сердца ожидавшей в вечернем мерцании прихода отца Александра, - Туран-хана, и вопрошавшей себя, что тогда скажет Петр Толмачев, который в те дни все ждал своего деда.
  
  
  В Софийской станице благоденствующей в вечной молодости, где еще даже кладбища не было, это нашествие вызвало сильное недовольство. С мертвыми можно было бы свыкнуться, как притерпелись уроженцы Сибири и Волги, и даже Москвы к убийственной азиатской жаре, но рядом с ними переставали доиться коровы, а в хлебе заводились могильные черви. Набожные казаки были смущены, что одно слово мертвеца рушит всю непоколебимую мудрость Библии, и вносит хаос в устоявшееся мировоззрение, без которого нельзя жить. На станичной сходке решили изгнать их святыми иконами и святой водой, но вечерний крестный ход оказался зряшным. Болеста, коверкая русскую речь польским акцентом объяснила, что иконы нужны живым, что бы подняться душой до Бога, но мертвым они бесполезны и страха у них не вызывают. Живые обозлились, поползи даже разговоры что неплохо бы развести гигантский костер и покидать туда всех покойников, избавив себя от этой могильной заразы, но родные лица дедушек и бабушек, которые с любовью смотрели на своих потомков, жалко греясь возле их тепла жизни, смягчили самые жестокие сердца, и, перекипев гневом, в один прекрасный день все успокоились и даже стали принимать эту жизнь как вполне естественную, мало-помалу забывая прошлое, когда сны еще не были явью, а мертвецы покоились в могилах.
  
  
  Снизошедшие на людей покой и забывчивость имели коварную природу. Живые сами не замечали что общаясь со снами, они теряют желание спать, погружаясь в сонливую полудрему, когда человек грезит наяву, а близость мертвых заражала живых глинистым спокойствием, их равнодушием. Якуб объяснил, что умение общаться со снами и мертвецами это высокое и очень опасное искусство, и большинство из ступивших на этот путь гибнет, ибо мир по ту сторону Жизни, имеет заразную природу и, соприкоснувшись с этим, человек мало-помалу пропитывается мировоззрением той бездны, и словно заболевает. Зрение обостряется, но прозреваешь только знаки Смерти в живых, сны уходят, разум заболевает холодностью и равнодушием, а температура тела понижается. Умирая до своей смерти, человек разлагается разумом, и начинает путать сон и явь, привыкает к смерти, забывает все и вся и, превращаясь в животное гибнет. Петр Толмачев понял, что избежал наверное самой большой опасности в своей жизни, но тогда, заболевая покоем в холодном доме, где в запотевшее окно заглядывали мертвецы, он все чаще заговаривал с мертвыми, знакомился с интересными покойниками, и коротал долгие часы в ночных беседах, не замечая как сгущается холодный свет, льющийся из сруба, где спал в многодневной спячке некормленый дракон.
  
  
  День и ночь потеряли для людей всякое значение, а потом, перемешавшись с мертвецами, живые предали забвению все воспоминания. Первыми людей оставили абстрактные, порой тягостные, и не дающие куска хлеба идеалы, - вера в Бога, Родина, долг и честь, верность слову, порядочность, молитва. Эти нематериальные, на просвещенный взгляд умозрительные представления являются фундаментом человеческой личности, без которых человек превращается в говорящее животное, должное скоро речь забыть, что со временем случилось в Софийской станице. В окружении десятков мертвецов и сотен сновидений, которые тускнели и становились все примитивнее, все больше похожими на сновидения животных, чем больше люди забывали, - снилась пища, голые женщины или могучие мужские жезлы, злоба и животный страх, пожелания всех и каждого не лезть не в свое дело, пинки в зад, чертыханья и брань, плевки в тарелку другого, запоры на дверях и приятно-желтого цвета кучи дерьма, говорящие о славном пищеварении и безмятежном расположении духа и пустой душе сытого желудка. Петр Толмачев, уже не разбирая мертвого и живого, вел беседы, похожий уже на бледную оплывшую свечу и, позабыв про еду и сон. Были попраны и время и пространство, мертвецы ненавидели друг друга, видя в каждом отражение своих страданий, от сияния льющегося эфира уже слезились глаза, а на нежной коже шеи зуделась красноватая сыпь, лицо Петра Толмачева окуналось в липкую слизь сновидений, и он, опустошенный и одуревший от нашествия, тут же забывал о слышанном и виденном, но не скобил об этом, потому что он жил мыслью и чувством настоящего мига, как животное, уже забыв о Ксении, которая все кормила и кормила грудью младенца, уже потеряв и аппетит, и волю к действию, не тревожась, что дом пропах кислятиной, а на полу волнами струятся жемчужные могильные черви.
  
