Олен Игорь: другие произведения.

Русология

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Новинки на КНИГОМАН!


Peклaмa:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Истерзайся в огне отчаянья, разорви своё сердце скорбями! Ты попала во тьму нечаянно или с пред-начертанным ордером? Ты сгоришь до последней клеточки, пепел твой разнесётся вихрями... Дорогая Россия-деточка, а тогда в тебе бури стихнут ли? Нет, пожар начался с рождением, он зажжён был грозой предвечною. Нескончаемы потрясения... Бог с тобою, моя сердечная.

  И Аврам был очень обогащён овцами,
   и рогатым скотом c верблюдами,
   и рабами, и серебром вполне.
  
  Книга Книг
  
  
  I Малый
  
  В 1999-ом я, урождённый Кваснин П. М., не прижившийся в триколорной РФ индивид и назём в скором будущем её почв, занемог, не вставал до конца февраля, но и в марте был плох и каялся: жилы высохли, а язык впал в гортань мою! Был я зрелым избыточно, чтоб надеяться на ветшавшую плоть, на удачи, щедрые к юности, и детей, - их и не было у меня, чад взрослых. Был только маленький... Был второй, но давно, я забыл когда... И, к тому ж, не имел я богатств, был беден, что, как в России, так всюду, плохо.
  Близился срок. В томлении по ушедшим, милым мне фактам, вздумал я в место, связанное с моей судьбой и с фамильной. Это при том, что жить казалось бессмысленным; смысл пропал мироздания... как бы в чем-то и Бога, - в чем-то, sic!, ведь сулит Он смысл за гробом. Вот что устроилось, хоть я верую и обвык так считать в душе. Я сбегáл, точней, в безысходности. Плюс заботы, необъяснимые хворью, выплыли, требуя ехать в данное место, пусть, сказать правду, больше я никуда не мог.
  Дни стремились за плюс, на оттепель; дело стало возможным. Выезд спланирован был на пятницу, двадцать пятого (за неделю до Вербного воскр.) числа, ранним утром. Ехали в опустелый край и в ограбленный да растащенный, а верней, в разграбляемый, расхищаемый ежегодно, - коль в существующий дом вообще.
  Есть, кстати, в русском яз. 'разграбляемый'? Вряд ли. Но в прежнем быте многого не было. Нынче - есть. Подогнать слово к жизни - грех допустимый, даже и нужный, и не сравнимый с порчею, скажем, нации. Я лингвист, - был, поправлюсь, - мир во мне зиждим словом. Так что единственно, чем могу реагировать на творимое со мной миром и отражать его, есть словесные выпады... В темноте, когда дворник мёл улицу и похрустывал льдом из луж, я, прогрев мою 'ниву', стал заполнять её одеялами и матрасами, провиантом, одеждой, скарбом, посудой и барахлом для нас - для себя и для сына, с коим хотел побыть в предвесеньи, чтобы избыть тоску, а его, чадо города, сроднить с местом, нам памятным.
  Собрались. Покатили.
  Я оставлял Москву, где трудился - но потерял всё в мгле девяностых.
  Хоть я не верю в рок, от него есть свидетели - род мой. Он был известен в старой Московии, не в петровской, европистой с виду, и не в советской; да и не в ельцинской. Нет ошибки: я 'Кваснин' в буквах, кровью же - 'Квашнин' чистый, в меру беспримесный; объяснил бы, если б нужда была, отчего и зачем субституция 'ш' на 'с' вышла. От давней славы род сберёг стать мужчин, шарм женщин, гордость предания, пару писем и - брáтину, злато-сéребро для застолий. В тыща четыреста тридцать третьем, после разгрома на Клязьме и в пору бегства князя Московского и Великого по прозванию Тёмный , доблестный пращур мой, черносошный мужик, отразил врагов. Он орудовал, будто, грозной рогатиной. Спасся лишь воевода, это поведавший. Государь искал близких героя: 'Сыщется муже, буди ми стольник, жено же - одаряти все милосты'. Неудачливый полководец, но и правитель, он одолел-таки претендентов: быть умел благодарным? (Странно, что и державинский предок, некий Багрим-мурза, из Большой Орды тоже съехал в Москву при Тёмном). Вызванный из курной избы, пращур мой вскоре в тонких сафьянах топал в Кремле, в лад байке: из грязи в князи. Но столь же верно, что он весь век свой травлен был знатью; лишь браком с истинной Квашниной скрыл низкость. (Вновь нет ошибки. Пращур мой, из безвестного рода, назван по местности: костромская Квашнинка, сгинувшая в столетьях).
  Здесь вопрос - Квашниных столбовых (бояр), с нами слитых царственной волей. Мы привились к ним, но кровь взяла своё, ветви вновь разбегаются: мелочь к нам, неустойчивым, возвышаемым и свергаемым, а исконная, эскалируя, до Самариных-Квашниных, вельмож. Что относится к костромским, к крестьянским, к нам то бишь, - еле трогает Квашниных старинных с их тремястами родовитости и с легендой о выходе благородного предка из 'Сакс' (плюс 'Рюрик', 'Прус' и 'Литовии', вплоть до 'Рима'), - не из дремучего захолустья ведь! Чтя, однако, генетику, именную и кровную, я отыскивал и о тех Квашниных, боярах.
  Список Макария: 'Некто с киевских именитых муж, Родион Несторович з сыне в службе московския'. Свод шестнадцатого столетия: 'Зван был Нестор Рябец Смоленский...' Это исток Квашниных (старинных).
  В 1337-ом, в битве, кажется, с тверичанами, Родион Квашнин одного из изменников 'длань своима уби и главу его государю везе на пике, да и рече ему: господине, се ворога, месника персть еси'.
  В Куликовском сражении, Дм. Донского после ранений вынесли воины из полка воеводы, кто был Квашня И. Р. Первый русский, а не заёмный у греков, митрополит был Квашнин вновь...
  Вот, вкратце, старшие Квашнины. Вот масштаб тузов как Московского царства, так и Империи: волостелей, оружничих, ловчих, стольников, герольдмейстеров, воевод и епископов, генералов, тайных советников, губернаторов и синодских надсмотрщиков Квашниных как предтеч нас, младших, сермяжных. Факт для сравнения: при Иване IV дьяк Квашнин, столбовой, из старинных, ездил в Рим с грамотой; а другой, костромской, быв в опричнине, гнал их, дабы мы, младшие, подхватили боярство, и при недужном набожном Фёдоре вышел в кравчие. Сын его, с Годуновым, сделался свой царю, стал окольничим и старался в реформах; он с Годуновым в лету и канул. Всплыли с Лжедмитрием; но коль многие (взять Романовых, получивших трон) укрепились, мы ослабели. При Алексее выбились в Думу, были послами (в Крым и Германию, также в Швецию), воеводами (в Новград-Северске, где Квашнин трагедийно пал при осаде), правили Мценском и пограничьем. Это - предания, фрагментарные и такого порядка, как в разговоре кто-нибудь выскажет, что при Грозном предок был тем-то, мол, а при Павле - вот этим. Беды у младших; старшие - в славе...
  Но, впрочем, всё равно, столбовой Квашнин, сельский либо их помесь. Тонкости лишни и здесь не значат. Старшие всем берут, кроме (в чём и пикантность): их патримонии все утеряны, меж концом и началом только легенды. А у нас - вещь. Реальная. То есть брáтина, злато-сéребро с текстом: 'День иже створи бог, взрадуем, взвеселимся в он, яко бог избавляет ны от врагов наш и покори враг под стопы нам, главы змиевы сокрушаи'... Я порой глажу хладные формы в сеточках пáтины. За окном круговерть: ложь, свары, алчность и хамство, пошлость и горе, бедность и муки, фальшь и разбои. Я же вне времени, при незыблемом корне, что есть традиция, русскость, якорь в истории... При Петре Квашнины обучались в Голландии как 'птенцы гнезда'. Но они были русские без неметчины, насаждавшей, кроме одежд, чин пьянства, шумных забав и войн. 'Постыжаю, - так, по легенде, наш Квашнин укорял царя, - хоть мы аки скот в хлеве, грязны и глупы, компас не ведам, в немцы не хощем; но днесь разбойникам честь, убивцам; войски да флоты многи не надобны, поелику землёю русской не справимся, а она велика есть. Также немилостно тяготить к войне, да немецкия нови, коль русскость в скудости. Парадиз твой для избранных сотворяши, тыщи же голь одна. Что стремишься от русских нас? Мы Европей не хуже, ибо мы Русь Свята...'
  Квашнины (не Самарины) кто случился в Якутске, кто пал под пыткой либо в чинах отстал, а кто сослан в деревню бедствовать, из бояр став дворянчики костромские, тульские и, спустя поколение, - однодворцы. Некую Квашнину П. (может, Пульхерию) взял купец Самоквасов, вроде, при Павле. В век Александра ветвь Самоквасовых-Квашниных блеснула первогильдейством, в век николаевский - разорилась, сгинула в писарях, гувернантках, мелких чиновниках, разночинцах, дьяконах, свахах.
  Нам не везло. Весьма.
  Но порой дух парит от квашнинского векового барства!..
  Я с облегчением покидал Москву. Сзади, в скарбе, теснился мой пятилетний, длинный и тонкий, в мать, светлый мальчик.
  - Мы с тобой как Багров-внук к дедушке, - я сказал.
  - Он каким был, пап, Багров-внук? Объясни, чтоб я знал его.
  В рассуждениях о башкирских степях Аксакова, о деревне Багрово, Бугуруслане и Куролесове я катил; а потом свернул к центру.
  В Л. переулке я, с сыном зá руку, выбрел к офису с серебристыми окнами, сделал шаг по ступеням чёрного пластика, чтоб прочесть гравировку чёрным в серебряном: '1-ый Пряный завод Г. Маркина', - тронул кнопку, тихо вошёл вовнутрь. Фешенебельный интерьер и клерки (девушки в чёрном, юноши в галстучках) - всем владел мой друг детства. Нас поприветствовали: 'Оу! Здравствуйте!' Но я знал, чтó реально будущий вон тот Гейтс, в двадцать пять разъезжающий в 'порше' и побывавший в Фивах и в Англии, либо та мисс Изысканность с карьеристской ухваткой - чтó они думают про облезлую и набитую скарбом 'ниву' и про меня, в довес, в моих старых ботинках и в старой куртке над свитером, дурно бритого, долговязого до сутулости и худого, с тусклыми взорами (в драных также носках, понятно), с мальчиком в шубке, траченной молью.
  В стильной приёмной Мила-ресепшн встала из-за стеклянного делового бюро, отворила дверь.
  В кабинете сквозь чёрные жалюзи бил свет. Прозрачный стенд являл пряности: бусы перцев, стружку корицы, огненную сыпь чили, рыжий шафран, ваниль и изысканный кардамон, гвоздику, светлокаштановый порошок имбиря, ядра муската, тысячелистник, тмин и базилик, лавр и аир, котовник, мяту, солодку, стевию и бадьян, монарду, фенхель с анисом. Пахло как в тропиках. Чёрный стол вмещал ноутбук, фотографию на подставке, сотовый, органайзеры, документы. В кресле был некто с сивою чёлкой и в мешковатом, словно на вырост, стильном костюме. Он улыбался мне и растягивал сеть морщин у глаз (только нос, аккуратный, даже изящный, выглядел юно). Где-то с опущенной вниз руки с сигаретой плыл редкий дым.
  Се 'Марка', он же Георгий Матвеевич, мой друг детства. Мы с ним с Приморья. Там, сорок лет назад, мы с ним плавали на плотах в разливы, с луком охотились на фазанов, крали детали для 'космолётов' из технопарка воинской части. Там под ноябрьским солнечным ветром мы с ним стояли возле парадных стройных расчётов вместе с отцами. Я был романтик, плачущий от сверкания труб оркестра. Он был прагматик, знавший структуру, полный состав полка, всю конкретику. Мы и рыбу ловили: я чтобы есть её, Марка - выменять и продать. В итоге он заимел тьму денег. Я был должник его.
  Посмотрев на донжон золотистых часов под ретро, он поздоровался со мной зá руку.
  - Выпьешь?
  - Нет, за рулём.
  - Подобию, - подтолкнул он сонному чаду трюфели в малахитовой чашке. - Нá, Антош... Чем обязан?
  Я, сев в зелёное и скрипучее кресло (сын сел в соседнее), начал: - Ты не обязан. Я, я обязан.
  Он, взяв коньяк (Martell), плесканул его в рюмку, медленно выпил и затянулся, вздев сигарету меж-ду двух пальцев. Он, верно, думал, что я про кедр? Мне вспомнилось: много лет назад я в своей долговязости не успел бежать; твёрдый, в жёстких чешуйках и в смоляных подтёках, ствол привалил меня; Марка вырыл близ яму, чтобы я сполз туда. Или как, покидая 'Челюскин', где мы подвыпили, я увидел вдруг нож (отчего я был выбран, не из-за роста ли? впрочем, мне не везло всегда); на боку моём до сих пор шрам; Марка отвёл удар.
  - Нет, не то, - я прервал его. - В том я жизнь тебе должен, и это помню... - Я помолчал. - Нет, деньги. В целом немалые, Марка, деньги, - я уточнил тотчас, раз сидел с лордом пряностей и с недюжинным биржевым посредником. - Речь о них. О них.
  В девяносто четвёртом - был третий год реформ - он приехал. Просто зашёл в НИИ, в наш отдел: роста среднего, мешковато одетый, в искристой шляпе и с сигаретой в двух прямых пальцах, вдрызг 'новый русский'. Прибыл для дел в Москве, пояснил он, и рассказал про 'Владик' (Владивосток), где жил тогда (где я сам отучился в ДВГУ, филфак), где теперь криминал и чиновники рвали бизнес; автомобили, рыбная сфера, лесоповал - всё 'схвачено'. Он пытался пристроиться, сделал пару афер, был в розыске, и не только милицией. Начал он с разведенья песцов; обманут был. Закатился в другой район, где на станции карбамид - ничей. Он забыл бы факт, но услышал вдруг, что китайские фермеры ищут тысячи... миллионы тонн карбамида и платят доллары. Гарнизон, где мы жили с ним в детстве, был по-соседству, и офицеры за выпивку, за подарки, 'просто так' помогли. Он снял 'нал' в инвалюте, создал 'East.comm' (торговля) и пирамиду, схожую с 'МММ', крал медь с алюминием и титан в лётной технике; убежал от бандитов вроде в Малайзию, был во Франции. Он мне много открыл тогда. (Я не спрашивал, я тогда с горя пьянствовал не без повода; ну, а нация хапала, попирая друг друга). В баре той встречи я взял горчицу, чтоб сдобрить рыбу. И он придумал вдруг, что не спирт, не компьютеры, не строительство, а он специи выберет как прикрытие дел на бирже и авантюр своих, также, кстати, как промысел. В подмосковном Кадольске, после и в и Митрове, он в цеха старых фабрик, снятых в аренду, ввёз автоматы, добыл продукцию и, под слоганом 'Первый Пряный Завод Г. Маркина', спёк дешёвые, позже фирменные, с ярким лейблом, пакетики; разместил в Москве и по области склады, в частности, на востоке и севере, для приезжих. Вытеснен из НИИ безденежьем и ненужностью, оказалось, лингвистики (но и тем, что случилось в семье моей, отчего мне с трудом с тех пор доставалась усидчивость и возникло желание смены мест), я стал дилером Марки: брал его пряности и сбывал их. Впрочем, брал пряности и в других местах.
  - Для меня, Марка, деньги, - я продолжал.
  Съев пятый, кажется, 'трюфель', сын был испачканный, а обёртки совал в карман, озирая худого сивого дядю.
  - Думаю, тысяч тридцать у. е., - открыл я (в мире инфляции всё считают на доллары, а зовут их 'у. е.'). - Тридцать тысяч. Может, и больше.
  - Квас, мы узнаем.
  Вызванный клерк, сказав, что за мной 'кредит в тридцать тысяч четыреста тридцать долларов восемь центов', быстро поправил чёрный свой галстучек и ушёл.
  - И...? - бросил Марка.
  - В общем, не знаю, как их верну.
  Он взглядывал на часы.
  - Жду венгров, ты извини уж... Если на вскидку, твой процент должен быть пятьдесят или сорок, чтобы кормить тебя. А тут кризисы, конкуренция; век посредников сякнет; и ты стал лишний. Год назад либо три ты работал кой с какой пользой. В наши дни даже я в поту. У тебя Ника с сыном... - Он качнул сигаретой. - Что с тобой делать? Ну, предположим... Знаешь немецкий? Скажем, беру тебя переводчиком. Не ходи, лишь в бумагах ставь подпись. - И он глотнул коньяк: - Щепетилен? Но ты на жалованье и так, раз должен.
  - Нет, - возразил я. - Хворости... Потеряю свободу... Главное, жуть устал - от условностей, от у. е. устал. От условных вещей устал. Мне почти пятьдесят и... Хватит... Я благодарен, но не хотел бы... Ты и я... Ведь у нас много общего в прошлом, вольного, чистого... Деньги портят... Ты очень дорог мне... Нет, прости... Долг отдам... После... Ладно? Ты ведь потерпишь?
  - Ника как? Я пол-года здесь не был.
  Я б налгал, что пришла в себя, безмятежна, уравновешенна, как бывало, и тихо радостна (умолчав, что болел и тянула одна, мы в долгах и мне страшно: страшное есть предчувствие). Марка был за границей, и он не знал всего. Я б налгал ему запросто. Но в дверь сунулась морда в кремовом галстуке, коя гаркнула, хочет, 'слышь, без свидетелей, побазарить пяток минут'.
  - Тайн не держим, - щурился Марка.
  - Зря, - гость свалился подле нас кресло. - Кто много знает, он долго мучится. Это, Библия.
  Марка ждал.
  Гость комплекцией был борец. - Вам босс, Николай Николаич, типа там, кланялся. Он слыхал про вас, когда вы звались Маркой, делая на востоке нашей отчизны, - мы её любим, - всяческий бизнес. Вдруг вы слиняли. Но он нашёл вас. Он из Госдумы, он может всех найти. Николай Николаич, он, типа, кланялся и вас хочет в партнёры... Хаза отпадная... - Гость глазел вокруг. - Мы охранная фирма; это, спортсмены там, из спецов, те де. Наши лучше. Вашего тронул - он сразу свянул; вон, слышь, кудахчет. Мы вам полезные, Николай Николаич это считает. То есть вас ищут важные люди, вроде Корейца, а у вас фирма, также семья притом, чтоб туда-сюда вскачь скакать серым козликом... Николай Николаич с авторитетом. Я вам понятно? В ценах сойдёмся, тут без проблем, ништяк. Николай Николаичу каждый... - Резко пресёкшись, гость вынул трубку, склочно звонившую, и спросил: - Гвоздь, ты?.. Что?.. Базлает?.. Падла не хочет?.. Вскорости буду... сделаем... Извиняйте, - спрятал он трубку. - Это, подумайте. Преступления против личности вам не надо? Сёдня прихлопнули, прямо в 'мерсе', ну, с 'Оптимбанка'-то. Ба-альшой был! Очень бальшой вип!
  Марка смеялся. - Сколь замечательный человек ваш босс! Мой респект ему. Но я связан контрактом; нет причин к беспокойству.
  - Будут причины! Ваши заводики... Слышь, не цените вы, не цените... - Гость, крутя плечом, подымался. - Буром не прём, не думайте. Николай Николаич мог бы восток качнуть, там, братву и Корейца. Но понимает, кто вы и что. Вот номер... - Он вынул карточку. - Днём и ночью. Мало че пе кругом? - Он кивнул мне. - В этих всех случаях, говорит Николай Николаич, нужно закваски. Рад был, в натуре... - И, убрав непожатую толстопалую лодочку, гость пошёл к двери, как горилла.
  Сразу и я встал. Хоть мы не виделись, может, с лета (хворь моя и отъезд его), я корыстью: выклянчить денег, - пусть без того был должен. Но, то ли так ослаб, что стал совестлив, я не мог просить и сказал лишь: - Первый визит таких? Гадко. Пакостно.
  Он кивнул.
  - След с Востока? Что ты там делал?
  - Я делал деньги, крупные деньги. Я генетический спекулянт... Кореец? Авторитет? Да, было. Я с ним делился. Он счёл, что мало.
  - Офис - не в банке счёт, не упрячешь. Будь осторожнее. И семья твоя...
  Он допил коньяк.
  - Дочь с женою на Мальте, скоро приедут. Я позабочусь... Не таковую я жизнь хотел, - продолжал он. - Двигаю деньги, биржи и акции; вот завод веду. Из столпов, дескать, рынка, 'Форбсом' отмечен... - Он почесал нос кончиком пальца; между других двух был его 'Кэмел', вяло дымивший. - Только ведь было всё уже, было: эти Морозовы и Гобсéки. Где они? Для чего теперь мы: Кац, Факсельберг, Фриман, Шустерман? Революция - не экспромт от нехватки хлеба, как утверждают...
  В дверь вошла Мила. - Гости!
  Марка шагнул ко мне. - Извини, бизнес-встреча... Чаще звони, Квас. Встретимся.
  Я повёл сына к выходу. Мне навстречу шли люди, разные венгры... Ярость напала, я зашагал на них. Дурно выгляжу? Но я здесь на своей земле! - потекли бурно мысли. Я здесь, в России, странной, блаженной, нам воспретившей культы маммоны! Вспомнилось, что есть русские, кто, кляня иноверие, безоглядно заимствуют чуждый быт, словно тот - не последствие чуждых принципов, словно внешне быть кем-то не означает, что ты внутри как он. Но что я из себя являю, пусть неудачливый, надмевался я, - за тем русскость и право гордо здесь сейчас шествовать. Чудилось, когда шёл на них, респектабельных и ухоженных, будто русского выше нет и я сам непорочно, непревзойдённо прав! Пусть пентхаус, 'бентли', гламуры не про таких, как я, но под ними - моя земля! пращур мой здесь владел!! - исступлённо я мыслил в жажде явить им смутное и неясное самому себе, но громадное и несметное, вдохновенное до восторга это ужо вам!! Встречные жались в видимом страхе. Я миновал холл, вышел вон и, втянув звонкий воздух, выдохся. Здесь, в колодце домов под солнцем, чвикали птички, пáрили кучи грязного снега, лёд в лужах плавился... Гулко хлопнул я дверцей 'нивы'. Гул и хмельная, томная оглушённость - только в Москве весной в старых улочках. Я следил, как у задних дверей магазина выгрузили груз лакомый: вина, сыр, сласти, булочки.
  - Ешьте пресный хлеб! - объявил я, предупредив хнык сына что-нибудь прикупить: средств не было на еду, тем более на поездку; топлива - на полста км. Всего не было, кроме тяги... или стремления... не стремления - а потребности ехать словно бы в тайну, нужную сыну, бывшему сзади, Нике, жене моей, но и мне и всему, верно, свету. Я здесь для денег - и не для денег. Я съездил к близкому перед нечто, что всё изменит, вот что я понял.
  Деньги же выпрошу у приятеля, с кем знаком со студенчества, когда он читал Диккенса под коньяк и джин, бормоча в слезах, чтоб я вник в судьбу принца Уэльского, коим он, дескать, был (вставлялось, что, кроме этого, он не 'Шмыгов', а 'Шереметев', то есть он наш-таки, из российских). Пить-то он пил, но виделось, что цель знает. Мы с ним расстались: я на Восток к себе, он в Москву. Забылось бы, не случись переезд мой то-же в столицу. Он служил в МИДе и вёл при встречах лишь о себе одном, открывал министерские тайны, сплетничал. Я, ведом идеалами, брезговал трёпом, но притом чувствовал, что, пиши мемуары, он бы прославился по любви своей к факту. Вдруг он пропал, Бог весть куда. Без него шёл спектакль воровства и распада в бывшем Союзе. Он возник в девяностых, предом от шведской электрофирмы. В пятницы мы ходили по барам (он их отыскивал в новомодной Москве повсюду), вёл о Европе, где не пристроился, о своём новом месте и о правительстве, где он взятками всех имел-де. Пил он чрезмерно, делаясь жалким, то вдруг заносчивым. Ему было полста почти; щёки впалые, чернь волос (парик) с серебристостью, голливудские зубы, плюс нечто кунье в облике и в повадке. Женщин с ним не было, он о них заговаривал редко. Я к нему ехал.
  - Чувствуют взрослые? - произнёс сын.
  И я опомнился. Здесь со мной моя кровь, здесь живая душа, о которой забыли. Ради него, в том числе, я и еду, но - игнорирую, поместив среди скарба и бродя в прошлом, в сгинувших фактах.
  - Что, сынок?
  - Дети чувствуют, - пояснил он. - Взрослые чувствуют?
  - По-другому.
  Да, я не знал ответ. Много прожито, полон знаний и опыта, а - не знал.
  - Иначе, - стал я домысливать, выезжая к бульварам. - Чувствуют смутно. (Он молча слушал). Взрослые, Тоша, чувствуют мельче, как бы условно; даже сам Моцарт. Чувствуют постно и через мысли, словно в тумане. Вроде как спят всю жизнь.
  - Есть хочу, папа. Булочку.
  Я пристал к ряду зданий, где, в белизне с чернотой стола, Шмыгов, модный очками, вскрикивал в трубку пафосным голосом; лента факса ждала его. В смежной комнате кашлял служащий, а другой тэт-а-тэтил лазерный принтер. Некто из юных был подле Шмыгова: в белоснежной фланели с поднятым воротом, в молодёжных ботинках, с длинной серьгою, сизоволосый и прыщеват. Взяв сотовый, Шмыгов нас познакомил (жестами), и Калерий, так звался некто, глянул, как рыба, парою óкул. Вряд ли он сознавал меня, вряд ли чувствовал, что я жив вообще.
  - Запарили! Утомили! - дёрнулся Шмыгов, кончив с мобильным и подымая трубку от факса, чтобы вопить в неё с прежним пафосом.
  А я видел стеллаж с товаром: сенсоры, кнопки, лампы, плафоны, счётчики, разных типов реле и плафоны, вырезы утеплённых полов etc. Швеция... Как Россия - тоже окраина в хмурых влажных лесах. Но - Europe с тягой к вещности... Горе нам с бесконечной землёй, пленящей нас, не дающей познать себя! Вечно смотрим в даль, отвращая опасность и поспешая, где ни затронут вдруг непостижный, да и не наш совсем интерес. Безумные, злимся, лаемся во все стороны в напридуманных злыдней, пыжимся, мним весь мир больным - но мы сами больны. Смертельно.
  - Всё! - Шмыгов снял очки с куньего и сухого лица. - Болтал с одним: мол, нам в честь дружба с вами, ценим посредников. У нас счёт в вашем банке... что, не 'Москва' ваш банк? Он: берём у французоу, но он готоу смотреть наши цены и, твердит, банк 'Москва' хоть и есть такой, но он пользует 'Бизнесбанкинг', и реквизит назвал. Вот такие дела, dear мой герр Кваснин, сэр! Нравственный кризис. И аномия... - Он вынул 'ронсон', бренд-зажигалку. К счастью не связанный никаким родством и имевший счёт за границей (чем и прихвастывал), он встречал беды смехом. - Я расскажу, чёрт... Парни, чайкý нам! - бросил он служащим и зажёг сигарету. - Я жил в Советах, есть малый опыт. Как раньше было? К нам от французов, но и от турок лектрофигня плыла, чтоб под еуростандарты, - он кивнул на стеллаж, дымя. - Турок выперли за халтуру. Шмыгов же - и французов вон, 'Лигерана'. Был экстра-класс! И где он? Где-нибудь, но никак не в престольной, где Феликс Шмыгов сверг его для своей шведской мамы, чтоб сыметь бонус... Чай? - Он сел в кресло. - Блеск чаёк!.. Dear, знай, в каждой сделке мне - бонус, доля валютная. Чувствуя, что я асс, я - в Швецию, в головную контору вру, что вот-вот уйду к немцам в славный их 'Симминс'. И, одновременно, шлю контрактик в парочку лямов. С кем? А с КремЛЁМ шлю! Прежний торгпред их лям в десять лет слал. Шмыгов им - тридцать. Что они? Дали факс, что мне бонусы. А я в 'Симминсе' НЕ был! - он лаял смехом. - Я сблефовал, сэр! Шмыгов, сэр, ТОТ ещё! - Он стряхнул пепел в пепельницу. - By the way, я звонил раз, но Береника... О, чёрт, забыл совсем! - подскочил он шарить в бумагах. - Где сучья карточка?!
  - Феликс, денег бы, - попросил я. - Рубликов триста.
  - Да без вопросоу! - Вынув бумажник из крокодиловой ко-жи ('стоимость триста доллароу!'), он взглянул на потёртый, мятый мой вид. - Дошёл ты... Ну, как я шведов-то? Повышение на пять тысяч! Dear мой, помнишь бар, 'Bishop's finger'? Прямо сегоднячко в честь события...
  - Не могу, - извинялся я, пряча деньги. - С сыном в деревню...
  - Сколько лет?
  Спрос досужий, как и обычно. Я сказал: 'Пятый', - может быть, в сотый раз. Он спросил, как 'вообще' дела, набирая вновь номер и извиняясь, что, мол, нужда звонить, и вопил абоненту, гладя Калерия. Я простился с ним. В мире сём я был лишний и отторгал сей мир эмиграцией.
  Я сходил после в 'Хлебный' взять сыну булочку. Мудрецы осудили бы вред муки с разрыхлителем, эмульгатором и отдушкой, варенной в сахаре, испечённой в трёхстах с лишним градусах в маргаринах, что распадаются на индолы-скатолы. Но я купил её. Мы давно в первородном грехе. Мы в vitium originis.
  Я сообщил, как двигались в пробках, что он ест вредное.
  - Почему?
  - Потому что давно вместо хмелевых стали пользовать термофильные дрожжи; вред микрофлоре, так как в кишечнике квадрильоны бактерий...
  - Деньги достал, пап?
  Я глянул в зеркало: сзади ел булку мальчик.
  - Неинтересно?
  - Не-а, - трещал он. - Лучше про деньги. Все про хлеб мало, только про деньги. Я звонил бабушке, что игрушечный динозавр стóит - как её пенсия! И вы с мамой про деньги, не про бактерии. Разговаривали, я слышал, ты сказал, что займёшь их, чтобы нам съездить, а пока ездим, мама добудет. Деньги нужней.
  Я понял, что я не стану, как Авраам из Библии (патриарх то бишь) важной личностью, респектабельным VIP-ом, базисом рода. Это во-первых. Кто я? Шваль, шушера, лузер, лавочник, слаб себя кормить, а не то что ещё кого. Школу кончил отлично, в ВУЗе позвали, помню, на кафедру, в НИИ к докторской приступал. Толк? Всё обвалилось, всё пошло прахом. Бездарь, кулёма, лох, неумеха... А во-вторых и в-десятых и окончательно - мне конец, если я, год болея, вижу жизнь, словно вещь вовне, словно мы разлучаемся.
  - Деньги есть, - объявил я, съехав на МКАД. - Немного. Так, рублей триста.
  - Столько, пап, динозаврик стоил! Что тут поделаешь, надо ехать... Ох, дети учатся или ходят в детсадики, а я езжу. Что тут не поделаешь? - лицемерил он.
  МКАД была смертоносной: узкой, разбитой, с ямами между встречек, в язвах заторов. Мчащие хапать, грабить, паскудить (и побыстрее, чтоб себя сделать в новой формации), люди мёрли от стрессов в долгих стояниях, ссорились, убивали друг друга и расшибались. Вспыхнул раз бензовоз на спуске, я проскочил-таки перед взрывом. Лопалась камера - и в грязи, под дождём, ветром, снегом, с шансом быть сбитым, я заменял её. МКАД была точно дантов круг зла и агония с эмуляцией в нечто с ником 'Россия'.
  О, неспроста всё!
  Вдруг пробил час и явлено: 'Возжелал Я запнуть сей мир и сгубить людей'?
  Чур, Москва, ясли мерзостей, нянька зомби, монстр пожирающий, тварь стяжания! Да останешься в своей МКАД, как в зоне!
  Нас ждал Кадольск - из пасынков, подражающих мачехе. В этом городе ста заводов, впавших в коллапсы и ставших складом импортной дряни, жили отец мой, мать и мой брат (больной); жили с самой отставки отца со службы. Мы к ним поехали, чтоб наутро и трогаться, благо, цель и их дом - на одной прямой.
  'Нива' прянула в воле ровных, даже неистовых скоростей своих после жёванно-дёрганных и ходульных ритмов столицы. Мы неслись вдоль сверкания подмосковных полей в снегах. Магистраль ('М-2') холодна пока для курортников, чтоб мчать в Сочи (в Крым), и для дачников. Оттого чаще мы обгоняли: фуры, автобусы и водил из 'подснежников'. Я топил педаль, чувствуя, как отзывчив старенький транспорт. Скорость под сто почти; 'ниве' хватит... Но вдруг последовали рывки, мощь спала, и не на пятой, а на четвёртой... вскоре на первой рыкавшей скорости я дополз до обочины, вылез и, разглядев вдали съезд в Кадольск (первый съезд, их всего было три), отвалил капот. За спиной пёрли фуры, брызгая грязью с долгими рёвами. Наконец они стихли. Вновь возник шелест трав в полях, карк далёких ворон, скрип рощи... Я протёр жгут к свечам, изучать стал контакты... Разом надвинулась тень - джип, чёрный, с рингтульным тюнингом, 'шевроле'. Приспустилось стекло под сип:
  - Малый, слышь? Где ловчее на Чапово, чтоб скорей? Нам туда.
  'Малым' бросился стриженый, белобрысый, в белой рубашке, алый, словно придушенный, апоплектик, тип лет под сорок, с мутными глазками под белёсою бровью. Он был без шеи, с голосом сиплым... 'Малый' - обидно. Но мы на трассе; здесь в цене помощь действием: объяснить маршрут, буксирнуть, одолжить домкрат, топливо. Апоплектик, выдавший 'малый', может быть очень славный, лишь невоспитанный; да и звать меня по латыни именно 'Малый'. И я ответил: нужный съезд третий, где указатели на Клементьево и ш. Крымское, по какому в Кадольск и в Чапово.
  Он взглянул на шофёра - на того самого, видел я, гостя Марки, в бежевом галстуке эмиссара-громилы некого 'босса', и джип рванул вперёд, унося белый знак, особенный: шесть-шесть-шесть, - числа зверя, то ли иное что: 'з 666 нн'. Он спросил, значит, Чапово, где у Марки завод. Консенсус? Договорились? Едут принять объект? Вдруг спросивший - тот самый босс 'Николай Николаич'?
  'Малый...' - он обратился? Я не старик ещё, размышлял я, трогая с места, но и не 'малый'. Он так - по глупости, сам моложе меня, новорусскому навыку фанфаронов на джипах всех считать сором. Кстати, в провинции, куда едем, в правиле 'малый'. О, я там к 'малому' не за день привык, усмотрев цель задеть меня! Апоплектик, в конце концов, мог быть в прошлом туляк.
  Я ехал; и было жарко, как и всегда в закупоренной, с печкой, 'ниве', движущей к югу. Но от просторов в яркости света я успокоился, будто выступил из поношенной кожи в новую, из червя в хризалиду - выступил и поплыл, восклицал поэт, в 'хоры стройные'!
  В бок мне вмазала боль с темнотой в глазах. Тормозя, я отдался смятению враз со слабостью - симптоматике цепкой хвори. Всё расплывалось, вздыбивши ужас в склизких туманах, где бродил Авраам, князь веры, стыли рацеи, гнил детский образ... Боже!
  Я стал терзаться, думая, для чего я жил, если мир, куда кану, страшен: там кости, страхи, прах и укоры. Я хочу - в рай; раскаяться у врат рая. Хочется истины, что простит грехи... Впрочем, я не убил пока и гадаю: что мне привиделся детский труп? Зачем он?
  - Пап, - сын толкнул меня. - Будешь плакать, да?
  Я соврал, что не плачу, но отдыхаю и что до бабушки близко... Вновь 'нива' смолкла. Вновь я, открыв капот, обозрел весь блок: фильтр, насос, поплавковую камеру. Устранив сбой, плюхнулся вновь за руль, когда тот же 'шестёрочный' джип наплыл. Апоплектик без шеи, с сросшимися белёсыми бровками, просипел:
  - ...отверзохали б за такие советы!
  И он умчал.
  Разгневанный, я рванул вслед, вспомнивши карабин, что в скарбе. Я, ни живой ни мёртвый, хворый, ослабший, жаждущий истин, я распалился вдруг, отчего я не в 'вольво', не в 'BMW', не в 'мерсе', не в 'мазерати', чтобы, догнавши, вбить в него пулю. Хам и ничтожество!! Он ошибся дорогой, я же виновен стал?!
  Мерзость вышла бы, догони я их... Но квашнинство, впавшее в мозг, взрыв попранного, мельчавшего каждодневно достоинства и гордыня быстро поникли. Взяв седативных пару таблеток и проглотив их, я щёлкнул радио; там 'Беременны временно'... Нет, стоп! Музыка мне преддверие. Не слова - речь Бога. Музыка, упредившая смысл, - речь Бога; в ней ритм истины. То, что сброд портит музыку, чтоб излить себя и к наживе, это опасно. Я весь в предчувствии, что, случись ещё в музыке муть поднять, - смерть нам. Сгинут пусть дискурсы и науки, веры исчезнут - ею спасёмся. Лучше треск трактора с крошевным дребезжанием, с хрипотой карбюратора, с громким треском глушителя, чем попса. Райский змий на словах налгал, а в попсе сама жизнь лжёт именно чем нельзя лгать - сущностью. Мы и так смотрим, слышим не жизнь. Мы отторгли жизнь. Жизнь чужда нам в той степени, что нам страшно общаться с ней. Нам она, жизнь, во вред, мы к ней входим в скафандрах; мы ей враги впредь - иноприродные. Мы глотаем наркотики, чтоб забыть её и избыть. Наркоманом ab ovo был Авраам, кой решил жить по-своему. Кто искал героин и опиум, а вот он искал Бога как щит от жизни. Бог его бзиком стал и наркотиком. 'Покажусь живым', - вдруг решил Господь навязать Себя. Выбор пал не на грозного фараона, не на мыслителя Древней Греции, но на отпрыска Фарры, на скотовода. 'Ты - вождь народам, ибо Я Бог твой', - рек Господь. И Аврам удивлялся, что, отодвинув мир и всё бросив, кроме, конечно, сиклей с рабами, - он не исчез отнюдь, но живёт при содействии не харранского либо урского и иных богов, но могучего Бога личного...
  Здесь вопрос о моей судьбе: для чего мне абстракции: Бог, Аврам-Авраам, прочее? Где и что Бог? Мне для чего Бог? Да и Авраам - что? Кто он в реальности, а не в Библии тот Аврам-Авраам? И, главное, кто зачинщиком? Вдруг не Бог патриарха-то - но Аврам налгал Бога с целями? Бог молчал; Бога, может, и не было. Вдруг Бог - фикция?
  Возле дома в Кадольске я сына высадил и повёл 'ниву' на ночь на спец. стоянку. Мне очень нравился путь оттуда длинной аллеей (липы, боярышник) за некраткое удовольствие, что иду я не в собственный скорбный дом, полумёртвый дом, а к родителям, где пусть горе, но где и радость. Я им звонил больной, и мать думала приезжать. Днесь март уже, я в ремиссии, хоть печёт внутри, и приехал к ним, пусть транзитом к другим местам. В магазинчике я взял яблоки, кориандр, петрушку, хлеб с консервантами, сыр протравленный... Я забит консервантами, я забит словосмыслами! Мне б сойти с путей мира, чтоб Бог призрел меня, как Авраама!
  Боже, ПРИЗРИ МЯ!!
  И меня затрясло всего, плоть и психику. Постояв у дороги, чтоб машин не было, я в скачках пересёк её; сумка с купленным поддавала с запястья. Пальцами я сжимал себя - не рассыпаться!
  Я вбежал в салон, озаглавленный 'К... (и) Ч...' (текст выцвел). Это был 'КнигоЧей', солиднейший магазин канцтоваров, прессы до Ельцина, и я в прошлом бродил в нём; там продавался, помню, мой опус 'Знак предударного вокализма...' Был я, наверное, 'книжный червь' и 'ботаник', всё читал сразу, всюду и часто, а в результате стал эклектичным в мыслях и чувствах и неустойчивым, как Пизанская башня, без всякой цельности; стал наполнен словами, разными толками, то есть смыслами. Но так было давно, давно. 'КнигоЧей' трансформирован. Нынче здесь - россыпь видео, там - отдел пылесосов и бытовой пр. мелочи, плюс ряды холодильников и стиралок. Книжки в углу, блеск титулов: Тэх Квандистиков 'Запасной костолом: ва-банк', Ева Эросова 'Дрянь просит', Крах Куннилингам 'Лезвие бритвы'; также 'Расправа', 'Шмарная Ялта', 'Мент' сериографа О. Кхуеллова, - всё рвалось из обложек с фото-коллажами автоматов, пальцев над 'баксами' и колготок, спущенных книзу.
  - Вам чтиво круче? Вот, посоветую: террористы, кровь, пытки, баксы, естественно, женский труп вверх ногами... Нет? А вот это: туз из правительства, как он начал, где что украл, убил кого. Компромат!.. Впрочем, в вас склонность к правде? чтоб натуральный сюжет? чтоб образность с философией? Вот вам книжечка... Ну, да, кровь. Только здесь кровь вторична, здесь случай жизненный; здесь с чеченской войны возвращается Он, герой, бьётся с мафией, кровь-любовь; а Она как-то очень естественно вдруг сестра главаря. Пикантно. И назидательно. Типа, Он, герой, победив, не решил проблем и - в парижи... Нет? Вам в тоску Чечня? Есть тогда покет-бýк в цветках, чистый дамский роман - с фривольными, впрочем, сценками... Ну, а вот политический как бы даже наезд на власть, про кремлёвских генсеков... Вам из Аксакова? Здесь таких и не знают. Здесь город простенький: детектив и порнушка, женские сопли. Здесь, уважаемый, лишь Кадольск, а не Лондон, здесь город силы; здесь мелодрамы, здесь любят китч, увы! Он как был - так и есть, наш великий, ясно же, русский... Что, карандашик вам?.. Заходите!
  ...Я минул дом и второй затем с решечёнными окнами (могут, часом, залезть убить). Справа был захламлённый пустырь в кустарниках до соседнего дома. Всё звалось 'кризис', переустройство, время насущных-де перемен... По мне же: кризис не в сломе неэффективного. Кризис в том, что слова относительно 'лилий' (что не прядут, не трудятся, а одеты-де Богом) сдвинуты к свалке.
  Вздумали - денег.
  
  
  
  II
  
  Дальше был темноватый подъезд с объедками и пивными бутылками. В детстве, в умном пытливом 'Техника - юным', я, помню, вычитал, что мы станем двухчастым: пищеварением с головой. Ошибка. Мозга не будет. Будет кишечник.
  Лифта здесь не было, я с трудом стал взбираться, с сердцебиением, с потемнением зрения и с височной пульсацией, бормоча: - Кваснин Пэ Эм, урождённый Квашнин то бишь, жил полста лет... Ноев сын, древний Сим, жил шестьсот лет... Сам Ной жил - тысячу... Да и жизни адамовой девятьсот тридцать лет, не больше. Жил-жил и умер странною 'смертию', стих семнадцатый, главка два, скушав с древа познаний зла и добра...
  - Наконец-то! Как, доберёшься?
  Мать, располневшая в свои годы, статная, нисходила. Но, обогнав её, сын мой сверзился вырвать ношу из рук моих и бежать наверх.
  Я сказал, что всё в норме.
  - Лекция кончена? Ты прожившего дольше всех назвал?
  - Да, конечно: Мафусаил.
  Прихожая. Справа - входы на кухню и, рядом, в бóльшую из трёх комнат. Слева, фронтально, - вход в коридорчик с малыми дверцами (в санузлы) и с дверьми потом, за одной из каких - мой больной бедный брат; за другой был отцов кабинет, где мог быть и жить, кто хотел из нас; там и я жил в наезды; там писал о гепидском-герульском, сгинувших молвях. Встретите 'П. Кваснин' на обложке, знайте, вас ждут хоть скрытые, но подробные, скрупулёзные, в русле странных задач, наррации с препирательствами с самим собой, с миром, с Богом, - с Кем я, наверное, разбираюсь с рождения (и теперь достиг вех предельных). Проще, став в храме, яро креститься, веруя не в Отца-Сына-Духа Святого, а лишь в себя, безгрешного, и притом ещё думать, что, грабя в бизнесе да плутуя в политике, - прилагая к ней личные кулуарные цели, - ты служишь нации, что всегда, понимается в тайниках души, лишь назём в твой розарий. Воя с трибуны: 'Я патриот, ура! Русский мир! Единение!' - сладко знать, что скончаешься, заработав стяжанием, в неком частном удобствии русской Англии на Рублёвском шоссе, а не в общей мгле.
  Обнажась, я влез в ванну. Я растревоженный - тем блаженней лечь, чтоб стрекали колючие пузырьковые струи. Цепь от затычки стиснул рукою - выдернуть, коль придёт нужда. Я боялся. Я никакой в воде, утомляюсь, ослабеваю и вдруг иду ко дну. Я тонул много лет назад в море, где, проплыв метров триста, вдруг испугался; бешено, пёсьи, начал грести вспять, схваченный корчами; но доплыл и лежал потом с пенным ртом, притворясь, что всё в норме; мне было двадцать и я был с девушкой.
  То есть с Никой был - вот вся 'девушка'. Относительно женщины, как и музыки, во мне пункт. В ней, как в музыке, я чту суть, непостижную, не сводимую к половому средству. Женщина - это Das Ewig-Weibliche . В женщине мне - вход в истину. О, не тот оргазийный пыл, кой воспели поэты! Мне не открыто, чтó же в ней, в женщине, но когда-нибудь отыщу ответ, ибо, как бы то ни было, мы исходим из женщины, чтоб вой-ти в неё... Я тонул в море Чёрном: в первый приезд, сомлев, я поплыл, оглянувшись лишь, когда берег исчез; я - в панику, и рос ужас; я твердил 'Боже!' - будучи скептиком, но вдруг взялся валун, в каковой я вцепился, точно безумный.
  Дёрнув затычку, я наблюдал потом, как с неистовым рыком свергнулись воды в мрачные трубы. Ванна мелела, точно как жизнь моя. Глубоко во мне шла деструкция, битва Божьего с тварным; крепь подломилась, быть пошло разрушение. Между мною и небом вклинились глумы, что, мол, 'не звёзды над нами, но - мы в мерцающем гнилью трупе', что между мной и женой моей суть не 'брачныя таинства', а 'дозрели женилки'; также 'Мадонна' от Рафаэля мне мнится шлюхою с развращённым мальцом, не больше. Что знал 'культурного', 'идеального' из сокровищ-де 'общества' и всемирных-де 'ценностей', то пустилось вразнос. Подумалось: может, мне и не стоило идеалы чтить, плюс 'шедевры культуры'? Был бы я цербером у дверей магазина, спал бы с газетой, зырил бы в тéлек, знал анекдоты - было бы лучше. Битв во мне не было и я был бы здоров вполне. Я рыгал бы, сладко почёсывал зад и ятра, был бы весёлым, врал бы побаски, ел мясо с перцем, пил бы 'для тонуса', слыл для всех 'упакованным', воспитал бы детей своих и, в конце концов, погребён был друзейством, кое, в поминки, пило бы в третий день и в девятый день, как положено. Вот каким я вознёсся бы, и Господь, приобняв меня, присудил бы мне рай.
  Увы мне! Я с миром в контрах, сходно и с Богом. Всё крайний смысл ищу. А зачем? Ведь, слаб верой, я слаб и в лихе. Ни Богу свечка, ни чёрту спешник. Пыль я несомая и никчёмность, не интересная ни добру и ни злу... Ничтожество я. Промежность. Бога страшусь, но думая, что в том Боге обман сплошной и, в итоге, хам выйдет правым.
  Сын чертил танки, пушки и взрывы. Мать с отцом были в кухне. Ел я, показывая, что здоров, как бык, и спешу явить сыну место (где он пусть был, но малым), чтоб объяснить ему, почему наш дом - в Тульской области, в Флавском округе, в некой Квасовке. Мой отец слушал молча, руки на трости; волосы, длинные, точно в створ брали плоское, длинноносое, с ровной линией рта над прямой бородой лицо. Долговяз, как я, он был бит судьбой; в нём нехватка решимости.
  - Хворый, - начал он, - едешь. Да ещё с маленьким. Павел, март, снегá, стылость. Вдруг не проедете? Ты неважный ходок в болезни. Надобно всё учесть. Вдруг Григорий Иванович болен, он ведь старик, как я. А второй сосед странный, не поспособствует.
  Мать устроила на плечах его руки: скажешь, мол! ведь больной, но отважный - крепче качков! Весь ум её - в темпераменте. В общем, суть её - темперамент. Глядя на убранную причёску, на макияж и на пышный, пусть и старинный, шёлковый, в синь, халат её, скрывший статные, чуть оплывшие формы, и на улыбку, полную живости, я блуждал в её возрасте и в оценке судьбы её: думалось, дива, Каллас счастливая.
  - Павел, зря ты, - произнесла она, не снимая с плеч мужа пальцев богини, - зря не позволил вас навестить зимой. Ты болел. Я бы с радостью помогла вам, Нике и мальчику. С радостью.
  - Ничего, мама. Ника целует вас.
  Она медленно отошла, уселась. - Ты заболел? Чем? Чем, вопрос? Диагностику сделаешь?
  Я кольнул вилкой хлеб. - Соматика? Вряд ли. Здесь нечто большее. Хворь лишь следствие. Сомневаюсь я, что мир правилен и разумен... Нет, он разумен - но для кого, чьим разумом? И зачем всё так больно, ну, хоть для нас? Подумал я: вдруг без разума, то есть значит без слов и смыслов, мир стал бы лучше?
  - Ты... - отец сдвинулся. - Чушь... Пустое... Мир, он как есть стоит, и другого не будет, сколько бы ни было кантов-энгельсов. Философствовать, если путь в примитивной таблеточке, чтобы, Па... Павел, чуть подлечить себя? - заикался он от волнения. - Оптимизм ваш бессмыслен.
  Все ищут смыслы. Смысл, глянь, всем нужен. Но не в том дело... Ел я, гадая, чтó можно чувствовать моему отцу, видя, как разрушается и второй твой сын, как судьба в него катит вал, прежде вмяв в грязь тебя. Не споря, я, кончив ужин, встал и отправился к сыну, чтобы просматривать накаляканные сраженья.
  - Как дела? Ты ходил к дяде Роде? - начал я, согласясь сперва, что трансформеры одолели Годзиллу и она дохнет.
  - Что ходить? - произнёс он, всовывая лист в папку, где сохранял их. - Лучше сыграем?
  Но я не мог играть и направился в ванную посидеть там, чтоб хворь ослабла.
  Выйдя, я отворил дверь рядом. Подле кровати, вполоборот ко мне, в инвалидной коляске, у телевизора, был урод с покорёженным туловом: боль родителей, младший брат мой, маленький, тучный, в россыпи шариков и флажков, где многие - с потемневшими древками, с фасом Ленина. Он смотрел на экран, на взрывы. Некогда, сорок лет назад, мать явилась с ним, бледная, и я крикнул, чтоб унесли его, а отец был подавленный. Я, жалевший берёзку, дескать, 'одну в степи', всяких мальчиков Диккенса, вечно сирых, вдруг содрогнулся, ибо не чувствовал в нём эстетики. Что он жив и что это превыше, мне не входило в ум. Но эстетика в нём была. И - жизнь была (даже, верно, сверхжизнь, роскошная и с иными чертами, универсальными) в том, что он улыбается, любит травы, игрушки, солнце и шалости, новый год и халву (также дождь, грязь, вонь, слюни, зной и мороз), и праздники, и гуляния, и ныряющий поплавок в реке, любит, чтобы смеялись (впрочем, и плакали, ныли, ели, мочились, били друг друга и обнимались), любит всё годное и негодное, - любит всё, кроме боли, да и её, как знать, вдруг в один ряд со всем кладёт. Я привык к нему. Я его полюбил почти странным чувством.
  - Родик, эй, здравствуй.
  - Ёлку принёс? Нарядим? - вёл он одышливо. - Где она, эта ёлка? Ну-ка, быстрей неси!
  - Принесу, - я лгал. - Что смотрел?
  - Бой, война! Бьют вьетнамцев, а у вьетнамцев есть автоматы. И на параде армия, пряма!! Я скоро вырасту и... ать-два вперёд!
  Я сказал: - Сходим к маме?
  Он, забыв телевизор, сгрёб свои шарики и флажки и всучил мне, что плоше. - На демонстрацию ты со мною? Нам нужен этот флаг... и вон тот ещё. Я возьму красный шарик с жёлтыми буквами; а другие - папа и мама. Выступил Брежнев. Знаешь, сказал что? - Он из коляски, тужась, загаркал: - Здравствуйте! Весь советский народ, ура! Встретим праздники! Производство! И повышение! Слава! Космос! БАМ!! Армия! Коммунизм! Подвиг! Труд! Прогрессивный! Долг! Ленинизм-марксизм! Вдохновляемый партией, в юбилейный год наш советский народ! План выполним! С красным знаменем! Всепобедный! В бой и овации! Миру - мир!..
  Время двинулось вспять... С одна тысяча девятьсот девяносто девятого я попал в демонстрацию в честь чего-то при Брежневе... мнились танцы, секс, выпивка; я студентом был месяц, все старшекурсницы мне казались богини... мой трюк удался, и я пристал к одной; мы свернули на площадь, где на трибунах были начальники; в стороне затем я увидел родителей с Родионом в коляске, - видно, приехавших из в/ч нарочно. Это был подвиг: чуть не с утра ждать в толпах праздничных маршей. Он закричал мне, брат, тогда маленький, он был в метрах - но я прикинулся, что незрячий, чтоб не ронять себя кровной близостью с монстром перед избранницей. Тридцать лет спустя я здесь каюсь:
  - Я вас заметил. Но я был болен. О, очень болен! - Вряд ли он понимал меня, но сказать было надо: мне - для себя сказать. - Я тогда мало чувствовал, мало. В общем, не так любил и не то любил. Ты позвал меня - я не слышал. Слыша не слышал.
  - Я тебя видел, - он сообщил вдруг.
  Я промолчал кивнув.
  Он спросил: - Кто там? Тоша? Он нехороший.
  Я посмотрел в глаза семилетнего мальчика на расплывшемся нездоровом лице. - Да, Родик. Там мой Антон. Мой сын. Вы знакомы. Ты должен помнить. Вы с ним дружили, даже играли...
  Он разозлился. - Сын возьмёт шарики? И флажки потом?! Не хочу! Прогони его!
  Я постиг: кроме порченных органов, у меня и в душе крах. Скоро всё кончится - как во мне, так и в мире; мы будем врозь с ним.
  В комнате сын следил анимации по TV с дивана. Мать стыла рядом, с модным журналом (кажется, с 'Vogue'-ом). Трость на коленях, в кресле поодаль был мой отец. Я сел вблизи.
  - Утром едете?
  - Да, мам.
  - Я наготовлю вам.
  Даже ей, оптимистке, трудно поддерживать светскость тона. Что-то назрело.
  Я смотрел на дешёвую люстру, мутный сервант, шкаф с книгами середины столетия, на диван под белёсой обивкою и на стол в углу, лакированный, но облезлый. В дверь вкатил Родион в коляске и с ходу крикнул:
  - Там демонстрация!
  - Где?
  - Там, Тоша! Я покажу тебе!
  Мой сын встал к нему.
  Крутанувши трость пальцами, отец начал: - Я тридцать лет служил; в пять вставал, в ночь домой; трудился, только б не в грязь лицом. А в грязи при новациях... Помню, был наш сосед, нач. склада, масло сворует, гречечку. Я - на лекциях к годовщинам, я на учениях, а полковник свиней растит. Вот где ельцинство. Я не мог так. И ведь не только я: много нас, кто рубли презрел как факт прошлого, кто посмеивался над жмотством, кто государственного не брал, жил принципом, жил идеей.
  - Ты ведь Кваснин! - язвила мать. - Что равнять себя с прочими? У них рубль - у тебя вера в пленумы да в политику партии и в боярские корни. Честен и нравственен.
  - Я служил! Не вменённым манером, не по приказу; совестью. Был за равенство, за народную собственность, за уступчивость денег принципу... Клава, что ты? Здесь человечество обманулось, в сотый раз, в тысячный! Род людской от Адама, мы с тобой, спартаки и коммуны - зря они, если вновь рубль главный! Ты во мне, значит, спесь нашла? Казнокрадов оправдывать? Ты наш век с тобой судишь?
  - С брáтиной, - мать листала 'Vogue', - чист ты? И не трясёшься ли, как скупой, над ней? Не она ли твоя та гречечка, скотный двор твой? Высший твой принцип что, наша бедность? Внук твой оборванный! О другом я молчу пока... Речь уже - не о чёрном дне, а о чёрном столетии, о конце нашей жизни речь. Но куда там: мы ведь бояре, мы благородны. У Квашниных, мол, дворян сто в службе! Где они?
  - Меньше, - вспомнил я из эпистол, что у нас были так же, как брáтина, и какие я выучил. - 'У Матвея Иванова Кваш-нина при царе Иоанне сорок дворян бысть', - я процитировал.
  - Нам продать пора, - изрекала мать, - брáтину. Час пришёл. Хоть какие-то суммы вещь эта стоит всей своей древностью?
  - Думал, в старости... - произнёс отец. - Нет, причём она? Мелочь... - Редкие и прямые длинные волосы и морщинистый лоб его представляли пророка. - Я почитал наш строй и, того мало, верил, что живу в обществе, о котором когда-нибудь сложат мифы... Да, они были, ложь, террор, были!.. Как с этим в нынешней квази-родине? Лучше ль власть, захватившая собственность? Лучше ль СМИ с носом пó ветру? Лучше ль нравственность? А народ, он стал лучше? Всяк с калькулятором, за копейку убьёт... Как было? Мы не заботились, мы имели шанс мыслить. 'Мысля, я есмь', Декарт... Ты, вот, мыслишь, сын, промышляя торговлей? Что ты там мыслишь? А ничего, признай. Нам Чечня одна... - Он умолк и продолжил: - Хоть я не верую, но согласен: мир сей во зле лежит и в нём нет надежд... Мир пора отрицать, - твердил он. - И... большевизма тут мало! Нам коренной, титанический слом бы! Гуннов, вандалов! Нам коренную Россию бы!.. Недоделали... А в итоге - царство вещизма, будь оно проклято... Стань я молод, я бы не знал, как жить... Вам что, брáтину? На-те. Я не умею жить... Может, всё, что за брáтиной, что она воплощает, призрак: русскость, традиции, вера, праведность? Может, главное - сикль библейский? Рубль, евро, доллар? Что, Павел, думаешь?
  - Ничего, - я врал.
  А ведь мог сказать... Но меня почти не было. Если ж был - то как пень, у которого вряд ли будет побег. Мои ценности, веры рушились. Очищалось ли место новым заветам? Нет. Не случалось во мне ничего; я гнил... Но, при всём при том, укреплялось наитие, что вот так, не ища путь к смыслам, - так много истинней. Думы, пусть и текли, - не в логике общепринятых схем, а фоном: облаком в небе, перьями в речке, вьюгами пó полю. О, я ближе к спасению, мыслил я. Не отец, ослабевший в коллапсах и подчинивший рубль принципу как живущий, скорей, некой догмою, но я ближе к спасению, хилый, выбитый из понятий - и всё же сущий. Я б сказал, что дышу, пока дышится, и вот еду в деревню, - вызвав вопрос его: за чей счёт дышать, ехать? Павел, за чей счёт? Спонсор, я б сказал, Бог есмь... Но я смолчал в ответ.
  И прошёл за альбомом.
  Вот Квашнины... Мой прадед (в дагерротипе). Он прибыл в Квасовку (он, потомок господ тех мест), чтоб иметь там два дома и сыроварню с мельничным паем. Сын, он мнил, посылая того не в губернию, но в столицу учиться, сын восстановит род... Вот мой дед (фото франта в мундире), именем Александр Еремеевич; кончив курс - на Транссиб; впоследствии - на германскую инженером-поручиком; он писал, что в сражении ранен и удостоился зреть царя, кой расспрашивал, не из 'тех' ли он Квашниных, и рад был, что он из 'тех' как раз, обещал не забыть его... Вижу деда гонимого за Октябрьским эксцессом. Год мой дед, офицер 'из кулачества', регулярно ходил в ЧК для дознаний, плюс кормил с огородика мать, сестёр... Вскрылась встреча с царём и прочее. Дед бежал, но прижиться нигде не смог; возвратился вновь в Квасовку с малым чадом (то есть с отцом моим) и с женой (моей бабушкой) да с газетною вырезкой из 'Коммуны Туркмении', где писалось, что 'затаившийся бывший царский холуй, сатрап', 'гадил красному возрождению' и мешал 'построению для туркменских рабочих светлых возможностей'; а к тому же он, 'саботируя', сколотил 'из отсталых кулаческих лиц вредителей', наконец 'стал мешать революции'; предлагалось решительно 'вырвать зло пролетарской рукой'. На родине дед работал учителем. НЭП закончился, и пошла борьба против внутренних: 'кулаков и охвостья'. Вскоре приехали; мой отец день запомнил ором и хамством уполномоченных. Капитан царской армии, 'адъютант царя', уточнял пролетарский суд, быв 'главой монархической шайки', 'начал вредительство и лил воду на мельницу недобитков истории'. Получив десять лет, увезён был в губернскую (областную ли) Тулу, где и пропал с тех пор. Шестилетний отец мой с женщинами (мать, бабушка) скрылись в ссылку...
  Я отложил альбом.
  - Да, вот так, - произнёс отец. - Лучше жить не получится. Возлюби судьбу, amor fati... Клава, ты думаешь, что какая-то брáтина - жалкий наш патримоний, даст избавление, деньги, сикль, и мы будем вдруг счастливы?! Нет, злосчастье в роду. И твоя беда, что сошлась с Квашниным, а не в том, что я брáтину не хочу продать! - укорял он. - Выбрав иного - стала б полковницей, а не то генеральшей; и не твоей была б клетка с сыном-калекой да и ещё с одним, повторившим путь Квашниных.
  - Я счастлива! - упиралась мать.
  А он взнёс на сухой длинной шее плоское, среди длинных волос, восковое лицо с длинным носом и ртом.
  - Павел, сын! Заболел ты, я и уверился. Подтвердились догадки: не от случайностей рок наш, и не затеи тут Ельцина, не Октябрь и не Пётр и не эры с их '-измами'. Что-то в нас... Нам не быть в нужный час в нужном месте, что обязательно для удач... Цитировал Квашнина ты? Он даровит, наш предок. Но вот его друг в славе - знают Балóтова, как он звал себя, или Бóлотова. Знают. Наш предок - втуне, хоть он Балóтова не дурнее. Истинно, рок на нас. Если ж мы из стариннейших русских - то и все русские, значит, прокляты.
  Мать решила пить чай. Когда вышла, я возразил с тоски, папа, ты, мол, неправ.
  - Нет, прав, - возглашал он. - Жребий. Рок. Фатум... Строй я карьеру, - до генерала, как открывалось, - что-нибудь бы стряслось, сын. Было б хуже. И нестерпимей. Ибо мы лишние. Главный принцип, он в язву нам, и что прочим на счастье - то нам на порчу. Мне б вместо слов - в полковники. А отцу моему - в Америку. А прапрадеду, кой Петра корил, надо было хвалить Петра. Но мы лишние, мы обочь всех. Мы неуместные. Себя судим. Судим и судим. Так живём, точно видели истину и ничто вокруг на... на... нам не в пример, - заикался он. - Мы в Евангельи правду видели? Много там о любви, незлобии. Но ведь мир-то иной... Как жить, скажи, чтоб и Богу, и миру, если Бог 'не от мира' есмь? Мы загадочно сердцем нашим в раю досель - и судить должны как попавшие в хлев рассуждали б от чистого. Но нельзя судить: Бог изгнал прародителей за суд рая добром и злом. И Христос велел не судить. Что главное: Он велеть-то велел - да сгинул. А я внял Троице - и во мне всё изломано, жизнь вразлад. Словом душу сломали мне, и надлом этот, знаешь, на нашем Роде... Прокляты, сын мой, прокляты русские!
  Он пил чай. Неспособный исправить жизнь, он внушил мысль о Троице как причине. Но ведь та Троица в словесах вся. Он указал, где враг.
  Я включил телевизор - кончить беседу.
  Крах Югославии. Свора стран, сбившись в НАТО, силой внушала, кто здесь хозяин, как второсортным вести себя; а недавний колосс, страж мира, кис букой нищей грязной России, жалко вздымавшей тощий кулак... Дебаты: муж с крупным торсом, саженным на ступни (квадрат), пятилетие возглавлявший власть и устроивший кризис, в силу чего смещён, верещал теперь, что, верни его, - 'станет правильно'; а второй, лидер тех, кто вцепились в Октябрь, бубнил, что мы в пропасти и Россия 'на грани, скоро обрушится'; третий, плод имиджмейкерства, разъяснял смыслы жизни и гарантировал, что при нём, будь он главный, и исключительно лишь при нём, 'жди лучшего'; с красноярских просторов, сквозь дым заводов, глыбистый губернатор нёс, что, мол, надобно, всего-навсего, чтоб народ его выбрал, 'будет железно'; муж со ртом, гнутым тильдой, всех оппонентов скопом слал к чёрту и заклинал лишь ему 'слить власть', угрожая резнёй и войнами, вплоть всемирным потопом.
  Лёг я под полночь в нудной бессоннице.
  Я не сплю с Рождества, с него не живу по-прежнему... Что испытывал Бог, быв вечно (стало быть, и до Личного Рождества, как я до болезни) и изменивший вдруг Сам Себя входом в мир, как и я изменён болезнью? Он появлялся в мир, когда я уходил. Рождался судить мир - я ж судил его вырождением. Мы поэтому родились день в день: Бог во зло - я из зла сего мира (стало быть, в истину?)... И вот в этом миру, из какого исчезну, где жил полвека, я, как младенец, не разумею вдруг ничего почти, ни к чему не могу приложить свой опыт, но тем не менее должен быть гражданином, сыном и прочее, должен быть Квасниным (Квашниным, поправляюсь), кончить с проклятием, тяготеющим, как отец решил, над фамилией. Ночью должен я спать, днём - вкалывать; ведь старинного, дорождественского меня не выполоть с ходу новому, неизвестному, кем я стал... становлюсь, верней... Я сполз в явь лая псины за окнами, в потолочные промельки, в писк попсы за одной стеной и в обрывки игр сына с чокнутым дядею за другой стеной... Мой брат счастлив, даже и мучась, ибо не ведает мук своих. Также счастлив мой сын, Антон, беззаботный и добрый. Видится, что со мной, кто не мог зарабатывать, оттого бесполезен, он кончит школу и не поступит в ВУЗ, сходит в армию, женится, будет как-нибудь добывать свой грош, пристрастится к пивку, обратится в фана хоккея, станет руглив с женой; и дитё своё баловáть будет изредка; и - стареть будет; тягостно, скучно, пошло стареть... Мне горько. Я чаю лучшего. Но что делать: бизнес бежит меня и при мне не начнут про бизнес, - так отвращаю. Только лишь раз нашло, и я стал деловит, пронырлив - мил, обходителен при всём том, как ангел; я двигал фуры, полные специй, деньги, людей... Всё рухнуло, и я стал, кем и был: мечтателем, подбирающим хлеб по крохам... Чувствую, что не буду спать, как не спал уже месяцы, и что я не усну здесь, в шкурной Московии, одержимой стяжательством и попранием слабого. А я слаб.
  Отчего?
  Мне вспомнилось.
  Мой отец, - род древний, старше Романовых, - появился в 27-ом году в Петропавловске, куда скрылся дед. Возвратились на родину. НЭП закончился; на разрушенной церкви в ближнем Тенявино трясся лозунг: КТО НЕ В КОЛХОЗЕ - ВРАГ!.. Деда взяли за старый грех ('контра', 'царский сатрап', 'хвицеришка') и за новый, так как письмо услал в Колхозцентр с тем мнением, что, 'по мысли крестьян, весь кулак на селе повыбит, а под теперешним, коих так называют, значится труженик...' Дед пропал. Квашниных свезли на ж/д, посадили в вагон. Обрелись в Казахстане, в пьяной, убогонькой Кугачёвке, жавшейся в яме с редкими ивами. В местном бедном колхозе ссыльных гнели. Мать, иссохнув в два месяца, умерла, и с тех пор мой отец жил с бабушкой средь саманного кирпича под крышей без потолка и пола. В школе внушали, чтоб он раскаялся в кровных связях с 'врагом'; он искренне, с детским пылом вёл, что не жил бы с 'предателем', а пошёл бы к тов. Сталину и, как Павлик Морозов, выдал бы собственного отца... да нет совсем! не отца ему вовсе, а ненавистника всех советских людей, буржуя. 'Он был холуй!' - восклицал отец. 'Ты, Квашнин, молодец у нас! Мыслишь грамотно! Ты люби, - наставляли, - Родину и товарища Сталина; а ещё, как отрёкшийся от предателя, кто был враг и вредитель, вырастя, ты иди служить в армию, защищай народ'.
  Так он жил в грязной, пьяной, злой Кугачёвке.
  Всю вой-ну бедствовали и здесь в глуши; ели отруби, и солому, и что ни попадя. Он учился в райцентре за девять вёрст от них; он ходил туда каждый день в дождь, в стужу. Чем писать и тетрадки им выдавали, но прекратили от оскудения, и писали огрызками на газетах, все языки - в цвет грифеля. В школе был репродуктор, лаявший, что враг 'будет разбит', 'за Родину!', массы 'рядом с Вождём', мир в 'классовых битвах' и человечество 'верит в нас'... Мой отец вдруг влюбился в дочь председателя, ей стихи кропал, и красавице нравилось, что ей 'гонють поэзю', - гыкала мовой. А председатель: 'Хошь, хлопець, дывчину? Ни! Никак нэльзя! Нэ положено. Дочь, на шо сын изменныка? С ссыльным жыты, деток плодыты? Ни! В Колыму сошлють! Хлопець, ты вот упомни, к Галю не хаживай. А вот будэшь хероем - хаживай'. И отец стал отличником. В сорок пятом, в июне, школу закончил, бабушка продала скарб, чтоб набрать в город, в Алма-Ату. Он выехал с одноклассником - поступать в институты. Тщетно. А одноклассник прошёл (казах). Плотный потный декан сказал: 'Твой отец не хотель наш Совецки власт. И твоя её против, это ми видим. Ми с Куджá, твой товарищ, национальная кадр ковать! Нам казах нада в наш Казахстане, чтобы казах был. Всо, ты иды, иды!' На обратный путь заработал: он был окликнут, и за стеной в саду формовал и сушил кирпичи из глины; там рядом с крошечным рос огромный дом, там полно было уток, персиков, яблок; женщины нянчились с шустрым мальчиком; 'Нурсултан!' - звал глава семьи и вручал сыну сладости: шоколад и лукум. Мой отец получил за труд на билеты до дома.
  Поезд полз сутки; дальше - в райцентр пешком, в Кугачёвку с ветхими, под соломою, избами вдоль пруда по оврагу, ставшего грязью, где рылись свиньи. Бабушка, молвив: 'Всё в руце Господа', - и добавив вслед, что стара уже, а и он не мал, 'школа кончена', подала письмо. Он завыл, что пусть выкинет, ведь письмо от предателя, что ему наплевать совсем: кто с царём - не отец ему. Согласилась и бабушка, чтобы он не читал пока. 'Но должна, так как старая'... И открыла: в центре России, в Тульской губернии, в с. Тенявино, подле мельницы, от восточной стены, где заросли, в обнажениях известкового камня есть сундучок, внук...
  Вскоре повестка: в марте на службу. Бабушка гасла - и умерла в ночь. Выказав чуткость, власти зашли сказать, что он равен трудящимся и не враг с сих пор; сын за дело отца невинен. В военкомате он объяснился, хочет лишь в армию, 'в офицерское'. Повлияла победа с культом воителя, стыд за 'контру-отца', хохотливая 'Галю' и кинофильмы, где били фрицев. Он выбрал лётное, грезя Чкаловым. Но письмá всё ж не трогал: думал лишь, чтó в письме. Если мать помнил явственно, то отца - в эпизодах: едет в салазках в скрипах под звёздами... или как ловит с ласковой и большой тенью рыбу. Помнился не вполне отец, а восторги... Он шёл в училище как 'Кваснин', специально сменив 'ш' на 'с'. Став курсантом, спал на матрасе и простынях поверх - чистых, белых до просини, на каких никогда не спал, в первый раз мылся мылом, в первый раз надевал бельё. Он любил сущность строя, доброго к нему лично, но и всем лучшего. Наша техника превосходная, наш 'дух сделан из стали', как у тов. Сталина, а идеи - 'маяк для всех'. Наш путь 'выбран Румынией, Польшей, частью Германии' и так далее; и Китай, подражая нам, 'устремлён к коммунизму'. Он плакал бюстам, кажущим лик Вождя, и молился ночами Светлому Имени. Уступая в ином, брал творчеством: делал лозунги, агитацию и художества; сочинил даже пьесу 'Счастье Китая', где командир Ван Ли бьёт врагов, любит партию, терпит пытки с думой о Сталине (заодно и о Ленине). Пьеса ставилась на студенческих смотрах, автор хвалился и награждён был - грамотой с отпуском.
  В Кугачёвке лачуга, где жили, рушилась. Он сходил на могилы, после - к ровесникам, чувствуя, что всем нравится в форме, стройный, высокий и офицер почти. Но письмá, что хранил в камнях, не коснулся. Став лейтенантом, он мечтал под Москву, где Вождь; на комиссии, видя Бюст в кумаче, вдруг выпалил, чтоб направили, 'где он нужен'. Где?.. в Магадане... Аэродром в снегах... Он в Хабаровске встретил девушку... Я родился... Смерть Величайшего; покачнулась вселенная...
  Год спустя он собрался, выехал в Кугачёвку, что захирела, взял письмо и пустился в 'Тенявино Тульской области', 'Флавского' уж района. Он читал:
  'Стыло, но жар от печки нас согревает. Год несёт роковые последствия вкупе с теми, что накопились. Может, я пропаду-таки, вот зачем и пишу, сын. Я, твой отец, Александр Еремеевич, - капитан царской армии, инженер. Но за речь с царём, отражённую в букве, власть меня гонит; хоть я и так ей 'контра', 'враг', 'сволочь', 'белая гадина'.
  Впрочем, власть только средство. Нас гонит рок - весь род наш. Младше нас и Романовы. Мы живали в Кремле в Москве, мы считались одним из ста высших семейств; но таяли, породнились с купцами, жили в Тенявино, - где тебе взрослым нужно быть, чтоб в указанном месте (а не дойдёт письмо - в том, где мать сообщит и бабушка) в том Тенявино на р. Лохна, где наша мельница, от восточной стены взять к зарослям (бузина и черёмуха) в яму (наши окрестности в известковых пластах лежат) и найти там схрон с вещью, памятной Квашниным, сын. Там есть наш корень, мы этим корнем связаны с русскостью, но и с истиной. Вот что эта реликвия, патримоний. Сделай так. Орды нечисти, овладевшей Россией, целят сгубить нас. Много в нас русскости. Может, полная русскость в нас; перебрали мы русскости - чем опасны в 'сём мире'.
  Русскость есть странный вид жизни, сын.
  В том Тенявино, за Садами, - кладбище при старинном погосте; церкви же след простыл, звалась Троицкой, век семнадцатый; нынче кладбище общее, а не только дворянское. А в верстах двух от мельницы, бывшей дедовой, вверх по Лохне, есть там сельцо, звать Квасовка, где пишу сейчас, где владели мы... и хоромы боярские, и гумно, и конюшни, избы дворовых и погреба, церквушка, замкнуты стенкой белого камня: время тревожное. Всё окрест было наше. Здесь воеводил, в древние годы, предок-боярин. Вотчины след простыл; лишь Закваскины как плод барских утех остались. Кажется, что меня в ЧК сдаст Закваскин; ты и узнаешь.
  К нам в окно ветвь черёмухи, холода; затоплю печь...'
  Мой отец злился: всё про 'бояр' и 'русскость' вместо раскаяний, что, мол, случаем, против воли, кем-то обманутый, стал вредить новой власти. Кто он есть, Александр Квашнин, 'враг народа', чтоб поучать жить?! Нет, пусть бы каялся, умоляя забыть его!.. Так роптал мой отец и думал: то спрыгнуть с поезда и вернуться на службу; то вдруг планировал сундучок снести в МГБ чекистам; то решал не искать сундучок, а лишь съездить в Тенявино либо в Квасовку, посмотреть на могилы, если остались. Всё. Бессознательно он рассчитывал в тех местах встретить память: речку, где возле родственной тени он удил рыбу, или созвездия, кои видел с салазок. К месту рождения съездить можно, это партийно, патриотично и по-советскому.
  День, Москва, пересадка; час был в запасе. На Красной площади он не мог собрать мысли. Долго патруль проверял документы ст. лейтенанта, явно смятённого, и потомок бояр твердил про какой-то огрех. Попав затем в Мавзолей с Вождями, он смотрел на того, при котором рос с детства. Рядом, рукой подать, за кремлёвскими стенами крепко держат 'штурвал страны' Маленков и Хрущёв, 'титаны', мудрые люди 'чистой души', 'честь партии', 'авангард земли'... Но о том, что в Кремле жили встарь Квашнины, не думал. Прошлого не было, а отдельное: меч Суворова, страстотерпие Сорского и поэзия Пушкина, - лишь почин для того, что принёс Октябрь.
  На рассвете поезд вкатил во Флавск...
  В неподвижном тумане он вышел к центру старого и большого села, имевшего статус города. Километр он шагал шоссе, после - к западу по всхолмлению... склон тёк в пойму, вдоль коей пашни... Наискось полз маршрут, чтоб, свернув, рухнуть вниз к мосту, где шумела речонка в тальнике и в черёмухе. Здесь - село (дворов в сто, видать), всё из древнего кирпича и камня, кровли железные... Солнце брызнуло, и туманы качнулись. Воздух, напоенный разнотравьем, скотными испареньями и печными дымами, зыбился. Шли куда-то косцы... Телега... Стадом коровы. Он двинул тропкой, явно рыбачьей, что от моста шла в ивы... вымок, испачкался... Вот развалины... Вьются ласточки... У плотины, грохочущей, - в тине треснувший жёрнов... В зарослях, под которыми быть должно было нужное, он опробовал известковые камни...
  Здесь! сундучок!!
  Открыв его, он взял вещи, плоское с круглым, бросил их в сумку и, задержавшись, стал мониторить из-за кустарника ряд домов вблизи. Был один по фасаду в целых пять окон (прочие по три) - явно кулацкий в прежнее время, нынче же ветхий, сильно обшарпан. Свиньи и куры рыли помойку, сохли обноски... вышел мужик с мальцом, следом женщина... Благороден строй, свергший выжиг ради беднейших! Он вздумал в Квасовку... У околицы речка чуть отклонялась... И он признал всё. Небо и вётлы и даже редкие здесь, к краю, избы стали знакомыми. Здесь отец его влёк в салазках, и, может, то вон окно светилось... Вид являл край Тенявино и д. Квасовку - там, за речкою, на яру, отделённом разлогами от тенявинского близ яра и, слева, дальнего, за покосом, яра с иным селом. Шаткой лавой минувши речку, он, кручей, - молод был, - прянул к Квасовке. Вот изба... древний красный кирпич, хлев каменный, сени тоже из камня, также три дерева, вроде, лиственки... Он стоял столбом. В окнах юркнуло, дверь открылась, выступил тип не в мешаной, а в конторской одежде: брюки и галстук. Следом вдруг - лик с насупленной бровью, пьяный и вздорный. Тип спросил: 'Вы из органов по вопросу? Вы бы повесточку...' Различив знаки рода войск, он умолк.
  'Слышь-ка, малый, ты! - гаркнул лик. - Как спуляю с ружжá в тебя, потому как я конник был!'
  'Извините, конечно, - забормотал отец. - Я гулял-ходил и забрёл сюда. Интересный дом. Из старинных... Явно, да... Извините'.
  Тип, сверкнув из-под сросшихся бровок, вымолвил: 'Николай я; отчеством Фёдорыч. Тут бухгалтером... Вам наш дом хорош? При царе строен, прошлого века. Вам бы отец сказал, да он выпивши на заслуженном отдыхе как герой войны; отдыхает. Он и колхоз тут строил. Мы старожилы, - Тип тронул галстук. - Нас звать Закваскины; кроме нас, тут ещё семья. Две семьи на три дома. Место красивое, да ведь как оно? К клубу тоже ведь хочется, к магазину, к городу ближе. Здесь же - отшиб, далёко, город шесть вёрст почти... Нам попало, Закваскиным. Кулаками травимые, немцем битые - а с родных мест ни-ни! Трудовой народ: я с отцом, сын, жена... После армии я сюда, бухгалтером... - Тип теснил собой пьяную стариковскую голову. - В этой Квасовке и живём в два дома, а их всего три. Заняли этот дом, больший, чтоб не пустым держать. А живал в нём кулак ли, белогвардеец... Я-то малой был, много не помню. Вычистили! - тип хмыкнул. - Враз раскулачили. А деревня, - эти вот избы, - древность. Старее Флавска'.
  'Что ты толкуешь?! - вырвался лик, ярясь. - Помолчи, пень-дурила! Баре дотоле жили тут в Квасовке! Мы, Закваскины, были их всегда! А тот самый Квашнин был барином, пил народную кровь'.
  'Бать, в дом подь! - тип перебил. - Знать, ходите? - хмыкнул. - Даже испачкались... Поймой шли? - Он, доставши расчёску, быстро и правильно зачесал свои волосы под столичный стиль. - Тут насмотришься с бухгалтéрских высот. Я в бюро к тому ж... Ваше имечко, гражданин-гость?'
  Тот поспешил прочь вместе с отысканным 'патримонием'.
  У церковных развалин он пересёк мост и зашагал во Флавск, чувствуя, что не сдаст содержимого сундучка и не будет жалеть, что бывал здесь.
  
