Омелина Елена Владимировна : другие произведения.

Нелепое происшествие

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   1
  
   Дождь шел целую вечность. На рассвете продрогший и вымокший город, пахнущий свежей травой и сырой штукатуркой, окнами и ветками тянулся к показавшемуся над крышами солнышку. Едва огромный огненный шар поднялся над горизонтом, каждое окно, каждая форточка, каждая лужица и капелька тотчас приняли его в себя и рассмеялись пушистыми солнечными зайчиками. Я, переливаясь всем своим розово-серебристым телом, скатилась с березового листка и понеслась все ниже и ниже к матушке-Земле, перетекая с ветки на ветку, на листок с листка, пока не шлепнулась -бац!- на теплый кожаный нос поднявшей под березкой лапку дворняжки. В тот же миг мое жемчужное тело рассыпалось на множество маленьких сверкающих брызг, которые тут же пропали в земле, пронизали ее насквозь, срослись с почвой, не успев почувствовать встречу с ней.
   От ужаса я проснулась... Но сон как будто не кончался. Кругом все та же беспросветная тьма, все то же ощущение могилы. Не сразу я поняла, что мои глаза открыты, но я ничего не вижу. Кругом ночь, теплая, сухая, чистая темнота. Я чувствую свое тело, оно вновь обрело цельность, но свет все не возвращался. Зачесалась переносица, но понять, где находится моя рука, чтобы затем почесать ею лицо, я никак не могла. Потерев плечом щеку и ничего не ощутив, я поняла, что все мое лицо забинтовано. Я, как куколка бабочки, замурована в огромный ватно-марлевый кокон. Я попробовала закричать, позвать кого-нибудь, но рот не открывался. Орать, визжать, топать ногами! Но чертов саркофаг крепко держит свою жертву.
   А самое страшное заключалось в том, что я ничего, совсем ничего не помню...
  
  
   2
  
  
  
  
   Валентине Степановне очень хотелось спать. С тех пор, как ей позвонили на ферму из областной больницы и сообщили, что ее дочь Ольга попала в аварию, она все помнила как в тумане: и что говорили девчонки, столпившиеся вокруг нее и телефона и как она порывалась звонить зятю, Ольгиному мужу, но кто-то сказал, чтобы она, Валя, шла домой, а Вите, мол, мы сообщим. Потом она носилась по поселку в поисках попутки до областного центра, потому что автобус к ним ходит лишь три раза в неделю, потом какой-то дачник взял ее на заднее сиденье "уазика", где она и тряслась, невольно представляя, как всего каких-нибудь четыре часа назад по этой дороге ехала Оля, договорившись с городским строителем- шабашником, чтобы выехать пораньше и успеть на рынок до открытия, чтобы занять выгодное место в медовом ряду. Обычно торговать медом ездили Валентина Степановна с Виктором, зятем - Оля ездить на рынок, да и вообще в город не любила. Собственно говоря, пасека была детищем Виктора, его мечтой детства, которую он не замедлил осуществить, вернувшись из армии, как и другую свою мечту, а именно - женитьбу на Ольге, которую любил, как ему казалось, всегда. Правда, Валентина Степановна поначалу была против этого брака, матери казалось, что девчонка еще слишком молода, хотелось, чтобы Оля выучилась в городе на учительницу - подходящая профессия для девочки - да и директор школы всегда при встрече говорил, что Оле Кринициной надо обязательно учиться дальше, а Витька Ступаков - парень вроде и неплохой, но какая он пара для ее доченьки! В институт, правда, Ольга так и не поступила, растерялась, стушевалась среди городских-то. Вернулась домой, устроилась работать в библиотеку при клубе, а когда Виктор вернулся из армии, сыграли свадьбу. Виктор работать на других не захотел. Пасека и лесные делянки стали его основным занятием. Он и жене всегда говорил, чтобы увольнялась, но Оля все отнекивалась.
   Валентина Степановна ощупывала глазами обочину дороги, прикидывая про себя, где могло произойти "это", но дорога текла удивительно гладкой монотонной лентой, навстречу неслись равнодушные тупые морды машин, и Валентина Степановна отогнала от себя неприятные мысли.
   В приемном покое областной больницы было очень много народу, и поначалу женщина растерялась и не знала, к кому обратиться и у кого спросить про Олю - казалось, что никогда в жизни не найти дочку в таком хаосе. От этой мысли и от собственного бессилия в незнакомой ситуации на женщину нашло какое-то исступление, и она, как заведенная, стала останавливать каждого проходящего мимо в белом халате или в голубой больничной форме и говорить одну и ту же фразу: "Сегодня утром на ростиловской дороге была авария. Мне сказали, что пострадавших доставили к вам. Вы не знаете, где мне найти ту девушку. Она у вас, ее привезли после..." Дальше слова путались, а люди, торопясь по своим делам, просили ее подождать. Она ждала, ждала долго. Ожидая, она начала потихоньку замечать железный стержень дисциплины в беспрерывной суете вокруг нее. "Состояние критическое, пока еще опасность не миновала. Вызвали лучшего нейрохирурга из городской. Ждем".
   В томительном ожидании прошло полдня. Прибывший после своей плановой операции лучший нейрохирург валился с ног от усталости и надеялся, что можно назначить операцию на завтра, а сегодня ограничиться осмотром, поскорее сесть в вечерний полупустой троллейбус, который минут через сорок доставит усталого, немолодого человека домой, на уютную кухню, где его ждет все понимающая, немногословная жена, ужин и старый ласковый кот.
   Однако, даже бросив беглый взгляд на то, что еще совсем недавно было молодой, здоровой, деревенской девчонкой, а теперь безжизненно нуждалось в его искусстве, он заставил себя снова стать собранным и молодым, снова захотеть взять в руки скальпель и в который уже раз за долгую свою практику почувствовал легкий зуд азарта во вновь бодром теле и знакомую потребность творчества, когда кто-то как будто нашептывает тебе, что только ты сейчас и здесь можешь это сделать, а если нет, то и не будет уже этого никогда. Только твоя рука, твое сердце требуется провиденью в этот миг.
   Часто, непозволительно для простого смертного часто, он подбирался слишком близко к таинственной границе, за которой - небытие, и знал, что помимо доведенных до автоматизма движений рук, помимо привычного в таких случаях хода мыслей надо еще собрать в комок весь организм и всем существом своим обратиться в молитве к высшим силам, и когда поймешь, что ты услышан, что все идет так, как надо тебе, можно опять почувствовать себя сильным, сильнее других людей, и безмерно счастливым, а чем за это придется платить потом, сейчас думать абсолютно невозможно. Потом будет потом, а сейчас вот она - Оля Ступакова, двадцати пяти лет от роду, лежит и дышит, дышит, а если бы не он, везли бы ее, родненькую, на каталочке в морг, а местный зав. отделением Боря Каплан объяснялся бы с ее мамашей, которая почти сутки томится в приемном.
   Светает, скоро первый троллейбус... Он все-таки зайдет в полупустой салон, рухнет на сиденье рядом с не опохмелившимся наладчиком токарных аппаратов, не подозревающим даже, что рукав его заблеванной куртки прикасается к самому доктору Фаусту...
  