  
  В ту пору Софийскую станицу заливали промозглые зимние дожди, а на перевале Железные Врата лежало столько снега и спрессованного льда, что он был непроходим. Много лет спустя, на исходе гражданской войны только атаманы Дутов и Борис Толмачев под угрозой неминуемой гибели сумеют такой же зимой, отступая из Софийска, взойти на перевал, но потеряют вся кавалерию и треть людей. Не было никакой связи с внешним миром, и казаки, русские и инородцы были предоставлены сами себе погрязать в губительных пучинах маразма забвения и жизни с мертвецами. Только дети, живые и беспокойные противостояли безумию, потому что беспокойно бурля жизнью они играли в степи за станицей, где дышали чистым, незараженным эфиром воздухом, а возвращаясь домой швыряли липкими, осклизлыми снами в мертвецов, с интуитивной, философской мудростью отдавая подобное-подобному, ибо сон и смерть, - близнецы-сестры. Там были и Наташа, и Александр Толмачев, уже проявлявший свои царские замашки в толпе сверстников, и он, когда равнодушие смерти лишило взрослых воли, первый стал им мазать лица красками и обвешивать бубенцами взрослых, которые уже не различали где китаец, где русский, в сиюсекундной действительности не видели разницы между узбеком и уйгуром, тибетцем и татарином, забывали свой язык, и вообще человеческую речь, возвращаясь к безыскусным, первозданным междометиям, сближаясь с мертвецами в ту пору, пока самые разумные в этой химерической жизни, - дети, цепко держались за свои прозвища; Лысый, Карась, Ворона, Хром, Стебень, Пыня, Нос, Пуфик, Шнурок, а девочки никак не забывали что они Вобла, Козявка, Сорочка и Писка. Все шло к тому, что все взрослые оставят сумасшедшую станицу, и без страха и сердечной боли став мертвецами уйдут с ними, а мир в долине под перевалом достанется детям, но вдруг со стороны степей севера притащился большой караван изможденных верблюдов и караванщиков, предвкушающих тепло у очагов и услады заведения Лизы. Но зловоние, мертвый тлен, и гнилостные миражи снов остановили верблюдов. Караванщики, заподозрив что в станице эпидемия чумы или черной оспы, загалдели на окраине, разглядывая грязные дома и холодные окна, но старый, голубоглазый арий на смирном мерине-иноходце, выматерившись на санскрите, направил коня прямо в клубящееся марево из сияния, снов и миражей, где царствовали мертвецы, тихой сапой посасывая теплую жизнь из обитателей, и по памяти, сквозь зримые клубы бреда, направился прямо к дому Петра Толмачева.
  
  
  Омертвевшее сердце хозяина возрадовалось, когда увидело Якуба, втиснувшегося в кишащий покойниками дом. Петр Толмачев знал, что Якуб встретил Смерть в пустыне Гоби, где его замучили песчаные демоны, но присутствие мертвых было обыденно, и он сердечно поприветствовал дорогого гостя радостным мычанием, ибо человеческая речь уже покидала его. " Петька, Петька, умная ты голова, да дураку досталась", - ответил Якуб, видя, что радость его фальшива, и, через миг поглощается забвением, и что большое и великое сердце больно беспамятством. Не удостаивая покойников даже взглядом, он прошел во двор, и, распахнул двери сруба выпуская сонного дракона на волю. А потом вернулся к каравану, и строго-настрого приказал своим людям не входить в станицу.
  
  
  Все безумие и идиотство жизни в соседстве со снами и мертвецами, было тотчас забыто Софийской станицей, также быстро, как забываются сны. Ксения плакала от обиды, обнаружив, что почему-то была куклой своей дочери, которая обрядила маму в цветастое тряпье, перевязанное ленточками и намазала ей щеки, брови и губы китайской помадой, тайком купленной у шлюх в борделе, после того, как по дому стала разгуливать голая Беатрис из снов мужа. Ксения остервенело, очищала дом от накопившейся мерзости, отпаивала кирпичным чаем бледно-зеленого Петра Толмачева и не желала слушать детей, повествующих о невозможных нелепостях забытых дней, сердитая что они уничтожили все запасы сахарных голов и дорогих восточных сладостей, которыми питались все дни безумия. Никто ничего не помнил, и поэтому никто не благодарил Якуба, спасшего всех живых. Но он молчал, не участвуя в несуразных дискуссиях о произошедшем, где пищей фантазий были наивные суеверия, скользкие предположения и нелепые научные знания, а детей, говоривших абсолютную правду пороли за бредни. Он промолчал даже когда обитатели сошлись на мнении что пережили странную, восточную эпидемию сонного оцепенения, сопровождаемого видениями и к счастью, пощадившую детей. С той поры и Наташа, и Александр Толмачев прониклись любовью к Якубу, объединенные с ним тайным сообщничеством знания и, поняв, что именно он избавил их всех от наваждения, которое было им совсем не тягостно, и долго вспоминалось как чудесное время свободы и вседозволенности.
  
  
  Караван верблюдов ушедший без Якуба разорил его. В ту пору в Париже и в Петербурге вновь вошли в моду настоящие китайские шелка, и верблюды пригибались под тяжестью драгоценных, полупрозрачных тканей. Но Якуб был вынужден остаться в Софийске, хотя знал, что товарищи-караванщики ограбят его, теперь уменьшив его долю десятикратно. Но этот раз он привез в дом источенные временем и монастырскими жучками тяжеловесные книги и пергаменты, пахнущие дубленной человеческой кожей, с неведомыми письменами, неизвестно как извлеченные мудрецом из пыли забвения тибетских монастырей. "Далай-лама, - такое дерьмо", - ответствовал Якуб на расспросы Петра Толмачева, и отделывался насмешливыми шутками на все попытки узнать правду. Но когда Петр Толмачев встревоженный что его дракон некормленой, гигантской гусеницей ползает в холодной степи, отправился за ящером, Якуб вызвался пойти с ним.
  
  
  Там, в виду ящера, словами краткими и вразумительными, он рассказал Петру Толмачеву о том, что на самом деле произошло в станице, начиная с магического свечения и заканчивая процессом разложения разума у взрослых живых, который уже был близок к необратимому, просветил Петра вполне убедительно, что драконы есть магические существа, имеющие сверхъестественное свойство проникать через щель заката в потустороннее царство, куда уходят мертвые, и жить там, навещая наш мир только затем что бы спариться и отложить кладку яиц, поскольку жизнь не может родиться в стране мертвых. Драконы переходят в тот мир взмывая высоко в небеса, для чего пьют соленую воду, а прикованный к земле дракон, возмужав обладает загадочным свойством открывать врата в мир мертвых, что и произошло в Софийской станице. Якуб повинился перед Петром Толмачевым, что не рассказывал ему об этом, потому что сомневался в достоверности этой версии древних летописей, и еще потому что недооценивал упорства и вождиских талантов Петра Толмачева, и думал что дракона ему не добыть. Но, теперь несомненно, что соседство с драконом губительно для человека, и нет возможности бороться против богоданной природы вещей.
  