  
  
  III
  
  Он свершил подвиг, выправив связь времён, и его ни на что не хватало; он с тех пор сломлен.
  Я слушал радио, ведшее, что РФ не 'допустит' чего-то там и 'вмешательств в свои дела', связанные с Ичкерией (про начало второй войны после памятной первой); что, мол, правительство во главе с Лучшевсеховым 'возродит экономику', а дефолты и кризис 'в пользу развитию'... Хрюш-Наганов чеканил: 'родину продали', но они нас спасут опять, коммунисты... Далее рейтинг 'русских магнатов': М. Ходорковский, Р. Абрамович, В. Алекперов, Б. Березовский (также Чубáйс, Кох, Фридман, Вексельберг, Дерипаска, Кукес и Йордан)... Песенка: 'аби-дуби, дуби-ду'... Информация, что преклонные москвичи могут жить припеваючи за счёт некоей фирмы (номер лицензии), сдав ей право жилплощади, мол, дадут им субсидий и опекать будут всячески, фирма ждёт-с!
  (Я вас слушаю, мы 'Дар старости'... Пётр Иванович? хочет контрактик? денежек и цветной телевизор? Сказывай, что у вас... Да? одни проживаете? и в трёхкомнатной? Где квартирка-то? У Кузнецкого? А годков вам? Кайф, что нам звóните, Пётр Иванович! Братаны... то есть менеджер к вам приехает и, глядишь, договорчик: вы, типа, право нам, а 'Дар старости' вам 'Самсунг' даст, можно и денег, тысячек сто, рубль к рублику, хоть в Лас-Вегас... Я вам завидую! Мы тут паримся, а клиент... Мы честные, всё ништяк, сказал... Денег мало? стоимость хазы сотня штук долларов, а мы вам телевизорчик?.. Может, вы не подохнете десять лет, слышь... Что? мы 'грабители'? Пётр Иваныч, шёл бы ты... Всё, закончили! Вспух тут: долларов... А я виллу в Барвихе сдам и с 'фордá' в 'жигуля', да? в Крым вместо Турции? А братве значит хер сосать? Старый пидор, глянь... Алё, слушаю... да, вы в 'Хер...' Нет - в 'Дар старости'! Фирма честная!
  'Интермед плюс народ'... Из чего вы? Все вы и кремния! Что у вас? Аритмия и ишемия, язва желудка, климактерические процессы и камни в печени? Мало кремния! Вам не нравятся кожа, ломкие волосы, ногти? - в вас мало кремния! Помните, вы на четверть из кремния! 'Интермед плюс народ' даст вам этот химический элемент! 'Силициум' из Израиля, восемь долларов двадцать граммов! Медики знают, ваш русский кремний вам не поможет, только израильский! Вам продаст его 'Интермед плюс народ'! Звоните нам!
  Берестовский был в Англии в рамках дела участия в махинациях. Госчиновником он входил в предприятия, что вели экспорт нефти, газа и цинка. Также, есть данные, он владелец контрольных пакетов телеканалов, нескольких популярных газет, 'Трансаэро'...
  На Рублёвском шоссе в аварии покалечен министр. Есть версия о причастности...)
  В марте в зоне Москвы рассветает к шести. Я встал. У родителей я любил ходить за машиною утром. Зло утром спит, расслаблено; полегчало больным; груднички, не дававшие спать, утихли; пьянь отбуянила. Серость скучных домов, лёд в лужах, битые стёкла, клочья от рвани, сор и окурки, лом от качелей, мутные окна, дохлая кошка - всё утром смазанно... Со стоянки я ехал прямо в рассвет. Луч брызнул в глаз, я откинулся в кресле. Вмиг всё исправилось, будто не было, будто мне двадцать лет, соловьи кругом и все счастливы. Так больным вводят морфий - и в своих грёзах те вдруг здоровы... Славно проехать сильному, юному по знакомому городу, где родился и вырос, где знаешь многое, где тебя узнают; общаетесь, как, мол, жизнь, старик... Нет и не было места, надо отметить, где я рос долго или безвыездно. В Магадане рождён (в/ч)... Через пять лет Хабаровск... Школа - в Приморье... В третий класс я в иной в/ч... Я студент (Владик)... После Москва и... Квасовка? Знаменательно: я случился, где жил мой род в стародавности.
  Брату мать подавала подносы, и брат укатывал, управляясь одной своей ручкой, но появлялся, кашляя, с нездоровым румянцем, требуя то лапши, а то соуса.
  - Павел, снедь для вас, - указала мать. - Всё продумано? Не сломаетесь? Вдруг приедете, а там выбиты стёкла? Вдруг обострение? И как быть тогда?
  - Много вдруг, - возражал я. - Будет одно вдруг. Всех вдруг не будет. Если сломаемся - то не будем там. Стало быть, ни при чём твои стёкла. Если же стёкла - стало быть, добрались-таки. Обострение если... Хватит. В общем, мы едем, сын?
  Тот кивнул.
  На отце след бессонницы; он не спал после мыслей об участи Квашниных. Иссохший и с длинным волосом, висшим прямо, влажно причёсанный, он казался пророком, шедшим на плаху. С комнаты брата слышалось о войне в Чечне и в Ираке и в Югославии... Вновь в Европе война, и НАТО... Впрочем, не в НАТО суть, а в Чечне... и не в ней даже, нет... Нет вовсе. Там не Чечню бомбят, а меня... Не случаем я услышал? Это - бегущему? Не сбегу, намекается? Облегчение минуло, чувство страха всплыло.
  - Я Антон Палыч Чехов, пап! - засмеялся сын.
  Мы пустились в одиннадцать; прогремели разбитою улицей к Симферопольскому, - не к новому, что теперь магистраль 'М-2', а к былому, что, пройдя Климовск, город оружия, выбралось до безвестных углéшень, бродей и змеевок, столь отрадных мне, и текло меж изб деревянных, ставленных лет за семьдесят прежде. Изредка, демонстрируя элегантный снобизм и стили, виделись дачи, все сплошь кирпичные, под цветастыми кровлями, с непременными башнями, евроокнами и аркадами, колоннадами и другими изысками, за которыми чуялись прагматичные меркантильные дни с поклонами калькуляторам и сердечными стрессами. Не скажу, что за этими евростенами страсти мелки, - наоборот, сильны, и весьма порой; только мне они чужды. Мне милей домики с их надворными курами и копёнками сена, с запахом хлева, с громкими лайками, с кружевами наличников - коренной уклад части русского племени, не считавшей грязь лихом. Но не от мелкости их простая, скудная, по стандартам теперешних взглядов, жизнь. Здесь донное, сокровенное чувство мира; ибо им вдосталь в марте капели, в мае - безумия соловьёв, а зимами - греться печкой, радуясь тихой заштатной доле.
  Это неразвитость? Установлено, что наш мозг заблокирован; весь завал ума - в трёх процентиках у ворот 97-ми закрытых. Вдруг сие значит, что мыслить вредно: много не думай, мол, - и инстинкт возвратит эдем, кой пока большинству равен пьянкам, праздности, пялеву. Сила скрытых процентов спящего мозга так переделает наши ценности, что 'зло' станет 'добром', сгинут муки и боль и зажгутся райские зори...
  Зря эти 'мы', 'нам', 'наши', мне вдруг подумалось, эти прятушки во всемассовость, в плюрализм и в толпу - чтоб пребыть, как все, в логике, что во мне метастазы вьёт, и чтоб скрыть, что болезнь моя и судьба не сложилась именно оттого что я выродок, не как все.
  Вот чем был мне пейзаж вокруг - в пику тем, что вторгаются из Москвы, проститни по нью-йоркским нормам. Глобализация? Нет уж! Будут, кто сбережёт места, от каких, если 'мир сей' закончится, прянет новое. Может, рай будет в том, чтоб под новою кожей спать просто в яме без всяких смыслов? Ибо всё лживо, и до того дошло, что фальшь там теперь, где нет признаков людскости. Вправду: чтó есть материя, если смысл вездесущ?
  Зря, стало быть, окрестил я 'безвестными' очаги вероятных открытий. Всюду, заведомо, народятся мессии, как уже было, вспомнить Гомера, если и тысячи лет спустя города и селения спорят, кто из них родина неких истин, прежде презренных, а нынче модных. О, до всего дойдёт новизну родить! Вспрянет гений в жалких селениях!
  ...Из известных встретились Мóлоди. Я лет пять ездил мимо, дабы связать их с тем самым местом, где была сеча в ряд Куликовской (битва при Мóлодях, век шестнадцатый): 'гуляй-город' сдерживал крымцев, чтоб Воротынский прибыл с подмогой и хан бежал-таки... Родовые видения поднялись во мне; я внимал муэдзину, и угнетал меня ток страстей и дум расы, насланной сжить Русь су свету.
  Я свернул на 'М-2'. Поспешать пора, хоть я склонен был медлить; время за полдень, стелется март в снегах, сам я болен, спутник мой мал (пять лет), путь наш долог и - что найдём в конце?
  Магистраль 'М-2' сдали в восьмидесятых... то есть прогон её, километров сто семьдесят. Начиналась при Брежневе, Генеральном и прочая, и, как средство сближения Центра с Крымом, также с Кавказом и Закавказьем (далее с Турцией, очевидно), шла в Симферополь. Горки сносились, ямы ровнялись, чащи рубились, сёла сметались. Строили трассу и при Черненко, и при Андропове с Горбачёвым, новых кремлёвцах. А в девяностых стройку свернули, чтоб гладь и ширь её слить с колдобинной и стенозной прежнею 'Симферопольской', где конец мечтам прокатить к югу быстро. Но самоё 'М-2' - суетлива, бойка, угарна. Нет близ селений, нет духа вечности. 'М-2' создана для наживы, гонок за прибылью, для развоза какой-нибудь ненасытной мошны и опта. 'М-2' - для трейлеров, приносящихся из-за южных границ с лимонами и дурным ширпотребом и убывающих с грузом нефти, леса и газа либо металла. 'М-2' - курортная: начиная с июня, Центр в иномарках, с автоприцепами и без них, сквозь дожди и сквозь зависть мчит к Черноморью: так из Нью-Йорка в тропики Флóриды мчит в США публика. 'М-2', в том числе, провезёт к Даргомыжскому, Казакову, Поленову, Льву Толстому и Фету и им подобным. 'М-2' - история, но навыворот: как по ней к нам тёк враг-степняк - так и русского повернуло вскорости в степи. 'М-2' для тех, к тому ж, кто спешит по иным делам, вот как я сейчас.
  Оттолкнувшись от этого, я впал в комплекс абстрактностей, хотя должен был обмозговывать личное: мой недуг и доходишко (где добыть его, чтобы жить, пусть добыть его негде) и участь близких; скажем, родителей, растревоженных мною, Ники, жены моей, но и сына: чадо учить пора, а нет денег, сил и здоровья.
  То есть сикль надобен.
  Его нет как нет.
  Я не мог зарабатывать, не умел - не усматривал видов к выгоде. Обходил нас рубль, не чураясь нас, - но чурались родители, а потом уже я. Закончилось, что удача забыла к нам подступ. Взять мой отец, кой мог стяжать, но не стал. А я? Начинал стаж в таможне, где мог урвать своё, но наследственно я не скареден, с романтическим складом... Да, были случаи, были - но я стеснялся. После попыток рубль отступил от нас; и, бюджетники, в час маммоны мы обеднели, чтобы госсобственность спёрли прыткие: кто заводы, кто транспорт, кто ящик с гайками или сумку картошки. Зависти не было, но пришёл вопрос: если жизнь так устроена, что, чтоб числиться лучшим, нужно стяжать и главные, резюмируем, у кого много денег, - кто и зачем я, кто не стяжает? как вдруг - отвержен? что я бежал рубля? почему ставил рубль так низко, раз он влиятельность, репутация, индекс высшего человечества, идеал? Как свёлся в рабы рубля и персон, что схитрились ограбить нас, а теперь - соль земли, её флагман, перл эволюции? Кто я в этом 'сём мире'? В чём я повинен? Или баланс не блюл меж трудом/рублём?.. Нет, здесь снова Бог! Он велел не ходить в рабах двум начальникам. То есть Бог твой босс - иль маммона. И не иначе. Так было велено, и я делал так. Но финал каков?
  Я пресёк свои мысли по бесполезности. А тем более Бог уже помог: Он погнал меня в Квасовку до корней припасть; видно, там мне спасенье... Зеркало вздрагивало в вибрации. Трейлер 'Man' обогнал меня и унёсся в взвесь грязи, взмытой с асфальта. Солнце слепило, как я ни щурился. Знаки (столько-то до Ростова... Харькова... Симферополя...) порождали иллюзию потепления. Но сквозь щель дуло стужей. Я включил печку.
  Трасса 'М-2' есть газон меж асфальтов слева и справа. После - обочины. После - лес и поля и далёкие сёла, дачные комплексы и заводики. Из живых здесь увидишь бабку-мешочницу, даму вольной профессии и бомжатину. До Оки, что кончает Московию, - мрачно, тягостно...
  Вдруг спуск в пойму с блеском излучины. Это психо-граница, метка условиям, сотворившим Московию и московский характер. Сумрак над плоскостью из холодных суглинков, мешанный влагой, тает в холмистости; небо яснится, краски ярче. Я возбуждён здесь, тщусь тайну высмотреть, да и многие (нынче сын мой Антон среди скарба, в пальцах конфета) здесь оживляются... Впрочем, сын мой москвич, хоть мал; ему значат, скорей всего, небоскрёбы с рекламами. Может, он здесь скучает.
  Мы миновали мост. За ложбиною я втопил педаль, различив щит 'Тульская область'.
  Снéга убавилось... Косогоры желтели... Спуски со взлётами... Мы попали в мир среднерусской холмистости. Вплоть по аннинский грубый век на Москву здесь ходили каждый год крымцы. Факт: А. Т. Бóлотов (иль Балóтов), 38-го года рождения, 'век осьмнадцатый', вспоминал, что родительский барский дом, как крестьянские избы, прятался в зарослях - 'не замечену быть кочевой прыткой сволочью'... Встал затем указатель 'с. Дворяниново - 3 км' и мелькнул вдали дом-музей управителя императорских сёл да творца сочинений о своей жизни.
  Квасовский барин и испытатель яблочной флоры, пра-пра-пра-прадед мой, был с означенным в переписке (так по эпистолам сундучка того, подле мельницы). Алексей Еремеевич не продажей скота, ржи, ягод заботился, но селекцией яблонь, что малоприбыльно. Первый плод - на седьмой год, три (!) для - контроля, год (!!) для прививок, семь(!!!) - популяции. Квашнины не в последних, отметим, в те поры числились. 'Мной, Андрей Тимофеич, - вспомнил я, - по труды многалетошны учинён славный сортишко, званный 'Квасовский парадиз', хвалюсь, а рабами назван 'Дивись-ка', как он их влёк с начал сочной сладостью, преклонив татьбе, отчего я усилил казнь, ладно древнему Манлию. Обращаясь к рабам моим, скорым на руку и язык, стал я звать 'Парадиз' - 'Дивиська', кою намерен слать вам с оказией непременнейше и с почтением...
  Что до тем в 'Труды' г-ну советнику Нартову, - просвещения для российскаго, - я писатель премалый, более деятель. Упрошу изыскания все мои ображать, как хощете, на учёный лад; а советнику представлять их от лица Вашего, чем неславного Квашнина меня... А чтоб видеть Вас, прелюбезный друг, то никак с хлопот, сопряжённых с судебными и, в обычае в мотовской наш век, недохватками денег, ибо детей ращу.
  Также Вам о кончине милой супруги, Софьи Петровны, свету очей моих; стал сам-перст с дочь на выданьи, да сынок, должный в службу, да крепостных три ста. Вы отец, смысл имеющий о сыскании браков и брачных тратах, вы разумеете. Тако сына-наследника не мог в гвардию, а имею сдать в армию, власно мы не бывали в важных окольничьих при царях Руси и в больших думских званиях, но воспрыгнули от лотошников, как князь М. при Петре-Имп.! (Свидетельством нам дарёная и хранимая братина от Великага Князя с надписью, что сей дар Квашниным был). В помощь мне ключница из наперсниц в Бозе почившей. Сколь раб в начальницах, Фёклу кличут Закваскина, в роде чуть Квашнина.
  Вслед напасть, - межевание мне случилось разорное. Ибо я в пре с Агариным, кто и князь, и действительный тайный, и герольдмейстер, и муж фортунный. Род их презнатный пусть древле нашего от честных князей, но заслугами мы при Рюриках чтились; мы воеводили, стерегли юг Москвы и владели не токмо здесь в Квасовке, но в Заочье. И Воеводино было наше тож и звалось Воеводино (нынче Сергиевск). Тож Тенявино, что у Квасовки. А пленя Мансурбекова, кой степной мирза, дворянин по их, пращур наш поместил его близ, в Мансарово... Мы селили селения и ходили в походы, сходно как Фабии , за свой кошт. Но в конце благочинного Алексея Михайлова править начал Агарин, и нам беда бысть: взял Воеводино, отнимает Тенявино, как прибрал он Мансарово. А суды и вся власть его.
  Страх, Андрей Тимофеевич! В том Тенявино у меня израстания нововидных пород, называю 'Сады' их, или, пространнее, как 'Тенявинский Сад', паки 'Сад Квашниных' зовут... По всему, что лишиться мне Промыслом всех трудов моих...'
  Страж 'М-2' поднял жезл: так когда-то в Египте Среднего Царства ступали пришлых.
  - Старшшнспктр Фддрф, дкменты пжаласта... - Он просматривал мой техпаспорт, и АК вис на нём.
  Друг беды, за нехваткою лучшего (магистраль нелюдима в мартовский вечер), я сведён с чином крепким, прячущим алчность в правилах ПДД.
  - Мне капот, - это он велел.
  Есть поднять капот! Чтоб смотреть номер кузова; после - двигатель, сняв запаску?
  Был вид игры: Кваснин, нарушаете? штраф вам; но я гуманен; ваш ход? Он власть в погонах, а от меня ждались: кротость, подобострастие и признание многих вин с намёками, что добру воздают не единственно в небе, но здесь-немедленно, если 'старший инспектор' всё же допустит, что обвиняемый по нечаянности, без умысла, сделал нечто нестрашное для дорожных процессов и допустимое; а важней, обвиняемому крайне важно, нужно спешить, шеф! штрафа не надо, вот тебе взятка, добрый начальник!
  Номер в техпаспорте и на блоке цилиндров чётко совпали, и я не стал играть. Он продолжил, раз я упрямый: лампы горят у вас? есть ли люфт в рулевом управлении? А протекторы? а аптечка? знак аварийности? 'По понятиям', время сделать шаг к конфидентности, объявив, что я чайник, фраер ушастый, но вот 'спешу, прости': нá, шеф, мзду, ага... Я постиг неожиданно, что я слаб, безвозвратно и горько, жить 'по понятиям'. И тогда он сказал:
  - Оружие?
  Не имеется (хоть под скарбом был карабин с лицензией; но мне обыск зачем?)
  - А ручник? - приступил он.
  В переговорнике, что торчал из кармана куртки инспектора, кто-то в ор вопил. Он, послушав и выпрямясь, отряхнул мундир. За горой ('переломами профиля') вой сирен... наконец взялась в красно-синих огнях ватага, что, обдав брызгами от сугробных потёков и показав бонз власти, вихрем умчалась. Вновь он шагнул ко мне. Но отвлёкся. Вслед за ватагой дул джип - как пуля. Вскинув жезл, гибдэдэшник застыл столбом. Джип забликал 'мигалками'. Жезл упал, но опять взлетел: автономер не сопрягался ни с федеральными, ни с элитными службами. Я признал: 'з 666 нн', 'шевроле', и внутри хамло-апоплектик... Джип, вмяв в нас воздух, скинул бумажку, мельком явившую цифру 100. Порхала к нам не рублёвая волатильная, второсортная, а зелёная, сикль элит - доллар США то бишь!
  В кой черёд (нынче хворому) мне внушается, пав, стяжать, то есть куш сорвать - или вновь явить бескорыстие, честь и прочая... Взял бы. Сразу бы! Если б не было ясным, чья и за что мзда. Впрочем, подумать, вдруг не его, а? Он ведь застывший, не шевельнётся, типа, стыдится, мол, не ему отнюдь эта ценная зелень. Что же, не встрянет, пусть даже я возьму? Разве штраф стянет больший и просигналит 'шерстить' меня вдоль по всей магистрали, как у них принято? Ну, и пусть! Под моими ногами! Кончено! Тут ещё как судить. Вдруг - мне? Вдруг приятели? Вдруг - понравился? Вдруг, в конце концов, мне Сам Бог послал?
  Тут - кто первый. Ведь никогда, факт, не посылается лишь тебе. Жизнь, прибыли, синекуры, фарт, случаи - сразу всем, налетайте! Кто-то, всех прытче, сгрёб прежде ближних - и олигарх стал. Прочие? Их беда: ведь давалось на равных, подсуетились бы... В двух словах, подыми я сикль, - эту самую сотню долларов, - и моя жизнь не так пойдёт, по-иному, а как я бедствую, то от худшего к лучшему; взбогатею вдруг, преисполнюсь здоровыми позитивными целями. Только - не подыму я. Ни при вот этом старшем инспекторе, ни при младшем; может быть, ни при ком вообще (Боге в том числе). Мы такие: род мой, дед, прадеды. В нас заскок слыть духовными, бескорыстными, честными, хоть нам жуть нужны доллары, и поболее; масса их нам нужна! Плюс нужна ещё собственность. Мы хотим быть престижными и имущими. Но мы страшно больны. Мы рабы догм о 'злом'-'добром'-'нравственном', нам подаренных первородным грехом, увы...
  Я сел в 'ниву', отметив, как жезлоносец, оравнодушев ко мне, бормочет:
  - Всё... Я урою их...
  Хочет долларов, что ему, точно псу, швырнули, но я всё видел, и оскорблён он сильней, чем алчен... Что, перехват? Возможно. Но ведь свяжись с чёрным джипом с теми шестёрками, с затемнёнными стёклами да 'мигалками', оберёшься бед. Вдруг пристрелят? Просто. На улице, на посту или в сауне. Пот стекал по вискам его.
  - Ладно, ехайте.
  Путь продолжился.
  Сын мой спал, комкал фантики и глазел в окно. Я рулил и смотрел окрест, грезя, что снег убавится, так что я проберусь-таки.
  Вот аппендикс 'М-2'... Магистрали конец... её лента, выстрелив просекой, дребезжит вбок плюгавостью областной узкой трассы... Памятник жертвам сталинской мании; здесь витает тень деда, сгинувшего в 30-х. Что мне сказать ему? Я, купив дом, где жил он, мог этим хвастать. Но стало худо, я близ конца сейчас и спешу связать сына с местом; он ведь последний как бы Квашнин...
  Опять та 'с', - он Кваснин, как я.
  Мы свелись к Упе, речке маленькой, но имевшей завидную, окской равную пойму; в ней производства, кладбища, сёла, фермы и выпасы, огороды, аэродром (да!), пашни, заправки, ветка ж/д к тому ж. Слева виделась Тула. Центр русских градов, старше Москвы самой... Близ - Венёв, Чернь, Белёв, Богородицк, Мценск и Ефремов, древний Одоев. Двигаясь с юга, русь оседала в этих вот долах перед Московией. Здесь исток степей и отца их, Дона Великого, психо-географический, скажем, фронт: не рубеж, как под Серпуховом, но фронт как конец лесов, тучи коих ползли-ползли - и иссякли в проплешинах, в редких рощах, в кустарниках. Здесь вольней дышит грудь, взгляд лёгок. Скинув хмарь, солнце манит здесь к югу, к призраку неги. Сход с лесов в степь чувствителен; степь не просто даль; смысл её, говорил Степун, в бесконечности, завершение коей в небе. И, сколь мне в радость попасть сюда, так кому-то в беду; есть особи, кто в степи изводились.
  'Радость', 'чувствителен', произнёс я? Дескать, эмоции? Нет таких. Если я как бы жив на вид - то затем, что я думаю, мысль творю. Я вне мысли отсутствую, мертвен. Сил и желаний жить нет. Устал. От всего устал. В общем, нет чувств. Я словно в стадии перетянутых струн, хоть лопайся. Во фрустрации стережа смерть, мыслями я игрался в жизнь, притворясь, что живой. Фиглярничал.
  Я вник в тайну, что и не жить уж можно, быть неживым почти - а и будто бы жить притом, стоит лишь сознавать. Вот так. Чужесть жизни сознанию вскрыл я, выяснив: в жизни мёртв почти, я, загадочно, в мыслях жив. Мысли даже мощней в больном. Оттого мне пришло: не они ли тот вирус, кой, паразитствуя на живом, жизнь губит? Вспомнится детство в роскоши чувств - и видится, что сейчас без чувств ты не очень жив, а лишь есмь умом, что враждебна мысль жизни, паразитична, ибо приходит, лишь потеснив жизнь. Попросту, мысль мертвит, резюмирую, и 'разумный' наш вы-бор - жуток, эти вот sapiens, человеки разумные. Да и Бог, клянясь: 'Я есмь Жизнь', - Бог, в Кого только верить ('верую, потому что абсурдно', мол), Сам кладёт рамки разуму, постижимый лишь тайной. Стало быть, мысль - безжизненна? Полумертвие, значит, звать homo sapiens?! Кто внедрил разум в жизнь? Кто инфекцию ввёл в неё?..
  Тула кончилась. Малоезжая к ночи, свёрнутая в районку, 'М-2' растаяла. Испарилась действительность, и я двигался в волшебстве из грёз. И полёт мой за физику лобового стекла встречь солнцу был бесконечен... Встал брильянт сине-звёздчатой церкви с пузом апсиды ... Выше, на площади, Ленин кликал к свершениям... Я, свернув с 'М-2', ехал вниз сперва... и опять вверх... и Флавск закончился. Вкруг - поля в снегах. С тополей, марширующих вдоль асфальтовой подо мною дороги, плюхнулся ворон...
  Вот съезд налево... выдавлен путь в снегах - чудом, Промыслом! Но следов на нём не было. А кому в марте в Квасовку из трёх изб и в концы обезлюженных, пребывающих в дрёме прочих сёл?
  
  
  
  IV Квасовка
  
  'Нива', вклинившись в снег, утопла... Нас зашвыряло... Я стал вращать руль. Мы продвигались... Так бы и ехали, но уткнулись в снег. Ведший путь здесь раздумал, да и пошёл вспять... Планы менялись. Нужно во Флавск назад, чтобы действовать с завтра. Я начал пятиться. 'Нива' взвыла на месте. Вылезши, я впихнул под колёса палки и тряпки, но всё напрасно. Я был в испарине: сдалбливал под дымящей резиной наледь - и прыгал вновь за руль... Путешествие повторяло рок, наш фамильный рок - путь в тупик. Без ребёнка я ночевал бы здесь, средь заснеженных далей, чтоб найти гибель.
  Все мои планы парадоксальны: что-то впадает мне, побуждая свершить шаг, третий, но без оглядки на силы либо способности, в том числе на желания и потребности близких, сходно и общества. В результате труд лишен, да и без пользы. Мной водит Промысел? своеволие?.. Как расплата - ступор из снега... Толк в бытии моём? Что за надобность в сей поездке в деревню? Что там за 'честь и род Квашниных' и 'вотчины'? Что за корни, кои спасут меня? Есть изба далеко от Москвы на правах летней дачи и есть безумец, вместо чтоб рубль стяжать и лечения - ездящий... Кстати, главное, что зимой путь до Квасовки здесь не чистили за все годы, что я бывал здесь, восемь лет точно; я гадал на проталины. Преднамеренно западня была?
  - Папа!
  И я очнулся. Ветер дул стылый, солнце понизилось. Пнув снегá, затвердевшие к ночи, взял я баул, оружие и матрасы и на брезенте повлёк их, падая, клича сына, кой сперва бегал взад-вперёд оттого, что наст держит; вскорости стал плестись за мной... Клали тени мы, длинные... Суходол, прорезáвший склон, по которому шли, нас вымучил; наст здесь тонок, снегу немеренно, и я полз, как червь, закрепляясь на месте прежде, чем подтянуть груз.
  Выбрались мы у задников трёх усадеб (то есть у Квасовки). Справа - дом наш за линией трио лиственниц. Мы к нему устремились, ибо угор лёг круче, а наст окрепнул. Вышли к ограде, чтоб через сад потом, вровень с кронами (из-за снежных наносов), двигаться на остатках сил - да и хлев. В темноте я толкнул дверь в саму избу, где казалось теплее: не было ветра. При фонаре распахнул баул.
  Успевать нужно быстро: печь топить, ужин греть, стлать постели. Лампы с проводкой, видел я, сгинули, выдранные ворьём. При свечках, багря под выбитой рамой наледь, я спешно вымел сор; поколол чурбак; снарядил топку с верхом и, взбодрив кутанного в плед мальчика, чиркнул спичкой. Пламя взметнулось, дым повалил вовнутрь, - воры сняли плиту над топкой. Но я припомнил: старую много лет назад поместил у крыльца с той целью, чтоб не ступать в грязь в слякоть. Я стал копать снег... Звякнуло... Отодрав плиту, я вернулся в дом, чтоб её укрепить над пламенем. Дым пустился в трубу; чад выдохся... Подогрев еду, я набил в чайник снег под чай и присел на лежанку около печки, коей другой край высился трёхканальным щитком, широким и заслонявшим ложе большое...
  - Зябко! - ныл сын.
  И точно, было промозгло, плюс пять, не выше. Требуются не один и не два часа, дабы жар взял своё. Но, при всём при том, ночь получится стылая. Я б упал от разбитости, отыщись, кто поддержит печь. (Можно, правда, к соседу, но не хотел людей). Приходилось терпеть.
  Отужинали. Сын спал. Я ж - бодрствовал: тут болезнь, но и надобность приручить дом. И я вбирал в себя помещение в три окна по фасаду плюс с торцевым одним (что разбито ворами), заткнутым мною, как дым повывелся. Воры вволю тусили: шторы в разрывах, стулья поломаны, вещи пó полу, стол в объедках, что изводили тень от двух свечечных риз над свечками.
  Штукатурка заплакала, и дом ожил. Я, 'Квашнин', был как в вотчине, где давным-давно жили предки. Всё получилось, мне повезло-таки. Дом мог в зиму сгореть - но цел. 'Нива' дряхлая - но доехала. Я мог просто не выбраться из Москвы, будь хуже, - но вот я здесь. Не чудо ли?.. Я извлёк матрас из притащенных на брезенте вещей, лёг... Взмок от пожара внутри себя... До утра я молился.
  Утрело в шесть. Рассветало за стёклами сквозь акации, - вообще караганы, но привилось это имя, то есть 'акация' и 'акатник', дереву высотою в три метра с парными листьями, изводящими из своих желтоватых цветков частоколы стручков, что швыряли в сушь семя с лёгоньким треском. Над караганами вис фонарь на столбе, разбитый.
  Встав потом, нарубив дров, глянувши, как труба дала дымный сгущенный столб, я опять стал мести пол, пополовично, чтоб было чище. После я вынес хлам, приготовил стол к завтраку, починил пару стульев и продолжал топить. Дым нас выдал: ближние поняли, что живёт кто-то свойский. Могут быть в гости. Но ещё рано. Я наблюдал-сидел, как, пронзив стёкла внешних рам, луч, скользнув в проём, отпечатался в торцевой стене, а потом, в очерёдности, на полу и на ложе, - этак все дни зимой, и когда здесь жили другие (взять мой сосед, кто мне продал дом), и когда здесь, давным-давно, жил отец мой и прадеды (в доме, ясно, не этом, но в этом месте). Было так исстари, что весенний или осенний луч ковылял меж рам и в оконных проёмах, прежде чем двинуться инспектировать утварь. Летом он - в подоконнике. Летний луч не гостит, как зимний, что от восхода - в северной безоконной стене, на печке и после в прочем. Сам воевода, может быть, сиживал, где и я сейчас, и следил луч...
  Я выбрел в сени и, через хлев затем, наклоняясь под притолками, во двор. (Кстати, здесь 'двором' называют и хлев).
  Большущий (под полста соток) сад шёл по склону вверх; и сейчас он весь искрился под сияющим солнцем в рамках периметра караганы, клёна, орешника, барбариса, липы, черёмухи, вязов, скумпии; а за ним было поле, где волоклись вчера. Трио лиственниц - близ, за хлевом. Сад то есть к северу. Запад зрим за отсутствием листьев, и там был луг сперва и разлог, за которым снегá в полях и начало Мансарово вдоль блистающей Лохны выше течением. На восток, куда больно смотреть в рассвет, средь кустарников без плодовых, при огородике, жил один сосед; а за ним, в разлог (все три дома на выступе), там, где виделись копны, бурт и шалаш над ним, жил второй сосед при крестьянском хозяйстве. Следом - Тенявино и, вдали, город Флавск. А за речкой весь юг был склоном... Солнце сверкало, хоть было стыло. Близилась ростепель с мириадами бесноватых ручьёв, с томительным карком вóронов и со вздувшейся поймой, плюс вербным празднеством. Я мечтал о них. Чуялось, что весна распоследняя; гибель виделась. И вот здесь эти мысли... а и не мысли, - большее, - укрепились.
  Что я здесь?
  Что в снегах, в малой речке, в жалких трёх избах? Все объяснения: до корней припасть, сына вывезти, чтоб запала ему, мол, Квасовка, - лишь предлоги.
  - Папа, красиво?
  Сын стоял, щурясь, в заячьей шубке.
  - Очень красиво, - я отозвался.
  - Скоро ручьи, пап?
  - Да. Ветер сменится - потекут.
  - Глянь!
  Сверху звенело клином гусей... Куда они? Холодно! Перемрут во льдах!
  За едой мы решили: я иду к 'ниве', он меня ждёт, здесь, в древней усадьбе, где, как надумал я, Квашнины нам внимают, радуясь отпрыску, кой введёт род в миллениум. Ощущая смотрины, я поправлял его, понуждал, сев спокойно, есть, а не дёргаться. Я про всё его спрашивал, чтоб он выказал ум, - убеждая сим, что талант не развить из-за участи рода, доли злосчастной; я же себя отдам, чтоб ему повезло; на всё готов! Я молил моих предков, выливших из своих горьких судеб тяжкую цепь для нас, пособить ему. Я давал себя в жертву, требовал помощи. Я просил быть испытанным, позабыв, что испытан... Нá пол посыпался прах с соломою. Потолок, что из досок, пролил засыпку.
  - Будто стрела, пап! - Сын мой показывал.
  Я, решив подмести сор (стоит накапать и ступить в мокром, он станет грязью), выяснил, что под прахом такая же, из узоров и трещин, стрелка. Что это? Знак искать в круговерти, вслушаться и всмотреться? О, Бог даёт шанс!.. - я повёл дискурс. Но за раздумьями вдруг расслышал гуденье: так гудит трактор, а он был нужен. Взяв картуз, я пошёл во двор. Ветер, дувший от 'нивы', что оставалась с вечера в поле, нёс шум отчётливый. Я пустился по насту ста килограммами. Путь шёл в гору, хворь утомляла, я не спешил... Увиделось: средь снегов трясся мощный кряжистый трактор на холостом ходу. Дальше - куртка около 'нивы'. Аккумулятор и лобовое стекло в сторонке.
  - Трудишься? - молвил я.
  - А, приветики... - Куртка скручивала деталь. - Подай-ка ключ, приржавело.
  Ключ - в запасном колесе моём, снятом, выкаченном за бампер, так что от гайки вор не достал бы. Он, глянув, вскинулся.
  - Кто?
  - За 'нивой'. Сам я из Квасовки.
  Он смеялся: - И у меня есть 'нивка'; я и хотел запчасть! Извиняй... Пётр Петрович. - Он тянул крепкую, но короткую руку. - Будем знакомиться... А ты влип. Пункт двенадцать правил движения октября девяносто, вроде бы, третьего, исходящая девяносто: воспрещено стоять, где средству прерывает движение, въезд и выезд других. Штраф - тысяча... Я шучу с тобой! Был гаишник. Нынче я - Пётр Петрович. Лучше - Магнатик. Тут я зовусь так.
  Я пожал руку. - Павел Михайлович.
  Грузный, крупный, весь животом вперёд через брючный ремень, и не мал, как я, он казался приземист. Возраст за сорок. Волосы на большой рахитической, смугло-кожистой голове острижены и черны, как смоль. Каресть глаз заужалась пухлостью бритых, в оспинах, щёк. Рот, маленький, купидоний, стиснут щеками же, что гнели сходно маленький нос. Дородность, явная брюхом, висшим вперёд, с короткостью рук и ног в плотных брюках и в тупоносых мягких ботинках, уподобляли его вместе суслику небывалых размеров и истуканчику (скифской бабе). Это телесно. Статусно он был среднего слоя, бравшего сметкой, а не трудами, доблестью низших, но и не гением, отличающим высших. Собственник малых средств производства, он ими кормится и, имея излишки, ладя торговлишку, наживается, между тем как дельцам захудалым, взять меня, - тяжко.
  Я пнул нож трактора. - И дорога твоя, смотрю? Я вчера здесь застрял... Пожалуйста, сделай трассу до Квасовки, коль твоя земля. Там всего пятьсот метров.
  Он в смехе поднял аккумулятор. - Правильно! Всё моё вокруг Квасовки! Путь гребу в свою ферму. Ферма в Мансарово. Денег нужно солярку взять. А для этого мне бычков сдать. Ферма-то - ближе к Квасовке. Мне в Мансарово, где дорога, тратно; тут мне под три кэмэ, а там - десять и в яминах. Тут, считай, три в полях, пять асфальтом - и город Флавский... Путь тут давил вчера, но соляра закончилась; я и сдал назад... - Он вставлял лобовик моей 'ниве' споро, умело. - Тут было поле, общеколхозное, а теперь всё моё, брат! Стало быть, не твою 'нивку' грабил я: на моём поле всё моё! - посмеялся он. - Сорок га, тут корма сажу. Взяток дал им, чиновникам, а и то на паях с одним, с Зимоходовым... Меня в Флавске всяк знает. Я тут король мясной, рéкет. Скот закупаю - вот главный рéкет. Первое в бизнесе - поделиться; кто-то со мной, я с третьим... Я жизнь попробовал, у меня трудовой стаж, веришь ли, тридцать пять; мне - сорок. Сделаю ровчик... - пообещал он, выправив 'ниву' и двинув к трактору. - Дом твой крайний? Значит, соседи. Мой двор в Мансарово, на другом берегу, к околице. То есть ферма моя там, сам я из города... С тебя водка с гощением. А не то миллион. Шучу! - Он захлопнул железную грохотливую дверцу.
  И трактор сдвинул снег.
  Я катил в снежном рву.
  Свобода. Не западня отнюдь. Бог берёг меня. Я теперь мог из Квасовки выбраться и попасть в неё беспрепятственно. Всё расчистил Магнатик, только заставу вынес в периметре, заезжая в сад. Сын следил, как теснит с грозным рокотом нож снегá. Увозимый Магнатиком в тракторе, я смотрел, как уже он барахтался в них, игрался.
  - Что, хочешь к малому? - скалил гнутые вовнутрь зубы Магнатик. - Я на часок тебя. А зачем, скажи? А затем... - Он сронил нож драть путь в Мансарово. - Я тебе, а ты мне чтоб... Хочется с умным, вижу я, кадром. Ты не с Засранска ведь? Из Москвы! - рассмеялся он. - Я жизнь знаю!
  Преодолев разлог, коим мы отделялись от разорённого от реформ Мансарово, съехав в пойму, где русло ширилось, образуя брод, трактор выполз к окраинной живописной усадьбе, коей всегда дивлюсь, признавая красивейшей. Мой дом, квасовский, ближе к Лохне, смотрит на юг в рассвет. Этот, схожий, правобережный, выше по речке, - смотрит к закату и, как мой, взят периметром из берёз и черёмухи, вязов, лип и акации. Встарь боярин-наместник, вспомнил я, поселил подле Квасовки Саадет Мансур-бека с крымцами, чьими овцами знаменито Мансарово. Лохна портилась от овечьей мочи, а овчарни тянулись всюду. В овцах мансаровец докой слыл, - впрочем, больше в турусах, что, мол, 'овцу растим' и 'могём овцу'. Мансур-бек бежал в Крым к своим, и сельцо стало нашим. Каменные, кирпичные, с небольшими оконцами, избы крылись соломой, выстроясь по-над поймой; вниз шли пристройки: птичники и овчарни, риги, овины, гумна и прочее, что дорогой, кроемой мусором, отделялись от самоё жилья без намёка на зелень. Этак - где строился Мансур-бек и где я нынче был с Магнатиком. Берег левый был русский и представлял собой ряд домов, разрываемый то покосом, то выгоном, но с деревьями: клён, сирень и рябина; там, кстати, в пойме, и уремá густа, что в безлесии редкостно; на холме розбить церкви; улица тянется к шлакоблочным домам вдали, где давно, при Советах, жили цыгане, азербайджанцы, влахи, чеченцы и карачаевцы.
  Ни один народ не отзывчив на вышнее, не охотлив до грёзы внедрить миф в жизнь, не распахнут для бездн, как русские. В нас неразвитость в преимущество неких тайн (взять лейбницев, чистопробный их интеллект, вещающий о сверхумных принципах, то итог - в буржуазном уюте), - если точнее, для постижения неких тайн и сквозь них испытания мировых идей провождением странной жизни на грани, как бы не тут уже, а в божественном, чтоб познание шло не к скучному дважды два будет столько-то или к штудиям Гегеля (сим 'духовностям'), но шла к сфинксовым откровениям; отчего племя русских как бы юродиво. Мы - враг западной деловитости и восточной недвижности. Мы являем им, что не это суть, что оно мало пользует, что не техникой и традицией делать жизнь, не Эйнштейном и Буддой, что это - к гибели и что жить без машин и карм лучше. Мы всё изведали: вавилон громоздили, вырвались в космос, вызнали, из чего мы, атомы пользуем. Но БОЛЬНЫ И УМРЁМ.
  Нам, русским, ваше не нужно: ни технологий, ни философий.
  Нам нужна Жизнь. Жизнь чистая.
  Скуден разум наш, но велик дар инакости, вплоть до чужести миру. Мы в ожидании и, юродствуя, указуем путь. Мы в делах апатичны, ведь для нас истинно, лишь к чему мы назначены, чуем что. И мы ждём, не издаст ли клич, чтó нас наняло в изначальные давности, чьи мы духом и плотью. Да, мы бездельны, а если дельны, то лишь во вред себе, ибо ведаем ложь деяния и что мелко и пагубно быть в делах. Пусть работают, чтоб скопить рубль и чваниться, как чеченцы в Мансарово; в этом Смысл Мировой... (То есть в этом смысл, а не в том, что чеченцы... я о них просто... часто схожу на них, а у нас они есть, признать...) И пусть все юдо-англосаксонского племени, наставляющие, для чего и как жить культурно-де, холят Смысл Мировой - мы порой им урок даём, чтó их принципы, воплощая их до конца, где видно, что - ничего в них нет, в этих принципах. Там нет Жизни; есть лишь мираж её. И от тягот и мук бытия на пределе, то есть нигде, от пошлости Мирового их Смысла мы часто пьём, пьём дико, дабы избыть тоску.
  Так и пили два мóлодца, что открыли ворота, Коля и Толя, братья с Мансарово, жуть лохматые, молчаливые и нетрезвые.
  - Назюзюкались? - порицал, глуша двигатель, Пётр Петрович 'Магнатик'. - Что вы за дурни-то?!
  Я смотрел окрест, обдуваемый нордом. Снег здесь был, по наклонности склона, глубже, воздух - студёней, тени - длинней, чем множилась как бы сумрачность; между тем как повёрнутый к югу квасовский склон сиял вовсю и на нём двор мой виделся: крышею над кирпичным торцом, что взмелькивал из-за голи периметра, тройкой лиственниц и сверканьем хромированных зон 'нивы'. Далее - крыши (дым с одной) двух соседей. После - Тенявино, край его, а иначе слободка... Сердце щемило, и захотелось вдруг к тёмному вдали пятнышку; то был сын мой. Многое в нём свелось, в сыне: счастье вселенной, - впало мне. Для чего я здесь, как не быть с ним, дабы внушить ему, что намерен? И почему я молчал вчера, а сегодня мы вновь врозь?
  Мало мне?
  Почему сейчас, в первый день, что мы здесь, я опять не с ним, а - гость вора, кто меня обворовывал? Ведь я был бы без 'нивы', не подоспей к ней. Вновь служу нуждам всяческих хапал, им уступая?
  Всё! Стоп! Последняя им уступка, - всем им, маммоновым, оборотистым, к сиклю падким, - помня, что я в усадьбе, коей завидую. Погребá и коровник с древней овчарнею начинали фронт кладкой камня на глине, переходящей в иной забор, деревянный, вплоть до ворот с покривелой калиткой, втиснутой перед тем, как шёл собственно дом - длиннющий, тёмнобревенчатый и на каменном цоколе, с четырьмя в фасад окнами; после дома длил вновь забор; стенка камня, тоже на глине, фронт завершала. С флангов усадьбы метров на тридцать - вновь стенки камня, дальше периметр - полоса из деревьев. Я стал в воротах, так что торец дома с ветхой верандой сделался слева, сразу за сеялкой, что ржавела здесь, а на грязном пространстве в фас был телятник, ставлен средь сада. Взмык и мычание доносились к нам, и вонь тоже. Братья Толян/Колян (за какое-то сходство и неразлучность) в драненьких куртках, в кедах на босы грязные ноги, слушали, что внушает босс.
  - К фене выгоню! Пить мы пьём, но вперёд дай скоту пожрать, приберись, - говорил он, высясь дородством. - Ты, Толян, где работу найдёшь?
  Тот злобился и сивухой пахнýл на нас. - Понаехала, чернота, ёп! Я трактористом был. А с моста сковырнулся - сразу ненужный стал в их ЗАÓ. Там Ревазов главный нерусский. А я родился тут и живу, вон дом! Пусть катают в Чечню свою! - За поддержкою он скосил глаза на меня и на брата. - Раз против русских, ёп, то пусть котются! Я б, к примеру, поехал, - мне б они заворот в момент, там башка, там мудя, и приветики. Ну, а тут что, ёп?
  - Ты... - Магнатик полез рукой в свою кóжанку; вынув, дал курить и оратору с братом в тряские пальцы. - Ты, Толян, ерунду несёшь. А чеченов не трогай; не виноваты, что вы лакаете спирт и шалые. Я соляру зачем жёг, трассу рыл? Чтобы скот возить. Мне кредит в банк выплачивать. А чего мне с обосранных животин некормленных? Где в них вес? Что, с хвостов их гавно сдавать, пьянь Толян?
  Тот скривился, пыхая дымом. Брат, помоложе, выдохнул с кашлем:
  - Вымоем. Всё акей, ёп!
  - Хватит врать, поговаривай... - отряхнулся Магнатик и предложил: - Идём.
  Обходя грязь и лужи, мешанные мочой, от трактора повернули к веранде, сгнившей, скрипевшей, и, наклоняясь под притолками, вступили в нутрь, освещённую лампой и тусклым светом в стёклах окошек. Пол был некрашен, с грязью и тёмен. У безоконной стены, у тыльной, - древняя закопчённая печь, близ - длинный, в объедках, с рваной клеёнкой, стол между лавок; а на бревенчатых стенах - полки с тарелками, крýжками и пакетами круп. Кровати - ржавая под окном, а новая возле печки. Запах от курева, от объедков, ношеного белья был кисл.
  - Вонища... - дёрнул Магнатик ветхую форточку, взял бутылку из-под кровати; медленным, но единым движением сдвинув хлам на столе, лил в ёмкости и садился. - Ну, Пал Михалыч, брат, - пить давай!
  Я ввернул садясь:
  - Прошлый год тебя не было. Неожиданно.
  - Что тут вдруг Битюков?
  - Нет, что хлев теперь на красивой усадьбе.
  - Мне, брат, твою бы! - Он, сказав, махом влил в себя порцию, захрустел огурцом, продолжив: - Лиственки на твоей на усадьбе - с детства их видел. Ты там не жил тогда. Жили эти, Закваскины. Место ладное, мне такое бы... А тут шанс: на вот этой усадьбе бабка преставилась, сын уехал; дедик остался, хворый, ледащий. Я его - в дом призрения. Не обидел, нет... Я большой, но я в жизнь не обижу... - Он затянулся дымом окурка: - Мне, малый, Бог даёт. Время тяжкое, после кризиса и богатые: были - нет. А я есть. И моё со мной. Видел тракторы? Все мои! Хоть не новые, а моторчики... Ты бычков моих видел? Я тут барон мясной, с властью в дружбе. Брат, я жизнь знаю! - Он помолчал. - Бычки, считай, все на вывод. Мясо я в деревнях беру, весь район мой. Глянь: Красногорье, дальше Мансарово, Ушаково, Липки те ж, да Щепотьево, да Камынино, да Лачиново, да Рахманово. Ежжу в 'нивке' - 'нивка' точь-в-точь твоя, только красная, почему я и снял детальки. Надо бы номер за нарушение пэдэде снять, а, Пал Михалыч? Выпей-ка! - Он глотнул пару кружек, и его щёки быстро набрякли. - Я ведь, брат, тут Магнатиком прозван! Всех в Флавске знаю; в сауны ходим... Весело! А кем был? Был никем! У меня в Флавске дом какой! А квартира? Дочери в Туле сделал трёхкомнатку. В мае всё распашу под корм. А дорогу закрою, так как моя земля! - посмеялся он. - Будешь ездить над поймой в ваши угодья... Думаешь, у меня только 'нивка'? Нет, и 'фордяк' есть. 'Нивка' - для сёл мне, для бездорожья... Этот год - в Крым махну. Крым люблю; мы оттуда. Я ведь мансаровский, Пал Михалыч, я народился тут... У меня жизнь ого! Глотни... Мне за сорок, стаж тридцать пять, брат. И хоть не пьяница, а вот праздную. Хорошо мне. Спрашивай, коль нужда есть!
  Он считал, что - мансаровский. Он родился там, жил во Флавске. В солнечном детстве звался 'Петрушей'. Родичи маялись, что такой богатыристый шкет ленивый. Школу закончил с двоек на тройки. Начал в ГАИ, внушительно помавал жезлóм. Переехал в Норильск (год службы считался зá два); стал зам. начальника. Государство шло к рвачеству, воровству и грабительству, вникнув в Рóзанова, в ту мысль его, что в России вся собственность возникает из 'выпросил', 'подарил' и 'украл'... Последовал путчик, Ельцин с реформой. Дух ГАИ рушился. Он сошёлся с напарником в криминальном занятии: выследив брошенные авто, сбывали. Ставши начальником, он сей бизнес расширил, так как вдруг понял: больше имеешь - больше почёта. В ходе деструкции госструктур, в вакханалиях регистрации ТОО с их развалом, он прибрал скреперы, экскаваторы, краны - вескую, но ненужную в те поры ещё технику; оформляли всё в собственность фирмы 'Доблесть', распродавали, вкладывая 'нал' в водку. Он стоил долларов тысяч двести или чуть больше, и на него в Москву ушла кляуза. Он уволился и мотнул во Флавск. Присмотрелся. Флавск этот - голые да распаханные всхолмления. С ликвидацией коллективных хозяйств (колхозов) пашни дичали. Брать молоко? Трат много, сложностей масса: тара, стерильность, рефрижераторы и объёмы при малых ценах. То есть скот выгодней. Он объездил окрестности, сладил базу, выискал рынки, с флавским чиновником учредил ЗАО 'Мясосбытчина' - и в момент стал король по мясу; брал мясо дёшево, сбывал дорого. Он взял в собственность поле, чтобы откармливать скот двух ферм (в Мансарово и в Лачиново); запланировал сыродельню. Звался 'Магнатиком', так как флавские бонзы главными почитали себя (магнаты-де, а он типа магнатик); он развлекал их: плотничал, строил, сам стоял за прилавком. Так ему нравилось.
  Он спросил, чем живу. Я ответил: коммерцией; кандидат наук от лингвистики, пару книг издал и приехал вот в 'родовое поместье'.
  - Дом твой - в моих полях! - обнажил он вновь гнутые вовнутрь зубы. - Поле моё, брат; лучше бы мне там... Ты продавай дом. Ферма там будет, йоркширам... - Он принёс мне чай, перетаптываясь от плиты с грязным чайником к полке с сахаром и опять к столу. - А ведь я с кандидатом этой... лигвистики не дружил, нет! Штраф, помню, взял раз... - Он сел на лавку, скрипнувшую, снял кóжанку. - Не учёного штрафовал - артиста. Чтоб уважали... Эти Толян/Колян кто? Пьяницы! Я им дело дал. Пусть все знают.
  - Выгонишь. Ты их выгонишь, - я пророчил. - Я здесь наездами, а и то про них слышал.
  - Не-а, не выгоню, - усмехнулся он. - Верь, не выгоню. Я могу содержать таких. Отними во мне смысл, что нужен, - чем жить? А нечем... Прежде мы жили. Нынче одно: красть. Мне стало лучше - им стало хуже. Я обобрал их, чтоб жить богатым; но обобрал-то не сам, системой... - Он стал нетрезвый. - Я, брат, советским рос, октябрёнки там, пионеры... Смыслы мы знали! Смыслы с Евангелья!
  - Пьёшь зачем?
  - А, - звенел он в бутылку, - с нею не думаешь... Легче... Да и ведь думать что?.. Как фамилия, брат?
  - Кваснин.
  - Вроде ты Кваснин квасовский? И Закваскин в той Квасовке... Ну и жлоб твой Закваскин! Я дом присматривал, а он врал, что усадьба его и всегда тут его была. А тебе, вроде, дом он лишь продал, но без земли под ним. Говорил, что отец его и он сам отсидели за правду. Лиственки в спил давал, за три сотни, так как они на его земле, а сосед ни при деле, мол... Звал тебя не Кваснин к тому ж, а 'Рогожкин-москвичик'. Как же так?
  - На жену, на Рогожскую, дом записан... - Я стал прощаться.
  Он засмеялся. - Как-нибудь заскочу к тебе... Я - Магнатик!
  Прочь я шёл вдоль мычавшего стада, выгнанного на двор... Ворота... Склон в пойму... К мостику лез в сугробах. Выше, на взгорке, был дом двух братьев, но я не глянул: некогда, сын ждал.
  Сразу за Лохной, выйдя к 'магнатиковой дороге', я повалился. Стало тошнотно, всё потемнело. Наст охладил меня; свет наполнил мир... Я поднялся с тягостной мыслью. Что там? Закваскин?.. Точно, Закваскин!.. Что получается? Что усадьба его, а мой - дом всего-навсего? Он сказал так Магнатику?.. Я прощал старика, но почуял цель действовать от измышленных мнимых прав. Он и впрямь мог срубить как лиственки, так и весь мой периметр здесь, в безлесьи. Он мог спалить мой дом, чтоб владеть моим садом. Я был взволнован.
  Сын крепил снежной бабе ноздри из шишек.
  - Папа, снег стает? Будут ручьи? Здесь дед Коля был с палкой, чтобы воров бить. Он решил, мы они. А ты где был? будут ручьи?
  Я ручьи обещал вчера, но ошибся, ибо тянул, то силясь, то угасая, северный ветер; солнце же плавило снег по верху, в пользу лишь насту.
  - Лучше рыбачить, - молвил я.
  Он: где удочки и наживка, черви под снегом, как их достанем? Мы с ним 'рыбачили' и 'охотились' часто. Помню, приехали раз - и в пойму; там долго крались; он ко мне приникал шепча: скоро утки? хватит патронов? вдруг будут лебеди или гоголи? громки ль выстрелы? а лиса придёт? ну, а если вдруг волки? или медведи?.. Я твердил, что вспугнём дичь; он, умолкая, миг спустя вновь трещал. Мы садились под ивой. Были шуршания в прошлогодних травах и всплески в речке... но предвечерие усыпляло... вот он зевал, не вздрагивал, если вскрякивал селезень или плыли бобры к косе... Правый берег примеривал краски вечера... я смотрел на ракиту, важную памятью... обернувшись, видел наш дом вверху, где ждала меня Ника... В сумерках мы плелись домой. Не стреляли, ценен был ритуал...
  Вот - леска.
  А за удилищем нам - в строй флоры, что окаймляла сад. Там росли: липа, клён, бересклет и калина, дуб и берёза, вяз и орешник, дикие сливы, дикие вишни, дикие яблони и сирень, и прочее - рай грызущим; их помёт и погрызы были ковром в снегу; что трагичнее: в этот год наст был так высок, что позволил им портить даже и кроны. Я задержался; сын же тянул меня, стимулируя к поискам. Мы прошли к части северной, где сумбурилась флора в пятнах от пиршеств заячьей контры (клочья от меха, к счастью, являли мне, что лиса и волк умеряли пыл). Утомлённый ходьбой в снегах, - да и он устал, - я взял клён, древо сорное: семена разлетаются где ни попадя; их казнят вовсю - но они экспансируют валом поросли. Клён хорош для удилищ; мы утолились. В доме, сев, я смотрел, как готовят снасть ручки, схожие с нашими, родовыми квашнинскими, то есть годными для сохи и сеч, но и, вышло, для флейты. Он хорошо играл; дар от матери, пианистки, от моей Ники. Нужно учить его; виртуозность зачахнет без тренировок.
  - Умница! - я похваливал.
  Поплавком стала пробка, что была в тумбочке, а грузилом стал болт.
  - Червяков копать? - он шутил. - Под снегом? А земля мёрзлая.
  - Слепим их.
  Я взбил тесто, и, пока делалось, испытали снасть в чашке. Сын мой ушёл в процесс. А я тешился, сознавая: наша 'рыбалка' мчит полным ходом. Тесто я покромсал.
  - Ишь, белые червяки зимой! На таких мы поймаем всех-всех-всех рыб! - смеялся он.
  Речка Лохна здесь мелкая и студёная. В ней уклейка с плотвицей, крупное редко; асы таскались, помнится, тщетно, и новички так.
  Выбредя к зарослям караганы-акации над сугробной калиткой, - к нижней так называемой по-над поймой дороге, что мимо Квасовки вьёт в Мансарово, - я нашёл, что какие-то два юнца прут мимо, и наст держал их. Впрочем, держала соединявшая два селения с Флавском и меж собой топтанная тропа. Мы сверглись вниз. Я давил сугроб, сын брёл следом с черве-пакетиком. А вверху - два юнца идут... А за ними - мой дом... Сколько нас, нисходящих, так провожал он? Первый был воевода, гордый боярин (дол весь был речкой); был затем Алексей Еремеевич, автор сельских 'эпистол', средний уж дворянин; был прадед, просто крестьянин (Лохна ужалась вниз от ракиты, той, самой древней здесь и единственной); был мой дед, Александр Еремеевич, инженер-капитан. И в финале здесь я - худосочный, конченый лузер с суженной до моих социальных, экономических и духовных мер Лохною. Рядом - сын, к возмужанию коего речка станет ручьём. Пройдя к косе, я нашёл взглядом отмель; здесь, полувек назад, мой отец шёл по лаве (мост-настил) в Квасовку. За водой и большой луговиной - кромка Тенявино из безлюдных изб у подножия склона, ибо Тенявино как по левому, так по правому берегу.
  Поплавок мельтешил в волнах и сносился течением в снежном ложе с льдистой каймою. Се - ловля рыбная Квашниных, спустя века за аксаковской.
  - Нету рыбок... - тихо скорбел сын.
  Мы прошли, где виток быстрины делал заводь, где поплавок не скакал как чёрт.
  - Посижу?.. - Сын, сказав, опустился на корточки и ушёл в себя. - Почему мы - в деревне, мама в Москве?
  - Так вышло.
  - Пап, а ты денежный? - он смотрел в волну.
  - Нет.
  - Ты умный, про языки писал - и стал бедный? Мне учить музыку, чтобы бедным быть? А зачем? И я слышал, нет средств учить меня. Вы в Кадольске, пап, спорили, что продать нужно что-то, и будут деньги.
  - Брáтину... Знай, давным-давно, лет с полтысячи, тут чертог стоял у большой реки Лохна. Жил в нём твой пращур... - Я чуть помедлил. - Брáтина, что вы с бабушкой продали б, - от чертога. Это наш бренд, лицо.
  - Я хочу динозавра, ну, электронного. По колено мне. Заведёшь - он рычит... Пап, клюнуло!
  Поплавок утонул. Я повёл его вверх... прочь... крýгом... Вздыбилась ветка, капая влагой, - и леска лопнула. Сын заплакал. Весь апокалипсис для него - топляк, что сожрал крючок лютым образом. Делать нечего. Мы пошли по тропинке к нашему дому, и я накладывал шаг на шаг, чтоб ему было легче в твёрдой нивальности, чтоб вообще проторить путь, кой, я угадывал, пригодится. Наст истёк в желтотравные кручи. Я вынул спички.
  - Будет гореть? Пап, дай мне!
  Он спичкой чиркнул. Высушен югом, яр вспыхнул с треском; флора чернела. Сын, завизжав от чувств, бегал, сравнивал, комментировал, оборачивал белозубый лик. Я же - думал. Жуть люблю вид горящих трав и их запах с поры, когда мальчиком на Востоке видел пожарища, умиравшие подле вод. Я взглядывал в их текучее зеркало, чтоб понять: почему вдруг застыл огонь? почему он смиряется влагой? Видел же я в ней - себя. Отражение нам даёт рефлексию, вот что понял я. Также понял, что, раз огонь сник, в рефлексии, значит, гибель. То есть познание как рефлексия бытия есть смерть? Незнание живоносно?
  Все палы местные - эхо палов из детства. Здесь ежегодно в пал жралась пойма, жар несло во дворы, к разлогам, в пустоши. Как-то вспыхнули саженцы; старым, с толстой корой стволам низ ожгло; дом едва не сгорел; и сегодня я сберегал его (во все дни, обнажись трава, я её опалял, творя кольцо безопасности).
  Сын всё сжёг. Мы вернулись с Планеты Пожаров в стылый март Квасовки; каждый шаг означал взрыв пепла.
  Вызналось, что юнцы, те два, что нам встретились, - ну, а кто ещё? - унесли ранец с крупами, чайник (ради цветмета), электроплитку, с тяжким трудом доставленные вчера... Есть надо. Выйдя, я через сто шагов повернул с тропы к палисаднику, за которым изба была - в два окна, с низким цоколем и с проваленной крышею, без веранды, но, странно, с белым, отполированным, точно мрамор, крыльцом. Я близился... Появился старик, квадратный, в мятой папахе, светлые брови как бы срослись, насупленный, в безрукавке, в фетровых бурках книзу под брюками.
  - Ты, товарищ Рогожский Павел Михайлович? - вёл он громко, даже и слишком, словно бы ждал меня.
  Мой отец, раз приехав, вспомнил в соседе парня-бухгалтера маленковских дней. (Мой отец показательно не любил бывать и действительно не бывал здесь, 'в области мёртвых с родственными тенями', как он звал Квасовку).
  - Не хозяйка ли? - Я услышал вдруг грохот из самоё избы, а потом и шаги там.
  - Как же, хозяйка... Дура Степановна в Туле, на онкологии, - отвечал он, стоя в проёме, пасмурно супясь. Он меня не впускал к себе. - За грехи её. Пусть лежит теперь... Или сдохла?.. Пусть. Продала дом, - сам я в тюрьме был, - и затолкалась сюда, где мучусь.
  - Списывалась, - вёл я, - с тобой, сосед. Я письмо твоё видел.
  - Хрен, в воду вилами... Пишет вот! - Он взмахнул телеграммой. - Мне, глянь! Закваскину!! Николай Фёдорычу! Глянь, бланком! 'Буду днях сын'... - Он кашлянул. - Дочь в Орле. Но дочь, что с неё? Баба бабою... А вот сына не знал почти: он малой был, я сел за правду: за расхищение... Не давали жить... Я всегда знал: придёт пора! С Маленкова знал и тогда начал бизнес по ГээСэМ. Фартило. Ой, наварил я... Выследили, сломали жизнь! Вот и дом тебе продал из-за советчицы той Степановны. Ныла: сыну бы деньги, я вся больная, а ты на зоне; а, пишет, он мне даст тысячи, и мы с ними найдём, где жить, когда выйдешь-то. Пол-Тенявино, пишет, изб пустых, хоть в какой селись, а москвич хочет в Квасовке и серьёзный. Вроде, Рогожский Павел Михайлович даст три тысячи... Дура-баба тупая! А ты разумный, - он усмехнулся. - Три за старьё дал... Ну, ты хитрюга! Знал, что Горбач обнулит рубли? - И он сунул мне фото: брови срослись в одну, взор бессмысленный, мутный, вислая челюсть над гимнастёркой с лычкой ефрейтора. - На, смотри!
  - Не отец ли?
  - Он! - подтвердилось. - Твой дом был наш тогда. У нас отняли. Комиссар забрал... Был такой гад Квашнин, пьянь-голь, к боку маузер и давай; храм рушил, многих убил, гад... Мы-то, Закваскины, - из дворян все... - Он, икнув и пройдя в дом, выпил спиной ко мне из бутылки и возвратился вновь врать про сына, что 'хоть по зонам - а человек стал'. (Мне говорили, маленьким он угнал мопед, сел за кражи и за разбои - в сходство с отцом, сидевшим как при Хрущёве, так и при Брежневе за хищения).
  Я оформил дом в Квасовке на жену мою, что давало свободу от ситуации и чего я лишился бы, появись как Квашнин (Кваснин), что немедленно возбудило бы цепи чувств: антипатий, симпатий всяких тенявинских, квасовских да мансаровских и других незнакомцев, - и вовлекло бы нас в отношения; между тем как чужой, Рогожский, я в стороне. Так было. Нынче я слушал злого, хмельного соседа ради каких-нибудь новых сведений о моих здешних предках, но и с брезгливостью, что родят во мне словопрения, ибо, думаю, ложь - их функция.
  - Мы дворяны здесь. А Квашнин Алексашка - тот комиссарил... Батя был кавалер. Георгия! Квашнины были наши все, крепостные. Наши тут мельницы, и колбасные, и кирпичный завод, и сёла... Что молчишь? А знай раньше, при коммуняках, враз бы донёс в райком? - Он толкнул меня. - Так, товарищ Рогожников? Знал ты бар в твоей жизни, будь ты хоть кто?.. Сын едет! Встречу в хибаре, а не в родительском доме, дура жена продала, блядь! Сын, врала, требует, у меня, врала, рак нашли. Стерва баба... Был я бухгалтером - иждивенила и ходила фря. Стала скотницей, потому как второю отсидкой фáрты закончились: не работал, жили подворьем. Пенсия рубль всего! За один только свет плачу огромадные суммы! - Он посморкался. - Батю бы! Помер, внука не видел. Он ведь в гулагах, по Солженицыну, тридцать лет сидел, сдох с чахотки, так и не дожил, что коммуняки нынче похерились и его внук - министр, считай. Потому как, Рожанский, сын мне гербы шлёт. Малый, ты понял?
  Бланк был казённый, из канцелярии Государственной Думы.
  - Правит Россией сын, - построжел старик. - Я грешил: он по тюрьмам. Ан, вишь, в правительстве... Значит, прибыл ты? Что же, здравствуйте. Заходил надысь, малый в снеге играется. Прибыл, думаю. Надоело твой дом стеречь. Сколь ворья пугнул! Растащили бы, где имел я родиться в тысяча девятьсоттием. Хошь не хошь, а плати мне за стражу. Мало своих забот? Лиственницы снесли бы. Кто спас? Закваскин. Ты это помни.
  - Мне рассказали.
  - Врал твой Магнатик. - Вновь он насупился. - Первый вор твой Магнатик, спрашивай хоть кого... вон, Гришку хоть Заговеева... Дай полста.
  Охранять мой участок я не просил его: воровали в ночь, первое; во-вторых, если б наглости набрались влезть, что старый сторож? мигом прибили б... Дав ему деньги, я зашагал прочь, слушая, что теперь он селёдку купит, выходил денежки караульною службой.
  - Ну, ты бывай в дому я тебе сохранил, сосед!
  - Здесь юнцы прошли. Видел, Николай Фёдорович? - вспомнил я.
  Он вдогонку нёс ересь.
  Но я не слышал, схваченный болью, чувствуя, как моё отношение к миру сгладилось; тягость схлынула, точно я получил свет истин. Мысли исчезли вдруг, и я радовался и желал одного: быть вне тьмы, наступающей валом сверху и снизу, пусть я в сияньи солнца и снега. Сгорбленность, чернота ли глазниц моих и кривая ухмылка - шедшие бабки (видно, в Мансарово) заспешили прочь. Я, сходя с твёрдых троп, что тянулись меж сёлами, брёл теперь под уклон в разлог (за которым Тенявино), брёл к последнему дому Квасовки с белым, - я взял за цель его, - полированным, будто мрамор, крыльцом. Такое же у Закваскина.
  За плетнём двор был чёрною, подмороженной грязью вечно копытивших его мерина и овец со свиньями, также курьих пришлёпок. Крытая шифером, чуть кривая копна предваряла хлев, каменный, с отворёнными створками и, вплотную к ним, розвальнями с навозом... Он возник шаркая, волоча с мягким скрежетом вслед корыто. Мы познакомились много лет назад: я гулял, слышу - косят; вдруг косарь попросил воды, объяснивши, он, дескать, квасовский, 'через дом' живёт; выпив, спрашивал пустяковину и прервал просьбой 'крепкого, коль нет водки'; я дал лосьону, он удалился и не косил три дня. Мы с ним сблизились... Он отёр о халат все пальцы, чтоб поздороваться. Был он мал, тощ и стрижен, с чёлкой и в валенках; их всегда носил, даже летом, так как хромал.
  - Что шаток-то? - присмотрелся он. - Худо? Надо лекарства...
  Кажется, я шагнул; мрак взял меня.
  Видя тополь подле копны, впоследствии я лежал пластом и спросил вдруг про Бобика, его пса.
  - Собачку-то? Схоронил в январь... - Он, пришлёпнув на лоб мне снега, молча уселся, взял папиросы и чиркнул спичками. - Охладись лежи; оклемаешь... Пугивает косая! Также со мною; брякаюсь, на косьбе либо дома. Ну, и придёшь в себя, и встаёшь как нет. А ты молод... Рано, Михайлович! Вот моя померла до срока, дак это женское. Изработалась... Немец, быв здесь в Тенявино, бил её ни за что, дитё... Отошла-таки... Отошла! - вспоминал он. - После работала звеньевой у нас.
  - Я, Григорий Иванович, - разлепил я рот, - побираться. Обворовали... Прибыли в ночь вчера с моим отпрыском. Мы рыбачили, два юнца прошли. Я - к Закваскину, но он сына ждёт, деньги взял, что мой дом стерёг. Про дворянство мне...
  - Кто? Закваскин? Всё от его зло! Он коммунист был, ну, и бухгалтером. И ещё один... зам, кажись, председателя, но не тут, а в райкоме, звать Оголоев. Оба и грабили. На собраниях, я тогда трактористил, в крик кричат за советскую власть - и тащат. Взяли их, в шейсят первом. Тоись его сперва - дак свалил на подельщика. Оголоеву вышку, этому зона. А и потом крал, хоть не в колхозе... - Он помолчал дымя. - Мак садил. Мы шуткуем: мак зимой кушать? Он нам и врёт в ответ, что соскучился в тюрьмах по цвету-лету. Век-то был брежневский, наркота пошла. У шпаны собирал кишмал, торговал им. Сын - вор отпетый, в старших весь.
  - Дед - Георгия кавалер? - Я сдвинулся, снег потёк под одежду и холодил меня. - Комиссар-де Квашнин их гнал? Правда?
  Мой собеседник бросил окурок. - Про кавалер - не знаю, хоть я в родстве с им, - я, Заговеев. Но не с дворян он. Были Агарины, но те флавские. А Закваскин-дед - гад, идрит! Как Советы настали, выдал богатых; знал про всех, где и что, натягал, пёс... Он сторожил, врёт? Сторож... Как ты уедешь, он тут хозяин, и у тебя в избе... А у нас тут Квашнин был. Это помещик! Жил, разводил сады, там, где кладбище. Их досель звать Квашнинскими. Также - Квасовка. Не Заквасовка, хоть Закваскины наши... Тоись дворяны? Он в январе ещё с телеграммой мне; свалим лиственки у Рогожского, две сдадим, а одну на полы сведём; сына не на чем встретить, пол гнилой. Я ни-ни. Дак он в Флавске жульё сыскал, тех Серёню с Виталей, ходят спортсменами, а Закваскин главарь у их. Медь таскают, старую технику, погребá чистят внаглую. Я им: сдам вас в милицию. Ну, они сперва Бобика. А потом: скажешь - дом спалим. Керосину в стог - на-те... Правильно ты мне скарб занёс прошлой осенью. И к тебе, пёс, нахаживал... Он свихнулся с гербами на телеграмме! Время, врёт, наше, сын, врёт, в правительстве... Я твой дым вчера видел... а, мыслю, вдруг там их мафия? Чтó я им? - он вздохнул. - И куда мне? Как запретишь таскать, коли сверху воруют? Их, воровская власть! - Он умолк, потянувшись за пачкой, чтоб закурить вновь. - Вон, раздолбаи-то...
  За плетнём шли юнцы в 'адидасах' (модный 'прикид' такой) с рюкзаками.
  - Твой груз?.. Таились, псы, у Закваскина... Ну, отымем, Михайлович?
  Я признал рюкзак, чувствуя, что во мне мало сил догонять шпану.
  - Не к лицу, - обронил я. - И не настичь нам их... Но, Григорий Иванович, не Рогожский я, а Квашнин, садовода давнишнего Квашнина род. Дом же здесь на жену мою, на Рогожскую был записан, ты её видел.
  Он вдруг задумался. Я ему стал своим по делам Квашниных, живших с родичами Закваскиных, Заговеевых и других окрест.
  - Дом купил неспроста, чай?.. Коль не Рогожский - ну, Квашнин, здравствуйте. - И он подал мне руку - чтоб жать по-новому, не по-прежнему, вслед за чем, дымя, продолжал сидеть, приручая новые мысли, но обронил сперва: - Что ж молчал, Квашнин?
  Что молчал я?
  Так легче с жизнью... Да и не с жизнью, нет, а с реальностью или как её: данность? сущее? явь? фактичность? 'мир сей'? наличное? всё вокруг? Я, болел когда, разделил жизнь и внешнее, что вокруг неё, чувствуя, что последнее не есть первое, что они в корне разное и нуждаются в разном: здесь власть, порядок и в воздух чепчики да закон дважды два есть четыре, хоть ты подохни, - там пакости, дурь, безóбразность. Но вот где жизнь меняется в данность, что у них общее, как туда и обратно, из жизни в данность; главное же, что истинней, - тут неясности. Легче быть имяреком, думая, что таков я вовне, без имени и незначащий, а внутри я громаден, славен и истинен. Здесь Кваснин, а вот в истине, мол, Квашнин; здесь шушера - я всё в истине. Легче быть имяреком, если нет ясности, где вокруг, а где жизнь и что подлинней. Обозначившись, я признал, что отныне здесь, в Квасовке, мне нельзя быть как раньше - как лже-Рогожскому. Впредь мне быть Квашниным, дабы новому искать новое. Я угадывал, что вот-вот во мне вскинется подноготная, и поднялся, взявшись за грядку старой телеги, где я лежал. Спросил лишь:
  - Что с комиссаром?
  И Заговеев встал, в драном тёмном халате, чтоб меж затяжками досказать: - Закваскин-дед - в ГеПеУ твоих... Я тогда, помню, мал был, он орал, пьяный, контру повывел, ну, Квашниных. Вас знали! Тут ваша мельница, тут твой дед учил. И сады-то - Квашнинские... Только что мы не знали, что вы - те самые.
  Взяв яиц с пшеном, я ушёл...
  Отужинали. Смерклось.
  И я затеял, что заслужило шанс: в доме были столетние и, возможно, те самые прадедовы салазки с загнутым полозом. Не тревожась имуществом, так как воры всё взяли (кроме оружия, я его спрятал в подполе), мы спустились к нижней дороге, тёкшей вдоль Квасовки в виде снежной тропы. В закваскинских окнах свет: факт найденного вдруг сына, как бы не 'думца', разве не праздник? Праздник, без всяких... Я тронул мальчика со мной рядом. Что ему дам? Усадьбу, что юридически, вышло, только лишь дом с землёй под строением? Плюс двухкомнатную, где маемся? Плюс мой брат, на кого уйдёт выручка от кадольской квартиры после родителей, чтоб лечить его? Всё наследство... Также есть брáтина. Может, он её и продаст - Закваскину, 'дворянину'... Мы брели настом, скрывшим дорогу; сзади салазки стряхивали в снег ржавчину... Канул третий двор - Заговеева... Вот разлог... Переехали - и на яр, вверх, к Тенявино. Справа меркли за поймой группы безлюдных правобережных изб. Слева, рядом, с распахнутыми дверями - левобережье, где не живёт никто... Сумрак ширился. Впрочем, тьмы пока не было - из-за месяца... Вдалеке внизу, у запруды, средь голых тальников, из снегов росла мельница, но без крыши, с красным торцом; вблизи неё гущь черёмухи, где отец мой взял сундучок... Плеск слышался - глухо, по перекатам... В ночь махал ворон... Мёртвое нежилое крыло села продолжалось живым, с туманными и горящими окнами, с дымоносными трубами, с брехом шавок. В центре Тенявино от церковных развалин двинулись влево вверх. Я держал сына зá руку, а салазки тащил вслед. Всюду руины. Бывшая школа - нынче лишь остов (нет детей)... свиноферма разбита... прах магазина, где я брал лампочки, крупы, гвозди в прежнее время... водонапорка - в крен и проржавлена... Потянулась голь склона, что величалась 'Сад Квашниных', чаще просто 'Сад' и 'Сады'... И мы зимником, чуть приметным, выбрели к роще. Узкая тропка шла до крестов на холмиках. Неприглядному кладбищу, прозираемому в концы, к полям, лет четыреста с гаком; часть распахали. Где теперь Алексей Еремеевич, 'испытатель яблочной флоры', корреспондент Балóтова, или Бóлотова? Бог весть... Камень с гробниц снят в ранних двадцатых - к нуждам ревкомов или на бюсты Ленина и других вождей. По снегам пройдя в угол (где, может, прадеды), сняв картуз, я стоял, обдуваемый ветром.
  - Мёрзну, пап... - сын поёжился.
  Но я сделал что нужно: он теперь был здесь и повторит маршрут для своих детей.
  Буксируя салазки, двинулись в сторону. Сын брёл настом и, обогнав меня, крикнул, что здесь 'дорожка', лаз к обелиску с свежею краской, где с фото вперился в никуда сквозь нас мутный фас с вислой челюстью над старательно подновлённой надписью:
  Ф. Закваскин
  1890 - 1959
  Старый Закваскин что же, готовится к посещению предков?..
  Вспыхивал Флавск вдали. Ближе меркло Тенявино. Дальше, к Квасовке, мрак густел. И мы двинулись. Сын, везом на салазках вдоль поймы Лохны, молча взирал - вниз с яра, и в темень неба, и на томительность мёртвых изб. Я влёк его, мучаясь из-за гнутых полозьев, но не сдавался, чтобы не сбить ход мысленных в сыне таинств.
  Я повторялся. Так моего отца в этих, может, салазках схожею ночью где-то поблизости вёз мой дед, как знать. Так меня далеко на Востоке, в канувшем детстве, вёз мой отец. Так я в храме марта под скрип полозьев, век спустя, отдаю существу вблизи мою нежность. Этого мало: не оставляя иных богатств, ни духовных, ни денежных, прокатить своё чадо зимнею ночью в древних салазках? Я ему ничего не дам, кроме тягостной жизни - и красоты и любви этой ночи нашей с ним родины...
  За безлюдным Тенявино мы спустились в лог... а оттуда вверх к Квасовке. Первый - грязный двор Заговеева с фонарём. Плюс фонарь у Закваскина. А потом за деревьями - мой дом, без фонаря (разбит). В отдалении, на другом берегу за поймой - ферма Магнатика с фонарями синего цвета... Сняв картуз, я застыл на миг, слыша всплески вод, крики сов и потрескиванья стволов... Вдруг капнуло в лоб с берёзы, что у дороги.
  - Завтра капель! - воскликнул я.
  - И ручьи?
  - Да, конечно.
  - К речке, пап, спустимся? Поохотимся там, как раньше? И... надо крепость снежную строить!
  