   Я открываю глаза и вижу... Белый потолок, ржавые подтеки на нем, кусочек стены, покрашенной голубой масляной краской, еще ниже начинается проем окна, но до него моему взгляду не дотянуться - начинается резь в глазах и пелена из светящихся звездочек заволакивает все видимое. Я чувствую боль... Ее очаг где-то в затылке, раскаленными иглами она проникает через позвоночник в грудь, живот, ноги, руки.
   Чужое, слишком большое тело, как пальто огромного размера, мне в нем неуютно, я никак не могу им овладеть: дотянуться до кончиков пальцев рук и ног, пошевелить ими, открыть и закрыть рот- все это для меня невыполнимые задачи.
   Но самое страшное, что я ничего не помню. Я пытаюсь, но никак не могу вспомнить, кто я, откуда взялась в этой больничной палате, как меня зовут и кому я могу быть нужна. При полной моей физической беспомощности все эти мысли вызывают во мне просто животный страх.
   Медсестры и санитарки, сменявшие друг друга (я уже начинаю различать их всех, сначала по голосу, а позднее, когда обрету полностью зрение, и в лицо) почему-то, как мне кажется, избегают называть меня по имени, употребляя все глаголы, обозначающие мои действия, во множественном числе первого лица: "Вот мы сейчас покушаем. Не желаем ли мы умыться?" и так далее, и тому подобное.
   В ту, первую ночь обретения новой жизни мне внезапно приснился сон - внезапно, потому что, не обладая ни в какой мере памятью, я не имела прав на мечты и грезы, и первый мой сон стал для меня большим событием.
   Мне приснилось, что вся наша Солнечная система- творение гениальных рук умнейшего и в высшей степени вздорного мастера. Воплотив свой великолепный каприз, наигравшись и нахвалившись им вволю, старик просто забыл его в темном и пыльном чулане.
   Прекрасное Солнце долго освещало бесполезную тьму, пока на одной из планет - самом удачном и самом любимом творении механика - не завелось что-то живое, крохотное и копошащееся. Эта жизнь, зародившаяся от воды и солнечного света, была не заметна никому, но все вокруг - и неизменное, однажды запущенное вращение планет и сияние Солнца, - все наполнилось необъяснимым, тайным смыслом, в попытке, разгадать который несчастные инфузории ломают головы и убивают друг друга, пишут стихи и открывают новые пространства. А умирая, они прорастают травой, становятся землей, водой. И вот я - маленькая капля, капля дождя, который идет над забытым миром уже несколько лет... Для меня этот дождь - лишь миг, мгновение падения с небес на землю. Для других - вечность.
   " А к нам гости! Будем с мамой разговаривать? Врач нам уже разрешила,"- сквозь сон слышу я жужжаще-сюсюкающий голос дежурной медсестры. Именно за этот голос про себя я окрестила ее Божьей коровкой, а потом, когда прозрела и увидела ее округлую фигурку, бледное, не намекающее ни на какой возраст лицо, это прозвище закрепила за ней.
   Из-за спины Божьей коровки показалась незнакомая женщина и, прикоснувшись кончиками пальцев к моей почти ничего не чувствующей руке, робко позвала: "Оленька, доченька моя..."
   Я не знаю, кто я и как мое имя. Я никак не могу вспомнить людей, которые меня окружали до того, как я очнулась в больнице. Но я твердо знаю, что я не Оля и это не моя мать.
   Я не знаю, как разговаривать с этой женщиной. Да, мне стыдно, что я не могу утешить ее, почему-то притворяться чужой дочерью не получается. Хорошо, что в моем теперешнем положении можно просто не открывать глаза...
   Ее посещение длилось нестерпимо долго, она плакала, говорила жалостливые слова, вздыхала.
   Едва дождавшись, когда она, кряхтя поднимется и прошаркает к выходу, я нажала кнопку вызова медсестры. Прямо в лицо прилетевшей Божьей коровки я прохрипела: "Зеркало! Дайте мне зеркало, пожалуйста!" Сестра не обиделась, а скорее удивилась. Ни слова не говоря, она выпорхнула из палаты, но вскоре вернулась с небольшим зеркальцем в виде цветочка на ручке.
   Свет мой, зеркальце, скажи... не без трепета я взглянула в стекло... и не узнала ... зеркало. Обычно мы узнаем зеркала по своему отражению. Именно отражения и не было... На меня глупыми круглыми глазами смотрело чужое лицо с молодой толстой кожей, здоровыми, темно-русыми волосами, и если бы не царапины и синяки, ей - мне - можно было бы дать лет двадцать восемь, а может, и меньше.
   Прошло еще много ночей и дней, прежде чем я смогла встать с постели. За это время я познакомилась почти со всеми немногочисленными Олиными родственниками. Валентина Степановна приезжала чаще других, просиживала у постели дочери по нескольку часов, пребывая в какой-то эйфории от осознания, что все уже позади и жизни ее дочери уже ничего не угрожает. А что касается памяти, так это ничего, не страшно. Оленька умная, она должна все вспомнить, вот придет в себя, очнется от испуга и вспомнит. Мать преувеличенно подробно объясняла потерявшему память ребенку кто есть кто, кто кому родственник, а кто одноклассник или сосед. Валентина Степановна говорила много, сбивчиво, понять ее было трудно, да я и не пыталась, ведь рассказы о незнакомых мне людях не запоминались совсем. Приезжал муж, Виктор, почти ничего не говорил. Сидел около койки, спрашивал про здоровье, вздыхал, молчал. Так же немногословна была и его мать, Нина Анатольевна. Она пришла одна, побыла недолго. Мне показалось, что со снохой у них отношения не очень. Валентина Степановна хотела привезти Олиного сына, Левушку, но почему-то не привезла.
   Был у Ольги еще один посетитель - владелец той злосчастной "девятки". Он чувствовал себя виноватым перед девушкой, хоть и понимал, что избежать столкновения с пьяным трактористом, внезапно вылетевшим с проселочной дороги на главную, он все равно бы не смог. Сам Валерий тоже лежал в больнице, но только в городской. Сразу же после выписки он отправился на поиски своей менее удачливой попутчицы. С ним мне было приятно общаться. Он будто бы и торопился никуда. Мы сидели на подоконнике в коридоре и подолгу беседовали о судьбе, о смысле жизни и о многих таких вещах, о которых нормальным взрослым людям говорить вроде и не пристало. Была в этих разговорах некая странность. Казалось, что не только Оля Ступакова потеряла память и не может говорить о прошлом, но и Валерий Москвин совсем не представляет, где он жил раньше, чем занимался, с кем был знаком. Как-то он исхитрялся не рассказывать о себе, а мне всегда было интересно, кем же может быть этот нестарый, но уже лысеющий человек в очках...
   Дни и ночи сменяли друг друга, я бесцельно слонялась по коридорам больницы, уже не боясь, что закружится голова и задрожат ноги. Я подолгу всматривалась в свое отражение в зеркале и оно не вызывало во мне никаких чувств. Иногда запах духов пришедшей к кому-то посетительницы или дикое мяуканье кошек под ночным окном воскрешало вдруг неясные воспоминания. Я пыталась представить себе какую-нибудь ситуацию, где тщетно распределяла роли между родственниками - мама, муж - но никаким напряжением памяти не удавалось поймать ту ниточку, потянув которую можно было бы найти выход из моего Лабиринта, освободиться от моего Минотавра. Однажды в соседней палате, куда уже при мне, то есть при моем сознательном присутствии в больнице, привезли обгоревшего пожарного, я вдруг услышала испуганный детский плач - видимо, жене пожарного разрешили посещение, а она решила привести к папе ребенка.
   Так вот, услышав этот плач, я внезапно почувствовала, как из моего пупка тянется тоскующий до одури ручеек и ищет кого-то, какую-то маленькую девочку, которая сидит сейчас где-то, поставив локти на стол и, засунув за щеку карандаш, думает, какой чертой следует подчеркнуть в тетради слово "золотистые". Я даже уловила хлебно-молочный неповторимый запах, исходящий от ее макушки и увидела большой палец ее босой ноги, обхватившей ножку стула и сверкнувшей напоследок немытой пяткой. Острая боль мгновенно пронзила от макушки до ключицы мою голову и лишила на миг зрения, когда же она прошла, видение бесследно рассеялось, как будто его и не бывало...
   Весна уже почти превратилась в лето и, одурманивая своим вечно дразнящим ароматом, зацвела черемуха, когда Олю Ступакову стали готовить к выписке. В Страстную субботу я сидела на голой панцирной сетке больничной койки рядом со сложенным вдвое матрасом и ждала, когда подготовят все документы на выписку, а по приемному покою туда-сюда шагал мой муж Виктор, отмеряя минуты до отправления автобуса. Он сначала нервничал, а потом, когда понял, что на автобус они уже опоздали, стал прикидывать, где можно переночевать. Больничная обстановка напоминала ему армейский госпиталь, где он провалялся месяца два, и откуда не очень-то торопился в свою часть. Беззаботное было времечко!
   Ему показалось странным, что сходство с госпиталем он заметил лишь сейчас. В прошлое посещение больницы он ни на что не обращал внимания. Сразу же после Олиной операции он примчался сюда как шальной, ворвался в палату, но свою родную Оленьку не узнал. Она не помнила ни одного их заветного словечка, не реагировала на его тайные знаки, известные только им двоим, вообще была какой-то непривычно взрослой, почти старой. Он все понимал и ждал с нетерпением сегодняшней встречи.
   Божья Коровка наконец-то принесла больничный лист и выписку из истории болезни, и вот... Стеклянная дверь из палаты, белая дверь отделения нейрохирургии, лестницы, коридоры... Тяжелая, двойная, обитая изнутри дерматином, дверь из осточертевшей больницы, на свободу - а что за свобода меня ждет?
   Ноги вдруг стали ватными, подкосились, уши заложило глухим звоном, все поплыло перед глазами... " Стоять, Казбек!"- из шума плюнул голос мужа. Я с трудом обернулась, улыбнулась черному прокуренному рту.
   На автобус, разумеется, опоздали, до ночи гуляли по праздничному городу, катались на трамвае, слонялись по магазинам, а когда стемнело и горожане озабоченно разбрелись по теплым квартирам, поехали на вокзал ночевать. Правда, Виктор предложил было скоротать время на Пасхальной службе в церкви, но настаивать не стал, так как побаивался в последнее время отчужденного угрюмого взгляда супруги. Они почти не разговаривали, и я была благодарна ему за его врожденную немногословность. Часам к четырем утра здание автовокзала стало заполняться пришедшими из храма старушками, которые близоруко щурились на табло с расписанием, а затем покорно плелись к занавешенным еще окошечкам касс и выстраивались там друг за другом, словно собирались играть в паровозики. Ранний автобус тоже был переполнен старушками с таинственно шуршащими полиэтиленовыми пакетами в руках, набитыми чем-то непонятным, смутно просвечивающими белыми листочками с накарябанными на них именами давно умерших родственников, ждущих на небесах своих старушек.
   В автобусе было очень душно - и оттого, что день занимался жаркий, и от особого тяжелого старушечьего воздуха. Меня опять стало немного мутить, но я постаралась собрать свою волю в комок и заткнуть этим комком пробоину в моем организме. Комок из воли плохо слушался, но мысли о том, что скоро я увижу родные места и наконец-то все вспомню, отвлекли меня. Конечно, обо всем этом я думала и раньше, еще в больнице целыми днями и ночами, все свободное время, пытаясь вспомнить, снова полюбить свою мать, мужа, пока еще не знакомого мне сына. После посещений Валентины Степановны мне становилось особенно стыдно. Она так трогательно заботилась обо мне, а меня мучили угрызения совести за то, что ее ласка, внимание, продукты, что она приносила, предназначались не мне.
   Сегодня же, чувствуя приближение к дому, я в который раз надеюсь на чудо. Настроение мое улучшилось, а с ним и самочувствие. Я никак не могла представить себе, как же выглядит дом, где я жила, наша деревня, мой сын...
   Неожиданно мы подъехали к своей остановке. Ржавая будочка посреди поля, проселочная дорога ведет от шоссе к виднеющимся вдалеке небольшим светлым домикам, над которыми возвышаются несколько огромных деревьев... Шли по обочине шоссе, затем проселочной дорогой. В поле так чудно пахнет травами...
   Виктор все поглядывал на меня украдкой, как бы пытаясь понять, что творится в моей душе при виде того или иного места: дерева, пруда, огромной лужи посреди дороги. Мои ноги на удивление ловко преодолели эту лужу, где-то перепрыгнув, где-то обойдя по жидкому, кашеобразному крайчику, так ловко, что моя бедная голова даже не успела среагировать! Память тела.
  