  
  - И что же делать? - спросил Петр Толмачев, ослепительная вспышка озарения объяснила которому разом все долгие дни забвения, и могильный запах нежити, и лицо Ксении, разрисованное краской для пасхальных яиц, и кипение могильных червей на полу, и даже ужасные россказни детей.
  
  
   - Отпусти его, - приказал Якуб.
  
  
  Но, расстаться с драконом, как оказалось, было не легче чем добыть его. Якубу и Петру Толмачеву понадобился целый месяц объяснений, что бы убедить людей в опасности его соседства, потому что станица гордилась этим монстром, и расставаться с ним не желала, а рассказы о нашествии мертвецов сочли очередным бредовым коньком патриарха. Отчаявшись Якубу и Петру Толмачеву пришлось прибегнуть к наглядному, опасному эксперименту, - с риском для жизни вырыть яму перед искрящейся электрическими разрядами мордой дракона, и, наполнив её водой, высыпать все запасы соли, которые они смогли добыть. Надрывая спину лопатой, перерубая в душистой, весенней земле клубни тюльпанов и жирных дождевых червей, Петр Толмачев таил надежду на чудо, в глубине души желая, что бы эксперимент провалился и выстраданный, забравший годы жизни дракон остался с ним. Но, на глазах сотен очевидцев очнувшийся от дремоты дракон жадно, в несколько глотков опустошил яму, и, через несколько минут с шипением газового резака изверг из пасти светлую, многометровую струю пламени, от прикосновения которой спеклась стеклянной коркой даже земля. Над упавшими наземь казаками пронеслась волна жара, опалившая волосы. Судьба дракона была решена. Не могло быть и речи что бы убить дракона, - все в станице любили этого монстра, уже вымахавшего в десятиметрового грузного исполина, ударом лапы сотрясавшего землю, и кишечные выхлопы которого губили пташек на сотню шагов позади. Дракон давно уже заматерел и покрылся пластинами костяной брони под зеленой кожей, а явленное им извержение пламени, изгоняло даже теоретические мысли о подобном исходе событий.
  