  
  
  V
  
  Ночь моя - бдение. Я следил, как смещалась луна и как яблоня за окном влекла тень в снегах... Скреблась мышь, привлечённая печкой, тёплою в подполе... Вновь просыпалось с потолка: не стрелка ли?.. Завтра месяц-апрель, короче... Я жаждал утра, связанного с надеждами, и во мне всплывал стих, что-де 'воды весной шумят'. Но ни в новый день, ни когда мы уехали, неги не было, как и 'вод весной'; в ночь мороз, днём плюс пять; снег лежал; к солнцу жизнь пробуждалась стылой; завязи, мошки - весь их начальный ход был убит в тот год... В русском климате нет границ, что и делает русскость. Но вдруг обратное: русскость правит природой? Шварц писал, что глобальная жизнь в силе внутренней волей строить порядок. Может быть, нет коллапсов в общей природе, но - человек извратил мир?.. Я был в бессоннице, что искала корм мыслям, точно не плоть моя, а они, мысли, страждали и нуждались в лекарствах... Я разлепил глаза. В окнах свет; стёкла чистые - признак схожести Цельсия вне избы и внутри. Надо печь топить. Сын, невидимый за печным щитком, шмыгал. Нам уезжать вот-вот, я же с ним хорошенько не был. И, услыхав зевок, я сказал ему:
  - Спишь? Ручьи текут.
  Он вмиг выбежал. Я вернул его, каясь:
  - Нынче апрель, прости. В этот день привирают.
  Он, одеваясь, вдруг произнёс: - Пап, стрелка из пыли вроде опять там, хоть ты и вымел.
  - С первым апреля! Ты молодец, сынок.
  Но он дёрнулся, облекаясь в свой свитер. - Я не шучу, пап. Вот она! И вчера здесь была. Не помнишь?
  Выпавший ночью, прах был действительно на том самом же месте (на половице, пятой от плинтуса) стрелкой к западу. Я подвинул сор, обнаживший отчётливый из древесных жил вектор.
  - Что, пап, нам лоб разбить? - засмеялся сын и дошёл до стены по стрелке.
  Но я вдруг понял: можно ведь выйти и обогнуть дом... после газончик... далее клумба, где моя Ника каждый год холит розы... близ куст смородины, прикрывающий взгорок - он же фундамент древних хором, я знал. Алексей Еремеевич (есть 'эпистола'), вспоминал: '...дом в Квасовке, вид того что при Софье-царевне Русь наша строила: стародревний дом, на подклетях. Предок мой, воевода, здесь живал в Квасовке, каковая в версте всего от Муравского шляха, крымцы где бегали... Межеванием стал Агарин князь всяк стеснять меня... отобрал пол Тенявино по большой дол, прозванный Волчий, кой, он божился, был как рубеж меж нас ещё исстари. Сад Квашнинский мой - тож ему... В утешение, что при Квасовке сажен малый сад... В скоре древности переделаю ко приятствию...' Вот чем был мне тот взгорок, весь обраставший чертополохом. Дальше - периметр перед вроде как выпасом в муравейниках, кой, стекая в лог, выползал на другой по-над поймою выступ, долгий мансаровский. Дальше - курс за Мансарово в строй прилохненских и других сёл вплоть до Белёва.
  - Что, пап?
  - Бог шутит. Завтракаем?
  - Мне снилось, пап!..
  Он рассказывал сны, представлявшие китч детсадовских и иных картин. Вилкой действовал он как ложкой, ёрзал, сгибался и выпрямлялся, то тычась в миску, то подпирая лоб или щёку, будто бы дремлет. Я наблюдал за ним, чтоб забыться: вроде как не было ничего вокруг, только мы с ним. Он в моей тьме был светом.
  В нашем саду потом, мы, бредя в ветру под сияющим солнцем, видели ямки заячьих лёжек, заячьи тропы, серые россыпи в виде шариков из усвоенных, переваренных почек, веток от яблонь, лент от коры. Я сжался.
  - Зайцы преступные, недостойные... - объявил я, взявши лопату, и стал окапывать пострадавший ствол: из нивальных масс делал блоки и их отшвыривал. Хоть я взмок, но изъял-таки первый, наитруднейший слой из лежалого наста; после, продолжив, всё изъял, вплоть до трав... Вот и штамб, весь ободранный перед зимними бурями. Я обвязывал молодняк, не веря, что тронут зрелые, с грубым штамбом культуры. Это случилось. Всё искалечено... Мне судьба в канун мук моих наблюдать гибель сада? Рок наш представился издевательством и того как бы ради, что, страшась властных, Бог гонит маетных, взять меня. Поломав обет, что Он с сирыми и убогими, Бог пошучивает - как мы в апрель... Столько мук на нас, Господи, сколько бед спустя сроки, как Ты простил нас, что молю: хватит!
  Ветер усилился. Я стал мёрзнуть. Сын же игрался снежными комьями. Он был счастлив... 'Будьте как дети', - Бог предложил, таясь, что отнюдь не рассчитывал на взрослеющих, на побочный продукт от детства. Знал Адам, что гоним не за грех, но что, выросши, перестал быть ребёнком, коему вверен рай? Детство - рай. Взрослость - сирое угасание... Злоба к зайцам влилась в меня.
  - Сложим крепость и перебьём их, всех до единого, - произнёс я.
  - Их, папа?
  - Зайцев.
  - Как? из ружья?
  - Да.
  Попросту, я готовил засидку.
  Мы на валу, взгромождённом Магнатиком его трактором перед хлевом, сделали башню. Крышей стал шифер; вход занавесили; доски стали нам полом, плед поверх. (Я постиг, что мой гнев лишь предлогом выставил зайцев, тайно он - Господу). Плюс мешок с провиантом и чурбачок, восседать на нём. Я смотрел, как сын тащит внутрь вещи: палки - в фантазиях 'лучевое оружие', камни - 'мины с гранатами' и стакан - чтобы пить 'в бою'. Я ушёл в дом и лёг. Он бегал. И я угадывал, как легко ему с новым сказочным счастьем; он уволакивал воду в банке, гвóздики, трубки, миски, пружинки. И даже перец. Взяв фонарь, он сказал, что поест в 'нашей крепости', и пропал на час. Прибыл тихий.
  - Холодно.
  Я, раздев, поместил его в одеяло и затопил печь. Долго молчали.
  - Домик наш, пап, игрушечный?
  - Истинный.
  - Он без печки; значит игрушечный.
  - Нет, всамделишный, - убеждал я.
  Сучья трещали, пламя гудело, мокрые куртки яростно сохли. Стукнули в окна; к нам Заговеев. В дом он не стал входить: мерин ждал за калиткой. Он был с кнутом в руке, шапка сдвинута, висла чёлка.
  - Я из Мансарово, помогал им брать камень. С мельниц, с квашнинских, камень не выломать. А в Мансарово можно, камни на глине... Дак, пособить? В Мансарово взял бутылочку... Я зачем к тебе? - вдруг воспрял он. - Что пёс Закваскин врёт? Не велит вкруг тебя косить. Сам косить, дескать, будет или внаймы сдаст, чтобы по бизьнесу! Врёт, Рогожскому не давал лужки, только дом на трёх сотках. Сад тоись тож его... А, Михайлович? Я косил вкруг тебя всегда! У меня мерин с овцами, коровёнка и куры. Живности! - Он в волнении уронил кнут. - Брешет, пёс, что его - лужки, сходит в Флавск да в свидетельство впишет, как ему за борьбу с прежней властью дали бы, а уж с сы-ном подавно.
  - Прежде он там косил?
  - А, косил... - И гость поднял кнут. - Век назад косил, при царе при горохове. Как пришёл с тюрьмы и сдавал внаём. И Паньковым, и Васиным... Близ меня - суходол в буграх, битва Курская, не косьба была... Ты как дом купил, он утих: тут в обычае, коли дом твой, то и усадебка. Я, смотря, что тебе они незачем, и косил лужки. Счас озлобился, из-за сына-то... Дак ещё есть ли сын, спросить?! - И гость высморкал из одной и другой ноздри.
  - Он, - сказал я, - не поминал лужки.
  - Ну, бывай! - Заговеев тянул на прощание руку и выходил во двор. - Знал, что врёт пёс... Травка, Михайлович, там обильная!
  - Ты бы, - крикнул я, - на себя их вписал как собственность. А то мало ли? Вдруг Закваскин оформит их?
  - Это ты, что сынок его шишка? Я сынку ухо драл! Своровал он бумаг с гербом пыль пускать; из тюрьмы прям к папаше, чтоб подкормиться. А вот с лужками... Есть га, больше не выбить. Коль, как Магнатик, чтоб фирма-бизьнес, - дали бы. Но тогда им налог. Мне нужно? Мне бы покос, все бизьнесы. Вот, Михайлович! - Он помял свою шапку. - Прихватизация! Всё опять верхам, им - хоть тыщу га! Глянь, Мансарово гикнулось, да Тенявино раньше; фермы разобраны, сплошь бурьян... А как надо бы? Низу волю дай! Снизу строится!
  Мерин с нижней дороги, что по-над поймой, сдвинулся. Кто-то шёл за акацией (караганой).
  Вскоре Закваскин, как он и был вчера, в безрукавке, в фетровых бурках, в старой папахе, сильно насупленный, повернул ко мне и пролез с клюкой по сугробам.
  - Мерина бросил, теря-тетеря? Ехай, пьянь! - он бурчал Заговееву. - Брешешь тут человеку. Он не баран дурь слушать, а он учёный и кандидат.
  - Да?! 'грёбаный' и 'наука бесштанная'? Извиняюсь, Михайлович, но такой это пёс - в глаза ссы... Мерин мешал ему! Что, сынок твой приехает? На такси, идрит? А пешком придёт!! - Вынув свой 'Беломор', Заговеев досадовал: - Кандидат... День назад, сильно злобленный, что тебе продал дом давно, он в промать тебя, друг-Михайлович...
  - Рот закрой! Политуру жрёшь, ловок врать! - встрял Закваскин. - Днями всё ездиит, зашибает на водку. Первый тут врун. Курлыпа!
  - Дак... - Заговеев курил уже, запалив папиросину с пятой спички, сжав кулак, хмурясь. - Нет, ты болтал, скажи, что - твои лужки? Документ покажь, что твои лужки, не Михайловича!
  - Пьянь. Дурень. Ты ни бум-бум, гляжу! - постучал ему в грудь Закваскин. - Образование-то - шесть классов. Помню, пришёл в колхоз, лист подписывал крестиком. Знал за девками бегать. Если б не я, хрен приняли б... - и Закваскин толкнул его. - Мать твою пожалел тогда, безотцовщина. Ну, ходи! Говорить нам дай.
  Заговеев отёр свою чёлку тылом ладони. - Ты про лужки нам, умный.
  Скрывши взгляд под насупленной бровью, тот погрозил клюкой. - Не балýй, фуфел квасовский! А москвич понимает. Видит, как дом купил. На Степановну дом отписан был, чтоб сберечь его, потому как я с властью бился. Знали ведь - конфисковывать.
  - Суть давай...
  - Цыц, пьянь! - гаркнул Закваскин. - Я в Воркуте был, дура и пишет мне: дом продать, сыну денег... Вякали вот такие курлыпы, - за воровство сидел мой Колюха-то. А сидел - так как, вдаль смотря, разрушал старый строй. Кто лучше? Кто, как ты, водку жрал да пахал? Выкуси!! - И он поднял вверх листик. - Лучшие, кто вперёд глядел: солженицыны и сынок мой. Тут, - продолжал он, - баба решилась, где родила с меня личность, дом продать, где доска потом будет, кто здесь родился. Я тогда, под андроповской строгостью, что ж, пишу, продавай. Про лужки слова не было, про сад не было. Там - Закваскина дарит дом на трёх сотках этой... Рогожской. Было ведь? Как юрист сказал вроде дарственной, чтоб законно. Вот документ, написано, что подарено 'дом с пристройками на трёх сотках'; вот тут как... - И Закваскин вскричал озлясь: - Где лужки? Не помянуты! Тут читай! А про сотки-то - есть оно! Значит сад - мой в бумаге! Осенью... - он сморкаться стал в тряпицу, - перемерил я землю. Сто где-то соток, и все мои без трёх.
  Близ меня тёрся сын, бормочущий, чтоб 'скорее', так как 'пора уже'.
  - Как! - твердил я в смятении. - Нам меняли свидетельства в девяносто четвёртом; я вписал двадцать соток к трём, остальные - заимка.
  - Что ж, по закону... Семьдесят семь моих в этом случае, и лужки тож... Сад - двадцать соток? Коли лужки твои, тогда садик мой, - вёл Закваскин. (Думалось, что вот-вот объяснится первым апреля). - Ты же не где-то взял, чтоб всяк рылся у дома, а ты у дома взял сотки. Нет, что ли?.. Ты, Гришка, слушай и мне не тявкай, как этот Бобик твой... Или сдох уже Бобик? Мне не слыхать его.
  - Дак шпана твоя... те Серёня с Виталей! - стал вскипать бедный.
  - Ври! Доказательства? Покажи нам их. Врать я сам горазд... - И Закваскин упёр взор в моего сына. - Я пришёл, что дрова мои кончились, а в твоих, москвич, - как ты думал, но, знай, в моих лесах, - сухостойник. Я и возьму дрова, так как ты сказал, что твои сотки - садик. Мне те дрова нужны, чтоб сынка печкой встретить. Ты вот и сам с сынком, понимаешь жизнь... Старший твой что не ездиит, Митька-то? Как малóго звать? Съем! - он гаркнул.
  Сын отбежал.
  - Пугнул дитё... - Заговеев ругнулся. - Где тут в бумаге, что лес вдруг твой? Тягаешь?! Что, я в Москве живу, чтоб не видеть? Лиственки в спил хотел, да боялся: как зачнут падать - с Флавска заметят... Ты документ покажь! - Заговеев надвинулся.
  - Есть такой. Со Степановной дали нам пару га как местным. А где возьму их - тут я и сам с усам. Взял в твою, москвич, сторону. Что вдоль Гришки брать? У него одна грязь... Балýй! - оттолкнул он начальственно Заговеева в грудь. - Подь к дьяволу! И готовь мне аванс, пьянь. Будешь косить в лужках? Так с тебя полста долларов.
  - Во, Михайлович!! По его всегда! Что молчишь? Он же в двор твой без мыла, а?
  Я молчал.
  - Так как знает законы, - буркнул Закваскин. - Правильно. А ты подь, Гришка, подь отсель. Подои коровёнку, чтоб молока мне; будет на выпивку. Ты, Рогожский... без зла к тебе, по нужде только требую, и своё. Сад? - твой пусть. Мне пока незачем.
  - Во! Да как так?! - выл Заговеев.
  И я ушёл, поняв, что не вытерплю. Я ушёл разобраться, прежде чем спорить или затеять что, - не немедленно, когда мозг являл сонмы вздрюченных и разрозненных, перемешанных слов и помыслов. Струны психики лопались. Я на корточках кочергой ворошил угли в печке нудно и долго. В сумерках с сыном вышел к засидке.
  В домике, - в снежном домике на валу снегов, взгромождённых Магнатиком, - я засел близ упёртого в доски пола оружия и включил фонарь. Я себя контролировал и почти стал спокоен, страшен для внешнего. Я, окончив рефлексии и сказав, что нам нужно молчать с сих пор, наблюдал, как, захваченный новизной обстоятельств, сын мой поигрывал в бытовую рутину, да-да, поигрывал, учась взрослости (но зачем ей учиться, пакостной взрослости? благо кончиться в детстве; зря толстоевские о 'слезинках' детей; вдруг прав маньяк, кто казнит их безгрешными до злой взрослости; чик по горлышку - и в раю?). Сын стал есть, ибо ел он не где-нибудь: в снежном домике; после делал бойницы; после, зевая, стал убеждать себя: почитать? обязательно! и - читал в мечтах... Вдруг дыханием затуманил луч фонаря.
  - Пап, убьёшь их? Ну, этих зайцев?
  - Да. Они губят сад.
  - Громко?
  - Да. Очень громко.
  Он подытожил: - Спать пойду.
  Я кивнул и убрал фонарь.
  Искрил в лунности снег в саду с тенью рва; стыли яблони...
  Скрывшись в Квасовку, я и здесь в страстях, я и здесь держу, что, в покор хамью не суясь в делёж благ и выгод (ибо 'возвышенный'), я испытывал недовольство, что обделяем. Я уступал с тех пор, как крутым 'поворотом на ручку' вынут из матки, и когда октябрил в честь 'самого бескорыстного, справедливого, гениального дедушки', и студентом, впитывая 'Маркс-Ленина'. Уступал, пиша справки в духе партийности, мча в колхоз 'урожай спасать'. Кандидат я стал, когда впору быть доктором. Я снимал углы, веря, что есть страдальцы, коим нужнее 'место для жизни'. В цумах и гумах, в лавках и торгах мне выпадало всё второсортное, а в дискуссиях надо мной брали верх 'идейные'. Доставалось мне худшее. Даже в Квасовку я нуждой попал: не пробил 'подмосковную', а тут выпало, что есть как бы фамильное и мой долг как раз... 'Благородство' гнело меня. Был ли я благороден? Нет, просто роль играл. Не прельщённый добром (в чём истина?) и ни злом (бескорыстен), мозг мой заклинило. В пятьдесят я стал нуль средь рвачества. Я спасал семью - и не смог спасти. Неприкаянность вышла хворью. Я двинул в Квасовку до корней припасть... И вдруг в Квасовку прёт реальность, весь в совокупности 'мир сей'! Ранее на планете Земля и в нации, избы-вающей самоё себя, я имел свой кут и надеялся: Русь пусть ельциных, а Москва пусть лужковых, Флавск пусть магнатиков, но вот Квасовки треть - моя.
  Мой, - сто метров в длину и сто в ширь, - сад с бугром от хором моих предков, замкнутый флорою! Мои стылые, непролазные, обложные снега и зайцы! три эти лиственки и любая травинка! Даже и дым здесь мой! Лезет вор?! А задать ему!! Цапнуть зá ухо - и пинком гнать к убогости, где средь чахлых кустов под проваленной крышей жмётся изба его! Вот как надо бы... Я не смог, притворясь, что - бессребреник. А ведь жгло меня...
  Хватит! Всё моё!!
  Всё в периметре флоры - всё моё!
  Я учил себя, а ведь чувствовал: повторись - промолчу, не побью его, но лишь вякну, что - 'жаль', 'прискорбный факт', но что 'жизнь, к сожалению, так устроена', и, 'раз надобно, документ раз есть...'
  Я ушёл в избу. Месяц скашивал три окна в пол возле лежанки. Сын спал...
  Что сделать, чтоб эта данность (явь, сущее) не драла его? Чтоб не вырос он, точно я и отец мой, люмпеном без корней и средств? Что я дам ему: блеск фамилии (с буквой 'с'), пару древних 'эпистол' с брáтиной?.. Я решил обсудить 'Закваскина' в смысле имени. Перво-наперво, ударение на присущем холопам слоге (ведь не Квашнин, Репнин в их достоинстве); с характерной приставкой, кажущей суррогат, неконченность, прилагательность (вот что здесь эта 'за-' из когорты слов 'заумь' или 'закладничество'); с окончанием, уточняющим принадлежность высшему в иерархии возрастной, родовой и служебно-сословной (здесь уязвим и я сам, 'Квашнин', да ведь я не упорствую, что мы лучшие). Резюмируем: 'Николай' - 'Победитель Народов'; 'Фёдорович' - 'Дар Божий'? Эвона, вышло как! 'Божий Дар Побеждать Людей' - против нас, 'Павла' ('Малого'), и 'Григория' ('Бдящего'). Имя - нрав и характер. Тьма их, Закваскиных, хамов с шкурною логикой. Документы - на га вообще, он ведь их не привязывал к местности; но он выбрал не свой кут, голый, безлесый и позаброшенный, а 'в твою, москвич, сторону', в обихоженный сад, ловкач. Власть одобрила. Получилось, что пусть фактически у меня сто соток, но юридически - двор под дом, плюс ещё двадцать соток... Может быть, он коньяк поднёс власти или дал взятку... Я и жена моя - кто? Нездешние. Раньше мы что-то значили. Нынче значит лишь сикль (рубль, доллар). Нет его - нет и прав, босяк... Взять учёностью? Да на кой им труд по вопросам герульского и гепидского? Я и сам их забыл почти.
  И я начал молиться, мысленно... Слух расширился, так что слышались: стук о крышу, плеск в Лохне вод и, изредка, шум 'М-2', устремлявшейся к югу где-то за склоном... Бог не ответил. Я страдал мало, чтоб Он ответил? Он изрек: 'не заботьтесь о завтрашнем', - а я точно не слышал, чтя Его меньше армии старшины...
  Позавтракав и припрятав скарб (от Серёни с Виталей, присных Закваскина), мы отправились на восток, во Флавск, под-над поймой, нижней дорогой.
  Ветер усилился... Наст был твёрд, как лёд, под сияющим солнцем. Разве что ивы в пойме мохнатились. То есть не было неги, не было... Над порядками труб вдали колыхались дымы и, склоняясь, текли на юг. Кошка белого цвета, сидя на брёвнах, сонно мечтала; страшное минуло, вьюги с тьмой отодвинулись, близко мыши, что выбираются из снегов грызть веточки.
  - А ручьи будут?
  - Вряд ли.
  - Зайцы, пап, были?
  - Спрятались.
  - Ну, а были бы? - он взглянул снизу вверх. - Стрелял бы?
  И я ответил, что 'не стрелял бы'. Он начал прыгать. Он был доволен.
  Двигались вдоль окраинных изб Тенявино, позаброшенных и запущенных. Но с жилых рядов выли псы; а приёмники, с той достаточной громкостью, дабы слышал владелец в утренних хлопотах, врали, что 'кабинет Ибакова' выдохся и всё плохо, длится 'война в Чечне', 'тренд к рецессии'. В пойме слышно всё зáдолго... Мы свернули вниз к мельнице, а точнее к руинам. Вот они: светлый камень стены без кровли и, над окном, фриз красного. В водах, звонких, студёных, незастывавших, спал тёмный жёрнов, сбоку весь в тине. Мы с сыном влезли внутрь, где, пленённое, жило эхо.
  - Мельница. Наша.
  И мы опять шли... Здесь населённей: избы в ряд, взмык, кудахтанье, часто лай... Жизнь здесь гуще... И много запахов: дым, навоз, сено, варево для скота, гарь трактора, гниль распахнутых погребов, грязь, куры, изредка лошади, камень стен на растворе вспухнувшей глины, - всё это пахло... После - дорога, скоблена, в наледи. Сын топтал ледяные оконца, так что грязь брызгала... С сильным скрежетом мчались розвальни...
  - Тпр-р-р!.. Михайлович, восседайте! - звал Заговеев.
  Ехали и, болтаясь в ухабах, дёргались за обвислым хвостом. Сын вскрикивал. Я держал его, взяв за грядку другой рукой, морщась, коль боль пронзала. Он же был счастлив, мой глупый мальчик.
  - В город? - спросил я.
  - Дак, натурально. Ты заглянул бы: я запрягал как раз. Как чужой, и с мальцом ещё... Тоша?
  - Нет, я Антон, - возразил тот. - Я вам не лялька.
  - Глянь-ка: Анто-он он! - съёрничал старый и подхлестнул коня вверх к тенявинскому концу во Флавск. - Тоись Тошка ты! - обернулся он на мгновение, подмигнув воспалёнными испитыми глазами. - Веришь, Михайлович, что Закваскин? Ведь, пёс, лосьён принёс за моё молоко, как пьяни. Я пошумел... дак выпил. Ох, не пивал хужей! Утром впряг, еду в Флавск опохмел взять... Страх гнетёт... - Он, кивнув на приветствие мужика у погреба, смолк осев.
  Телогрейка, а под солдатской сплюснутой шапкой проседь; шея в морщинах; плечи покатые, и дрожащие руки, кои как грабли... Сызмала в поле. Бросивши школу, после войны как раз, тягал бороны. Тракторист стал, и не последний, хоть безотцовщина. Малорослый, тщедушный, но и живой, женился, в точь перед армией, отслужил, вроде в танковых, и - назад домой. 'Пятьдесятые', говорил он, лучшие годы. Он пахал, сеял стареньким СТЗ. Целиннику, дали орден. Шёл он деревней, и звали выпить, а он уваживал. И Закваскин, живший с ним с Квасовке, уважал его, тракториста с наградой... Ой, и гульба была! То в одной избе, то в другой собирались на майские и октябрьские, в новогодние, в дни рождения, на церковные, осуждаемые в верхах. Был лих попеть, вбить каблук в пол, выпить бутылочку и другую. Молодость! В три прилёг - в пять на тракторе, дверца настежь! Бьёт снег и дождь, рвёт ветер - гой еси! Предлагали: учись... Не надо, и без того смак!..
  Пил он и в тракторе: пашет в грачьем смятении, пьёт сам перст и из водочных пробок гнёт 'бескозырки', чтоб, швырнув, их запахивать... В 'шесьдесятые' в космос выбрались, телевизоры сделали - а без трактора швах. А тракторы - он с одним под обрыв слетел. Дак простили: все выпивают. Но, постепенно, - то ли тут возраст, то ли ещё что, - жизнь поменялась. Квасовка - ладно, в ней три избёнки. А и Тенявино: после школы все в Флавск бегом. Трактористов строгали целые прорвы, чуть что - уволим. Тут и кардан... Закваскин, вор, с Оголоевым махинируют на сто тысяч, он же прибрал кардан с допотопного ЗИСа, годы в углу лежал, - вмиг кардан стал госсобственность. Враз припомнили всё и выгнали. Он стал скотником. Пить - лакай с утра. А то бабу жмёшь, и твою кто-то сходно... Ну, и побил её, дак пошла на завод во Флавск. Как придёт - за хозяйство, мужу ей некогда... В 'семьдесятые' опустели деревнюшки: город близко, грязь отмесил - асфальтики, зарабатывай чистым, а не в гавне скользи. Молодые вразбег, 'учёные', а к нему председатель вновь, с пребольшущим пардоном: дескать, тряхни мощой, а кто старое вспомнит... Он и тряхнул, пить бросил, раньше всех в трактор, позже всех с трактора, 'бескозырок' не гнёт впредь. В мае на Первое люди празднуют, вся огромная СеСеСеР, он пашет - да и под кустики, под 'треньсвистер' обедать. Трактор шумит-стоит в холостом ходу, лемех бликает... Снова пашет и, как министр какой, честь рукой даёт, а грачи следом свитой... С Марьей наладилось. Он любил её, Марью-то, и хозяйство вёл... Жили тягостно, Маленков облегчил им. А Хрущ опять поджал, чтоб мужик не куркулился. И при Брежневе чуть не так - расхититель. После Андропова оползла вожжа. Над избой, крытой цинком, встала антеннища, скот бродил неудобьями; огород - нет конца. И всё - он. А жена лишь стирать и детей следить. И вдруг кончилась. Схоронив, сел на пенсию, так как вспухло колено. Он добыл мерина, жил вдовцом; много пил: самогон, политуру, но также скот держал с огородом. Всё ради Марьи. Чистя хлев, он бубнил, что, пока он тут с овцами, пусть 'курям' задаст. На покосе божился ей, что и в этот год справились, а уж в новом 'посмотрим'... Лили дожди, шёл снег, отцветали черёмухи - и в другой покос он опять твердил, что у них всё 'по-старому'. Труд внушал не спиваться, быть Заговеевым, у которого, говорили бы, и хозяйство немалое, и силёнки. Дети уехали на завод во Флавск... После всем в их районе стали доплачивать за Чернобыль, чтоб пили водку - гнать 'нуклегниды'. Пьянством лечились; пили лечась то бишь. Пил и он вовсю, но и вкалывал. Запустил только женское: быт, постирку с одёвкой и в этом роде; образовались чёрная плитка, гнутые ложки, битое зеркало, одеяло с прорехами, пыль в углах. Засыпая, он спрашивал: умерла жена, что ли? - и соглашался, что умерла давно, но проснувшись доказывал, что - жива и вот-вот войдёт в дом как встарь. Он доказывал, что жива его Марья, нынче, едучи и приветствуя сверстников. Он сидел в санях на одной ноге, а другая, больная, в валенке, - прямо.
  Минул последний дом у околицы; дальше пустошь и Флавск за ней.
  Он признался мне: - Выпить мчусь.
  Нас мотнуло от улицы вверх, в поля, что весною распахивались в ряд с тем, что считалось 'дорога', кою вновь делали; летом ездили меж хлебов в пыли; в сентябре всё пахалось под зиму и трамбовалось; почвы твердели, оттепель разводила слизь, и Тенявино превращалось чуть ли не в остров; стужа крепила лёд, и вновь ездили; снег скрывал колеи, но машины снег мяли; только в февральские обложные заносы путь грёб бульдозер.
  Днесь полей не было. Был пустырь в свалках с ямами и опорами ЛЭП, что давным-давно шла к мансаровским фермам. Здесь - радиация... Я, мать, брат набрались радов, зивертов, бэров там, где служил отец. Здесь же - след от Чернобыля; здесь теперь будет смерть либо новое человечество. Я уже мутант: я фиксирую трепет горниих ангелов, гад подвод-ных ход, прозираю ад с тартаром. И сказать боюсь о последствиях, что грядут вот-вот - еду в розвальнях, а ведь знаю, чем кончится. Мне бежать бы... вымереть проще, чем ждать что близится.
  Мы подъехали к Флавску, к лавке 'Продукты'.
  - Мигом, погодь секунд... - Заговеев исчез внутри, вышел с водкой. - Ты, друг-Михайлович... - Он, взяв в розвальнях кружку, быстро плеснул. - Погодь-ка... Опохмелюсь я... - Выпив, он сморщился и занюхал засаленным рукавом. - Домчу!..
  - В центр города, - я добавил, - в администрацию. А ты с лошадью. Мне бы сотки там выпросить.
  Он сел в розвальни. - Дак, Михайлович, я от квасовских. Ты один - а мы как бы от общества, коллективом. Надо бы... Зимоходова нужно, это мой друг, считай... - Он стремительно оживал; прокашлялся, увлажнив глаза.
  - Ты нетрезвый.
  Он отвёл телогрейку, чтоб двинуть орденом. - Я его завсегда во Флавск! Это Знамени Трудового. Орден мне - Леонид Ильич лично! Есть резон, восседай!
  - Ну, садись, пап! - сын мой похлопывал с собой рядом.
  Мы скрежетали ветхою улицей, бывшей некогда тракт на юг, так что новая магистраль, что справа, пряталась сзади ветхих кварталов. Слева шло кладбище, где средь крестиков было три мавзолея; был и грачевник. Нас глушил грохот транспорта, здесь убогого, взвесь с колёс жутко пачкала. Добрались мы до площади, годной Харькову и где Ленин терялся. Се как бы символ: Флавск вкруг гигантского асфальтированного квадрата и в нём оратор. Культ болтологии?.. Через улицу-трассу, - ту же 'М-2' опять, - было здание с флагом (в прошлом райком, я знал), трёхэтажное. Среди 'волг' с иномарками карий мерин и стал. Постовой пропустил меня. Заговеев затопал по лестнице в грубых валенках.
  Мы уселись на длинную лакированную скамью близ двери, третьими в очередь. Сын мой медленно, по слогам, прочёл:
  - 'Зам главы... Зимоходов'. Что, он главарь?
  - Дак правильно, - поддержал Заговеев, сняв свою шапку. - Я и по пенсии приходил к ему, и когда электричество сбавили. Был партийный начальник. А и теперь главарь, по селу, не по городу... - он дохнул перегаром. - Все из райкомовских. Вот такой народ, завсегда в верхах... Зимоходов в собрания приглашал меня из-за ордена, вместе были в президиме, он от партии, я трудящийся. Я... Погодь... - Заговеев толкнул меня и умчался.
  Взвизгивал факс, телефоны трезвонили, пело радио. Секретарша, впустив меня к Зимоходову, поливать стала фикус. В зеркале глянул тип в грязной куртке, пачканной в марш-броске через город в низеньких розвальнях. Заговеев помог бы, но убежал... блевать?
  Я вошёл. Чин, кивнув, повертел в пальцах ручку и указал на стул. Был он плотен, при галстуке, лупоглазый. Спрашивал взглядом: слушаю! быстро суть! много дел! кроме прочего, вряд ли я, то бишь вы, полýчите, лучше бросьте; но, если хочется, что ж: вы прóсите, а я - контру, вы залупаетесь и копытите от своей херни - но мои херá выше; вы уже мóлите, - я тогда, не как, скажем, ответственный, вам сочувствую; только, кроме пинка под зад, ни черта я вам; не со зла, клянусь: просто вы мне не выгодны; пользу я б углядел, поверьте, и всё иначе б шло; потому начинайте, что вам желается... Он скосил глаза, подавив зевок; вдруг взял трубку и, отвечая, взглядывал на нас с сыном, да испускал ещё газы или чесалось что. На столе был флажок РФ, рядом дырочка для флагштока, - вдруг для серпастого? Положив вскоре трубку, он крутнул ручку в толстеньких пальцах.
  - Ну?
  - Я из Квасовки, я там дачник... Здесь была Евдокия Филипповна... - потянул я из хаоса (путь единственный для бегущего рвачества).
  - Вместо Шпонькиной я. Что надо-то?
  Мою логику он отвёл, я сбивчиво начал новую: - У меня... у жены, верней, в Квасовке, у нас дача. Мы не чужие; мы здесь семнадцатый скоро год... Прошу вас... К дому приписано двадцать соток. Мы из Москвы. Но прадеды жили в Квасовке... Приписать бы сто соток... или пусть сорок. Да, я не местный, но, как потомок здесь прежде живших и в возмещение, что нужда приезжать, прошу, Никанор... ведь Сергеевич? - спохватился я.
  - Эк вы... Смилуйтесь! - усмехнулся он. - Вы не ехайте. Мои предки с Москвы сюда. Получу я бесплатное в этой вашей Москве? Ответьте.
  - Нет, не получите.
  - Есть закон... - Он стрелял лупоглазыми взглядами то на стол, то за спину мне, где толокся мой сын, и тряс ляжкою: умалял Москву. Я ему как бы чмошник в грязной одежде. Он вкусно выделил: - Тут закон у нас. Местным - га. А всем дачникам - ноль два га, двадцать соток. Дачники... Пол-Тенявино дачники. А другие? Хоть Ушаково... или Лачиново... Тоже дачные. Из Москвы да из Тулы - все родились здесь. Значит, им всем давать? Вам и им гектар? У меня десять соток, хоть я весь тутошний. Потому что гектары - мы лишь прописанным. А заезжие пожили, шашлычка с пивом скушали - и в столицы?.. Польза в чём? Га пустым стоять? Не пойдёт... Эк вы, дай га... Будто конфет вам дай... - Он убрал под стол руку. - Разве не ясно, что земля - святость? Это налогов нет; а начнём брать - в слёзы? Вы... Вот вы кто такой?.. - Услыхав 'лингвист', он похмыкал: - Грамотный, знать должны... С удовольствием... Но - законы. Стребуйте под Москвой гектар. - Чин зевнул.
  С криком, с грохотом и в распахнутой телогрейке, чтоб явить орден, в дверь полез Заговеев.
  - Но!! Ты целинника не моги!! - кричал он на секретаршу. - Ты ещё не было, я поля пахал для твоих папки с мамкой!!
  - Что расхрабрился-то? - Маска сдёрнулась с Зимоходова; он со мною покончил, и кстати сцена, где я стал лишний. - Света, порядок... Ну а целинник... ты подожди чуток, мы с товарищем спорим.
  - С им ведь я... - Заговеев уселся, вытянув ногу. - Дал ему сотки-то?
  Зимоходов, откашлявшись, завертел ручку пальцами лишь одной руки, а другой сдавил спинку чёрного кресла, в коем сел боком. - Впрыгнул тут, секретаршу травмируешь... Ведь закон есть... Как дела в коннотракторных?
  - Что дела? - Заговеев потёр лоб шапкой. - Коли не дашь га, худо.
  Я приподнялся. - Право, Иванович...
  - Ты погодь, - перебил он. - Дак, свет-Сергеич друг! Ты начальник был в партии, я содействовал? Я тебе вдохновлял народ? А закон тогда был такой, чтоб тебе агитировать? А ведь я агитировал, чтоб ты честь имел за свою мутотень, с обкома-то! Мне закон суёшь?
  Зимоходов надулся. - Дай заявленье, выделим ноль пять га дополнительно. Ты герой у нас.
  - Как Закваскин? Вор получил гектар! Псу Закваскину ты давал? Получается, он в тюрьме сидел, а теперь в привелегиях? Вроде как это мы с тобой, а не он вор?
  - Право есть... - Зимоходов потупился. - Он прописанный. И отец его был комбедовец, тут колхоз вёл.
  - Вёл, что трудящих гнал, а пьянчуг всех в начальники. Церквы рушил, мельницы рушил... Я с им соседствовал, и с сынком его... А скажи, - вдруг воспрянул он, сдвинув стул к столу, - коль важны именитости: чейный Флавск был до Ленина, при царях ещё? Кто тут строил, что вы доламывали, партийцы, аж целый век потом?
  - Кто? Агарины.
  Заговеев мигнул мне. - А появись он, дали б Агарину вы гектар?
  - Ну, дали б... Тут что ни древность - с их времён. Что, товарищ - Агарин?
  - Стой ты! - гнул Заговеев, может, впервые строивший довод этакой сложности. - Не Агарин он, а учёный. Павел Михайлович.
  - Ну, а я Никанор. И что с того?
  - Что ты главный по сельскому: по Лачиново, да Мансарово, да Тенявино...
  Стрекотнул телефон.
  - Меня нет пока! - приказал Зимоходов. - Сверку устроил? Ты б Мармыжи назвал.
  - Основали их кто, а, эти все сёлы? - гнул Заговеев. - Спрос как с начальства, ты их всех должен знать... Квашниных слыхал?
  - Чьи Сады? - Чин, поёрзав по креслу, вперился в грудь мне. - Что ли Квашнин вы?
  - Ну!! - грохнул в стол рукой Заговеев. - Я ведь не просто так! Осознал, что как Флавск для Агарина - то и дай Квашнину гектар?
  Зимоходов вздохнул. - Батяня, он в ГэПэУ был, сказывал, привели из Тенявино контру, под потолок, как вы... - И он смолк.
  - Ты нам землю дай, свет-Сергеич! - гнул Заговеев.
  Тот, стукнув пальцами по столешнице, встал, направился к шкафу.
  - Ох-те, дворяне вы... - Он не мог скрыть довольства, что и у них в селе есть герой; можно мудрствовать о капризах судьбы. - А не брат вы тому, с генштаба? Дали б солдат в страду... - Он, вернувшись, раскрыл файл. - Где Квашнины? Так, Ложкин...
  - Дом на Рогожскую.
  - Конспирация? - Он пошёл взять другой файл. - Нет давно ни товарища Берии, ни товарища Сталина, а у вас конспирация? Много лет как свобода!
  Сидючи в кресле, он был значителен, встав - уменьшился; ноги коротки. Диспропорция - от шумерских царств, где сановники восседали средь мелкоты людской весь свой век. Оттого, пройдя, Зимоходов спешил сесть, чтобы не поняли, что он, в общем-то, мал для должности и ему тяжело управляться даже и с плотью, с мыслью тем более. Он извлёк файл, вытащил вшивки. - Так, февраля, ага... Года восемьдесят... дом в Квасовке, на трёх сотках... дарственная... Рогожской Бе... Беренике Сергеевне? От второго десятого девяносто четвёртого, дополнительно двадцать соток... Двадцать три с домом, также строеньями... Подпись: Шпонькина... - Он, захлопнув файл, посмотрел на стоявшего подле двери ребёнка. - Что ж, чтоб у нас был вроде как барин...
  - Во, это самое!! - ликовал старик.
  - Га на вас пойдёт... Бе Рогожскую нам не надо... Это не надо. Мне подставляться? Здесь у нас выборы, а в политике сложно, в ней компроматы. Мне зачем? Незачем. Мне до пенсии здесь бы... - Он почесал в боку. - Ты, целинник, не против, чтоб я началил?
  - Мил друг! Баулиных и Попкова, Дьякова и Чугреевых: кто в Мансарово и в Тенявино - за тебя все! Осенью - дак барашка... Ты заходи, знай, коли с Магнатиком будешь в поле. Поле твоё же? Преватизировал?
  - Всё! - прервал Зимоходов. - Вы от жены - по дарственной, пусть нотариус впишет и - просим милости. Паспорт можно ваш? Данные. Чтоб заранее.
  Я дал паспорт.
  - Что-то не понял... - вскинул взор Зимоходов. - В паспорте имя Кваснин вы. Как же так?
  Объяснить, как нас выслали в глушь? как отец отвёл беды этой вот 'с'? как я сам, живший втуне 'квашнинством', свыкнулся с этой серенькой 'с'? как мне с этой 'с' легче - точно как трусу слечь перед боем или саркомнику за обманным диагнозом? Вновь мне шиш? Мне ничтожные, на куличках, сотки не выбить? Завтра Закваскин сральню устроит мне перед окнами?! Я стыл в липком поту.
  - Михайлович! - Заговеев тянул кулак с мятой шапкой. - Что ж ты - Кваснин, а? Вроде Закваскина...
  Зимоходов поддакнул: - Кажется, много лет с тех пор, как зовись ты хоть чёртом. Ну, не врубаюсь я, не врубаюсь: вы к нам приходите как одно, сам - третье... Мне для чего Кваснин? - Он засунул файл в шкаф, сказав: - Ты давай заходи, целинник. - Он прогонял меня.
  - Я Квашнин!
  - Ну, и будьте!
  Я вышел в одури, что сменила стыд и взялась из фантазии, что нельзя не чтить во мне Квашнина и что мне нужно верить, ибо, во-первых, я не могу лгать; плюс потому ещё, что нельзя не увидеть квашнинское в моём облике! В чём признался (что я теряюсь в пиковых случаях, что раним, ненаходчив, скован) суть ухищрения, чтоб предстать в лучшем свете: добрым, порядочным, бескорыстным. Но вот реально только гордыней было всё то во мне, что, сочтя себя 'Квашниным', пребывало 'Кваснин', лживый, знающий два пути: тяготение к Богу, чтоб подчиняться призрачной силе, - и злость на медлящих a priori признать твой верх.
  Подтверждать себя?!
  Я шагал, сражён, что какие-то варвары мнят меня самозванцем и даже жалким, раз я сбежал от них. Я не видел: сын, мной тащимый, хнычет и падает и мне кто-то кричит... На улице, задержавшись, чтоб перейти 'М-2', я взмолился, чтоб Бог помог мне. Как я вчера торчал с карабином злой в снежном домике - нынче, злой, я убить могу. Мне б вообще пропасть, провалится сквозь землю, столь оскорблённому и смятенному, потрясённому пылью, грохотом, ветром, копотью от машин к Москве... Я терзаться стал перед той 'М-2', вин не ведая. Что виниться, если добился, что отодвинут к жизненной свалке и рвут последнее во мне - корни? Истинно, чем я хуже Закваскина? Он - сумел... Да любой выбьет сотку в местности, где заброшены, в сорняках лежат сотни, тысячи, прорвы га!! Кто попало выбьет здесь сотку! Я ж - не сумел.
  Мне - мёртвое дважды два всегда.
  Мне - 'законы'...
  Что же выходит: им побеждать - мне маяться?
  Вдруг в мой мозг впал Иаков, самокопательный муж из Библии, скоммуниздивший первородство у своих братьев, с Некто боровшийся и Его, это Некто, рекшее, что Оно Бог, поправший; так что то Некто мигом признало: раз поверг Бога, то люд тем паче. Важно не то совсем, что народ иудейский выкрал-де первенство. Мне не смачные древности суть важны, а пример, что, запнув Бога, выиграть можно. В том аванс индульгенции на борьбу с чем-то внутренним, либо вовсе негодным, либо чрезмерным мне (чересчур во мне Бога в виде табу и норм, идеалов и принципов). То есть надо дерзать на всё, посылая в зад этику вместе с Богом, чтобы стать избранным?
  Оттого, может, как Заговеев позвал меня, я, ему не ответив, вскачь перешёл 'М-2' и потёк с сыном улицей, коей вёз нас недавно в центр Флавска мерин... что и догнал нас вмиг. Я махнул рукой. Разобиженный, Заговеев накрыл вожжой карий круп. Я смотрел вдогон.
  Шли мы медленно... Город кончился; на окраинах нас облаяли шавки... Водонапорка: убрана льдистой мантией, шитой холодом из воды и клякс птиц, пятен ржавчины и небес, стывших солнцем позднего марта. Сын покатался в складках и сборках шлейфа от мантии. Мы опять пошли... Между тем как я брёл по дороге между колдобин вслед Заговееву, кой гремел вдали, в километрах, сын бежал полем плотного наста, вскрикивая:
  - Сюда иди!
  - Провалюсь, - отвечал я.
  Но он настаивал.
  Чудилось: прусь в колдобинах - а вдруг шаг до иного, вольного?
  В общем, как я с утра глупил (севши в розвальни, чтоб в итоге и вышло всё), то, опять решив не по собственной тщетной мудрости (и не мудрости, стало быть), я шагнул на наст, положив, что когда до моста через Лохну не провалюсь в снегах - жизнь выправлю.
  Проходили мы пустошь, ставшую свалкой. Сын оборачивался: отстал я? Наст был надёжен сказочным образом для моей биомассы весом под центнер. Я восторгался, чуть не бежал от чувств. Рой уверенных, оперённых надежд кружил: на какую ни глянь - осанна! Солнце сияло. Я участил шаги, переполненный счастьем, взял сына за руку... и упал.
  - Пап, что с тобой!
  Я сипел: - Ничего, всё как надо... Тоша, сходи давай, чтоб Григорий Иванович был сюда. В поле раненный, объясни... Сыграем, что ты разведчик... или шпион... Сыграем... Я вас жду с мерином.
  - Нет, пап!
  Он посмотрел вдаль. Он видел в дымке из страха Квасовку, лиственницы, дом, 'ниву'... Как туда? Сквозь уродливый, в ямах, свалку-пустырь сперва, где мы были? Сквозь строй тенявинских чуждых зимних дворов с собаками? Мимо скорбных развалин каменной церкви? И, по-над поймой, мимо ограбленных мёртвых изб, кончаемых вдруг разлогом, где чупакабра или что хуже? И только после - чёрный копытенный грязный двор, где есть мерин, но и всё прочее, с виду доброе (но кто ведает?), и где странный дед Гриша в топотных валенках, сизокожий, дышащий змей-горынычем?
  - А зачем туда? - он пал духом.
  - Я не могу идти.
  - Можешь!
  Я промолчал. Освоится. Пусть втечёт в него путь... Освоится...
  - Буду знак давать, - я сказал.
  - Стемнеет.
  - Нет, - я вёл сквозь ментальные сумерки. - Не стемнеет, хоть двадцать раз ходи. А тебе - только раз, чтоб оттуда на розвальнях с дедом Гришей. Здесь... Квашнины прежде жили здесь.
  - Кваснины?
  - Кваснины. Ты пойдёшь по следам их... Жду тебя... - Уплывало сознание; я уткнулся лбом в снег.
  - Ты белый.
  - Да.
  Он растёр свой заплаканный глаз и побрёл прочь, руки в карманах.
  Я воздымал картуз, чтоб он чувствовал, что я с ним... Когда-нибудь он уйдёт вот так от могилы, где я улягусь. Но, ещё дышащий, я творил мечту погребённым быть хоть вторым своим сыном... Он уходил... вниз, к пойме... Я нашёл палку, чтоб подымать картуз. Я лежал среди свалок в мёртвых репейниках, что торчали над снегом. Мне было больно с выплесками в мозг пульса; пот увлажнял бельё. Каркал ворон... Высясь на локте, я наблюдал пятно, кое, минув жилые, замерло у последних изб, нежилых, на конце с. Тенявино, что шло к западу, к нашей Квасовке. Разлучали нас вёрсты... Мой картуз дрогнул, сигнализируя, хотя вряд ли он видел. В семь мои с половиною, Лотофагией был мне зимний ивняк у дома; это я помню... плюс смутный образ, что, мол, семи с половиною что-то я натворил... Мой сын шагал сквозь лернейские чащи, топи Колхиды, тьму Лабиринта в мглу подсознания, в страхи мифов... Встав, я побрёл с трудом. Я хотел просить Заговеева отвезти нас в больницу и позвонить в Москву, но постиг, что хирург удалит вершки, а недуг глубоко засел; только мне его выдернуть.
  У села ко мне - розвальни, Заговеев в тулупе.
  - Что ты, Михайлович! Малый вбёг ревмя. А я выпимши... Дак, что, к доктору?
  - В Квасовку. - Я прижал к себе сына.
  Думавший, что погонят во Флавск опять, где скрежещут полозья, рыкает техника, злятся шавки, конь развернулся, вывалив кал.
  - Пап, чёрный он?
  Заговеев откликнулся: - Малый, нет таких. Это негр чёрный, ночь... Вороная - про лошадь! А этот мерин - не вороной тебе.
  - Да?
  - Он каряй... - И Заговеев достал курить.
  Мальчик фыркнул. - По-тульскому?
  - Так по-русскому. Масть есть каряя. Папка твой... - Заговеев жёг спичку, - знает. Он ведь наука.
  - Каряя - это масть с тёмно-бурым отливом в чёрном, - я объяснил, заметив, что конь без сини, чтоб назвать вороным.
  В Тенявино увидав масть новую, сын спросил о ней. Я ответил: игреневой масти (рыжая с беловатым нависом, значащим хвост, гриву, чёлку). Выложил о караковой (вороная с подпалиной), о гнедой (рыже-бурая с чёрной гривой, хвостом, ногами); также о чалой (мешанно рыже-белого либо серого волоса и со светлым хвостом), подвласой (караковая с подпалинами), мухортой (с подпалинами в паху, в морде), пегой (пятнистая) и буланой (чуть желтоватая с беловатым нависом), и о каурой (как бы с ремнём в хвосте, с темноватым нависом и впрожелть рыжая), о мышастой (мышьего, в пепел, цвета), сивожелезовой (это серая с красноватым отливом) и о чагравой (цвет тёмно-пепельный), о чубарой (лишь седогривой) и о саврасой (это каурая с чёрной гривой, хвостом). Я кончил. Выехали в слободку - край, близкий к Квасовке. Заговеев молчал-курил, сидя боком к нам, опустив почти вожжи; но что он слушал - виделось.
  - А, Михайлович, слово 'конь' или 'мерин'?.. Я тут насмешничал... Сам-то сызмала с лошадями, но масть не всю б назвал... - Он швырнул бычок с яра, вдоль по-над коим трюхали розвальни. - Городской знает больше, хоть я с тем мерином век уже. Сколь мы с мерином: и в Мансарово, и в Щепотьево, и во Флавск. Всюду... А сколь я из лесу дров на ём свёз? Мы братья!
  Я назвал 'кобы' из праславянского; 'борзых кóмоней', на которых подвижничала рать Игоря; 'кабо', мерин в латыни, из чего вышло, может быть, 'конь'. Вам 'мерин'? С 'мерином' просто: так у монголов вообще звать лошадь. Собственно 'лошадь' вёл я от тюркского 'алата', в пример. 'Жеребец' идёт от санскритского 'garbhas'. Больше я ничего не знал, кроме частностей, что китайская лошадь - 'ма' - в фонетическом сходстве с 'мерином', да привёл ряд банальностей: дескать, конь не кузнец не плотник, первый работник... и про Калигулу, что коня в сенат... Македонский звал именем коня город (днесь Джалалпур, Пенджаб)... Также вспомнилось: 'Вижу лошадь, не видя лошадности, друг Платон', - заявил Антисфен на платоновы тезисы, что 'лошадность - чтойность вселошади'... Я, сказав это, смолк: прок в знании семы 'лошадь' с рыском в минувшем? Мало, что данность (явь, сущее и действительность) лжива, я стремлюсь в глубь слов сдохших, то есть исследую дважды дохлую ложь, 'тень тени'? Да ведь известный факт, что всяк век с людьми, с миллиардами их самих и идей их, губит век новый, - знак, что любой век лжив. Уж не есть ли я жрец фальшивости? Заговеев глуп? Он питает живых коней, я - слова. Его опыт сложней понятийного, мозгового, 'словного' коневодства. Мысля так, я стремился к великому, что откроется, чувствовал, а пока лишь тревожит; но я и знать не знал, что часы остаются...
  Розвальни вплыли в Квасовку. За соседскими избами, под трёхствольностью лиственниц, мшистой крышею - родовые пенаты... Выспренно, потому что нельзя в моём случае молвить просто 'дом', как о 'Ясной Поляне'. Не было ни хором 'с подклетями' (век XVII-й), ни чертога лет Рымникских (XVIII-й), ни кулацких подворий прошлого века. Не было. Потому и - 'пенаты', мне в утешенье... Вот и калитка под караганой; солнце сквозь ветки. Мерин попятился, уменьшая, мнил, расстояние до копны своей, позабыв, что пошлют развернуться прежде вперёд, в разлог, по причине кустов вдоль моих 'пенат' справа и яра к лохненской пойме слева.
  - Тпр-р!! - Заговеев стегнул его. - Я спросить хочу. Что за хворь? Может, к доктору?
  - Нет, в Москве к нему... - Я сошёл на наст. - Вещи пусть у тебя... Поеду; вскоре поеду... Летом не буду - скашивай у меня в саду, коль Закваскин возьмёт лужки.
  От усадьбы Магнатика на другом берегу, вкось, выше по Лохне и в километре, нёсся мат скотников.
  - Слышь, Михайлович! Кто дорогу к тебе прорыл и в Мансарово, - ну, Магнатик, - он с Зимоходовым... Дак Квашнин ты, нет?
  - Я Квашнин.
  - А Кваснин с чего?
  - Мой отец этим спасся; знатных стесняли. Сам я с шестнадцати лишь узнал про всё. Был Кваснин, этим жил. До сих пор Кваснин... Мне привычно... Имя не шапка, - разволновался я. - Но, раз так... Раз меня подрезают... и если смерть жду - стану Квашнин, что ж.
  Старый взгрел мерина. - Стой, идрит!.. Я, Михайлович, коренной, как ты. А господ у нас... Хоть Магнатик твой с фермами, кто с моим Зимоходовым триста га арендует, склад их в Тенявино... Я к тому, лучше ты, а не бывшие коммунисты либо из жуликов... - И он высморкался, сняв шапку. - Взять хоть Закваскин; сын возвернётся - мигом стеснят меня... Говорю, время гиблое, вёсны гиблые... - Он, принюхавшись, обслюнил палец, выставил. - Дует северный... С веку не было, чтоб задул в ноябрь и всё дует. Им, ветрам, срок внахлёст дуть... Дак, ты захаживай, есть прополис. Пасечник дал мне, что я помог свезть... - Гаркнув: - Но-о!!! - возмущённое и наигранно грубое, он услал лошадь в дол вперёд - развернуться.
  Я ждал его у крыльца. Он выкрикнул, проезжая: - Впредь пусть даст выпить этот Закваскин! Мнит за сто грамм купить?! Каряй мой, шевелись-беги!
  Сын спросил: - Почему у них крыльца светлые?
  Я взглянул на своё деревянное и сравнил с беломраморными соседей; у Заговеева и Закваскина крыльца были из мрамора, в две ступени, но я не знал ответ. Он ещё меня спрашивал, пока мы раздевались. После я на столешницу навалил крупу, выбрать мусор. Он вдруг подсел ко мне.
  - У зерна цвет буланый, пап? - И он стал помогать с крупой; пальцы бегали в россыпи, точно как и по флейте, кою мы взяли, чтоб упражнять его; здесь он должен играть для предков.
  Я повторился: - Спустимся к речке, позанимавшись... Хочешь флейтистом быть?
  Он упёр локоть в стол и в ладонь - подбородок, так что мешало сдавленной дикции: - Помнишь, ездили мы в музей в тот? В пале...логический. Динозавры там, кости... - и он вздохнул. - Не флейту... Их я учить хочу: их породы, где жили. Там тарбозавр был. Но мне и маленькие компсогнатусы, дейнонихусы, нравятся. Я и кошек люблю. Как звать их, кто про них учит?
  - Кошек?
  - Нет, динозавров.
  - Палеонтологи.
  - Знаешь всех как звать? Тот, кто знает их, динозавров, - палеон-толог? А кто другие?
  - Именно? - я спросил, расставляя нам чашки. - Вот цитология - о строении клеток, базы живого; а этология знает нравы животных и их повадки. Физика жизни - цель биофизики. Теринологи знают млекопитающих. Специальностей много.
  - Ну, а, пап, змей - кто?
  - Змей - герпетологи.
  - Муравьёв, пауков? - торопился он.
  - Энтомологи. Арахнологи.
  Он задумался. - Много слов... А ещё скажи?
  Я исполнил внушительный звуковой этюд из маммологов, ихтиологов, фенологии, спланхнологии, гистологии, зоологии, биохимии и т. д.
  Каша сделалась; отобедали. Севши к светлому в верхней части (выбитую часть нижнюю я заткнул) окну, я прослушал, как он исполнил пьесу на флейточке. Он не Моцарт. И не Чайковский. Может быть, Рихтер либо Билл Эванс? Чтоб не страдать, как я. Исполнителю легче, как всем работникам по стандартам, схемам и калькам либо в лад моде. Выпустив ряд научных книг, где означил новые смыслы, я жалел, что не автор розовых фэнтези. Я б имел здесь гектары и не гадал бы, как учить сына, как помочь брату, как самому быть. Да, не гадал бы. Глупость доходна... Крыльца соседские срезаны от дворцов?.. Впадёт же вдруг... Отвлечённые думы, вздорные.
  Скажем, где я сейчас? И вправду, что это: с шапкой из снега каждой зимою или встающее из трав летом с зонтиком от ненастья, с óкулами смотреть вокруг и с подобием рта? Что радо, если в нём в ливень прячутся мошки, а в холод - мыши, или в зной - жабы? Что счастливо, если в нём селюсь я? Вхожу в него, и оно от чувств светится. Что это? Дом. Дом предков. Бог его не творил - напротив, мнил обездолить нас. Дом нам стал как убежище от Господнего гнева, движимым раем, в коем свыкались мы с бытием в первородном грехе без Бога. Да, можно бросить дом, сжечь, сломать и продать его - с тем, однако, чтоб искать новый... Мысля так, я судил не явление дома, но убеждал себя в чём-то подлинном.
  Сын кончал играть; мы легли; он ещё что-то спрашивал... и уснул в момент. Я ж, поняв, что глушу в себе страх, додумывал: почему эти стены, окна да печь, что торчит из почв и уходит сквозь крышу, и потолочные с половичными доски - животворят и лелеют дух, порождают фантазии, укрепляют в решениях, сохраняют всё лучшее, что я пережил? Отчего, в обрат, дом жив мной, ибо я его чувствую, если мы разлучаемся и он пуст, сколок рая, в мареве августа, под ноябрьскою моросью, под февральскою вьюгою?
  Где-то стукнуло... Филин? Мыши?.. Дом, поглотив нас, поднял флаг радости, и на пир стеклись гости. Он не провидит, что будет вновь один. Кровь, качнувшая жилы, - станет и радость сникнет. Пусть он нас любит - он дом наездов, кой согревают, чтоб после выстудить, наполняют, чтоб после бросить, холят, чтоб позабыть вдруг. Он место редких встреч - и протяжной разлуки, краткого счастья, комканых празднеств, горьких надежд, сирой дружбы и безответной, скорбной любви... Я стал к стене, увлажнив себе кожу. Что, конденсат? плод сред, стылой каменной и воздушной, тёплой от печки? Нет, нет. Отчий дом плачет. Занят заботами и хождением к людям, страждущий по изгрызенным яблоням, по земле, отчуждённой Закваскиным, я не думал о доме, я не отметил нашу с ним встречу, взяв его как часть общего, целокупной усадьбы; будто не все они: огород с садом, Лохна, и та ракита, даже и Квасовка, и Тенявино, и Мансарово, - лишь к нему комментарии...
  Я спал сном, что был бдением, не могущим назваться так по недвижности тела и по тягучести думаний о домах вообще, о московской моей жилой площади. Как даётся им, сколкам рая, - травным, кирпичным иль деревянным, - их экзистенция? Как выносят смену владельцев? Где я в бессоннице, жили дед мой и прадеды, а фундамент знал пращуров. Я отправился в сени. В грубой сенной стене средь камней известковых был и гранитный, искривший в свете. Прорезь окошка - в каменной кладке с метр толщиною. Между сенями и жилой частью ширилась щель; по осени задувало в щель лист; ковры листвы шелестели до стужи... Вне, куда двинулся, под невзрачными звёздами - три фасадных окна в свет лампочки (я наладил проводку). Весь фасад из старинного кирпича рустован, сверху с карнизом. Я зашёл за торец, где ветрено, где спала моя 'нива', где в снежной крепости день назад я терзался. Выше был сад. Я медленно рвом Магнатика сквозь него пошагал в поля, отмечая: дно уже травное, ведь во рву тепло копится. А вокруг - снег и тьма вверху, и в неё ведёт ров, как в космос... Похолодало. Я повернул назад. Гас у фермы Магнатика через пойму, вкось и направо, тусклый фонарь, цвет синий. Влево, над Флавском, небо чуть рдело. Вскаркивал ворон. Ветер усилился... Родилась песнь жаворонка. Как, откуда он? Как он терпит снег? Отчего неразумен? Пусть весна не наступит, жаворонки поют свой гимн.
  Сын зевал. Растопив печь, я делал завтрак... Брякнул стук, и я вышел. Там, где восточный край сада, лазал Закваскин. Он захотел дрова и прибрал мои, чтоб сушняк не волочь из поймы. Он рубил сухостои, делая бреши; вот свалил вишню, древнюю вишню, и поволок ствол настом за огород свой, летом тонувший в чертополохах. Он не с земли жил... Я возвратился в дом.
  - Что, ручьи, папа? - встретил сын.
  - Нет ручьёв... Отвратительно... - Я ходил через комнату от стены к стене; я был зол и в отчаяньи. - Мы к реке с тобой... Этак, вечером, чтоб вернее... Мы подготовимся и...
  - И...?
  - И сходим. Завтра уедем... Мне надо снег сгрести, это первое. А внизу потом наберём с тобой хвороста, чтоб костёр жечь.
  Он улыбнулся. - Как прошлый год жгли?
  - Нужно и верб набрать, - досказал я. - К Вербному, к воскресенью.
  Мылся он нехотя - воды стылые. Под ногтями рук была грязь, а на кофте - пятна от жвачки. Зубы он чистил точно смычком, отчаянно. Длинноногий, с узкой ещё грудной клеткой и с мягким волосом, он взрастал, к моей памяти добавляя всё новое. Сын есть труд мой и вид, не достигнутый ни в давнишних веках, ни в наших.
  - Вербное? - он терзал полотенце. - Нету Вишнёвого воскресенья. Вербное есть. А Дынное? - он смеялся.
  - И да вошёл Бог, - вёл я, - в Ерусалим Свой, и ликовал народ, и бросал Ему зелени... - Я сказал, что была 'зелень' - верба и что на Вербное одарялись все вербою; что на белом коне патриарх ехал в Кремль и везли за ним вербу; и ели варево с той же вербою; чтоб детей родить, просят вербу; верба же - щит от молнии; если бросить ветвь в бурю - стихнет; вербою ищут клады. Верба волшебна.
  - Ел кашу с вербой, пап?
  - Мы с тобой её сварим.
  - Да? - он копал вилкой в пшёнке. - Нет, лучше клад искать! Лучше сбегаем, куда стрелки те, что просыпались с потолка из праха? Что, они просто? Нет, пап, непросто! Это ведь стрелки!
  Стрелки действительно не могли быть 'просто'. Надо представить их не возвестием отдалённого в неком векторе, но в контексте того, что вблизи - по соседству - нечто мне нужное. Для чего? Для дел в Квасовке? Для души? Может, к прибыли? Для здоровья? Вдруг там есть снадобье, что излечит недуг мой? Или Магнатик, с помощью коего отвоюю сад у Закваскина? Вдруг действительно выход рядом, выход в развалинах под землёю и снегом?.. Но я был скептик, чтобы там рыть, не ёрничая хоть малость, да и вообще рыть в векторе стрелок.
  Час спустя я отшвыривал снег от хлева; только не клад искал. Росталь, будь скоротечная, через кладку зальёт нутрь: хлев ведь из камня, камень на глине. Я не бывал здесь в дни половодья за невозможностью одолеть грязь, но, примчав сушью пыльных окрестностей, и в сенях, и в хлеву обнаруживал воду, а под ней наледь, так что мостки клал; и лишь июнь, нагнетавший зной, вырывал из льдов инструменты, тряпки, дрова, сор, ящики. В этот год мне содействовал вал Магнатика, навороченный подле хлева. Вал отведёт ручьи. Я, его сформовав, как надо, - вверх склона клином, - рыл в снежных массах длинные норы, чтобы сын лазал.
  - Будьте, - послышалось.
  Заговеев, в ушанке и в телогрейке и в грубых валенках, ждал, в руке папироса, кою он, чтоб со мной поздороваться, сунул в рот себе.
  - Живы? Здравствуйте. Поглядеть пришёл. Завтра Вербное. Там и Пасха.
  - Завтра уедем.
  - А-а...
  Ветер дул в него и срывал с плеча пух; он с утра кормил кур, видать.
  - Скоро, значит, Христос воскрес? Правда - нет, а вот так не скажу: не верую. Завтра бабки придут с Мансарово, чтоб во Флавск везти к службе. Тут как закон у нас, что я с пенсии их вожу в Рождество и на Вербное, с ими в школе учился... Ты уезжаешь вот... - затянулся он дымом. - Вся жизнь, Михайлович... Рассказал ты про масти, больно мне тронуло, что я это не знаю. Сивожелезая?.. Не про масти я... Вёз я вас и надумал: старый я, хворый: падаю и лежу, как мёртв. И что я теперь мыслю? Мало учился, пил, гневал Марью. Всё от поллитры... Пусто ведь сзади-то! Не исправишь... - Он заморгал дымя. - Ты уважь меня, масть спиши... И, как ты на ногах, помог бы? Мне бы от общества. Бог заметит ли? А ты общество. Ты свидетельствуй. Дело важное.
  Я списал ему масти, и мы пошли к нему. Дом Закваскина под просевшим коньком, запущенный, посвежел: дверь крашена, бел фасад и хлам прибран; гладь крыльца мыта. Сам он тёр окна белою тряпкой. Хмурые брови из-под папахи нас проводили.
  - Пёс-то готовится. - Заговеев свернул к себе. - Ждёт сынка с Москвы...
  На дворе с горкой погреба, тополем и копной к плетню да с неровной поленницей по границе площадки, топтанной живностью, было светлое (мрамор) крыльцо в лучах. Мы приблизились. Он, твердя: 'Глядай!' - по доске стал толкать крыльцо в розвальни, отказавшись от помощи. После влез к вожжам согнутый, чтобы выкрикнуть, усадив меня с сыном:
  - Ходь, ты мой каряй! - После, мотнув вожжой, в скрип полозьев промолвил: - Редикулит напал. Дак к теплу полегчается...
  Со двора взяли вниз, в разлог, и оттуда к Тенявино, где он, верно, продаст крыльцо.
  Я заметил: - Меня зачем?
  Он мотнул вожжой. - Ты погодь... Нет и нет весны! - он добавил поёрзав. - Вымыться думал ведь, перед Верб-ным-то...
  - Я полью.
  - Слава Господи!
  Вновь Тенявино, нежилой край... мёртвые избы; с плоских крыш капает, а крутые - те высохли, хотя ветер холодный... Всюду прогалины... Бесприютная кошка злилась на пса, прибежавшего от жилых сытых мест... В пойме речка блистала в ложе из снега в зарослях тальника...
  - По обычаю, раньше к Вербному все уже были здесь, ну, дачники, - он рассказывал. - А счас нет. Старики в городах с детьми. Поуехали! С Горбачёва решили, что оживёт село, потому как он мелочь дал, что трудись на усадьбе. Хоть денег мало, да ведь хватало, коли подворье. А сто рублей тогда - сто лопат, во! Счас с наших пенсий - четверть лопаты... Что не дозволили? - повернулся он. - Торговать с дворов, чтобы с низу шло, как положено... - Нас тряхнуло на рытвине, он поморщился. - Ох, идрит... Счас другое. Счас воровать им; всё себе взяли. Нам как бы пенсии. А богатый, он ведь, Михайлович, - коль есть бедные; не с трудов пошёл. Им от бедных рубль, с наших маленьких пенсиев. Мы отдай рубль - и не богаты. Им же - в мошну их. В дело, врут, копят? Нам от дел фигу. Звать демократия? Молодая Россия звать?.. - Мы под лай собак плыли к центру Тенявино по льду наста; мерин взял к церкви. - Я и Закваскин в ящик сыграем - Квасовка сгинет. Сын не поселится, - вёл старик. - Мой сын в Флавске, где их завод. Чуть платят, но грош идёт; и стаж. А тут голь одна. Не прожить в селе; гибло. Там, где пахали, нынче облоги; овощ с Еврóпей. Лохна вся высохнет, - вдруг изрек он. - Лягу на кладбище, а потом Лохна будет овраг, сосед.
  - Я спускался к ней, ты не прав.
  - Михайлович! Дак снегá сочат! Сколь их в Квасовке, и в Мансарово, и в Щепотьево, где чудит Серафимка, этот наш столпник... Снег сочит! И вот кажется, что подъём в ей. В мае прикидывай, май сухой... Лохна сохнет... - И он мотнул вожжу. Мерин дёрганным шагом двинул к руинам, что на пригорке, чуть в стороне от изб. К нам приблизилась старая, с сумкой, женщина в пальтеце и в платке.
  - Я с кладбища, от своих иду. К Марье тоже сходила. Мы с ней подруги сорок лет были... Марья-то - близ Закваскина-деда, ну, того Федьки... Чтой-то там чищено!
  - Извиняй, я потом с тобой... догоню... - оборвал он, сказав: - Надёна... С ей мы со школы... Дрýжка первейшая моей Марье. В Флавске у дочери... Счас уйдёт пусть. Мне лишь тебя, сосед... - И он вылез из розвальней. - Сделай милость, держи-ка.
  Мы опустили груз и, проваливаясь, с отдышкою, волоклись с крыльцом до церковного входа, подле которого я присел без сил. Заговеев же, вскинув голову и взглянув туда, где креста, как и купола, не было, а был остов под купол, перекрестился и попросил вновь:
  - Ну-ка, Михайлович!
  Мы приткнули крыльцо к развалинам, то есть к бывшему храму.
  - Камень не склеить, - молвил я.
  А он тёр свою чёлку скомканной шапкой.
  - Грех я снял. Вёз тебя вчера с поля, тут и пришло: смерть рядом. Я, школу бросив, хвастался, что все учатся, а я взрослый. Этот Закваскин и впрямь помог, он тогда был в бухгалтерах. Я тебе, он мне, лошадь дам, чтоб свёз гречку во Флавск, в райком; восемнадцать мешков для их, а мешок ты во двор ко мне, чтоб не видели, для политики нужно; мамке килу твоей... После вновь опять: нá-ка лошадь, и чтоб не видели, потому как политика, ехай к церкви и оторви крыльцо, часть себе и часть мне. Я малой и дурной был; мне тогда что от ей и от клуба - всё одинаково. Даже хвастался, что крыльцо достал как в Москве в Кремле. Мать рогожей всё покрывала... - Он шапкой вытер пот и обмёл крыльцо. - По нему взойдёт теперь Пантелей. Потому как - Пантелеймона храм. Был святой такой... Я, сосед, значит, храм ломал? Грех, раз пьянь да ЧеКа не тронули, а я смог. От того мамкин век мал... А и супруга... Я ей кольцо дарил; не надел потом, как обмыли... - И он моргнул слезой. - С Рождества томлюсь, нету продыху... И в стране нестрой. Что я жил и работал, коли рассыпалось? Ходит гопник Серёня, грабит... Смута, Михайлович! Нет весны никак... - Он влез в розвальни. - Счас с тобою во Флавск мы, чтобы Надёну свезть. Ну, и выпить...
  - Нет, - возразил я.
  Сын прыгнул с розвальней мне в объятия.
  - Дак зайдёшь полить? - донеслось мне вслед.
  Мы вдвоём брели в Квасовку, и я думал о многом, в паузах отвечая шедшему мальчику. Например, что, бежав до корней припасть, я впал в беды. И что я занят собою больше, чем своим сыном, пусть он и главное, для чего я приехал, словно бы в одури, в эту Квасовку. И, что странное, я недужен, беден и в возрасте, между тем чаю многого: жить в Москве, а не где-нибудь, не болеть, иметь деньги. Плюс быть в лингвистике. Но ещё учить сына, и в МГУ причём; и жене помочь, и усадьбой сесть в Квасовке, и спасти диабетика-брата. Также, при всём при том, я хочу слыть порядочным, некорыстным, честным, скромным, достойным.
  - Папа, - спросил сын, - тульский язык такой: 'кочевряжимся', 'ты глядай, идрит', 'ендовá', 'нестрой'?.. Так дед Гриша нам... Что, такой язык? Мы бы жили тут, я б учил этот тульский? Что-то не хочется. Есть, кто знает все языки?
  - Их тысячи, - пояснил я. - Но семейств меньше.
  - Как это?
  - Русский - брат итальянскому и другим... - Выкладывать, почему и каким 'другим', я не стал, предпочтя мелодизм названий, так как угадывал, что здесь важен не смысл, но тон, ритм, просодия. Все искусства, сколь их ни есть, пытаются стать как музыка. Я продолжил: - Семьи есть кельт-ские, эвенкийские, австралийские, аравакские, эфиопские, папуасские и славянские... и семитские, и романские, зулу, банту, германские, майя-соке, на-дене, кéчуа, алгонкино-вакатские... есть индийские, тюркские... есть корейский с японским.
  Он восторгался: - Ох, пап, на-дене?!
  - Время готовиться, - вспомнил я.
  Он рванул вперёд. Оставалось до тьмы собраться; но и 'полить' сперва Заговееву. Тем не менее, скинув куртку, сев к столу, я вдруг сник. Из угла сын мой выволок ('пап, охотиться!') карабин и предметы, всё из ненадобных: детский кубик, подшипники, пачку соли, резинки, битое зеркальце, старый серп и блок спичечных коробков.
  - Пап.
  - Да.
  - Ночью видел, будто мы у реки, и я лежу на лежанке, ну, этой самой... - Он прошёл к печке, ближе к лежанке. - Я б тогда... Помнишь, зайцев мы ждали? И я ушёл потом. А была б кровать - я б там спал, потому что в кровати... Думаешь, глупый сон? - он с надеждой смеялся. - Разве тяжёлая? - он погладил лежанку. - Взять её к речке!
  Но в голове моей некий плуг резал тьму: не порхали фантазии и не брезжили импульсы, не кипели анализы и не высились принципы; плуг пахал пустоту, где уже был не я, но некто, шедший в заумие: я утратил мозг и волокся вдаль, где стояла фигурка с мертвенным взглядом... Вскакивая, я вскрикнул - прям в Заговеева.
  - Дак, Михайлович, ты польёшь, нет?
  С муторным мозгом я зашагал с ним... Блеск снегов ослеплял... Тень сбоку: много ли выпили? Не Закваскин ли?.. Я пришёл в себя, лишь споткнувшись перед порогом (ведь крыльца не было).
  Булькал чан на печной плите; было жарко... Жизнь моя пронеслась в клочках, от рождения до последних, предродовых мук смерти, целящей породить... Да, именно! Смерть рождает, как жизнь, - но в гроб... Вспомнив сверстников, коих нет, я завыл в душе. Я хотел исступления. С детства мнил быть героем, а вместо этого - чмо, что дохнет...-- Кто я? Квасня я!.. Приступ терзал меня. Но девятый вал истерии, самый ужасный, начал спокойствие. Тик часов, нагнетавших счёт, побудил смотреть характерные для безлесных мест бани. Около печки было корыто, в метр шириною и высотою чуть выше метра. Обруч из бронзы схватывал клёпки в лаковой росписи; а черпак с крючковатою ручкой хищно цеплял за край. Отражала свет ендовá с водой, красно-медная. С потолка, с двух гвоздей, висли два полотенца, вафельных, длинных. У окна стол: чай, чайничек, поллитровка, в блюдце соленья, пара стаканов - древних, гранёных, мутных и низеньких. Заговеев вздохнул.
  - Пора!
  Опершись на стул, расстегнул он рубашку и двинул ногу, что не сгибалась. Верх кальсон он скатал до пят и повлёк своё тело (тощие икры, крепкие бицепсы, дряблый вислый живот и плечи с длинною шеей и с головой над ней, суховатой и с чубчиком) сесть в корыто.
  - Во как! Старинное! Сына мыл! И меня в ём ведь мыли. Дуб, он и есть дуб. Вечное!.. Спину три, да полей потом. Слава Господи!
  Я натёр ему спину.
  - Я так полдня сижу. Вроде думное место, не вылезал бы... Делали! - хлопнул он по бортам. - Морёный... Дак ведь и роспись! Как хохлома цветá, хоть целуй!.. В Чадаево мастер жил... - Он обмыливал шею. Слипшийся чубчик, не молодя уже, выдал возраст. - Было Чадаево. Нет его... Знай, Михайлович, хоть ты хвор, я вперёд помру, ну, к июню... - он чуть помедлил. - Домик-то сын возьмёт, будет дачничать. А ты взял бы корыто, друг? Хоть мыть малого? Не стерплю, как я буду в земле лежать, а Закваскин пожгёт его.
  Пусть запущенный и бобылий, как у Закваскина, здешний быт попрактичнее, видел я. У того всюду хлам - здесь дельное, типа ветхий хомут (к починке, судя по шилу, воткнутому в супонь), круг шлангов, старый насос в тряпье, строй бутылок (десятерной, вдоль печки), разнокалиберные бечёвки, гвозди да валенки, сапоги, короб с птичьим пером (в подушки), также двухрядка, тара с рассадой на подоконниках, надувные колёса, стол с инструментами, два дерюжных мешка (наполненных), койка ленточной арматуры (нэповских, не поздней, времён), кочерга и шкаф с зеркалом, тумбочка, драный пуф с телевизором; синий ларь с юлой, куклой, кубиком, со зверятами из пластмасс и папье-маше. У меня был здесь в Квасовке сходный сбор старых детских игрушек.
  - Что ещё? - предложил я.
  - Дак задержал тебя! - Он поднялся и, мной облит с ведра, потащил полотенца с балки вверху над ним, открывая кольцо на гвоздике. - Это марьино... не успел в гроб... Тоже беда ведь, всякий день помню... Ох, и помог, сосед, на здоровьице! Вытрусь, воду вон, обряжусь в костюм, наломаю пойду вниз вербы, сяду винцо пить, с бани. Нынче, друг, праздники!
  Я спешил. И не то что был вынужден, но - игрушки заставили, да, те самые, в заговеевском ящике. Чтó я в этот приезд глушил - вырвалось. Первый срыв, правда, начат был раньше, сном с этим плугом; здесь повторенье. Я сюда шёл - всё вспомнил. Не до корней припасть я здесь в Квасовке, а для этого...
  Сын дул в флейту, сидя у печки.
  К Лохне мы сверзились на закате, что красил речку, наст и ветвяный храм тысяч ив. Мириады цветков сияли, тронуты ветром, редкие - падали и, пока были в воздухе, искрились, но потом исчезали с их серебром в снегах. Остро пахло: пуховичками, почками и набухшей корою. Первое, что привносит в зимний хлад запах, - ивы, их велелепие: краснотал с черноталом понизу на косе, бредины в пятнах лишайников, белолоз с шелковистыми седоватыми листьями, вербы с толстыми, броненосными комлями, сходно вётлы с грустными прядями. Пало много чешуек - вербных особенных, колпачковых, вылитых из одной карей плёнки, что, разворочены серебристостью, вдруг срываются в снег и воды. Тёмная год почти, верба белится и ждёт Господа перед Пасхой.
  Сын с узкой тропки, коей сошли, взял вправо, к древней раките, виснущей над давнишней, сгинувшей кромкой вод. Вытаптывали сугробы - сделать площадку. И приустали.
  После он бегал в треске валежника. Я топтал и топтал снег, так и не сняв рюкзак, изгоняя стремившую из бездн память... Смерклось... Верилось, что я справлюсь; надо тянуть, тянуть, и тень дня пропадёт во тьме, когда ночь мир окутает, - да, должна пропасть... Но вдруг крик дал ей силу.
  - Пап!
  Я побрёл на зов. С каждым звуком, с каждым мельканием, впавшим в зрение, я угадывал, что он здесь... Не выдержав, я бежал под ракиту и стал следить там, чтобы созданье в заячьей шубке, бывшее в тальниках, повернулось - и оказалось, что здесь по-прежнему лишь второй мой сын, собирающий хворост.
  Этот сын.
  Тот давно точно так же здесь разводил огонь.
  Я сел в снег под ракитой. Чиркнула спичка над сушняком. Ночь прянула прочь от пламени. Я снимал рюкзак, чувствуя, что, пусть мы и вдвоём, - близ третий, жаждущий выйти. И я промолвил:
  'Ты со мной у такого же пламени здесь сидел давно, а вверху ждала мама. Ветер дул с юга. Кажется, был апрель... Ты рядом, я мог рукой достать...'
  'Папа, ты был моложе'.
  'Я был моложе... Помнишь, я посадил тебя на плечо, поднёс к воде, у тебя был фонарь; луч - в вершу, в старую вершу: рыбы в ней не было'.
  'Что, я умер?'
  'Нет, сынок... Помнишь, мама звала, мы прятались. Мы готовили наш секрет'.
  'Записку, что мы здесь были?'
  'Правильно'.
  'Она в баночке?'
  Я поднялся и, вскинув руку, выискал под трухой в дупле гладь стёкла.
  'Да, здесь она, здесь, на месте'.
  'Я подойду к вам'.
  'Нет'.
  'Почему, пап?'
  Я заткнул уши, чтоб не слышать... Вдруг захрустело, и меня пот прошиб. Я схватил снег приткнуть к лицу. Подпустить его - стать безумцем... Но ведь он мёрзнет! Я жёг охапки дров, мысля: тот прожил больше, чем пока этот. Этот утратит, если я с тем уйду... Нет, я должен быть с этим. Этот лишится, если я с тем... Вот именно!
  - Пап! - звал этот.
  Тот отдалился, и я расслышал:
  'Я потерплю... Вон надпись'.
  'Да, сынок'.
  Надо мной, на очищенной лет пятнадцать назад от коросты толщи ракиты - 'Митя и Папа'. Это он сам писал (я держал его на руках тогда); 'Папа' - с титульной вкось.
  - Что, надпись? - Сын подошёл ко мне. - Видел в прошлый год. Кто писал? Это место ведь наше? Лучше сотрём давай и напишем про нас с тобой, чтобы видели, чьё тут место, и не калякали.
  Я отвёл его к пламени, убеждая, пусть буквы будут.
  - Ты, что ли, дом купил с этой надписью?
  - Верно.
  - Ну, тогда ладно. Митя и Папа, может, не знали, что мы дом купим. Ладно, само сойдёт... - Он вздохнул в тоске. - Был бы здесь хоть шалаш. В Москве у нас, в детских садиках домики, и вмещают трёх маленьких; все на столбиках - курьих ножках. Нам, пап, такой бы. И чтобы дверца, крыша и печка. Я бы топил её. А в окошко бы глянул - речка. Ой, хорошо тогда! Кашу сварим с ивовых почек?
  - Да.
  Я набрал цветков, серебристых, с алостью в шубках, и их встряхнул - для отсветов и чтоб видел другой сын, что где-то рядом. Я не варил каш вербы при его жизни.
  Наш котелок был в пламени.
  - Нарекли хлеб тот манной, белой, медовой, - сказал я, - сладостной.
  Хрустнул шаг. С топором, в длинной светлой фуфайке, в светлой папахе выбрел Закваскин, буркнув насупленно:
  - Пламя пáлите? Упредил бы. Мне что, легко ходить? Потому как ответственность. Гришка твой бы ни в жизнь, пьянь... Вижу, огонь жгут. Кто?.. - Пнув сушняк у костра, он прошёл топорищем ткнуть в ствол ракиты. - Вот дрова, коль свалить её. Только как поднять к дому?.. Будет, пойду. Сын явится, а я с вами тут...
  Я молчал. Разговор он устраивал с дознаванием выгод, что представлял я имуществом, остающимся в доме. Если я сообщал ему, где что спрятал, по возвращеньи не находил схрон. Вдруг он сейчас ко мне?.. Я смотрел вслед и думал: что во мне ноет и не уходит с ним? Он ударил в ракиту - это ли? Он наметил срубить её?
  - Пап, кипит.
  В котелок я добавил чистого снега.
  - Варим из белого, - подытожил сын. - Манка белая, ивы белые, белый снег, белый сахар... Пап, будет сладко?
  - Да, - обещал я, видя, что, от удара ли, от огня ли, буква 'М' стёрлась. Но я подкрашу.
  Как-нибудь...
  Стало радостней; настроение вмиг улучшилось; ипостась моей ломаной и никчёмной судьбы обретала здесь цельность. Здесь пока я отец, не утративший чад моих; здесь отрадное прошлое, когда я был здоров ещё и трудился в лингвистике; и когда Родион, мой брат, был нормальнее, а жена моя - пресчастливая мать была; и когда мой другой сын видел наш сад в цвету, слушал птиц; мы чинили с ним крышу, крыли полы, белили; вечером мы спускались к раките, пела кукушка... Может быть, этот дом его счастье - дом, где теперь варю им двоим одну кашу, мёртвому и живому... Понял я: в той бездумности, с коей прибыл я, есть резон: бегство в место, где я был счастлив. (Здесь потом на снегу поздней ночью в искрах от пламени был зачат и второй мой сын). Мне нигде не быть с первенцем, пишущим на раките 'Митя и Папа'; мне с ним лишь здесь быть, около Лохны.
  В варево я влил мёду. Ели... 'Напузившегося', на сленге, осоловелого, я тропой, затвердевшей, ломлющей ноги, позже отнёс его в дом, в постель... При луне уже, вновь спустился к раките, к угольям, багровеющим тускло... Всё, вроде, прежнее - но я стал вдруг чужой снегам с плеском речки под ивами, стынущими в свой праздник. Я развёл пламя; темень попятилась.
  Он приблизился.
  'Ты, сынок?'
  'Папа'.
  'Я не додумался, где ты'.
  'Я здесь всегда'.
  'Здесь?'
  'Помнишь, вы уезжали, 'нива' работала, дом был заперт, вы меня звали, но не могли найти. Я был здесь и мечтал, как я делаю от ракиты к дому вверх лестницу, и она вся из мрамора'.
  'Ты в Чечне тогда...' - я пихнул головню.
  'Да. Резали пальцы и посылали, чтобы ты выкупил. Про отцовскую толковали любовь; мол, выкупишь. Но я знал, что нет денег... Пап, расскажи, как в детстве'.
  'Хочешь про масти?..' - Я повёл об игреневой, о гнедой и караковой, о соловой, мухортой и изабелловой... Было сладостно, и костёр мой дымил в луну. В Лохне тихо плыл бобр... Надорвал тишь голос двухрядки: то Заговеев выл про три 'муромские сосны'; под праздник он часто пел.
  'Я... Прости, сынок...'
  'Папа, не за что'.
  'Хочешь в дом?'
  'Нет, могу только здесь'.
  Он здесь...
  И я обнял ракиту.
  