   Валентина Степановна уже три дня не находила себе места - надо было многое успеть сделать к возвращению дочери: помогала Виктору прибрать в доме, а потом, когда проводила Виктора за Олей, Валентина Степановна приступила к моральной обработке всех тех, с кем дочке придется общаться. Для начала надо было втолковать внуку Левушке, что мама его по-прежнему любит, но она просто долго болела и ей надо помочь выздороветь. Надо потерпеть и подождать, и мама опять станет прежней - доброй и ласковой. Соседям и работникам клуба, где находилась Ольгина библиотека, Валентина Степановна просто объяснила, что Олю временно нельзя беспокоить - так сказал врач,- а там видно будет...
  
   Пахнет навозом, дорога делает резкий крюк, и деревня открывается совсем по-другому. Хочется скинуть обувь и бежать босиком прямо к дому. Я останавливаюсь, смотрю с минуту на мужа, и мы идем дальше. В обуви.
   "Вот и наш дом", - дом оказался большой, с полуподвальным этажом и чердачной надстройкой; он казался еще больше оттого, что стоял на пригорке. История его постройки, рассказанная мне еще в больнице, смешалась в моей голове с другими похожими историями - моего детства, постройки родительского дома, замужества и рождения сына (встречи с ним я боялась больше всего), различными курьезными случаями из жизни соседей и односельчан. Во дворе дома, изо всех сил стараясь казаться непринужденными, застыли двое: та женщина, которую я должна называть мамой, и толстенький мальчик лет трех. Мальчик сиплым баском заученно произнес: " Здравствуй, мама",- а потом бросился ко мне и с громким всхлипом зарылся лицом в подол. Я машинально обняла его и удивилась, какие большие у меня руки, какие-то грубые и некрасивые.
   В начале мая мои новые родственники все свободное время проводили на огороде. Меня не звали с собой, но я чувствовала, что предложи я свою помощь, не отказались бы. Меня мучило собственное бездействие, и я решила помыть окна в кухне, так как окна в комнате, выходившие на улицу, были помыты к моему приезду.
   Кухня двумя своими немытыми окнами смотрела как раз на ненавистный огород, где в данный момент копошились согнутые в три погибели родственники. Я стою коленями на подоконнике и мою окно. Работа увлекает меня все больше и больше: и возможностью уйти от реальности в заоблачный мир грез и фантазий, и волшебным преображением пыльной мутности в сверкающую хрустальную гладь. Стекло скрипит под нажимом моей руки и становится прозрачным-прозрачным, почти призрачным, почти невидимым. Я сползаю на пол, чтобы издали полюбоваться на свою работу, и замечаю легкую вибрацию под ногами, как будто земля дрожит. Вдруг откуда ни возьмись, раздается знакомое с детства стеклянно-металлическое дребезжание трамвая, постепенно и сам он - красный, с молоденькой вагоновожатой в тесной кабинке, со старинной вертушкой-кассой, а вот и я - сижу на жесткой деревянной скамье у окна и жую баранку. Я совсем маленькая- ступни в красных сандальках на босу ногу не достают до пола. Рядом бабушка - черный шерстяной сарафан, пестрая шелковая кофточка, шея, косынка, но вот лицо никак не могу разглядеть; чем сильнее вглядываюсь, тем больше оно расползается, расплывается. Много солнца - яркого и теплого. Наша остановка, бабушка снимает меня с последней ступеньки: "Оп-ля!", отряхивает крошки с моей юбочки, вытирает мне губы носовым платком, от которого я пытаюсь увернуться, но платок, проявив неожиданную настойчивость, насильно высмаркивает мой нос; трамвай дребезжит себе дальше, а мы, осторожно переступая через рельсы, идем на другую сторону улицы, где стоит вросший в землю деревянный домик. Там, в окошечке, прямо напротив моего лица сидит маленькая черная собачка с крошечной остренькой мордочкой и огромными печальными глазами.
   Бабушка зовет ее для моей забавы, собачка поднимается на задние лапки, прижимаясь передними к стеклу, и виляет обрубком хвоста. Мы долго стоим напротив окна и придумываем собачке кличку, хозяев, прошлое и будущее. Выдуманный нами мир разрастается вокруг собачки, как связанный крючком деревенской мастерицы пестрый половичок, становясь все красивее, все уютнее. "Ну, пойдем!"- бабушкина рука чуть сильнее сжимает мою, и опять подходит трамвай, дребезжа все сильнее...
   Почему он не останавливается и не проезжает дальше, а все дребезжит и дребезжит?
   Как-то вдруг трамвай сжимается, задавленный пространством кухни, до размеров чашки, дрожащей на своем блюдечке в буфете. Чашку, блюдце, гору тарелок, букет ложек в стакане привела в движение работа мотокультиватора, вспахивающего землю под умелым руководством мужа. А все-таки, все то, что было, было? И если оно сидит где-то в глубинах моего подсознания, значит ли это, что оно существует? Почему реальное окружение, которое можно потрогать или укусить, не затрагивает во мне ни тонких, болезненных струн, ни самых грубых, хоть отдаленно что-либо напомнивших? Рука мужа, уверенно и спокойно ласкающая меня, изумленно замирает, не получая в ответ привычного возбуждения. Моя рука с ответной лаской ищет и не находит какого-то другого тела... Странная несхожесть окружающего мира и того, рассыпанного по закромам моего нутра, как цветные "пазлы" у рассеянного дошкольника, и выплывающего иногда отдельными яркими и бессмысленными кусочками, никак не желающими собираться в стройное целое,- эта несхожесть изумляла меня все больше и больше, вырастая в какую-то нелепую ошибку природы. Но однажды,- однажды потерянная было "пазлинка" нашлась здесь, по сю сторону бытия. Случилось это примерно через полтора месяца после моего приезда из больницы и водворения в наш дом. Все эти полтора месяца я постоянно мыла и скребла все вокруг, потому что почти всегда была предоставлена сама себе, пока остальные торчат в огороде.
   В тот жаркий день у меня было запланировано перемыть все в серванте, особенно огромный столово-чайный сервиз, подаренный вроде на свадьбу. Мне доставляло удовольствие осторожно выставлять горочки тарелок, чайник, супницу, розочки из чашек на фарфоровых блюдечных лепестках из темного брюха серванта на стол, а потом, промыв их мыльной водой из тазика и вытерев насухо полотенцем, водворять обратно в чистое родное чрево. Когда уже почти весь сервиз был возвращен на место, в моих руках вдруг оказалась белая фарфоровая сахарница, внутри которой что-то таинственно позвякивало. Приоткрыв крышку, я обнаружила "склад" незатейливых драгоценностей: пара золотых сережечек - "сердечек", серебряный крестик на спутанной цепочке, одно в другом - два обручальных кольца. Я почувствовала себя неловко, будто случайно подглядела кусочек чужой интимной
   жизни, и хотела уже сложить все обратно, чтобы никогда больше не доставать, но вдруг меня точно током прошило - на моей ладони лежала небольшая золотая подвеска старинной работы - грациозная змейка, обвивающая красное, рубиновое сердце...
  