  
  Без ропота были потрачены станичные деньги на снаряжение большого каравана верблюдов к восточным берегам Балхаша, где на пахнущих гнилью и йодом белых берегах соль можно было сгребать лопатой, и в июльский зной сотни верблюдов и шестьдесят казаков ведомые угрюмым патриархом отправились в раскаленные пустыни. Еще через месяц, перед спавшим беспробудно в тени тополей и обжиравшимся за станичный счет драконом, было вырыто небольшой озеро, под руководством Якуба, научно-обоснованно рассчитавшего необходимые объемы воды и соли. Кетменями и лопатами в сухой земле был проложен арык от тихой реки, но до прихода каравана ее воды в арык не пускала плотинка, простоявшая до августа, когда с долгожданным грузом соли вернулись казаки, задержавшиеся из-за опасностей зыбучих песков и песчаных бурь. Землю у арыка украсили холмы сверкающей соли, и подрастающий малыш Александр Толмачев, восхищенный её красотой, набил солью рот и разрыдался. "Ой, кисло", - воскликнул он. Петр Толмачев все еще раскаленный после пекла пустынь взял его на руки. "Не кисло, а солено", - объяснил он ревущему пасынку, над которым смеялись казаки, почему-то, как и Петр, Толмачев все медлившие и медлившие хоронить мечту человечества о дружбе с драконом. Как-то вдруг решили проститься с драконом веселым пиром прямо возле него, но быстро устроенное прямо в поле пиршество вдруг скисло, и наполнилось холодным привкусом поминок, где кусок в горло не лез, а Ксения даже разрыдалась, и Петр Толмачев преисполнившись любовью и изумлением понял, что она любит и жалеет дракона даже больше чем он сам, и поразился неведомому сердцу женщины. Все изошли такой тоской и унынием, что вспомнилась ночь пережитая в мертвом городе эллинов, но Якуб прекратил эту муку, притащив допотопную фотокамеру и так был рожден самый волшебный снимок за все дни Софийска до прихода Смерти, - толпа казаков-основателей, стоящая перед гигантским красавцем-драконом, приподнявшим голову и смотрящим прямо в объектив бездонными и тоскливыми глазами. Несколько десятилетий спустя, этот снимок, обнаруженный в архиве балканского царя Александра Толмачева, вошедшего в грязную и кровавую мировую историю под своим прозвищем, - царь Куман, будет объявлен "величайшей мистификацией 19века", как и другие легенды о царе Кумане, - то, что он жил среди мертвецов, держал в руках сновидения, был прямым потомком Чингисхана, и прямо-таки как Гамлет, встречался с призраком своего отца, - мифического властелина Туран-хана. Но худощавый, темноволосый мальчик, отважно оседлавший лапу дракона не ведал своего грядущего. Он был обычным ребенком, уже терявшим молочные зубы, неграмотным, страстно любящим верховую езду по предгорьям, и обожавшим болтать со своей нянькой Гаухар по-узбекски, так что родные не понимали ни слова. Его связывало с Гаухар тайное сообщничество во грехе. Уже созревающая девушка, на которую уже, остаться она в Чимкенте одели бы паранджу-намордник и продали бы в гарем подороже, принимая Александра за ребенка переодевалась перед ним, отнюдь его не стесняясь, бродила перед ним голой, и даже дремала долгие, жаркие часы в бесстыжей, потной обнаженности раскинувшись на супружеской кровати, довольная, что Петр Толмачев скитается за своими химерическими мечтами, а Ксения потеет день и ночь у раскаленных печей. Александр был всегда рядом, не спуская с неё взволнованных глаз. Рассматривая прорастающие сучьими сосцами груди он счел это болезнью и поинтересовался неискушенно, не болит ли у неё, но Гаухар успокоила его, - мол так положено и дала потрогать созревающую грудь. От странного волнения мальчик вдруг задохнулся, чувствуя как похолодели руки и спина, словно их осыпали снежной пылью. С той поры он больше ни о чем ни расспрашивал, но уже не сводил глаз с полнеющей узбекской красавицы, и в жаркой тиши послеобеденного, ленивого сна, затаив дыхание созерцал таинства её наготы, со сладким замиранием исследуя тело девушки и еще не решаясь дотронуться до неё. Гаухар, не ведая его чувств, брала Александра с собой на тихую речку, где они плескались в укромных извилинах реки за занавесом камышей. Позднее, в дни нашествия мертвецов он повадился нырять под её одеяло, где они грелись теплом друг друга в нетопленном, зловонном доме и открыли что вдвоем совсем не страшно.
  Следующим летом Александр был уже смелее. Он не отходил от спящей Гаухар, поглаживая шелковистое тело, с непонятным волнением созерцал её налившиеся груди с темными сосцами, тянул жадный червячок-пальчик к самым сокровенным девичьим местам, задыхаясь от чудес волшебных открытий. Гаухар не возражала, если ребенок спал рядом, или ночью, что-то шепча о страхе темноты нырял к ней под покрывало, чтобы слушать сказки о безбородом обманщике Алдар-косе или хитром плешивце Кечале, жадно сжимая её руку и окунаясь в аромат женщины. Но, со временем Александр заподозрил, что Гаухар уже не спит после обеда. Её позы стали настолько удобны для нежных, воровских ласк, её тело было теперь так открыто для глаз и рук юного мужчины, что вечерами Александра терзал страх от неверия предстоящего, страшного события. Ночами, когда исходящим бледным потом вожделения червячком он нырял от надуманного страха под бок девушки, она встречала его ласковыми поглаживаниями женщины, а днем они делали вид что знать ничего не знают, ожесточенно и сурово играя роли воспитанника и няньки. Их связало сообщничество. В жару дом пустел, когда Наташа с подружками уходила сидеть на ветвях огромного, старого дуба с темным дуплом, который они называли "девочкин дуб", и украшали его ветви разноцветными ленточками, и уже ничто не мешало игре распаляемой их неопытностью. Они теряли разум в раннем, незрелом вожделении, и однажды, в очередной, послеобеденный сеанс, Александр ощутил, как её ладонь придавила влажная ладонь девушки, и направила её туда, куда он стремился, но не смел. Ему свело кишки от страха, но он сдержал в себе желудочный спазм, истекая холодным потом, ибо видел, что Гаухар, направляя его руку не размыкает глаз и сопит как спящая. Так продолжалось и в жаркий полдень, и душными ночами, под громоподобный бой часов-комода, заглушавший тихий шелест греха, когда Александр становился мужчиной раньше полового созревания. Распаленные сладкими новшествами открытий, они не могли дождаться ночи после полуденной жары, и зноя после ночи и скользили друг за другом по дому как тени, болтовней на узбекском назначая укромные уголки свиданий, но, никогда не называя прямо к чему стремиться, а прибегая к наивным детским метафорам. Так их однажды застала Наташа. Девочка было смущена, но промолчала. Но этот случай отрезвил Гаухар. Она поняла, что забавы с ребенком очень опасны в маленьком, уединенном мирке Софийской станицы, и, погружаясь в пучину страсти она окажется в зловонном дерьме позора. Ночные, молчаливые игры были разом прекращены, хотя Гаухар не давали покоя явные воспоминания в свежем дыхании лунатика, прикрытые глаза которого свидетельствовали что он не ведает о том, что творят его руки. " Я женюсь на тебе", - умолял её Александр. "Сперва вот женись, - ответствовала Гаухар, до этого всю ночь проревевшая в подушку. И добавила. - А хорошо бы было. А то меня отдадут в гарем к старику четвертой женой, и старшие жены будут меня бить".
  
  
  Так продолжалось всю зиму, но весной Санжар, между бесконечной выпечкой лепешек и сладких булочек задумался о судьбе сестры, и сговорился с каменотесом Турсунбаем отдать Гаухар за его сына Ровшана. Жениху было десять лет, поэтому со свадьбой решили подождать года два, что бы жених достиг половой зрелости, не ведая что искушенной Гаухар это не помеха, да и подкопить деньги на калым и свадьбу. И со дня помолвки даже беседы были прерваны раз и навсегда, и похотливая, страстная девушка стала неприступной. Годы спустя, мучаясь в скорлупе одиночества, которую уже не могли пробить руки его жены-графини с царской кровью, Александр поймет, что ранее возмужание, выделившее его из сверстников стало истоком его внезапного одиночества и положило начало той странной цепи событий и обстоятельств которые привело его в грязь окопов под Константинополем.
  