  
  
  VI Брáтина
  
  Я ушёл на рассвете, ясном, холодном, как предыдущие. Сердце ныло - я оставлял его там, внизу. Скарб отнёс Заговееву, что сидел в обветшалом белье под тулупом около тополя во дворе на телеге: чубчик он ровно, ладно подрезал, выглядел лучше, если б не глаз с похмелья, красный и мутный. Он вынимал курить; его руки тряслись. Мерин стыл вблизи, куры бегали; овцы сбились у хлева; хрюкали свиньи. Ископыть не сминалась, ставши как гнейс в морозе.
  - С праздником, - обронил я.
  - А и тебя, Мих... - Он вдруг закашлялся. - Выворачивает... Злой кашель... Пел я, Михайлович, спать мешал? Волоки вещи внутрь! - понеслось мне вслед, заходившему в дом с баулом. - Как не пить, не попеть? Распоследние дни досужие! Там назём возить, после пахота, да покос с пастьбой, да сорняк с жуком... Хоть, к примеру, блоху взять! И колорадский!! С виду пригожий!! Но не натурой... - сбавил крик Заговеев, так как я вышел. - Не было; он стал с Брежнева. Прежде взрослый жук, и личинки. Банками обираешь их в солнцепёк - он снова... Он из жары, что ль?
  - Всё из энергии.
  - Жрёт ботву... Хорошо, сын - Мишатка мой - помогает. Мне в зной несносно. Он, мой Мишатка-то, сорока нет, - дома игрушки; маленький в их играл, Мишатка... В Флавском он. А завод их не дышит, он там как мастер. Спонсера ищут, чтоб, значит, денег дал... Во как! Спонсер им... - И старик, вздохнув, почесал ступню, скинув валенок. - Чтобы спонсер им денег дал, а они бы украли? Я ему, что он лучше бы бизьнес вёл, закупал мясцо; не то ферму взял. А Мишатка мне, что ему не дадут: весь рынок, деньги и связи тут у чеченов и у богатых. Дело, мол, сложное - скот сбывать. Чем кормить, отвечает, если поля у их? При заводе - почёт как мастеру... - Заговеев качнул ступни. - Пальцы чтой-то не ходят. Думаю, к смерти... - Он отшвырнул бычок. - Смерть у всех, что ж. А вот как с мерином? Доброезжий, хоть боязливый. Он куда?
  Я смотрел: ни в морщинистой шее, ни в редком волосе с детским чубчиком, ни в мозолях натруженных рук его, ни в покатых плечах и ни даже в глазах, красных с водки, смертного не было.
  - А назад когда? - Он запахивался в тулуп.
  - Бог весть когда.
  Я таил, что Москва мне скучна, напрасна, - именно со вчера, как впало, что не могу быть в Квасовке, а потом, с этой ночи, что и без Квасовки не могу, лишь здесь мне жить, что я здесь и живу, вдруг, по-настоящему, в полноте и свободе, как неутратный... И я пошёл к себе по-над поймой, часто косясь вниз, где было мёртво, где не дымил костёр, близ какого сидели мы, где ивняк и ракита лишь серебрились. Там был мой первенец, и он звал меня, звал годами, я же не слышал... Может, и стрелки, что с потолка, знак: дуй туда! - а я, олух, не рою снег, не ворочаю камни, пусть там мне счастье... Склоном в снегах вдали лезла фура к ферме Магнатика. Скоро Пасха, скоро конец постам, он решил сбыть убоину?.. Сын сидел уже в 'ниве'. Я задержался. В доме я глянул в потные окна, что будут медленно остывать без нас, тронул печку, взял карабин, с ним вышел.
  - Ну, пап, поехали!
  - Нет, забыли... - Что - я не помнил. - О! Вербу бабушке и для мамы. Тоша, иди нарежь... Постилали одежды, дабы Он шёл по ним; а другие, сламывая ветви, клали. Богу осанна! Славятся в Господе! Он вошёл в Град восцарствовать! Аллилуйя! Я подожду. Иди.
  - Вместе!
  - Я подожду.
  - 'Осанна' значит, пап, что?
  - Спасение.
  Это я вниз ('отцовская, - где-то ныло, - любовь'?) хотел. Да, хотел, но - его послал, чувствуя, что, уйдя, не вернусь, как знать... Впрочем, я уже весь там, возле ракиты и у золы в снегах. Сев за руль, я мчал памятью в строках писем от предка: '...о матерьял в 'Труды'... есть свидетельство нам дарёная... братина от Вел. Князя... в помощь мне ключница из наперсниц в Бозе почившей... - Здесь я помедлил, и потому что вдруг яростный гуд возник, и затем, что, стремясь к нужным фактам, выискал этот: - ...сколь раб в начальницах, Фёклу кличут Закваскина, в роде чуть Квашнина, читай... - и дальнейшее: - Мы селили селения... израстания... по названью 'Сад Квашниных' тож...'
  Гуд рос надпойменною дорогой; воздух вибрировал. Я прикрыл дверцу 'нивы', длить ритмы памяти: 'Лохна сузилась десяти сажень подле Квасовки, очевидно по вербам, в коих есть пристань, - каменна, поизмыта водою, сникнувшей, так что стал скотский выгон... Новый брег уж заросший... пристаньку учинили близ водных струй... лодчонки, в коих я плаваю, соревнуя пейзаж... украшивать, но сочтя красу не заимствовать, а старанием из себя творить, ибо чуждое суть пародии, как бы мы иноземцы, то я не саживал италийских пальм, но ракитку, что власно дух слезит...'
  Да, 'ракитку' - ту, что внизу сейчас.
  Гул сотряс меня, и я вылез. Через Закваскина с Заговеевым, а точней, их подворья, виделось: прёт бульдозер, кой отгребал снег. Сын мой примчался вскоре с лозинами.
  - Папа, что гремит?
  Я устроил его на магнатиков снежный вал, чтоб глянул, как ярко крашенная в желть масса, влезши на выступ (Квасовский выступ меж двух разлогов), двинулась до моей территории. Тракторист спрыгнул к джипу, к чёрному... 'Шевроле', нет? Толком не видно.
  'Нива' взревела. Сын припустил ко мне. И поехали.
  Ветер встречный, солнце сияет, склон слепит снегом... Вон перепёлки. Ибо 'весна идёт...' Прибывает день; из снегов и морозов выбьется мир в цветах, в соловьях, в благовониях... Нас вело в колеях из льда; шины взвизгнули... В заднем виде исчез сперва дом наш, после и лиственницы у дома.
  - Пап, а какие есть джипы? Ну, по названиям? - На плече взялась варежка.
  - 'Нива' джип.
  - Пап, и всё?
  Я назвал. А он слушал.
  И я подумал вдруг, что пристрастие к звукам в нём - от меня, остывавшего к смыслам, склонного к донному, к интонации; в ней есть то, что глубинней слов. Потому-то словами, понял я, не без умысла говорит с нами велий Бог-Слово, он же Бог-Логос, - чтобы скрыть главное. Истина - в музыке. Общего у мелодии и у логоса нет; пара дружит насильно, как самец с самкой. Сын любит звуки, он музыкален, и слововязь ему как смычок для играния на невидимой истине.
  - 'Хондэ-гэллопер', 'форд-эксплойер' и 'гранд-чероки', - я продолжал, - ещё 'мерседес икс триста', 'хаммер-пи-ди', 'хайлэндеры...'
  - Самый лучший какой?
  - Пусть 'хаммер': шесть пять десятых, климат-контроль, - ответил я, - эй би эс и лебёдка, чтобы вытаскивать, коль завязнет; турбонаддув притом.
  Я дал газу. Грязью и щебнем выбрались мы с полей в снегу к межрайонке.
  - 'Шевроле' сильная?
  - Да.
  - Пап, ехали из Москвы, сломались, ты чинил 'ниву'. Джип тот нас спрашивал... Он тебя ещё 'малый' звал. Номер шесть, шесть и шесть. Джип видел? Ну, этот в Квасовке? Это он ведь! Он почему здесь? А, пап? Не знаешь?
  Глянув приборы, я удивился, что мало топлива.
  - Говоришь, он сюда, джип? - бросил я (три шестёрки... тот, что мне встретился? Пассажир его - сын Закваскина?).
  Справа Лохна, видная с горки, коей мы ехали, предлежала подъёму в склон, на каком мы тряслись вчера в заговеевских розвальнях (чтоб потом, возвращаясь, я лёг близ свалки). Там и мелькал теперь тот бульдозер. Мы были рядом с ним - и вот врозь... На мосту через Лохну, что подсекла асфальт, распрощался я с Квасовкой, в водах черпая не офорты улиц, в кои въезжали, но - дом с ракитой. Ехал я в то, увы, что, скопив тревог, приведёт меня вновь сюда. Сквозь кошмар вый-ти к цели - мне предстояло. Я катил во враждебный мир, в вавилон на семи холмах, и, чтоб свыкнуться, отвлекал себя внешним. Флавск... Постоялый двор Квасовки, её как бы приёмная, вот что Флавск, если вдуматься... Квасофлавск... Много здесь, тьма имён, начиная с квашнинских: были здесь и цари-императоры, и подвижники 'духа' (здесь Толстой продал рощу). Сей рубеж, квасофлавский, - не географии, но культуры. Кем-то заявлено, что Россия не Запад, но, одновременно, не Восток она, - а как мост между ними или род базы, где бы коней сменить (самолёты заправить) да поохотиться (взять трофеи). Среднее. Никакое. Смутное. Русским нужен не ум, не знания (солженицынская 'образóванщина'), не опыт. Нужен нам - 'русский нрав', по Витте. Мы для всех нечто, склонное то в расчисленность, то в нирванность. Впали мы в качку с Запада на Восток и, путаясь, забрели в бардак, что нас травит 'идеями'. Квасофлавск та среда, где все смыслы мрут. Вместо них брезжит истина. Впрочем, это - догадки. Нужен анализ... Но отчего же здесь русскости несть числа? Здесь Квашнин осел; а спустя уймы лет здесь и я шарю корни, чувствуя не восточность и западность, но спасительный третий путь... Мост мне был - Рубикон. Проехал - и ты в России, прянувшей к жизненосным сосцам Европы (или к повапленным выделительным органам?). От Москвы поотвыкший, я слушал радио и катил 'М-2' с засыпающим и заснувшим вскорости мальчиком.
  Теннис...
  Траур продолжен, только сегодня официально объявленные потери всей операции составляют...
  Он, блин, не рэпер! Кто? А попса он!.. Да, так рифмуется; вот Кай Харчев, можно и к этому подобрать, но сложно, хоть неизвестно, что это модно: тут, если все сочтут, что крутяк, то...
  Спорт всегда...
  Интерсевис - Россия! туры на пять, семь, двадцать дней! Лондон стоит - тысяча сто уе! Горнолыжные Альпы - тысяча триста! Гоа - две тысячи!! Куршевель... Куршевель...
  Президент сказал...
  Вслед за взрывом в Печатниках, дом пятнадцать, был взрыв в Беляево, на руинах работает пост пожарных и эмчеэс... трагедия... список жертв достигает... в том числе пять...
  ...омоновцев; вся кампания обойдётся в пять миллиардов, но не рублей, естественно, а война лишь в начале...
  С ЛЭП были срезаны шестьдесят тысяч метров и...
  Что я думаю? Власть забыла нас, одиночек без мужа, мой доход равен двести пять долларов; как, вам нравится? нам зарплату не платят больше полгода, и мы бастуем, нас обзывают, всяко грозят нам... мне воровать идти, что ли?..
  Ельцин относится к словоблудам-политикам...
  Нет, куда-а смотрит школа! девчонку не узнать! фанаты рок-н-ролла! хотят с ней танцева-ать!
  О спорте...
  Взрывы жилых домов и в Москве, и в Буйнакске связаны...
  Но чиновник, спецпредставитель в ООН, признал, что утечка финансов - сто миллиардов...
  Стала призёром евросезона...
  И юбиляру от фортепьянного мастера... с монограммой из золота... первой красной дорожкой шла на места VIP-персон дочь французского президента, следом принц Чарльз... бомонд...
  Каратэ, финал, Путин любит...
  ...посланы в жопу. Всё, что мы создали, власть сыскала и поделила по своим родичам, а вот нас, создавал кто, власть не находит...
  Взрывы, унёсшие триста жизней...
  В теннисе...
  Видел Ангела, говорящего громким голосом: горе вам! мене текел...
  Свалка с убитыми... находили фрагменты... были и дети...
  Серотонин - juice счастья...
  Ксюша звезда, её блоги как путь во тьме! Ксюша - то, чем всем нужно быть...
  Вы поймите: эти законы, взять силы тяжести, смерти, - строятся на незыблемом дважды два есть четыре, вечно четыре... Тут ведь АНАНКЕ - необходимость, бог философии. Дважды два - это так же незыблемо, как и факт, что никто из смеющихся здесь персон через сто лет не будет громко смеяться...
  Маша Царапова... М. Царапова... М. Царапова... Наша Маша. Маша Царапова... М. Царапова... М. Царапова... Наша Маша. Маша Царапова... М. Царапова... М. Царапова... Наша Маша. Маша Царапова... М. Царапова...
  Проституток в Москве ловят сотнями, об убийце-маньяке...
  Хит от 'Шаёбочек': мы беременны временно!..
  Президент сказал...
  Да, пять тысяч семьсот сто десятый год мира по иудейскому...
  Спорт - ты жизнь! Оспортивим страну, ура! Оболваним люд!
  Расколбас... Главно, денюжки заколачивать, лучше доллары...
  Королева Испании, принц Монако, принц Лихтенштейна, и из Голландии две принцессы... а из России были: Рушковы, Чушкин, Барыгис, Хрюшко-Наганов, Жанна Диченко, Ксюша Сочоксель, Эзра Дашиев, Птецкая, Болингброк - вот несколько из имён...
  Корысть кругом...
  Ясновидящая, на прибыль, дёшево!
  Все валькирии тенниса...
  Под блатные мелодии, из творцов коих Макс Кодлошинский... сам из Америки, но работает здесь, в России... здесь спрос на пошлость...
  Бабское есть не Женское, заявляет нам Кристева...
  В целом, триллеры, также женский роман...
  Догхантеры убивают собак, жгут кошек. Жизнь презирается...
  Я, наслушавшись радио, стал к обочине и, пройдя в лес, обнял осину. И ради этого, что я слышал, жрал Адам плод познания? И вот в это я еду?! Господи, царствуй! власть Тебе! Но, возможно, и нет, не знаю. Я ведь не вопль ста тысяч. Даже и сотен. Даже десятков. Я лишь один воплю, а все счастливы, все покорствуют дважды два есть четыре. Я в одиночестве среди радостных! Только я дитё первородных грехов, отпрыск зла и добра! Ведь велено, чтоб от древа познания не вкушали; то есть не нам решать, в чём добро и в чём зло. Вдруг мнимое злым есть благо, а что добро - вдруг худо? Но, если счастливы все таким бытием, - что ж, рай вокруг и лишь я, кто отведал плод, маюсь? Так, что ли, Господи? Мне любить Твоих агнцев и не судить о них? Мне любить Твой мир?
  (Как: 'отцовская', мол, 'любовь', - вёл первенец у ракиты?). Я побрёл к 'ниве'. Сын мой позёвывал.
  - Где мы, пап?
  Мы в Московии, где леса громоздятся с жёлтыми в мочевине сугробами вдоль шумливой 'М-2'.
  Выл стартер, двигатель кашлял... Я отвалил капот. Пахло. Бензонасос, оказалось, сочил вовсю, так как рыск индикатора я заметил давно, у Квасовки. Я заткнул дыру. Бак пустой, близок вечер. Нужно шесть литров, и денег не было. Мчали, брызгая таяньем, что текло с 'М-2', агнцы Божии. Только я стоял, тварь запретного плода, ведавший зло с добром. Я боялся их. Я, преемник греха в раю, был заблудшая немощь, вроде червя в воде и беззубой гиены. Выдать не знающим, в чём 'добро', а в чём 'зло', опасно, так как пропасть могу. Слышал я, что в развалинах дома, что подорвали, раненных грабили отречённые от познания зла-добра и невинные агнцы Божии...
  Не желаю в участники райских игрищ. Боже, спаси мя!
  Пачкало стёкла и завихреньями сотрясало, мазало грязью левый бок 'нивы'. Транспорт летел к Москве. Я прищурился солнцу, ползшему книзу, чтоб, крытый мокрядью, оглушаемый рёвом, с вздетой рукою, стыть долговязостью, устремив взор в блистание, что стекало с заснеженной полосы меж курсов к югу и к северу.
  Задержался 'жигуль'.
  - Пожалуйста, литров шесть. Нет денег.
  - Чё ты стоишь тада?
  Он уехал.
  Солнце склонялось. Я чуть подвинулся, чтоб по-прежнему ослеплять себя блеском вод от асфальта. Сделавшись грязным, я жевал губы, сплёвывал мокрядью. Тормознув, 'ЗИЛ' дождался, чтоб я приблизился.
  - Литров шесть. Но нет денег, есть инструмент взамен.
  Он захлопнул дверь.
  Я влез в 'ниву', чтобы согреться, но тепла не было. Я отчаялся.
  - Папа? - Сын меня обнял.
  Кто он, мой отпрыск? Будущий нуль, как я? маргинал? Или станет князь мира? Путь присуждён давно; тщетно бьётся любовь моя уберечь его от опасностей. Я бессилен, слеп, немощен, не умею жить.
  - Ты замёрз, сынок? - Я смотрел на приборы. - Ты мне поможешь? Нету бензина, нету и денег. Нужно добыть их. Я и надумал... Выход есть. Поиграй-ка на флейте. Мы б заработали.
  - Я боюсь туда... Нет! Стоять? И там грязь... И не слышно, пап, флейты. Я не хочу, пап!
  - В Квасовке ты помог мне. Выручи снова. Мы не уедем, нам нужны деньги.
  Он с флейтой вылез. Я, повернув руль, вытолкнул 'ниву', - так, чтобы, выставив, отводить от обочины (от него то есть) трафик. И запасное я откатил в тыл с тою же целью. Сел потом, но с раскрытою дверцей, ноги наружу. Сын стоял между мной и откаченным диском. А исполнял он - то, что я сам, да и едущий, не расслышал бы. Вихрь трепал полы заячьей шубки... Я ему чужд стал, выгнавший в ужас с яростным шумом, с промельком множеств, с хлёсткою влагой, с сумрачным холодом. Он играл, боясь глянуть в транспортный хаос, медленно пятясь. Это страшней, чем когда он брёл в Квасовку, ведь сейчас он не ведал путь, проходимый сквозь страхи, - как и не ведал, кто человек вблизи, обрекающий страхам. Он играл долго; дали десятку; и я вернул его в 'ниву', думая: 'Сходно ты, Бог, Адама!..' Тряского обмотав его курткой, я начал сам дрожать.
  'Форд' вдруг взял меня на буксир без просьбы. Я нечувствительно поводил рулём и следил за натянутым тросом. Час спустя, оплатив мне бак на ближайшей заправке, 'форд' испарился. Мне не догнать его, и едва ли мы встретимся; вдруг это ангел? Я обнял сына.
  - Пап, не бросай меня, - я услышал.
  Я обнимал его - и погибшего первого, кто надеялся, что отец всемогущ.
  Как жить? Почему Бог дал глупость лишь размножаться, мудростью же любить - обнёс? Как сделано, что сей мир есть страдания, где отец и мать обряжают плод в саван? Что, за Адама месть? Первородный-де грех? Бог правит нас? Но Он может взмахнуть перстом - и в момент беды сгинут. Или Он бросил нас, вникших в 'зло' с 'добром'? Чаша полнится... Бог, пребудь со мной! Или, всё-таки, не до всех Тебе дело? Может, Ты не рассчитывал на нас всех, Бог избранных, говорят иудеи? И наши беды вдруг - к счастью избранным?
  Мысли комкались. Я полез к рулю.
  Спорт, ты жизнь...
  Погрузили русь в немощь, продали доллару...
  День за днём в шоу Сирия, Украина, США и Европа... а про РФ когда, бабаяны толстовские, также оркины и иной блаблаж? Что за жизнь пошла?
  Авиация контролирует перевалы с дорогами...
  Мы, бывает, проснёмся и не в ту степь пошло. Будет, нет? Успокойтесь. Хоть у нас вечно вдруг, но вот здесь мы, товарищи, не свернём, нет... Спите спокойно, чтобы нельзя нас...
  Жесть!
  На волнах нашей станции хит великой, очаровательной даны блямс: без тебя нет меня, беспокоэшься зряа, потеряйся в снах, улэбнись в ответ, я с тобой я твояа...
  Жизнь в розовом цвете? Ксюша Сочокс покрасилась, и её стали лайкать...
  Φεύγωμεν δή φίλην είς πατρίδα...
  Прыгая с места я отрываюсь метр шестьдесят в футболе...
  Вы, друг, в бордель с утра чтоб отделаться?
  Мы о спорте макс тарабаров... Все фаны спорта с нищей зарплатой и патриоты, вот мечта власти.
  Снятся богини, сочные груди, крепкие бёдра; всё это радостно, усладительно, щедро...
  Текел и фарес... #раковых и сердечно-сосудистых... алкоголь и убийства... дом в волгодонске тоже был взорван... раненных с жертвы... акции... расчленил садист... медицинских и... #господа берестовский нескольким... быть должны арестованы... быдломода... он уже торкнул... и миллиард из них на других счетах... дар славянской тоски... футбол... без воды, как насос сгорел, а куда ж пять старух с рождественки? все кто слышит нас!.. #юбиляр поздравления... весь культурный мир... фонд составил... маг-друид в экстремальных депрессии и инсультах, счастье на бизнес и управление... интернешнл!.. Спорт ты жизнь!.. Выйти замуж - для образованных, но пока не нашедших свой... А кредит и коллекторы... #К вам игил идёт... на спортивном... пятый у форбса... маленький птычка, я его шпарил и в хвост и в грив, вах, он мнэ лайк в личку, я - вах! - красыв... Мексиканского, что с кавказским акцентом... тысяча первую сериала брат... был до старости... ты зачем ни с чем... тарабаров... центр орды перетёк в москву... некасаемый кирдяков&висульева... бала-бала! мне очень мала, н@х... лера вульвина и пиздон беллетристов... всякие книги, кроме книг гениев, - стопроцентно из общих мест, потому всем понятны. 'Как интересно!' - так мыслят массы, слушая, видя копии своих вкусов, правил, масштабов, и наплевать на факт, что расхожее гнусно, гнусно смердит, вонь низкого пристаёт к нему... бала-бала, ба! я приду без стука, не спасёт засов, я приду в час духов и мохнатых сов... не хожу боровик здесь розов... всякие... в душном скурвенном городе не в москве гламур... #в голове лишь два слова первое а второе я руссоистка но почему тогда!.. сикль и бакс... сикль как шекель... да, деньги главное... из себя хайер клёвый чтобы тащились все ты не нуль если ты ещё глюки с разные крейзи, я еду чатить будет террор один... а курс доллара... и коррупция... а ещё и нацгвардия, чтоб прокручивать деньги... Φεύγωμεν δή φίλην είς πατρίδα... Следуем в дорогое отечество... мене, текел... #яхты рублёвка, сиськи, газгольдеры, рэп особенно... М. Царапова. М. Царапова... Все валькирии тенниса, также Ксюша Сочокс, дом два это русский тип двести лет спустя...
  Я стремился сквозь хохоты, сексуальные выкрики и трепню о стяжании - и мне чудилось, что я нужен, что я с какой-то важною целью в падшем отечестве, что я в нём пригожусь...
  Приехали... Вновь Кадольск, вновь стоянка, где оставляю дряхлую 'ниву'... дверь в подъезд... тьма пролётов, точно шагаю вверх до того, как унижен реформами, до того, как издал свои дискурсы о герульском/гепидском. И до того ещё, как в ином дому, давнем, я нёсся к Нике, чтобы обнять её... (Или, может быть, вслед за тем, как умер, чтоб не шагать по лестнице до и после, ибо всё кончилось?).
  Нас встречали.
  - Ы! Телевизор! - требовал Родик, сорокалетний и сумасшедший, сходно увечный, мой брат, с коляски. Он был в слезах и красен.
  - Павел, потом поймёшь, - объявила мать, гладя внука, бурно вещавшего: 'Праздник, Вербное! Это ива! Взяли у Лохны! Баба, а где халва?'
  Появился отец из комнаты - и унёс своё длинное исхудалое тело.
  Позже, за ужином, он сел боком, руки на трость причём, с бородатым, пророческим, византийским лицом. Кормили нас не с сервиза (то есть с фарфора), а с нержавейки, с памятным, правда, оттиском 'Нерж', - том самом, что мне казался, в детских фантазиях, городом за высокою, белоснежной стеной в чащобах. В парусных стругах, в красных и синих торбах из бархата, звонких в тряске, Нерж доставляет грузы к пакгаузу; и несут их в вагоны, и отправляют их к нам в удел, скучный, пасмурный... Нерж навеян был Китежем плюс обёртками от кондитерки в их славянистом имидже. Всякий раз я, увидев 'Нерж' и забыв 'нержавеющий', грежу городом с древним добрым царём в бармах. Мои дети, каждый в свой час, расспрашивали о 'Нерже'; я привирал им.
  Мать была в синем в блёстках халате, сын хороводился, а отец, опершись на трость, трогал чай чайной ложечкой.
  - Что там с Квасовкой?
  - Хорошо.
  Сын играл с динозавром, скачущим пó столу. - Выдай масти, пап, лошадиные!
  - Нас ограбили, - произнёс отец. - Унесли сервиз, телевизор.
  Знали бы, что теряем и Квасовку, что их внук зарабатывал на бензин в пути и что я чуть не сдох на свалке.
  - Я, - вёл отец, - жил честно... Но ненормальны мы, невпопад мы... Я, Павел, нас спасал... - Он вдруг поднял взгляд. - Я спасал нас подменою 'ша' на 'эс', и влезая в мундир потом, чтоб - 'товарищ майор', без имени. Я весь стёр себя, отдал им Квашнина, стал винтик. Не было места, где был собою, - всё-всё казённое, коллективное, стадно-общее, как им нравится. Хоть на пенсии, чаял, выпрямлюсь, превращусь в себя. Мыслил пенсию цензом воли... Хлам я жалею? Нет! - прокричал он. - В душу мне влезли, грязь внесли! Доказали, что здесь опять их власть и что я проходной коридор им, сделавшим скверну из моей Родины! Да, вот так, сынок.
  Я прошёлся. Срезана люстра, недорогая и, в общем, блёклая; но я жил при пяти её лампах, вставленных в псевдолилии. След в обоях был от ковров, их сняли. Но и за стёклами чешской стенки, прежде с сервизом, - пусто. Лишь книжный шкаф не тронут (книг не читают), как и диван-кровать, кресла, стол и настенное бра, плюс эхо - чадо пустот... Бог властно напомнил нам нашу малость, так же как жителям с ул. Гурьянова и в Помпеях.
  Мать гладила льнувшего к ней урода, чьи мании отпечаталось на лице... Поправлюсь: был отпечаток загнанной под спуд психики. Чуя боль сознающей, что пленена, души, я подумал вдруг, что под спудом-то - изверг. Дýши и сделали всё вокруг - бытийно-культурный ужас. Дёрнувшись, брат погнал вон коляску, сбивши племянника, кой захныкал. Но не о сыне я вдруг подумал. 'Здесь она?' - возбудился я.
  И отец принёс спрятанный в тряпках свёрток, сел за стол, стал разматывать тряпки, молча, сурово. Сын мой следил за ним.
  Серебро в свету... Брáтина.
  Толстостенный жбан, круглый. Серебряные мор. коньки были ручками, под вид амфорных; изумрудные очи выпали, лишь один сверкал. Был поддон, окольцованный золотой тонкой лентой в крупных корундах, с надписью на церковно-славянском: 'День, иже створи Бог, взрадуем, взвеселимся в он, яко бог избавляет ны от врагов наш и покори враг под стопы нам, главы змиевы сокрушаи'. Выше был горельеф щитов и, в орнаментах да в сапфирах, лики святых - шесть ликов. Верхний край окольцован был золотом с гравировкою, что-де некогда, в леты давние, князь Василий Васильевич наградил Иоана, сына Ондрея, кто впредь 'Квашня бысть'. А завершалось - толстым серебряным нешироким кольцом в орнаментах. Крышки не было, лишь проушины для крепления. 'Удостоился братины ест серебряна с золочёною крышкаю, весу в оной пять фунт тридцать семь золотник, шубы турскага соболя, аще пуговиц золочёныи, да село со просёлок, да и сельца два, восемь деревни тож, ради крепость и верность...' - всплыло в цитате.
  - Это твоё впредь, - вёл отец. - Ты давай и владей с сих пор. А я... всё.
  - В ней чтоб фанту пить! - ляпнул в миг, в кой дрожала история, сын мой.
  - Нет... - бормотал я. - Так не положено. Не ответственность, нет... - Я сбился. - Но... я ведь жил ею! Вы понимаете? Я никто, вошь... А с брáтиной как бы есть чем жить... Она больше нас и важней нас... В ней - символ русскости. Я никто... С нею... Брáтина... это знак, что не зря живём. Для кого смыслы в деньгах, но для меня как раз, что есть брáтина и я с нею Квашнин. Традиции...
  - Ты Квасснин! - уточнил сын.
  - Павел, - изрек отец и ссутулился. Волос, длинный, отпущенный в те поры, как погиб его внук (мой первенец), вис с его головы. - Придётся. Я чересчур устал. - Он подталкивал древность к центру столешницы. - Будь Квашнин с сих пор... И ты, Клавдия, вдруг права? Толку в брáтине? Лишь металлы... Жизнь больше смыслов... В общем, впредь Павел пусть... Что ты хочешь, пусть он и делает; пусть хоть выбросит. Мне ничто... - Он увёл под стол ноги, чтоб, обхватив трость, ждать.
  Сын позёвывал. Я отнёс его в комнату, где оправил детские губы лечащим кремом: он их обветрил. Я виноват был; я на проклятой той магистрали гнал в сыне детство - самое ценное, что есть истина и цвет жизни, даже и жизнь сама, ради коей, возможно, цвет вместе с истиной. Человечество не в ООН и не в РАН, уверен. Он, мой сын, человечество 'малых сих'. Я пытался стащить его в ил реальности. Потому ль дети портятся, что попытки, как моя, часты?.. Сын детски пах - пах раем. Выключив свет, я вышел.
  - Паша, мне в туалет бы, - ждал меня у своей обворованной комнаты брат с брошюрой. - Паша, читай давай!
  Я повлёк его из коляски, многажды чиненной. Он достиг унитаза; он был в испарине, охал.
  - Паша! - просил он.
  - 'Тезисы, - начал я из брошюры, - как звёзды в небе. Цифры горят, блистают и льют энергию, и от них пламенеет сердце и воля! Алы мартены. В зелень каналы в жарких пустынях. Золотом пышет юная озимь. Радугой льются лёгкие ткани. Цифры - конкретика идеалов. Что было сказкой - нынче реальность. В мифах прославлено царство разума. Это время пришло сейчас, и мечта стала явью! Твёрдо, решительно, под водительством партии, весь советский народ идёт по пути коммунизма - самого справедливого и гуманного в мире! '...
  Так я читал. И чудилось, что в глазах его выбилось... не назвать что... нечто глубинное, то, что, вслушиваясь в посулы, будто им верит и собирается в яркий мир, к нам... Я читал громче. Здравицы обратились в овации... Блеск риторики, демагогия, фразы, лозунги, смыслы, догмы и тезы - всё верещало! Скрытое в брате как бы вовне пошло... Но я, вздумавши, что оно, это скрытое, сущность жуткая, как всё вольное абсолютно, вздрогнул в испуге... Тут же мне впало, что, изводя порок, Бог даёт его валом Библии, но про рай Свой, Царствие Божие, куда кличет всех, - ничего, исключая побаски. Я бежал в кухню.
  Брáтина - на столешнице. А отец ник над тростью.
  Мать, стройная до разубранной головы на шее, царственно восседала... В общем-то из простой семьи, она кончила Дальрыбвтуз (Приморье). Но, жена офицера, жившая в 'дырах', и мать увечного, не работала, а случалось - лишь в штабе, эпизодически. Где брала силы - тайна. Как несла красоту свою рядом с тихим подавленным мужем и с инвалидом? Как и зачем? Куда?! В Царство Божие? Ну, а как его нет совсем, Царства Божия? Вдруг она живёт раз лишь - и вот у финиша? Или мать - чтоб мне мучиться, поражаясь: как в лживой фикции, чем является мир наш, страждет красивая? Даже, значит, красивому, даже истине мучиться?.. Либо знак мне в ней, что рождён я не только профанным, но и подспудным, трансцендентальным?.. На фотографиях, - в плиссированных юбках и белых шляпках, - мать обольстительна. Про отца (я расспрашивал, всё понять хотел) говорила, он покорил её 'непонятно чем': высоченный и сдержанный, ворот сталинского мундира (а женихались полковники, капитаны торгфлота, ректоры)... 'Непонятно чем'... Может, схожестью? узнаваемой тайной? - предполагала и, пожимая плечом, итожила, что, в конце концов, 'суждено'.
  Звонки в дверь...
  Мать привела его. Я встречал гостя в кухне, стройного, сухощавого, в мешковатом костюме, в ёжике сивых волос, с веснушками, с оттопыренным ухом, с парой прищуренных умных глаз и - пахшего кардамоном. Он внёс букет, наш Марка, очень большой букет. Разместив цветы подле вербы, - дар ей от внука, - мать стала спрашивать:
  - Гоша, как дела? Твоя мама как?
  - Дышит. Счастлива.
  - Ты не голоден?
  - Нет. Мне в Чапово утром; я здесь в отеле снял на ночь номер... Съездил? - он улыбнулся мне.
  - Возвратился.
  - Чапово нам с окна видать, за полями, - встрял отец. - Ты у нас ночуй, Гоша.
  - Но я с машиной. Впрочем... - И он уселся, вынув из кейса кажется 'Рейнское' да коньяк ещё ('Paul Giraud Tres Rare').
  Вспоминали Восток, в/ч, истребительный полк, где отец мой нёс службу с его отцом, истребителем-лётчиком (вдруг разбившимся, похороненным средь иных обелисков с красными звёздами)... Но сперва, - мне одиннадцать, - мы приехали; и вергилием новых мест стал 'Марка', я же стал 'Квасом'. Там была Ника, нынче же-на моя, прежде девочка. Там по ложу камней, с неведома, шла река, вся прозрачная; рыбы висли, как в воздухе. Там сверкали поля, изумрудные в мае, жёлтые осенью и с китайскими фанзами. Ночь там жгли светлячки, день там застили махаоны. Красные сопки были в локаторах, в тиграх, в сцинках, в жэнь-шэнях... И там был грохот от истребителей. Там был рай, кой ещё не судили, не препарировали, не правили... Я косился на брáтину под цветочною вазой. Марка же допивал коньяк, раскрасневшись, и сеть морщин возле глаз разгладилась. Подкатив, Родион, мой брат, утянул с собой гостя - продефилировали колонной с песнями и с флажками красного цвета, как на параде.
  - Голь одна, - возвратился он.
  - Обокрали, - вёл отец тихо. - Жалко, ребятки. В вас мало главного - цели жить... Верно, чем живём? Что мы дали вам? Ничего мы не дали. А что могли дать? Жили мы партией, и она нас подрезала, как коса траву. Вечно бегали, куда плюнут... - Он, взяв бокал с вином, отпил и положил руку вновь на трость. - Жили попусту. Я учил тебя, Павлик? Ты любопытный был, спрашивал, что-зачем. Ничему я тебя не учил: то некогда, то усталый, то и не знал ответ. Вот ведь! Ты был живой, ты спрашивал. Я... я крепости нé дал, ибо пустой был сам... А что партия была? Фикция. Да-да, фикция, и корыстная.
  Марка, локти в стол, слушал.
  Рос призрак года, ставшего узловым в судьбе - не моей, но Союза. Я пошёл в пятый, кажется, класс, академик А. Сахаров - в диссиденты; в Новочеркасске бунты с расстрелом. Куба, ракеты, Кеннеди и Хрущёв-фигляр; мир ждал ядерной и последней бойни; кризис, Карибский... Маркин родитель в тот год разбился.
  - Сигнализация... - услыхал я вой. - Марка!
  Он, убедившись, что его 'ауди' в норме, выложил: - Михаил Александрович! Всё вы сделали, что могли. В чём истина? Сам Христос не знал. Что вы там нам недодали? Всё вы додали. Сын хотя б... Обокрали вас? Завтра с 'Sony' начнём, всё купим, вплоть до сервизов. Я обещаю... Купим! - Он махом выпил.
  Мать с отцом вышли с болью, что он спивается.
  - Ты б не пил, - укорил я.
  Он, когда улеглись умывшись (я на кровать, он в кресле) и пробивался к нам свет сквозь тюль, начал:
  - Как не пить? Потому что я делаю, что давно уже делалось. Было всё, Квас. Всё уже было. Тошно быть тысячной и стотысячной тенью от Авраама. Я - делец вечный, жид то есть вечный. Я не потомок в сотом колене после какого-то древнеримского плебса, но и не эллин. Я иудей... Не в этом суть. У меня, кстати, много сот лямов. Грабь меня, я не буду в убытке. Я умру рóтшильдом, и схоронят меня в эвкалиптовом склепе на Новодевичьем, под большим могендóвидом. Шёл я тут вслед за Родиком по квартире - и вник в историю: всё круги. А меж тем есть мысль, что история - самоцель. Библейская мысль, святая. Библия освятила историю? То есть - sic! - освятила деяния в первородном грехе? И, стало быть, вся история суть деяния в первородном грехе?! - Он выпил, взявши бутылку, что была рядом. - Но только 'святости' я не вижу. Вижу: как было - так и идёт. Мне проще: я народ Божий, я опекаем. Библия - мой житейник. Мир вообще - это мой мир, мир иудеев. Нам даже смерть проста: родились в Боге - в Бога и канем. Но наша слабость - в Экклезиасте. Знания тщетны, знал он. Стало быть, иудейские знания, глубочайшие, эталон тщеты?! - Марка фыркнул. - Миру - шесть тысяч лет, по-нашему. Христианскому ж миру - семь. Что значит? Что ваш мир древле? Как бы смирение паче гордости? Чтоб признать иудейского Яхве, но намекнуть притом, что есть нечто постарше? Вроде, что ваш Христос - не от Яхве? Вроде, не взялся Он от столь юного, как тот Яхве? Вот фишка русскости: что-то, мол, там, за Яхве. Здесь, мол, ваш Яхве, ну а до Яхве - там пусть вся правда. Вот она, русскость. Ваш Достоевский многого стоит... И я, Квас, маюсь сей 'Das Russentum' . Мне Яхве мало следом за вами. Ибо я чую, что общепринятый добрый малый, альфа-самец, мужчина и супер-пупер вроде меня - ракалия. За началом бы высмотреть мне, за Библией! - Был глоток, стук бутылки. - Тренд сейчас, что грабёж - путь единственный для новейшей России для отнимания у сограждан на, дескать, бизнес, ведь при застое деньги брать негде. Общества, где таким трендам вольно, чтимы; ну, а где тесно - косные, догонять должны. Се идея, так уж придумали. Но замолчано, что конфеточность, когда добрые Абрамович с Ротшильдом или добрая Англия и прекрасные Штаты сильные оттого, что нищают народы, - эта конфеточность до поры. Надумают вдруг народы, что неконфеточно, чтоб они прозябали; что люди - братья; также что надобна liberté ! - смеялся он. - Вымыслят, что богатство греховно и что Христос тень Яхве, а Аллах высший; главное, после смерти лишь тление и что всё, значит, здесь, не где-то, - и учинят бунт новый, новый Октябрь. Вот русскость, или ИГИЛьство, или же кромвельство с робеспьерами, или гунны с вандалами, или Третий какой-нибудь вечный Рейх... Но я причём, иудей с завещанием, что всё к славе Израиля? я причём?! Чтó не делаю, чтоб не быть персонажем вечного кругового сценария, чтоб спрямить-таки цикл?.. Я в себе слышу нечто, Квас. Ели плод от эдемского змия, - врёт во мне нечто. Разум ваш тщетный, - врёт во мне нечто. Вам во кругах быть вечных повторов и рецидивов прежде избытого, в путах зла и добра, погубивших вас, обративших вас в зомби, - врёт во мне нечто. Худо, друг! Пусть же истина, кою, мол, до Иеговы, родила ваша русскость, прянет - и сокрушит круги. Изрыгнём плод познания. Из грехов первородных - вон пора. Возрастёт моя падчерка в стерву рыночной этики, нарциссическая, надменная, коль богатая, пуп земли и окрестностей, - ну, и что? Это было. Всё это было... Спишь?
  - Нет, не сплю. - Я следил в потолке свет уличных фонарей; и вспомнилось, что подаренный им букет скрыл вербы яркой цветистостью. - В кругосветку отправься, - бросил я. - Для экстрима.
  - Нет, это прошлое...
  Его 'ауди' взвыла, но мы не сдвинулись, мысля кошек, и вой действительно стих.
  - Экстримом я сыт по горло, - вёл он. - Вся моя жизнь экстрим... Закурю, позволь... Как я первые деньги добыл? - Он, приподнявшись, взял сигареты, и спичка вспыхнула. - Карбамид впёр китайцам. Сделка опасная... Ты Хрипанова помнишь? Борьку? с нами учился? После военным стал и командовал пропускным границы. Дал мне Хрипанов взвод с лейтенантиком... Слушай, что там, до Яхве... - Алое выписало зигзаги. - Сделка хоть честная, но притом лейтенантику сказ быть бдительным и чуть что - пли их всех. А он молод, двадцать три годика... Бизнес сделали. Денег - сумки. В радостях выпили. Расплатился я. Сплю в каптёрке, и ночью чувствую, что кадык жжёт. Но изловчился - и уложил врага. Лейтенантик. С Борькой представили, что его в тайге урки... Деньги стащить хотел... Вспоминается вроде первой любви, прости. То есть я - или он. Я, видишь ли, уцелел, чтоб жить, по кругам ходить... - Он умолк, но спросил вдруг: - Ты заболел? Серьёзным?
  - Марка, боюсь узнать.
  Он курил, объявив потом: - У меня одно дело. Ты не поможешь?
  
  
  