   Дни стояли жаркие и безветренные, огород приходилось поливать по два раза в день- земля сухая, как камень. Валентина Степановна смотрела на фонтан брызг, вырывающийся из кишки шланга, черная резина приятно холодила ладони. Какой молодец все-таки Витька, а то пока с колонки с лейкой набегаешься, как на ее-то участке! Мысли текли неспешно, сплетаясь в липкую, приставучую паутину; иная мысль думалась легко и ее прикосновение было приятно, как прикосновение мягкого пушистого меха, но постепенно мех сменила колючая суровая нить: мысли о дочери давно доставляли лишь огорчения. Нельзя сказать, чтобы Оля была раньше послушной дочерью: одно это ее замужество - почти тайком - чего стоило! Валентина Степановна всегда хотела, чтобы дочь поступила в институт, и Оля это знала с детства, а вот поди ж ты, обиделась Ольга на институт этот и на город весь, что не понял и не принял ее талантов, как вернулась домой, так и не выезжала почти никуда до того проклятого дня: устроилась работать в библиотеку, замуж сразу вышла, сына родила - Львом назвала, в честь Толстого,- все были против, но настояла. Нет, не была Ольга шелковой, но все-таки она была раньше своя, родная, а теперь - вроде и спокойная, вроде и безотказная, но вот ведь - как будто подменили ее: сына иной раз пожалеет, иной раз по головке потреплет, но все как-то не так, не любя. А огород? Бывало целыми днями над грядками колдует: полет,
   жуков снимает, каждое яблочко на яблоньке, каждый огурчик она знает, а сейчас - в огород ее не вытащишь: вон стоит в окне, фужер хрустальный полотенцем трет, и чего она все моет да чистит, оттирает невидимую грязь от окон, стен, пола, посуды. Встретились взглядами, Ольга сразу же отступила вглубь кухни. На той неделе вроде,- да, в прошлую среду Ольга не на шутку испугала мать: Валентина Степановна укрывала пленкой теплицы на ночь, Виктор в это время был на пасеке, далеко от дома, как вдруг из окна кухни раздался Левкин вой: "Мама!" Сначала Валентина Степановна не очень встревожилась - в последнее время Левушка, не получая в достатке материнской ласки, требовал внимания преувеличенно дерзко, доходя иногда до истерики. Плач, тем не менее, не прекращался, а наоборот дичал все больше и больше. Пришлось все бросить и подняться на кухню. Левка стоял напротив двери в комнату и показывал пальчиком туда, в комнату. В заплаканных детских глазенках застыл ужас. Завидев бабушку, мальчик сразу бросился к ней: "Там мама сидит и ничего не говорит"- еле выдавил он сквозь всхлипы. Ольга сидела, скрючившись у ножки круглого стола, и мелко-мелко дрожала. Привести ее в чувство долго не удавалось: синие губы крепко сжаты - вода из чашки вся расплескалась на платье и на пол, лицо бледное, глаза закрыты. Правда, когда она открыла глаза, стало еще страшнее: ТАКОГО взгляда у Оли еще не было. Она трясла сжатой в кулак левой рукой и все повторяла: "Что это? Откуда это?" Когда ладонь удалось разжать, там оказалась маленькая золотая змейка, которую Оля нашла давно, в детстве, в Москве на Ярославском вокзале. Дочке было лет шесть, когда мать решила свозить ее в столицу, показать Красную площадь, метро, ГУМ.
   Валентина Степановна растила дочь одна, на зарплату доярки обеспечить девочке летний отдых было практически невозможно, и сердце обливалось кровью, когда она думала, что вот другие-то и по путевкам и на юг, а Оленька все дома: огород да мамина ферма- вот и все места отдыха. В Москву тогда позвала подруга Раиса, которую дочь попросила понянчиться с внуком, пока та, геолог, съездит в экспедицию. Раисе одной ехать не хотелось, да и вещей набралось много- требовалась помощь, вот и уговорила она Валю столицу посмотреть да дочку вывезти хоть на три денька. Когда уезжали обратно, долго сидели на вокзале в очереди за билетами, и непоседа Оля каталась на эскалаторе с первого этажа на второй, а обратно бежала по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Каждый межэтажный поход завершался дерганьем подола материнской юбки и вопросом: " Долго еще?"
   Так повторялось раз двенадцать, пока процедура не нарушилась сверкающими глазами и торжествующим громким шепотом: "Мам, смотри, что я нашла!" Чумазый кулачок разжался и на ладошке сверкнула золотая старинная серьга. Валентине показалось, что весь вокзал смотрит на Олину находку, затаив дыхание, и через мгновение поднимется шквал упреков в воровстве и серьгу конечно отберут, но ничего подобного не происходило, напротив стоящие вокруг одобрительно забормотали что-то, да и очередь вскорости подошла. Много позднее, когда Оля заканчивала восьмой класс, они съездили в областной центр и в ювелирной мастерской переплавили дужку серьги на петельку кулончика. Ольга его почти и не носила раньше- так, на черный день лежала штучка в "драгоценностях", но теперь дочь со змейкой не расставалась. Золотой цепочки у не никогда не было, так Оля приспособила шелковый шнурок и носила змейку не снимая.
  
   Я все пыталась пробиться мыслью в эту запертую пока для меня дверь, за которой - теперь я уже не сомневалась - существовал-таки тот мир.
   Вот он, материальный осколочек МОЕГО мира - всегда со мной, стоит только нащупать рукой на груди. Это была МОЯ вещь, мало того я помню, что долго и безрезультатно искала ее, еще помню дикую обиду, испытанную мною от потери, и бессмысленность и ненужность другой какой-то вещи, связанной чем-то с таинственной золотой красавицей. Что это за кулон? С чем он должен был сочетаться? Может, с кольцом или серьгами? Нет, ничего не помню... Иногда украдкой я снимала ее с шеи, долго всматривалась в затейливые изгибы змеиного тела, подносила к глазам близко-близко, тщетно стараясь разглядеть какие-нибудь намеки на нашу с ней прежнюю связь, даже пробовала сердечко на зуб, обнюхивала его, но все безрезультатно- маленькая змейка упорно хранила молчание.
  
   В конце августа я вышла на работу: приближался новый учебный год, и в библиотеку потянулись школьники, вспомнившие вдруг о том, что существует урок литературы, на котором их обязательно спросят, что прочитали за лето. Я почему-то все оттягивала свой выход на работу, но в библиотеке мне неожиданно понравилось: тут царила торжественная, мрачноватая, но приятная тишина, не было родственников, перед которыми надо вечно ломать комедию, а каждое утро меня встречало множество книг - веселых и грустных, новеньких, ярко раскрашенных и совсем потрепанных, на обложках которых даже название разобрать нельзя. Стопка читательских билетов - на каждом печатными кругленькими буквами выведено имя, отчество, фамилия и еще какие-то данные помельче - лежала передо мной на столе и требовала пересмотра и переоформления. Как ни странно, читателей было много: и даже не столько школьники, сколько взрослые дяди и тети, возвращаясь с работы, а иногда и в рабочее время заходили, с робким интересом поглядывая на Олю, и спрашивали новый детектив или вытаскивали из общей стопки пришедших за лето журналов какой-нибудь один и почему-то шепотом просили: "Я возьму?" После больницы Ольга почти не показывалась на людях, хмурое молчание ее мужа и матери вызывали в окружающих здоровое соседское любопытство, и не мудрено, что по селу поползли слухи: одни говорили, что после аварии Ольга якобы двинулась умом, и Валентина теперь ее никому не показывает,- еще бы, она так гордилась своей умницей!- другие утверждали, что вообще никакой аварии не было, просто Ольга нашла себе в городе хахаля и решила сбежать с ним, но Виктор вовремя ее поймал, вот и держат теперь взаперти, чтобы снова не удрала. Как только жители села узнали, что молодая библиотекарша снова вышла на работу, наиболее любопытные и наименее занятые сразу ринулись туда, чтобы своими глазами взглянуть на Ступакову и окончательно рассеять все сомнения и слухи. Однако разговорчивая раньше Ольга теперь все больше молчала, уткнувшись в какую-нибудь книгу, никого не узнавала: ни бывших подруг, ни одноклассников, ни даже дальних родственников, что одних приводило в отчаяние, других обижало, третьих забавляло, но всех без исключения изумляло и как бы заставляло отказаться от дальнейшего с ней общения. Постепенно, удовлетворив свое любопытство, люди стали избегать встреч с угрюмой библиотекаршей, и я наконец-то осталась одна. Вот тогда-то, где-то в середине октября, я всерьез полюбила свою библиотеку. Я могла часами переставлять книги с полки на полку, каждое утро мне казалось, что достигнутая вчера гармония в той или иной тематической комбинации сегодня уже не верна, и я начинала все сначала. Чудесную тишину, нарушаемую лишь шелестом страниц да моими мягкими шагами, я научилась слушать, как музыку, и если случайный посетитель нарушал ее громким шмыганьем, откашливанием, а потом косноязычным приветствием, я бывала крайне разочарована и нехотя плелась его обслуживать. Однажды, разбирая книги по древнерусской истории, совершенно не пользующиеся спросом, а потому совсем новенькие и чистые, я вдруг услышала вместо привычного хлюпанья и сморканья бодрый, волнующе знакомый, но почти забытый голос: "Как поживаете, любезная Ольга Николаевна? Как привыкается на новом старом месте?" Я обернулась и сквозь стеллажи и ряды книг увидала сначала рукав коричневой кожаной куртки, затем пару перчаток в мужской руке, затем... чуть не свалившись со стремянки, удачно схватилась за полку и почувствовала пол под ногами. На меня улыбаясь и близоруко щурясь смотрел невысокий блондин с большими не по возрасту залысинами, держащий в одной руке перчатки, а в другой- запотевшие очки. Он беспорядочно размахивал руками, видимо, не решив, куда деть печатки, чтобы протереть очки, и как одновременно избавиться от очков, чтобы поспешить на помощь мне, падающей со стремянки. Убедившись, что мое падение закончилось благополучным приземлением, он быстро расправился с перчатками и очками, запихнув первые в карман куртки и водрузив на нос вторые.
   Теперь-то я его окончательно узнала, это был Валерий, мой постоянный больничный посетитель и самый лучший в жизни собеседник! "Как же так...вы,.. ты..."- я судорожно пыталась вспомнить, на "ты" или на "вы" мы с ним распрощались и чувствовала, как предательски быстро краснею. "Вот, решил пожить немного в ваших краях",- его, кажется, тоже слегка смутил переполох, вызванный во мне его неожиданным появлением. Он еще что-то говорил, я тоже что-то говорила, лихорадочно пытаясь представить себя в мысленном зеркале, что мне никак не удавалось - это лицо все расплывалось, не желая становиться моим. Вот он уже прощается... Что же еще он сказал? Ах, да. Он поживет здесь до весны и будет часто надоедать... Смешное слово,- вернее, он смешно его произносит, как-то с оттяжкой в начале и выстрелом последним слогом- "надо-е-дать-ть".
  