  
  В эти дни мужского горя ребенка, закончились страдания Петра Толмачева. Затосковавший с того дня, когда красавец-дракон упившись соленой воды, вскинул голову и изверг в бесконечное, не знающее границ небо Азии фонтан пламени, а затем стал раздуваться в меланхоличной оцепенелости, сменил цвет с зеленого на черный и без видимых эмоций, без усилий, и даже как будто подремывая оторвался от земли и медленно стал набирать высоту, сносимый живительным ветерком к багровым вратам заката, и на прощание опустошил душу Петра Толмачева. Из пыли забвения была извлечена гитара, теперь часами изводившая домашних долгими аккордами тоски, и Петр, на радость Ксении превратился в спокойное, домашнее животное, бесполезное и любимое, как варан Яшка. Он врачевал сердечную рану переборами гитарных струн, беседами с Якубом и яркими, воспоминаниями. " Почему мир так несправедлив?", - спрашивал Петр Толмачев. "Потому что Вселенная несимметрична", - ответствовал Якуб, склонившийся над глянцевыми листами, где он тонкой кисточкой рисовал свои письмена. В ту пору Петр Толмачев подозревал в нем мертвеца, зная по слухам, что Якуб сгинул в пустыне Гоби без следа, и, помня, что он воскрес в мерцающих, зыбких слоях эфира, среди зловония и забвения, и, наверное, избавив Софийскую станицу от нашествия, сам остался в ней силой своего дьявольского всемогущества. Но это ничуть не смущало Петра Толмачева, пребывающего в такой апатии, что беседуй бы с ним белоснежный, вываренный скелет с густой бородой и голубыми глазами Якуба, он бы и тогда не удивился. Ему было все равно, и не хотелось ни есть, ни пить, Ксении с немалым трудом удавалось причесывать его, мыть, кормить и подстригать большими, скрипучими ножницами, что бы он не одичал окончательно, став потешным подобием гнусного царя обезьян. Петра Толмачева не интересовали ни процветание пекарни, ни дети, уже подрастающие и уходящие в свои миры детства, ни лошади, ни станица, и даже на прекрасные, степные закаты он смотрел сквозь закопченное стекло уныния. Ксения пыталась подбодрить его, сердилась и упрекала в слабости характера, но воскресил Петра Толмачева неутомимый странник Иван Ветров. Он, потомок кентавров, слитый в одно целое с легконогим скакуном, который обгонял даже джиннов и степные ветра, появился из степи с запада, и на его склоненной вниз пике, на самом её острие трепетал казачий символ, - маленький, красный флажок. И все, от мало до велика, разом воскликнули.
  
  
  - Война!
  
  
  В самом деле война шла уже несколько месяцев. По всей Российской империи служили в церквях молебны о ниспослании победы над объединенными силами английской королевы, козлобородого, французского императора, сицилийского короля и турецкого султана, и читали манифест потерявшего от самоупоения чувство реальности императора, объявившего войну "отечественно", как 1812год, так что на казачьей сходке решили, что неприятель уже стоит под Москвой и Киевом. Нет, поведал Иван Ветров, воюют в Крыму с экспедиционным корпусом, бои идут на Камчатке с английским десантом, а под Ораниенбаумом крейсирует английский флот, прибывший штурмовать Петербург, но отступивший от неприступного Кронштадта, и теперь развлекающий столичных зевак, ездивших на берег залива кутить с веселыми девицами, которые задирая подолы показывают вражеским морякам задницы. Для Ивана Ветрова не было расстояний, и обо всем он рассказывал с достоверностью очевидца. Он привез пакет приказов, и когда Петр Толмачев сел читать их, то ему привиделось что времена вновь начались сначала, ибо пожелтевшие листы гласили, - "надлежит двигаться на восток вплоть до китайских границ, в столкновения не вступать, а инородцев привлекать лаской", и их украшала тщеславная подпись генерала-немца, ныне терзаемого шизофренией в психиатрической лечебнице в Швейцарии.
  
  
  - Ты что привез? - спросил Петр Толмачев.
  - Что дали, - ответил Иван Ветров. И добавил - Колпаковский собирается к вам приехать.
  
  
  Так, большая война, до ближайшего фронта которой было шесть тысяч километров, а до самого дальнего одиннадцать с половиной тысяч верст, пришла в станицу очередным наваждением, бесплотным мороком, без плоти, без крови, без сообщений с фронтов, породив среди жителей только тоскливое ожидание всем неведомых событий. Иван Ветров умчавшийся Бог знает куда без следа, все же пообещал разузнать, почему новая война вернула к жизни приказы прошлых лет, как дракон вернул в этот мир мертвецов. Все меры, необходимые для обороны станицы и перевала были предусмотрены в день основания, и ограничились только тем, что на вышке стали дежурить часовые, в лунном свете ночей глазевшие как возле станицы бесшумно бродят тигры, а над четырехугольными валиками древнего городища клубятся туманы и слоняются призраки эллинов с венцами виноградных лоз на голове, равнодушные к механической трескотне часов. Сродство русских сердец с Россией, связанных с ней живой нитью которую никому не оборвать, вещало, что война разгорается и становится тяжелой, но о её событиях не знал никто. Кочевники сейчас спасались от зноя в степях Сибири, редкие караванщики из Бухары и Синьцзяна, равнодушные к чужой войне и питавшие надежды, что может быть инглезы и урусы перебьют друг друга без остатка, сообщали такие вести, что при осмыслении они теряли всякий смысл, кроме одного, - война разгорается. Но реалии этой войны исчезали, что в конце-концов породило в пошатнувшихся сердцах апокалипсическое видение небесной битвы с силами мрака Запада, вторгшимся на Святую Русь.
  