  VII
  
  И он заснул вдруг.
  Мне - мозг препятствовал. Вздор накатывал, рассыпался, но, собираясь, пёрся в анализ, в тягостный дискурс. Это Москва толклась с массой горестей, плюс и Квасовка. Предстояло работать, также к врачам идти и искать сыну школу... но, прежде, в паспорте заменив 'с' на 'ш', КваШниным стать. Что в нас в нехватке, что вымираем? Следует думать - качеств безнравственных, что доказывало бы... многое. Я нуждался не в выводах, а в среде без дум, где не может быть мук моих, раз нет мыслей о муках... А победителей ведь не судят: дескать, победы это дар Бога. Может, Адам ел с древа познания зла-добра по указке, - вроде как дар ему, - о чём просто умолчано? Лейтенантик, возможно, был Божий Промысел? А убийца лежит здесь, верный традиции 'зуб за зуб', или 'jus talionis'. Я бы вот маялся. А он - спит... Ну, и пусть спит. Мне факт без разницы. Ну, убил и убил; он ведь друг мой. Вдруг он не спал до сих, а с ума сходил и теперь лишь спит, исповедавшись? И коньяк его, может, - с горя?.. Вдуматься - вый-дет, что убийц больше, чем это кажется. Шмыгов, давший мне деньги, вдруг тоже кровь пускал? Сам я с пакостным непрестанным сном, что 'семи с половиною лет убил'-де? Сон во мне часто, сплю и вдруг вижу, что-де 'семи с половиною лет убил'; встаю в поту...
  Злой инстинкт - мертвить - рыщет в нас, приучая к возможному... к директивному в человечестве! Не инстинкт, кстати, это - а это умысел жизнь не чтить. Убиение, дескать, истинно, нам внушает сей умысел; душам, дескать, ничто, если плоть убить; души вечные! Тут почтение вдруг к душе как к высшему - парадокс, упростивший смерть; плоть не значит, мол, коль в душе вся суть. От Адама, кто начал смерть первородным грехом, мы в Каине укрепили тренд и должны, как он, убивать, чтоб быть. Ибо мы в руце Господа, но и в самокоррекции, когда нас губит равный нам, находя оправдание в несвершённости и эскизности, некомплектности, полу- (стало быть) фабрикатности нашей. В терминах это: 'вы-блядок', 'недо-делок', прочие 'недо-'. Наш Достоевский когда ещё: 'недоделанные', знал, 'пробные существа к насмешке'. Мы разделяемся на благих и злых, а конкретней: очень благих (и злых) и не очень благих (злых). Каждый миг мы в развитии. В каждый данный миг, заключаем, есть лишь один в лад Богу, самый продвинутый. От него и потомства, с ним и контачит Бог, ему манна и слава и честь Израиля. К миллиардам других 'недо-' нет интереса; варятся без догляда, ибо суть шлак. Поэтому не затем ли мы, 'недо-', взвинчены в тёрках с Богом и громоздим свой мир Ему в пику? В общем, покамест Бог с избранным, с самым первым из развитых, апгрейдованных, ваньки варятся и не ведают, что они - не нужны. Истории отведён люд Бóгов, то есть Израиль, что б он ни делал.
  Тут-то и трюк с Христом. Снизошёл-де Бог к ванькам, им обещал фавор, если будут с усердием жизнь в слова сводить, ибо Бог это Слово-де, а жизнь так, несуразица. Для чего ванькам надо молиться и грезить Словом где-нибудь в пýстыни, умерщвляя жизнь. Бог, лелея 'народ святой' (иудея-израиля) и ему вменив землю, прочим даст после. Есть 'народ избранный' - и весь прочий брак, что с Христом... Я плод Ветхой и Новой Книг, обращающих в муку, и, чтобы вырваться, нужно выбрать: либо я иудей (незваный), либо юродивый... Только, может быть, ничегошеньки нет? Пространственно-временная иллюзия? Нам показывают, а мы видим-де?.. Чушь! Мура! Мне бы думать, как заработать, - вот куда мысль слать... Ан, слать и некуда. Ничего нет. Есть лишь пространственно-временная иллюзия. Нам показывают, мы видим - вот трюк. Мы не в реальности, мы во лжи болтологии; и давно уже, с первородных грехов... Евангелье есть попытка отвлечь нас или убрать совсем - в пустословие. Холя избранных, Бог отверженным, нам, даст после, - там, в послежизни, мол. Бог внушает не лезть в историю, коя - избранным. Нам - синóпсисы (своды фактов): греческий, вавилонский, коммунистический... А что факты? Это суть прах один, хоть какой бери либо выдумай... И Христос, кстати, Сам признал, что пришёл ради избранных (Мф. 15, 24). Не про нас опять. Он в соблазн нам был, чтоб за Ним брели к мóрокам. Дескать, вам - как Израилю: ему Ветхий Завет - вам Новый. Только Евангелье опирать на преамбулу, где Израиль - 'род избранных'.
  Друг мой спит, убив. Мой грех хуже, если я бодрствую... (Про 'отцовскую' он 'любовь' сказал, мальчик в Квасовке под ракитой?)... Дура Россия! Как обманулась! Вверилась, что сокровища в небе, что, дескать, честь-хвала нищей духом быть, кроткой, плачущей - вплоть до савана, кой начало блаженства. Запад иначе: там не пойдут с Христом, не устроив земного. Мы вымираем. Нам смертоносно мерить жизнь Библией; лишь в пустыню шагаем мы с ней. Смерть в Библии! иссякаем! Надо - в до-Бибельность, там ответ и жизнь в истине! Но вот как туда?..
  Быстро утрело.
  - Закурю? - молвил Марка, проснувшись, и, лёжа, вновь дымил.
  - Ишь, история... - начал я. - Карамзин считал, что 'священная' и что 'зеркало бытия', 'скрижали'... даже 'завет'. Как думаешь?
  Гость чесал переносицу ногтем. - Он мнил 'Историю гэ Российского' гидом русских, ваш Карамзин.
  - А я б хотел, чтоб она стала Библией, - вёл я, - русских.
  - Мыслишь 'Историю гэ Российского' образцовой? Не увлекайся. Это гимн власти, и ничто более. Всяк беги из такой страны. Не встречал ли ты, в свете этого, что в России от мысли до мысли тысячи вёрст? Нет рацио, нет анализа; чтят лубки, пошлый пафос, ширь растекания от Чукотки до Бреста... - взвизгнул он молнией дорогих своих брюк. - Россия... Мрак, сила, дыба, царство поверий, хроники деспотов и невежд... 'Скрижали'... Римский Калигула , что с конём в сенат, - мальчик рядом с Петром. И, помнится, Соловьёв писал, что страшился русской истории. Всюду гнёт: в философской Германии и в парламентской Англии, в той же Франции, говорливой, задиристой, - но там дискурсы, свет и тьма; у нас мрак, леность мысли и предрассудки вместе с холопством... - Он включил бритву. - Библия есть уже...
  - Книга избранных?
  - Да, Квас, избранных. Но читать может каждый.
  - С пользою? - потянул я пуловер, грубый, с прорехою. - Дескать, вам как Израилю, но запомнить факт, что он - 'избранный', тот Израиль, ну, а вы 'недо-'?.. Здесь и споткнулась дура Россия. Слишком примкнула. Вверилась, что сокровища в небе, мол, и что надобно - нищим духом быть, кротким, плачущим вплоть до савана, кой начало блаженства. Запад иначе: там не пойдут с Христом, не устроив земного, - я повторился.
  Он стоял с бритвой.
  - Что я сказать хочу? То, что Библия не про нас, - развил я. - В ней специфичное иудейство; мы с нею вымрем. Всё, Марка, прочь её. Всё, была и проехали, как марксизм. Всё. Хватит.
  Он водил бритвой. - Русской истории, - продолжал он, - лучше быть житием: Саровского, Гермогена, Сорского. Факты светские брать дозированно, в мере, чтоб дополняли дух. Представляешь... - Бритва жужжала, и он заканчивал: - Как читалось бы: Сергий Радонежский пришёл в Москву, где призвал всех быть чистыми и где правил Невесть-Кто. Именно! а не сто глав про князя с буквой о схимнике. Житие дай, подвиги духа, с тем, чтоб святые с пророками стали в ряд с Авраамом. Вышла бы Библия, - ну, почти что, - русского племени...
  И меня вдруг ожгло. Представился не псалом в честь власти, сплошь беспорочной, вот как у нас днесь. Вспомнилось, что про Грозного Карамзин сказал, будто 'добрая' слава стёрла в нём злую, 'жертвы истлели' и он 'блистал' в Судебнике и в захваченных местностях. Славить изверга, ради гиблых идей прав власти гнуть и казнить жизнь - это у них. Нам - чистое житие дай русских, но и всех 'недо-': всех-всех отвергнутых современных и допотопных иевусеев, моавитян, хеттеев, всех, коих 'лучшие' били в Библии, но и бьют досель; ибо их мир, им мир от Господа, как написано: 'Я лишь вас признал из людей земли', 'вы народ святый Бога'. Пусть у Татищева, Соловьёва, Ключéвского фактология - у нас праведность. Не хвалить смену царств и власть мудрого реформатора, но вскрыть истину в маскарадах дней.
  Мы отход, отбраковка; мы вне истории, каковая израиля, где мы есмь подражанием. И Адам - не наш предок; мы от инакого. Языка у нас нет, лишь термины, ибо истый язык как музыка, вроде ^#^r^#^^^^^ #^r^#^Ґ^^^#^# +^^^^^#^=^=^#^# ^^=0^^0 trrrrrrrь... И, конкретнее, мир вообще не наш; нам лишь тяжкое дважды два в лоб. Кстати здесь о Минхéровиче 'Великом'. Дáшкова, - не Дашкóва (кем-то замечено, швах у нас и с ударными, а не то что с грамматикой; нам конец почти, если даже просодия нам ничто, скоро будем писать, как слышим), - Дáшкова помнила, что Минхéрович всех 'топтал', все маялись 'тиранией'. Вот о попытках стать как израиль в нашей России. Где путь к спасению?
  Видя Марку, кончившего бритьё, и собственную щетину, я усомнился: всё ли так, как сужу? Или я отлучаюсь сим от житейских забот, смирения перед жребием, от всего, что и есть юдоль без затей расчленять её на фантазмы и данность? Дискурсы в принципе прекращать пора! Буду всё понимать, как принято в однозначном, явственном мире. Избранные в нём - бриты или с щетиною типа 'элеганс'. Пусть в моём хламье шика нет, но, взяв маркину бритву, кою он не отправил в кейс, я стал, бреясь, планировать, как попасть из бед в 'элеганс', где жрут мясо, делают деньги и, чванясь роскошью, корректируются Молаховым либо Ксюшею, быдловодами, 'инженерами душ и плоти'. Чем жив герой их, преуспевающий, обречённый денежным средствам, свите фанатов и поклонению? А герой такой должен видеть лишь данность в качестве истины и цедить афоризмы в духе реальности, вроде: будь поциничней, и всем понравишься; или: если хреново, будет совсем хрень. Как бы с насмешкой... В зеркале, за изрезанным бритвой сумрачным фэйсом с тягостным носом, с пятнами под глазами, я видел Марку.
  - Врут они, - крыл я тех, в кои только что норовил, - трепóлоги! Глянь их: щерятся, в безупречных костюмах. Где, блеют, тульский кузнец с башмачником, вологодский крестьянин? Надо, мол, вкалывать, подымать страну... Жутко врут, как привыкли, с прежних партийных мест подскакав к буржуазным кормушкам с этой в них блядскостью! Мы в душе, дескать, верные коммунизму, но реалисты. Коль буржуазный строй - что ж, готовы, мол, вместе с вами жить в этом строе... Приспособленцы учат опять как жить: куй себе на прокорм, холоп, а мы будем учить, как жить! Они в возрасте и устроены; им желательно доживать без бунтов. О, им не нужно, чтобы додумались до решительных вывертов! Я читал: борзописец из бывших, нынче издатель, гаркал, что не выносит, если кто думает, то есть ценит не данность, - это его слова, - а 'какие-то мысли'. Мыслить не модно; как бы домыслились до всех счастий. Стоп, народ, люби рынок! Он в меня, то есть, чтивами, он трактует мир! Сам я мир не пойму, - он мне мир в своём трёпе даст, я лишь вкалывай, чтоб купить чтив о 'Бешеном' и в нём мир постичь - чисто подлинный, как он есть, с вожделением и с пальбой! и с долларом! - я кричал для одетого гостя и добривался. - Думают, что, как им, - нам бы жрать, трахать баб и деньгой хрустеть. Презирают наш путь и ценности, Марка, выблядки этой схемы, этой библейской власть-баксы-ебля! Гонят нас в деньги, где они главные, и в их мир потребления... - Я прервал и признался вдруг: - И я вынужден... Да, я мыслю! Да, есть вопросы, я не боюсь спросить! Пусть ответит Бог, чтоб не сдох я в неведеньи! Или что, мыслить гибельно?
  Марка щурился. - Ты уж очень... Мир примитивней. На-до... - двинул он пальцами, - релакснуться, мозг отдохнёт пускай. Да, ты спрашивай... Но мысль рушит, Квас. Не хватало, чтоб... Я сопьюсь, - улыбнулся он, - с нуворишами, кто деньжат набрал и рыгает от счастья. Хватит мне смерти... И твоей маме... Всё. Прекращай страдать. Стоп пляс мыслей, Квас! - И он вышел из комнаты.
  'Стоп пляс мыслей'? Значит, ты тоже, Брут?
  Все, все против идей моих! Мне сменить восприятие? перестать мыслить так, как прежде? А значит как тогда? Ладно Библии и её поучениям? Нет, о ней я сказал... Но как тогда? Нам выносят мозг детективами, научая победам в 'истинном и единственном' мире, где предназначено, чтобы Зло вечно гнало Добро в виде Женского Тела (Денежного Мешка ли). Славный Герой же, ищущий правды, вынужден рыться в грязном белье, где, пачкаясь, вдруг находит Добро, естественно в виде Женского Тела (Денежного Мешка ли), кои он, вычистив, водружает на место и удаляется в благонравное, чуть брутальное пьянство - реминисцировать об утратах. Женское же роскошное Тело и Мешок Денег горестно плачут, ведать не ведая, что Герою кайф, в общем, лишь в садо-мазо. Суть детектива вся в Женском Теле и в Мешке Денег, что алчем с мыслями: у нас нет, у него, гада, есть они, но он медлит, гад, цапнуть и жить в довольстве! Вот должный образ 'нравственной' мысли.
  Я вышел к завтраку. Через стол пил чай Марка. Мать, пока жарилось, обращалась к нам.
  Она замужем оказалась вдруг, где удобства вовне, топка углем и деревом, привозная вода, ну а комната - лишь кровать вместить. Надо печь разжечь, слить помои, мыться из ковшика и стирать в тазу. В заблуждениях о недвижности времени, о твердыне любви и безмерности молодых ещё сил своих, мать мечтала о светлом, радостном будущем, но любила иное, чем её муж. Мать путала в нём стать с цельностью, молчаливость с упорством, нервность с энергией. Гарнизоны закончатся, ей казалось, и генерал Кваснин увезёт её в город, в разносторонность, в шик и устроенность, в мир огней, телефонов, саун, театров, где её старший сын (Кваснин Павел) вырастет в духе нужд, разрешающих жизнь иначе, чем, - то в снегу, то в дождях и в туманах, - взлётные полосы, нравы воинства, истребители, не дающие жить возвышенным... Чином муж не блеснул, увы... После брат мой, увечный... он надорвал её: помню спор, где отцу предлагалось выйти в отставку, чтобы убраться с мест радиации; он молчал в ответ. Мать уехала... целовала нас возвратившись... хаживал чин, жуировал... До сих пор мать надеется, что под видом сутулого, волосатого старца некто иной совсем - сильный, властный, решительный. Мать любя, я всегда был с отцом, с предрассудками относительно рода, чтобы он выдержал (он сражался с ней изнутри себя; мать была Далилá по сути, и он не стригся, это почуяв; есть что-то в женщине!). Так я брёл с ним до пропасти, где попятился, ведь меня ждали сын и жена моя, но и мать, что кляла родовое достоинство, поминая боярство в шутках. Брáтину мы таили; вдруг донесли бы? Пусть не любила мать 'мёртвый этот серебряный экзерсис' (цитата), глуму добавилось в девяностые: Родион болел, я страдал от недуга и появился второй мой сын - ну, а брáтина чтилась идолом, патримонием, вместо чтобы продать её, хоть за тысячу долларов... Передача прав от отца ко мне есть её дело, явно. Мать была дамой, что замечалась и восхищала; в ней сила с волею.
  Сели завтракать; и вкатившийся Родион тёр глаза, шепча, что в лицо 'муравьи ползут'. Ночь меня завела, я нервничал. Я всегда летел на огонь чувств жадно; и что я жив - загадка, вспомнить стрелялки, экскурсы по химическим складам, плаванья на плотах в смерч, рейды по чащам. Позже я чувств искал во влюблённостях, в философиях, не ценя той реальности, где имел своё тело. Но для чего я был? Для чего будет сын мой (и для чего был первенец?). Я налил чай. Разом боль вскинулась; стало маетно, как в тумане. Я выбрел в ванную, охладиться, слыша, что к Родиону вроде бы врач пришёл. Увлажнив лицо, я вернулся. Но Марки не было (впрочем, как и врача) ни в комнатах, ни на кухне: вышел курить, мол.
  - Тягостно... Понедельник, Бог ищет казнь принять... - ляпнул я.
  Мать молчала.
  Взялся вдруг Марка в матовом, длиннополом пальто, с еврейским сметливым взором. В детстве он звал меня 'гой', но тщетно, я был терпимым.
  - Клавдия Николаевна, вижу вас - воскрешается юность! Помните, как вы пели нам, в шестьдесят, вроде, третьем? Я представлял вас феею.
  - А не маму?
  - Клавдия Николаевна, embarras de richesses: затруднение от богатого выбора.
  - Гоша! - вспыхнула мать, между тем как он вёл:
  - Здесь, в Чапово, я завод веду. Повод видеться, чтоб помочь вам. Как я люблю вас... Всех! - И он вышел, чтоб переборами скрытых пулами ног стечь лестницей и стоять потом, поджидая меня.
  Мы щурились с ним от солнца, блещущего на 'ауди', и он ткнул зажигалку в угол рта к сигарете. Я уже видел сдутые шины с воткнутыми гвоздиками из цветного пергамента, ведь живые увяли бы в стылом воздухе.
  Я сказал, что Кадольск хулиганист.
  - Нет, здесь намеренно, - опроверг он. - Что ж, я попуткой. С этой я после... - И он курил-стоял, озирая железного белоснежного зверя с маркой из связанных в ряд колец.
  Взвыл шлягер, и от соседнего, справа, дома чья-то 'шестёрка' брила нас фарами. Сквозь кусты и снега, с сигаретой в опущенной, на отлёте, руке своей, он пошёл туда скорым шагом. Фары попятилась. Он вернулся, вытащил из шин стебли.
  Двинулись на стоянку, где моя 'нива'.
  - Выследили... - вёл он. - Я заметал следы... Помнишь, ты заезжал ко мне? от Закваскина был детина с намёками? То есть начали?
  И я вспомнил.
  Я вспомнил джип с тем хамом, кто спрашивал на 'М-2' съезд к Чапово и Кадольску - и, странным образом, прибыл в Квасовку... Давят Марку? То есть не джип, а типы в нём? Факты звали в реальность. Зло подсекло меня. Возникала задача, чтоб в ней участвовать, при условии, что Закваскин московский будет и квасовский. Нелюдимый, не приобретший дружб, исключая знакомства, я, долговязого и смешного обличья, - если б не рост, мне б тыкали и юнцы, - нелепый, я в нужный час, как в сказке, стал в нужном месте. Съезжу вновь в Квасовку убедиться (ясно же, исподволь), что Закваскин московский и тамошний суть одно, сойдусь с ним (там нас лишь трое) и помирю их. Пусть он и хам, Закваскин, - но будет лучше, если ровесники кончат 'драчки', как изъясняются, и не будут давить друг друга. Мы не юнцы дурить.
  - В Чапово! - сел в 'ниву' Марка. - В Чапово. У меня там завод. И встреча. - Пулы он подобрал сев, чтобы не пачкались. Мне привычная, Марке грязь в авто вчуже; он позабыл её и стал снобом, в честь чего, верно, пах кардамоном, самой изысканной из всех пряностью. - В общем, - вёл он, как ехали за Кадольском вдоль речки Муча в льдах и сугробах, - я не курить исчез, а ждал доктора. Объясни своим, что платить впредь не надо; я заплатил за всё, лет на пять вперёд. Врач теперь вам обязан.
  - Марка, спасибо. Но ты не должен... Так не положено.
  - Мы друзья, Квас?
  - Без достоевщины, - я ответил.
  - А достоевщина, - он курил, - это жизнь без моральных игрищ и трюков. То есть подспудное - вон давай. Или дрянь душа, как сейчас, когда гнут её? Вздор душа? Душу прячут, где ни возьми; мол, этика. На работе, в искусстве, в мысли и в чувствах - рамки и порции. На Давида, на статую, надевают подштанники. Маскируются части тел в кинокадрах. Ну, а 'Джоконда'? Что мне в ней надобно? Я б взглянуть хотел, как она оправляется; речь её не вульгарна ли, стоит рот раскрыть? Не тщеславен ли и не глуп сей перл? Может, явной Джоконде было привычней пить и ругаться. Вот что мне нужно, кроме улыбки этой Джоконды, кою мир славит. Всю её нужно!.. Дозы в искусстве, порции в жизни... А Достоевский всё пёр наружу: мерзость в морали - но ведь брильянт живой. Кроме Фёдор Михалыча, кто вот так в жизнь за истиной? Жизнь нельзя кромсать... Глянь пейзаж, - оглядел он деревню, что поползла обочь, и сказал странным голосом: - Кто б спросил меня: что с тобой? Но не спросят. Все, Квас, таятся... Что между нами? Ты не обязан мне. Ты о деньги споткнулся? Деньги - стена, так?
  - Кто не споткнулся? - я объявил. - Мы - ладно. Сам Бог споткнулся. 'Сикль' сперва, после 'кесарю кесарево'. Вспомнил? То или - или, то компромиссы...
  Что-то не так со мной. Я гнал психику, а она меня грызла... Знак непригодности для меня детектива как стиля жизни? Я что ж, не мачо, грубый, рассудочный, верный ценностям мира с сиклем на троне? Мне длить мой дискурс?.. Либо, напротив, зло - в изоляции, если даже и Марка, клявший 'пляс мыслей', час спустя сетует, что не может приблизиться, что - 'стена' и препоны меж нами?.. Необъективно. Я не могу быть всему виной. Это он не в себе с его просьбой приблизиться... А к чему? к его деньгам? Он, в меру циник, скрытничал больше. Мы, по мне, в самый раз близки. Марка хочет рублём в меня - тем, в чём я вяз действительно, распознав в деньгах страшное. Он рублём выбьет брешь во мне, чтоб втащить свои гéморы? То, что рвёт его, - мнит в меня? То бишь, я, сам истерзанный, получу ещё новый гнёт? Без того лейтенантик, кой был убит им, жжёт меня. Труп в Маньчжурии отыскал кров в некоем Кваснине, ха!.. Я причём? Чтó за тыщи вёрст меня мучает, если быть должно, где его кто-то помнит? Или же нет таких и он ладит в меня?! Я - Христос сострадать душе, убиенной корыстью?! Фиг, не желаю! О, я напротив зол лейтенантиком, что тягчит боль о том во мне, кто пусть мёртв, но любим мной...
  Я глянул в снежную и холмистую ширь под солнцем. Нет, я не выдержу. Пусть идут к чертям с их проблемами. Погубляя их, Марку с жертвой, я произнёс:
  - Стоп исповедь.
  Он смолчал, но увидел, что я боюсь его. Мер содеянного я не чувствовал и не вник, чтó значила отворённая в меня дверь, которую я закрыл. Нет, стать спина к спине я готов. Однако же, слыша слёзные 'друг, я всё тебе!', я не верил, чувствуя клюкву. Всё вам никто не даст, о важнейшем не просят, это константа дружб... Я не понял: он в тот миг не себя, а меня спасал, углядев во мне бездну... В общем, я ехал; рядом был спутник, ставший мне 'кент', стариннейший, - но не друг в полной мере.
  Чапово прежде был показательным кластером 'коммунизма': комплекс коттеджиков, магазин, баня, клуб, маслобойный завод, коровники, сыроваренный и колбасный цех - спектр затей под станки, что купили за доллары за границею. Иностранцам являли рай для колхозников, созидающих рай питания из того, что везли из упрятанных в дальней грязной глуши бедных, серых деревнюшек. Год гайдаровский лак содрал, в девяносто втором покатилось всё к пропасти. Пока бились за собственность, Марка встрял с пряным делом, выкупив два фасовочных (итальянских) конвейера. За аренду платил он в колхозную, а потом в ТОО-вскую, а потом в ОАО-вскую кассу, также директору ломанувших к стяжанию бизнес-форм сего Чапово. Грузы с перцами, кардамоном, лавром, имбирем, цедрой, гвоздикой и многим прочим здесь фасовались и отправлялись в Москву на склад, в тот же Л. переулок (там маркин офис) и на Ходынскую, где столовые, торги, лавки, пекарни, кухни и частники разбирали их. Но потом разбирать товар стали также отсюда, с этого Чапово. От зари до зари трясся пряный конвейер с именем '1-ый Пряный Завод Г. Маркина'. Фирмы 'Щёлк', 'Агроэкспорт', 'Спайс' и 'Гвоздичка' с ним конкурентили; флагман был всё же маркинский '1-ый Пряный...' Думали, что таинственный 'Маркин' - вождь революции. Благонравный бренд.
  Мы свернули к строениям; там стояли в ряд фуры с потными стёклами. Ослепляемый солнцем, я вылез в ветер, тянущий с поля. К Марке шёл невысокий, в куртке до пояса, смугловатистый человек. Тип в ватнике поспешал в припрыг от конторы под вывеской тоже к нам; вслед - толпа.
  - Виноват, Андрей, - подал первому руку Марка. - Я припозднился... Мутин: охрана, сыск, безопасность... Павел Михайлович... - он представил нас.
  Сыщик кашлянул. - Мы, Георгий Матвеевич, провинились. Мы виноваты; был ресурс избежать проблем. В оправдание сообщу, факт сложный, неоднозначный, нужно заметить... И, как бы ни было, - он подёрнул плечом, - мы действуем. Установлен заказчик. Кто - доложу вам. Наедине. Поймёте... Вы вольны разорвать контракт. Я, сказал, признаю вину...
  Мы зашли в толпу лиц, телогреек, курток, галдевших: - Где товар?! Нам плевать!! Ёшкин-клёшкин, где ваш начальник? Мы со вчера тут! Я сам с Воронежа! Мы не спали! Деньги вертай, со штрафами! Да мы - в 'Спайс' отсель, в 'Агроэкспорт', там понадёжней!
  Мутин водил плечом. Я оглох, задыхался от гари выхлопов фуры, в коей люд грелся. Марка извлёк курить.
  - Утрясём. Я начальник, - тихо он начал: - Что шуметь? Будут скидки, траты оплатим. В Митрове... Митров как, Андрей?
  - Укреплён. Самых опытных, чтоб вы знали.
  - Мы вам из Митрова подвезём. Там цех у нас... - Марка ногтем скрёб переносицу. - Кто останется, сдайте Нилычу накладные для составления гензаявки в Митров. Всех завод приглашает в ноль-ноль четырнадцать отобедать в Кадольск, в харчевне. Вас отвезут.
  - Лады тогда! - загудели.
  - К вечеру вы загрýзитесь. А вы - 'Спайсы'... Всем быть во фраках! - бросил он под галдёж с улыбкой.
  Цех был с конвейерами в одном конце и со складом - в другом. Так прежде - так и теперь под мощными и горящими лампами, но с бездействием всех станков средь луж и с оплывшей, в пенистой шапке, грудой товара. Через мобильный Марка звонил-стоял и смотрел на охранников, в чёрной форме верзил; у младшего кровь на лбу. Спрятав трубку, он, улыбаясь, ждал объяснений.
  - Тут, - начал старший, чуть шевельнув рукой, - к четырём, кажись... Нет, к пяти... Значит, все уходили, то есть рабочие... Я не помню кто...
  - Барабанов.
  - Он сказал: иномарка. Я сразу выглянул: есть, ага. У ворот стоит. Все ушли, и я к ней пошёл. Мне качок тянет карточку: налогслужба, да с матюгами... Вдруг повыскакивали пять в масках... Ну, налогслужба ведь. Саня: кто с тобой! А я - 'органы'...
  - Он: с налоговой! - начал младший. - Я и не знал, как быть. А назвали мой адрес, я и поверил. Пушку забрали, вмазали... и к трубе на наручниках; взяли лом, сбили кран, лили воду. Тут я допёр тогда.
  - Знали адрес?
  - А и не только, - выдавил старший. - И про детей моих.
  - Ты их видел?
  - Как мне их видеть? Маски ведь...
  - Номер транспорта?
  - Я не помню, - старший потупился.
  - Главный, - вставил напарник, - он с наглой мордой. Склад поливали и по станкам ломьём, а он чипы бил у станков. Нарочно. Нас после Нилыч спас: он очки забыл да вернулся...
  Мы прошли к блоку с выбитой секцией, под которой был мусор. Марка скомандовал, чтоб сырой товар разложили для сушки. Все заработали. Мы остались средь цеха, - я, Марка, Мутин, - полного скрежета. Лишь станки были мёртвые. Мы на них не смотрели. Марка беседовал, глядя вниз, куда стравливал носом дым сигареты.
  - Я не виню бойцов. Угрожали, знали их адрес. Тут и любой смолчит... Значит, здесь в шесть ломают... в восемь - звонили мне от Закваскина. Я, как помните, - сразу вам, чтобы дочь с женой спрятали. Через час вы звонили, чтобы людей прислать, для охраны.
  - Не получилось. Вас не нашли вчера. - Мутин вытащил файл со справками.
  Марка выпустил дым под нос. - Я был с другом... Ну, так и что, Андрей?
  - О Закваскине? Вот, тут всё, что нарыли, - тряс тот бумагой. - Вкратце досье его... Дело сложно. Рекомендации я вам выскажу.
  - Квас, езжай, - Марка выложил. - Благодарен, что ты подвёз меня. Созвонимся. Ты будешь нужен.
  Знаю, чем 'нужен'. Даст мне подстрочник, переведи, мол, после оплатит как за китайский либо за бáнту; купит ботинки, дескать, размер не тот и 'ногастому подфартило'. Только не он мне - я помогу ему, коль Закваскин тот самый. И, в силу этого, мне нужда слышать Мутина, все подробности, хотя кружится голова, жжёт внутренность. Потому я остался. Сыщик, или не знаю кто, пробежал по мне взглядом, но вряд ли выяснил, чтó я - квёлый хиляк, жердина, 'Павел Михайлович', 'друг' клиента. Я же угадывал, что я в центре события, ведь охранно-сыскное, в образе невысокого, в куртке, смуглого человека с именем 'Мутин', располагает только лишь справками. С первых слов его я тотчас успокоился относительно собственной роли, незаменимой, как представлялось.
  - Эн Эн Закваскин, - Мутин читал для нас, - Николай Николаевич, Тульской области, сорок лет, проживает в Москве, бездетный. Рано в колонии... Дальше вновь разбой с отягчением, срок - шесть лет. По отбытии, в Магадане, в Ногликах и в Охе затем, занимался рыбацкими и другими делами с вором в законе, нынешним председателем ПэДэПэ, госдумцем, спикером фракции Львом Барыгисом, погоняло 'Барыга'. Эн Эн Закваскин - главный охранных ООО 'Витус' и управляющий рынков, гостиниц, дюжины моек, все в Подмосковье. Он был замечен в дерзкой активности в Чеховском и Кадольском этом вот округе, где наладил свой бизнес. Член ПэДэПэ - Прогрессивно-Дем. партии; член Цэ Ка ПэДэПэ, называемой 'крёстной матерью криминала'. Он привлекался в деле убийства мэра из Холмска, но был оправдан. Есть информация, что в партийной структуре, также в барыгисском частном бизнесе возглавляет бойцов. Пять дней назад ликвидировал президента 'Инкредит-банка'. Амбициозен, но, как я думаю, интеллектом не блещет, что, с концом войн за собственность, отставляет его на второй и на третий план в ПэДэПэ, побуждая спешить с освоением собственных бизнес-ниш. Говорят, друг Барыгиса... - Мутин спрятал файл в недра кожаной и короткой выцветшей куртки. - Что ещё? Агрессивен, фрукт девяностых. Также признáюсь вам... - Он смотрел в мою сторону.
  - Вы, Андрей, - бросил Марка, - всё говорите. Нет тайн. Я слушаю.
  Сыщик кашлянул. - Дело, собственно, не о вас идёт. А о нас, об охране. Мы подвели вас...
  - Кайтесь.
  Мутин темнел лицом. - Извините. Мы бесполезны вам; не про нас масштаб... - Он замялся. - Коротко: вам, Георгий Матвеевич, ставят мат. Барыгис либо Закваскин вас принуждают... Вы, кстати, бизнесом на Востоке кинули высший тамошний криминал, де-факто. Я о Корейце. Вы подчинитесь - либо убьют вас. Это им просто. Хватит средств замести след или устроить, чтобы не видели тот след службы, должные видеть. Мы не спасём вас. Наше - бандгруппы, гопники и залётные. А на вас - оргпреступность высшего ранга. Вы подчинитесь ей, либо вас найдут на шоссе, в кабинете или в квартире с дыркою от контрольного выстрела. Пострадал ваш завод. Следом будет воздействие на вас лично... или на дочь, мать, друга. - Он показал в меня скоком века. - Мафия... только деньги... Твари на всё идут... А потом этот рубль - в шалманы, чтобы увидели, до чего он крутой, магот! - взволновался вдруг сыщик.
  - Вы от бессилия? - Марка вставил. - Вы горячитесь, словно не знаете, что так есть и так будет. Денег всегда хотят, кроме странных, как Павел, - он улыбнулся. - Вы, между прочим, денег хотите? Вы ведь из органов ради них ушли? Нет? Призвание? Проявите способности, если вам выпал случай. В органах вам мешала казёнщина, вероятно, коррупция - здесь что? власть уркагана? - Марка ощерился. - Помогите мне, помогите. Вы, знаю, профи. В руки рогатину - и мразь в пах, Андрей. Как, поможете? Без нотаций о тварях, целящих крыть меня. Ведь не вся ПэДэПэ наехала, не сиятельный Лев Барыгис, чтобы я сдался? Давит нас вошь. Почти вошь... - Марка склонился к уху молчавшего невысокого Мутина. - И поэтому он пускай, вас цитируя, где-то с дыркою от контрольного выстрела. А мы с вами мочой в него... Вы ведь в сыске, чтобы когда-нибудь завалить зло и чтобы ведать, что его нет впредь ни в ресторане, ни в казино, ни в бане, ни у путанок: и на Тверской нет, и на Арбате, и на Солянке. Да, нет Закваскина Николай Николаича! И вон в том 'мерседесе' больше не он летит. Ибо он с вашей пулей числится в морге. Ведь ради этого вы со мною? Нам ли, друг, маяться в юридических рамках и отступаться, если желается пнуть зло?
  Тот бегал взорами... Я ж молчал, вызнав нужное, что Закваскин их - мой, из Квасовки, и что дело, судя по фактам, замысловато. Право бессильно, то есть инертно, как и всегда. Карт-бланш, волей случая, у меня. Зря планы, что не рассматривают роль Квасовки, точно... Мутин завёлся, дёргая курточным, с кобурою, плечом. Помедливши, потемнев лицом чуть малайского типа, он смутно начал:
  - Я, раз так... Я, Георгий Матвеевич... Сколько раз, когда был ещё в органах... нет, срываются... Я вёл дело, вдруг обложили: стуки в дверь, на детей наезд. Из своих меня сдали... - Он убеждал себя, ущемлённого чем-то. - Их всех - рогатиной. В пах их!.. Но не решил притом... Словоблудия быть не может, если рассудим, вы да я, что все тысячи, наши люди, сто миллионов, ниже дерьма уже с их законными рамками, а дерьмо - в своём праве и управляет... Я понимаю вас - вас с рогатиной, отчего вы решились... Правильно. Если будет, как вы решили, - что же, не против... Но, - он закончил, - лучше терпеть. Советую. Им отстёгивать проще, чем воевать с ними...
  Марка перечил: - Нет, друг, рогатиной! И прочь рамки. Что этим рамкам? Местный разрыв, Андрей. Нам же будет вдохнуть что: воздуха. Нам один только нужен, тот, переквашенный, волк в овчарне. Это реальный путь, и он стоит... Я миллион дам, американских. Ясно, не вам. Вам нужно? Нет, вам не нужно. Деньги - семье пойдут, вашим детям. Вам нужно, верю, видеть шваль мёртвой. Мы так и сделаем. По рукам, да? - И Марка сделал шаг, но с руками в карманах.
  Сыщик нахохлился; по виску потёк пот. Расслышалось с лица тёмного: - Я обдумаю... Но пожму, в знак намерений. Другу вашему тоже...
  Вслед за чем он исчез.
  Он мнил убивать, не зная, что он не нужен вместе со всеми, сколько ни есть в нём, грёзами и идеями. Он из 'недо-'. Богу плевать в таких. Но он прав, соглашаясь 'за рамки', ибо мораль в нас, в 'недо-', то есть в отверженных, коих в общем и нет, смешна; в нас мораль - словно бич флагеллантам; только себя казним. Он гонял мысль за мыслью с попранным неподвижным Закваскиным и с горячим стволом в руке. Приоткрыв двери цеха, он посмотрел на нас - укрепить свои прихоти, обещавшие статус избранных - победительных, правых, праведных. Я почувствовал, он решил уже. И пресечь его не стремился, понял я, Тот, Кто 'свободою воли' как высшим даром скрыл бойкот ферезеев, русских, хеттеев, прочих отверженных. Он исчез за дверями. Я хотел, чтобы он, умерев в свой час, не полез в меня, этот сыщик, за лейтенантиком.
  Марка был в оборот ко мне, в эксклюзивном пальто, с левой, прямо отставленной от бедра непреклонной рукой с чуть дымившею меж двух пальцев в ней сигаретой.
  - 'Нынче призрю на вас, - вспомнил я, - и размножу. Я есмь ваш Бог с сих пор, а вы род Мой; вам побеждать врагов. Я Господь, Бог Израиля'... Мутин - новенький в мартиролог? - я усмехнулся. - Скольких ещё убьёшь?
  - Бог весть, - вымолвил Марка. - Я исторический персонаж. Кто прочие - я не знаю. И не стремлюсь знать. Пусть не встревают. Я длю историю. Я творю её. Это участь израиля. И моя, значит, участь.
  - Но им всем верится, что они творцы тоже.
  - Нет, это я творю, а они только средство, даже и Кремль ваш... Мне нужна помощь, - вставил он. - На Востоке.
  - Нет, прежде в Квасовку.
  - Ладно... Мне хлопоты предстоят. Езжай давай. Нике кланяйся. Прилетят мои, посидим.
  Я вышел. Вновь солнце, ветер, снег, фуры, люди, ждущие и ходящие, псы и голуби на асфальте, лес вдали... Есть Монмартр, Пикадилли, Токио - а я видел лишь это, жгущее чувствами колоссальнейших мер. О, Родина, моя Родина! Мне б в каморке пить горькую, чтоб запить тоску, потерявшись в громаде, что вобрала мой род к тайному, неподъёмному всякой нацией, непостижному, - да и нам непонятному, - ради коего мы ломаемся, чахнем, гибнем, так и не ведая, для чего, ибо нет у нас ни богатств, ни счастья; разве что в мае, лепящем кроткий русский наш рай, нежимся перед сумраком вьюг и слякотей в криках воронов средь пустых серых далей, чтобы и впредь хранить окаянные, словно вросшие в плоть безмерности для каких-то нечеловеческих перспектив. Вдруг Бог здесь сойдёт в Свой час?.. Невольные, бдим мы вверенный окоём, а рыпнемся - лишь творим разрушение как урок не бежать судьбы, но стоять вечной стражей, кличущей тщетно: что тебе, Родина, мать и мачеха?
  ...От осевшей до дисков маркинской 'ауди' я побрёл в магазин вблизи, куда долго, циклически, возил пряности - элитарный, непопулярный, но товар праздничный. При звучании: лавр, шафран, имбирь, стевия, - блещут призраки моря, пагоды в тропиках, смуглых ног незнакомки и, может, счастья. Я среди специй грезил здоровьем, выправкой кэпа чайного клипера, повернувшего судно в галфинд, грезил о знатности, гордой старости, о блистательных ужинах в Новой Англии или Выборге, о спокойствии и довольстве. Но не о дёрганном и замешанном хворью нищенском быте с вечной угрозой мук и несчастий.
  Всё вело к моим подвигам.
  'Этуаль' был ровесником моей фирмы. В мгле девяностых, изгнанный с лингвистических пажитей и ища, чем кормить семью, занялся я конфетами, утюгами, также РС-шками, серебром, красной ртутью etc., бывшим разве в бумагах и не принёсшим корысти, кроме терзаний. Вдруг - мысль о пряностях. 'Этуаль' был тогда 'Промтовары' с номером двадцать пять горторга; он, впав в угар реформ, растерялся, где добывать товар; он, как сотни других в стране, торговал всем на свете: яйцами, конфетти, розетками, клеем, скрипками - до поры, когда фабрики сдохли. Год ещё предлагал он ввозной хлам типа спирт 'Ройял'. Я же со 'специей' (совокупность коры, лепестков, рылец, листьев всяческой флоры) занял свободную, в общем, нишу, не приносящую сверхдоходов, но мне пригодную. Я вплыл в заводь, где не толклись рвачи, и отыскивал, сбывал пряности. Но найти товар и доставить стоило денег. Было, что на привычном некоем месте встретивши вакуум, я мчал в новое, чудом всплывшее и словчившее, чтоб в оплаченных мной пакетиках 'Перец чёрный горошком' был сбор черёмухи, а 'Мускатный орех' был жёлудем. Сдав товар в галопирующей инфляции, прибыль я снимал редко: то, скажем, банк исчез, то вдруг вместо 'Наташеньки' некий 'Стройинвест-главк'. Так жили мы: я с поставкою специй - и 'Этуаль', менявшийся из лебёдки совторг-коммерции в буржуазную утицу с банковским счётом и с возрастающей склонностью закупать товар дёшево, чему я, при большой конкуренции, отвечать впредь не мог. Зрел крах. 'Этуаль' всё имел со старта, всё, кроме навыков, кои он приобрёл-таки; у меня - моя 'нива' с вялым квашнинством как неумением оборачиваться (вообще быть), плюс тоска от синóпсиса, или нашей истории: от того, то бишь, что Бог знает один сюжет - не про нас.
  Вот таков Кваснин: лез к реальности, в злобу дня - ан опять сумбур. А ведь нужен обкорнанный, однозначный Кваснин с идеей, где сыскать пропитание.
  Дамы вешали рис, грамм в грамм. Глаз внимателен, и совок снимал лишнее, чек низался за чеком. Но, клянусь, в них - любовь, мысль нравиться, беспокойство о детях и порой промельк: что я такое? Хоть мне не кажется, что наш мир только воля, в лад Фихте-Юму (мол, пропади мозги - вмиг всему конец), но внутри что-то шепчет мне, что наш мир от понятий, кои рождает мозг, оттого в нём нет истины. И что правильней: сознавать или жить? - проблема.
  - Нам нужно перцу, - вышла директор, рыжая, тридцати лет, с зеленью глаз. - Сто пачек. И желатина, двести... - Это она всё - мне.
  - Желатин? Он не мой товар, - засмущался я и извлёк лист с ручкой. Путает меня с кем-то; ей все одно.
  - Чей? Чеховских? Вы кто - пряности? Я забыла вас. - Она стукнула по прилавку крашеным ногтем. - Да, желатин ведь чеховских, а вы пряность... Всё записали? Так, и когда вас ждать?
  - Деньги бы... ну, за старое, - намекнул я. - Сразу вам новое...
  - Не распроданы, - прервала она, - ваш шафран и мускат с корицей. Это любителям; я сама обхожусь лишь перцами... Кстати, дорого. Желатин что привозят, могут дешевле, нам обещали... - О, она знала: я в её власти; я был единственным, но теперь, с фирмой в Чехове и с пройдошливым 'Спайсом', я не один, тем более спекулянт по сути. (Марка мне скидку дал, но я вёл с ним дела без скидок и, стремясь к суверенности, обращался и к прочим, даже и к многим). Я конкурировал, но, возможно, час прóбил. - Да-да, дешевле! - произнесла она. - Мы узнали: в Чапово фирма. Чапово ближе к нам... Вы оттуда? Можно дешевле?
  - Хоть я оттуда, - врал я ей, - но у нас не всегда всё. Есть товар из других мест... Верно, дороже, но ведь мы как вам: без предоплаты, в ассортименте. Чехов не сможет так... - Я украсил свой вид ухмылкой: этакий дьявол бизнеса. - Мы вам разве руно не возим; в целом Кадольске только у вас все пряности. - Для солидности я упёрся в стёкла прилавка и наклонился к ней, позаимствовав мудрость Кáрнеги, что-де надо пленять людей. Стёкла треснули.
  - Вы... вы что! - она охнула, дёрнув рыжей причёской. - Ну, точно маленький!! Что наделали?! Ведь стекло стоит много!!
  К нам обернулись.
  - Я... Извините... Я ненарочно...
  - Ох! - завелась она. - Вы не знаете, что нельзя на витрину жать?! Это как же так?!.. В общем, перец не надо! Ваш перец дорог... Хватит, зачем нам? Вы нам возите лишь кардамон, шафран!
  'Этуаль' был потерян. Мне отказали в прибыльных пряностях, а на редкостях, поставлявшихся пачек десять-пятнадцать (что, несмотря на то, нужно где-то найти-купить-транспортировать), не возьмёшь своё... Бизнес сдох. Я кивал... Но я знал, что не стану возить товар. Я подвинут был от кормушки; сходно недуг гнал с жизни. Слёз я не смог сдержать. У неё вдруг сел голос.
  - Что вы не пишете? Кардамон пять, дальше, шафран пускай и имбирь и мускат пять пачек... ну, и бадьян с гвоздикой; и ванилину, пачек под сотню. - Явно смутившись, пробуя чёлку тонкими пальцами с обручальным кольцом, закончила: - Триста я вам найду дать... Хоть и не продано.
  Мы пошли в кабинет, где сели. Рыжая ныла, чиркая ордер:
  - Вы точно маленький, право слово. Слёзы? Зачем вы... Ладно, не вычтем... И... вы не очень. Спали с лица тотчас... Неприятности? У кого их нет! - Она в бланке строчила, чтобы и спрашивать, но и повода не давать решить, что беседуем как мужчина и женщина либо что ей действительно важен я, не ордер.
  - Да, простудился. Мы... я на даче был... - стал я врать ей. - 'Нива' сломалась. Мне нужно денег. Но, о стекле, настаиваю - за мой счёт...
  - Где ваша дача?
  - Флавск, это город... Юг Тульской области.
  - Флавск... А правильно я пишу? Кваснин вы? Павел Михайлович?
  - Да, Квашнин... Нет, Кваснин пока. Пока 'эс', не 'ша'.
  - Как? Вы что? Я года пишу ордеры, а и то растерялась: 'ша' или 'эс' вы?
  - 'Эс' пока.
  Встречи М и Ж сводят в рамки морали, чтобы замедлить резкий срыв в пропасть, в малоосмысленный вопль тел, устремлённых друг к другу. Есть исключения. Но, как правило: где мужчина и женщина - там эдем, кубок полон, пламя без дров горит. Где она и он слиты - там мы как Бог.
  Рознь - с умыслом. Если вспомнить, как всяк нелеп в сём мире: заболевающий и давящийся пищей, и задевающий за углы, икающий ни с того с сего, страдающий от жары и холода, потому что расколот в эти вот пулы, то сознаёшь: не к счастью 'твари по паре', но с жутким замыслом извести нас. Я б стал могуч, как бог, доведись мне быть целостным! Первозданный, с невыломанным ребром как с Евой, я Богу в пагубу. И сейчас, рядом с сей незнакомкою, я, идущий к концу, сдыхающий, говорил себе тайному: а не эта ль та самая, что была вне судьбы моей, но какую нашёл-таки? Не отсюда ль все беды, что я - не с той всю жизнь? Я прильнул к ней в безудержной нетелесной тяге.
  - Вот, вам стекло разбил, - брякнул. - Что за работник?
  - Может, не ваше, эта торговля?.. Хоть время сложное, трудно всем сейчас. - Она кончила ордер. - Вот у меня все друзья в торговле, бывшие техники. Даже медики.
  - Даже ? - Я вдруг завёлся, вместо чтоб двинуться в бухгалтерию с её ордером, как положено: этикет такой: 'благонравие', 'лимитировать', 'здравый смысл', 'жизнь для дел', 'нормы', 'рамки', 'не позволительно' и 'пристойность'... полный 'бонтон' то бишь. Мы в условиях, где ступить в ширь, вольно вдохнуть и выдохнуть, посмотреть полным зрением, выдать прямо, что мыслишь-чувствуешь, - трудно. Жизнь под запретом. Движемся робко, думаем тупо, чувствуем вяло. Мир наш Бутырка; камню вольнее; нам дважды два везде; я сто лет в этих чёртовых дважды два. - Что медики? - нёс я. - Чем они лучше? Муж у вас медик? Им привилегии? Отчего, если медик вас трогает, - я накрыл её кисть своею, - вы полагаете, что он право имеет как вас врачующий? А не медику - неприлично, пусть бы не медик высмотрел важное, несравненно больное в вас! Может, он бы почувствовал, что вам плохо и, пусть вы дышите, - но не в полную. Что вам медик ваш, если вам нужна истина?
  - Мне...
  - Век видимся, - ну, и что, кроме просьб привезти товар? - перебил я. - Что кроме выписки накладных с упрёками, что гвоздика не пахнет? Вы хоть задумались, что я жив, не мёртв! что мы видимся чаще, чем ваши медики, кто, однако, вас учит и наставляет, что и как делать? Воображали вы, что я, может, нужней вам этих всех медиков? Думали, что умрёте, помня лишь ящики, сметы, чеки? Я для вас накладная? Знаете... - Я сдавил ей запястье. - Я не приеду, я не хочу вам возить товар. Вы вам посланных мните хламом, в коем единственно драгоценная и живая жизнь - ваша. Я вам не пикуль.
  Рыжая вскинулась. - Что вы? Муж мой хоть медик... я их случайно... Вовсе не пикуль вы... замечаю вас... Как вам вздумалось, что вы пикуль? - Вытянув пальцы из-под моих рук, встала.
  - Вы - замечаете?
  - Да. Наверное... - подняла она взоры. - Но... Как вы знаете, что порою тревожно? Вы не психолог?.. Я буду думать впредь... - отошла она к шкафу. - Знаемся долго, а говорим мы и вправду в общем-то в первый раз, не о перцах, а как... как люди.
  - Будем дружить, - я встал. - Вас звать...
  - Вера... Но... - притворилась, что смотрит в папку. - Ведь при других мы не сможем так... разговаривать? Не поймут никто...
  - Скажут, мы влюблены, - изрек я.
  Вмиг покраснела.
  Я к ней приблизился. - Да, не шуточно влюблены, не смейтесь. Как нужно всем любить... - И я смолк. ('Отцовская', обронил он, 'любовь'?).
  Я вставил: - Расскажете о себе? Когда-нибудь? А я вас спрошу о такой вашей жизни. Мне это важно. Мне интересно: вы как есть и вся жизнь ваша, вдруг вас приведшая вот сюда вот директором, чтоб выписывать чек, краснея.
  - С рыжими вечно... Это жуть бесит.
  - Бесит... - я вторил. Я уходил в себя, где внимал уже первенцу и словам его про любовь - 'отцовскую'.
  - Я все деньги дам.
  - Нет... - Я чувствовал муки. - Верочка... Нужно... нужно идти. Всё...
  Я брёл к родителям, благо близко. Шашни с директоршей? Я не выгод ищу, а Жизни, чувствуя: сгинь я, кто меня вспомнит как человека, не как лотошника? Мне б - естественность, вроде той, что земля летом тёплая, месяц жёлт, девы нежные. Я ломлюсь в людей, так как все скрыты в панцирях под замками.
  Взяв сына с брáтиной, скрытой в ветошь, я вышел к 'ниве'. Мать сошла в шубе. Мы с ней проехали до Сбербанка, где наши деньги 'власть бережёт от нас', пояснила мать. И я ждал её, глядя, как норд метёт лёд в клумбе.
  - Пап, она скоро?
  - Да... Вон, вернулась... - Я открыл дверцу.
  Мать села рядом.
  - Что?
  - Я хотела... - Мать, взяв ладонь мою, как и я час назад брал Верочку, шла за 'рамки'. Только напрасно; я ведь не мальчик, кто жив уроками; у меня свои взгляды, принципы, скептицизм и ирония; отстранённость в итоге. Пусть из-за хворости автономия свяла, но в меня сложно.
  - Мама, - я начал, чтоб отдалиться. - Марка врачу платил, ради Родика. Знай впредь.
  Мать отвела глаза. Ей мечтался сын сильный. А вместо этого неродной, звать 'Гоша', им помогает. Будь я моложе, я обещал бы ей звёзд с небес. Но я только вздохнул, уверенный, что судьбу не сломать; красавицам, начиная с Елены Троянской, горше, чем кажется.
  - Мы хотим тебе счастья, мам.
  - О, я счастлива вами.
  - Мной? - подал голос Антон, мой сын.
  - Я хочу, чтоб мой внук имел что положено. Чтоб вы с Родиком жили. Честь Гоше. Но его мало.
  Я нервно тронул руль.
  - Продавать её. Ясно? - Мать улыбнулась: гладкая кожа, собранный подбородок. - Хоть за пять тысяч... Да хоть за сколько.
  Я был растерян, стал заикаться и возражать ей: - Я ме... меняю скоро фамилию! Чтобы я это слушал? Нет, ты не можешь так! Так нельзя! Мы никто бе... без брáтины. Он никто - внук твой, я никто.
  - Он никто без учения. Ты же... Ты и сейчас тень. Родя наш гибнет. Нам нужны деньги, очень большие. Деньги любые.
  Я вылез справиться с дурнотой, сыграв, что смотрю, как там шины. Сняв ногтем наледь на дряхлой щётке на лобовом стекле, сел дослушивать.
  - Почему отец дал её? - мать продолжила. - Павел, вещь не его уже. Он не смог решить, не дерзнул решить. А продашь её ты.
  - В ней род наш! - я бормотал. - Как род продать?!
  Мать расстроилась. - Ты уверен, что сын твой, кто дремлет сзади, дюжину лет спустя, без тебя, я хочу сказать, не сменяет вещь на какой-нибудь 'бээмве', девицу?
  Я мучась слушал. Я жил квашнинством. Бедность, никчёмность не угнетали, если ты близок древнему роду и есть свидетельства... Мне отец отдал мне брáтину, чтоб с себя снять ответственность? Или он так спасал меня? Я представил, что, вот, продажа - и, ненашедший себя в сём мире, чахнущий от распада тела и духа, я лишусь брáтины... Вряд ли вынесу, вряд ли. Но почему мне опять решать?! Как мне жить в двух ужаснейших ситуациях, не продав и продав её? Отдавая мне брáтину, вместо чтобы самим продать, мать с отцом потерять могли Родиона, вечного мальчика дней Гагарина: я могу удержать вещь. Что, я дороже им? Но как кто? Как нормальный кормщик их внука?
  Знали бы, как нормален я - издыхающий, вкупе с предками и потомками представляющий вторсырьё в историческом празднестве колен Гадова, Неффалимова и Рувимова. Богу - я нуль. Матери - нуль второй сын, бедный увечный? Ибо, что б ни бы-ло, выбор сделан: я могу не согласен быть, и впредь мне решать: жить ему, Родиону, либо же мне жить славою рода? Или смекнула, что, после первенца, уступлю?
  - Он плох? - Я глотнул седатива в виде двух капсул.
  - Он жив условно, - произнесла она, чтобы я, это зная, крепнул в решении. - Ты и сам плох.
  Брáтину не спасти, я понял. - Ладно, продам её... Будем жить, мама, - я покривился. - Но не сейчас, не вмиг... Ладно?
  - Павел, обследуйся.
  - Да, - сказал я. - Конечно.
  И она вылезла.
  Я глядел вслед величию и надеждам, спрятанным под облезшую, но на ней - шубу царскую. Я решил: как бы ни было, подарю ей песцов с шиншиллами. Пусть у гроба сынов своих плачет статная элегантная женщина, не жена, не невеста, - мать в утешение...
  
  
  
  VIII Береника
  
  Ехали близ руин взорванного в Москве дома. День назад гордая, башня сделалась грудой плит, балок, мебели и раздробленной утвари вперемежку с телами, в коей ворочались краны и экскаваторы, сортируя, сгребая хлам. Блоки стенок в обоях, где отмечали рост чад родители, кровь героя вой-ны, струны скрипки студента консерватории отвезут в карьер, свалят в яму. Станется квази-кладбище. Но никто не придёт туда, а оплакивать взорванных будут снег и дожди; и весной, в апрель, когда нет ещё зелени и обломки светлы в лучах, на пруту, что торчит, как шест, ветер тронет эластик с некогда самой стройной ноги второкурсницы из Московского инженерно-строительного - как укор судьбе, как порыв проявиться вот так хотя б...
  Я, давя газ, тронулся дальше.
  Мы жили в длинном, как такса, коробе, что одним торцом к Карнавальной ул., а другим - в сквер с деревьями. Бросив 'ниву', вышли к подъезду, нёсшему груз забот властей в ипостаси снабжённой кодами двери. Я же рассчитывал, что меня и семью мою и соседей выручат не подобные двери, но серость, блёклость и неприметность сей жилой ветхости.
  За табличкой с номером 70 был склад ящиков с этикетками '1-ый Пряный...' То есть вновь специи. Что неправильно. Мы решили кончать; я в Квасовку ехал, словно стирая всё, - а жена набрала товар. Как, откуда? Это ей Марка дал. Эскулап Родиону плюс это значило, что, и так задолжавший, я вновь одалживал. В мыслях вижу, как, позвонив ей ('поговорить, Ник'), Марка, вняв жалобам, что заказчики 'ждут уже', а нет 'пряностей', отпустил товар, наболтав, что в его интересах сбыт его бренда. В комнате - пачки, тучные сумки и накладные в 'Торги', 'Ритейлы', 'Трейды' и прочее, учреждённое, чтоб оказывать мне любезность взять товар, распродать и потом рассчитаться. Я был в убытке... В общем, баланс мой был отрицательный, что знал я и сам Марка. Но не жена моя. То есть женщина, что достала всё это и где-то бегает, разнося заказ; эта женщина с звучным именем Береника Сергеевна - мне жена... Берениками были дамы Египта и древней Греции; и дочь Ирода, истребителя вифлеемских чад; и врагиня ап. Павла; также метресса кесаря Тита, сжёгшего город избранных. Береника по-гречес-ки 'Βερενίκη', 'Победоносная'. С тонкой талией, ноги-руки излишествовали в длине и тонкости, голова как бутон на стебле - вот она. Также рост с разнобойностью членов, что создавали вид, что они изгибаются. В Нике сходство с мадоннами длинных шей чинквеченто (женщины-башни). Плюс длинный рот ещё, что от скул оттеснён умилками; подбородок с ложбинкою; две миндалины глаз в их сини и соболиные, под высоким лбом, брови. Вот моя Ника - вся локомоция, линеарность, странница во трёх соснах и попаданница вечно-всюду впросак. Мать звала её 'Невпопад', я вспомнил. Вешалась в детстве; ей вдруг подумалось: май закончился, - и она расхотела жить. Я, пройдя к телефону, шумно звонившему, слушал.
  - Ты, Феликс?
  'Сэр! (Звук вздоха; я сразу понял, что он в бездельи). Рад тебе... ВСЁ! Облом! Знаешь, к чёртовой матери всё сворачивай и шуруй у Эуропу! - Шмыгов коверкал речь. - Всё, заСТОЙ!! Мерзо-пакость! Это не год назад. Как я жил тогда! Взятку дашь - и всё продано... Впрочем, мы лишь реклама, что на концерне в снэжном краю под названием Швэцыя делают лэктротэхнику, а вот здесь на одной восьмой суши - или сто-дцатой? - не покупают швэцкую тэхнику и ждут выборов смыться в Англию'.
  - Возвращаю долг, - я прервал его. - Помнишь, триста брал? Где мы встретимся?
  'Dear! - и он хехекнул. - Мой уважаемый герр Квашнин, сэр! Помню! А вам известно, - хоть о таких делах лучше с пьяночкой в 'Bishop's finger'е, - вывел он интонацией, - то, что минимум джентльмена - лям, не меньше. Так что имей он их, Шмыгов был бы в неблизком некоем месте-с! Ты должен триста? Я их возьму, сэр, чтоб пропить в 'Бишопе'... Ба! Мне мэрия!.. Dear, после... Фёдор Васильевич! - взвыл он. - Рад вам!..'
  Он утомлял меня, пусть нас связывал век студенчества. Впрочем, он бы остыл ко мне, не пиши про нас, Квашниных, историк, кой, он признался, был его прадед (он, кроме этого, принц Уэльский, так он врал выпив). Он чтил реликвии и блистал, умеряя невежество не слыхавших про Холмских, Глинских, Тюфякиных, Квашниных, Стародубских, Татевых на собраниях, где болтали про вечных и представляющих знать 'Голицына с Оболенским'. Брáтину он раз видел, но счёл поддельною; хоть признал, что за двадцать 'штук' (то есть тысяч и, ясно, баксов) смог бы продать её; обещался помочь при случае. Он угадывал, я плохой делец.
  Вспыхнул свет, осветивший зал. Я увидел сашé (пахучие, разной формы подушечки), древний чёрный сервант с фужерами и старинный рояль с распятием о восьми концах от Рогожских. Старообрядческий, род их был из купцов. От бабушки получив письмо, Ника к ней прописалась. Так я попал в Москву. Тесть мой, лётчик в отставке, зажил в Хабаровске, ближе к воле, чтобы с ружьём пройтись, выпить беленькой, поболтать под чад 'Севера'. Весть о внуке он вынес трудно и приезжал к нам...
  Я сел у полок, где были папки, и потащил одну, сыпля чеки, платёжки, справки и бланки, чтоб найти фото... 'Грозны! АЛЛА АКБАР! Тебе с Новым'. Далее - криво и его почерком: 'нужно выкуп дать, мол, отцовская есть любовь, пап... Им 300 тысяч... ты жди Марата, он передаст письмо... режут пальцы...' Даже продав всё (вместе с квартирой), я б собрал тысяч семьдесят. Но кто знал, уверяли, что, хоть ты всё отдай, нет гарантии; эйфория: русских всех выперли! газават алла!.. Я общался с вояками, что твердили: 'Всё, сына нет, считай'. Шмыгов выделил тысячу. Марка сто дал - как я просил. Он всё б дал, но я не знал, богат ли он (я в Москве, Марка жил на востоке). Да и скрывал я, даже от Ники... Многое вкось здесь, многое! Тьма отчаянья; во-вторых, Марка был лишь наездами, что мешало сдружиться после разлуки. Здесь ещё, и что он любил Нику. Также квашнинство здесь, не дающее отягчать других, и неверие, что вернут ('отцовская любовь' сникла). Я собрал двести, мне в ответ: 'Трыста!' - от неуступчивого Марата; плюс это фото, где сын без пальцев. Вдруг МВД ко мне: это мой ВАЗ с госномером '30 - 70'? А у них информация; не спущусь ли?.. Как?! Под сидением 'крэк' наркотика? Протокол... В отделении проторчал полдня; отвели в кабинет с табличкой: зам. нач. чего-то там 'Хаджалиев Э.'. Чем живу? 'пряным бизнесом'? Вот как найденный 'крэк'?.. 'подбросили'?.. Мне пока обвинение по статье 228-ой, часть два. Кандидат наук, как могли?! Я спорил; взялся Марат, здесь свой, усмехнулся мне, ввёл кавказца. И я спроважен был в 'обезьянник'. Э. Хаджалиев утром итожил: дал бы ход делу, но, учтя трудности, связанные, мол, с выкупом, он простит меня; без того преступлений в óкруге много. Я был подавленный, точно стал иностранцем в собственном городе. У меня была родина, но теперь я не ведал чтó... И ещё я не ведал, кто я, сына предавший, не поступившийся, чтоб спасти его, ни квартирой, ни брáтиной, из резона, что, мол, зачем оно, коль есть шанс, что обманут. Я подавлял мысль, что, сходным образом, шанс имелся спасти его. Но для разума значит логика, а не чувства... Я хранил тайну; Ника не знала, как и родители... Через месяц: 'Кваснин Д. П.', военком сказал, сгинул 'без вести'. Символ мук стала брáтина. Я разгадывал: вдруг бы спас? вдруг цена ей сто тысяч, что не хватало? Может, уверенность, что в ней якобы русскость и слава рода, - вздор один? вдруг ценней просто жизнь, не смыслы?
  - Папа! - воскликнул сын, углядев меня с тем трагическим снимком. - Фотка?
  - Нет, справки, - комканно врал я.
  Он кивнул на картонные короба, сверхлёгкие (в них пакеты гвоздики).
  - Сложим, пап, крепость?
  И я помог ему, сам в прострации. Он играл потом, защищая картонную 'крепость' то ли от орков, то ли от гномов... После я усмотрел Беренику, дымчатый взгляд её.
  - Вы приехали? - скинула плащ. - Я рада! Тоша, поди ко мне. Как деревня?
  Я, смолчав о Закваскиных и о призраке под ракитой, начал на кухне, где она жарила: - Снова пряности?
  - Марка дал.
  - Ника, бизнес наш умер. Нет его. Есть ишь видимость. И напрасно...
  - Нет, есть заказы, я выполняю их. Я купила на рубль, продаю на рубль сорок. Разве не выгодно?.. - Облизнув палец, резала лук. - Где деньги? Тоше на обувь, на остальное? С этих заказов. Плохо ли? Нет.
  - Бесприбыльно, - вёл я. - Платят не сразу; ждём - и выходит: нам должны меньше, чем мы потратили. Ведь инфляция. С этой партией долг возрос.
  - Есть сфера... - Ника задумалась, - адвертайзинг. Вроде, торговля в целях рекламы. Да, адвертайзинг... Он сказал, что ему от нас нужен лишь адвертайзинг с этим... с promotion. Чтоб узнали о фирме. А адвертайзинг с этим промоушен, уверяет он, стоят трат. Вот поэтому мы нужны ему. Как рекламщики.
  Темновласая, кожа гладкая... Я искал в ней след горестей, но встречал облик сфинкса с мягкой улыбкой.
  - Ника, - твердил я, - он меценатствует. Мы не можем висеть на нём.
  - Адвертайзинг... - Взгляд её и кромсание лука в темпе паваны ясно являли, что она грезит. - Да, адвертайзинг с этим, с promo-tion...
  - С предложением, - отозвался я. - Когда он, студент, предложил тебе руку.
  В ней что-то сдвинулась, улыбнулась. - Я тогда, после 'Шéрбургских зонтиков', не в себе была: в фильме Франция и любовь; у нас - порт во льдах, девятнадцать лет... Он зашёл, был навязчив. Он стал разыскивать, что имелось в реальности от блуждающей в Шéрбурге.
  То, что Марка любил её, тайной не было; но открытой мне близости я не знал. Ишь, 'девочка-невпопад' - сказала и нарезает лук как ни в чём не бывало.
  - Ты огорчился?
  - Да, вероятно, - молвил я. - А вот ты прослезилась, и не от лука. Сладкая память? Ты сожалеешь, что упустила шанс? Знай я истину... - произнёс я. И вдруг устал, сказав: - Наплевать... Но гадаю: он помогает мне для тебя? Или он всё же мой друг?
  - Гоша наш общий друг.
  Я настаивал: - Он за Родика платит. Снова твои дела?
  Она плакала: - Что не так?.. У меня поползли колготки! Я хочу умереть! О!
  Плач - не по тряпкам. Гнавшее меня в Квасовку было свойства, что и пролившее её слёзы. Пять лет назад, весной, сгинул первенец.
  - Хватит! - я просил маясь, глядя на длинность и на безвозрастный вид её... Помню, как в метро дамы, тучные и худые, висли над нею, дабы гримасами, обсыпающими визаж, внушить, что фифочке, долгоногой, вольно рассевшейся и живущей в своё удовольствие без детей и иных невзгод, нужно встать, уступив место возрасту и заслугам. Я был свидетелем, как красавчики попадали в сеть, затевая флирт с их ровесницей, мягкой, милой, участливой к их стараниям, как краснели вдруг, выяснив, что стараются перед той, кто общалась в них со своим мёртвым сыном. Это - береникизм, я мнил, жизнь в обществе словно как бы вне общества при содействии некой матрицы, что царила над разумом, так что правящий комплекс принципов, точек зрения, предрассудков, мод, норм и кодексов, бытовых и больших философий рушился в истинах её личности. Этот тип хладен к разуму; он обходит рассудочный гордый мусор. Женщина с этим качеством - дар избраннику. Вас желают любить ради вас и без видов на выгоды. Вот кто был со мной. С Никой я, как и с Верочкой, магазинной директоршей, под иным углом видел вещи и, мучим 'миром сим', инородным мне, мог задерживать, чтó сползало лавиной, чтó, - я предчувствовал, но конкретно не знал пока, - мне несло избавление вкупе с ужасом.
  Я принёс в кухню сумку. - Брáтина. Я наследовал. Так с чего начнём?
  - Как она...
  - Как досталась? - я отмахнулся. - Случаем. Не гадал не ждал... Но отец явно любит нас - Родю, внука, меня, мать - больше, нежели символы, патриотику и культурные ценности. - Я смотрел в окно и повёл вдруг: - Нет, здесь не город. Эти панельность, трубы заводов, базы, обшарпанность, трассы с фурами - хостел. Город, Москва то бишь, за Рогожским, Пресненским валом. Станься возможность - мы убежим туда. Мы не в городе.
  Я почувствовал, как дрожит её голос: - Денег нет... У нас будет ребёнок.
  Я не ответил. Тёк понедельник трудов моих и Страстная неделя. Сын, вбежав, затянул, как мы ели с ним вербу.
  Вскоре я выскользнул и поплёлся, чтоб сделать нечто - то, что давно хотел.
  Я шагал вдоль дороги; ветер дул в бок. Три новости: мальчик в Квасовке, и 'грех' Ники, ставящий Марку в пакостный ракурс, если он спал с ней, пусть в давней юности, и ребёнок, что будет, - швах в моём случае, но естественный. В точь по Диккенсу, кто сказал, что нужда и болезни - столь заурядное в большинстве стадий жизни, что их трактуют как отправление, дефекацию... Я и есть тот кал. Кто тем в 'мерсе' или вон той, в песцах, - кто им я с моей болью? Сор в сытой жизни?.. Вдруг аритмия взяла меня. Я свернул шатко к липе, сломанной бурей, и прислонился к ней. За газоном тёк транспорт в дыме от выхлопов. Здесь снег грязен, и я не мог, черпнув, охладиться... После в ларьке взяв пиво, я его выпил. Зыркнул в газетку 'Труд и Работа', что на витрине: в ней 'треб.' садовники, маляры, бухгалтеры, секретарши, все от семнадцати до, желательно, тридцати. Лингвистов в полста лет нужно? Нет, их не нужно... Я знал немецкий, но, как груз к возрасту без привязки к коммерции, он ничто, язык.
  Пиво торкнуло. За моим рослым остовом мир поплыл беззаботней. 'Крепко вас, разлюбезнейший, - бормотал я. - Ась? не Квашнин пока? Вскоре будете! Птицу видно в полёте, как говорится...' После я минул группу нимфеток близкой здесь школы, кои хихикнули, так как я им не дал курить, объяснив про здоровье. Я расстегнул пальто, видя цель: МВД за дорогой. Но, очень странно, там был ОМОН, три взвода. И, тоже странно, слева шагала как бы колонна, вся в чёрных куртках, - рейд бардакóвцев, тщившихся в их воинственных шоу с маршами, зигованием, хоровыми кричалками. Лидер где-то полста этих в чёрном, разной комплекции, разновозрастных пыльных лиц был дёрганный и поджарый нервный холерик в твидовой кепке. Он задержался на светофоре и бормотнул мне, пьющему:
  - Пиво 'Хейкенен'?
  - Нет, 'Трёхгорное'.
  - Гой еси! - он вскричал. - Честь! Русское - лучшее! Собрались в Москве русичи много лет назад и вошли в пай Трёхгорного пивоварного товарищества. Сам Морозов участвовал! Выпускали - сто тысяч вёдер. Эх да Россиюшка! Квас и пиво русская сила! - Он подмигнул мне. - Ну, ты орёл!.. Люблю! Ты - Петров?
  - Квашнин.
  - Гой еси! - он опять вскричал. - Род боярский! Наш муж, природный! Это не выскочка! Пиво русское, стать гвардейская, мысль в глазах, а ручища... - он тряс мне руку, - прям богатырская! Пятаки гнёшь?
  Я глотнул пива. - Гну пятак, а меня гнёт копейка.
  - Гой еси! С тебя б статую, чтобы видели, кто есть русские! Вот с такими сметём врагов! В Квашниных вся Россия! Где ты работаешь, что не можешь жить в справности... - Так витийствуя, он следил вокруг и схватился, как только вспыхнула светофорная прозелень: - Шагом марш вперёд! Марш, соратники!
  Я был первый, кто перешёл проезд, за каким ОМОН окружил и повёл нас в нужном мне ракурсе, к МВД, - что отнюдь не входило в план бардакóвцев. Лидер их вскинулся:
  - За порядок! Право на марши! Кто запрещает - штраф тыща МРОТов либо же срок! Честь русским! Руки в карманы от провокаций!
  Главный омоновцев сообщил: - Так, группа задержана к оформлению данных о нарушении городского движения. Все за мной.
  - Что ж, идём! - крикнул лидер.
  И мы опять пошли, но, едва я замешкался, раздалось: 'Ну-ка, взад, жердяй!' Держиморды ярятся, если их отвлекают. Пили чаёк себе, анекдотили, вспоминая гудёж да шмар, - а тут сбор из-за грёбаных 'бардаков'... 'Пьянь длинная!' И нас вдвинули в огороженный двор. Сев к солнышку на вид тумбы, к норду спиною, я успокоился. Пиво 'строило'. Мнилось, что я здоров, не беден, брат - мастер бокса, первенца не было, а норд выдохся и немедленно на прыщавый лик города с ртом повапленных европейски бульваров выплеснулась весна...
  Люд с камерой? Лидер шествия начал:
  - Слава России! Бог и порядок! Год назад нас сажали в кутузки. Нынче нам двор мал. Завтра не хватит Москвы на нас! Их судьба - отступать и склоняться, наш удел - укрепляться. Их судьба - растерять друзей, наш удел - обретать их. Вот, здесь наш новый друг! - Он кивнул на хмельную вялую кучу, чем я и был в тот миг. - Из бояр, Квашнин, - он стал наш теперь... Эй, там, с камерой! - лидер дёрнулся. - Вы кто, СМИ? Нет, не вы нас ведёте - мы пробиваем путь. Примыкайте. Слава России! Ей впредь не быть в дерьме! Мы отменим фарс 'Будь богат или сдохни'! За справедливость, веру, порядок! - Сняв кепку, он стал креститься. - Это наш ход с Христом. У нас - Бог. А у них - фальшь, водка, смрад и наркотики, завезённые сволочью с неславянским прищуром. Их же - война в Чечне...
  СМИ ушли. Он подсел ко мне.
  - Пётр Хвалыня.
  - Павел Михайлович.
  - Ты реально Квашнин?
  - Да.
  - Знатные стати! Мы именитых, срок будет, выделим. Князь, боярин Квашнин.
  - А фон Квашнин?
  Он закуривал. - Тренд не тот.
  - Ну, а 'ста'? - предложил я. - 'Ста', знак старинного уважения. По традиции, и нейтральнее. За 'графьями' с 'боярами' антипатии классовых и иных свойств. В вашей идее, зиждущей в родовых институциях, ненормально различие кости чёрной и белой. 'Ста' это выход. Вне номинаций вроде 'штурмфюрера', - развлекался я.
  Лидер шествия посерьёзнел. - А мы получим власть. Непременно. Шуток не надо.
  - Да, ста Хвалыня.
  - Ты образованный, но одет не в стиль, - он сказал. - Мы тоже: с нас сними форму - мы все не лучше. Жить Кремль не даст тебе. Мы - дадим.
  - Мне никто не даст, кроме... Впрочем, не будем. Ваша цель - гнуть нас, наша цель - выжить. Так, и non possumus, ста Хвалыня.
  Он сунул карточку с нечто схожим со свастикой. - Позвони мне.
  Крикнули: обратится к нам 'зам. начальника Хаджалиев Э.'... Он, тот самый, я опознал в момент... не майор уже - подполковником... Меня пот прошиб. Лидер шествия всех построил; но с первой фразою в характерном акценте все отвернулись. И я примкнул к ним, глядя на 'зама', чтоб досадить ему: пусть припомнит нас с мальчиком, с моим мальчиком... Он узнал меня, располневший. И я почувствовал, что срываюсь; я был в истерике, нёс хрипя:
  - Хаджалиев! Акцент плох! Не разобрать!
  Он скрылся, и нам сказали: - Будет вам ваш. Игнатьев, Игорь Степанович.
  Красномордый пасмурный русский, выйдя поведал: в мэрии злятся 'за нарушение норм морали этим вот маршем'; 'вас всех проверят', а после выпустят, но, ребята, 'без драк давай'.
  - Слава русским!! - гаркнули наци.
  Я, двинув в паспортный, обнаружил там толпы и свернул к Хаджалиеву на второй этаж. Буржуазка талдычила ему что-то, он ей: 'Всо сдэлаем, Афият Бекбулатовна'.
  - Паспорт! - брякнул я, обернув изумление его в злобу, смытую скрытностью; у них быстры эмоции.
  - Зáнат.
  - Мне, - я нёс, - мне помогут эти вот в чёрном. Но я уверил их, что проблемы не будет, что подполковник худа не хочет... Кстати уж, что случись со мной - жди недоброго. У них адрес есть, где живёт подполковник... Око за око, а?! - я затрясся.
  Час назад он меня бы убил, спасаясь-де от 'бандита'; трупу вложили бы в руку шило. Нынче он трусил. Я блефовал вовсю; они ценят лишь силу. И он поверил мне. Бардакóвцы, шумели СМИ, убивают нерусских; я ж был один из них, как представился. Он снял трубку и на кавказском что-то велел, закончив:
  - Сдэлают... Жалко старого в очэрэд... - Отвернувшись, он ждал ярясь, чтоб я вышел.
  После майор с лицом, будто я где-то в Нальчике, проводил меня в паспортный, где Лейлá (Мадинá) сказала, чтоб пришёл завтра. 'Нет!' - возразил я. 'Дай', - майор буркнул... Следствие с регистрацией было их в данном случае. А в других как? В óкруге? по Москве? в России? Что, прибирают власть? Мало их лишь на первый взгляд; относительно, в смысле доли, - много, и чересчур... Так Рим погиб. Центры манят сброд, в центры лезущий, чтоб стяжать и владычить. Это опасно. Если мой сын убит, раз они не хотели жить вместе с русскими, - мы вольны жить без них в ответ. Не одни, впрочем, пришлые нам впились в нутро с беспардонностью крыс, объевших нас и налгавших, что мы в дерьме не по их вине, но по общим законам, взявшим да и уславшим нац. достояние, например, на Венеру. Но очень скоро звёздные клиперы (к чему следует потрудиться под, ясно, благостной и единственно верной - вновь! - властью секты Е. Т. Гайдара, бывших парторгов, ныне спасателей пляжа Мáлибу) - скоро звёздные клиперы устремятся к Венере и возвратят всё. Ну, а они, 'шанс этой страны', помогут...
  Мне стало худо. Боль нарастала - и сорвалась в скачках нервных мыслей. Как прекратить мир, где сребролюбие, где я слаб и беспомощен? где Марат, поводя пальцем в перстне, вместе с сотрудником МВД ставит мне ультиматумы? где власть ищет содрать с меня всё имущество, чтоб отдать его своим родичам? где живут вполне лишь при банде, клике и партии?
  В новом паспорте я, увидев 'Квашнин' (вот так! здесь не смена фонем и не хилая алтернация, а рывок, vita nova!!), вышел и двинулся к Карнавальной. Я был нетрезв ещё, спотыкался; мысли роились. Господи! Что, со мной или с обществом непрерывный психоз, отчаянье, межеумочность, тягости? Кто соль нации? Хапуны и паскудники, возглашённые 'светом', 'духом новаций'? Или же тяглые, вот такие, как я?.. Хватит! Надо другое. Сыну - науки, образование. Беренике - покой... Родиону помочь, чтоб жил... Диагностику... Vita nova ведь. Имя новое - всё-всё новое.
  Так я шёл, затверждая цель и ломая квашнинство, в смысле что русскость... О, русскость, русскость! В чём она? Я считал, что Бог создал мир иудеям; прочей же накипи дал Христа с Его царствием после смерти. Русскость, ишь... Что вокруг неё копья гнуть? Что она? - Промежуточность, сораспятость добру и злу вместе, игрища с совестью, чтоб терзать её в гульбищах и желать царства Божия - но не ранее, чем захапав земное; жажда прельстительных европейских благ - но чтоб сами шли к нам под ханжеский возражанс; петь ближнего - но не дать ему ни клочка; чтить Господа - но за то, что чужое дал. Алчем тайно, верим не веруя, есмь никак. Проще Гамлету: 'быть не быть' не тождественно быть не будучи. Русских нету, нигде: ни в данности, ни в абстрактах 'Царства Небесного'. Труп живой, глюк, иллюзия, наплевавшая в Бога и в человека. Вот что в сей русскости... Хватит! к дьяволу до корней припасть, к коим лез я сменой фамилии! Прикладное квашнинство - вот что мне надобно и что первый шаг к иудейскому раю: к роскоши дома, к пряной жене, к престижности, к образованным детям, сплошь яшахейфицам, и к счастливым родителям. Как легко: Бога чтя, набивай мошну!.. Отыскав в пальто мелочь, я шёл к киоску, чтобы продлить успех. Я Квашнин! Я связал концы, что блуждали с притиснутым, настороженным, как оса у губ, 'с', кой сменился спирантом из корональных, нежно глубоким, множащим 'шиканье'... Пиво туркало; новой порцией я продлю релакс... 'Герр Квашнин!' - произнёс я, и стало сладко. Этот Хвалыня врал: богатырь я? Плечи имеются, но пальто их круглит. Не то пальто, от кваснинского! Квашнину подберу я иной стиль. Пивом отпраздную не кваснинство муторной психики, а квашнинство активности, достижение всепобедных троп избранных и - исход на них! Так что к паре ларьков вблизи шёл я взвинченный и стоял ожидая, сходно как в первый раз, по пути в МВД ещё, из окошечка пива. Но я ждал долго и за витринами обнаружил ребёнка, прежде чем взял своё.
  - Ты кто - девочка? - хмыкнул я.
  - Нет, - ответили. - Это мальчик... Мне вам открыть?
  - Эй! - бросил я, получив не дешёвое, а немецкое пиво. - Мне бы из наших...
  - Павел Михайлович, - голос стал вдруг спокоен, как и рука на тарелочке с мелочью мне для сдачи. - Я угощаю.
  - Анечка?!
  Я хотел уйти - и не мог. Здесь была повзрослевшая прежде девочка, доморощенный клон от Барби, первая и последняя, по всему, страсть первенца.
  - Вы войдёте?
  - Да, - я сказал, - Конечно... - Но продолжал стоять.
  Эта Анечка занималась гимнастикой в ЦСКА, сын - плаваньем. И до этого знали друг друга: я с её матерью был знаком по работе. Семьи сошлись; благо, жили мы через нечто, схожее с хаосом, что, стремясь от Москвы-реки, просекало две улицы исполинским квадратом с вкрапленным парком, студ. общежитием, гаражами, отелями, диспансером, торгцентрами, речкой, прудом, заправкой, маленьким храмом, цирком из нескольких жёлто-красных шатров на площади, метростанцией и кофейнями. В 90-х мы не встречались. И я одно знал, что отец Анечки, пиквикист в очках, развернул сеть ларьков, а жена его и моя сослуживица в те поры пекла докторскую про аóрист, кажется, в старопольском - труд для новейших дней лишний... Сын ушёл в армию; в девяносто четвёртом, осенью, он был в отпуске с Анечкой, первокурсницей МГУ в тот год. Он попал на Кавказ, в Чечню. Было фото, где его мучат... Я ей сказал тогда: 'сгинул без вести'. Она долго справлялась: где пропал, что и как? Я был холоден, неучтив, невежлив, даже молчал в ответ. Года три ходил сломленный. Пил. Сгорал. Бизнес дурно вёл. Не сиял позитивом, важным в торговле. То есть сейчас, я знал, лучше было б уйти.
  Вошёл-таки. Сел на ящик. Анечка - в фартуке, а малыш за ней стих. Я хмыкнул и, сжав бутылку, быстро глотнул кривясь.
  Она справилась: - Нравится?
  - Анечка... - Я стыдился ношеной обуви. - Извини меня. Я случайно... Вот, был в милиции... Столько лет прошло... Да, лет пять почти... Я забыл, что ларьки у вас. Не узнать: был ларёк голубой, из стали. А этот млечный, и из пластмассы... Ты замещаешь?
  - Что?
  - Продавщицу.
  - Нет. Я сама она... - сняла фартук.
  Впрямь, не богато: тушь на ресницах виснет комками, ногти без лака, блёклые джинсы, старый пуловер над мини-юбкой, туфли с фиглярской толстой подошвой, куртка из замши близ строя ящиков. И малыш ещё.
  Я сглотнул нервно. - Кризис... Вы экономите? Поясочки затянуты? Я и сам так... Фёдор Викентьевич, знать, в другом ларьке?
  Обслужив покупателя, она вдруг повернулась. - Нет папы. Нет. С девяносто восьмого. Взял ружьё и убил себя, - объявила в лоб. - Банк тогда обнулил наш счёт, 'крыша' нас доконала. Было сто семьдесят тысяч долларов, стало - пять. Он не смог вернуть долг. Поэтому...
  Говоря, хочет слышать другое и провоцирует. Душу, что ли, грызёт мне?
  - Нет его, - я прервал. - Не будет. Ты не ждала его? Мудро. Что ждать пропавшего? - Солнце било в витрину. - Быт, он и есть быт... Ну, с прибавлением! - Я кивнул малышу. - Приветик.
  - Как же так? - голос сбился. - Павел Михайлович, почему вы сказали: нет и не будет? Вы получили весть?
  - В общем... - я решил кончить. - Если так нужно... Он был заложником и... казнён был.
  Анечка села, тихая, бледная, и малыш утопил лицо ей в колени. Анечка плакала:
  - Отчего... Почему мы не знали? Вы... Что, он ваш? да?! Ну, а другие: я, папа с мамой? Мы бы спасли его! Вы молчали; и разговаривать не хотели, сколько ни спрашивай! У вас право на сына? (Я дал платок ей, вытереть слёзы). Знали вы, что мы с ним в отношениях, может, более близких, чем даже ваши с ним? Мы венчались с ним в отпуск, здесь, в церкви Знáменья... Он мне муж.
  - Был, прости.
  - Нет, он есть! - Она, взяв сигарету, чиркнула спичкой. - Вы говорите. Мне нужно всё знать.
  Слушала и курила, глядя в пол в угол. Мальчик, припав к ней, был неподвижен.
  - Вы... Нет, как смели вы!.. - начала она сдавленно. - Мы спасли б его; отыскали бы денег. Но вы молчали, вы не сказали нам... Никому. - Пепел падал на джинсики на округлых коленях и к башмакам затем; тушь с ресниц поплыла в расплыв. - Нет его - из-за вас лишь. Вам не хватало? Я бы смогла достать... на панели хоть. Митя жив бы был... Нам бы папа дал! - Она дёрнулась. - Вы, всеведущий благородный муж, - лучший? Сами решили? Как же, и вправду: вам унижаться, спорить, просить нас... Вот и живите... Вы, вы убили... О, были выходы! Папа б дал!.. - Она плакала, лоб в упёртую в бедро руку.
  Я тщился сбить взрыв внутренней боли.
  - Анечка, я не всё сказал. Я любил и люблю его. Выкуп был невозможен, будь даже деньги; разве процент из ста... Говоришь, твой бы папа дал? Испытать христолюбие: дал бы он или нет? Смогла бы ты жить с ним, если б не дал-таки? Ты б казнила его за одно, себя за другое; а на панель не пошла бы. Анечка, верь мне: выхода не было. Сикль сильней любви. Сикль есть вечные тридцать сребреник, за которые... Он был мёртв во всех случаях, при любых обстоятельствах... Извини. Ты просила... я счёл досужим. Годы, семья, мнил, новая - оттеснили боль... Как ты? Кончила эМГэУ? А мама...
  В дверь влез кавказ с усами. - Ана, учот, нэт?.. Здэсь что, праверка, да?
  - Это друг... мамин друг, Ахмат, - объяснялась с ним Анечка.
  - Надо Ана работат, да? Прыбыль малэнкий. - Он ходил и командовал.
  Мальчик, выпрямясь, отступил за мать.
  Я поднялся.
  - Мытя здэс? - нагнетал Ахмат. - Мнэ ынспекторам штраф платыть? Эта видна тавар Ана? - Взяв двумя пальцами, он помахивал пачкой. - Здэс нада ставить 'Снэк' на витрине, да?.. Гдэ ты был вчэра? Как дурак ждал... Ва! Курышь травка? хочэшь статья нам?
  Анечка скрыла руку с окурком. - Прав, Ахмат. Извини... А ты, Митенька, стань вот здесь.
  Тот не слышал, пуган метанием как Ахмата, так моим видом.
  Я сказал: - Выйду.
  - Миг, Ахмат, - встрепенулась вдруг Анечка.
  Вышли.
  - Павел Михайлович, это больше не наш ларёк. Я здесь лишь продавщица, а не хозяйка. (Мальчик смотрел, как мать, на меня снизу вверх). Не кончила эМГэУ... Звоните. Маме приятно вспомнить лингвистику... - Она медлила. - Вы не правы насчёт меня... А иначе смолчали б?.. Митя - он внук ваш, Павел Михайлович.
  Я засунул руки в карманы. Что-то тягучее, подымаясь, так и не выплыло.
  