   Валерка Москвин всегда и везде считался самым умным и талантливым, но не самым удачливым и не самым уживчивым человеком,- и в медицинском институте, куда он поступил только с третьей попытки уже после армии, и в престижной психиатрической клинике, где он проходил интернатуру и не смог удержаться, как некоторые его однокурсники, и во второй областной, то есть обычной "психушке", на обычном отделении для алкоголиков и наркоманов,- везде к нему шли за советом во всех вопросах, но дружить или просто сближаться с ним почему-то не торопились. Его не угнетало и не обижало это одиночество, он замечал, что одинок только в тех редких случаях, когда бывал болен и день-два валялся с температурой в постели или когда совершенно отсутствовала в доме еда и не на что ее купить. В остальное время он был поглощен одной идеей. Вернее, идеи, в смысле цели, не было, а был туманный сначала и все более и более проясняющийся метод работы, при котором у подвергшегося гипнотическому воздействию пациента в темных уголках его памяти находилась болевая точка, и с ее помощью Валерка пытался вывернуть человека наизнку и заставить жить по-новому. Процесс выворачивания наизнанку протекал довольно благополучно, а вот с новой жизнью почти во всех случаях не ладилось. Скорее всего, это получалось потому, что сам-то Москвин смутно представлял, как надо жить, и как честный человек, не мог учить этому бывших наркоманов с алкоголиками он почему-то работать не любил. Разумеется, к его практикам относились по-разному, чаще плохо, чем хорошо. Пациенты чувствовали, что с ними проделывают нечто гениальное, слишком уж глубоко влезал молодой доктор внутрь каждого, чтобы можно было не испытывать от этого дискомфорта. Однажды, после эмоциональной жалобы мамаши одного наркомана, вернувшегося довольно скоро после лечения в привычную наркотическую среду, Москвина вызвал "на ковер" главный. Задав для приличия вопрос о сути его метода и не особенно выслушав ответ, главный призвал Москвина к порядку, который, по его мнению, заключался в строгом следовании разрешенной Минздравом линии в подходе к лечению больных. "Здесь у нас не клиника,- сказал он в завершении разговора, слегка смягчившись,- и за подобные изыскания вам зарплату не повысят."
   После этого разговора Валерка первый раз запил,- ощущение грязи, налипшей изнутри кроме водки ничем не смывалось, но и водки, как оказалось, было недостаточно, и запой все продолжался.
   Разговор проходил в последних числах декабря, как раз перед Новым Годом, поэтому на работе как бы и не заметили "потери бойца". вернее, начальство не заметило, а коллеги-врачи просто закрыли глаза на то, что Валерка пару раз пропустил ночное дежурство. Ведь он так часто раньше подменял других ординаторов! Друзья как могли, прикрыли его собой, а начальство в праздники почти не появлялось.
   Во время запоя вокруг Валерки закружилось множество новых лиц: алкашей и алкашек, освободившихся зеков и прочих мутных личностей. Бывшие пациенты доктора Москвина приводили с собой знакомых, а знакомые - еще знакомых. У Москвина было приличное жилье на одного, где в любое время дня и ночи можно распить, поначалу были деньги, и вот по коридору четвертого этажа больничной "малосемейки" потянулись грязные следы и помоечные ароматы. "Малосемейные" обитатели загоняли детей в квартирки и шли ругаться к Валерке. Он выслушивал, покорно кивая головой, обещал завтра же завязать, но завтра все повторялось с новыми неожиданными вариациями...
   Наконец, уставшие бороться в одиночку жильцы через горздравотдел достали Валеркиного главного, и Москвин опять очутился на знакомом "ковре". На сей раз "встреча была коротка", и ворота больницы навсегда закрылись для молодого психиатра.
   Из "малосемейки" его поперли, ведь выкупить квартирку он так и не успел. Пришлось податься Валерке на вольные хлеба.
   Двое его однокурсников, с которыми вместе начинали в престижной клинике, открыли частную наркологическую практику. Валерка первым делом решил напроситься к ним на работу. После долгих размышлений и откладываний на завтра он решился позвонить одному из них, Андрею Паныгину, своему самому надежному другу. Разговор как-то сразу не заладился. Да, все понятно, при чем здесь дружба! Бизнес есть бизнес - пододвинешься, дашь место другому, сам можешь остаться не у дел. Наверно, так и должно было быть: если бы он этим занялся, он перестал бы быть Валеркой Москвиным.
   Ничего, как-нибудь перекантуемся! Скоро лето, - решил он и отправился на биржу труда. Там он долго не выбирал, а в первый же день нанялся в бригаду на строительство сельского коттеджа для какого-то разбогатевшего соотечественника. Там жилье предоставлялось. Работа, как ни странно, была в радость. В выходные он не знал, чем заняться, поэтому, выходные он не любил. Он заводил свою "семерку", ехал в город и слонялся по улицам.
   В то воскресенье, как обычно, он с утра собрался в город. Какая-то деревенская девушка, опоздавшая на автобус, напросилась в попутчицы. По дороге начала клянчить, чтобы он подвез ее до рынка, а вечером еще и забрал обратно. В принципе, ему все равно...
   То, что произошло на пятнадцатом километре, он потом много раз прокручивал в памяти, терзая себя за то, что взял эту попутчицу, что не сумел вовремя среагировать на выходку пьяного тракториста, что не смог, не успел...
  
   - Я ведь машину продал! Вот, осваиваю мотоцикл, - весело воскликнул он. - А что, невесты в вашем городе есть?
   - Кому и кобыла невеста, - ответила я словами из того же произведения.
   Он рассмеялся: Ну что ж, кобыла так кобыла... Может, покажете, кто здесь постояльцев пускает?
  