  
  Петр Толмачев в вере своей в непоколебимую истинность тайн Ковчега, обратился к Якубу за пророчествами об этой войне, но мудрец только руками развел, - он, с великим трудами, спотыкаясь на неведомых словах, прочитал только несколько страниц летописи, и где искать эту войну среди бессчетных войн человечества Якуб не знал. Но, Петр Толмачев разом исцеленный от неудачи с драконом, проводил часы в напряженных раздумьях, к тревоге Ксении, лучше всех знающих, что муж её неукротим. Но он оставался спокоен и деятелен, и однажды даже, разворошил пыльную, переплетенную паутиной внутренность часов-комода, где, не ведая механики, воздействуя скорее силой духа на блестящие шестеренки и пружины совершил что-то такое, отчего громоподобный бой, от которого подпрыгивал даже варан Яшка, стал на два тона тише и перестал мучить домашних своим набатом. Заброшенная гитара перешла из рук отца в детские ручонки Александра Толмачева, унаследовавшего фамильную любовь к меланхолии и печальным аккордам, а Петр Толмачев вдруг проявив редкую предусмотрительность, нарубил в разгар лета дров на две зимы. Когда он сказал Ксении что сруб-крепость, возведенную для дракона можно выгодно сдавать караванщикам под склад для товаров, она тут же спросила.
  
  
  - Что ты задумал?
  
  
  Петр Толмачев ничего не ответил, но тем же вечером, в пятницу, зашел в лачужку Вэнь Фу, пропахшую лекарственными травами и дешевым, рисовым вином. " Атамана заболела?", - спросил китаец. Он взял его за кисть руки, что бы по пульсу поставить диагноз, но Петр Толмачев убрал руку. " Пошли к тайпину. Будешь переводчиком", - сказал он таким властным тоном, что эскулап, подобрав полы халата без вопросов заспешил за ним.
  Петр Толмачев знал, что разговор будет нелегким. Молодой, свирепый тайпин Ли Янг, весь разрисованный пороховыми татуировками, был деспотом маленькой общины китайцев, и даже китайские шлюхи из заведения Лизы, беспрекословно повиновались ему. Не очень-то умело маскируясь под личиной охотника, собирателя мумие и золотого корня, этот экстравагантный фанатик Вселенского государства Великого Благоденствия, - Тайпин Тянго, плел паутину китайского заговора, должного вернуть эти земли китайцам, когда тайпины восторжествуют в Срединной империи и начнут победное шествие по миру. И выл от ненависти, получая от доверенных караванщиков записки на тончайшем шелке, повествующие о поражениях повстанцев. Но его вера в победу была непоколебима и вечерами он чертил планы молниеносного захвата Софийска и Верного и составлял расстрельные списки возглавляемые Петром Толмачевым. Распаленный фанатизмом, он вовлек в заговор молодых, неискушенных китайцев, возжаждавших убить императора-маньчжура и построить райский сад между Янцзы и Хуанхэ, и их руками обложил скрытных китайцев данью в пользу тайпинов, и помыкал ими со свирепой беспрекословностью, и только скрытность китайцев уберегала его от казачьей расправы. Но все собранные деньги, до последнего ляна серебра он отправлял повстанцам в Нанкин и прозябал в полунищите, жесточайшей аскезе, еще больше распалявшей его силу духа.
  
  
  В тесной, но чистой халупе, где из мебели были только тонконогие, бамбуковые этажерки и низенький столик, голый по пояс Ли Янг встретил Петра Толмачева маленькой чашкой просяного вина с желчью змеи. От подбородка до пальцев ног этот зверь был расписан кружевами разноцветных татуировок, - иероглифов и магических знаков, отражающих пули, а пуп его пересекал символ веры тайпинов, - крест, на котором возносился вверх Иисус Христос с тонким, прозрачным лицом. Пока Петр Толмачев говорил, Ли Янг не отрывал от его лица глаз, для устрашения врагов обведенных черной тушью. План Петра Толмачева был дерзок и самоотвержен, и поэтому сулил удачу; он предлагал собрать казаков станицы и идти за перевал, где из-за хаоса на окраинах ничто не могло бы их остановить, а затем, соединившись с тайпинами, воодушевив их русской помощью, ударить по Шанхаю и Гонконгу, где окопались англичане, обессилившие Китай методичным грабежом. Скинув англичан в море, Петр Толмачев намеревался, если повезет, захватить европейские железные корабли или на китайских джонках плыть на Камчатку, где по слухам, все еще сражались с английским десантом.
  
  
   -Это ваш белый хан приказал? - спросил Ли Янг.
   - Нет, - ответил Петр Толмачев, довольный, что стародавние приказы сейчас так нелепы, что ими можно пренебречь с легким сердцем. - Это я решил. Здесь дикое поле, все можно.
  
  
  Петр Толмачев был уверен, что переговоры воинов будут просты и коротки и итогом их будет рождение боевого братства, закаленного совместными боями и увенчанное совместной празднеством-тризной в Гонконге, когда в лазурных бухтах акулы будут пожирать трупы англичан и французов. И он опешил даже, когда в ответ зазвучали клекочущие китайские речи, полные насквозь фальшивой вежливости и туманов, полных скрытых угроз, где надо поразмыслить что означает "да", и немало загадок таит каждое китайское "нет", тем более переводчик был плохим и подвержен приступом склероза из-за пьянства и старости. Но, казачья рука дружбы была надменно отвергнута, а когда сквозь многословие забрезжил смысл, он ужаснул Петра Толмачева. " Внешние варвары должны служить Тайпин Тянго, трепетать и повиноваться. Принеси дары и подчинись мне как наместнику". Наглость и безапелляционность требований китайца не поддавалась разумению. "Значит мы, это варвары?", - спросил Петр Толмачев, ошалевший от змеиной желчи и открытия, что подлинные враги живут рядом и даже лечат их от укусов змей и поноса. " Варвары, варвары", - закивал головой Вэнь Фу. В воздухе проступала грядущая русско-китайская война, обнажившая высокие горные вершины сто двадцать лет спустя, когда авиаудары стратегической авиации обрушат ледники.
  