  
  
  IX Содомское просвещение
  
  Cдав анализы, я лежал (с эндоскопом в желудке, в фартуке) в процедурной - и за стеклом зрел даму в сходных условиях. Завитáя блондинка, ягодка сов. эпохи с острою 'чуйкою', когда можно права качнуть, а когда и смолчать, с особенным нюхом к выгоде (что найдёт грош, минувши тысячу); из бегущих трудов и дел, обожающих стадность, массовость как шанс, спрятавшись в толпах, спать. Вдосталь было вахтёрш, секретарш, комендантш в НИИ, трестах, ведомствах, управлениях, главках прошлого, что любили поспать. В ельцилюцию разбрелись они кто куда - но всё в крупное, где побольше сотрудников. В странах развитых этот тип живёт на пособия, в нищих - ходит с сумой, достаёт права инвалидности, чтоб додрёмывать на дому уже. Вдруг не я символ русскости, а она; так как взгляд на дебелую, без душевных и умственных бурь, пшеничность, склонную к дрёме и посидеть с чайком, воскрешает объятую сном Московию с треском сальных свечей, с болтовнёю о мухах, свадебных сговорах, разговениях. Впрочем, с неких пор, русскость и в сериалах, где лень с дремотностью получают приправу из томно страждущих на тропическо-фешенебельном фоне дам. Этот тип плюнет в истину, лишь бы спать-дремать.
  Завитóй извлекли прибор с комментарием про 'акулий желудок'. Я же отправлен был на рентгены, где вдруг припомнил, как звонил Анечке, но ответили, что 'Приваловы не живут здесь'. Съехали, а она не сказала. Много обрушилось на неё... на нас тогда... Я тревожился, и нервозность гнела меня тряской века с промельком Квасовки. Я оделся к встрече с профессором.
  Было трое в белых халатах, в белых же шапочках, у сверкающих окон, как аллегория: грешник судится светом. Главный бог в кресле вспыхивал линзами.
  - Настроение?
  - Лучше знать. В суть вещей . - Я зажмурил глаз с дёрганным веком и отвернул лицо.
  - Вы не юн, смотрю? В меру были сознательным, вижу, в год первых спутников? Верно, слышали их 'бип-бип'? В журналах был персонаж Бип-Бип! я кончал академию! - сообщил он со смехом. - А я вас старше. Помню смерть Сталина... И прекрасненько! Нам досталось волшебное, невозвратное времечко! Фееричное даже, яркое! Мы имели быть обществом с затянувшимся детством, полным иллюзий. Выехав в первый раз на Таити, я расхоложен был: нет, не столь хорошо, как грезил; ибо легенды лучше реальности. Я уверен, вы понимаете, раз прочли мне Горация.... Это дар Божий, страшно доставшийся, - та советская жизнь. Вот Франция с революцией: скоротечный восторг, горение, марсельезы, империя, но потом прагматизм, стяжательство, век рутинности, буржуа. А у нас стройка радости и дурманная цель, что в седьмой пятилетке счастье приложится. Я то время люблю, уважаемый э-э-э... Квашнин Пэ. Мы с вами пожили - вы согласны? - пожили, когда лозунг был жить всё лучше, каждый год лучше... Нынче как быть должно: внешне лоск, а внутри боль отчаяния, дорогой вы мой... Боль давно ощущаете?
  - Год.
  - Прекрасно... - Он, сыпля блики левою линзою, барабанил в стол. - А у вас, уважаемый, опухоль близ фатеровых ампул. Обморок, дурнота была? Средоточие поджелудочных и иных проток... Операбельность символичная, дорогой мой, лишь коррективы. В США будет этак сто с лишним тысяч; также в Германии. Но у нас, в Москве, знаю центр, где за тысяч пятнадцать... - кстати, у. е. Я честен? Как вы просили?
  - Крайне признателен.
  Он осклабился, вздёрнув голову, сыпля блики с двух линз. - Прекрасненько! Начинается суть. Жизнь кончилась. С коррективом увидите, как сирень цветёт. А иначе - черёмуха, дорогой вы мой! Май!.. Что выбрали: нашу клинику? Штаты? или тот центр?
  - Я?.. Клинику.
  - Славно! Что ж, собирайтесь - и просим милости. Завещание сделайте... В общем, встретимся: случай тонкий, сам буду пользовать; гарантирую!.. - Он, обдав меня ветром, скрылся. А медсестра меня вывела, передав список нужных вещей 'клиентам'.
  Дохнущий, я терял социальную и иные ценности; вообще вступал в статус временных... Я брёл лестницей вниз в прострации... и присел на ступени. Был человек - вдруг мёртв. Почти... Миллиарды так, без свидетельства, что их Бог призвал, что они не пропали к чёртовой матери, напрочь, вдребезги!.. Бог не наш. Когда спрашивают, как мог Каин, сын Евы, дескать, 'жениться' и 'породить' потом (то есть как получилось, что, кроме Евы, там были люди), я им: окститесь! это об избранных, остальные не люди, вот как сейчас власть творит своё, плюя в сирых и бедных, точно те мусор. Бог нас не брал в расчёт. Я не верю, что через тыщи лет небрежения Он поможет мне, если даже Христа казнил как радетеля за побочный шлак сборки избранных. Хорошо это, плохо - быть отщепенцем? Есть и хорошее: я свободен, я волен, раз не держусь Его. Нет корысти: Он мне болезнь дал, Он убил первенца; Он меня томил в скудости. Да пошёл Он! Нынче я сам себе, пусть жить месяц... Я, вдохновившись, встал на мосластые и затёкшие ноги и продолжая спуск вниз, вниз по лестнице, типа я нисходил как Бог... Да, Бог, именно! У меня есть ряд избранных: Родион, Береника, сын, Марка, Квасовка, мать, отец... но и первенец близ ракиты... внук ещё!.. И плюс важное, что щемит, но не вспомню... Что свершит пария, бросив Бога? Мой рак как стимул. Кто кого: я успею облечь план в данность - либо смерть съест меня и мной вырыгнет?
  'Нива' двигалась мимо маленьких и больших НИИ Пироговских. Белые, с ярко-красным крестом машины, ходкие медики в белых (синих) халатах и пациенты - всё это было б моё хоть завтра, если б я лёг сюда, как просил лучезарный прыткий профессор... Я повернул на знак и попался; злой гибдэдэшник стребовал бланки по техосмотру, ну, а их не было.
  - Так, вас прав лишать?
  Штраф наметил он в сотню. Фиг. Её не было; как бы я забыл дома. Главное, что я был не в себе и пошёл от его жезлá сесть в такси. Деньги будут: я их займу пока. Но потом буду сам давать...
  Вновь Пречистенка в солнце, как бы напомнив, что перед Квасовкой я здесь был.
  - Стой.
  - Здесь? - уточнил таксист, глядя в стену, сплошь в шлейфах копоти. Треснув чёрным стеклом, название '1-ый Пряный завод Г. Маркина' вдруг просыпалось серебром своим по прожжённым ступеням чёрного пластика. - 'Авторадио' говорило, здесь в ночь пожар был.
  - Едем-ка. По Садовым.
  Стóпнул я на Басманной, у ярких офисов.
  - Подожди меня.
  И я вывалил полы драпового пальто вон, мысля: всё как до Квасовки. Я тогда не смог (почему - не столь важно) взять деньги Марки - и снова к Шмыгову.
  Шмыгов маялся в белоснежьи с чёрными креслами и столом. - Ба! Dear?!
  - Феликс, я вот с чем...
  - Только что обмозговывал дельце и вспоминал тебя... Я в отсутствии! - крикнул он для сотрудников в смежной комнате, мне же, с блеском керамики голливудских зубов, шепнул: - Пошли все!
  - Феликс, сто долларов. Приплюсуй к трёмстам. Появилась проблема, и я не смог вернуть. Но, клянусь, деньги будут. - Я не хотел сесть, я торопился.
  - Чёрт, ты мне нужен... - Вынувши 'Ротман', он закурил и, сморщившись, тронул пластырь на челюсти. - Я звонил тебе. День звонил. Где ты был?
  - Береника в разъездах, сам я из клиники.
  Он кивал. - В общем, сэр, я к тебе как к единственному, знай, другу.
  - Без церемоний, - я согласился.
  - Wow! - вскричал он (и я заметил красную моч-ку с ранкой прокола; чтобы серьгу носить?). - Вспомни, - хекал он, - юных прытких студентов... Без церемоний... Но, dear, к делу! Шмыгов меняет курс. ОстоМУдило!! - взвыл он. - Я здесь зачахну! Всё напрочь ВАлится к сучьей матери! Здесь один вопрос главный и век решается: кто у власти, кто всех имеет! Вот основное в этой России, что лишь стоёблая ширь для быдла под гнётом хамов! Здесь любят силу, пошлость и грубость, здесь все воруют, здесь идеальный тип - вор... Я в ЖОпе! Нет трёх контрактов и... Дьявол, ухо жжёт... - Он, пройдя за стол, вынул спрей облить мочку. - Стоило дом взорвать - и все спрятались, экономика стала. Думают, не пора ли рвать за границы. Здесь есть война в Чечне, есть налоги, регламентация, госзаказ и опричнина, беззаконие, нищета, дурь, сволочи, казнокрады, ближние люди, коим всё можно, приспособленцы, хамы, невежды и много быдла. Это всё есть, сэр. Нет экономики... ДРУГ! - он взвыл. - Сведи с Маркиным! Ты знакомил нас, но потом я... Офис взорвали. Он грандиозный тип! Бизнесмен от природы! Мне б тысяч двести. - Шмыгов приблизился дёргать борт на пальто моём, и глаза на его куньем лике пучились за очками. - Чёрт, двести тысяч - тьфу ему! Штуку дам с суммы сделки. Dear, тебе дам! Он не узнает.
  Клерк помешал нам. - Вас, Феликс.
  - Я же просил! - он топнул.
  - Это Калерий.
  Он скакнул к трубке. - Да, да, Калигульчик... Занят... Это для нас же... Я умоляю! Я тебя бил?! No, honey... всё, что я делаю, всё для нас... 'Обрыдло'?.. Что значит 'кое-кто в Ницце'?! Если ты так, плюя, что я лезу из кожи, чтоб уехать... И исключительно... Да хоть завтра же, вышло бы! Я хочу обеспечить нас... Да, да, именно. In the same instant это... Что?.. Нет, ты должен! Не заставляй, чёрт... - Он бросил трубку. - Гадкий тин, злой юнец... Я ответствен, так уж мне выпало... Но могу я надеяться, dear? НУжно! - Он зажёг сигарету. - Мы тут сошлись с одним: госзаказ, прибыль делим. Он хочет бонус в виде аванса. Вот зачем... Ты скажи ему, и мы встретимся. Я представлю расчёты... Всё решит твоё мнение! Вы с ним знаетесь с детства. Это не дружбишка двух студентов... Где наша юность?.. - Он устремил взоры вскользь меня. - Признаюсь, очень нужно! - Он поднял руки. - Шмыгов нуждается.
  - Хорошо, - я кивнул. - Дай стольник.
  Он, вынув деньги, сжал затем мой кулак с ними гладкими и проворными пальцами. - Вот, дарю... Ты поможешь?
  Я видел красную мочку. - Феликс, не пирсинг?
  Он тихо хекнул. - Аурыкуларная терапыя.
  Жил Шмыгов в Тушино, с TV 'Шарп', с музыкальным комбайном, тоже японским, с фирменной мебелью, с эксклюзивным бельём, с гардеробом моднейших многих плащей, брюк, свитеров, кофт, носков, курток, галстуков, картузов, с парой смокингов, с крайне брендовой уймой туфель, с полкой таблоидных книг и авторов вперемежку с альбомами и мужскими журналами. Плюс столовое серебро и бюстики; но ещё больше мелочи, ясно, топовой: фены 'Бош', зажигалки от 'Ронсона' и мужской парфюм 'Гуччи'. Всё было в тренде, всё элегантно. Он любил модное; я ловил его профиль с гладкою проседью (над двоящими блеск глаз линзами) то в проулке на Сретенке подле крошечной церкви, где 'бывал Черчилль', как обнаружилось, то на Бронной, где 'пел Карузо'. Шмыгов знал тайное; будь у Чистых прудов истоки, Шмыгов стоял близ них. Он мог стать краеведом, если б не странность всех его рейдов, не субкультурность: так, 'Bishop's finger', очень английскую по стилистике, дорогую пивную-паб, он ценил, 'Дольче Вита' или же 'Францию' игнорировал. Наряду с англофильством, склонен был к 'дипсомании', как прозвал он запой; было, в ночь он будил меня - сообщить с удалыми смычно-взрывными и акцентируемым на картавости [r] о 'причастности дому Виндзоров', о желании жить, 'чёрт, в fairy and adorable London', о гнусной жизни, отданной деньгам, и, хмыкнув, ввёртывал, что, мол, он не так глуп, как кажется, потому что в Кремле его 'ценят, сэр!'
  Я не видел с ним женщин. Он рамки суживал, требуя, чтоб жена была рода древнего, чтоб жила в историческом центре, знала б английский. Сбой одного из условий Шмыгову мерзил; если встречался он с 'парвеню', досадовал. Но имеющих должное ждал иной тест: стать (длинноногость, хрупкость, субтильность), рост (под сто семьдесят) и, первейшее, юность лет восемнадцати, а не то и шестнадцати. Он жену бы воспитывал: читки Диккенса (Троллопа), смотры Тёрнера (Крома), слушанья 'Битлз' (и Генделя). Он её наряжал бы, всяко выгуливал и делился с ней жизненным ценным опытом, любовался бы ею (вечером) голою и заканчивал: спать пора. Он страдал по Лолите с юным либидо. Часто он, сибарит с жёлтым куньим лицом в очках под приглаженной проседью, застывал подле девочек. Он мог их покупать, конечно, но опасался. То есть Лолите нужно случиться как бы законно: взять и пристать к нему доброй волею. А покамест у Шмыгова были юноши, даровавшие хоть иллюзию осязать рядом нежную, квази-женскую плоть - с возможностью под финансовой и моральной опекой ею владычить. Переходилась ли (и насколько) грань, но свелось всё к Калерию, привереде-юнцу с его как бы пустыми рыбьими óкулами, прыщавому, своевольному, что молчал большей частью или затейливо комкал фразы в апóкопах да выбрасывал редкой фистулой муть, понимаемую лишь Шмыговым, признававшимся в час запоя: 'what the hell , дололитствовал...'
  Развязавшись с ним, я катил к Пироговским, где была 'нива' и где гаишник, должный блюсти закон, примет взятку... Мы не хранители, как я мнил, Руси. Но мы суть испытатели, что морят себя, не желая слыть азией, а равно европейцами; отрекаются от богатств и бедности; не хотят быть моральными и иметь здравый смысл; убегают вообще от нормы, лада, понятий, даденных разумом. Мы настоль сильны, что толкуем и Бога. Наш Бог - особенный, православный; мы за Него можем смерть принять в битве с лютерским, но мы шаг не шагнём узнать, чем Он лучше. Мы не в анализах и не в синтезах, а в толчении мыслей. Мы безрассудны; нам бы не веровать - а свести Бога с неба сломом кондиций, в кои Он втиснул нас, мол, сверчок знай шесток и что писано, мол, не вырубить... Ан, мы - ВЫРУБИМ, хотя всё испытали: варварство, и прогрессы, войны и зауми, - достигая ничто с возвращением на круги своя, где у нас цель - багрить вниз Бога, дабы Он ведал, что, коль чирикнул про рай - яви! В генетическом знании лжи всего, что ни есть в миру, нам плевать: что, где, как. Нам бы зимушку перемаяться - и опять в багры шарить Господа. Ибо мы не как прочие. За малёванным Западом и туманною Азией мы зрим свет и стремим на зов небывалого, превышающего власть Бога.
  - Штраф привёз.
  - Через банк теперь, - возразил гибдэдэшник; он был суров, как норд. - Я вам что? Вдруг уехали... Я при форме зачем стою?
  Но я дал-таки взятку, чтоб вернуть 'ниву'.
  Мимо двух башен газовых трестов я тёк на север, чтоб за сто баксов взять техталон, - не сразу, а как взор строгого чина выявит мерзость в действиях очистителей лобового стекла, в сонорности звукового сигнала, в пятнах коррозии. Не задень притом должностную служивость явственным подкупом. Это Западу. А у нас дери волосы от отчаянья, предстань в мерзости, умоляй - и крепь дрогнет, нравственная твердь двигнется, чтоб помочь тебе, чтоб, сдирая маржу, разгромить порок к личной выгоде.
  Я узнал адрес Анечки, - шустр бионт, превращённый в труп явью с раковой склонностью! - и поехал домой... Добрался. Ника работала над сашé, кроила их. После гибели первенца цокал 'Зингер', выявив странные и сперва неказистые штуки в виде подушечек; но потом они стали: та в синем бархате, та в атласе, та в жёлтом ситце; каждая пахла собственным запахом, от 'Шанели' до 'Бýлгари'. Они множились, сыскиваясь в серванте, на антресолях либо в рояле, в ящиках, на столах, на стенах. Ника устраивала им смотры: чистила и подсчитывала, душила; сын спал в их россыпях. Главным был не пошив сашé, а дальнейшее - размещение. Ника с ними ходила, словно бы в поисках, как направить вспять время, как вернуть прошлое, где наш первенец жив. Я со страхом ждал, что, услышав: 'Смотрите! Здесь он, наш Митенька!' - растеряюсь, окаменею... Вот она уплыла с сашé: глянула, что я есть, и - прочь.
  Я звонил: - Марка, офис твой взорван...
  'Квас, приезжают. Дочь и супруга. Встретимся?'
  - Офис взорван.
  'Я это знаю. Как диагностика?'
  - Обошлось всё. Шмыгов... ты помнишь? Я раз знакомил вас... Ищет встречи. Можно ли?.. Съездим в Квасовку. Я прошу тебя.
  'Плохо слышно. Что с твоим голосом?'
  - Приглушаю.
  'Шмыгову деньги?'
  - Кажется.
  'Что ещё?'
  - Марка, всё.
  Я стал пуст. Захотелось кричать, что я при смерти, что мне плохо. Но - я молчал, как смерть. Беды валом шли, я не мог их удерживать, не добавив иных в тот вал. Плюс ещё что-то взбалтывалось...
  'Отцовская' та 'любовь', мол?
  Или тревожное из моих одержимостей, что 'семи с половиною...' я кого-то убил-де?
  Или вот это, Ника сказала: 'Будет ребёнок'?..
  Точно!
  К Анечке с внуком, к Квасовке и моей карциноме, к бедности прибавляется это, но для неё уже, ведь меня, по профессору, ждёт 'черёмуха'... О, не зря она вешалась, помню, девочкой! Впрочем, что ей, простушке... и, верно, тронутой - вот что надобно помнить... Я в спазмах сжался. Сядь я и чай пить, только б и думал, много ли выпью, прежде чем сдохну. Я вдруг стал временный; оставалось жить месяцы. С картузом в руке и в пальто я топтался на месте. В общем, в июне я буду 'бывший', памятный, что, мол, 'он не узрел миллениум', 'умер он в аномалиях той весны девяносто девятого, когда нудно дул ветер'.
  Ника пришла ко мне, - отливал синевою халат её, отливал синим шёлком, - и обняла меня.
  - Не ходила работать. Смысла нет. Ты был прав: живы милостью Гоши. Мы разорились?
  - Марке взорвали, Ника, весь офис. Мне нужно в Квасовку, чтоб помочь ему.
  - А что в клинике?
  - Почки... Ты... ты ребёнка ждёшь?
  Она взглядывала в окно.
  - Не знаю. Вдруг это он к нам - Митя?
  Я со слезой в глазу был объят новой болью.
  - Встретилась Анечка... Приглашает нас. Там Мария Игнатьевна. Сходим?
  Ника молчала.
  Господи! Для чего она и наш первенец, отыскавший свой рок в горах? На что я? мой отец? все сирые? И какое сочувствие нам под стать? Отчего нам судьба терпеть испытания? Почему мы позволили оттеснить себя к пустошам, где вербуются труд, хворь, муки?
  Хватит! Не хныкать. Надобно взять своё. Я мог брáтину сдать тогда, пусть чеченцы жадны, вероломны, - да! мог, мог запросто! Но не сдал. Тогда, может быть, тест был. Бог ведь с подвохами. Он на кон не пустяк кладёт и всегда велит всё отдать, чтобы остались лишь ты да Он. Смухлевав, не рискнув в те дни ни квартирой, ни брáтиной, я попрал пресловутые веру с надеждой, но и любовь. Зачем они? Дай реальность! Я предал сына и я не спас его, чтоб иметь респектабельность и уют. Я б спас его, чтоб остаться бомжом? Нет, дудки! Стало быть, я лет пять уже не Квашнин как русский, но уже жид есмь? Я спас - деньжонки; я их не выкинул на фантомы, с Господом не сыграл в игру, чтоб я всё Ему - ну, а Он в ответ муки Иова. Денег мы не сдаём. Шиш!!
  Ника молчала.
  Кстати, что медлит гащивать к Анечке. Прежде сам схожу. А потом, продав брáтину, обряжу ярко внука - и приведу к нам. Он точь-в-точь Митя: вот и получится, что тот вроде бы жив и не мной убит.
  Ника перец в пакетиках клала в ящик. Славная пряность.... Левый карман её распирали сашé.
  - Не спрячешь?
  - Милый, зачем спешить? Федералы в Чечне, победы. Митя наш там... По слухам, там много пленных. Разве не знаешь? Митя вернётся.
  Год назад она села на поезд. Я её снял в Скуратово, где менялись бригады. Но со второй, 'триумфальной', врут СМИ, кампании, она вновь могла... Мёртвый, что ли, взывал к ней?..
  Выйдя за двери, лифтом поднялся я вверх сперва, а оттуда спускался, сидя на корточках. Пахло псиной и куревом. Сколько ног здесь стояло: детских нестойких, женских и старческих. Здесь стояли мой первенец, дед и бабушка Ники, сам я лет в тридцать; здесь мы везли к нам и младшего в первый раз; здесь иных опускали навечно... За Карнавальной мне - к мини-маркету. Створки вскрыли сверкающий огламуренный зал. Сплошь люди, томно берущие шведский джем и французские вина, стерляди, золотые сыры в росе и бефстроганов из чилийской викуньи... Я избегал здесь трат, но решился вдруг, восхищая то время, как, состоятельный, буду щедр. Блеск тýфлей, кожаность куртки, перстень на пальце, чёрный бумажник, пухлый от долларов. Отупелый кассир проверяет счёт, на дисплее выпрыгивает: 100... 1000...
  Чтоб внушительный, с налитыми щеками, грузный пройдошливый господин жрал в Пасху, толпы нищают. Пусть бы резонно: а, мол, злодеяли мозгожопы-совки, пардон. Но жируют ведь те как раз, кто был в лидерах мозгожопов-совков - и вновь теперь ходят гоголем... ради новых идей, что жгли их, открылось вдруг, всю советскую эру и обратили их. Партократы днесь - в Божьих храмах и со счетами в кипрских, швейцарских, лондонских банках, но также с думами о России, что, обнаружилось, склад ресурсов, годных стать прибылью к эволюции сих господ от марксизма до ценностей, кои можно купить: дом в Ницце, платье от Гуччи либо сафари где-нибудь в Кении... Но беда: господа сии, поглощая идеи, мечут отходы; стало быть, подымают вдруг ор и с гаженных обворованных местностей мчат на новые, перспективные, - как, мы видели, было и ещё будет.
  Я взял, - за сыром, - крупную меховую собаку (шмыговский вклад иссяк). Господин вблизи, позументный мой сверстник, молча дивился: ишь, мол, босяк каков! значит, есть соки в нации! значит, рано упархивать на идеи смены гражданства!.. Я накалялся. Я с головы до пят весь в призывах таких, как он, 'близить дни коммунизма'; также я помню, как с павшей родины они порскнули вдруг шакалами с барышом в зубах, взвыв о 'равных возможностях', как наладили торг Россией. Мне ль не знать, что они обокрали нас: и меня, и других? Я пячусь от лимузинов, ибо, ограбленный, я уже им не нужен, только давить меня. Я терплю, ведь жена ещё может скрыть рвань колготок. Но я стеснён, встревожен. Я боюсь времени, когда звякнет последний рубль за квартплату. Я опасаюсь, что, коль дожать меня, я побью их. Все мы пойдём на них! И им Бог не поможет, лижущим сфинктер трендовым смыслам!
  О, как допёк меня позументный мой сверстник, и я толкнул его. Он смолчал, мысля низким ссориться с шушерой. Он сел в джип. Я почувствовал, что я подл. Я толкнул его в злобе подлой ущербности, зная, что (скоро) стану таким же. Я, положив иметь, звал его поделиться. Я - точно он, мой сверстник, но мелкотравчатый. Я хотел взбогатеть, не вышло, я и решил, что свят почти. Когда я не рискнул ничем под предлогом, что вымогатели лживы и не поддамся, - я опознал себя. И идентифицировал. То есть вон когда деньги чуяли, что я - их, весь, полностью, хотя я не мечтал о выгодах, но, напротив, любил, чах, маялся. Вышло ж подлое... Впрочем, кто лучше Бога и Его присных? Пётр предал. Предал Иуда. Бог предал Сына, но не пожертвовал ни плевком Своим, показав, что любовь к Сыну меньше...
  Я не пошёл в детсад за Антоном. Купленной вещью, что понесу в дар внуку, я обделил его и не знал бы, как подать щедрость к новому мальчику.
  Я брёл в гости. Брёл и мытарился. Жил я, вин не испытывал - и вдруг в Квасовке впало мне, вместе с тем под ракитой призраком. После брáтина: сына, дескать, не выкупил, но сберёг её. Оправдание - что тогда я вовсю мечтал в Квашнины и лишь ставши им, понял, чтó это стоит и чем оплачено; ведь не я погибал в Чечне, и не я впал в прострацию, как отец мой. В давнем Тенявино, где близ мельницы взял он брáтину как достоинство рода, он обрёл пагубу, вместо чтобы забыть её либо спрятать в музей как ложь. В Квашниных нету правды, тем паче святости; Квашнины с им подобными продались в стародавнем крещении в мутных водах Днепра, - что ведаю, ибо всех попрал, а вот нынче в довольстве (скоро нырну в него), похваляясь: ах, из какой семьи и каковского рода! - чхать, сколько раз мой род распинал Христа... Или взять-таки Тошу в эти вот гости?.. Нет, нет, не надо: хватит и внука, чей отец предан мной. То есть я то же самое, что и Бог, свершил, когда Сын Его маялся на Голгофе, плача: 'Что Ты забыл Меня?'...
  Оказался дом - бледножёлтой коробкой эры Хрущёва. Вдоволь хибар таких, жалких, в трещинах, проницаемых шумом, с гнилью балконов. Я брёл по тыквенной кожуре, окуркам, ёмкостям, космам лент, развеваемых ветром, презервативам. Здесь все сорили, здесь не хотели жить; дом отказывались счесть домом. Остовом 'волги' здесь утверждался вакуум воли к жизни достойной. Здесь жизни не было - здесь была плоть для кладбищ. Здесь, не зовя 'москвичами' и не подманивая рекламой, плоть изводили. Перед подъездом с лапами ельника с похорон - старухи с траурным видом. Я повернул туда от сигнала машины.
  - Паве Михалови? К нам! Ахмá, ехай, пжа... Я сама уже значит...
  Анечка, - то она была, - сделала, из прямых своих пальцев и снизу бьющего о них пятого, знак прощания и стояла спиной ко мне, а усатый кавказ с ларька, мной там виденный, из 'ренó' ей началил:
  - Завтра тавар прыдёт, накладные. Нада порядок... Ты паняла, да?
  - Я, Ахмá, в гриппе. Ты замени меня. Всё. Сидання! - Модуль из пальцев вновь цапнул воздух, стылый от сумерек и валящийся от студёного ветра.
  - Ехай, вссё!
  Глоссолалия и спина ко мне пьяной Анечки означали цель доказать себе, что не всё ещё кончено и пусть есть факт Ахмата, с кем нужно ладить, но есть и истина, стоит, выгнав Ахмата, вдруг повернуть ко мне. А реальность несла ей:
  - Ты не балэй давай. Друг приеддэт, нада обслужыват ты с Марынкой, да? Лышный дэньги дам! - Глянув, вник ли я в его власть: ведь не мне, перестарку (эвфемизируя) в драном тёмном пальто, отбивать его пассию, - он уехал. Анечка лишь тогда прошла взять из моих рук сумку, как вдруг ей вздумалось.
  Дверь на первой площадке, справа.
  - Пайи Михалови, - обдала она запахом, - нет звонка. Наш мущщина, он маленький... Бееника Сергеевна не пийшла? Жалль...
  Мальчик открыл нам.
  - Вот, бери... - и я сунул подарок в тонкие руки.
  По полу дуло; стены в потёках. К нам выбрел пойнтер, дряхлый в той степени, что под шерстью желтело, а в поведении цвёл буддизм. Лет пять-семь назад он залаял бы, но теперь лишь ушёл. Сняв обувь, Анечка сверзилась под кулисами курток у входа, и я помог ей, - пьяной, обкуренной, продающей, чтоб выстоять, бáрбистость, белокурую хрупкость, - встать.
  - Вы... ннадо... Я... - она ныла, - бошше обыччного. И приччём из-за вас. Да! Я от волненния, что придёте... Ссойте-ка! Я вас сё-таки... - Она вперилась мне в лицо. - Пойму сечасс, кто вы: папа вы Мити или другой чеéк?.. Ваащще!! - вскрикнула. - Я моллá и не пить! я моллá ему так себя: Ахмá, пользуйся! Потому что ждала васс, Паи Михалови, и пила. Потому что мне видеть вас был бы ужасс!.. - Анечка сунулась в джинсы вынуть окурок и бормоча притом - не мне с мальчиком, что стоял близ с сумкой, кою я дал ему, а кому-то иному подле лица её, куда выдула дым: - Пекáссно... Счасс я пидý в себя... Хоошó мы счасс... А накротики ведные, очче ведные! Наказуются до трёх летт, блин!
  И она дёрнулась.
  Слева дверь влила свет сквозь щель; и вошла моя сослуживица, кандидат наук, но уже, верно, доктор, в прошлом зав. сектором, нынче с палочкой и чуть сгорблена, с каре жёстких волос и с монисто на шее, в чёрном блузоне, в брюках со стрелками - одеянии стильных дам; плюс понизу, открывая лодыжки в чёрном эластике, - шпильки-туфельки. Ностальгический, незабвенный стиль устоявшихся судеб и репутаций, долгой стабильности.
  Пьяно Анечка крикнула: - Рульно, мам! Ты пьекáсная! Ты отпад поччти!
  - Хватит, девочка. - Порицание свелось в мину, но чуть приметную.
  Я пошёл к ней. - Erat in votis ! Счастлив, Мария.
  - Мчат дни, бесспорно. Я, Павел, слышала ваш приход, но двигаюсь, как Тортилла... Анечка!
  - В норрме... - Выпал окурок. Анечка наклонилась, чтобы поднять его, и упала. - Счасс... Подыму счасс... Я вроде ванька... и эта, станька, йи?
  - Павел, поняли, чем дымит?.. Окажите любезность... - палочка дёрнулась, - отнести её в комнату... Я пойду, уж простите. - И улыбнулась; щёки в морщинах, согнута, но глаза были юны, не голубые, словно у дочери, а роскошнейший бархат. - Да, Павел. Время расплачиваться... Внук, Митенька, мы идём с тобой? Ну, давай, - протянулась рука с браслетами.
  Оба выбрели, куда сразу же, сняв пальто и взяв Анечку, двинул я, чтоб сгрузить её близ стола, на другом конце коего наблюдал я подобие самого себя (внуки сходствуют с дедом). Он уже вытащил ярко-жёлтого, в натуральный размер почти, пса, что я дал ему, и, играя с псом, прыскал, если тот взлаивал электроникой, заводя неподдельного рядом пойнтера, что вертел хвостом, но молчал. Диван с дамами (близ меня никла Анечка) был не кожаный, как при том, чей портрет улыбался нам на серванте, а из текстиля. Был блёклый шкаф в углу, где стена в грибке. Лил холодный свет потолок.
  - Мы, - села хозяйка, собственной элегантностью отстранённая от всего, - здесь век живём. Нет, конечно, не век, но долго. Я утешаюсь, - плыл ровный голос, - что переезд был кóроток и мы в нашем районе: те же сбербанк, больница; рядом подруга, пьём чай, гуляем... Ваш дом не видим, как было прежде. - Бархатный взор следил вздрыги дочери. - Сожалею... О, не о том, что в Великую Среду радуюсь, что вы в гости к нам; ведь Страстная неделя, надо быть в скорби... Жаль, не общаемся. Ника, жаль, не пришла.
  - Сглупил бы, если б привёл её... Можно? - Я из графина красною влагой скрасил фужеры; мальчику на другом конце дали сока. Мы, трое, отпили, он причём - прикрываясь стеклистостью с золотою каймою... Внук мой. Я подмигнул ему. После, чувствуя муку, выпил.
  - Да, я сглупил бы, - начал я голосом, чуть осипшим. - Помню, мы встретились, - взгляд на Анечку, - неожиданно. Мне спрос мерзил, и я открыл всё. Каюсь, мне стыдно. Нужно бы гибче.
  - Как, Павел?
  Я вновь подлил себе (а она не пила). - Как? Следовало таить факт, только лишь... - и я выпил. - Вот как разумней. Я инфантильно мстил в подозрении, что она, изменив неотложно, судя по мальчику, любопытствует. Это ладно бы, - но она ворошит мою память, чтобы развлечься, вот как я думал... Я отомстил: за праздность спроса, праздность дознания, за нечуткость вообще ко мне: дескать, сын ваш нашёлся? И - я ей всё открыл. Чтоб насытить... Вот... - объяснял я, чувствуя спазмы. - Я в первый раз в тот ларёк зашёл, по дороге. И я рассчитывал там не быть впредь... Но я ошибся... Мне очень стыдно. Анечка помнит... Вдруг этот внук мой... Всё навалилось... Поэтому-то и нет жены. Береника не знает. Хватит и вас вдвоём.
  - Вы держали в себе тот ужас? - произнесла она. - Стало легче?
  - Стало труднее. Мы симбионты - я и событие, казус с первенцем. Я питаю его, а оно жрёт меня, простите... Наоборот? Пускай. Но, кажется, близок миг, когда кто-нибудь сдастся... Мой внук? Реально?
  Я, получив ответ, вновь глотнул из фужера. Анечка хохотнула в снах.
  - Да, пять лет... - продолжал я. - Скоро пять лет уже. Ничего, кроме боли... Вдруг призрак в Квасовке, где я был на днях... но и брáтина, и день с Анечкой... Камнепады сомнений, что я не то, не всё сделал пять лет назад, тогда; мол, давалась надежда... Как и что затмевало мозг, если нынче вдруг вижу? Должен был тщиться?.. Впрочем, не знаю; я весь раздавлен был. Нынче всё, мóрок сгинул... Всех спасу! Скорректирую, обеспечу! Ей не пристало, - усовестил я, - распродавать себя. Вскоре сможет учиться. Будут возможности ей помочь... На Пасху я... Дни решат, обещаю! Я помогу ей. Сын у нас - сверстник Митеньки, звать Антоном... Я всё устрою! Я оплачу им: секции, музыкальную школу... А и спецшколы... В Англию! в Хэрроу!.. Знаете, Машенька, школу в Harrow... Что я наделал? Ника не выдержит... Подь ко мне! - хлопнул я по столешнице.
  Мальчик, встав, порскнул к бабушке.
  - В доме нет мужчин, - я услышал. - Митя к ним не привык, простите... Мите было четыре; дед, мой муж, умер... в общем, убил себя. Смерть его, как ни странно, разом спасла нас. Были ужасные кредиторы. Старую площадь я продала в долгах - и ещё должна. Но - друзьям. А они не стоят в дверях с пистолетами и не льют в уши скверну... Сверх того, должником быть - в пользу смирению. Не решаюсь звонить друзьям; они сами звонят, в надежде: может, я клад найду либо дочь встретит принца... Павел, друзья мои все лингвисты, частью на пенсии. - Она сдвинула свой фужер с вином в глубь стола, чтобы внук не задел. - Вы поняли. Ситуация правит... Анечка плакала, Павел, многажды. Обвенчались? Конечно. В тех годах, не сказав нам. Ну, а пыталась Анечка замуж? Лучше б пыталась. Это губительно: пенелопство по мёртвому. Что до связи...
  - С этим Ахматом?
  - Дело не в имени. Будь он Стив, Нгума, Ёсида - принцип тот же... Павел, не нам судить. Новый век... - Не отпив глотка, не задев хрусталя своей тёмной помадою, она вспомнила, что ларёк, им чужой уже, дорог Анечке был отцом (в гайдаровской пандемии тот строил бизнес, и пять ларьков расцвечивались, фасонились). Плюс ларёк дорог памятью о любви; там Анечка и мой сын любились; это их первый дом с ложем-лавкой. Я, ей внимая, сравнивал боль Анечки с собственной - неминуемой ни в какой миг Квасовкой с бедным мальчиком под ракитой.
  Синь в окне с дряхлым тополем меркла, делаясь зеркалом, чтоб представить вид малыша меж псов, нереального и реального, его матери, дремлющей свесив голову, Квашнина, избывавшего рок, и дамы, стильно старевшей.
  - Вот что, Мария! - крикнул я не без пафоса уходящего в Лету. - Мы ларёк выкупим! Аня... Митя мой внук... Исправим, верьте мне! - Я плеснул в фужер из бутылки, чувствуя, что поношенный мой наряд с хлестаковщиной - вне доверия как кунштюк алкоголика в благодарность за кир в гостях. К тому ж Анечка сообщила, я был уверен, как сталась встреча с ней: из-за пива; я ведь в ларьке пил пиво. Здесь, у них, этот образ я подтвердил. Что, сыр принёс? дорогую игрушку? Хлипкие доводы. Я сказал концентрируясь: - Вы смогли издать докторскую? Доктор?
  - Нет, - подняла взгляд. - Вы, Павел, не были в институте? Это стал улей нелингвистических пчёл: банк, офисы, арендаторы, ООО... Наш отдел стал 'Эс-ком'... 'Эс-калоп', скорей. Институт наш убит почти, только форма; наш Бэ Бэ руководствует всем и вся... Кажется, я всю жизнь проработала всуе. Докторская в шкафу здесь.
  - Мы издадим её, обещаю! Митенька, я твой дед, знай! - нёс я бессвязно, и на стекле окна был иной Квашнин, чем явившийся.
  - Вправду дедушка? - произнёс внук.
  Я ощутил боль в печени.
  - Съешьте что-нибудь.
  - Издадим! - бесновался я. - И поправим жизнь Анечке!
  - Не волнуйтесь. Вы чересчур уж... Я не желаю нудных и нескончаемых 'Carthaginem delendam...'
  - Вы мне не верите? Это вежливей моих фраз - неверие?! Понимаете, чтó мне есть наша встреча: с вами и с ним? Вы знаете, чтó мне в нём?! Заклинаю вас, прочь аллюзии, даже ваш Карфаген долой, кой пора, мол, разрушить! О, не в мой адрес, я умоляю!.. - Я едва блюл язык, мутило, веки набрякли. - Так ли я понял, - кончил я, - что она его любит, давнего Митю?
  - Жизнь её - не моя. Не знаю... Есть и иные. Может, их много... - Взгляд её плыл к толкуемой: на колени с просунутой между ними ладонью и на пуловер в мягких округлостях, на лицо в светлых локонах. - Что я вижу: Анечка умная, чтоб не пасть жертвой вящих уступок. Но... ей важнее ларёк тот, чем чистоплотность только лишь тела. Нечто, признаться, от Мессалины, вспомните: из борделя шла утомлённая от клиентов - но ненасытная... Вот как мыслю в духе эпохи, милый мой Павел, чтоб не сойти с ума, выглядя, как вы мыслите, чёрствою.
  Я давил тошноту, твердя: - Она курит... и не простой табак. Это травка...
  Было молчание с обращением глаз в меня, с переводом их на фаянсы разных тарелок - и вдруг с отпитием. Пальцы, взяв мельхиор вилки лаком ногтей, играли с ним, трудно, скованно.
  - Ей за двадцать, - произнесла она. - Ей всего лишь за двадцать. Вы и я не пытались бы восстанавливать прошлое, с чем расстались. Зрелое наше aeternum vale - средство спасения. Но она...
  - Слушай, мáмока! - голос Анечки.
  - ...в реконструкции, - продолжала та. - Думаю, - и при всём пиетете к вам, - инкуб в образе Дмитрия в отношении Анны действенней ваших чувств. Мы, родители, им не значим; детям в нас нет нужды; мы в отставке. Мы с вами можем быть отвлечёнными - обсуждать хоть Вергилия и 'Carthago delenda'. Анна - не может. Вы... извините, вы, Павел, смеете подтвердить смерть Дмитрия самому себе. Анна - нет. Она лечится, правда, травками. Я же... В общем, я, Павел, так безмятежна, что стала камнем. По Микелáнджело, кто сказал: в наш век легче быть камнем. Помните? Но для Анны лучше Овидий с мнением, что любовь травой не излечишь... Чем тогда? Чем? Безумствами? Временем? Или веком безумств? Наркотики - не безумство ли? Значит, дочь моя делает, что и дóлжно.
  Анечка прыснула, разлепив глаз. - Вы про мення там?.. Броссьте, не надо... С ке вы там пьётте? С Пайи Михалови? Па Михалови? Миттин папа? Значит, вы сс ним, да? Об мне и Мите? Он гадкий óрботень!
  Я воскликнул: - Я помогу тебе! Мы наладим жизнь! Образуется! Внук мой...
  - Митю забутте! - вдруг она вскинулась. - Ниччего от вас, слышите?! Вы всё сделали! Вы... зачем вы... Вы мне убийца! Мáмока! Вон его!!
  Меня вырвало. Я бежал стремглав. Застегнув пальто, я дворами мчал к урбанистике; не хотел к Беренике, прячущей пару новых сашé, играющей, верно, Скрябина...
  Взяв на юг, я минут через семь был на Ленинградском. Некогда так, в ночи, я ходил за сомнительным счастьем, чтоб отыскать Её - воплощение грёзы, выпить в компании и развить модерновую, злую мысль. Двести лет спустя я помчал в такси, чтоб в ночных огнях переехать Камер-Коллежский вал, Скородом, предваряющий Центр, - и вылезти. Растревоженный, в сполохах и под рэп из динамиков, задеваемый встречными, я прошёл на второй этаж эксклюзивной пивной, в зал столиков деликатных конструкций с хрупкими стульями. Мест хватало. Я сел, чтоб видеть. Я хотел болтовни, драк, смеха - и даже смерти, лишь бы вовне быть, а не внутри себя. Взявши 'Гиннеса' (пусть фатеровы ампулы не могли качать в мой желудок секрет), в пальто, свесив пулы, я стал смотреть вокруг. Здесь кутила солидная и пристойная публика, иностранщина. Я отвёл взгляд на кружку... Ишь, пузырит как... Всё мчит к свободе. Всё мнит сбежать в сём мире, выйти за рамки, в кои поставлено. Я и сам вот... Но, впрочем, хватит. 'Будь, Ника, с Тошей и с внуком Митей!' - выпил я с тостом. Анечка ведь когда-нибудь разболтает всё... Ну, а я уже... Рэп сменился вдруг 'Yesterday...' Да, 'Вчера'. Всё - вчера. Днесь - мой рак, месяц жизни. И ещё брáтина... Сбыть её!! Сбыть с квашнинством и со всей русскостью!! О, я ведаю, чтó они, когда кажется, что любить, верить в Бога, быть, дескать, истинным может только Квашнин как русский. Это и создало, что я есмь: труп... Завтра же! Я продам её завтра же! А потом - Марку в Квасовку, примирить чтоб с Закваскиным. В духе нового Агасфера, коим я рад стать.
  Вылакав кружку, я улыбнулся. Мне хорошо пока. Плохо будет мне позже. Разум туманился, но я выделил хеканье. Да никак это Шмыгов?! - напоминанием, что я должен свести их как-нибудь с Маркой... Он сидел в уголке с тем мальчиком в белой куртке с поднятым воротом, над каким стыли óкулы под мочалкой причёски. С узкою челюстью, что бросала [и] в ходе речи, мальчик - как колли... Вроде, 'Калерий'?
  - Ты спициально? Я ни хочу пивас. Жри ты сам его, пидарасина. Объиснял тибе, что хочу в притон клёвый? Псих ты, блин, панцирный!
  - Ну, Калигульчик... - урезонивал Шмыгов, бывший спиной ко мне.
  - Я фигню ни люблю. Я прикид люблю. Где вино?
  Шмыгов стрельнул очками ниже прилизанной своей проседи (парика?) и блеснул серьгой в ухе. - Кельнер!
  Он углядел меня и зацикал Калерию.
  - Что тише, тише?! - нёс тот капризно. - Ты обищал мне! Где твои Англии?
  Я позвал их (для дела), но Шмыгов начал, севши напротив и скомороша:
  - Мы они самые. Blue! Не знали?.. Кельнер, чёрт! Вин! Французских! Вы здесь случайно, сэр?
  - А серьга золотая, в ухе-то? - посмеялся я.
  - ЗолоТАЯ-с!! - Бель глаза Шмыгова разом вспучилась. Он стряхнул пепел в пепельницу. - O times, customs! Я в биографии пишу холост. Сердце же занято... Вы знакомы? Это Калерий, друг как бы сердца. Квашнин, мой студенческий конфидент... Сведёт меня, если помнит, с неким Гэ Маркиным, у которого я хочу взять баксоу. Так-то, друзья мои! Встреча, верится, поворотная; для усех причём!
  Но Калерий напрягся. Был он прыщавый.
  - Любы творя с младым, в сём потребу имам, не можеш насытица, токмо жаждуще бдеи над, и дивляху красотам е... - хмыкал я.
  Взлаяв смехами, Шмыгов лил вино по бокалам. - Выпьем за дружбу... Нет, пьём за всё!.. Сэр, пиво с 'Флери' мешать?
  - Ничего. - Я отведал и пива.
  Он, опростав бокал, снял очки. - Мы искали Лолиту, и что сыскали? Мальчика. Он подлец и вполне вероятно, что меня бросит. Ну, да и fuck с ним!
  - Притормози, Филей. Не грузи. - Пара óкул в нас вперилась.
  - Не грузи?! - Вынув деньги, Шмыгов их кинул официанту с пошлым размахом. - Вин быстрей!! А пока я, позвольте, вашего 'Гиннеса'... - Он хлебнул, налив. - Ну, и что сказать, развесёлый мой, также мыслящий сэр? Заметил я эти ваши смешки. Что, циклитесь из-за пола? Зря! Ибо пулы есть - и содомы есть. Не хотят, понимаете, содомляне, так сизить, женский пол. Работают и живут, как все, - а кейфуют не с женщиной. Тривиальны им те, презренны... Чем? - и он сдвинулся, обдавая парфюмом. - А уж не скотством ли? не животностью акта-с? Я, друзья, как узрю геркуланумский мрамор, где этот Пан с козой, понимаю их, понимаю. Что, чёрт, им в женщине?! Кто такая им? Дырка! Пшик! Биомасса природы! Прав Фрейд... Взять этих, Сару с Аврамом: он заключил пакт с Господом, а о Саре лишь сказано: поимел её фараон с другими, да ещё 'чрево заключено', бесплодна, также что регулы прекратились и - 'понесла'... Сверх скотски. Very much хлевно! Первая одомашненная тварь - женщина. Сильный пол - с ним Господь анфас! он в дерзаниях! А подруги?.. Мне геркуланумский мрамор - вид аллегорий: женщина и коза равны... И Аврам, - Шмыгов хекнул, - хаживал мимо Сары. Он ведь Агарь взял? Думаю, и гарем имел - сдвиг к духовному; вдруг из ста одна - приближённому Бога ровня?.. А нашёл нонсенс: вместо одной - легионы дыр! - Шмыгов взлаивал смехом. - Наш Аврам, он покорствовал, как и Бог велел, чтоб длить эру разъятого в пулы homo, слабого, соблюдавшего должный образ мышления, половой то есть образ, где всё двоится, спорит друг с другом, где антитеза давит на тезу, где плюс и минус бьются друг с другом в собственной рвоте, а Бог имеет их!.. Но племянник - се штучка то-онкая! Я о Лоте. Он, сэр, вещь тонкая! Лоту Бог безразличен был. Бог ему не давал обет. Лот был сам с усам и своё хотел. Потому жил в Содоме, где избегали двойственность мысли, значит и тела, то есть вагину, дабы быть вольными хомо сапиенс. Что есть homo, почтеннейший наш лингвист? По-нашему, homo - 'равный', плюс 'одинаковый'. Хомо хóме кто? - друг, брат, тоВАрищ! - взвизгивал Шмыгов. - Ну, не рождал Лот Богу подопытных, не служил он Маньяку, гордому Промыслом. Богоборствовал! Штучка то-онкая Лот был! гордая!!.. Содом пал-таки. Лот наследовал... НО! сперва! - Шмыгов встал. - Бог ему, мол: спасайся! - благо, с ним вывели дочь с женой, с безымянной, так как мы ведаем: что она, кроме дырки? '  Лот, Лот, спасайся!', врал Яхве Лоту, знавшему, что метода содомская смарывает план Бога. Врал Яхве: стань Мне, Лот, предан, и размножайся! увековечивай Мой стиль жизни! Лот не послушал. Лот - вдруг в пустыне, спившийся, прочитай в 'Бытии', в этом Божьем дебюте в миротворении; вспомни живопись: свод пещеры, сваленный тёмный винный кувшин, подавленный, в пьяной горести старец, две его дочери и пожар вдали... И Лот спит с дочеРЯми!! - стал Шмыгов взлаивать. - Гнусности, с точки зрения Бога, - а по мне подвиг. Лот учил дочерей... перверсиям, как сказал бы Фрейд? Нет, тому что в раю было истиной и что предали, дабы впасть в рабство к Яхве, в рабство обмана. Лот первый гендерный, dear, деятель, кто в своём богоборчестве возвышать начал женщину из её рабских функций, чтоб не одна геркуланумская коза была! Для чего его дочери вдруг в постель к нему? От любви-с как стремления к духу истины! Они начали содомлянское кредо ценностей! - бликал линзами Шмыгов с пафосом. - Нам Сократ в пример, как богатые духом в склонности к юношам возлетают к прекрасному, видя в юношах, что превыше природы и что разумнее... - Ткнув в Калерия, он вздохнул. - Не верите, что вот в этом высокое? Я мечтал об ином, сэр! - Шмыговский голос сделался тихим. - Грезил прелестницей, кою б вскармливал для свобод, как Лот. Жуть боюсь, dear, женщин с пошлою болтовнёй о хворях, детях и тряпках. Козы есмь!! Геркуланумский мрамор!! Как ведь играют в антропоморфных... Лживость предельная! И себя я на это? жизнь спущу в это?!.. - Он помолчал. - Пьём?
  Выпили, и Калигульчик ляпнул, что надоело и он уходит.
  Шмыгов поёрзал. - Что же про Маркина и меня? Сведёшь ты нас, зная?
  Он не додумался, с кем пьёт. Чхать мне на жалкие их проблемы. Я стал повапленный саркофаг с грохочущей идефикс сбыть брáтину. Одновременно я стал подл.
  - Дай в долг. Где-то триста, - я шантажировал и, когда получил, сказал: - Ну, звоним? Ты не против?
  - Куй, Филей, - спел Калигульчик, - горичо пока!
  Шмыгов сморщился.
  Я считал, прагматичному вроде Шмыгова наплевать на всё - он же вдруг с апологией. Вырыл Лота: вон, мол, когда ещё мальчик с мальчиком. Оправдался-де... А что Лот, сей внук Фарры, коего Авраам повлёк в Ханаан, ведь ему, Аврааму (коим Бог начал Свой кагал избранных и которому обещал власть в мире), Бог 'повелел' туда? Лот, побочное, не желал в рабы к Аврааму - Божьему Промыслу. И Лот скрылся в Содоме, где пряталась контра Богу. Вижу картину, Шмыгов напомнил: темень пещеры, винный кувшин, пьянь-старец, две его дочери и пожар вдали.
  - Помоги продать брáтину, - попросил я. - Ты её видел. Нужно продать вещь.
  Шмыгов кивнул. - Реликвия, - вставил он для Калерия. - Сколько в ней серебра?.. и золото... И корундики? Но, прости, это fake, подделка, так как не мог твой род шесть веков сохранять её. Fake без всякого. Просто лом, тысяч в двадцать... Впрочем, - хехекнул он, - продавать - смысл эпохи. Я весь attention!
  - 'Родион Нестеров', пишут в сводах... - выдал я, вспомнив, что тот боярин и брат мой - тёзки. Но, если первый в тыща каком-то 'уби' противника и главу 'привез' господину, верный раб смыслов, Родя, напротив, - самоотрёкся; он предал разум и не чужую, но свою голову на шесте своей шеи носит как знамя жизни вне мысли. Сходно и я вспух раком от поклонений чванным традициям с их отзывчивостью под себя. Всё брáтина!
  - Нужно, - свёл я, - продать её. И быстрей.
  Шмыгов взял сигарету. - В общем, есть лавочка... Шмыгов, кстати, не прост, - он вставил. - Вот я по городу что - гуляю? Нет, я местá ищу... Dear, сделаем; помогу. Встреть дурня, не преминул бы... Ради гроша сдержусь, ради, скажем, двухсот - никак. Впрочем, масса охотников до любых сумм. И, я уверен, с пруд было крови, прежде чем брáтина добралась к тебе, да и то как подделка. Мы разыграем: где-нибудь явимся, намекнём, что есть кто-то, мол...
  Не дослушав, я, запахнув пальто, встал и выскочил, чтоб прочистить желудок в местном клозете. А возвратившись, вмиг набрал номер и, сжавши 'nokia', ждал-стоял, наблюдая Калерия. Барби в брюках. Мой мальчик сгнил давно на чеченских задворках - этот же шастает по дельцам в Москве... Я упрашивал Марку принять нас.
  - Dear, втроём! - ныл Шмыгов.
  Выключив сотовый, я пошёл вперёд.
  Афанасьевским, в темноте, мы шли: Шмыгов мягко, друг его шлёпая и сбивая ритм, я внушительно. Можно было в метро, естественно; только мысль была выветрить и себя, и арановых отпрысков ; плюс в безлюдии, на углах или в скверах, я мог поблёвывать... В переулке встретилась Ника; то есть не мне, а взору. Я полутруп уже, и вопрос: что ей ночью здесь, в Центре? - как бы излишний. Но стало больно.
  Цель - у Миусской, в пафосном доме с мраморным цоколем и шатровыми башнями (стиль эпохи Лужкова). В мраморном холле пахло духами от моей Ники... Двое охранников повели нас... Лифт нёс бесшумно...
  Я бросил Шмыгову, снявшему серьгу с уха: - Стало быть, от прекрасных тел к совершеннейшим душам? - и ткнул Калерия. - Ты не в армии. Инвалид?
  Его óкулы влажны. Мальчик чувствителен?
  Мы потопали по ковру... Вот сыщик, коего в Чапово, на заводе, Марка прельщал при мне. Он, теперь лишь в рубашке и в пиджаке над джинсами, поводил плечом с кобурою; туфли особые, с металлическим контуром, для пинка, видать; плюс малайского типа глазки и смуглость кожи, маленький рот со шрамом... Сыщик был - троп нервозности, но работал как профи.
  - Павел Михайлович, мы знакомились. Мутин... Вас, вижу, трое? Здравствуйте. - Он осматривал нас. - Оружие? Я проверю.
  Шмыгов шутил: 'Кольт ниже!' - и раздевался.
  Я удалился в зал. На диване, в халате, Марка вёл в телеке бой в Чечне. Рядом в рюмке коньяк на столике. За окном - взмельк рекламы. Был столб часов в углу; а вдоль стен шли диваны в их черноцветии, выше - пятна марин, пейзажей; люстра - бюстгальтером, и под ней - лакированный чёрный модный рояль. Бар с винами, коньяками и водкой был у другой стены. Аромат моей Ники веял повсюду. Нежа грифона, то есть собачку, Марка взял рюмку.
  - Сядешь?
  - Нет. Как она? - я спросил.
  - Кто? - Он смотрел телевизор.
  - Знаешь.
  - Не знаю.
  - Что говорила?
  - Слышишь, пять трупов, сбили 'вертушку'.
  - Стоп, - изводился я, обессиленный экскурсом на экран с войной. - Здесь была Береника... И без юродств давай, пока этих нет... А гнусь выключи. - Я уселся. - С чем была? Правду!
  - Правды желаешь? Только зачем, Квас? Все лгут: сын матери, а та сыну... - Он чуть убавил звук. - У тебя разве нет тайн? Сколько их: две, три, семь? У меня тайны тоже; я разделяю их, с кем желаю... Мы с Никой - с детства. Наше с ней - наше и ничьё больше, хоть вы с ней муж с женой... - Он задёргал каналы, резко давя пульт. - Все мы прекрасные, все мы ангелы... Где твои, эти гости? Нам с бедным Хохриком спать пора. Хохрик спит? - стал пытать он грифона. - Ника, замечу, ездила в клинику. Радуясь, что с тобою порядок, - с ходу ко мне... Мы пили. Мне так давно, Квас, не было... - он помедлил, - не было славно.
  Выяснив, что она не по первенцу заходила, я вдруг остыл. Когда-нибудь, ясно, время настанет... Может, сейчас смотрит фото с мучимым первенцем, - за внезапной, окажется, встречей с Анечкой?
  - Мне лечь в клинику? - бросил я. - Чтоб зарезали? Только есть одно 'но'. Я его должен сделать.
  Он не ответил. Он не спросил, чтó.
  
  
  