   Желто-серая туча закрыла солнце. Так тревожно стрекотали ласточки, и вдруг все стихло - всего на миг тишина, а затем гром, молния и ливень, да какой! Со всей злости капли лупят по земле, будто она виновата в чем-то. Я - капля. Опять капля, прошедшая в который раз свой немудреный круг, побывавшая землей, травой, рекой... я опять обрела жизнь, я могу под раскаты грома лупить землю! Правда, мой путь не долог, но он красив! Земли достигаю мгновенно и снова растворяюсь в ней...
   Проснувшись, я облизнула соленые губы и сдвинула тяжелую мужнину руку с моей щеки.
   Вот уже две недели, как состоялась та памятная встреча в библиотеке. Валерий постоянно торчал у меня. Он мало говорил, все больше слушал. Я говорила и ждала, когда же он начнет говорить. Дело в том, что я чувствовала: он приехал неслучайно. Что-то за всем этим кроется. Ведь тогда, в начале мая, когда он согласился подвезти Ольгу до города, он совсем не так к ней относился. Он сам мне говорил, что тогда здоровенная девица с бидонами с трудом уговорила его подвезти ее до рынка. Совсем ничего не помню...
   Библиотека открывается в десять. Сегодня я еле дождалась ее открытия. Может, это сегодняшний сон на меня так повлиял, но я чувствовала, что сегодня что-то должно случиться. День оказался вопреки всем ожиданиям самым заурядным: три пятиклассника пришли за "Властелином колец", две девушки просидели часа полтора за модными журналами - вот, пожалуй, и все посетители.
   Валера появился в обычное время, примерно за три часа до закрытия.
   Я уже привыкла к нашим необычным односторонним беседам, когда речь идет только обо мне. Я понимала, что интересую его как объект для каких-то научных наблюдений.
   Как всегда он начал меня расспрашивать обо всяких пустяках. Как всегда, разговор завязался не сразу, но зато когда завязался, это сразу почувствовалось.
   Так сразу и не скажешь, когда вдруг возникает это блаженство. Слова лились из меня бурным потоком. О чем говорила, я и сама не знаю. Все какая-то ерунда о доме, о сыне, о муже, о собранном урожае. Говорить хотелось не об этом, а о чем-то важном, наболевшем, но о чем, я не знала, а он как будто вытягивал из меня шелковые нити слов.
   Мое "Я" как будто отделилось от большого и чужого тела. Это происходило каждый раз все конкретнее и конкретнее. И вот сегодня в какой-то момент "Я" почувствовало себя самостоятельной единицей мирозданья, стало искать вокруг себя что-то родное, но это родное находилось где-то за пределами нашего села, где-то далеко.
   Неясные, непонятные воспоминания терзали меня и в обыденной жизни, но тогда они перемешивались с воспоминаниями тела, с воспоминаниями, признаваемыми окружающими. А в этих беседах две мои ипостаси отделялись одна от другой, и вот сегодня мне предоставилась возможность пожить той жизнью, к которой, оказывается, я привыкла. Та жизнь угадывалась в мельчайших деталях: в дыме сигареты в горле никогда не курящей Ольги, в огоньке зажигалки, который напоминал вдруг пламя свечи в каком-то ресторане - я помню и обстановку, и музыку, и даже меню! - и в слезах, которые так часто подступают к горлу. В той жизни я была намного старше себя, чувствительней, обидчивей, больше была предоставлена сама себе, но свободного времени у меня было намного меньше.
   Как мучительно интересно собирать жизнь тела и жизнь духа в единый винегрет. И это не было бы так больно, если бы было не с тобой. Было бы весело - вот одна женщина, почти ребенок, пробует доить корову, а другая, работая над ролью, обдумывает финальный монолог. И где же я? Кто из этих двух я? Выходит, что обе. Я помню и теплое вымя коровы, и наслаждение от правильно выбранных пауз и ударений. Меня начинает мутить от переизбытка впечатлений, я почти теряю сознание.
   Тут и появляется муж. Немая сцена. Типа - застал с любовником на месте прелюбодеяния. Объяснять - только усугублять ситуацию. Может, все к лучшему, и можно просто уйти? Но ведь жизнь здесь, в деревне, это тоже моя жизнь. Пусть наполовину, но моя. Что-то со мной явно не то происходит.
   "Оля, выйди. Нам поговорить надо" - это Валера, а муж - только щеки кусает.
   На крыльце между досок проросли ромашки и одуванчики. Яркая бабочка решила поиграть с цветами на моем сарафане. Сколько можно сидеть и смотреть в одну точку? Собственно говоря, мне уже не нужен ни муж, ни Валерий, я все про себя знаю, и мне нет места здесь, среди этих людей.
   Слава богу, дома никого. Собрала сумку, достала серьгу из серванта, взяла немного денег - так, наверно, себя чувствуют воры в чужом доме. Прощайте. Если сможете, простите. Иду по полю к трассе, а в голове прокручивается та, прежняя, жизнь - от начала до того злосчастного дня, когда я решила сходить к этому чертовому экстрасенсу...
  
  
  