  
  " Ну и люди. С казахами, с кокандцами, с монголами, давно бы договорились. А эти... хуже немцев", - сокрушался Петр Толмачев Якубу, витавшему в раю дивных, первозданных миров молодости человечества, разверзнутых неровными царапушками Ноя. В бесконечной, закусившей собственный хвост спирали человеческой истории, эта война была досадным, малым штрихом, о чем поведали письмена Ноя, которые Якуб все-таки заставил заговорить. Ему помог случай. В самом начале войны тихая, никому не интересная семья неведомого народа, пришедшего в Софийскую станицу в первые дни, затеяла ремонт крыши и отвела своего древнего жреца от дома подальше, что бы его не пришибло гнилой балкой. Там, встречая восходящее Солнце, жрец затянул надтреснутым голосом свои гимны, размахивая плащом с линялыми свастиками. Якуб так и застыл в бесплодной споре с Петром на полуслове, услышав этот голос, пробившийся сквозь толщу тысячелетий.
  
  
  - Он здесь! - воскликнул Якуб. - Пойдем, Петя, пойдем!
  
  
  Радость Якуба звали Госарай, и когда он и Петр Толмачев вошли во внутренний дворик дома его рода, Петр Толмачев отвернулся, увидев молодую парочку, откровенно-бесстыже занимающуюся любовью, рядом с играющими в лошадок чумазыми детьми. "Они у себя в Гималаях как животные, открыто это делают", - пояснил Якуб, рассматривая желтую задницу женщины. Парочка поприветствовала гостей вежливыми улыбками, не прекращая нарастающих толчков. Вышел древний, облезлый старик с посохом-дубиной, - правнук Госарая, и пригласил гостей в дом. Там пахло варящимся картофелем, и во время угощения, когда Якуб морща лоб, вспоминал полузабытые слова и объяснял старцу что ему нужно, из соседней комнаты вышел голый мужчина с мокро блестевшим после работы смуглым зверем, и пышнотелая женщины с сочным, тугим задом, одетая только в диковинную шапку с четырьмя рогами. " У неё четыре мужа", - пояснил Якуб Петру Толмачеву, созерцающему черные волосы вокруг потных, женских сосков. Засмотревшись на прислонившуюся к стене, истекающую бледным потом и удовлетворением многомужницу, Петр Толмачев не сразу заметил, как привели Госарая.
  
  
  Ему было лет триста или четыреста, но пучины старческого маразма, в котором он погряз без остатка были гораздо старше его возраста, потому что Госарай, - высохшие мощи, похожие на птичий скелет под черным плащом уже утратил разум от дряхлости. Он не узнавал ни Якуба, ни Петра Толмачева, а жил где-то в только ему ведомой глубине веков, в дни славы и величия его черной веры, беспрестанно беседуя с героями и борцами той эпохи, знакомых ему из легенд и изъеденных жучками времени тайных пергаментов, что со стороны выглядело только отвратительным старческим шамканьем. Его кожа, похожая на высохшее коровье вымя затряслась складками, ибо, уже потеряв зрение и слух Госарай гаснущим обонянием уловил запах гостей и, заволновавшись, принял их за легендарного жреца и царевича, погубившего своего отца за измену черной вере полторытысячи лет назад, и стал неразборчиво предупреждать их об опасности, смешивая воедино древние языки и наречия. Жрец был совсем плох и не понимал, что едва не погубил себя, и так зажившегося, и свой многочисленный род, тайно исповедующий черную веру Бон, - тибетский митраизм, когда, от старческого слабоумия утратив связь с действительностью стал справлять свои обряды открыто, отчего им всем, всё бросив, пришлось бежать от служек далай-ламы, собирающихся содрать с них всех кожу и сжечь её на пергаментах и манускриптах Госарая, которые от вековечной мудрости были так тяжелы, что их пришлось бросить в дороге. Вряд ли Госарай понимал, что произошло и где он теперь находится, потому что он целыми днями лежал в чуланчике как никчемная вещь, блаженствуя в витания по миру древних призраков почти без еды и справляя старческую нужду под себя раз в неделю, и только каждое утро, ощупывая воздух, что бы не развалиться от столкновения со стенами, выползал во двор, где пением гимнов встречал восход Солнца, своего божества, сияющего глаза Митры.
  
  
   Об этом поведал его древний правнук. Но Якуб не унывал. Он попросил Петра Толмачева взять Госарая на руки, и они отнесли его в свой дом, где вымыли блаженно улыбающегося старца в детском корыте, причем из его волос выпали заблудившиеся в космах две жемчужины, а потом Якуб горько вздохнув, порылся в пузатых сумах со своим барахлом и вытащил оттуда банку с какой-то светлой мазью и натер Госарая. " Я его убиваю, но нет больше другого средства. Слишком многое поставлено. Он бы поступил также", - объяснил Якуб недоумевающему Петру Толмачеву. И произошло чудо; белесые глаза засверкали, прояснились и тут же увлажнились старческими слезами, потому что разум его прояснился, и он увидел Якуба, бравшего у него уроки полвека назад в пыльном и холодном поселке на берегу Брахмапутры. Госарай, тряся пылью старой дружбы, излил ему многие беды немощной и пустой бесконечной жизни, потому что он, великий жрец достиг порога бессмертия, но попятился от дохнувшего на него оттуда лютого холода, и теперь высыхал от старости, но умереть не мог, потому что пропитался духом вечности. " Я скоро высохну в кузнечика как тот грек, любовник богини", - вполне серьезно пожаловался Госарай.
  