  X
  
  В зал прибыл Шмыгов в белых носках с каймой и в очках под прилизанной проседью. Он с порога взвыл: - Shocking! МиллиоНЭРно! Боже, здесь 'Steinway', чёрт?! И смазливенький пёсик! Рад вам, Георгий Матвеевич! Рад вам! Помню, встречались, но вы недужили-с, я же в стельку был... Я напомнюсь вам: Феликс. Мой друг Калерий.
  Тот надмевался.
  - Будьте добры, Андрей! - крикнул Марка. - Водки, вина гостям. Феликс, сядьте.
  Шмыгов пристроился близ грифона, молвивши, что 'готоу за встречу'. Он хекал репликам, постоянно вертелся от собеседника к телевизору и общался лишь с Маркой. Оба курили. Призраки Ники жгли меня, я хотел позвонить ей. Марка нёс чушь отвечавшему смехом гостю.
  - Что, заклеймили нас И'эНэНом? - вёл он. - Там каббалистика, три шестёрки; клирики страждут. (Шмыгов гыгыкнул). У православия больше нет задач, как громить зло вселенское и абстрактное вместо близкого, - проще плакаться по шестёркам в сём ИэНэНе, чем открыть дом призрения и лишить владык роскоши. Прав я? Феликс, согласны?.. Ну, а что с БИКами? А ОКОНХ с ОКПО? Есть стишок один: как ОКОНХ с ОКПО подрались в сельпо. В грязь упал ОКОНХ и в навоз - ОКПО. Вот лежит ОКОНХ, бьёт мудями в гонг. А дурной ОКПе - всё по пе, по пе...
  Шмыгов взлаивал смехом.
  Марка продолжил: - Множат налоги; начали прессинг; массы в загоне, так и не выбравшись. Полицейщина, кумовство и коррупция, камарилья мерзавцев, циников, жуликов. Фиск сравнялся с диктатом чуть не от Грозного. Бизнес гикнулся, как у нашего друга, - да, как у Павла. Все в рабах сильных либо в госслужбах, только бы выжить... Но вы всё знаете. Вы ведь ушлый. Вы из счастливцев, тех, кто успел. Из наших вы?
  - Я, Георгий Матвеевич...
  - О, без отчества. Prosit!
  И оба выпили.
  Он спивался, мы ему повод. Марка брёл в рай, в кой впадет двести грамм спустя. Но он там не удержится. И пребудет рай пуст: понапрасну там птицы, зря там красуют статями звери, ни для кого осыпаются лепестки от роз, никому возжигается в ночь луна; тщетно меряет травы там искуситель, дряхнущий змей...
  - Я, с вашего позволения... - Шмыгов взял бокал. - Мой масштаб очень скромен.
  - Сколько же в месяц?
  - Три штуки долларов, - Шмыгов хекнул. - Вы, верно, сто? Есть разница... А касательно ИННов с мудо-ОКОНХами, да ЕГРЮЛ ещё... Нам ЕГРЮЛ по колено вдул... Мои предки дворяне, я обожаю Русь. Но её карта бита. Выпить позволите?.. - Он глотнул вина. - Надо сматывать. Я не знаю в подробностях ваших дел, но, уверен, вам в Раше трудно. Сам я собаку съел на российских реалиях. Сливок - да - не собрал, увы, но что есть, терять не намерен-с! Как вы оцените?
  Марка спел в ответ: - Сидит Дуня у ворот, и не плачет не поёт, всё сидит ни бе ни ме, одна мысля на уме.
  - Понял! - дёрнулся Шмыгов, чтоб хохотать визжа.
  - Вот ещё, - Марка пел: - Мы Америку догнали по надою молока, а по мясу не догнали: рог сломался у быка... Мы с матаней собирали на горе смородину; подыми, матаня, ногу, дай глядеть на родину. (Шмыгов ржал, как псих). Что есть родина при таковских частушках? Фрейд про либидо? Но ведь метафора ниже пояса. Сам народ из своих ясных недр извлёк. Как оценивать нацию с таковыми бонмó, а? Родина между ляжек - там и вся нация. Был вконец откровенный китч, коровяка из гипса с ником 'Россия', с задранным аморально хвостом, с отверстием, в коем тьма царит... Русь и тьма суть синонимы, так, Феликс? - щурился Марка. - Вы, Феликс, правы и... Рвите когти, вот вам совет мой. Нация кончилась и больна. Чем? Пошлостью, беспринципностью, нелюбовью к себе, вновь пошлостью, и филистерством, и цинизмом властителей. Нет идей, идеалов, кроме казённых, чтобы стать обществом, нет стремлений к свободному. Равнодушие к чести, страсть подчиняться, вкус к предрассудкам. Нет потуг духа; ведь не считать же шлянье по храмам знаком духовности? Да и что эта церковь? То, что отверг Христос, стало церковь. Нация рушится и даёт себя крыть исламу, психам, пройдохам и уголовникам. Ей в глаза ссут, грабят и давят - а ссущих славят, дарят им рейтинги. Пустота, Феликс, либо такие мысле-широты, что не сыскать мысль. Лень, тупость, пошлость, ханжество, мании. Нам удобней в дерьме тлеть смрадною злобой, чем интеллект напрячь. Кто в правительстве? Прощелыги, ближние люди... Бизнес? Здесь нет его. Здесь не бизнес. Феодализм, коррупция, пресмыкательство, полицейский режим, власть быдла и бандитизма.
  - Точно! - взвыл Шмыгов.
  - Здесь давят честных, гонят духовных, здесь мрак сознания. Здесь священная высота - власть, Кремль, а не Бог, - вёл Марка. - В общем, здесь русскость, здесь Das Russentum. Нации нету. Здесь живут, кто ушёл в иностранцы либо варяги. ('Истинно!' - вторил Шмыгов). Врут, что в глубинах России, там, мол, красоты... Но - где глубины? Где русскость чистая? Я сужу себя; я признался, я недо-русский, даже весьма, признать. Вот сижу с вами здесь на Миусской, бизнес здесь и друзья, дом, офис. Что, я в России? Нет, в беззастенчивом грабеже страны. Мы чужие здесь, вы и я. Тот, кто видел Моне, предпочёл 'вольво' 'ВАЗу', кто слышал Баха, кто верен Богу, - больше не русский... Я, кстати, значусь подданный Франции и могу хоть сейчас туда. ('Вы счастливец', - Шмыгов постанывал). Я - могу. А что может наш Павел, тысячи схожих с ним образованных, умных, - порченных, стало быть, и не русских в той мере, чтобы в дерьме сидеть и лизать зад ханжеской власти? Им куда? Надо мною пентхаус с вылетом в небо, если волна пойдёт... Я к чему? Приглашение в органы: я налоги скрыл. Но мой офис сгорел, всё сгинуло. Не отдам им свой бизнес - в камеру. А ещё на меня есть урки... Мы не страна отнюдь, мы анал с жёстким сфинктером... Ладно, пьём, друзья!
  Шмыгов, взяв бокал, вывел:
  - Жоржик, я тоже! Я, размышляя, вынес простейшую, да-с, просТЕЙшую, Жоржик, мысль, что здесь в холе лишь власть: Кремль с присными... Я любил её, стервь в 'берёзовых ситцах'!! Я ль не ходил по ней с октябрятским значком, с партийным?! Как я трудился, строил карьеру! Долго и веруя, камень к камешку. А итог каков? Все поют про 'берёзовый ситец' - весь СеСеСеР поёт! а я слышу: кто-то своё ведёт, рушит хор и всеобщность соц. идеалов. Я просёк: 'ситец' кончился и пошли братки в бескозырках. Но чуть ошибся: эти братки - криминал был, как уголовный, так и кремлёвский. Я слился в Швецию. Когда начали здесь рвать собственность, когда честных снесли на свалку, а пакость вспухла, Шмыгов был у Эуропах. Что там в Европах? - Взявши у Мутина, что приблизился, водку, Шмыгов плеснул себе. - Там жизнь, нужная хомо сапиенс! Будь доход, не вернулся бы... Жоржик, нету России!! Есть лишь Татария, а Россия - кайма её. Вся Россия, - та самая, дескать, донная, - вся вой-дёт в саквояж. Сэр, что она?! Томик Пушкина да Гагарин и водка?! Fuck!.. Любишь 'ситцы' и эту 'синь в реке', привыкаешь к сумбуру, мнишь - это лучшее. А подымешь взор - видишь, где держал голову: под коровьим хвосТОМ-c!! - он взвизгнул. - Я б, раз в год, умилялся Россиюшкой как турист. Хлебы-соли, плясы под водочку - very good. Но срок кончился - к чёрту, судари! У Эуропы! к, так сказать, неподдельным глубинам! к их просвещённости! к живоносным сосцам! В культурные отношения-с, а не в русские шири, где, казакуют, давят разумное! - Углядев в TV храм, Шмыгов выделал кукиш. - ВОТ тебе!! Как вы, Жоржик Георгич, пели нам: юбку вверх, яви на родину? - Он зашёлся утробным, лающим хеканьем.
  Марка, глянув на Шмыгова и взяв сотовый, позвонил, объявив нам: - Гёрлы приедут.
  Шмыгов поднялся. - Мы помешаем?
  - В русской Татарии, - вставил Марка, - есть в саквояж, друзья, невместимое. Это женщина. Объявляю вам: будут девушки.
  Ржачка Шмыгова, павшего на диван (был пьян), не мешала мне вспомнить, что и действительно много в женщине, что всё сущее - предикат её, а она назначение. Тайный план лишь о ней.
  - Я, Феликс... - Марка, встав, сунул руку в карман (а в другой руке он держал сигарету). Медленно он прошёл к окну и назад, обогнув рояль. - Я люблю мою родину. Как иначе? Родина - мать для нас.
  Шмыгов сел и следил за хозяином, а очки и прилизанный волос бликали.
  - Пусть Татария и в ней тупость, хамство, невежество, негатив и бардак; злой бардак вперебив с угнетением - мать должны любить, верно? - мучил он Шмыгова, поводившего рюмкой и подтверждавшего. - Русь вскормила нас... дала деньги, в конце концов... Феликс, совестно - ну, признайтесь, друг! - хаять родину, матюгать её. Вы, как явствует, из Европы - в Россию, что вас приветила. Сколько вас, у которых цель хапнуть - и живо смыться? Вас легионы. Грабьте мать-родину. Но любите. Но притворитесь, что как бы любите то, что грабите. Будьте то есть приличны, как вы стараетесь в тех Европах. Там вам позволили бы такое? Здесь же вы гнусно родину хаете.
  Шмыгов, всхлипнувши, снял очки.
  Марка выпустил носом дым сигареты и отошёл к окну. - Жалко, Феликс, и стыдно. Нет любви к родине. Заплевали реликвии, обсыкают красоты. Все это делают... Мы не можем ценить своё. Мы на поисках Шамбалы и Европ всегда, то есть в грёзах, слепы на данность, ищем поверх её, в воздусях, где, мол, Дух Святой. Мним, что нет его ни в одном ином месте, лишь над Россией, мол, штаб-квартира этого Духа... - Смяв сигарету, он двинул к бару выбрать бутылку; пёс затрусил ко мне, а потом и к Калерию. - Дух навис и довлеет, как выражаются, - Марка съёрничал. - Есть священный край, Палестиной звать, - а в Руси, дескать, Дух Святой. Там-де прах - а тут истина... Разве это не образ мысли безумцев? Меньшее давит, взять полнолуние, а тут Дух Святой в постоянной Своей Полноте над нами?.. Плохо, Квас, - он продолжил, тихо приблизясь, выпив из горлышка. - Мне труднее, чем Феликсу. Он беглец по верхам, бонвиван и стяжатель. Он - твой друг Феликс - что, англосакс, коль с 'Роллексом' при английских манерах? Прямо уж! Русский в дым. Водку жрёт, умиляется, грезит - полный авось то бишь. Прибыл выпросить, ни за что ни про что, кейс долларов. Мнит, куплюсь, что ли? Так, что ли, Феликс?
  Скрипнул диван в углу, и фигура Калерия бурно взвилась. - Идём, Филей! Тут дирьмо, кексы кислые!
  - Сядь пока, - бросил Марка. - Я, Феликс, жид, чтоб знал. Ты стежок провёл - я весь лапоть сшил.
  - Damn... Вы шутите? - Шмыгов нервничал. - Как обманывать, с кем я пью и друга?! Здесь в сучьей Раше...
  - А через день бы вас, - вставил Марка, - не было б ни в Москве, ни рядом, дай я вам тысячи. Но я, может быть, дам-таки... - Он умолк. - Нет, не всё дам, но кое-что дам... Феликс, куда вы? Вам ли, друг, Англия? Да на вас мета русскости; вас за месяц разденет ваш Агатончик . Хаете родину. Значит, в Англии вам бы дали, что ни попросите? А вот здесь не дают богатств, в 'сучьей' Раше, так? Но Россия-то, Феликс, вы как раз! Я еврей всего... Как меня угораздило в русскость? в сброд астигматиков ко всему, что норма? Мне бы работать в сытенькой радости; ведь я made себя! Мне бы сесть в самолёт - и в Лондон, и на Монмартр к веселиям. Но я здесь вдруг. Смысла ищу, глянь, маюсь. И ведь тоска во мне прямь славянская, как у Ницше, всё счастье Запада отдававшего за дар русской печали... Где мне быть? - Марка сзади прошёл к дивану, сбив с ног собачку, чтобы плеснуть коньяк в рюмку Шмыгову. - Быть не с вами здесь, а с людьми из правительства или бизнеса сеть плести, как добыть много сиклей, планы сговаривать, как и что оттянуть себе. Отдыхать бы мне в казино с VIP-залом, где афродитки, или в театре. Я же здесь с вами... Ибо я сам такой. - Он умолк, выпил рюмку и, утвердив её на рояле, взял сигареты.
  Шмыгов встал с зажигалкою, но грифон, ухватив его за штанины, начал трепать их.
  - Я как юрод, - вёл Марка. - То ли мне, думаю, всё отдать, все сикли, сто миллионов... да хоть бы вам, друг. Вы согласитесь взять миллионы?
  Рухнув на корточки, Шмыгов обнял пса с криком: - Вы идеал мой!! Я бы хранил их, все ваши деньги, в знак нашей дружбы... Верите? Я вот так же... Как я хотел бы вам, дорогие, дать много денег! Видите, плáчу... - Бра освещали скошенный взор его, и растрёпанную прядь волоса, и испарину, и схватившие шерсть пса пальцы. - Плáчу... Вы шутите. Но... мне всё равно.
  - Это мне, - Марка виснул над гостем, - мне всё равно, мой друг. Это я могу дать-не дать. Вы - не можете. Вы пижон, шарлатан, пройдоха. Я же... Я русский. Я деньги проклял. Я вдруг ослеп на них. Покорил Град Земной - а он пуст внутри. Для чего же мне деньги? Я их отдам... В казну.
  Шмыгов, всхлипнув: - О, Жорж Матвеевич... - вдруг взорвался истерикой, отшвырнувши грифона. - Не отдавайте их!! Пожалеете!! Мне ль не знать, кто и сотне рад?! Миллионы - СТОЛЬкие деньги... Не представляете!! Ведь на них можно в Лондоне, позабыв эту грязь, жить! в чистеньком обществе! И иметь цимус жизни! Я бы хоть завтра же на Таити, чёрт!.. - Он схватил Марку зá руку. - Мне отдайте, если вам незачем! Что там Пашка ваш и казна? Fuck! Мне, мой друг!! Потому что и мне, и вам польза, так как с моим, сэр, знанием я уверен, вы, пару лет спустя, образумитесь в подневольном труде, клянусь... а в конце вас ждёт пенсия в тридцать долларов... ОбраЗУмитесь, уверяю вас! (Вновь грифон, раздражён его экзальтацией, подбежал и, рыча, ухватил его за штаны). Пшёл! Вон, сраный хищник!! - взвизгивал Шмыгов и продолжал выть: - Случай имеете всё вернуть, дав мне! Потому что я вмиг верну ваши деньги; я вам клянусь в том! Павел порукой, мы с ним друзья... ПШЁЛ!! - дёрнулся Шмыгов (пёс поволок прочь клок от штанины). - Я ведь зачем к вам? Мне б двести тысяч, под договор один, из которых я сделаю малость прибыли-с. Тысяч сорок... Ах, вам смешно, смотрю, что я ради сей мелочи?.. А смешно, то и дали бы, хренов Жорж иудейский! - Взявши бутылку, выпив с гримасой, Шмыгов икнул. - Всё!.. Ну вас... Вы не дадите... Шмыгов собаку съел, он не мальчик... Вы - не дадите. Я вам расхныкался... Соблазнили, да? Посмеяться? Вам интересно, как люди мучатся?.. К чёрту всех!! - Он повёл замутнённый взор вдоль меня снова к Марке, молча курившему. - Я вам фарс? цирк? флэшмобы?.. Ссуду, Жорж! Умоляю!! Честь дворянина... и всё такое. Я вам верну, прошу... - Он икнул.
  - Вы правы. - Марка, сев, почесал нос, сбросивши с сигареты меж пальцев пепел. - Я могу всё. Пока. Но отдав - не смогу ничего. И, главное, я лишусь основания рассуждать о том. Рассуждать-то смогу, верней, но совсем в другом качестве: в утопическом: не от факта, а в грёзах... Верите, друг мой, вам, при всей прыткости, не дано познать деньги. В вас о них домыслы. Потому что у вас их - не было и не будет. Феликс, согласны?
  Шмыгов озлился: - Как же, чёрт... Fuck бы вас!! Ну, и что с того?
  - У меня они есть, - встал Марка, - деньги. Очень большие, как я признался. Значит, я чувствую относительно них другое и, ясно, верное. Я владею субстанцией, подлежащей своим имманентным нормам, - и я их знаю. Деньги, друг мой, пегасы - вы же считаете, что они вроде клячи, вялой, покорной всем вашим прихотям. В отношении к деньгам вы, Феликс, юзер. Деньги вам - на потребу. Да, они чужды вам в той же степени, что и мир, в коем вы, вроде, есть, но в котором никто. Вы заезжий в мир, ну а я его создал некогда в предках, создал на сикле... В общем, я в деньгах. Я в миллионах; я им не зритель, я с ними целое. Для меня деньги - вечный 'сикль' Библии, Бытие, ось Творения. Я куратор процесса, вам непонятного и незримого. Я вращаю мир, как рулетку. Я в мире главный, пусть вам обидно, - вы же зеваки и аутсайдеры. И, пока я при деньгах, - знаю, что мироздание существует в моих лишь целях как члена избранных... - Марка хмыкнул. - Да, я из избранных, ради коих тот Промысел, о котором в вас домыслы инфузории-туфельки. Я свободен лишиться членства, дав вам все деньги, - но для чего, спрошу? Потерять смысл жизни? Всё ведь на деньгах, даже Христос на них. Не без цели Он про 'игольные ушки', что-де богатый как бы враг Бога. Петь против нечто - значит внушать его. Все Евангелья писаны, чтобы ложь внушать. Я в реальности Бога - вы в путах мóрока... Я ведь, знаете, и мятусь порой, весь в сомнениях. Но уйти из истории, из творцов её, коих Бог привёл поимённо в текстах из Библии, от Адама до Марки, в ложь вашу? Нет. Я - в истине; в ней нет дури о Лондоне как о месте стремлений и идеале. Вы заморочены, сикль для вас - прикладное, мне же сикль - базис. Я чадо сикля, мой род от сикля. Дух Святой сам наставит на сикли, перефразируя. Деньги суть бытие, друг, в Боге. Ишь, дайте деньги вам... Как не так! - Марка сел на диван с улыбкою. - Сикль в хребте бытия и не вам его щупать, раз вы не избранный. Уж простите.
  Много он сказал дерзкого.
  Синева от экрана крыла Калигульчика в отдалении, пса и Шмыгова, опьяневшего страшно.
  - Жоржик... Вас к чёрту! Ну и софист же вы... Иудей! Напоил меня на Великую Среду... или Четверг уже? А он Чистый! Да вы хоть знаете, кто я? Виндзор, сэр!
  - Если Квас даст гарантию, - предложил Марка, втравливая меня в процесс, - даст гарантию, что вы честный... Павел Михайлович? Честен?
  Был уже новый день за средой с пьяной Анечкой и с вердиктом профессора. Я был рад уклонениям от финала и отвлечениям... Знал я Шмыгова?
  Прежде это был мальчик из состоятельной ленинградской семьи, с наследием от культурного дедушки (очень прыткого, если выжить смог в революцию и в тридцатые). Спал в душистой постельке в маленькой комнатке со стенным гобеленчиком, с люстрой, виснувшей с потолочной гипсовой розы. Шкаф дивил строем слоников, кои шествовали хвост-в-хвост; плюс бюстики, статуэтки, живопись, фолианты вдоль стен на полках, строгий отец ещё, что снимал с себя сор, волнуясь. Был также эркер, в нём - стол дней Пушкина, и за ним мальчик то рисовал, то грезил, то смотрел за двойным стеклом на колонны Растрелли. В комнатах был рояль в углу, стук часов и особенный чин, благонравный и чопорный. Мальчик с мамой гулял вдоль Невки, хаживал по музеям, всяческим выставкам и любил репродукции буржуазных тоненьких девочек. За столом сидел смирно, резал серебряным (только!) ножиком ростбифы и серебряной вилочкой возносил куски. На софе спала Китти, милая кошечка. Отутюженный, посещал спецшколу, где очень вёл себя. Предпочтённый писатель - Диккенс: сквайры, сиротки и сантименты... Отбыли в Киев, вновь в дом с ампиром, в кой захватили: слоников и рояль, и бюстики, фолианты и девочек в репродукциях, и урчащую Китти, прочее. Мальчик вновь ходил по спецшколам; вновь из его чистой комнатки озирался приличный вид, а за общим обедом звякало серебро в фарфоре. Позже он и любовь хотел в стиле кошечки и открыточных девочек. Эстетизм в нём был действенным. Увлечён нумизматикой, где под флёром возвышенного цвёл бизнес, он как-то выкрал коллекцию в двадцать пять тысяч долларов; и как знать, интерес здесь был денег или эстетства? Спутник студенческих лет, я понял: выросший в бутафории, англоман этот хваток и избегает лишь грубых методов. Честен он? Вряд ли полностью и со всеми. Но - со мной честен.
  Я поручился.
  Марка смотрел в окно, в черноту с одинокой звездой вдали. Он сказал: - Я вам много не дам, плут. Я вам не верю. Дам вам пять тысяч.
  Шмыгов взмычал в протест, а Калигульчик ляпнул: 'Можно за 'Steinway?'; он-де на 'Seiler бринчал уже', а за 'Steinway' не вышло, 'ящик ништячный'.
  И Марка сделал жест.
  Так, юнцом за роялем, я был отсрочен своё начать, что, решил, всё равно начну позже. Сходно я думал, что пьян довольно, чтобы мне вытерпеть гром попсятины. Но гость начал с Бетховена. Он играл без помарок. В каденциях соскользнул в лад Моцарта... В пальцах Марки дымился 'Кэмел'. В арке прохода виделся Мутин. Шмыгов на корточках, изводимый псом, мямлил:
  - И, гладя юношу, принимаешь флюиды, дух согревается, удалясь от мук... О, Сократ! Твой дух мчит туда, где найдёт обладателя; но влеченье растёт, растёт... - Встав, он рухнул. - Мне Агатона, спутника милого! Мать, друзья, позабыты! - Сняв очки, он водил ими в стороны. - Я... никто меня... И судьба моя гибнуть... Я должóн... Хе! кому должóн? Кто вы?! Я принц уэльский... end! Re-reading frightens me... From shame, alarm, I've nearly dead... Your honour is my guarantee, and I confide in it boldly ... Шмыгов тут на полу как есть... Шмыгов гей? Да, perhaps, нет сомнения. Но он также лолиточник и эстет причём! Многозначный is! Ему Кремль знаком, где полным-полно взяток. И он без мыла в щель... Он готов в штаб-квартиру, чтобы с Эуропой... Впрочем, их к чёрту!! Шмыгов им - юношу! Вы таскаетесь за бабьём?! Damn!! К дьяволу! Вот в чём истина, а не в ваших, Жорж, сиклях. Велеречивый вы... иудеища... Money вам, а нам истина!!! - громко вскрикнул он.
  Вдруг Калерий ушёл шипя, что 'свинья идиотская кипишует'. Мутин повёл его; и дверь хлопнула. Шмыгов ник на полу с грифоном. Марка признался, что, мол, даст доллары на юнца, сто тысяч. После он удалился следом за сыщиком; и послышались выстрелы.
  Я ушёл в клозет - вдохновиться в том месте, где дух следит мерзь плоти, чтобы жизнь лопнула, как придёт срок, без сожалений. Только сбыть брáтину, сблизить Марку с Закваскиным... Также Квасовка, чтоб мой первенец там спокоен был под ракитой в зной и в метели... деньги для внука... и Береника, и... Все нуждаются! И спасёт их всех брáтина. А меня не спасёт, подохну...
  Я возвратился. Шмыгов захныкал, глядя меж встрёпанных и свалившихся к носу прядей сквозь искуроченные очки без стёкол: - Правда, он деньги даст?
  - Даст.
  - Рассчитывал, чёрт, на двести...
  - Чтоб сделать сорок, а получил...
  - Я СЧАСТлив!! - взвыл он с сарказмом. - Озеро баксоу! Как же-с! Признателен!
  Осознав, что нас бросили, я прошёл к дверям, открывавшим зал-стрельбище. Марка с Мутиным были с 'кольтами'.
  - Хочешь выстрелить? - предложил он.
  - Нет. Я не маленький.
  Им дырявились цели. Изредка от брусчатых стен отлетала щепá с осколками.
  - Сорок третий, Квас, - бросил Марка. - Я о калибре. Крупен, массивен. Но Мутин думает, это главное. Останавливающее воздействие. Не сравнить ни с 'Ярыгиным', ни с 'ТэТэ', Андрей?
  - Ни в какую. - Мутин был тёмен и, пострелявши, выбил обойму в палас вниз. - Классно, - хвалил он. - Пьяный, вы метче. Только в бою надо трезвым быть, чтоб, Георгий Матвеевич...
  - Извините. Едешь ты в Квасовку? - я прервал, так как Марка, подумалось, избегал меня, если здесь развлекался, бросив нас с гостем, хоть и узнал про диагноз мой. - Я просил тебя.
  Он сощурился. - С удовольствием. Спрячу дочь с женой, и поедем.
  - Всё, я домой. Адью.
  Я пошёл вслед за Мутиным из пентхауса. Шмыгов спал на диване и бормотал во сне по-английски. Встретились 'девочки', что при нас вызвал Марка.
  Я не домой шёл. Час спустя я сидел в электричке, мчавшей в ночь, и узнал из газеты, найденной в тамбуре, что вчера жизнь закончили (пристрелили их) нефтяной крупный бонза с важным политиком, злившим наглым апломбом. Я объяснить не мог нужности в этом мире одних, проявляемой в разных, щедро спонсируемых деяниях, и никчёмности остальных, не надобных. Пусть у всех две руки и ноги - но у нас, врут, талант не тот, не такие нужны, 'не справимся', место занято, а мы лишние; мы взялись по случайности, от бездумной горячности чьих-то тел, и наш долг - слушать этих, так сказать, знающих, креативных, строящих бизнес и даже жизнь саму ради нечто великого... Как не так! Дважды два не четыре! Может быть, жизнь творится без людных суетных сонмов; может быть, и без знающих, - а творится ничтожным, кой на обочине. Может - мною творится жизнь! Оно как ведь: есть, скажем, лидеры и стилисты дум, путеводцы, вершители, о каких СМИ всечасно как о титанах дела и духа, призванных изменить мир, - и вот вдруг нет их, а жизнь вперёд идёт как ни в чём не бывало, и не понять, где схлопнулись подвиги сверхмасштабов.
  Я ехал мучаясь. А за мутными стёклами, под надзором луны, русь строилась под иных вождей, восприняв чёрствость волей, дурь простотой, гнёт силой и наглость честностью. Громыхали колёса, в грязном заплёванном дребезжащем вагоне ехали женщина и два парня. Как и зачем я тут, не с моими? Пусть отвыкают, пусть... Я струился в Кадольск, - струился, вскидывая ток мыслей, ввёртывая их в дом вдали и втекая в мрак комнат к кровно-родным мне. Я уже - был там... Был я и с внуком, встреченным нынче; и с Родионом, видящим, чаялось, сны без мук. Я был в Квасовке у ракиты, где мёрз мой первенец, и был с Маркой, вызвавшим 'девочек'. Я был тлен под стопами потомков в некой иной стране, светлой, радостной, а не в зло ельцанутой хамской России... В общем, не здесь я был, в полуночном вагоне, где появились смуглая банда. 'Дэньги!!' - звенело. ('Кесарю царское, Богу Богово', - это Бог изрек... но когда деньги выдумал, основав ими мир Свой. Или, решили вы, деньги выдумал кто-то? Нет, Бог сикль выдумал. То есть, херя поповский лад, правит Двоица, а не Троица: Он и сикль, Бог с маммоной). С женщины сняли даже и серьги; парню повывернули карманы. Я же - сидел. Орали, что-то потребовав, и один мне курил в лицо, а другие распарывали пальто. В итоге, всё, что дал Шмыгов (за встречу с Маркой), кануло в руки с злыми ногтями, в собственность племени, что, несходно с известным, грабящим сверху, грабит нас снизу... Но я философ. Здесь философия. Ведь цыгане лишь средство. Сикль бежал меня, это главное. Сикль бежал меня! И куривший в лицо мне явно не чувствовал, что меж мной и им, - а точней, меж моей и его смертью - брáтина. Он кобенился и не знал: влуплю - и он труп. Я хвор, но уж если влуплю кому... Я налёг на нож, продолжая смотреть в упор, удостоился ма-та, мне резанули лоб выше брови - и банда вышла в другой вагон.
  Я шагал потом тишью улиц... Вон дом родителей. Я взглянул в темень окон как отстранённый. После погибели... нет, предания первенца я не мог сказать, что люблю их. Я уже мёртвый, и во мне пусто, лишь боль и стыд порой... Я маячил под окнами и отгадывал: для чего я?.. В рвань задувало; мне распороли драп в ленты от плеча донизу. Я ушёл в подвал сесть на ящики, где подростки днём 'тусовались'. С труб мерно капало... Проще было здесь в стылости, чем вверху в тепле. Отвыкают пусть, спящие (или нет уже) надо мною в постелях. Не удалась их жизнь, раз один сын кретин, а второй - маргинал близ смерти... Я постиг, что болезнь наша с братом связана с психикой. Мы душой больны... Впрочем, чтó есть жизнь? Вдруг мы, хилые психи, суть жизнь полнейшая? А болеем мы, так как жить нам мешают нормы, идеи, ценности, штампы, требуя быть богатым; кто, мол, богат - тот личность; но также требуя не хотеть богатств, чтоб сподобиться в рай. Вопросик: что же туда не дать, где нужда в том? Или, коль проще: что же сюда не дать, без фантазий о рае, ибо века мы стремимся взять счастье здесь, без вывертов, что-де счастье нам дадено и коль хочешь быть счастлив, будь им? Я вот сдыхаю - что не спасти меня?
  Я забылся. И после двинулся из подвала.
  Солнце ползло из мглы. Чудилось, что сегодня зажжёт весна и пахнёт с юга негой, снег растворится, сор же подхватится ветром и улетит прочь. Мы с моей Никой канем в бутики, я наряжу её, приоденусь сам; будем гнать в 'порше', корча, что нам жуть весело: ни погибшего сына, ни войн, ни хворей; счастливы и кладём деньги в банки; ездим в парижи, жрём в ресторанах; се наша Раша! Мы прекратим бздеть рабством и штопать ветошь; мы будем сплошь носить лабутены. Что там за дама? что там за мистер? Gorgeous ! Ника запишется в фитнес-клубы, чтоб себя холить. Наш круг изменится, высший свет: как я рад, банкир! а я вам, член-корр! вери мач, лорд!, вау, маэстро, ваш Глюк прекрасен!.. Я подрумянюсь и протяну год (а не до мая, как врал профессор)...
  Брáтина! Я сегодня ж продам её, на Великий Четверг. Воистину, в том исход в круг избранных! Так, не меньше! После поведают, что расцвет семьи был устроен в ходе блистательной деловой операции (я о брáтине не скажу им) сбыта норникеля в США отцом (дедом): мол, был не промах, долго планировал, но, в конце концов, взялся в нужный час в нужном месте. Отпрыски в креслах кож носорогов будут покуривать сигариллы, пить коньяк и поплакивать, что отец (дед) скончался день спустя, как вошёл в списки 'Форбса'... 'Скорбно, сэр, и весьма, сэр... мать наша (бабушка) помнит, а мы не помним, мы тогда были сплошь несмышлёныши'... Хрустнув наледью, я коснулся запястья; нет часов; отняли, либо я их забыл... К чему часы? А к тому, чтоб со Шмыговым в антикварный где-то к обеду.
  Пока ж я брёл в 'Этуаль' под солнцем - знаком триумфов! Люди светлели, видя распоротый драп на мне и порезанный лоб; ведь как у них: если я в неудачниках, то они - преуспевшие при таком моём статусе. Я запахивал пулы, думая: не закрыть ли мне вход в себя? Типа, нет под ракитой первенца в Квасовке, да и рак - бред профессора; и Великий Четверг этот - чем велик? К чёрту, к дьяволу, как говаривал Шмыгов! Я брёл томимый жаждою денег, я слышал громкий, хрусткий их шелест! Что извожу себя? Да любой на моём данном месте сделал бы, что и я с этим первенцем: он один там был - здесь нас дюжина, стар и млад; я спас многих, жертвуя им лишь... Кстати, легко сказать: в себя вход закрыть: дверь противилась, угрызая сомнением, что не поздно, может быть, убедить себя, что, мол, брáтина ни при чём здесь и что не страх потерять всё в выкуп за сына вёл меня, но ничто не спасало; даже отдай я всё: и квартиру, и брáтину, - сын убит бы был... Выход есть: я себе, всем и Анечке докажу факт, коль не продам её: мол, не выгоды двигали... Дошагав, я стоял, как столб, ждал открытия 'Этуаля'. Ждал - ради денег. Да, ради сиклей, кои мне даст потом сучья брáтина, ибо я всё ж продам её. А пока - в магазин мне, чтобы взять деньги... где, кстати, Верочка.
  А не к ней ли я?
  У прохожего я стрельнул сигарету, чтобы не лезть в глаза, но покуривать. Как бы я здесь курю-стою. Я держал её в двух прямых своих пальцах, точно как Марка, и это значило, я меняюсь в стилистике. Я поглядывал на бель гасшей луны вдали... Мать возникла внезапно, в демисезоне; розовая перчатка пала ей пуд ноги. Подойдя, я склонился, чтобы поднять её. Выпрямляясь, я знал, что врать.
  - Я за дéньгами... к должникам чуть свет. К вам зайти не успею, нужно работать... - Я мял перчатку, не отдавая. - Так что привет отцу... Вы там в норме?
  Мать обрела стать бывшей красавицы. Если Ника сболтнула что ей звонком в Кадольск, мать не будет стенать, не будет. Мать выше этого. Мать - царица.
  - Ты и подростком так не смотрелся.
  - Это про драп? Лёд. Скользко. Рухнул на камни и изорвался... Ты куда? Рано.
  - Павел, в аптеку. Родя в больнице... Ника звонила. Грустный диагноз...
  -Чушь, - я похмыкал. - Полный порядок.
  - Лжёшь, - прервала она. - Ради нас ли? Ложь благородна? Ну, и с каких пор?
  - Со времён оно! Нас даже Бог надул, - усмехался я. - Первородный грех - бунт наш, вот что я думаю. Мы не там, где нам следует. Мы болеем и мрём, без разницы, смерть естественна или нет... Я понял, смерть неестественна! - вдруг взорвался я. - Я недавно так понял! Жизнь хочет жить! Безумно! Против ума и смыслов! Но - мы сдыхаем... Здесь мы чужие, в этом сём мире. Здесь не лгать - гибнуть. Ибо есть правда: здесь мы не можем жить, мы попали сюда злой силой. Мозг наш дурачит нас: эти самые non ridere и non lugere . Мол, не смеяться, не плакать, но понимать - наш путь. И нет дела, что, понимая, мы лишь мертвим себя, понимая оплошно. Мир не для нас, мам. Эти ложь, правда... Даже и ты мне правды не скажешь, а если скажешь - правду ли, ведь слова всё простят? Ответь мне: ты с нами счастлива? хочешь в юность, чтоб повернуть не к нам? Не томишься ли, что не то с тобой, как хотелось бы, и что грезилось об ином, счастливом? Ты мне не скажешь, ты нас обманешь, - мол, от любви к нам, чтоб не подумали, что, позволь судьба, ты пошла бы к иному, не к Кваснину отнюдь; чтоб какой-то иной твой муж не был ванькой, зашоренным, замороченным догмой, - главное, пребывающим по сей день таким, хоть теперь насчёт прежних догм врут обратное, а сброд верит. Сброд, он устроен, чтоб быть обманутым. Мы животные, мы тупые животные... - Я заметил, ей больно слушать, и не слова мои, но действительно обстояло так: мы тупицы с свинскою мглой в мозгах. - Ты сочла, что лгу я? Расстроилась? Говоримое есть ложь в корне. Ибо не может слово быть истиной; знак не может быть истиной. Ты какую неложь ждёшь? Вроде, что я здесь не из-за денег? И что пальто неспроста рвань? Ложь, что ни скажешь! Рай, кстати, пал от слов. И... не спрашивай, только верь мне: всё-всё изменится! - я скривился. - Я наряжу тебя, как картинку. Я буду толст, престижен... Всё, всё изменится! - я старался. - И Родиона мы... - Я ей сунул перчатку.
  Мать приняла её.
  - Хочешь, - сказала, сухо и тихо, глядя в глаза мне, - чтобы не поняли про твою нелюбовь к нам, делай простое: чаще звони, будь добр. Мир неправилен, но у нас только он. Так Бог решил. Мы вода в трубе: кто нас льёт, тот не думает, тесно нам или вольно. Он только ведает: мы окажемся, куда мчит труба. И люби нас больше всех истин.
  Статная и прямая фигура быстро пошла прочь, словно спешила. Учит любить мир - а тяготилась ведь, помню, участью, укоряла отца, что бедный. Я многим - в мать. Был склонен к броскости: начал докторскую для степени, выбил 'ниву', ездил на форумы, добыл дом в тульской Квасовке, быт налаживал сытный, крепкий, даже престижный. И, когда час настал и за первенца стали требовать выкуп, я, изнывая, мучась и мыкаясь, заслонясь аргументами, предпочёл идеал фамильный, материальный, кой, в тайниках души, чаял больше: он соответствовал не любви ('отцовская, - ишь, - любовь'), а штампам. Всё сбыть за сына, - нюнили штампы, - это неумно; сын - часть комплекта; как можно всё отдать за осколок? сын, пусть любимый, - лишь элемент всего. Частность жертвуют общему. Что любовь перед целым? перед общественным 'идеалом', 'ценностями', 'моралью'? Было б иначе, мы бы на бойни не обрекли сынов, мы бы сами шли. Не идём ведь? В том числе матери, что так воют над гробом... Мысль потрясла меня; я застыл. Для чего я здесь? И зачем сходно мать моя оказалась здесь с аллегорией про любовь и Бога? Вон, вдалеке идёт, унося любовь в золотистость восхода... С чем я остался? С чем? С меценатством, что вот-вот будет? Можно врать, что и я люблю, раз печалуюсь-де о внуке, брате, родителях, Нике, мальчике под ракитой, - да, я печалуюсь, но как лавочник, после прибыльной сделки ставящий свечки перед иконой... Нет, я не с будущим меценатством здесь, а с нуждой откупиться! Я скоро сдохну, и вот что думаю: вдруг я прямь из 'трубы', в кою слил нас Бог, - на суд дел моих? Нет, не то... Что в распоротом драпе я здесь вдруг делаю, вместо брáтину продавать?
  Что, Верочка? Уж не к ней ли я?
  Появились уборщицы, продавщицы, бухгалтеры; наконец, и она в машине. И 'Этуаль' проглотил её.
  Я, войдя, в моей рвани в виде лент драпа, с резанным лбом, в щетине, двинул в служебный зал, где нашёл её, где она задала вопрос, не привёз ли товар.
  - Нет.
  - Нет? - Сев, она взяла ручку. - Ваше пальто...
  - За дéньгами. Но мне много не надо. Мне рублей сто, - я врал. - И не только за дéньгами. Но...
  В дверь сунулись.
  - Видите? - поднялась она, подошла к дверям, повернула ключ. - День рабочий. Только минутку, Павел Михайлович. Что случилось? Что вы хотели?
  - Делайте ордер. А я скажу вам... Может быть, не решусь сказать и вмиг выйду... О, так и будет... Думаю, так скорей, чем беседы, скучные и пустые, пусть людей близких. Я не хочу слов.
  Хлопнувши веком, крашенным в зелень, Верочка молвила: - Как же! Близкие делятся. Что за близкие - не делиться? Чушь - я с подружками, но серьёзное... Разболталась! Вы говорите. Вы ведь хотели?.. Паспорт мне ваш, для денег, дайте, пожалуйста.
  - Вот он; новый... - Я наблюдал её. - Гляньте, я ведь Квашнин стал.
  Верочка ногтем тронула паспорт. - Что ж, поздравляю... - Вынула ручку, но, бросив взгляд на драп, встала. - Страшно смотреть на вас... - Она живо прошла ко мне. - Где ж вы так? (Старый, резаный, драп слетел с меня). Верно, думали про аварию объяснить, коль драный и вон порезы? Дать лейкопластырь? Ну, а одежда... Есть, правда, плащ один, под ваш рост почти...
  Я схватил её руку. - Нет, мне не нужен плащ.
  - Как же? - дёрнулась. - Ветер, стыло... - Вырвавшись, отошла к столу, села, алая, с вздёрнутым носом, с рыжею прядью, в красном пуловере, оформляющем гру-ди. - Там грипп малайский и...
  - Успокойтесь! Я мельтешащей вам не откроюсь. Чтобы вы охали? А мне нужен совет... И не сам совет, но понять, как решили бы, если... - Я заспешил вдруг, чувствуя, что стесняюсь задверных, дёргавших ручку ежеминутно, знающих, что она заперлась со мной. - Лезут... Может быть, мыслят... Вы им соврите, что вы влюбились, - засомневаются и в самих себя.
  - И совру...
  - Жизнь, - я встрял, - пресекается, вот что! Я скоро кончусь... Но это позже. А вот скажите: если б вы знали, что вам жить месяц, нет сил на близких - что бы вы сделали? То есть вместо любви играете; с близкими вы как раньше, но ощущаете - нет любви. Вроде, тот, кого любишь, тонет и тонет; руку ж не дашь ему, так как в ней миллионы, - это любовь ли? Рад бы спасти его, но вот руку не дашь; ведь там рубль в руке; ну а вдруг тот рубль выпадет?.. А ужасней, что, кого любишь, тот вдруг не то, что плевал в тебя, - ох, мне этак бы! - а и он тебя любит, верит, что вызволишь; верит так, как что два плюс три - пять. Ты ж, любящий, вдруг открыл в себе, что любовь лишь рефлекс на внешнее, на мелькающий кадр вовне, когда кто-то пусть дорог, но как зеваке. Стало быть, Верочка, вся любовь - визуальная, чтоб глазеть, но не жертвовать, что испытывал каждый, слыша зов помощи и сочувствуя, даже мучась, но не спеша, боясь: вдруг закончится помощь невозвращением в сей уют к себе, где ещё можно век сидеть, слыша зовы о помощи и сочувствуя, то есть чувства испытывать безо всяких опасностей, как в кино? - На столе была 'Фанта', и я глотнул её, чтоб утишить боль. А потом мне пришло вдруг: - Верочка! Я открыл вред слов, норм, фраз Библии! Понимаете? Мы условны и опосредованы, чтоб вне слов не смотреть, не слушать, не говорить, не действовать. А слова - это взгляд на жизнь в нужном ракурсе. То есть слово есть норма, или законы. Стало быть, между нами и жизнью - нормы? и мы не в жизни, а в путах, связанных словом? То есть у-словны? И, получается, мы скоп фраз per se ?! Не живые мы, а словесные. Несловесный же, непосредственный деятель, настоящий, - тот, кто живой вполне, я хочу сказать, - коль появится, сможет городом, всей страною... миром господствовать, как антихрист, раз он вне нормы, раз он есть жизнь сама! А вот Бог против жизни. Бог есть законы, чтоб жизнь задавливать, оскорблять и судить её... В Псков с Чечни свезли мёртвых, и возле гроба - я где-то видел, может быть, давеча? - мать в стенаниях: как могли тебя, сын, убить! ах! ты зла не делал!.. А ведь мать зрелая, ей пора быть с душой... Нет души! Натаскалась в понятиях, ограничилась, омертвела, стала скоп штампов; вся не свободна, вся из ток-шоу. И, дай ей волю, в слове рожала б, сходно как любит лишь через слово... Вникла б в простейшее, не от слов с их моралью, но чувством жизни, что сын преступник: сам стрелял, вот и был убит в силу jus talionis - око за око... Случай я мельком, не об убожестве чувств и мыслей... Ан, об у-Божестве! - возбудился я. - Бог нас всех лишил первозданности чувств и мыслей! О, не о том я, что Грозный истинен, а безмозглая, СМИ надутая, вдруг взяла, что её сын с АКа был святым почти и спасал Чечню. Не о том, что мир словный. Я не сужу о всех. Я о том лишь, что, вот, смерть близко - а я как нé жил. Я бытовал всего и любовью мнил, что излито нам с древнего, повторяюсь, экрана, кой жизнь порочит, - с Библии. С первых слов её - рабство! ордер не жизнь любить нетрактованную, но Бога! То есть приказ любить и нотацию, в целом вымысел! Ибо слово что - жизнь? Нет, вымысел как прочтение жизни в некаком смысле. Жизнь - вне трактовок-интерпретаций... Я, вдруг всмотревшись в жизнь, различил её промельки из-под образа жизни, коим гнетут её. Мнится, жизнь ищет вырваться, обнажить себя, дабы царствовать, чтоб её не сгубил Бог, - Бог как нотация, толкование, комментарий, Бог как Бог-Слово. То есть, выходит, все, коих я любил, маски, ибо условны? Именно: маски! Маски нельзя любить!.. Оттого мы целуемся. Ибо, Верочка, поцелуй есть ход жизни, дабы замкнуть рты, врущие ложью, и обратить нас; он ход под маску, ход к нашей сущности, из словесного мира к жизни. В мире искусственном нет любви, ведь любовь не по правилам, а искусство есть правила... Да её вовсе нет, любви! а есть фикция с тем предчувствием, что, коль любишь без правил, фильм будет взмелькивать для кого-то иного, ты же погибнешь. Что, я любил? Счёл мóроки за любовь! И, значит, я любил порционно, ладно законам, нормам и правилам. А нужда была - жертвовать! - вскрикнул я. - Всем имением, всем условным, всем рукотворным и всем скрижальным! Но я не смог, не жертвовал. Я любовь предал, Верочка.
  - Потеряли кого-нибудь?
  Я похмыкал. - Вещь была... родовая вещь - дар за жизнь ладно слову. Вещь до того во мне, что почти соплелась со мной и казалась невидимой, отвлечённой, хоть зримо весит. В Квасовке... день назад, или два... там, в Квасовке, обстоятельство: под ракитою мальчик... Там оценил я всё, что я чтил, - все ценности, что Бог сунул меж нас и жизнью. После диагноз... но это лишне... После и вы как чудо. Мы подружились; были партнёрами - и сдружились вдруг. И тогда вещь та рухнула с высей, где кичилась. В ней - весь строй бытия; в ней итог его, сходно мой итог. Всё шатнулось, сделалось лживым... Я жажду сбыть ту вещь! - разъярился я. - Ей молившийся, от неё избавляюсь, будто бы: не швырну её прочь, воспользуюсь. Бывшей богом и пожиравшей жизнь, обездолившей близких, я ею жертвую им во благо. Но вся загвоздка-то, что от зла нет хорошего; ведь от гнили и плод гнилой. Вый-дет лишь позлатить беду: мол, в богатстве муки приятней... Я возмещу им, золотом.
  Она глянула. - Страшно... Вы так всё прячете, что я путаюсь про слова, и про мальчика, и кого-то пропавшего. Вы бы проще... Что, вам смешно?
  - Отнюдь нет. Я кривлюсь в мысли, что, расскажи я, вы убежите. В вас и сейчас страх, хоть я скрываю, ну, а откройся я, стань в фас - примете? Жутко, Верочка, то, что сделано, до того, что другим моим близким я не открылся даже в аллюзиях. Уж сыскали бы плевелы, вмиг бы поняли, что я вытворил, прекратили б терпеть меня. Стал бы я Агасфером не втуне, а и для прочих... Вы бы признались, что сына продали? - ляпнул я. - Не подумайте, что убил, мол, и каюсь. Русское - каяться и грешить, вздор русский. Клика варягов нас истребляет и уж финал видать, а мы маемся, точим совесть, будто виновные... плюс евреи, ясно же, как без них! А оно, государство, чистое, как невинный младенец, тем, дескать, занято, что вытаскивает нас из бед... Себя грызу? Но не я веду в бездну, а - государство, властные выродки! Сыновья наши сами ушли в Чечню?!
  И я смолк.
  Я открылся. Верочка вникла или близка к тому. Каждый миг по лицу её пробежать могла тень. Дополнить, как я сгубил того, - и в момент прянет синтез путаных для неё пока сведений в транспарентный и внятный сплав... А к тому ж она бледная, с дрожью пальцев; плечи сутулились, точно в выборе: ей вскочить или сжаться?.. В двери стучали. Ныл телефон. Я трясся, и сердце билось. Я и себе был мерзок с близким признаньем, с порослью жёсткой, острой щетины.
  - Вам по-простому? - гнул я.
  Молчание.
  - Вы не бойтесь. Я не безжалостен, - гнул я. - Богу, в аду ли, я выдам попросту, что я сделал и как. А вот вас не хочу пугать, но, увлёкшись, вожу вас, где сам не хаживал... Я не то хотел: я сказать хотел не о вещи, что апокалипсис... вещь продам! Не про то, что любить стыжусь. А про то, что б вы делали, если б знали: вам жить два месяца, до черёмухи... Всё же, что рефлексирую? Что суюсь в себя? Что намерен нащупать там, кроме мерзостей? Нет, не то... Мне бы знать: вы в своей душе рылись? Или вам нет нужды? Мне плевать, если честно, как и что делать эти два месяца до кончины. Здесь amor fati... Кстати, когда Третий Рейх сдыхал, вознесли аmor fati: дескать, люби судьбу; лозунг Ницше... Я не совет прошу: завещание сделать, пир ли затеять, съездить на родину... да она под ногами, просто землёй звать! - нёс я. - Я не об этих всех ритуалах. Но... что б вы делали? Вдруг не в землю нас, а на Суд в момент?
  Встав и в шкафчике взяв лекарства, Верочка выпила, всё спи-ной ко мне, и стояла, лбом в дверцу шкафчика.
  - Что?
  - Молитесь.
  - Нет! Он вождь избранных. До меня ль Ему?
  - Да кому ему?
  - А Тому! - я воскликнул. - К Коему буду и Кто мне скажет: прочь, ничто! Я не ваш совсем, и не вы народ Господа, и не вас Я избрал Себе... С чем на Суд, если я не любил и пуст? Я к вам, Верочка, не для денег, если вы вздумали, но чтоб в ту пустоту мою хоть чего плеснуть... хоть из вас.
  - Из меня?.. - Она, выдохнув, обронила лекарство и опустилась поднять его. - Я двух слов не свяжу... Не знаю...Зачем я?
  - Вы... вы живая. Я стану мёртвым, а вы останетесь. Чем-то вы, значит, крепче? Возрастом? Чем ещё, хочу знать? - я плакал. - Ну, почему мне сдыхать - вам жить?! Отчего мне копать в себе - а вы цельная? Кто вам жить дал - вам, не избраннице?! Бог не ваш отнюдь, но вам дадено. Вы в волне, точно сёрфер, - я под волнами. Вы вся в событиях - а я сломлен. Вам мир по силам - мне непосилен. Как так? Вас, вижу, тронуть, вы - корвалол пить. Но вы живая - я ж подыхаю. Вас всё обходит, вы вся в струе - я ж вёз себя и завёз в тупик. Вы вот сами не ездите, я заметил, вас везёт брат, муж, деверь, подруга... Да, в вас каприза нет, нет случайности; и меж тем вы живая, ваш каждый шаг - где нужно. Что это водит вас? Мне ж - тупик. Не проспект, как мнил, а тупик. Жизнь кончена... Вроде, я к вам я за дéньгами, но, по правде, чтобы увидеть вас и настроиться на волну вашу - да рядом шаг шагнуть. Может, тем и спастись вдруг...
  Был шум за дверью, после и двигатель за окном, за шторой, начал свой рокот.
  - Это бухгалтер... Но это ладно... - произнесла она. - Всё должно быть легко, - добавила. - Грех не вы совершаете, никогда не вы. И не вы забрели в тупик. Как могли вы так думать? Это вас Бог завёл. Божьей волею.
  - 'Фанты' выпьете? - бросил я, тронув Верочкин красный свитер.
  - Нет, я собьюсь тогда и не сделаю, что вы ждёте. Я не советчица и не мне учить. Это вы мне открыли, будто я цельная. Я и вздумала... поцелую вас... - Подойдя, встав на цыпочки, прикоснулась. - Вправду хотите жить, как и я?.. Загадка, как вообще живём. Вдруг без зла и нельзя? С ним - лучше, чем ничего. Кошмарно ведь - ничего, да? Также и встречи этой вот нашей... Может быть, пусть как есть? Мы со злом, а Бог с милостью?.. Нет следов, - она молвила, углядев, что я стал тереть щёку.
  - Верочка! Верите, что меня, кроме матери и жены, не... Мать тут не в счёт; мать - мать, - бормотал я. - Но ведь жена и вы, Верочка... Это как же? Что, я влюбляюсь? В шаге до смерти?.. Вновь стучат. Пересуды и слухи? Что, будут сплетни?.. Ну, и пускай. Я...
  - Вам в бухгалтерию, деньги взять, - прервала она, тронув волосы, и прошла к двери щёлкнуть ключ, размышляя вслух: - Стыло, нет тепла... Аномальный март...
  Дверь открылась, там были дамочки.
  Без пальто (свой порезанный драп и плащ, предлагавшийся Верочкой, я не взял-таки), я пошёл к автостанции. Каждый шаг близил к брáтине, в мыслях проданной. Искуплю зло! О, масса случаев, когда конченый негодяй даст церкви - и поминаем. Надо стать властным, очень богатым, что значит лучшим... В чём и стараются здесь в Кадольске, строя дом-рынок (звать 'супер-маркет') в честь своры алчных, чтоб втемяшивать, что душа твоя дрянь и ты ценишься лишь мошной своей, что и всё ничто, кроме гомона да снования из ладони в ладонь дензнаков, значащих жизнь... Как вышло, что ради тварей с нравом шакалов я потерял себя? Ради их скопидомства я как в прострации, ради них Ника спятила, сыну резали пальцы... Я брёл сквозь стройку. Тряпки, бутылки были мне гатью; в тщании перейти ров с грязью, я поскользнулся; брюки испачкались. Я напуган был. Потому ли, что ощутил хлад донного, в кое вскорости кану? Или же грязь как знак, что я рынку не гож совсем, рынку в смысле стяжания? Может, рынок мне вреден? Вдруг мне не надобно сикль стяжать? Вдруг иной есть путь?.. Кончить рыск ума я не мог в напряжённой сизигии : полнолуние и Великий Четверг сказались; бель полнолуния до сих пор видна... Я, спеша продать брáтину, искупить себя, влез в 'Икарус', склёпанный, чтоб вместить больше люду с меньшими тратами. Сел я в задние кресла, рядом боялись сесть; настораживала грязь брючин, да и объём мой. Вскоре поехали... Виды с грáффити: СССР!.. Мы с тобой Е.Б.Н!.. Путём!.. Наш Кадольск - место силы!.. Хаева в Думу!.. Русь неделимая!.. Сраных на кичку!.. Бухову любо!.. Город кикбоксинга!.. Показался дворец культуры, и стены выпятили поп-звёзд с реклам, впавших в творческий раж и в томность. Я вспомнил Верочку, чтоб не думать о будущем (да вчера ли диагноз был?). Перебили: рядом сел мóлодец; а второй, гопник, низкий, белёсый, с тонкою шеей, стал вблизи.
  - Ну ты чё? - бросил севший. - Крутишь болт?
  - Так, нормуль, - вёл стоящий. - Ты как?
  Тот закурил с ленцой. - При делах, бле.
  - Счас, слышь, водила в хай, что смолишь, - вставил гопник.
  - Лох, мясо сдвинул! Чё ты расселся? - бросил сидевший, но уже мне, и гопнику: - Чё водила? Я при риспекте. Знаешь Бухаева?
  - Чемпиона?
  - Был в дивеностом. Я тада срок тянул. (Весь в наколках, тёмный кулак подлетел ко рту с сигаретой). Боря пахан стал, ну, ЕБээН-то. Клёвое время: жри, пей, мочи всех. Мент, бле, с 'макарычем', я с 'калашиком'... Я поц чёткий был. Ночью я в капэзэ - днём в саунах. Гаш, картишки, тёлки, винишко... (Тренькнул мобильный). Да, чё... Ну, еду! (Сотовый спрятался). Шорох делали по ларькам, щемили: баксы, бухалово... А на трассе, слышь, фуру стопнешь, снял товар, ехай... В те же ларьки потом. В месяц хазу забацал. Ты чё ли в армии был тада?
  - На Урале.
  - Во дал: Урал на мотню мотал? А сеструха как? Чё б ещё стрипать... А я как? Пушку в рыло. Был чухан... одного, в январе, под Кадольском тут, в лес свели и паклали; чё залупался? 'Форд' его кис потом на обочине.
  - Видел я тот 'фордяк', слышь! - гопник склонился. - Я шоферил тогда - он стоит; месяц, два стоит. Поворот там. Это я помню!
  Опыт подсказывал, что пора ЕБээНа славна подобными, что я многажды мог пройти мимо вора, убийцы. И я уверен, я с ними виделся, говорил, как знать, о погоде или ещё о чём, а они отвечали, даже и вежливо... Взять хоть Марку или прилизанных VIP-персон в TV, на которых любуются, а потом их находят в лужах кровищи с дыркой в затылке. Опыт твердил: их много, ибо их мир настал... Допускал я и лучшее, скажем: некакий, что с пустыми глазами, вдруг убил случаем, защищал себя, честь отстаивал, помогал, может, слабым?.. Гад вблизи был прозрачен, видел я, и угадывал, что манеры не лгали, он не умел играть, он был уркой. Думавший, что я мёртв почти, что сгорел после гибели сына и от диагноза, я вскипал к оскорбительным смыслам.
  - Чё ты елозишь? Стух! - урка бросил мне, продолжая: - А к дивеносто, типа, читвёртому все ларьки, бле, под 'крышей'. Сунулись раз, без кипеша, а отъехали - взяли нас; завалили Сыча, бле. Ну, и подходят пять рыл: вы чё тут? всё тут Бухаева, Виктор Палыча. Кто б иной - а Бухай чимпион-боксёр. После я сразу спрашивал: 'крыша' чья тут? Бухаева?.. А потом нам заказ на джипы; были два фраера, замы-помы там, покрутились на взятках, джипы купили, те на стоянке... Да весь Кадольск слыхал!
  - Помню! - ляпнул стоящий.
  - Как мы их? - Урка сплюнул бычок с губ пуд ноги. - Осень, дождь, у охраны стволы... Мы 'ЗИЛом' их расхирачили! Я гранату: стой и не ботай! Ну, и поехали, а мне мысль, джипари, чё ли? всё? Фонариком. Кейсы с баксами... Бле, на Кипр пора! Я на хазу, бле, входим... свет... там Бухай. Мне: ты бодрый щен, но тупой; ты со мной или в ящик... Я у него стал, вместо чёб в яму в Красные Горки.
  - Ты? при Бухае?!
  - Для нипонятных, мне он Бухай-пахан, а кому дипутатом в Кадольске. После, узнал потом, он в паях на заводах, рынок его весь... Я бригадиром, в натуре, у Виктор Палыча... Дай курнуть.
  Гопник быстро полез в карман. - Мне б так!
  - Мы... - Урка бросил мне: - Зад прибрал!.. Мы, Петрух... Начинал Бухай знаешь как? С зоны вывалил, ну, откинулся, ни кола ни двора. СеСеСеР, бле, на цирлах весь перед Борей. Ну, там, дружбан, чёб в тренеры. Тренер, рупь типа десять? Он - ко второму, с кем, бле, дела вертел, тот уже предкомбанка, типа комерчиский; дай кредит. Тот - кто ты и кто я прикинь? Ну, Бухай ему дачу враз припожарил вместе с машиной. Вновь пришёл. Нет? Ага. И банкиров дог на манде ползёт... Когда ваучер - он при баксах Бухай был, приватезировал. Счас вобще дела... Я за 'бэхой' вот в сервис ехаю...
  - Мне б к нему! - нюнил гопник.
  - Болт, бле, не крутим. Мы по другим делам, мне бойцов. Дистсиплина как в армии. А чего кому вякнешь - сдохни. Главное, если ты от Бухая - тут понт не с ванькой... Чё, всё? Приехали?
  - Да... Слышь? - гопник склонился. - Мучите?
  - А наехали тут в Кадольск шелупени: чурки, евреи, ары и áзеры. Счас ведь как? Канкуренция, поделили весь бизнис, пилят казённое. У нас как: ты делись или сдохни. Я, бле, кадольский. Ты из Москвы, да? - дуй туда. Кто Бухай и кто ты, вник? Троицк шмандаем, Чехов, также и Чапово. Там завод есть бухаевский, ну, а рядом московский лох, 'крышу' сбацал московскую, бабки делает, сам жидок, прикинь. Ну, Бухай-то спокоен: чё ему? Да встрял кореш Барыги; срок они, бле, мотали на Краснояре, в песне поётся; Дрын погоняло. Влез он наводкой; типа жидок тот братков сливал. Наш Бухай с ним и снюхался, - не с жидком, а с тем Дрыном, бле. Так и так, чейный Чапово? А моё оно. Но пока... - нас качнуло, - мы без пальбы. Условились, чё Бухай Дрыну здесь, после в Митрове, где завод жидка, пособит. У нас в Митрове корешовка. Мы туда ездили пошмонать жидка, чёб не думали, чё Бухай Дрына ссыт... Усёк? - Урка встал.
  Лучше: было встал, - ибо, как тормоз скрипнул, я заступил его вес собственным, массой чуть не под сто кило, так что урка присел. Будь драка, вряд ли я справлюсь: вёрткий он и взрывной; и подлый. Поэтому я в метро был зорок. И насторожен. И ещё думал. Мой жалкий бизнес неоснователен, чтоб понять: все дельцы облагаются уголовным сбором, кроме фискального? Если все, то выносят ли это, ведь дельцы с норовом? Из владельца стать пешкой? Взять даже Марку: он криминалил, чтобы сберечь своё. Лейтенантик лишь? Но о скольких узнал бы я? Когда он защищал барыш, то погиб, что, единственный? На Востоке, где он 'братков слил', не убивал он? Здесь, в Москве, не махал ли стволами? Что утаил он за лейтенантиком? Лейтенантик - пустяк, как знать... И теперь деловой лев - перед волками, вором Закваскиным и кулачным бойцом в отставке, кои суть сходственно 'деловые'. Я б уступил. Я странный, я чую призрачность дел земных и неглавность вообще сей жизни. Я пленён притчею про 'игольные ушки' и про 'верблюда' в них. Рудеральная поросль, сознающая рок свой, я вне пути, обочинный; мне ясна моя чужесть здесь. Я бионт с грёзой в горние христианские дива. Марка здесь свой вполне. Вспоминаю, как заставал его в детстве с книгой, что он не дал мне: дескать, не 'гою'. После признался: учит про род свой - стало быть, как бы и про себя: про прошлое и что им предстоит, что ждёт их, род Авраама. Он мне втолковывал, что мир есть для его лишь рода, а не для русских либо ещё кого: нас запнут, веселился он, как запнули хеттеев, иевусеев etc. Он сказал, что народ его, 'святый в Господе', 'Богом избранный' по 'любви' народ, 'истребит' всех, ибо - его земля, где 'источники и озёра в горах и долах, но и смоковницы, и пшеница, и виноград, и мёд, и где вдоволь иного, и злата-сéребра', ибо им, авраамовым, изобиловать, а другим вымирать. Вот так.
  Ибо мир для Израиля.
  Я ждал рая христова - он шагал в избранность, в право власти на мир с восприятием бытия от начала до гроба как воплощенья Божьих заветов. Прочие, 'гои', мы могли (мнили вслед христианству) действовать (и жить) после, в мире ином. Он, избранный, так не мог и не должен был. Он рождён для свершений в данном 'сём мире', нýдила Библия, говоря, что история и есть сущее и иного не может быть. Вне - лишь хаос. 'Сей мир' - израиля. Их мир здесь в земном - наш мир там. То есть он, Марка, здешний - мы же приблудные. Потому и не быть ему под Закваскиным и любым. Он - избранный, господин над всем. Он возьмёт своё, одолеет...
  Я брёл в метро. Нутрь ныла. С ужаса, что вдруг кончусь, не оправдавшись, не разрешив дел, пот прошиб. Сбивши встречного, я заметил вдруг урку и побежал, постигнув, что, ослабевший, стану добычей: я опущусь без сил, и, пройдя, он воткнёт в меня нож; я падаю, а он прыгает с толпами (коим некогда) в подошедший вагон и - всё... То есть всё есть по-прежнему - а меня уже нет... НЕТ... Стыдно. В дело великое я вплёл мразь и главное, что планировал сделать, выбросил нá кон! По эскалатору я взбегал, ник, прятался... и влез в поезд, ехавший к югу... Я заметал след... Снова носился, чувствуя, что рискую загнать себя. В малолюдном вагоне плакал... Прежде не плакал. Что за причина? Дар слёз у гроба? Я, больной, с мёртвым первенцем, ждущим в Квасовке, с ненормальностью брата, с раком и возрастом, скорбным тягостью, ибо нет сил заплясывать в свистопляс вокруг, я, лингвист, кандидат наук, - кто я? А и жена моя, что шьёт-прячет сашé свои; молчаливый мой внук при Анечке; мой второй, восстановленный сын Антон, с кем был в Квасовке, - что они? и зачем они? А и избранный Марка в одури пьянства, Шмыгов с Калерием, - для чего?
  Что мы, кто и зачем?! К чьим промыслам?
  Прок - кому?
  Значит, есть трудность Богу - дать нам не быть в Нём? Вспомнилось Верочки: мы с тоской, а Бог с милостью. То есть ждём, чтоб Он принял нас? Значит, есть Богу трудное? Кто так спрашивал в 'Бытии' (18, 14)? Кто? Бог, раз Он Библию вдохновил! Никто иной! Бог Себя, значит, спрашивал?.. Это мне - как открытие. Что, понурая свинка к корню дороет? В бедах я прыток! Мчусь, с боку на бок, взад-вперёд, еду в тряском вагоне, и, будь глуп, думал бы, как мне брáтину запродать. Я ж вон как: мыслю про Бога... Нет, стоп! Запнуть мозги и молчать... Я вымотан, спать хочу... Лгу! Не сплю много месяцев и не буду спать... сколько? Два ещё целых, вплоть до черёмух... Или сирени? Впрочем, неважно: месяц, два... Глупый думал бы... А зачем, спрошу? Ведь, вертись не вертись, - сдох, сдох я... Нет! К чёрту физику, объявившую смерть! Чтó названо, пишет Лаоцзы, есть не сущность, ergo есть видимость! Жить два месяца? Но каких, спрошу: календарных? земных? Вдруг солнечных, галактических? Вмиг иной масштаб, иной смысл... Нет, вечен я! Но пока мне задача - Шмыгова встретить в этот Страстной Четверг. Вот что главное... Сделать запись всех проблесков, что в уме моём, - выйдет текст в духе рая, где смерть не знали. Смерть - плод химер в мозгах, представление, что она, дескать, есть... На выходе, продолжая ход мысли, я остро понял, как вредна людскость, социология. Нужно ль морщить лбы в спорах? Что в гнусных рвениях обнажать себя и в метаниях от персоны к персоне? Что толку в шоу с массовым трёпом? Что за восторг в честь найденной у кого-либо... нет - исторгнутой психоведческой дыбой у индивида таким же некой идеи? Истин в нас нет, - открылось мне, когда я оказался вдруг ни живой и ни мёртвый. Что, чем общественней - тем, мол, истинней, как у нас это принято, мол, всеобщая мысль сакральна? Вроде как социум есть концы и начала? Стадность сакральна?! Хрен! Пусто в людскости! Наобщавшись, мы расползаемся, изнеможены от полемик и не обретшие ни черта, лишь одурь. Взять хоть Китай, где, вроде бы, в колготне такой должен вспыхнуть lux in tenebris - ан ведь не вспыхнуло... Нет в нас истины. Ибо что я и всякий? Что мы возьмём в толпе? Да плевать на толпу и на социум с его этикой!
  К Богу надобно. Бог нас вытворил - с Бога спрос. Как Аврам из халдейского Ура вышел за истиной - так и мне вдруг подай её (дохну). С Богом я, и ни с кем иным! ни с одним из вас, инноваторов и прайм-таймовых умников! В Боге всё. В нём, в Единственном, запустившем круг и ушедшем, чтоб заморочить нас. Оттого, стоит чаду мытариться, а тирану царить, витийствуют, что, мол, Богу виднее (чадо опасное, а тиран всеблагой-де), что беды чада, мол, отвратят Хиросиму; вдруг в нём антихрист был, в этом чаде-то?.. Мне куда, вывод: к Богу? или же брáтину продавать, всё бросив, в том числе Бога, ибо напрасен труд, не достать Его?.. Ан достать. Где? А в мозге! Мысль - корень действий. Да, только так! Спрос - с Бога, и без посредников в виде Кантов или конфессий. Где два-три-пять в Его имя, как Он говаривал, что и Он там, - там Его нет как раз. Там лишь социум, пустозвонство. Бог, Он в мозги пролез: вот где брать Его. Он в мозгах у нас. Мы нужны Ему. Привести пример? Вот: Бог выгнал Адама бы - и с концом. Нет, дудки. Он парня мучил, в поте лица держал. Что за мания, что за мстительность? Что за слом Вавилона, чем показал Бог, что Он - боится? Так Всемогущ ли Бог? Когда вышел Аврам за Истиной (но не к Богу: всяк, чьих отцов гнела на руинах свершений их Его ненависть, тот бежал Его... да и в Уре ведь Бог был, если подумать!), Бог вновь подсунулся, притворившись Искомым. О, мы нужны Ему, ведь без нас Его нетути! Вот и я, Аврам новый, шествую к истине из московского Ура Божьих гешефтов. О, тайна в Боге! Я отыщу его.
  Станция, сплошь в милиции от чеченской угрозы... Некогда близ метро было пусто, при старой власти. Всё изменилось, точно и не было ни Христа с Его 'будьте как дети', ни коммунистов, ни того опыта, что деньга не про всех и что счастья не даст; а единственно что возвысит ничтожность, ждущую в мире с гнусной ухмылкой, - ляпнул невесть кто. В крик торговали хламом старухи; дети их, столь же хваткие, воровали, ловчили, чалились в тюрьмах либо 'фирмáчили'. Лес железных 'комков' (ларьков), злых, приземистых, с облупившейся краской, сбагривал лажу. Всюду приманки: детские жвачки, спирт марки 'Ройял', 'Минтон' и áдики... Накупив сего, гражданин грезил раем. Тьма объявлений: 'я куплю ваучер', - убеждала, что ваша доля в гос. (нац.) имуществе стоит целый литр водки. Порскали тени, что торговали красною ртутью, скандием, нефтью, противогазами, серебром и иными фантомами, кои были лишь в грёзах. Сеть тяжелела, полнилась рыбой, ибо советикусы неслись в соблазн; у ларьков пахло потом, гнилью объедков, затхлой мочой в углах. Но советикус навострялся, вкус вырабатывал; продавцы потупее съехали в рэкет и наркодилерство, в воровство и разбой; кто прытче - живо сменили снасть: злые мрачные торжища превращались в гламурные, а товар изощрялся. В клане торгующих прибавлялось лиц смуглых, словно из тáртара, и с заявками сладкими: 'нада комната!' 'нада дэвушка!' В пертурбациях как ларьков, так старух поубавилось, а соблазн утончился и не тянул пятерню, не хватал рукав, не сигал вам на плечи, но, точно шлюха, тёрся в сторонке; и потребитель, не принуждаем явно и нагло, сам отходил к нему, мысля, что выбрал лучшее.
  Вспомнивши, что могу быть пасом тем уркой, я посмотрел окрест. Его не было. Вновь расслабившись, я надумал не требовать у судьбы и Бога, но лишь молиться о снисхождении, чувствуя, что, кричи не кричи, - всё без толку. Кто я, малый, в сложенной бухтой вечности? Я завидую не героям, что-то там 'строящим', а отшельникам. Я мечтаю быть старцем, что улыбается соловьям, черёмухе майским вечером... так, финал без вопросов. Ибо железен факт: как ни мучайся, ни мудохайся - выйдет, что ты родился-жил-умер, точно и не был. О, мне в простые бы старцы! Если подвижник или в синод входил или был другом кесаря - обаяние сгинет, ценность 'духовного' мне известна. Мне - без затей судьбу. Что же в сём ординарном как бы, на первый взгляд, но мне нужном?
  Цельность, конечно.
  И безмятежность.
  Счастье в итоге.
  Как бы Адам в раю.
  Только как они стались, эти вот старцы? Что презирают их в спешке к ярким-де личностям, дабы с трепетом славить хамов либо шутов? И что мне в них? Может, то, что подобные старцы как бы не Боговы и в Него в должном смысле не верят, а только ведают, что к роскошеству жизни придано нечто с именем 'бог'? Плюс ведают, что рай, может, не Господа, а ТОГО, из ЧЕГО Бог отставил нас, уведя в Свой мир догм - чтоб властвовать, и, возможно, чтоб рай убить и ТОГО, верно, ЧЕЙ рай?.. Верочки, той директорши жизнь, мне лестна, как и жизнь старца из незначительных; хотя женщин я опасаюсь, чувствуя, что, в конце концов, уцелеют они, не мы. И Христос сказал, Он придёт, если 'станут одно', вне пола (не андрогин ли?). Кажется, рядом зреет могущество, что не давит нас, но вбирает с любовью, рознь сексуальную сводя в целое. И ещё что я воин, чувствую, и возвестник их, женщин. Ведь, при их слабости, они крепче, точно не люди. Ученный нисходить к ним, 'спутницам', как трактуют, я всё же ведаю, что попутчики - мы как раз. Точно псы следопытов - мы подле женщин, действенней в деле, но не первичны, приданы истым, экзоскелет их. Власть мужчин - бунт зазнавшихся роботов (и Ахматова мнила нас низшей расой). Наш долг - исследовать и докладывать, а они постулируют, чтó принять. Наш прах кроет пространства врозь и спорадами; нас находят в морях, на горах, в пустынях, нынче и в космосе, выполняющих развед. миссию. А они ждут нас с рапортом. Мы пытаемся подчинить их, телом и разумом, но они осторожно, бережно правят к нужному, знай всю меру которого, ужаснуться бы. Цель их - выход из Бога в области НЕЧТО... может, в ПРАМАТЕРЬ?.. Мы - уж не Богов ли меч на женщин? Видя их, мучаюсь тем двуличием, с каковым они, наше как бы подспорье, вдруг нас отменят. Так мамонт чувствовал, что ничтожные крысы слопают род его... Ну, и что, вкратце, в Верочке? Я зациклен на Павле, мнившем: 'что не от веры - грех'? Может, 'вера' есть Верочка?..
  Родилась она под Кадольском в год полувека славной Октябрьской. Мать с отцом - из рабочих. Кучились в комнатке в ветхом доме; был, до рождения её, брат, плюс бабушка, у какой была Библия, каковую читали вслух... А страну вела партия во главе с Л. И. Брежневым. Мать с отцом одобряли политику против США; о внутреннем толковали, что, мол, 'давно пора!' Голосили на митингах 'Ленин жив!' и 'да здравствует!'; марш в ушах и кумач в глазах. Получили квартиру, где их кот прыгал в травы с балкона... Брат был ужасный, он пачкал кукол; Верочка гневалась. Садик нравился; в Новый Год всем подарки: яблоки, мандарины. Помнится, что отец чем-то дымно жёг дерево (пирография); брат и Верочка обожали дым. На балкон к ним в одну весну прилетели две ласточки, и отец запрещал шуметь; брат потом разломал гнездо. Был у них и аквариум, прежде чистый, но вдруг заиливший, так как - слышала Верочка - 'не хватает рук! что, я карла?' Мать красовалась башней-шиньоном с ровною чёлкою, уши в торчь и юбчонки чуть; пела песню 'трутся медведи'... Позже все мини сделались миди, брючный костюм, 'сасун' , мать в льняном пиджачке над льняными же брючками. У отца брюки-клёш, и он часто пел, что 'мой адрес не улица', а курить любил 'Шипку'; курит у форточки да и скажет: 'Чем же так плохо, если неплохо?' Он смотрел телевизор, клял Солженицына, о котором твердили, что он 'всех продал'-де. В школе Верочке нравилось, пока знания не наскучили и не стало вдруг томно, вроде как в церкви млеть: полюбила чернявого, из высоких, с пухом у рта. Аж таяла; фото с ним под подушкой. Слышала шлягер - пели о них двоих. Сочиняла признанья, не посылая. Грезила, как живёт с ним до смерти. Девочки обсуждали секс; но не верила, ведь у ней всё иначе, розово... В выпускной у Ершова он гладил Машу. Верочка плакала; обошлось-таки... Летом четверо - брат, отец, мать, она - были в Ялте в пансионате, хоть и любили отдых в деревне, но только дачи там у них не было, точно так же, как денег; всё проедалось. Мать часто хныкала: 'У Кривцовых вот...', - а отец обнимал её, говоря, что кривцовы 'повымрут при коммунизме'. В той самой Ялте Верочка вызнала, что не столь дурна: рыжеватая, чуть в отца. Успокоилась. А вернувшись, отметила, что чернявый кумир ей ничто уже, трёп о мальчиках и любви не трогает. (Может, трогает, но не сильно, чтоб в нём участвовать). Зато впало ей: 'Я есмь Жизнь человеков' прямо из Библии, что судьба её - это путь, коим Бог существует; злые, унылые - бурелом в пути, толковала ей бабушка.
  Позже - техникум, брат с 'Афгана', как называл он, и горбачёвщина, МЖК в русле новой кампании 'кажд. советской семье по квартире' либо по домику... Брат, афганский герой, стал вождём комсомола... Верочка в отпуске познакомилась с парнем, вроде влюбились, он был хирургом. Брак... дочь... как принято. Им хватало зарплаты и развлечений: встреч с сослуживцами, частых ездок в Москву в театр, обсуждений политики, - плюс, по случаю, ялты с гаграми с искушением выпить вин, станцевать в ресторанчике, переесть шашлыков и фруктов. Но каждодневный цикл осеней, вёсен, зим был милей, потому что дан Господом. С девяти до шести - завод. Путь домой. Дома - хлопоты с их концом в час показа 'Изауры', где страдала метиска в лапах плантатора. Ну, и церковь, без уже бабушки. А желай - шансов пруд пруди: время вскачь, суетня и дебаты, тренд 'ускоряться', рыночный морок, кооператоры; при заводе структуришки, что сбывали продукцию, от себя причём. Да, грабёж, а не бизнес, но - по законам; так разрешалось. И гос. активы распродавались, как бы легально. Все говорили, что так не может быть. Но так было. Рынок был, в общем, чтобы начальству скинуть госсобственность. Неначальникам хуже: шли в 'челноки', барыжили, затевали 'комки', уходили в лес за жэнь-шэнями, шили тряпки под брендами и толклись на базарах. Ей же хватало. Будь у ней средства, не поняла бы, что с ними делать, так как не связывала жизнь с дéньгами. Пусть без них и нельзя порой, честный труд всё же стоил сумм, ей хватало. С лишнего - ни добра и ни правды. И ни любви... Стремительно их мир рушился. Все хотели нажиться, даже обманом, даже изменой. Добрые сникли, злые возвысились. Громыхала похабщина, и звенели бутылки. Счастье умерилось от боязни на улицах, где разбой, на службе, где не платили, в семьях, где грызлись. Но было главное: дочь, семья, они с мужем, праздники и погожие дни. И Бог. Что положено - то и дадено. Богу - верь!.. Она верила. Доходило до слёз порой, но поверхностно; глубь тиха и уверенна. Брат, разжившийся на 'ликвидах' и укрепившийся при стройбизнесе, брат, хозяин над 'точками', дал ей пост в 'Этуали', в коем был пайщик. Жили...
  Я вдруг почувствовал, как скольжу к рыжеватой старушке лет этак в семьдесят, оставляющей дар веры внукам. Счастье недвижно и созерцательно; всё, с ним встретившись, молкнет. Счастлив Адам в раю - но каким стал в изгнании и чему дал зачин, так что Библия быть пошла! Я терзаюсь греховностью, нищетой и предсмертием - а она безмятежна и едва вспомнит спор со мной, взбаламученным, наболтавшим бессмыслиц... Но я другой внутри! Жажду жизни, веселий, счастья всемирного!!.. ... Я застыл у киоска 'NewМосПечати', чтоб пресечь мысли. Звёзды всех рангов смотрят с обложек; здесь же игрушки: монстры, машинки, сабли и куколки... близ - мой сын с моей Никой... Шли куда? может, к Анечке? может, та всё открыла им?.. Я задумался, что б наврать о своём таком виде и об отсутствии. Я хотел не встречаться с ними двоими, я шёл за брáтиной, так как знал: в этот час наш дом пуст. И лишь с дéньгами положил я придти к ним. Именно! Я стоял и гадал, как быть. Не решив, но и чтоб не стоять столбом, я, доставши пилюль от стресса, ткнул их в рот, отойдя за столб.
  - Ты б купила его, - я слышал, - Бэтмана, я б на флейте играл, мам. Бэтмана купишь?
  О, Ника, Ника! Как ей не шло быть в этой эпохе купли-продажи! Здесь ей не в пору. Древний минойский Крит, Ренессанс, чинквеченто, 'женщины-башни' - вот её время. Залы, где бы несла себя, шлейф - выравнивать локомоцию из несвязанных действий, скоординированных странной целью, к коей все органы и конечности плыли, всякий отдельно. В Нике - иллюзия, восходящая к удлинённости и особенной пластике, а не то что бедро вкось, локоть повывернут либо талия выгнута. В Нике - жизнь каждой клеточки без контрóллеров и секрет, что её каждый жест эротичен некоей магией, а у нас в стране, где в почёте приземистость, коренастость типа кутафьей, - даже бесстыден. Есть вина терпкие - и она терпка восприятию с головы своей в 'высях горниих' вплоть до пят с длинной узкой ступнёй, соразмерной иным частям, но в отдельности странной.
  - Бэтмана! Я бы лучше играл! На флейте! - ныл сын фальшиво. - Мама, купи, а?
  - Ох, - она думала, - Тоша, правда?
  Я съел ещё пилюль антистресса, скрыт столбом.
  Сын давил: - Мам, ну, правда. Я б не тревожился.
  - Правда?
  - Бэтман, мам, был бы мой - я бы с флейтой не думал бы про него. Играл бы. Вон он, в киоске!
  - Бэтмана? С крыльями? Нет уж. Я тебя знаю, вижу насквозь, Тош.
  - Значит, не купишь? И покемонов? Лучше б тогда, мам, я жил у бабушки! Флейта, флейта... чтобы я дул в неё? Папа в Квасовке тоже: Тоша, играй давай...
  Она пятилась и мешала всем. Угодил в неё низкий лысый прохожий, кой, верно, издали постигал её и замешкался. Разошлись. В извинение Ника, зыбясь всем телом, туфлями к сыну, грудью к прохожему, заплескала кистями с длинными пальцами. В результате из сумки, висшей на локте, выпали пряности; и она вдруг сложилась, точно трансформер, чтобы собрать их. Я смотрел... я до слёз смотрел, ибо пропасть расширилась и я спешно вбирал её, пока можно, чувствуя, как завертятся дни мои.
  Сын спросил: - Растеряха, мам?
  - Не совсем... - Её пальцы хватали пачки с гвоздикой, чтоб кидать в сумку. - Тош, как в деревне?
  - Как? Хорошо там. Я ходил к деду, - ну, к деду Грише. Мне было страшно. - Сын собирал с ней в сумку пакетики.
  - Страшно?
  - Ну, я от поля шёл, сквозь Тенявино. Там безлюдно, мам, страшно. Но я дошёл.
  - Зачем ты шёл?
  И он выпалил (а я вновь съел пилюлю): - Можно замёрзнуть! Не понимаешь?
  - Нет.
  - Он лёг в поле. Я к деду Грише, чтоб довезти его... А в одном доме волк... и бросился!! Папа там, ночью, звал, мама, Митю... Он очень долго звал! После встал и пошёл вниз, к речке... Что, интересно?
  Выпрямясь ренессансовой башней и наклонив взор к сыну возле подножия, Ника молвила: - Да. Пойдём.
  - А, мам, Бэтмана мне?..
  Я скрылся, мучим кишками, коим обязан сдыханием в дни черёмухи (май, июнь?), кои бросят потом в формалин, как знать, - и я буду в нём рак с фамилией, чтобы думали те, кто видит: вот, был и нету... Я нёсся сквером, чтоб обогнать их... Вдруг в магазин они, сдать товар? А как в дом идут и вопросы мне: где ты был? где пальто твоё? отчего лоб порезанный? Нет, не то... А как Анечка явится и потащит нить тайны, вот как мой сын открыл, что лежал я на поле и что терзался-де Митей-мальчиком? Слово может сгубить меня... Темп! Держать темп, что стремил к цели!! Я одержим стал: лишь бы сбыть брáтину. Верилось, что тогда юг повеет и осчастливит нас... Я бежал, мчал задворками, где снегá и где вмёрз во льды кот без глаз... За дорогой и сквером был наш домина... Вот моя 'нива' в собственной зелени, уязвлённой коррозией... Лифт полз вверх... Я гадал, мысля Нику и сына, где они, если шли сюда: светофор... банк и церковь... может, зайдут в неё, раз Великий Четверг...
  Иль Пятница?..
  А! Страстная неделя! Близится казнь Его с этим слёзным: 'Отче, забыл Меня?' Скоро Он понесёт Свой крест... Как мы скопом несли всегда. Но Его крест - Святой вдруг. Первенца мучили - тáк ему; деду пулю в лоб - норма; им по заслугам; также Сократу яд и урод коль родится, взять хоть мой брат, - случается; поимели трёхлетку - ладно. Это не муки, наш крест не крест отнюдь. Нам рвут плоть, наставляя, что плоть не значит, что плоть ничтожна, только Христос страдал... Пусть их тысячи, кто погиб за нас, - нам лишь Он в пример. 'Он наш Бог!' - воют, брызжа слюною. Хоть приходил Он, думаю, тщетно, ради 'что было - то впредь и будет' Экклезиаста... О, тайны Божии! Много эр назад всем обрыдли их боги; где-то с Сократа ищут иных богов, новых ценностей. И сказавший о чаемом стал Хоругвь и 'Спаситель'... Вверились слову? Но только Бог ли Он, Тот Бог слов, - Словобог то бишь? До Него мир без слов был. С Ним стал - у-словный, ибо, как сказано, Слово плоть бысть, Слово объяло мир. Стало лучше? и мигом жизнь пошла? Как не так! До Него б я сдох в необóженном мире, что 'от маммоны ', - сходно как нынче я дохну в мире, только 'от Слова', Кое, мол, Бог. Вот именно: смерть в о-словленном, освящённом-де, мире дадена словом в виде профессора медицинских наук... Сдыхаю - мне вновь про Бога? Ну, а зачем, спросить? Ведь маммона не попран Им, хоть Он врал про триумф Свой. И, получается, если Бог хил с маммоной - мне с кем, ничтожному: с Ним? с маммоной?! Я вдруг постигнул: тем, кто стяжает, Бог и даёт как раз; ну а 'малые', как их звал Христос, вечно маются и никто их не хочет. Их презирают, верящих в грёзы, фразы, загробие и в жизнь вечную, где, мол, 'счастие'. Бог бессилен либо бесчувствен, ибо Он сдал нас навуходонóсорам. Коль Бог в грубом здесь немощен - что Он в тонком там? И, коль здесь 'моль и ржа' одна, - что Он длит нас здесь? Что и пафос Голгофы, если Он, не исправив мир, а всего лишь сболтнув, исчез?.. Был ли Бог вообще? Или Он ретушь психики - вновь за деньги вновь от маммоны с целью корысти?..
  Что, впрочем, мысли? Лучше сбыть брáтину... Но в моём 'что' немалое! Мой разбор не таков, чтоб глумиться над Саррой, как её трахали в девяносто лет, и над Тем, Кто све-тила-де сотворил на четвёртый день, а - ха-ха! - свет - в день первый. Мне неприятен глум от Кассиля. Мне б ответ: Бог, Он любит нас? Я хочу Его видеть. Ибо - пора пришла. Мне в соблазн посул, что-де благо за гробом.
  Я умираю.
  Мне нужна сущность.
  
  
  