   3
  
   То утро началось с неприятностей. Во-первых, я сломала ноготь. Открывала дверь в ванной и сломала ноготь. Во-вторых, убежал кофе. Я с нетерпением ждала третьего сюрприза. Всегда ругаю себя за эту патологическую тягу к суевериям - просто средневековье какое-то! Дожив до сорока трех лет, я не переставала верить в черных кошек, счастливые билетики и разбитые зеркала. А уж если с утра случится какая-нибудь гадость, то жди еще две и только после этого можешь успокоиться.
   Вообще-то ничего плохого на сегодня не запланировано. Так, обычный денек средней паршивости. Допивая кофе, я вспомнила вчерашний разговор с начальником отдела. Вроде бы он говорил со мной достаточно вежливо, но после встречи осталось ощущение, что сам-то он считает меня то ли забывчивой дурой, то ли вообще несовременной кошелкой.
   Я решила начать тренировать память. Можно начать с зубрежки. Неплохое занятие, к тому же отвлекает от суеты мирской.
   Захватив из книжного шкафа томик Гумилева, я выскочила из нагретой квартиры, в который раз позавидовав своим домочадцам, досматривающим теплые уютные сны.
   Пока разогревалась моя серебристая "ладка" со вмятиной на правом боку, я выбрала себе стихотворение, пристроила книжку на пассажирском сиденье справа, чтобы руки были свободны, и почувствовала, что окончательно продрогла. Ну, с Богом!
   - Шел я по улице незнакомой...
   Привычно играя со словами, ударениями и паузами, я все больше и больше попадала под магическую власть гумилевских строчек. Стихотворение словно прирастало ко мне. Я читала вслух, представляя, как однажды в нашем отделе вдруг как бы невзначай начну тихонько:
   - Шел я по улице незнакомой
   И вдруг услышал вороний грай
   И звоны лютни, и звуки грома -
   Передо мной летел трамвай...
   А потом все громче, все проникновеннее, и к кульминации -
   - Вместо капусты и вместо брюквы
   Головы мертвые продают -
   не останется ни одного равнодушного сотрудника, люди будут стягиваться из других отделов, стоять в коридоре и слушать.
   Когда же я, произнеся последнюю строку, подниму взгляд, то увижу, что в глазах сослуживцев стоят слезы. Все понимают, какой талант зарыт под ворохом бумаг на моем столе. Волна давно забытого переживания захлестнула меня, я резко затормозила у обочины и включила дворники, потому что пошел дождь, и я уже не различала дороги.
   И только через секунду я поняла, что дворники не помогут, что это не дождь, а слезы...
   Когда-то я была актрисой. Плохой, наверно, ведь театр выдавил меня из себя, как пасту из тюбика. Я никогда ни с кем не обсуждала свой уход из театра. Я вообще стараюсь не обсуждать ни с кем самые важные моменты своей жизни. Не то чтобы я боюсь себе в чем-то признаться, нет. Есть что-то магическое в мыслях, обретших форму слов. Мысль изреченная есть ложь, - сказал поэт. Не только ложь, но и сила. Слова, произнесенные вслух, обретают материальную форму. Они отделяются от тебя, начинают жить своей жизнью и тебя заставляют жить по ими диктуемым законам. Но недаром говорят, что из театра уйти нельзя. Даже на пенсию. Я-то вроде и не уходила, а просто... оказалась вне театра. Как это произошло, я и сама пока еще не поняла, но жить без театра невыносимо тошно. Почти что не жить.
   В общем, я наконец-то решилась.
   Когда, пять дней назад, мне позвонила Ленка и в бешеном темпе затараторила, что наконец-то нашла, что мне нужно - не по объявлению в газете, а "люди подсказали" - так вот тогда я с присущей мне нерешительностью тут же вяло протянула; "А может, не надо?", на что Ленка быстро прошипела адрес и отключилась...
   -А может, не надо? - думала я под аккомпанемент коротких резких гудков, которые сменили в телефоне Ленкин голос...
   Ну чем, в конце концов, так уж плоха моя жизнь- муж не самый пьяница, ребенок капризен в меру- все не хуже, чем у всех. Но что-то не давало мне жить спокойно. Не давало настолько, что хоть в реку с моста, хоть в петлю с табуретки, а главное - я никак не могла найти причину: ни копаясь в себе, ни анализируя окружающие обстоятельства, мне просто расхотелось жить; все то, что должно было случиться, уже случилось, и чем еще удивить окружающих, я никак не могла придумать. В принципе у меня все есть: квартира, муж, ребенок, - нормальная без осложнений и без воспарений семейная жизнь, есть определенное общественное положение в департаменте, где я работаю уже больше пяти лет, есть машина, правда, отечественная, но за то новенькая и купленная за наличку, а не в кредит. Есть мама, которой всегда можно подкинуть ребенка на вечер, есть папа, который всегда готов помочь материально, хотя материально я сама могу помочь кому угодно. Есть солярий по вторникам, салон красоты раз в месяц, боулинг и рестораны в выходные. В свои сорок три я выгляжу на тридцать пять, как говорит мой шеф. Есть все для счастья, но каждую весну меня неизменно тянет в даль светлую, которая к осени непременно сворачивается сначала в небо с овчинку, а потом еще круче - в петлю из мужниного ремня, в которую пару раз я даже попыталась сунуть голову, но заглянуть в это окошко потустороннего мира так и не решалась, ремень отправлялся в шкаф, к своим собратьям, а я - на кухню готовить ужин. После подобных мероприятий мне дико хотелось спать, а просыпалась я с ощущением ноющей во всем теле усталости, которое, причудливо переплетаясь с чувством собственной невостребованности, давило на виски. Может, это просто возраст?
   Но я еще чувствовала в себе достаточно сил, чтобы совершить нечто особенное, сказать что-то, до меня еще несказанное, но в то же время драгоценные годы, необходимые для творчества, были упущены. То и дело вспоминалась молодость, когда я после окончания театрального училища моталась по заштатным городским театрикам с огромной сумкой, прожженной в нескольких местах то ли сигаретой, то ли кипятильником, то ли головешкой от костра. Может, надо вернуться? Умом-то я понимала, что обратного пути нет, и все же, все же... Женщине после сорока полагается заниматься семьей, бытом, тем более что все это - дом, работа и быт - у меня появилось совсем недавно, то есть гораздо позднее, чем у большинства моих сверстниц.
   От этих заморочек мозги мои окончательно опухли, и, встретив месяц назад случайно в салоне красоты свою одноклассницу Ленку, я и перевалила с чувством глубокого облегчения все это на ее здоровую голову. Плакаться Ленке вошло в многолетнюю привычку, а для нее не менее привычно - разгребать мои сомнения, тем более, что встречаемся мы не чаще, чем раз в полгода.
   Поэтому она спокойно выдержала мой сопливый натиск и в ответ закидала меня советами - мол, хорошо бы попить антидепрессантов, заняться чем-нибудь полезным для общества и попасть на прием к психоаналитику (каковых в нашем городе никогда не наблюдалось) или какому-нибудь мудрому знахарю. Советы, разумеется, остались без воплощения.
   И вот на днях Ленка сообщила по телефону мне адрес этакого доморощенного чуда по имени Саша, который принимает только по протекции и лечит сексом. Придти к нему я должна "от Любы". Это его ученица и соратница, а Ленкина наставница. Моя, значит, тоже. Ну, Люба так Люба...
   Последнее-то обстоятельство и настораживало меня больше всего. Кто он, этот загадочный Саша? Моральный или физический урод с необъятным либидо, заманивающий партнерш таким вот оригинальным способом? Но Ленкины советы всегда помогали мне, как бы пренебрежительно я к ним ни относилась.
   Во всяком случае, именно сегодня, размазывая тушь по зареванному лицу, и толком еще не зная, как я появлюсь в отделе, я решилась наконец-то заглянуть в обед к этому таинственному Саше.
   То, что в этом доме было крыльцо, - широкое, знатное, аж о пяти ступеньках, - почему-то показалось добрым знаком и вселило уверенность, преждевременную, как выяснилось, ибо на первой же ступеньке я чуть не растянулась из-за толстого слоя наледи...
   -Однако, ну и хозяин! - только и могла воскликнуть я.
   Будет смешно, если этот хваленый Саша окажется заурядным бабником, решившим окружить себя подобием восточного сераля. Вполне возможно, но я еще не встречала в своей жизни похотливого самца, способного придумать хоть какое-то оправдание своей похоти кроме, пожалуй, собственных телесных достоинств. У такого рода особей (назвать их мужчинами как-то не выходит) вся энергия, отпущенная Господом Богом для мыслительных, чувственных и прочих процессов, провалилась в штаны, как голова без позвоночника, и поэтому думать им, бедненьким, нечем.
   Короче, любопытство меня окончательно заело, и вот я карабкаюсь по обледеневшим ступенькам к массивной старинной двери с каким-то странным приспособлением вроде дверного молоточка вместо звонка. То ли от волнения, то ли от неустойчивости на скользком льду по спине под шубой стекали струйки пота. Я взялась за "молоточек" и тихонько стукнула. Звук показался мне недостаточно громким, и я, оставив "молоточек" болтаться на цепочке, несколько раз с размаху ударила в дверь просто кулаком.. -Иду, иду! Кому так невтерпеж? - послышался надвигающийся из недр дома голос, дверь отворилась и в струях теплого воздуха и запаха жареного лука появился невысокий, круглый человечек с большими залысинами на широкой голове и брезгливой складкой у пухлых губ. Он был одет в дряхлую женскую кофту непонятного цвета, красные "треники" и обрезанные по щиколотку валенки.
   -Ты чего так ломишься-то? Думаешь, здесь глухие живут? Ну, проходи, не задерживайся, тепло выпустишь все...- он повернулся ко мне спиной, на которой оставили след кошачьи когти, и пошел вглубь коридора. Я закрыла за собой двери и протиснулась за ним, не зная, куда повесить шубу и снимать ли сапоги.. -Это ты что ль от Любы? - послышалось из освещенного проема двери, а я, найдя наконец вешалку и, не решившись снять сапоги, пошла на голос.
   Комната была совсем небольшой, и поэтому сразу бросались в глаза два громоздких и нелепых предмета: монитор от доисторического компьютера, на котором спала грязно-рыжая небольшая кошечка, видимо, автор отпечатков на хозяйской кофте, и мутный сухой аквариум с яичными скорлупками на дне, гордо вершающий заваленную книгами и бумагами этажерку. Кроме низкого кресла с засаленными подлокотниками, в котором утопал сам хозяин, сесть было некуда и я замерла посреди комнаты, внутренне дрожа, как новогодняя ёлка...
   -Ты у Любы новенькая? Чего стоишь, приземляйся! - стрельнул он глазами под стол...
   -Старенькая, в школе вместе учились, - очень хотелось нахамить и убежать поскорее, но я, представив себе такой оборот дела, решила, что выйдет глупо.
   Проследив за его взглядом, я обнаружила под столом табуреточку, отпихнула ее в самый дальний от хозяина угол и приземлилась там...
   -Ну, давай, маленькая, выкладывай, что стряслось? Трахаешься часто? Все проблемы, куколка, от недостатка секса. Энергией ни с кем не делишься - вот она и душит тебя.
   Идиотские рассуждения доморощенного Фрейда вызывали во мне бурю протеста: почему я, такая умная и хорошая, сижу и слушаю этот бред, нахватанный из переводных книжек американских психологов с куцыми мыслями и трехсложными предложениями! С другой стороны - ты пришла сюда сама, вот и слушай, удовлетворяй свое дурацкое любопытство..
   - Прежде всего, маленькая, научись вызывать у себя оргазм в любое время,- половой философ разошелся не на шутку, - дома, в гостях, на работе, в троллейбусе - лучшее средство от стресса - оргазм! Вот сидишь, маленькая, на табуреточке и мысленно заставляешь все свои силы внутренние колыхаться волнами, а потом, как прилив и отлив, посылаешь эти волны в самую сере... Эй, ты что это, маленькая!?
   Я вдруг медленно поползла с табуреточки, но не вниз, а вверх, к потолку, удивляясь, как красиво проплывают перед глазами книги, полки этажерки, аквариум со скорлупой, нарушая все законы перспективы... Видимо, оргазм удался на славу, потому что я вдруг перестала ощущать свой вес, как будто сбросила кандалы, которые таскала на себе всю жизнь, и наконец-то вздохнула легко и свободно.
   Мой полет завершился в углу между потолком и стеной, я попыталась развернуться, чтобы увидеть сверху всю комнату и ее хозяина, но это удалось не сразу. Когда же я все-таки развернулась, то с ужасом увидела... себя, лежащей на полу, изогнувшись всем телом вокруг табуреточки, и прыгающего надо мной толстого лысого дядьку, каждое колыхание тела которого распространяло зловонные сетчатые волны.
   Волны заполняли всю комнату, и становилось невыносимо душно и тесно. От ужаса и тесноты я с трудом понимала, что он говорил, а он уже даже не говорил, только хрипло выкрикивал: " Ты что это? Предупреждать надо... Ну, Любка!.. Никогда больше... Подожди, я форточку открою и полегчает!.."
   В открытую форточку ворвался и сразу прорезал насквозь зловонную паутину светло-голубой столб чистого, как хрусталь, воздуха. По этому воздушному коридору я и сиганула прямо на волю, с непривычки сильно стукнувшись по пути об облезлую раму окна. Вырвавшись из Сашиного жилища, я подумала, что неплохо бы и тело свое забрать оттуда, но мне было так ново, свежо и свободно, что... В общем, я решила полетать немного, а потом вернуться в себя. Пусть Саша помучается! Саша жил на тихой, непроезжей улочке нашего города, шум машин и лязг трамвая лишь едва доносился сюда, под сень столетних лип и тополей; дома здесь были все старинные, деревянные, одно- или двухэтажные. Я летала на уровне второго этажа и пыталась заглядывать в окна.
   Чаще всего это не удавалось: меня как будто не пускало что-то, и это "что-то" было всегда разное: то липкое и грязное, то мягкое и пушистое, то водянистое какое-то... Липкое и грязное, надо сказать, преодолеть было легче всего, и наконец-то я очутилась сначала в проеме форточки, а потом и внутри дома напротив Сашиного. Комната как комната, только темная, очень захламленная и неуютная: стол, покрытый вместо скатерти объедками, окурками и целлофановыми пакетами, комод, диван с кучей тряпья и старой шубой, два стула, заваленные Бог знает чем, желтый торшер,- даже на нем развешаны неопределимого цвета бюстгальтер и шелковая косынка с надписью "Олимпиада-80"... Окинув все это критическим взглядом, я спикировала на комод, ибо сочла его самым чистым здесь местом. Действительно, на пыльной поверхности комода между парой полупустых тюбиков из-под крема, брошенной рядом с тусклым зеркалом расческой, небольшой пластмассовой иконкой "Великомученица Татьяна" оставались незанятые пространства, вполне похожие на миниаэродром для мух, привидений и других персон, любящих без спроса залетать в чужие квартиры. Выбрав себе островок почище, от нечего делать я стала разглядывать название крема на смятом тюбике, как вдруг с дивана раздался кашель, куча тряпья зашевелилась и преобразилась в хмурое существо женского вроде бы пола: свалявшиеся пряди обесцвеченных гидроперитом волос, следы помады в углах распухших губ и неожиданно красивый голос: " Епа мать!" От удивления я шлепнулась под комод и уже оттуда наблюдала, как женщина сначала села на диване, оглядела комнату, как бы ища кого-то и припоминая вчерашнее, потом, видимо так и не вспомнив, смиренно про себя выругалась, встала и прошлась по комнате, заглядывая под стол, за комод, где сидела я ( но искала она явно не меня, так как не отреагировала на мое присутствие и даже робкое приветствие абсолютно ничем), наконец по ее оживлению я догадалась, что поиски ее увенчались успехом, после чего опять раздался сиплый кашель, и запахло кислым табаком. Женщина опять улеглась на диван, не переставая что-то бормотать и кашлять. Через некоторое время кашель и бормотанье затихли, и я вспомнила, что мне пора восвояси, то есть в свое тело, беспечно покинутое мною на полу чужого дома.
   Как раз в момент наиболее сильных угрызений моей совести из-под комода тонким облачком просочилась... бабулька. И то, что она материализовалась прямо у меня на глазах, и ее особое нездешнее смирение во всей фигуре подсказывало, что ее субстанция сродни моей и человеческому глазу она, как и я, невидима. Бабулька быстро-быстро засеменила к дивану и смешно запрыгала на полу возле изголовья. Я не сразу поняла, что она делает, а она тем временем старательно тушила папироску, выпавшую из пьяной руки забывшейся женщины. Это стоило бабульке огромных усилий, но, не смотря ни на что, она продолжала свое занятие, пока огонек не погас и не растаял в воздухе струйкой дыма. Только после этого она посмотрела в мою сторону, сначала слегка испугалась, но потом, видимо сообразив что-то, улыбнулась мне...
   -Ой, какие гости у меня! Вы, барышня, откудова пожаловали? - ее голос, как мне показалось, слегка дрогнул от страха. А, может, показалось...
   -Я...не знаю, как сказать... В общем, из дома напротив... Я...- черт его знает, как объяснить, что я легкомысленно вытряхнулась из своего тела, как из старых джинсов, может, среди привидений это не слишком приветствуется.
   -А-а, батюшкин-то дом? Знаю, знаю, - перебила она меня, не давая мне шанса смутиться окончательно.- Да, не удивляйся, раньше там отец Артемий жил. Хороший был человек, добрый, белка ручная у него была, - замерзшую ее в морозы крещенские подобрал и выходил, так она к нему привязалась - страсть! Кусочек хлебушка из его рта лапками брала, забавно так! У его дома еще три дерева росли, он их откуда-то с юга привез. Назывались они чудно так: "куча проса" что ли, нет, "кипа риса", точно, "кипа риса"! Я все спрашивала: "Когда, батюшка, рис-то расти будет?", а он: "Погоди, Настасьюшка, И рис вырастим!" Не вырастил... Его в двадцать втором вместе с моей барынькой увезли. Я и нынешнего-то жильца знаю, всех нынешних знаю, да... поминать не хочется. Раньше-то у нас какая улица была! Какие люди жили! И купцы были, и чиновники высокие. Вот и мой хозяин - отставной полковник! Меня-то к нему, еще маленькому, из деревни в няньки привезли. Я, сама еще девчонка, как с подводы слезла, да дом барский увидала, так и ахнула! Я ведь кроме избы черной и домов-то не видала прежде, а тут - такие хоромы в два этажа, на потолках цветы вылеплены, окна огромадные, солнца в комнатах много-о!
   Влюбилась я сразу и в дом наш и в барчука маленького. Так всю жизнь и прослужила им - и ему, и супруге его Наталье Дмитриевне царствие им небесное - и деткам их, Аннушке и Митеньке, а дом-от до сих пор покинуть не могу... Хозяин-то наш еще в девятьсот десятом помер, а детки разъехались по заграницам на учебу, слава Господу, еще при старом режиме успели, ягодки мои, а как Наталью Дмитриевну увезли, так я, почитай, одна из прежних-то и осталась. Знали бы вы, барышня, как сердце-то у меня разрывалось, когда лепнину от потолков отдирали да перегородки эти ставили, да жильцов всяких новых населяли! Тут при хозяевах гостиная была, елку на Рождество наряжали... Дальше детская... Кабинет барина да спальня хозяев. Ох, как давно все это было... Мне, барышня, давно на покой пора, призывает ОН меня, да не могу я дом оставить! Я ведь сначала подумала, - прошептала бабулька смущенно, - что вы, барышня, ОТТУДА за мной присланы, да пригляделась - вижу, вы еще не бывали ТАМ, земная вы еще, тяжеловатая...
   Бабулька, сама того не зная, напомнила мне обо всем, что произошло в Сашином доме, и я заторопилась откланяться. Моя собеседница заизвинялась - "заболталась я"- и вспорхнула на комод - "вот, от барыньки моей остался, в нем и живу, он прежними временами пахнет".
   Последние слова я едва расслышала, так как была уже за окном. Без труда нашла обратную дорогу, но когда попыталась проникнуть в форточку, с ужасом обнаружила, что она закрыта.
   Сквозь давно немытое стекло Сашиного окна я увидела, как мое бедное тело накрывают белой простыней, два мощных мужика вносят в комнату медицинские носилки, меня перекладывают с пола, милиционер за столом пишет что-то, сидя на табуреточке, с которой я отправилась в воздушное путешествие. Я кричу, бьюсь в окно, режу в кровь руки об осколки, но их стекло остается целым, а мои вопли - неслышными, кровь - невидимой...
   Наконец мужики с носилками появляются на обледенелом крыльце, осторожно, чтоб не поскользнуться, спускаются по ступенькам. Я пулей лечу к ним и пытаюсь проникнуть под простыню, но тело мое уже чужое и жесткое, как дерево. Я решаю следовать за ним до конца и усаживаюсь на крышу "скорой", но тут меня охватывает такое отчаяние и такое горькое ко всему безразличие, что я отталкиваюсь со всей силы от газанувшей в этот момент "скорой". Правда, я еще некоторое время смотрю ей вслед, вися, как шарик, в воздухе и мысленно прослеживая ее маршрут туда, к людям, туда, где ее пока не ждут, но неизбежно встретят мой муж, мама, отец и она, моя доченька. Даже робкая попытка вопроса: " Что будет?" вызывала тошнотворный ужас. "За прегрешения души страдает тело", мое тело предоставило эту участь - стареть и болеть - другим, и что мне за дело!
   Повисев так немного над обледеневшей дорогой, я приземляюсь на толстом суку растущего рядом тополя.
   Около меня расположился на ночь старый растрепанный ворон. Он покосился в мою сторону правым глазом и отодвинулся немного на всякий случай. Осознание того, что он меня видит, не поразило и не обрадовало меня должным образом. Поразмышляв еще немного о своей нелепой смерти без причины, о своем новом положении, и решив, что мне тоже надо куда-то прибиваться, я оттолкнулась на сей раз от тополя и поднималась все выше, выше, выше, пока не достигла тех сфер, где, по утверждениям религий всех времен и народов, должны обитать духи.
  