  
  Дом наполнился счастьем. Стоило Якубу склоняясь к фотографическому снимку прочитать мучительно близкие, родные всем языкам, но неведомые речи Ноя, как Госарай вскинул голову, услышав воскресшие, незамутненные историей людей слова древних героев и полубогов, которые он знал. Все дьявольские, многолетние загадки были решены, и Якуб, в том же исступлении, что и тощий Ной в дни дрейфа, запечатлевал словарь начала начал без отдыха и роздыха. Он царапал листы бумаги, писал поверх фотографических пластин, на шелковых занавесках, на стенах, на полу, на коже собственных рук, и пришел в себя только тогда, когда Госарай в считанную минуту вернулся в состояние маразма и вновь запестрел отвратительными пятнами старости, а Ксения осатанела, увидев испорченные шторы и стены комнаты. Госарай был возвращен в чуланчик, стены, по китайскому совету были покрашены бычьей кровью, но через несколько дней чудо временного омоложения Госарая было повторено; мокрый жрец поведал значение еще тысячи слов первоязыка, прежде чем иссякло действие чудодейственного бальзама, потому что бальзам, - древнее изобретение магов Тибета, стремительно высасывал жизнь из сердца, даруя кратковременные периоды молодости. Но Якуб на этот раз был железобетонно беспощаден и два месяца мучил покорного, все понимающего Госарая, не останавливаясь, ни перед окостеневающими крючками-пальцами, после каждого сеанса, ни перед все утончающейся птичьей шеей, ни потерей и так жалкого веса, - временами уже казалось, что старец состоит только из плаща и неприятного запаха усохшей старости. Руки Госарая превращались в когтистые лапки насекомого, узкое, высохшее до черт скелета лицо смотрело из под густых, мохнатых слоев паутины забвения, с треском прорывающейся вокруг уст, когда светлый бальзам возвращал ему силы говорить и разгонял остановившиеся мысли.
  
  
  Когда было записано двадцать тысяч слов, - первоязык оказался небогат словами, и надобность в Госарае отпала, он совсем уже усох и сжался и совсем затерялся в своем плаще под грозными свастиками. Сострадательная Наташа тайком поила его с ложечки сиропом и запихивала ему в рот ягоды клубники, где они скисали, совсем ненужные и отравляли смрадом его дыхание, и выпрашивала у Якуба эту мумию, обещая Госараю судьбу любимой, бережно хранимой куклы, для которой будет сделана отдельная кроватка. Но жреца, которого приходилось встряхивать, что бы он хоть подышал немножко, и уже не могущего ни ходить, ни шамкать, в плетенной корзинке отнесли обратно и отдали престарелому правнуку. Чуланчик был теперь слишком огромен для мумии, и родственники положили его под лавку, где он проводил, забытый, иногда месяцы. Ослепший и оглохший Госарай ничего не видел, не слышал, не ощущал ни жары, ни холода, ни обвивавшей его паутины, - он вообще ничего не ощущал, поскольку утратил разум. В редчайшие дни, в великие грозы, когда молнии били рядом с домом, в почерневшей мумии вспыхивала искра мысли, и Госарай злорадно думал, что это и есть та самая нирвана, во имя которой возлюбившие пустоты бездельники-буддисты изгнали из Тибета его великую и прекрасную веру.
  
  
  Петр Толмачев не сел за чтение летописи ковчега только потому что далекая, но неуловимо ощутимая война не давала ему покоя. В душевной тоске патриарх обнажал шашку деда, Петра Толмачева, и, приложив ухо к клинку слушал в его глубине чистое пение булатной стали. Он все скорбел по дракону, который, - кто знает, может, мог бы быть приручен, и сейчас бы огненной атакой с заоблачных, ангельских высей сокрушил бы всех врагов Российской империи. Оторванный в этом первозданном мире от Родины, живущий по странному упрямству судьбы без вестей даже из Верного, вдруг позабывшем о самом восточном форпосте империи, он изводился от беспокойной тоски и жажды деятельности. Ксения ему не помогала, как не могла помочь в этом мужчине любая женщина. Боевая тревога развязала семейные узы, и Петр Толмачев вместе с вновь воскресшей дружбой с Андреем Солдатовым и Владиславом Никоновым, - товарищами по исходу из Верного, познал дорожку к заведению Лизы, где находился лучший на две тысячи верст в округе трактир, за стеной которого жил рай борделя. Здесь даже был единственный в Средней Азии оркестрик, - жидовская скрипочка старика Соломона и фортепьяно, аккорды клавиш которого не могли заглушить из-за стены смеха и криков Лизы, царствующей в своем заведении. Трое друзей там пили водку, не прекращая речи о войнах, память о которых передалась казакам генетически, от предков-скифов, как цвет глаз и руки, с рождения поставленные для сабельного удара. Заходившие в заведение женщины попивали с мужчинами пиво и садились к ним на колени, небрежно лаская за сокровенные места. Но друзья отталкивали женщин, поглощенные былыми войнами, и подступающими планами войны грядущей. Выпитая водка ярко освещала планы грядущих походов, легких и невесомо-победных. А потом, когда вокруг все плыло, и женщины отдавались Петру Толмачеву не разжимая губ и не снимая одежд, и рождая тошноту зловонием благовоний, в мутных отсветах тенях у стен, в пришедшей в мрачный свет трактира невесомости, он прозрел собственные воспоминания о горьком, полынном вине, выпитым с измученным ношей выживания Менандром, и вспомнил рассказы его о войнах с китайцами в Фергане и о походах на Индию. Узнав, что за стеной пьет Петр Толмачев в зал зашла расцветшая в неутомимом грехе Лиза и со спокойствием хищника пошла к нему. Но она опоздала, - ее любимый уже сам себя пожертвовал новому наваждению.
  
   - Пойдем на Индию, - сказал Петр Толмачев .
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"