  XI
  
  С брáтиной в сумке я прошёл к полкам: вдруг обнаружены фото первенца? Надо бы их не здесь держать... ну, а где тогда? у родителей? Там не лучше... Нет, всё нормально, фото на месте. Я приоделся и налепил скотч на рану, чуть выше брови... Зателефонило. Шмыгов! Я начал сразу же, что он кстати, что я вот-вот бы звонил ему.
  'Dear! - нёс он. - Incredibly! Опоздал почти на полДНЯ на службу!! Встал, жуть облёванный, пьяный у... гм! персоны, что на Миусской. Вот что скажу тебе: я признателен. Друг наш, общий друг, сам... клянусь тебе! ни попытки свести всё к шутке, дескать, по пьянке врал. Привели себя в норму, выпили - и выносит мне: hundred thousand ! Пачка к пачке. Без всяких-яких, Шмыгов, друг, - нá-те! Я, помню, чушь болтал, целоваться лез... В общем, что скажу? - Шмыгов медлил; явно, курил. - Титан! Индивидуум! Хоть мне палец в рот не клади, но... шляпу снимаю знаком почтения-с! - он хехекнул: - Пусть я рассчитывал на все двести...'
  - Чтоб сделать сорок, - встрял я.
  'Воистину! Наша сучность людская! Я, dear, подлинно без трудов съимел. Просто, знаешь ли... - Он взял чай либо кофе, судя по звону. - Мне б их прочувствовать - капиталы, хоть двести тысяч. Я уяснить хочу, что ж они не даются, что ж они, пусть в моих руках, но отнюдь не мои они, а кого-то другого, хоть я и бьюсь за них... Хе, не думай! Я видел бóльшие, но они не мои. А вот чтоб лично мне их. И чтоб я сам их... Что хотел Шмыгов? Только проникнуться: тварь он низкая либо право имеет? - Он похехекал. - Твой Маркин - бог, заметь! У кого капиталы - те мне как боги. Так и скажи ему: Шмыгов хоть называл тебя, мол, на 'ты', как пили, но впредь не может; впредь пиетет... - Он хекнул. - Dear, Калерий был? Я Платона цицировал?'
  - Стоп! - прервал я, почувствовав, что мои где-то близко, может, в подъезде.
  'Суперский Маркин твой! А рояль? А фарфор? Пентхаус? Мне бы так! Fricking awesome!!'
  Я гнул: - Брáтина...
  'Dear, помню. Есть магазинчик, если вещь стояща... Твоя фирма, как, на плаву, isn't? Выручи! - он взмолился. - Деньги мне б на твой счёт, прошу! Пять кусков дам! - он начал хныкать. - Попридержи часок мои денежки, а потом перешлёшь на другой счеток. Мне бы бланки платёжек, да и печать твою... Сильно выручишь. Пять кусков хоть немного, но ведь тебе лишь печать махнуть'.
  - Феликс, брáтина...
  'Yes! - твердил он. - Свидимся на Цветном, на Трубной; там, ближе к барчику, где мы пили; ты, dear, помнишь... Но не забудь, сэр, всё для платёжек. Можно рассчитывать? Через час давай?'
  Мы закончили. Но, едва я шагнул, - звонок. Вновь Шмыгов? Я схватил трубку... зря это сделал, ибо звонки шли как у межгорода. Из Кадольска? Мне Кадольск незачем. Я стал зомби, запрограммированный свершить. Лишь Шмыгов с рыночным навыком, завсегдатай торгов антиком, был частью плана, прочие незачем. Моё 'да' висло в паузе, после - голос от Верочки:
  'Беспокоилась, потому и звоню. В порядке вы? Привозите нам пряности... И ещё... со мной... Была счастлива... нет, устойчива... А теперь...'
  - Стали ведать добро, так? - я торопился. - Стали как боги, пообещал змий, нас совращая? Некогда. После. Не обижайтесь! - Я, бросив трубку, взяв сумку с брáтиной, выскочил, но, услышав шум лифта (верно, мои), сбежал вниз ломаной лестницей.
  Я успел и остался в стремнине; временно спасся. Сердце так ныло, что впору кинуться вновь вверх. Грезилось, что сейчас, если я не вернусь к ним, лопнет ещё одна нить любви. Я чувствовал, что беречь её, пусть меж нами троими, - самое важное, а не сикль искать, не испытывать Бога. Только любить, без умственных pro et contra . Только любить, не думая и вне формулы: мол, любовь это то либо это... Может, вернуться? Кончится есть и пить - буду смирен и кроток, как бы юрод, в лад Давшему 'в поте' пищу и после Рекшему: 'не заботьтесь, что есть и пить вам'; 'будьте как дети'; надо 'любить друг друга'. Я стану 'лилией кольми паче', дабы увидеть, чтó в результате этих слов Божьих, - и происходит ли что вообще от сей Божьей 'любви' в словах.
  Но - кто выбрал её до меня, 'любовь', 'возлюбите друг друга'?! Фиг! Рубль выбрали, силу выбрали, а любовью торгуют. Как ведь там по разумнейшей логике: коль Любовь это Бог, Тот - Слово, а Слово - Норма; Та же суть деньги как регулятор, значит Любовь есть Деньги?!.. Раз так по Богу - то против БОЛЬШЕГО... Значит, в БОЛЬШЕЕ надо? в ЧТО-БОЛЬШЕ-Бога?.. К чёрту всё!! К чёрту гнусность слов, что нас путают и шагнуть не дают свободно!
  Брáтина в сумке - то есть маммона влёк меня со ступени на новую, до подъездных дверей внизу, защищавших отверженных от отверженных сталью. Скоро миллениум - а итог каков, с хамством, с муками, кровью, войнами... и стальными дверями против насилия на одной восьмой суши? Я, отпрыск гнавших мерзость маммоны homo soveticus, думавших, что с ним кончено, вдруг тащусь с ним, чтоб инкарнировать и привить себе ради прибыли (для 'любви'-с и во имя 'любви'-с, ха-ха!)... Я свернул прочь от 'нивы': нет-нет, не сяду: пробки собьют ритм. Я напряжён был, и даже рак мой сник. Я весь трясся. Пёс вдруг куснул меня, подбежал и куснул, скот! Чует звериным: я стал иное... На светофоре я задержался: а как наедут? вникнут, что в сумке, да и наедут... После я тёк к метро, как недавно тёк к дому. И... вдруг свернул в храм Знáменья, что давным-давно рос над избами, а теперь - гном в высотках. Я мнил свести их, Бога с маммоною. Я зашёл в позолоту с яркими люстрами и ждал казни. Но не дождался: сумка молчала, сходно и Крест молчал. Кто-то ляпнул бы, что тут выбор, вкупе с подобными 'кольми паче': Бог не неволит, а, дескать, любит... Их бы сынов в Чечню - и пусть треплют о 'выборе' и о Боге! Знаю я верящих задним боком, да и то задним. Тронь интерес их, вмиг завоняют: Бог, мол, как хочет, а уж моё есть моё, пардон! То есть я должен был отдавать всегда, а они поучать меня строгим голосом?.. Я стоял и молился взять меня на поруки. Я ждал предвидя, что и на это ханжески скажут: Дух Божий веет, где возжелает, жди со смирением, хоть до смерти. Я стал креститься с грузом маммоны в левой руке. Но тщетно... Служба Великого Четверга... Бог мёртв пока... Православные смотрят в рот Христу, чтоб побыть с Ним на Пасху. Весь же год иудействуют: судят, грабят, лакействуют и блудят... Бог мёртв пока... Может, Бога и не было? Может, весь Бог - в словах? в оформленных в слоги звуках? Может, придуман?.. Я постиг, что уместна, даже под стать здесь брáтина в храме, кой весь из золота: ризы, чаши, оклады, свечники в золоте. Святотатственно, мнил, маммону внёс, о каком Бог фонтанил: 'Я иль маммона', - а сей маммона здесь, подле Бога. Что ж, Бог болтун?.. А, впрочем, Он наделял Авраама сиклями и скотом со рабами, вот что я вспомнил. Самый фальшивый пакостный синтез - золото в храмах и на паломниках из годичного иудейства в это пасхальное христианствие, что пришли сюда с кошельками и праздно крестят лбы. То есть золото пришло к золоту? Како дерево - таков плод? Так! Истинно veritas! Ну, а Бог где? Кто врал про бренность дольних сокровищ? Пусть правит Троица вник я, - но есть и БОЛЬШЕЕ лживой Тройственной Власти. Есть некий высший БОГ!..
  Я шёл быстро и нервно. Брáтина в сумке (он же маммона) била мне в ногу. Ветер дул ровно и холодил... В метро, сев, сумку взял на колени, после прикрыл рукой: а как приступ или вдруг жулик?..
  Ишь, испугался, что сгинет брáтина? А отец мой? а прадеды? Род наш пал при Петре; скудели и, верно, взбадривалось продать её. Но, однако, хранили, помня: сам царь почтил. После было нам гордостью и реликвией, украшением геральдических споров. После снесли её в склад ендóв, чар, ковшей, поставцов, древних вёдер, изгнанных новомодами. Наконец, она мучила отставных Квашниных славой предков, ставши товар почти, чтоб, продав, обеспечить житьё-бытьё. После сельский кулак сберегал её. Муравей порой гибнет, чтоб сохранить свой дом. Мой отец не марксизмом сломлен, а долгом стража этой вот брáтины, - в существе своём не мертвящей ли догмы, что он пронёс в себе сквозь жуть Сталина, бесноватость Хрущёва, муторность Брежнева и гниение А-Ч-Г до нынешних?!
  До меня.
  Кто и сдаст с потрохами весь род свой не в частности лишь квашнинства деда и пращуров, как решат, что здесь личное. Я и этого, кто решит так, сдам! ивановых-бабаховых, всех сдам! Русское племя сдам! Весь народ и всю русскость с кратеньким христолюбием раз в году на Страстную седмицу и с иудейством весь год потом! с самомнением, пухнущим, как квашня в жаре, и с опричниной образца 'Книги Царств', при какой есть элитные и весь прочий люд, низший! Всё я сдам с брáтиной: и деяния, и победы, но и смирение паче гордости! Продаю иудейство в образе ваньки! всех их, нахрапистых, что без мыла прут! Также массовый одобрямс вождей, будь они распоследние шельмы: 'рады стараться, ваше-ство!' Сдам всю ширь во всех ракурсах, с воровством, с матюгами, с завистью, шкуродёрством, пошлостью, доносительством, с пьянью, чванным цинизмом и с пресмыкательством! Я всегда был как ветка ниже всех с верою, что другим мало света и я подвинусь, дабы другим дать, - но они начали сверху кал валить. Не хочу впредь жить засранным!! Мне б - респекта, дабы, задвинув их, обосрать в свою очередь! Это бизнес, это всем нравится. Ибо цель всех слов и идея в конце концов русская - жить, кормясь с других; что доказано, когда сто семей из советского, дескать, 'братства', как нас дурачат, спёрли госсобственность и зовут нас 'сплотиться' для 'славы Родины'. Быть хочу воплощением грёз их, честных, порядочных, нестяжательных, нравственных! Взбогатеем, русь, как желала и объявилась ты после игрищ с Евангельем откровенно! Русь - конкурент иудейству днесь!
  Гой, Квашнин! Обернулся, сдав сына с родиной! Но меня ль винить? Кто-то роты сынов мертвил, миллиардами русскость сбагривал; нынче ж ходит по лондонам, покупая спортклубы. Я лишь козявочка, частность, я лишь офенюшка с лоскутком на торг! Вся вина моя - в брáтине, коя вдруг у меня и чего-то там стóит. Я её просто сдам, без речей про 'святыни' и про 'Россию' правящих циников со счетами в Швейцарии! Я, позвольте, бочком-с, бочком-с, между вас с вашей русскостью - к иноземцам, только б из стадности обожающих плеть да клоунов!
  Я фиглярничал, хохотал внутри. Кто узнай, чтó везу, - прежде мысль: вишь ты, деньги?! Далее: много: Третья мысль: вот бы мне! Мысль четвёртая - зависть, прущая в коллективный погром: гад, продал святое!.. Я продал?! Смилуйтесь! Да мне фарт пошёл! И к тому ж я не ваш уже; я не русский впредь, чтобы хаяли. Я уже вам не равен и, час спустя, буду ферзь вверху; вам сказать будет нечего, кроме: он это он, а мы вонь в гавне. Я и имя сменю: Шустермáн? Квашнинштейн?.. Предпочтительней Квашнинштейн П. М. Чтоб глаза колоть! чтоб назвать своим именем, кто мы, без мимикрии картошечных, дескать, русских носов с нашим гордым фамильным 'ов'-каньем: пошляков-жлобов-дуриков-вертухаев-завидовов... Иудеи мы с христолюбием раз в году!.. коих мы превзошли вполне, ибо чаем жить дважды, здесь и на небе; те жиды явные, а мы тайные, ведь нам надобно под себя грести, чтоб казалось евангельски, чтоб мы даже услугу оказывали всем, хапая! Потому у нас пост двести дней в году - при всём том мы дебелые. Потому велеречие о 'не хлебе едином' и поиск зла вокруг с нацъидеей как млением по чинам и по благам... Нет? Нацъидея не столь пряма? Надо с вывертом да пусканьем соплей? с раскаяньем, что забыл, как оскоробогатился, и с намёками: мол, терпи, народ, для тебя коплю и поздней, в мглистом будущем, всё отдам на народное счастье?.. Ну вас, сограждане, столь говнистые, что я, росший в вас и набравшийся ханжества, впал в коллапсы и стал как выродок, комплексующий в каждом шаге, мучимый то стяжанием, то пасхальным укором. Я - вечный жид с сих пор, говорящий открыто: чаю богатствия! чаю 'моли и ржи' земных! чаю сикль Авраама, скот и невольников!
  Сикль, рабы, власть и деньги! Вот что мне нужно!
  Так я плясал умом, что зевнул свою станцию... И вдруг понял, что - неспроста сие, что, как та церковь Знáменья, это знак.
  В переулке - НИИ, где, давно, я работал. Дверь - министерская, с потускневшею бронзой, с пыльными стёклами. В вестибюле у лестницы не вахтёр пенсионного возраста, а охранники. Вместо секторов и отделов - фирмы, компании. Я вошёл в лифт с гламурными 'креативными мэнами', непохожими на раззяв наук и считавшими индексы: S&P, Dow Jones, Nasdaq, etc. От меня потеснились: пах ли я мерзостно либо, бледный, костистый, перепугал их? Я не выдерживал, кстати, сам своих глаз с их блеском в лифтовом зеркале. Так что после в дирекцию я шёл тихо, чтобы явиться прежним Павлом Михайловичем... Приёмная: вместо штор - жалюзи, вместо сов. канцелярщины - органайзеры. Стуком в 'enter' торопит комп модница, секретарша-ресепшн, как их зовут сейчас. Дверь открыта, я слышал голос и заявил ей, что - 'к самому' пришёл.
  - Кто вы?
  - Я здесь работал встарь.
  Да, когда тебя не было, а где ты - была дама, шлёпавшая на 'Эрике'. А директор тогда был хрущёвец, вбивший марксизм в фонетику.
  Голос вёл за дверями по телефону: - ...как же?.. Нормально! Съезди-ка... Я? Обрыдло... я лучше дома... В Греции, где всё-всё, я бывал уже... Крым... Ты что, патриот?.. Нет! Собственность - наша родина; счёт в Швейцарии - нам земляк... Наметилось, от чего я до пят стал русский!.. Гениев за границей ждут; нас не ждут, мы нужны лишь кормилице, нашей русской земле! Ведь кормит?.. Я здесь имеюсь не риторически, если хочешь знать, и на старости, через -дцать лет, съеду в град Бостон или в град Лондонский! В общем, есть заказ... от кого ж ещё? Экспертиза, лингвистика... За границей... Нет, не в Удоев, нет! Пусть он, отпрыск твой, - в настоящие люди... Да, самого будет видеть: дело серьёзное, федеральное; орден может словить... Технарь он? Что, русский вякает? Я двух умных приставлю, пару лингвистов: с дюжину при НИИ держу для текучки, все разбежались... Я?.. Дочь - растёт... в Сорбонну. Я ей: нет, Лилечка, ведь огромные деньги, я лишь членкоррю! Только не верит. Что ей в шестнадцать?
  Модница встала, чтобы прикрыть дверь. Ведала б, кто сидит тут, в ношеном и небритый, с резаным и заклеенным скотчем лбом! Патрон её (и любовник), при его бойкости, этих тысяч, что я добуду, в пять лет не сложит... в десять лет! Он кусочками хапает и когда капитал возьмёт. Я ж, спроворив продаться чохом и оптом, куш сорву! Через месяц увидь меня, - в белом фраке, с щетиной, коя противна, как на бомжатине в данный миг, а потом станет модной, - ты даже влюбишься и я буду кумир твой; а произнёсшего: 'Кто, Марусь?' - ты того двинешь на хрен с дутым член-коррством. Знаю Б. Б.!
  - Входите.
  Я впал в немодный, отретушованный интерьер с намёками на 'лимит финансирований'. А к кому я пришёл, играл, что чего-то там пишет, некогда взор поднять. Что же, прост приём, весь здесь Боря Быстров (Б. Б.) на ладони. Он изучал меня, для чего хватит обуви - знака денежных и иных достоинств. Мельком кивнув: 'Присядь...' - он писал, заставляя ценить его до той степени, чтоб, каким-то макаром, я испарился. Но я не сдался. Что я просителем, он угадывал. Только я не с испариной на лице был, не с плотью, тряской от дрожи (нервность иной была), а застылый, будто бы посланный, - как я в храм свернул час назад странной волей. Будь встреча раньше, скажем, до Квасовки, я б робел, льстил, слезу пускал. Но теперь всё иначе. Нынче - спрос с Бога, как в храме Знáменья: не противлюсь, мол, забирай, я Твой! Ты привёл меня, чтоб я здесь экспертизой работал или ещё кем? Что ж, я не против. Брошу маммону и стану лилией 'кольми паче', если призришь меня. Я с Тобой, Боже мой и Господь!
  - Жду, - ляпнул я.
  И Б. Б. прекратил фарс чирканий строчек. - Ждёшь? Ну, прости, старик. Как ты?
  Путь начинали мы 'мэнээсами' (мл. научный сотрудник) с ставками по сто двадцать (при, скажем, мясе два руб. кило всего). Над страной висла скука. Виделось, ходим крýгом, где оптимальное есть стабильность, ткущая с кропотливой неспешностью счастье, в кое стремились не с вдохновением, а с зевком скептицизма. Стал не к лицу порыв, чтоб давить на педали: въедем и так, мол, лет через сотню. Стали не модны 'энтузиазм', 'восторженность', 'лихорадки починов', 'пафос свершений', 'гордые подвиги'. Я в НИИ был с Востока. Он был курянин в браке с москвичкой. Волосы наши были под 'Beatles'. Джинсóвые, мы велись иноземной попсой и шутками, что 'маразм крепчает'. Он был свой в доску, разве на митингах славословил 'роль партии', да заезды сотрудников 'на картошку' (с августа по ноябрь) поддерживал. Через год он ушёл от нас, укротив свои мягкие, цвета спелой ржи, волосы и забравшись в костюм, - а вернулся завом отдела, зятем директора, членом партии с опрозрачненным взглядом. Он видел дальше и диссертацию предназначил не догме, вроде 'Лексемных сокровищ раннего Ленина', но блеснул 'Словарём парт-этики', где районный босс мог учиться у высших, 'ошеломляющих смысловыми глубинами', и где зубр ЦК мог осмеивать 'отрицательный эвфемизм' районных. Вот что испёк Б. Б., шаря в храмине 'всепобедной теории', и его компиляция вдохновила Кремль. Встретив нас, он сфиглярив: 'Коптим?' - шёл дальше, ибо начальник... Псевдонаучные и партийные съезды, форумы - он везде поспел и в момент склеил докторство, где, в тон моде, тряс пустозвонством, славя 'реформы'. Мы волновались, требуя честности, демократии. Он стал с нами общаться. Мы ждали новое. Я, назначенный зам. зав. сектором, верил, что если я расту, то и мир хорош, и не знал, что продвинут Б. Б. нарочно как символ 'нового'. Между тем его тесть, впав в ступор, подал в отставку. Из Академии прибыл ставленник. Но Б. Б., призвав к 'действенной перестройке', выдвинул в пику внешнему 'зубру' нашего - трижды доктора трёх наук. Мы - за. Старец вскрикивал, что он 'рад бы был', но 'больной' и что 'новое - юным'. Так Б. Б. стал директором, обещав публикации и контакты с коллегами за границей, плюс росты ставок, 'пир инноваций', всем по компьютеру. И мы грезили... А рубль сыпался от законов, созданных под Семью; всё рушилось. Нет, не всё, верней: в типографии при НИИ пекли чтиво: фэнтези, детективы, женский роман, ужастики; вышел опус Б. Б. о тюремно-блатной морали. Прибыль, вещали те, что вели 'дела' с бодрым натиском, можно 'просто раздать', разумнее - 'инвестировать': разве режут-де 'Рябу, что несёт золото'? Б. Б. спрашивал (восхищён, мол, хваткою юных), что решим, дополняя: 'Я б инвестировал'... Обживали нас ТОО: консалтинг, клининг, ритейлинг, дилеры, брокеры, турагентства, стоматология; а весь третий этаж снял банк (вдруг лопнувший). Но, вещал Б. Б., дивиденды 'потом, друзья!', 'конкуренция!', 'мы ведь с вами хозяева!', 'мы должны прогрессировать!'; и его взор прозрачнился. В результате никто знал, что Б. Б. на Рублёвке строит имение; что, когда НИИ не дочёлся сумм в связи с лопнувшим банком, сам Б. Б., получил навар; что, при всех 'инвестициях', оставлявших нас с носом, деньги тек-ли к Б. Б. Нынче знаем, как делалось; но тогда велись 'секонд-хендом', коим нас маслили. Я ушёл, чтоб кормить семью, не дождавшись доходов; а возмущавшихся наш Б. Б. вызывал к себе, ознакамливал с фактами, что бюджет, мол, урезан, ваша же тема 'неактуальна, Фёдор Петрович', ибо на кой санскрит, раз бардак в стране, и выдавливал. Он выдавливал и таких, как мирная некорыстная и воспитанная мать Анечки. Он оставил юнцов-'манáгеров', простаков для авралов и корифеев, в об-щем-то, не нуждавшихся в деньгах да и в реальности.
  Б. Б. спрашивал: 'Как ты?', - щёлкая сотовым.
  - Ничего, - произнёс я.
  - Нас задолбали... - Он смотрел вбок. (С иголки стильный костюм и стрижка). - Гибнет наука. Всё по старинке; прежним имением и умом бытуем... Ты на разор взглянуть? В пору слил, старик, в пору... Коха не помнишь? Кох, он повесился. 'Я не выдержал вакханалии', - написал на двухстах языках, что знал... Типография сдохла, еле вращаемся. Мы бюджетные... А живём, старик, пробавляясь арендой. Впрочем, ты помнишь. Как же не помнить?
  - Смотришься, - произнёс я.
  Он спрятал сотовый. - Имидж важен! Надо отчёт держать: в РАН - научный; также налоговой; ну и, веришь ли, мэрии, за фасады. А арендаторы? Кризис снёс былых, в смену - тёртые, палец в рот не клади!.. Да, имидж... Я ведь член-корр. - Он складывал в файл бумаги. - Ехать мне надо, тяжба в комиссии. Так что... Марочка, транспорт!
  - А в академики, - встрял я, - скоро?
  Он, тля в науке, - в ней; я - вовне навек. Б. Б. признанный 'жрец наук', 'светило', 'мэтр', 'формирует науку', власти на ты с ним, он гордость РАНа. Я же лишь лавочник, оформляю фактуры. Я не учёный. Я, отмотав срок с массами глупых тёмных сограждан, чмо неприкаянный. А надул меня сей Б. Б. и кагал таких. Если б я не ушёл - уволили б. Он же здесь, глянь, член-коррит, хоть его место младший сотрудник... Вмиг я взмок завистью, из ладони выскальзывал пластик с чёртовой брáтиной.
  Он в момент меня понял. И улыбнулся. - Нет, старик, в академики рано. Времени мало... Марочка, как там? - бросил он, не задав вопрос, почему я здесь: я был списан со счёта в год пиров 'демороссов'.
  Я ляпнул: - Должность или работу...
  Он, засмеявшись, бликнул керамикой, обдавая парфюмом, и набивал-сидел файлы бланками. - Вас, старик, дюже много; худите, прóсите, то один, то второй. Мне жалко вас. Будь возможность, я бы вас всех взял. Но ведь бардак. Средств нет. В штате только лишь мэтры, гордость лингвистики, исполины! Делай науку, доктором станешь - вот и посмотрим... Нет ставок, нет, старик! Злой остаточный принцип. Что я смеялся? Я ждал сенсации, что принёс ты мне докторскую к защите.
  - Ищешь людей, я слышал. Я кандидат, есть опыт, знаю два языка...
  Он встал смеясь. - Мне неважно, кто ты и где сейчас: референт из Госдумы, преподаватель, чин из минóбраза или бомж. Ты уже не лингвист. Ты им был, восемь лет назад. Восемь лет - это бездна. Это компьютеры от паршивеньких 'двушек' до, скажем, 'пентиум', технологии, в том числе и в лингвистике, новый стиль, проблематика, конъюнктура. Ты, старик, не на годы отстал - на эру!.. - Он положил в кейс файлы и взглянул опрозрачненным глазом не перестроечного прораба, а бизнесмена, стрижен под нуль почти.
  Позабыв, что я здесь, дабы Бога испытывать и вот-вот буду сам богат, я повёл: - Мне нужда, старик... жизнь и смерть... Либо к Богу, либо мне к деньгам, вот как вопрос встал. Мы ведь дружили...
  - Э! - улыбнулся он. - Не дави, старик, не прокатит!
  Я уходил. Он морщился... Может, пах я чем? В коридоре я ждал его, чтоб опять просить, но, расслышав смех 'Марочки', ушагал в туалет вблизи, где лил грязную жидкость - знак разложения и, воюя с ширинкой, слушал болтавшего в коридоре Б. Б.:
  - Был некто, прежде мелькал в НИИ... Ну, жердяй такой, и с костистым лицом... Забыл, как звать. Называю: старик, - и думаю: кто ты, чмо с лбом в наклейках? Это склероз, да?.. - Он удалился.
  Точно у малого, мочевой мой пузырь вдруг сжался, криво облив пах. Я - к умывальнику. Слёзы, выступив, не текли, висели; я, их смыв, двинулся к двери 'ПромТехноИмпорт', сектор германских в давние годы, нынче 'ритейлер'. Здесь я работал... Ручка крутнулась. Весь интерьер был техно. Вскинулась дева жжёного цвета ('Даш, ты с Мальдивов?') в шортиках, чтоб подчёркивать сущность: типа, не Даша, офисный служащий, что умеет сканировать да висеть в 'Инстаграмме', а прежде чикса.
  - Кто там? Входите.
  Но я исчез уже... Коридорная, в рост, обивка - та же, сов. стиля. В нише у лестниц стыл бюст вождя. По-прежнему в кадках были цветы; на окнах - пыльные шторы... Вниз я шёл боком, левой ногой вперёд, приставляя вслед правую, - юйский шаг церемоний в древнем Китае, мною предпринятый, чтоб не чувствовать мокрого в ареале ширинки. Шёл я потерянный, потому что Бог вновь смолчал. Это значило: я мог действовать без оглядки на Бога? Что Ему я, не избранный?
  Но Бог встрял-таки.
  С НИИ выйдя и свернув вправо, я, испугавшись стылого ветра, принял вдруг влево, где был сверкающий 'мерседес' Б. Б. и один из создателей институтской коммерции (из юнцов с бодрой хваткою много лет назад). Смугл, высок, в модном бренде, он был красавец: тип древней расы, тип допотопных дней; о таких грезят дамы. Звался он Авель, из ассирийцев, - так, вроде, в паспорте. А и, может быть, вавилóнянин, египтянин либо аккадец, дивный потомок Нарам-Суэна, протосемит, образчик, с коего, - ладно ль, плохо, - слеплены люди. Я был в восторге: ибо отверженное зрит высшее. Во мне атомы встали в место, где им и надо быть, чтоб стать избранным. Я вдруг вник, что любить можно женщину, но томиться - только лишь Авелем, идеалом, сыном Адама, сделанным Богом! Я обомлел; пот выступил на лице, ладонях; сумка скользнула и чуть не выпала. Мне б уйти, а не лезть в соблазн, чтоб стать вровень! Вновь Бог прельщал меня и показывал, от чего бегу в Безбожие? Я приблизился, заслоняя ширинку, где было мокро.
  - Здравствуйте, Авель!
  - Павел Михайлович.
  Б. Б. кашлянул.
  Я из правой руки свёл груз в левую - поздороваться.
  - Чем живёте? - хрипло спросил я.
  - Здесь, в институте, в замах директора.
  - Авель! Помнится ваша первая в НИИ фирма. Вы призывали нас верить бизнесу.
  - Так и было, - вновь улыбнулся он.
  'Мерседес', элегантность, лоск подавляли; мир Книги Книг фонтанировал элитарностью, небожительством, совершенствами, блеском!
  - Я к Бэ Бэ был сказать зачем? - нёс я, чувствуя, что молчать куда лучше. Но я не мог молчать. Я мнил взгреть его... Впрочем, нет - взгреть обоих их за различное... Он не должен был, - не должны были оба, - сев в этот белый 'мерс', мчать в роскошество, обретённое и за мой счёт, вырванное у таких, как я, неприкаянных. Я нёс сбивчиво: - Стойте! Я не в себе. Пьян... с дачи... В общем, прикиньте! - Я нагнетал, боясь, что уедут, так как поморщились. - Кто я? Павел Михайлович! Авель помнит, он так назвал меня. Да и Боря ведь знает, но позабыл, член-корр! Извините. Я не делец, безденежье... Но случилось, - вот отчего я здесь, - что Квашнин... Квасниным я был в паспорте, но теперь стал Квашнин уже... Квашнины знатный род... Из Англии... нет, Австралии от поверенных - 'Резник-Янт' - депеша: дескать, Квашнин Пэ эМ, вам наследство, дядя в Австралии... И - я шляюсь... Мне кучи долларов! Шляюсь, радуюсь. В баре выпил. (Оба смеялись). Был никем, а стал всем, чёрт! Поняли? Как один из 'сих малых', неотличим пока, а ведь Крёз! Не верите?
  - Крёз, Крёз! Верим! - и Б. Б. хмыкнул.
  Я придержал его. - За работой? Нет! Мимо шествую, вдруг НИИ, где я - сколько лет? двадцать? - кис. А зай-ду. Боря там или Филькин, но я прикинусь, что - наниматься... Ибо восторг - пойми - сознавать, что мне завтра и никогда уже нет нужды в рублях! Это вы ведь поставили: сикли-баксы любым путём. И не так ведь поставили, что не хочешь - и ладно, а - всех гребёнкой, мобилизация. Всех в базар... нет, в развод! Потому что тому дай, этим - и миллион пропал. Всем раздай - триллион уйдёт... Оттого вы нас кинули? да? Объельцили?! - я дерзил в исступлении. - В общем, нуль почти, кто ждал пенсии, причём грыз себя за ничтожество до инфаркта... нет, нет, до рака! - и вдруг подарок. Я как безумный... Ну, в ресторан пойдём? - Я утих, потому что нельзя их звать, не имея ни времени, но и денег. (Я не хотел их звать; это к Богу вопрос был: где Ты?) И я добавил: - Борь, вспомним молодость?
  Но Б. Б. жал мне руку. - Рад, старик. Где ты лоб разбил? - и, влезая в 'мерс', позабыв меня, вёл для Авеля: - Действуй. Стакнемся.
  Я отставлен был; сердце билось в висках. Не верили?! Я поскрёб стекло, за которым он прятался.
  - Ты не веришь? - Я не рассчитывал на его уверения, что, мол, верит. Знал лишь, что он не должен так.
  - О, я рад! - улыбнулся он Авелю. - Только это твои дела. А у нас здесь свои дела.
  Испугавшись, что разобью 'мерс', выпалив, что 'рад встретиться', я скакнул прочь. Слух стал звериный, я уловил вслед грустное:
  - Turpe senex...
  - Что? - произнёс Б. Б.
  - 'Жалок старый солдат'.
  - В меня стрела?
  - Нет, зачем же? Это не в вас стрела. Вы фельдмаршал! - вымолвил Авель. - Я об обосанном.
  Я потрогал ширинку - мокро - и припустил прочь, мучим позором. Шмыгов ждёт!.. А за стыд спрошу с брáтины. Я хочу быть богат, как Крёз! Я желаю респекта! И привлекать хочу, дабы кланялись в пояс, дабы слюной текли, меня видя! Я жажду в Авели: счастлив, мол, обеспечил род и живёт себе, не спешит на подёнку, ходит в театры, Лондон, Багамы... Чтоб дамы грезили, как идут со мной, статным, денежным, по бутикам для to do shopping!.. Дочь была б - ну, и кто я ей, рвань без денег, чтоб ей гордиться любящим и всесильным отцом? Сын рад был бы деньгам: море игрушек! Боря-каналья не пренебрёг бы, прыснул бы гидом, плут, по НИИ, знай: я из элитных. Я посмотрел бы, да!..
  Погружён в себя, торопясь переулком, я вдруг застыл: милиция! пара рыл, патруль! А ощупав щетину, вспомнил вообще свой вид, потный, бледный. Поводов хватит. Пусть паспорт в норме, да гражданин ахти: в мокрых брюках выше лодыжек, лоб весь в порезах, с виду как грузчик, но, оказалось, носит музейное? Как звать? 'брáтина'? Есть 'докýмент на брáтину?' Меня пот прошиб. Прахом стали терзания с Б. Б., с Авелем, в том числе с испытанием Бога. (Прахом ли? - а как тронули вдруг меня за диагнозом, и за призраком сына, и за несчастьями всей моей экзистенции? Так Христос, битый розгами и распятый, вдруг испугался: 'Бог, Ты забыл Меня? '). Я соври, что несу мельхиор (нейзильбер), стоимость грошик, - сыщется умник, вычислит, ляпнет, что, раз 'нейзильбер' и 'мельхиор', он купит для своей кухни; даст мне две сотни, и я отдам, смолчав... 'Юсы', 'фиты' подводят: не про дешёвку мудрь старины здесь ('иже' и 'яко')! Плюс и корунды при злате-сéребре... А скажи я им прямо - швах вообще. То бишь: 'Ну, а докýмент где, что оно это ваше, от Квашниных-то?' Кончится, что, пусть я не украл, - 'заяв нет' (нет в лучшем случае, ведь состряпают), - а нашёл, всё равно по статье сто какой-то там мне арест... Прикинувшись, что я парень-рубаха, я повернул от них: мол, брожу здесь, гуляю... Всё потерять за так? Стать сдыхающим жмотным сбытчиком сына?! Брáтина - жизнь моя; выход - в ней. И тогда будет сложно, но ведь тогда уж закон пойдёт, не роман-детектив, как нынче. Будет коммерция; чёткий бизнес, как у них принято! Парикмахерская... Глянь, дышит, хоть с девяностых здесь обезлюдело; где за стёклами были фуксии и герань пролетариев и где с форточек висли сетки с сыро-колбасом - там нынче пусто, им в смену офисы... Я вошёл вовнутрь. Пожилой, местечкового вида, щуплой подвижности, в густоте чернобровия иудеище (патриарх почти) проводил меня к креслу. Я сел, но с сумкой.
  - Стричь! - бросил, радуясь, что укрылся от казуса с патрулём. - Стричь. Стричься!
  - Здесь не воруют, - выдал он и накрыл меня покрывалом.
  - Будет вам! - я не выдержал. - Вам так Бог велел?!
  - Вы весь прав! - извинился он.
  Я, зажмурившись, дал себя уместить как нужно, влажно обжечь, намылить. Я себя выдал. А у них нюх на сикль (авраамово племя!). Я, войдя, вник в него и повёл себя правильно: дал понять, что не прост. Не держи я ту сумку, а положи её, - как он мне предлагал, - случилось бы, что, надув меня, он мою сумку выкрал бы. Пусть психозы и фобии, если кто так решит, но, чувствую, он узнал про всё. Я спроворился, и он загнан в безвыходность, из какой выход страшный, если отважится. Одно дело украсть, се запросто; а убить - неподъёмный груз для того, кто в своей долгой жизни (он лет под семьдесят) шанс имел, но, смотрю, не осмелился, парикмахерит, вместо Брайтон-бич да паломничеств в землю предков. Значит, опаслив? высоконравственен? Я, поёрзав, услышал, что мог 'порезаться', ведь 'у мастера бритва'. Он не убьёт меня... Я задумался. Бог всучает мне казусы, начиная с дней Квасовки, так что я, отыскав врага и спеша с ним расправиться, попадаю в храм Знáменья, а затем и в НИИ; после к этому патриарху. Чтоб сделать выбор? Шиш Ему! Пусть Бог Сам выбирает, да! Пусть берёт меня, по частям или целого. Впрочем, Он выбрал деньги... Что ж тогда Он провёл меня (на моём пути к главному) по местам моей жизни?.. Или не Он провёл, но я сам свернул в церковь Знáменья и зашёл к Б. Б.?.. Нет, я спорил с Ним! Это Он меня впутывал; Он внушал бесполезность всех моих действий и подавлял меня: мол, не суйся, гой. Бог меня окорачивал, чтоб я в полном дерьме своём признавал Его, вопреки моим мукам. Стал бы Он убеждать меня! Он с аврамами лишь контачит!.. С Божьей холодностью вот к таким, как я, мне не Им, а моралью втемяшилось: 'Зря ты носишься с брáтиной! бесполезно, гой!' Он внушал крах затей моих lato sensu, также in corpore . 'Не продашь свою брáтину, не войдёшь в касту избранных!!!' - Бог вопил в брадобрее, что подстригал меня.
  Я вскочил.
  - Хватит!.. Сколько?
  - Вы недокончены! - поднял бровь патриарх, стоя с бритвой.
  Я полетел вон, чтоб, забыв о милиции и о прочих опасностях, мчаться. Я, бионт, вновь исчез, став отлаженный автомат в работе. Всовывал в турникеты карты проезда, прыгал средь людскости, низбегал эскалатором, проходил по платформе, жался в вагоне, выскочил на Цветном - и вспомнилось: 'Суета тщеты'... Фраза множилась, точно я не дослушал... Стало быть, Бог, поняв, что - спасусь, что Ему не сманить меня ни в НИИ, ни ещё куда, бьёт меня изнутри? Я злился; мозг мой выслушивал: 'Бог не скажет, как старый Лазарь, хоть он цирюльник. Не надрывайтесь. Если усилия - то не ваше, нет! Я знал мальчиков - вроде так себе. А один стал князёк в Москве. Оттого что удачлив. Есть неудачники... Что, моё вам ничто? Не верите? Кто такой старый Лазарь? Вспомните, сударь, выборы: ведь фигуры какие! с нами век и при нас всегда! голиафы таланта, марсы решимости! завсегдатаи СМИ!.. Ну, и кто стал избранником? А никто, кто и сам признал, что не ждал, не гадал, не чаял. Он был счастливчик. Дело в фортуне. Есть она или нет для вас? Если есть, то вам дастся. Как? Постучится в дверь...' Я пытался не слушать хренову заумь.
  Вот и 'Цветной'... Здесь маетно, из московских углов этот мной избегаем; здесь мне угроза; в сумерки или в дождь здесь дурно, я озираюсь и напрягаю взгляд. Здесь 'Труба' Гиляровского, дух болотной низины, нынче засыпанной (ту 'Трубу' читай 'Трупная'). Здесь жил сброд, избегаемый светом, в хазах с притонами. Всё порочное волоклось сюда затаиться в подвалах, где отъедалось, чтоб ночью выйти снова на промыслы. Убиенных здесь погребали в топь. Под асфальтом здесь трупы. Здесь сток Москвы от семи холмов; с взлобий грязь катит вниз, сюда. Центр рядом - а здесь строения низки, сумрачны... Пульс мой трясся; но я с 'петровского', слева, берега дошагал-таки, не задавленный, не зарезанный, до средины бульвара и, ощутив внизу, под газонами, злое, порскнул к дороге с тухлыми кровяными раскопками, на 'рождественский' берег. Всё, я у цели. И не задержан; рядом ждёт Шмыгов. Я шёл на Трубную, отдалённую от дна склоном в виде кварталов. Там я и рухнул вдруг в помрачении, но не в край с нужным Шмыговым, а в ландшафты Садового с моей сумкой в дюжине метров. Я вмиг пополз к ней. Вдруг подле брáтины, до которой был шаг, - ботинки. Я посмотрел вверх, с брючин и курток, грязных и ношеных, вплоть до лиц, напомаженно-ярких. Две полудевочки, лет шестнадцати. Я услышал:
  - Ладишь дастать её? - Малоросский акцент, в нос. - А, дядько, шо там? Може, бутиль?
  Хихикнули. Я увидел толкнувший сумку ботинок, плохо почищенный, а над ним рвань колготок. Вот оно! - пронеслось во мне. Я сказал хрипло:
  - Дайте-ка!
  - Дýрный лох який! Шо це...
  И сумка сдвинулась.
  - Эй, вы! - Я подымался.
  Девки отпрыгнули вместе с брáтиной. - Гарна штука... Ты пропывать бёг? Ни, дядько! Ходь к титке трезьвий!
  Вот оно! Что 'оно' - я не выяснил, потому что боялся и не хотел.
  - Пыть худо!
  Девки пошли прочь.
  Я тронул следом, шатко и нервно. Вот оно!! Бог плевал на мою онтологию и не думал менять меня. Просто отнял. Так пёс глотает мясо на леске, что после тянут вон для забавы... Нет, не конец ещё! Это - Трубная, и всё станется там, внизу, ведь они прут по улице, после - вправо и к цирку, да и к метро затем, чтоб проехать до Центра и поразмыслить, что делать с краденым. Они крýгом, то бишь по Трубной, - я же дворами, я по прямой пойду... Но вдруг девки умны и - в Центр пешочком? Мне не догнать их. Вдруг и действительно 'вот оно'?!
  Это 'вот оно' подавив, я дворами стёк к эксгумированным РСУ внизу смрадным гнилостным почвам и скромно стал к ларьку, чтоб просматривать от большой буквы 'М' все ракурсы к устью Трубной...
  Есть! Дуры топали - лишь бы прочь от меня вверху (где лежал я, считали) не на Рождественку, чтоб и вправду прочь, а к метро ко мне! Весь в грязи от валяния на асфальте и взбудораженный, я купил в ларьке курева, чтоб стоять и покуривать. Если кто углядит пляску мин моих, объяснит это дымом... Сердце подпрыгнуло... То есть вот оно?! Как бы я не достоин, а вот те девки и жлоб в 'ниссане', значит, достойны? Мало им деликатности и уступок в надежде, что перестанут теснить меня? Мало им моей бедности? Я, терпя извне, и внутри должен клясть себя и винить в неудачах: а, дескать, сам слабак: удалён из НИИ - не гений, беден - не умный, страждет по сыну - что ж не рискнул всем? И, в результате, гений - Б. Б.? А умный - тот жлоб в 'ниссане'?! То есть не чмо, как я, нынче сына имел бы, а не двух девок, что, коли фарт пойдёт, уже к вечеру за балдёж в злачном месте брáтину сбагрят?
  'Вот оно'?! Мне - нельзя, а им - можно? Мне - у параши и совестя себя; им, безгрешнейшим, - мир сей?! Богу так надобно?.. Я, стравив дым, всмотрелся.
  Шли озираясь, пошлые дуры...
  Мне - ту, что с сумкой... Срок настал! Светофоры жгут красный. Ждущие морщатся от шумов и от запахов землекопных работ вблизи. Девки зыркают в тыл, где Трубная выливалась вниз и откуда, считают, я мог спешить к ним. Строй из кварталов между двух улиц, - там, где сейчас они и где шлялись на Трубной десять минут назад, - был для них беспроходным... Вот оно?! Что сказал брадобрей: коль ваше - то, мол, само придёт? Как у этих двух девок: походя взяли - и сразу в дамках?.. Ишь, норовят к метро, вознося свою прыткость! Нужная слева... Тихо приблизившись, я схватил её; девка пискнула. Я играл, что мы дочь с отцом. Люди двинулись на зелёный, вслед - дружка девки в сильном испуге. Эта ж дала мне в пах, но недейственно; я высок её маху, всё обошлось.
  - Тварь!!!
  - Въихала, - я услышал притворное.
  - В ми... в милицию? Или здесь прибить? - заикался я. От неё пахло рыбою.
  Она глянула, как змея. - Мы бежынцы! Зы Чечни мы... Мамку убылы! Жыть нема, деньхи прóсымо...
  Но я ткнул её: - Лжёшь, тварь!
  - Ой, дядько, лху я! Мы з Халкой з Глухова! От ты ж, дядько, заумный!
  Мне она без нужды уже, я забрал мою брáтину. А стоял я с ней, потому что весь трясся. И заикался, точно отец мой, если волнуется.
  - При... прибью тебя! Ты неместная, и не будут искать тварь! Сдохнешь!
  - Ни! - она ныла, корча рот на болезненно полном лице в прыщах. - Отпустыл бы, а?.. Дядько, добрий! Я тибе дам, как хошь.
  - Что?
  - То самое... Шо, не умный? - Лбом она ткнулась в мой бок игриво. - Ынтеллыхенцыя?
  Я возжаждал убить её. - Дрянь! Паскудница! Носишь крест, смотрю?!
  Девка вмиг расстегнула рубашку, чтобы я видел. - Мы православные!
  - В Бога веруешь? - распалялся я, помня, чтó сделал Бог со мной.
  - Верую.
  Я был в ярости. Почему? Не она виной бедствиям. Отчего ж не Б. Б. убивать готов либо тех, на экране, из суетнувшихся, кто сменили былых, чтоб царствовать, и нас всех облапошили, но тупую воровку? А потому что, постигнул я, не мелка она, но напротив, первейшее, кардинальное зло, что в роду её возрастало и воплотилось в ней: гидра выползла из зловонных чресл Трубной в пакостном облике и когтями держала меж розовых сучьих выменей крест.
  - Кто Бог твой?
  С наглыми и пустыми глазами, тварь звонко выпела: - Бох Исус! За людин страдал! Наш Христосик-Бох!
  Я не выдержал и рванул её, так что чуть не упала. - Что можешь знать о Нём!
  - Добрий быв, всех любыл и то нам велел, - скоро, звонко твердила. - Дядько, мне больно!
  - Крест носить... - Не успел я продолжить, как она встряла:
  - Бачь! Я по образу и подобию. Бачь, хавно!
  Поражённый догадкой, что, как Иаков, бьюсь с Самим Богом, я, оттолкнув её, прянул к Трубной в важном открытии, что слова (смыслы, догмы, рацеи) губят. То есть где следует быть в реальности - я тону в словах, позабывши реальность. Вот я к Б. Б. свернул как Квашнин самоцельный - вышел контуженный. Ну, а сам Б. Б. как он был Б. Б. - так остался им, уделив мне чувств столько, сколько б истратил, скажем, чихнувши. С девкой - что б сделал он? Взяв своё, отпустил бы. Я же, болтая с ней, замотал себя в сеть семантики (хотя мог, если слаб в ногах, постоять с ней внушительно) и дошёл до того, что в шалаве высмотрел Бога, Кой на болотах, крытых асфальтом, нынче 'Цветной б.', взялся, мол, чтоб спасти меня от моих святотатственных, дескать, дел... Смотрите-ка: Бога высмотрел! Вышло, что и всегда со мной: влип в слова и давай страдать... не с того, что нагнал-таки гадину, но что вдруг различил в ней 'образ с подобием', значит руку на Бога вздел!.. Во мне крепла пря с внутренним: неспроста-де препятствия, что-то мне-де внушается, вплоть до Богоявления. А на деле - бурда одна. Мнить, что Бог меня учит, пошло, нелепо. Я верю в прежнее: захоти Бог добра всем, даст без затей... Ишь, выдала, что я руку на Бога... Как мне устроиться в сём миру, если, прежде чем девка та родилась, она знала 'кидать' нас, 'ынтеллыхенцыю'?!
  Шмыгов шёл ко мне от раскрашенных стёкол бара - от 'Bishop's finger''а, где мы сиживали когда-то. Бликали линзы с куньего личика, ноги дёргали джинсы и тяжесть свитера - всё гламурное, эксклюзивное. Он постукивал по часам.
  - You're late, sir! Very и very late! В общем, я отобедал, в том чысле выпыл, - стал он коверкать речь и потряхивать папкой. - Здесь документы; скинем на твой счёт, как мы решили. Ты мне поможешь, не представЛЯЕШЬ!.. Но всё потом... Вещь в сумке?.. А, dear, - он двинул папкой, - если б мы с этим в первую очередь, с документами, и затем только с вещью, лично у вас, Квашнин, без забот и сравнительно скоро образовалась бы баксоу тысяча!..
  Я был против. Мы взяли к лавке, где он всех знал-де, любящий редкости. Шмыгов вырос в старинности, - чей бренд, всё-таки, не сравнится с квашнинским; Шмыговы, врал он, выбились через 'личное, сэр, дворянство при Павле Первом'; выпивши, он продлял себя до английского пэрства, - и в антикварных салонах редкости говорили с ним не о скрытом в них духе, но об эмоциях чаепития на фарфоре денди или красавицы, у какой 'бесподобная роковая судьба, сэр!'. (Следует с детства быть рядом с вещью, чтобы понять её. Живший в скудости, заменяемой новой массовой утварью и штампованной модою, я вещей не ценил и не знал их, как их знал Шмыгов. Брáтина говорила мне, а всё прочее - нет, молчало, в смысле про чувства: про теплокровность, страстность, семейственность... запах, локон, в конце концов, некой особи, жившей с вещью годá).
  - Посмотрим? - Он задержался.
  - Ты её видел. - И я откинул с брáтины тряпки.
  Он наклонился. - Видел лет пять назад... - Выпрямляясь, он снял очки. - Годы Софьи-царевны?
  - Тёмный, Василий. Был такой. Век пятнадцатый... - Я взглянул вокруг. Сеть проулков и улочек почковалась от Сретенки и смыкалась фасадами под глобальным ремонтом. Целый квартал крыт сетками.
  Шмыгов фыркал. - Этак не может быть! Ты уж очень, сэр, в глубь сермяжную, иже с ним и в посконную... Шмыгов волка съел, и он знает, чтó этим пиплам из креативного класса, кто здесь поселятся, нужно, кроме хай-тека: киски, венерки, мрамор и бронза, да чтоб без пáтины, айвазовские и брюлловы в брэндовых рамках, люстры и ложки как бы из золота и тяжёлая, бла-ародная мебель: чиппендэйл, бидермейер, ар деку и барокко... Славная, впрочем, вижу, поделка. (Слышалось, что подделка). Крышки нет, но вдруг сим окрылит кого: дескать, сшиб вихрь истории... Резюмирую: если это, - он тронул сумку, - злато и сéребро, двадцать тыщ своих долларов ты получишь.
  - Может, и больше. Может, и триста.
  Он похехекал. - Если бы стоило, Шмыгов видел бы. Как бы нам не в инфаркт от грёз... Ах-те, к дьяволу, ТРИста тысяч! Знаете, чтó они из себя? Не спутали вы их с русскими тремястами-с? Шмыгов к вам вмиг бы был, если б стоило столько! - Он сиял в хохмах, поданных вместе с взглядами из-под линз. - Вообще, серебро ли? Ну, а как олово? Тот же самый нейзильбер? Ножичком, для анализа, - гнул он, - можно-с?
  - Я верю предкам, - тихо изрек я.
  И вдруг иссякнул. Пыл мой угас в момент. Ибо я их сдавал, всех предков, дедов и прадедов, души их (и свою тоже душу), их разумение, каковое ни есть, их чувства, скопленный опыт, русскую сущность - всё сдавал за библейское: '...крупный скот, и ослы, и рабы со рабыни, и лошаки, и сикли'. Я пёр к маммоне.
  - Верю им, - повторил я и не хотел идти, но признался: - Феликс, мне знак был, что - зря стараюсь, что - не получится. Поздно... Бог мне препятствовал в виде девки. Я задержал Его и убить хотел... Что, Великий Четверг, нет? Я так запутался, слепну разумом...
  Он взглянул из-за линз, оскалясь.
  - Зло с добром? Романтизм? Вьюнош с чистым мышлением, как ты был сорок лет назад? Эйфория Хрущёва? Строй коммунизм бегом с освоением Марса?.. ШТАМП на вас! На Георгии Маркине тоже!!! - Он разъярился. - Деньги швыряет... Глупый Калигульчик - Бах ему... Ненормальные! У вас нимб над всем! Вместо русского хлева - Китеж над озером! Робот стукнул по клавишам - гений. Чайник в наследство - в нём вся история. Шлюха пискнула - Богоматерь... Мы повзрослеем? Мы с тобой одного поколения, я хотел бы помочь тебе!.. Маркин? Он из еврейства. Он заработает, у них мозг такой, с трендом к прибылям. Всем в российской бодяге дан, вроде, равный старт. Результат? - поднял он свой ухоженный палец. - Самые, всероссийского уровня, на слуху кто, вновь авраамы иудычи. ОлиГАРХИ! Ну, так и что они? Что воздвиг иудейский гений? - Шмыгов азартно выставил кукиш. - Fuck воздвиг! Маркин твой разве с перцев сгрёб свои лямы? Прямо уж! У нас фиг - а у Маркина всё?.. Треклятые! Они гнусь даже сбацают, коль на гнусь есть потребность. Взять корифеи... Вот Пастернак писал, заявилась особа в ношеных туфлях: мне перевод бы; как, прелюбезнейший Пастернак Леонидович? Нет, мадам, вот когда б от издательств, то есть чтоб деньги... И посмеялся, что нищебродная обещала их. А та - Юдина! Пастернак с реверансами: ох, не знал! что угодно? я всё-всё-всё для вас! То бишь он, небожитель прок за версту зрел. Тиснул 'Живаго' где-то на Западе, там был спрос обосрать Союз, - и стал нобилем. Спрос на тех, кто утратил перцепцию форм и цвета? - вот вам Малевич. Кубик Малевича - изумительно! А Эйнштейн, ясно, - гений! А Обрамович - бог бизнеса! Что еврей ни сварганит - цимус... - Шмыгов протёр очки. - У них есть идефикс, сэр. Именно: то, чего не могло не быть, то и есть вокруг, и оно свято чтимо, ибо реальность. Что же всем нужно? Хлеба и зрелищ. Вот в чём реальность, в ней и твори дела, покоряй её. Как? Твори хлеб и зрелища... Не от духа, знай, иудеи, а от реальности; она Бог их. Всякая вещь в миру, посему, как бы порция Бога. Быть святым - значит вещи захапать и умножать их. Править реальностью - править Богом. Мы же иначе: мы в эмпиреях, а не в реальности. В заморочках мы, при понятиях!.. Я, что, умный, если толкую? Нет, я в европах был; я сбежал туда, когда Маркин в России здесь наживался. Ибо идея есть, что весь свет из европ к нам. И я рванул туда, идиотина... Вон идейщину! Всё в материи! Полюби её и не ставь симулякры вместо реальности. У жида учись! Если брáтина стоит - мы, сэр, сдадим её. Авраам продал предков вместе с их верой, чтоб стать богатым. Думаешь, перед бегством из Ура, чтоб искать Бога, как он наврал нам, парень не знал богов? Знал, естественно! Но - знал тех богов, что его презирали. Он хотел личного! Он хотел свои алчбы выделать в Бога; личную сущность выделать в Бога. Будем и мы так. Наши потребы сделаем богом! Я помогу тебе. Шмыгов пьёт пускай и этически сложен, но благодарным умеет быть. Мы с тобой ведь друзья, сэр?.. - Он двинул к лавке.
  Шмыгов, Хвалыня, Марка и Верочка, и та дрянь девка-'глýховка' - все в меня лезли смыслами, как в ущелье без эха, что не ответит... Да, не ответит вообще вот-вот... Ну, и ладно... Я помолчу... Исихия, акт молчания ради нечто. Сим победиши!.. 'Ясно давным-давно, все слова суть гавно', я вспомнил.
  В 'Лавке антик' (антикварный салон, магаз). Свет высвечивал натуральный-де хаос как бы без полок и без витрин. По столикам, возвышениям, драпированным бархатом, на полу были древности: аркебузы и глевии, сундучки и диванчики, поставцы и гигантские вазы, бронзы, фарфоры, чуть ли не танские, плюс комплекты посуды. Был набор филимонова, гжели, жóстова, хохломы и федоскина. Допотопный рундук из дуба полнили чаши, кубки, корчаги, блюда, ендóвы, все позолочены. Дорогие же редкости (табакерка из золота, костяная поделка лебедя в шаре и ковш мочиков) прятались, как изделия ювелирные (ложки, вилки, подсвечники, бижутерия), под стеклом. Всюду люстры - как сталактиты - висли до пола. На гобеленах - разные герцоги, паруса, шлейфы, пиршества, променады и зáмки. Тут и там книги в кожаных фраках, каменный идол, майя-тольтекский. Был салон эклектичен, в лад вкусам каждого. Покупайте эстетику, украшайтесь!.. Вышли охранник, девушки, менеджер. Шмыгов бросил мне, что всё сделает. Мы прошли в кабинет, где был сейф, стулья, стол, шкафчик с разными книжками и особенный инструмент, плюс ноут. Менеджер сел за стол. И сидящий был он высок. (И молод: в белой рубашке с галстуком мальчик). Хрустнувши пальцами, он сцепил их; россыпь веснушек, рассредоточенный беглый взор, курносость, бледные щёки, бледные губы.
  - Так... У вас что? - Он кашлянул и сменил резко позу, чтоб спрятать ногу.
  Шмыгов осклабился. - А гарантии компетентности? Мы, клиент, вправе быть за инкогнито; вы же... Кстати, позволено ли нам сесть?
  - Понял! - тот спохватился. - Сядьте и здравствуйте. Звать меня Николай Николаевич, или Пáсынков. Я являюсь здесь продавец и эксперт. Это вот... видите? - ткнул он комканно в галстук свой, в персоналку.
  - Нет проблем. - Шмыгов сел со мной на диванчик, нас умалявший перед сидевшим в фас в кресле дылдой, что собирался, верно, грызть ноготь среднего пальца, но удержался.
  - С чем вы?
  Я подал брáтину. Он прищурился, сморщив нос, отыскал нечто вроде монокля и наклонился... Сердце сдавило. Ибо различное: захотеть продать, говорить, что продам, понести на торг - и продать-таки, чтобы вещь взял чужой, инертный к древнему духу, в ней сохранённому, чтоб в ином мозгу она виделась как товар лишь... Страшно знать, что ты продал вещь, отстранил от себя строй мысливших, как, в двухтысячном от Р. Х., реликвия, что, пока, в тьме петровских зим, у него, у цалмейстера Квашнина Б. И., попадёт к Квашнину же... Пасынков тряс её, и вещь плакала. Он, моргнув, повернул её, где корунды, где было: 'День, иже створи бог, взрадуемся взвеселимся в он, яко бог избавляет ны от врагов наш и покори враг под стопы нам, главы змиевы сокрушаи'... Что ему? Пальцем трёт инкрустацию, правя лампу кронштейном, чтоб разглядеть всё.
  Шмыгов позёвывал. Было душно и парко; я дёрнул ворот... Вот чего отвращался я, если Бог был в той девке: не сбыта брáтины, а того, что сгорит во мне, если это наступит... Шмыгов рассматривал сор на пальце. Вдруг он обмяк, что воск, постаревший бионт, органика: не директор шведского представительства, не студенческий конфидент мой, не фан нимфеток, не меценат юнца, не делец, не пьянчуга, не англоман, не пройда - а существо лишь, то, что рождается, длится, старится. Нужен он кому? Любит кто его? Каково ему за очками, явно ненужному?.. Сын в плену тоже лишний был, пусть не знал сперва, что не нужен; ибо не стали ведь выкупать его? Да, не стали. Именно я не стал... Каково это: вникнуть вдруг, что ты больше не нужен, битый, истерзанный сгусток плоти, вот как бездомная в ливне кошка? С чем был внутри себя, в своей муке? Верно, не верил, что его вызволят, - безнадёжно не верил, страшно, трагически, отгороженно от живых, фатальнейше, потому что не нужен, вник. Вроде нужен, но как-то деланно, прикладнó, искусственно, когда можно сказать, что: надобен, - но не так, чтоб терять из-за этого свой комфорт. Я...
  Что же я лишь сегодня здесь?!
  Впрочем, есть лишь рождение, рост, гибель. Тварность родится, ходит и тлеет. И мало разницы, как кому в этих трёх метафазах: фарт или муки? Шмыгов ловчила, Марка богатый, я неимущий, сына казнили... И что из этого? Сострадаю я древнеримскому греку, павшему в битве? Сколько рождалось, было и умерло? Ну, и что с того? Вот и первенец... Разом всё во мне кончилось, став чужим и предсмертным.
  Шмыгов вдруг вскинулся:
  - Да-с! Ни шатко ни валко вы! Битый час сидим. Вы могли бы представить, что у нас больше дел, кроме здесь сидеть, молодой чээк! Верно?
  Пáсынков хмыкнул и стал пунцовым. - Вам нужно сразу? Я кончил колледж, практику в ГИМе, к вашему сведенью... И не час пока - полчаса, - говорил он с акцентом, кажется, с южным. - А экспертиза не просто так. Можно - бах! - и по весу. Вам это надо? Здесь не ломбард. Серьёзная экспертиза - это осмотр сперва, вес, анализ, выявить вставки... их у вас некомплектность... Также и ценность: может, подделка? Есть ведь такие - в оригинал, коль древние. Вы в ломбард не хотите? Там всё на граммы... Скажете, что продукт век семнадцатый, высшей пробы? Вам лишь бы сдать. А эксперт, если ошибся, платит зарплатой и... этим... имиджем. - Он вертел в пальцах брáтину. - У вас тонкости; взять хоть вставки... Я корунд не могу извлечь, потому-то - рефрактометром и микроскопом, чтобы: а! - твёрдость выяснить, бэ! - дисперсию, показатели преломления, дихроизм и Уфэ-показатель; также дефектность и класс огранки. Здесь всё не просто... Блин, нет корунда? Это вам минус... А серебро... Аргентум здесь?.. - Он по брáтине звякнул. - Не аппликé? Проверим... Пусть серебро: но ценное? При Петре пробу подняли до семьсот пятьдесят... До этого, раз семнадцатый, вы сказали...
  - Век не семнадцатый. Кто сказал? Я молчал, - возразил я. - Век же - пятнадцатый.
  - Ой, не может быть! - прыснул Пасынков. - В тот век русский аргентум был по метрической под пятьсот всего. Пётр зачем пробу поднял? Знаете? Серебро под пятьсот - плохое. Вроде как никель. Им торговать?
  - Плевать мне. Ей лет шестьсот, - я злился. - В ней почерк Киева.
  - Кто 'она' и кому 'в ней'?
  - Брáтина, - вёл я.
  - Fuck... - буркнул Шмыгов. - Нечто за рамками... Он нам пропись читает... Нас, милый, в банке ждут! Дилетант вы. Впрямь, не экспéрт, а éксперт!
  Тот опрокинулся худобой своей в кресло, так что катнул к стене, и продолжил: - Это не брáтина. Форма брáтин иная, шарообразная, и без ручек... да и поддон не толст, умолчим про рисунки. Что это? Кубок! Ёмкость для пиршеств... - Он повёл взглядом с лёгкой усмешкой. - Так гибнут мифы... - и подкатил к столу вновь взять брáтину. - Не темнеет. Должен бы... Скань невнятная... Стилизация? Серебро на глаз чище... Или вы чистили, чтоб продать подороже? - Фыркнув, он кончил: - Всё... Нет, ещё взгляну, визуально-метрически... - Он пропал в смежной комнате, комментируя: - Я ведь спец... Метод прост... Камень вымажу маслом, - камень пробирный... насухо вытру... краем по вещи... и эталонной иглой затем... след сравню... выясняется проба. Весь визуально, в целом, метрический...
  Нёсся шум, ладно логике слов его.
  - Дилетанты - символ эпохи. - Шмыгов, тряхнув рукав с неприметной соринкой, сморщился. - Впрочем, слишком - эпоха. Лучше безвременье. Купит быдло диплом - и éксперт, и даже спец... Однако, нам бы успеть в банк... Dear, принёс печать?
  И на мой кивок он кивнул.
  'Спец', выйдя, брáтину поместил на стол. Хрустнул длинными баскетбольными пальцами, глядя в сторону. - Серебро не ахти что... Проба шестьсот... там сплавы... Далее, изумруды... есть и сапфиры... Качество бедное. И подделано... Николаевский век, не ранее... Про коррозию? Нанесли её, чтобы типа под древность; также и полосы - под отливку... Я ценю - тысяч пять вещь. Нет интереса. Так что вы думайте... Скань невнятная...
  Шмыгов встал. - Там есть золото, о котором ни слова. Вы... Дилетант вы!
  Я усадил его, объясняя: - Скань, что невнятная, - скань Амвросия. Жил в пятнадцатом веке. А подтверждается клеймецом на ручке, можете глянуть. - Я оскорблён был гоном на брáтину.
  Посмотрев через лупу, 'спец' двинул к шкафу с разными книжками, взял одну и листал шепча: - Клейма, знаете, тоже... Может, подделали.
  Я представил пакет с письмом (ксерокопией). - Вы читали, чтó обрамляет скань?
  Он взял брáтину. - Так, Василий Васильевич... сей сосуд в лето... шесть, девять?.. И... Иоанну Рябцу... Спасение?.. А, 'царей'!.. Избавляющего... Давида?.. Кто Давид?
  - Плюс письмо есть добавочно, подтвердить коль не факт, что вещь древняя, то состав её, - продолжал я. - Вот, прочитайте... Лучше я сам прочту: '...сия братина станет памятью о величии рода, чрез Иоана Михайлова сына к славе взнесённага. Власно Крёз, умиляюсь ей в злате-серебре'.
  'Спец', кивнув, глянул в книгу сравнивать клейма: на репродукции и на брáтине. - А причём Рябец?
  - Свод Макария, - отозвался я. - Там написано, что Рябец этот - прозвище Квашниных. Пусть письма фейк, но не свод же. В сём письме - о награде сей брáтиной Иоана Рябца. Прощайте. Вы малоопытный. Экспертиза должна быть шире, чем сбор кислотных, металлургических, визуально-метрических... плюс каких ещё методов? - И я встал.
  - Компьютерный и физически-ядерный, - произнёс эксперт, сев за ноутбук, чтобы рыться в нём.
  Шмыгов выпалил изумлённо: - Не реагирует!.. Исключительный олух! Словно и нет нас! Всё, бери брáтину. Он за наш счёт, глянь, учится... Бить таких! А нам в банк... Перегнать суммы нынче ж! Там и твой бонус... тысяча. Если хочешь - то две.
  - Ты пять сулил.
  - Пять? - он смутился. - Пять, сэр, нельзя дать. Мы в банк - платёжки. Я заполняю их с твоей подписью, и в мой банк, dear, - твой реквизит. Вник? Деньги на твой счёт, и эта сумма - без твоей тысячи - поручением, нами отданном в твой банк, прыгает дальше. Проще простейшего!
  Я устал, не хотел идти. Было пакостно. Гибло всё, кроме времени... и его, впрочем, нет. Я чувствовал, что опять эту брáтину не пойду сдавать. И умру... - без случая убедиться, что всё ошибка, хоть и кошмарная? мóрок? и что я пальцем не шевельнул тогда не затем, чтоб жить в благах (нынче ведь рад отдать всё имущество, патримонии, самость - всё отдать в искупление, подтвердив, что не хлам берёг), но затмение было?.. Или же брáтина, ставши агнец заклания, нагнетает фрустрации, театрально стенает? Может быть! Ибо что ей терзать потом? где найдёт дураков, как мы? кто ей жизнь отдаст, как то делали мы? Подавляя нас, окаянная брáтина порождала иллюзии о почёте возни с ней; типа не мы её, а она нас возвысила? Нынче, как я восстал, - (смекаю ведь: за столетия симбиоза с ней массу жертв она выбила из наученных, что реликвию потерять - крах! пагуба! но живых давить можно сонмами, будто кровь, честь и жизнь сама - только в ней одной, а мы дым. Прав Пáсынков, нуль цена этой гнуси; лучше уж хрень в пупке от Сваровски! Нет в ней благ, чтоб таскаться с ней, украшать её грёзами и камлать вокруг), - нынче, как я восстал, пусть чванится. Не проймёт меня! Да не так ли Россия дыбилась то с империей, а потом с коммунизмом, - кончилось, что на всё это спроса нет?.. Я её и за доллар сдам, эту 'родину'! Я сойду с неё, как с прогнивших лесов! Я ей-ей, сойду, чтоб по-новому зваться: Шýстерман. Да, вот именно!..
  Что ж горит вдали и мертвяще сияет, муча мне память? Это ли, что семи с половиною лет убил, - идефикс точно фраза из фильма? Или что Ника ребёнка ждёт? Нет, не то... Может, это: я бы не спас его, коль она стоит мало, чёртова брáтина; как бы не было выхода, ничего не слагалось; он обречён был. Не было денег... Именно! То есть я не виновен... Но, тогда, что возник под ракитою в пойме мальчик в той Квасовке? Он - с чего? Просто нервы? Он ведь там маленький, он там - мой ещё, кто был рад незатейливым сказочкам... Он там ждёт; а я - здесь. Но могу к нему завтра же под предлогом, чтоб Марку сблизить с грозным Закваскиным... Что-то делалось. Каждый миг мои, импульсы уловлялись словами и каждый дискурс жрался семантикой... До глубин пронят я, контролируем! Я у-словный весь! Нет живого движения - весь в словах. Ритм самóй жизненосной пульсации облачён в нашей психике в форму слов: сердце 'тук...' - ведь нехитро? Нужно лишь ход найти, как назвать 'тук...'-витальность, что яро тщится жить, - и конец всему, и живое вмиг - неживое. Станутся ветры, сжаты в сквозняк, и умножатся жесты, смяты приличием, и возникнет любовь как секс - мёртвый мир, в коем жизнь сменят правила... Кем же стали мы, как пришло оно - слово? Образы Библии в их условности вместо вольных лиц мифов? функции словного реализма? спецпоселенцы из жизни в кажимость?.. Но, вопрос: из ЧЕГО много истинней проистёк знак, названный 'человек'? ЧТО травят им, дёргая за рацеи, точно за помочи? Уж не ЖИЗНЬ ли? Уж не ЕЁ ли в собственном сыне влёк на заклание Богу слов Авраам?! Спасение нам не в том ли, что, коль слова разбить, ЖИЗНЬ вернёшь?..
  Шмыгов тряс меня. Дылда Пáсынков за столом то сцеплял свои пальцы, то расцеплял их.
  - Éксперт из éкспертов даст заключение? - бросил Шмыгов, встав с сигаретой. - Даст?
  Треснул голос: - Я протестировал. Я разбил по аналогам. Есть погрешность... - 'Спец' чуть ссутулился. - Предок прав, тот ваш предок. В первый раз я на золото тест не делал, и подтверждается... Что сказать? - Он смотрел вниз. - Вещь стóит больше... Золото - восемьсот где-то пробой... Что ещё? Изумруды, сапфиры, крышка отсутствует. Некомплект. Не пятнадцатый век, стилистика... ну, лиризм... И отливка следит не так. Век семнадцатый...
  - Сколько стоит? - Шмыгов ярился.
  Пáсынков хрустнул длинными пальцами. - Вещь мы выставим, из-за качества сплава... но и старинности. Некомплект... Но я всё распишу: вес, качество вставок... Собственник? - Он уткнул взгляд в меня. - Колеблюсь... Вдруг и возьмут, как знать? Только стоимость уточнить бы... Нет спектроскопа, дифракционного... А цена экспертизы высшего уровня велика; и не к нам бы вам... В общем, это... четырнадцать, - он уведомил, - тысяч. Ну, ясно, баксов. Унция - триста двадцать четыре.
  Шмыгов прошёл к столу и, похмыкав, ткнул сигарету в степлер, чтобы сбить пепел. - Павел Михайлович, мы уходим. Есть места адекватные, где честнее с клиентом. Всё, вьюнош. Вещь нам!
  Тот подскочил. - Не надо! Я извиняюсь! - Голос дрожал, он дёргался, пока Шмыгов не сел. - Я всё-таки... - вёл он комканно. - Я хотел, чтобы собственник. Я ему хотел... Эти сведенья... - он рванул галстук, дёргая шеей, - конфидентальны.
  - Конфи-, чёрт, -денциальны! - выкрикнул Шмыгов. - Нет, уж! Условия ставим мы! Я - тоже. Собственник это собственник. Но не я... Я таких, как вы... Пять - так? - пять было тысячек? Вслед за чем вдруг четырнадцать... Может, всё-таки, тридцать? или полсотни? - Он прошагал к окну.
  - Доверяете? - И эксперт хрустнул пальцами.
  - Это друг мой, - тихо сказал я.
  - Друг?.. - Посерьёзнев, дёргая кресло, Пáсынков выкатил от стены ко мне. - Я скажу, чтó меняет друзей. Вы знаете, что ваш кубок, он брáтина? А ценой в семьсот тысяч?
  Шмыгов запнулся.
  - Прежде вы лгали, - начал я. - Как вам верить? Всё, возвращайте вещь, Николай Николаевич.
  Он вскочил. - Нет, Савл Павлович!! Вы ведь шутите? Вам не к нам. Суммы крупные, для Алмазного фонда!
  - Что несёт? - бормотал Шмыгов. - Савл?! Отчего Савл?
  Пáсынков распустил свой маленький галстук.
  - Прежде я сам не знал. После... если обидел... А почему, блин? Вы вот подумали, я хам? Я думал, вы хам. Знает ведь, думаю, не про нас его уникум, не по нашим карманам, и изгаляется. Но, вдруг думаю, не дурачится, и одет не как... За компóм вник: не знаете... Кинуть - мысль была. С ней - в окно... Миллион почти; крыша ехает. Смойся - где доказательства, что вещь ваша? Есть фотографии? документ о владении? Нет таких. А я врал бы... Насочинял бы, что хулиган украл, я - за ним, не догнал, блин. Чем бы вы крыли? Я украл? Подтверждение?.. Да вы сам - вряд ли верили, что так много. Друг ваш - сноровистей. Он решил, что коль я дал четырнадцать, то тогда вещь все тридцать. Друг ваш всезнающий? Он бы вас не сюда привёл, знай он, сколько вещь стоит. Я это чувствую; вообще вещи не было б.
  - Damn!! - выл Шмыгов. - Юный тупица!
  Тот, заперев дверь, нервно продолжил: - Я бы вещь спрятал, а с дрянью схожей вернулся бы. На-те, вот она. Вы: подмена? Вам менты: с чем сравнить? образец где? Мог бы любой врать; где же улики? Главное - вещь откуда? есть документы? Нету. Значит, и дела нет. Вы пришли, я наврал бы им, дали это, что я бы дал им, и расскандалились. Вас за это в ментовку бы. Вы могли бы единственно повязать меня, сами как-нибудь; но я скрылся бы. Вещь бесценная, стоит многого... Стоит, думаю, чтобы даже убить, блин... - Он грыз обгрызенный на большом пальце ноготь, галстук болтался. - В общем, прошу вас. Это мой шанс. Откажетесь продавать вещь - ладно... Мне ведь что нужно? Я опишу её, проведу экспертизу... Мне для престижа. Вещь раритетна... - Он свесил голову. - Дайте шанс! Без меня вас обманут. Я хоть и неуч... Но это шанс мой.
  - Шанс? - повторил я.
  Он, сбегав в комнату, вынес книги.
  - Как ваша стоимость набралась? Вес, первое. Пробы верные, уточнить можно позже... Точный вес - несущественно. Вещь не ломом берёт, не вставками. Ерунда, что и крышки нет. Чем берёт? Обработка камней, шлифовка и фактуровка, также отливка, надписи, скань с резьбой - по всему вещь не очень-то. Но их две таких! Вы назвали Макария, и я вспомнил... - Он показал альбом, где была точь-в-точь копия, но с иным текстом. - Вещь - не пятнадцатый век, двенадцатый! Значит, возрастом вещь берёт! Подтверждаемым! Здесь отрывок, что Боголюбский князь наградил двух, мужа Петрилу, также Рябца, из Галича, и добавлено, что две чаши лил Фалалей-грек, съехавший в Грецию. За двенадцатый, за наличие документа личной истории и за редкость - коффициенты, стоимость выше! Здесь, блин, не редкость, а уникальность!
  - Чёрт! - брякнул Шмыгов. - Коффициенты... Éксперт мне... Но, дружок, здесь указано, что шестьсот всего тысяч, этот аналог.
  - Павел Михайлович! - взял тот книгу. - Гляньте: амвросиев штамп. Назвали - я и нашёл его, а потом рыл с прицелом. Точно, Амвросий! Жил-то в пятнадцатом; потому вы считали, что век пятнадцатый, по клейму с письмом. - Он ткнул пальцем в строку. - Не лгут в письме! Просто к брáтине, что двенадцатый век, в пятнадцатом приварили кольцо, вот это вот, а Амвросий добавил скани и надписей! На поддоне инскрипт по случаю; а вот верхний сменили, про 'Иоана' и год дарения! - Он кричал почти, он себе объяснял, не нам двоим. - Там, в Макарии! То есть, где, что, когда про всё, - ну, о русских сокровищах, - там про дар Квашнину! Вот, слушайте: '...чаши давной рушчатой с крыу', - это про крышку так, - 'препоясана венцем с золотом'... Вот, написано, что её дал князь Иоану, сыну Ондрееву, и что дар Квашнинам 'бысть'. Что, блин, архивы? Случай ваш чистый: два подтверждения. Вещь опознана.
  - Вы сказали: семьсот? - влез Шмыгов. - Здесь, про петрилов аналог, - стоимость не семьсот, чёрт! Где семьсот? Здесь шестьсот с лишним тысяч; а он и с крышкой, и с инкрустацией, сей аналог.
  - Схема оценки, - Пáсынков двинул дылдистым телом, - это ведь, в том числе, есть ли спрос. На товар ваш как раз есть спрос! Если б я связал 'Квашнина' с 'Рябцом'... Знаю пару заявок. Факт спроса важен, он добавляет, очень немало. Это и даст семьсот. Может, больше, и восемьсот даст... может, и лям даст... Если им нужно, этим заказчикам. А им нужно, я это чувствую.
  Шмыгов выключил затрезвонивший сотовый. - Погодите-ка... Кто в верхах... А!.. Что я думаю? Что нам незачем пыл ваш, мой юный друг! Конечно, вам получить нас - в радость. Сладостна грёза, что éксперт Пасынков в двадцать лет мэтр и профи по раритетам. С грязи и в князи, сэр? Как бы в Шлиманы ? Так, сэр Пáсынков?
  - Я не Пáсынков. - Продавец опустил глаза. - Николай Николаевич Кнорре. Дед был из немцев, взял в жёны русскую, появился отец мой, но из-за Сталина он стал 'Пасынков'. Я в Чечне воевал как Кнорре, этим и спасся...
  Явственно, у него европейский нюх и настойчивость, необидчивость и неробкость быть тем, кто есть. Но, главное, мне Чечня его значила, что, хоть Шмыгов и прав, - мне действовать через этого баскетбольной комплекции и нескладного, малоопытного эксперта. Лет ему - двадцать, вроде бы, пять. Речь, стало быть, не об этой, что шла, войне, а о первой чеченской, - той, значит, сáмой.
  - Как без посредника? - вёл он. - Я бы помог вам...
  Шмыгов пиявил, разгорячённый: - Мы тоже доки, опытны в бизнесах!
  - Зря вы... - Пáсынков-Кнорре тихо пал духом, галстук обвис на нём.
  Шмыгов нервно протёр очки.
  - Если Павел Михайлович, - начал Пáсынков-Кнорре, - будет согласен, то... (я кивнул в ответ, и он выпрямясь, подтянул галстук)... Делать мне опись?
  - Fuck, миллион почти... - протирал платком свой лоб Шмыгов.
  Оба не знали самого важного, что не мы размечали план - а маммона простёр крыла. Кнорре-Пáсынков стал учтив, старателен. Шмыгов стал вдруг потливым и не спешит в банк. Мне вдруг спокойно, я победил мир - и мир мне служит. Я вот ряжу - мне внемлют, не возражают, как было раньше. Я не подрос на йоту, не получил пост мэра, не покрасивел - но, в старых брюках, в ношеной куртке, в стоптанных башмаках, я, чахлый, сделался VIP-ом.
  Кнорре витийствовал: - Что такое добыть вещь, знаете? Вам без мук пришло... - Он, склонясь и взяв листики, стал ровнять их. - В жизни за рубль убьют. Я в Чечне в девяносто четвёртом: наш в роте хвастался, что браслет нашёл, - ночью кокнули... - Он кивнул вбок в смежную комнату. - Я, сидел там, почувствовал, что на всё готов. Слышу, вы здесь торопите, - не вы лично, а друг ваш, - мыслю, что делать. Гады играют, вот что я мыслю. Вроде расспросики, а на деле стебают, типа рулетка: как, не убью ли их? Подожду, решил, вдруг не знают... Лучше б не знали. Это ж мучение - так с людьми. На инстинкт расчёт. Типа, голая в роте... Наш инстинкт - под себя грести. Я в Чечне прозрел, за браслет когда кокнули и когда я и сам мечтал... не убить... но мечталось реально, что ему пуля в лоб и браслет будет мой. Я мысленно убивал...
  - Вы псих, что ли? - вскинулся Шмыгов.
  - Нет. Псих, он скрыл бы. Это инстинкты. Павел Михайлович, взять ваш друг... Он у них, дельцов, - злой, инстинкт. Их спроси, в чём соль бизнеса, - понаврут, что в энергии, в креативном чутье. Смолчат, что успех их весь в том, чтоб дурить всех. Лица взгляните, их и моё хоть...
  - Что? - Шмыгов замер. - Скот!! Дебилоид!
  Тот ровнял листики как ни в чём не бывало. - Я, прочтя, что Аврам сдал жену свою Сару ради наживы, понял. Многое понял. Он торговал женой, а инстинкт ему Бог внушал. Получается, даже Бог внушал, что рубль выше... Вот и про наше: думалось, я - в окно, либо вас бьёт инсульт, или вы чего прóсите, скажем, чай, а я - яду. Вы исчезаете, и она у меня... Рассказываю, чтобы верили. Не хочу вас терять. Мне б в шильманы...
  - Неуч, в шлиманы... - злился Шмыгов.
  - В шлиманы... - Кнорре-Пáсынков встал ко мне. - Наш контракт. Типовой. Обязуюсь вам: провести экспертизу, высчитать стоимость и найти покупателя, тайну сделки. Так? Вы обязаны мне: проценты, право вещь фотать, ну и описывать и вводить в обиход... - Он медлил. - В этот, в культурный, блин, обиход... чтоб знали: найдена Кнорре и им описана... Будьте бдительны, вещь-то в лям почти. Вещь утратите - то и мне конец... Но ещё - конспирация. Вы пришли Квашниным, а уйдёте мутантом... - он озарился. - Мы утаим вас, как инкогниту!
  - Лучше инкóгнито, - я поправил. - Или, да что уж там, Агасфером! - Я вынул паспорт.
  Шмыгов с протестным: - Стоп!! - взял контракт. - Рассуждать горазд... Душу он распахнул... ИнСТИНкты! Лазал в источники, распинался в лояльности, лез в сыны... Адресок ему, а он вечером с пушкой?! Нет, дружок! Шмыгов вам не Квашнин, чёрт. Шмыгов не рохля... Свой-то, - ткнул он в бумагу, - адрес не пишет! Лишь магазинный дал! А клиент, принципал, - глянь, термины знает! - дай ему адрес... В нас инвективами-с? А вы сами, невинный наш, был бы гость без меня, хрень русскую не болтали бы? По-тевтонски бы? Кровь кипит? этот самый инстинкт? топориком?.. А мы с вас начнём! Паспорток ваш! Вас в реквизиты, я и в смартфон введу... - Шмыгов взял паспорт юноши. - Чтоб раскольниковых плодить? Нет, выкуси! Ведь у вас смысл не в том теперь, что-де юным нужней деньгá, и не в том, что-де право имею, - но по-фрейдистски, психоанализ: есть-де инстинкт такой с Авраама; раз патриарх таков - это гены, с ними не спорят... Что?! - Он вгляделся в бланк. - ВОсемь целых проЦЕНтов?! Максимум?! Чем же вы заслужили? Мы вас, как дéвицу, вразумляли... Мы вам убавим прыть!
  - Убавляйте.
  - Восемь, - изрек я. - Пусть будет восемь.
  Шмыгов ярился в модных очках. - O, greatly! Денег не жалко! Перлу этичности и профнавыков - полста тыщ всего? Лучше дай ему сто тыщ!.. Но, прощелыга, - мой телефон вам, а не владельца. Лучше уж вы - мне. Вся информация принципалу - через меня лишь, славный наш, благонравнейший... Как вас там? Николай Николаевич? Я легóк: нынче здесь, завтра там. И ищи-свищи. А ещё... - Шмыгов щерился куньим ликом, - я и письмо слеплю, даже два; мол, убьют меня либо Павла Михайловича - все к Пáсынкову, кто-де Кнорре и кто работает там-то там-то, внешность такая-то, а прописанный... где - посмотрим... - Он, открыв, начать тыкать в штамп. - Fuck! Герой наш здесь временно?! И прописан бог весть где?!
  - Ладно вам! - Кнорре-Пáсынков встал. - Не парьтесь... Пусть через вас, что ж. Ладно. И... процент снизьте, если вам надо... Мне пять довольно... в дело.
  Выходцы из Силезии, в девяностых годах (прошлый век, девятнадцатый) Кнорре вздумали перебраться, где будет лучше, но не в Америки: денег не было, либо в сердце извечное 'drang nach Osten'. Жили в Эстонии. Вдруг втемяшилось, что пусть им хорошо теперь, но не очень; дальше к Востоку, может быть, выгодней, Кнорре мыслили, раз они до Силезии жили западней. Поселились в Поволжье, грезя Востоком, но с парадоксом, что, если двигаться за Иркутск к Хабаровску и в Америку (а оттуда в Европу), встретится вновь Эльзас, в каковом было плохо. Стало быть, в 'drang nach Osten' некие козни?.. Но время смяло парус стремления; начались революции. Кто погиб, кто стал нищ, кто бежал на Восток. Разумные, вроде Кнорре, пятились к Западу. Фюрер звал их; фатерланд, клялся он, ждёт сынов!.. Из Силезии вновь отправились на Восток - с войной. Клаус Кнорре попал в плен, сослан был в глушь, в леса, там понравился медсестре; ребёнок... Раз они встретились, сын с отцом... Медсестра убралась в г. Грозный и увезла медальон с письмом, где возлюбленный описал свой род. Мальчик, Пáсынков, звался 'Коля' (что значит 'Клаус'). Сам Клаус сгинул: то ли угаснул, то ли ещё что. Внук весь был в деда: росл и пригож, ариец. Школу окончил он при Дудаеве - гегемоне Чечни, преуспевшей в разбое. Русских тиранили. Шариат с круговыми поскоками, исступлённые митинги да психозы фанатиков, возглашавших 'Аллá акбар!' Дома слушали бред Москвы про богатства, секс, нуворишей, акции, плюс про 'ваучер, вашу долю в имуществе всей страны'. 'МиМиМи', 'Эксемер', 'Газ-Энвест', 'ОргъБанк', 'Сéлинга', 'Первый ваучерн', 'Властелина', 'Фан-попечитель', 'Ваш честный брокеръ', также 'Гирмес' с 'Диржавой' грабили вкладчиков - и в офшоры. Мнение Грозного отвечало 'аллой акбар' и чредою парадов. Раз Москва крикнула: цыц там! Ей в ответ - газаватщина. Их с отцом гнали в горы, то ли рабами, то ли к расстрелу; но он смотался, сжулил на выезде, что отправился за невестой, и, подтвердив ислам, был помилован - с мыслью взять по возврату с женскою прибылью... Гол-сокóл, в феврале девяносто четвёртого прибыл в Ставрополь, где пристроился в частной фирме. Жил и работал, часто просматривал медальон с письмом деда Клауса; сердце ныло; а в ноябре, когда пьяный Кремль рявкнул, что вправит мозг Чечне, он сказал, хочет в армию, чтоб 'спасти своих'... Влезли в Грозный, где и попались. Ночью он выбрался с офицером-старлеем; прочих порезали. Он участвовал в паре рейдов, снова попался, но был отпущен в качестве 'Кнорре' - как внук того, кого в прошлом ждала Чечня избавителем. Офицер, им спасённый, сын генерала, был благодарен, свёз в Подмосковье, спрашивал, чем ещё помочь. Антикварным училищем, знал он (может быть, медальон тот, Клауса-деда, гладкий, серебряный, был причиною?). В девяносто седьмом он уже был оценщиком. Кириенковский кризис подшиб его. Чуть помыкавшись, оказался на Трубной, пусть недоходной, но с перспективами по наплыву мажоров. Он ждал лишь случаев, что потворствуют юности, разве что не любовных: выгодных браков. Он хотел стать self-made'овым, себя сделавшим. Тут вдруг я с моей брáтиной.
  - Я решил вскоре вновь в Чечню, - он сказал. - Грозный пал, дальше горы. Взять их пусть трудно, но... В общем, там я найду отца, или выкуплю. Мне проценты - на выкуп. Я напрягусь для вас!
  - В Грозном были московские?
  - Я из роты южан.
  - Черт, хватит вам!.. - Вскрикнув, Шмыгов умолк, поняв: не досуж мой спрос.
  - Пленным казнь?
  Кнорре-Пáсынков хрустнул длинными пальцами.
  - А дойдут до Шароя? - вёл я нелепо. - В этот раз?
  - Вы что, жили там?
  - Нет, я так.
  Шмыгов встрял: - Сын, любезнейший, у фактотума пал в Чечне. Да, судьба... - он вздохнул. - Всё, вещь нам!
  - Вы извините, - и Кнорре-Пáсынков подал мне документы. - Пару минут - отснять.
  - Для чего? - Шмыгов злился.
  - Право на съёмку, это в контракте. Для покупателя. Я не вещи ношу ведь. Фото.
  Он вынес снимки: брáтина под юпитером на малиновом бархате и на чёрном; дивна, величественна, горда, как царь. Инкрустировать, сделать крышку - ставь хоть в Алмазный фонд. Шмыгов вытер лоб. Он потел.
  - Dear, в банк, - бормотал он.
  Пáсынков-Кнорре нам говорил, отпирая дверь: - Притворитесь, типа не в тему и недовольны. Я скажу, было олово с серебром, дрянь, шýшваль, и вы скандалили... Держим в тайне. Ок? Вы ведь шанс мой; батю мне выкупить... Что сказать хочу? У вас ценности. Спрячьте в банк; затаитесь. Также ваш друг пускай. (Шмыгов хмыкнул). И - заключение, что я дал вам, письма и копии вам заверить бы. Там нотариус... у метро он. Ну, для свидетельства, что владелец - Квашнин, вы... Я позвоню вам.
  - Мне! - бросил Шмыгов.
  - Да. Извините. - Юноша глянул сверху на Шмыгова. - Да, конечно же... А ещё, извините, все мы не вечные. Завещание, что - куда вашу братину и её документы, кто ваш наследник. Не поскупитесь. Это для вас же. Ну, мы на связи. - Он распахнул дверь.
  - Гляньте-ка! - начал Шмыгов для зала. - Он мне: подделка?! Лавочка, не салон... Нет ценности?! Дилетанты! Завтра же выставим на Тверской!!
  Мы вышли, он прекратил играть.
  - Чуть не сдох... Душно... Ишь, неуч-неуч, а ведь не прост! 'Нотариус'... - Шмыгов хмыкнул. - Так и пойдём к метро... У него там свои все. Он, поверь, телефонит: будут к вам челы... Нет, мы себе в уме! троглодитов иМЕли! Шмыгов, чёрт, пожил, даже собаку съел... Кой чёрт съел?! - отмахнулся он. - Вру... Идём, сэр! - Он потянул меня мимо шумных, спрятанных под стройсетками, зданий к Сретенке; а в такси глазел на ползущие близ машины. - В банк сперва. Как наш вьюнош ждал. Дескать, мы её в сейф кладём. Вдруг пасёт нас? Стойте-ка! - Тормознув такси, он купил апельсины. - Сумочка с фруктами-с. Обмануть его.
  - Он обычный, - вёл я. - Малокультурен, но и не зол: держался, хоть ты язвил его.
  - Dear! - Шмыгов хехекнул. - Я прежде злился, что он невежда, но после рад был. Я ведь фиглярил, большею частью, чтобы раскрыть его. Мне всегда везёт, пусть не сразу, но - в результате. Феликс Счастливый!.. Бледен ты... - Он тряхнул меня за рукав над сумкой. - Знаешь, что было бы, угоди мы к матёрому, кто учтив бы был, образован, жуть компетентен, кто бы просёк: ослы пришли. Он бы спрашивал про твою родословную, он бы сетовал на судьбу, дивясь, что ваш род сохранил вещь. Он голосил бы, что просто перл, не вещь, вообще жить умели, что, как бальзам, ему; серебро высшей пробы! скань шедевральная! И ты сам бы подсказывал про Амвросия или письма. Он бы поохал, и нам чайкý дал, и согласился бы, что вещь стояща, но сыграл бы, что - мрак в стране, нету спроса; их таких, спел бы, множество: третьеводни-де принесли от Волконских; да и сапфирчиков тю-тю с крышечкой, и за всё про всё... - Шмыгов взял сигарету и, раскурив её, чиркнул ногтем по сумке, где была брáтина, - тысяч пять всего. Ну, и что бы ты? Вновь о древности, о пятнадцатом веке? Ведь про двенадцатый ты и сам не знал. А он слушал бы, и надбавил нам, предоставь ему письма, парочку тысяч; он, уверял бы, нас понимает, но ведь народ каков! И сломал бы нас, - тем сломал, что и видь подвох, но от столькой галантности, - Шмыгов хекнул, - и при отчаянной конъюнктуре, им сочинённой, мы бы поверили!
  Покатили проулком, тесным и ломким... Выбилась церковь; некогда я бывал в ней в те эпохальности, когда вдруг задержать могли и поставить на вид, что 'у вас в НИИ кавардак с атеизмами!'.. Паперть в людях; близится чин... Великого Четверга иль Пятницы?! Но какой бы день ни был - близко смерть Бога... Я, весь мой долгий век, отдалялся от масс с крестами и с могендóвидом, ловких хапать и каяться. Я не делал ни этого, ни того, промежник. Но, как час пробил, я выбрал сикль-таки, уступив инстинктивно - прав Кнорре-Пáсынков - сребролюбию. Сын мне был только собственность, вещь, предметность. Я его, как Аврам, заклал - ради ценностей, что Авраму и нам, двуногим, дадены главными: сикли, скот и рабы... Я, в общем, Жизнь сдал за Библию. Будь сын мал, неизвестно, что бы я сделал, ну, а большой - с идеями, оторвавшийся как бы... Я его продал.
  Вот оно! - вдруг открылось мне. Да ведь смыслы калечат жизнь, рвут в куски. Они гибельны! Как я раньше не понял-то? Да не Бог ли и ввёл их 'словом', кое вперёд всего? Как там: 'Слово и было Бог, от Него пошло, без Него бы не шло ничто'... Впрочем, незачем. Мой 'Титаник' отплыл уже от того, что не выбрано, - от бессловной природности, - к Божьим 'сиклям, скоту и рабам' (см. Библию)... Что, Христос про любовь? Да, вроде бы. Только Бог ли Он? И, будь Бог, - Он вед
 Ваша оценка:

РЕКЛАМА: популярное на Lit-Era.com  
  В.Крымова "Смертельный способ выйти замуж" (Любовное фэнтези) | | М.Боталова "Академия Невест" (Любовное фэнтези) | | Р.Свижакова "Если нет выбора или Герцог требует сатисфакции" (Любовное фэнтези) | | А.Субботина "Плохиш" (Романтическая проза) | | А.Емельянов "Мир Карика 3. Доспехи бога" (ЛитРПГ) | | Н.Князькова "Про медведей и соседей" (Короткий любовный роман) | | Д.Сойфер "На грани серьезного" (Женский роман) | | А.Елисеева "Заложница мага" (Любовная фантастика) | | М.Атаманов "Искажающие реальность-2" (ЛитРПГ) | | Е.Кариди "Седьмой рыцарь" (Любовное фэнтези) | |
Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
И.Арьяр "Академия Тьмы и Теней.Советница Его Темнейшества" С.Бакшеев "На линии огня" Г.Гончарова "Тайяна.Влюбиться в небо" Р.Шторм "Академия магических близнецов" В.Кучеренко "Синергия" Н.Нэльте "Слепая совесть" Т.Сотер "Факультет боевой магии.Сложные отношения"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"