  
   4
  
  
   - Пятнышко- то вроде небольшое, а сколько грязи с собой притащило!-Это даже не шепот, а какой-то шорох. Где я? Что я? Откуда этот слепящий, потопляющий все вокруг, свет?
   Кругом голубовато-розовые куски облаков, закрученные в некое подобие тоннеля, внутри которого я и нахожусь. Тоннель как бы ползет вверх и вперед и заканчивается белым слепящим светом, напоминающим солнечный "зайчик", пущенный прямо в глаза.
   Ощущение неиспытанной никогда ранее свежести и необычайной легкости. Отсутствие всего, чем я жила до сего момента: рек, камней, улиц, квартир, электрических лампочек, пыльных телевизоров, сковородок с накипевшим маслом, визгливой ругани тормозов машин и этого огромного дурно пахнущего серо-буро-малинового мешка, в который мы сажаем себя с рождения, и выбираться из которого почему-то хочется очень немногим из нас. Нет ничего, что напомнило бы о жизни, о той жизни, к которой так прикипаешь. Нет ничего, привычного с детства, но здесь не пустыня - стоит только пошевелиться, и раздается чудесная музыка. Такой гармонии и совершенству можно только удивляться, но, прислушавшись, догадываешься, что это вовсе не музыка как таковая, а множество голосов - высоких и низких, чистых и густых, но ни одного фальшивого. - Эй, ты откуда к нам? Кем было? Что свершило? Э-э-э, а сколько у него ниточек! Наверно, самоубийца, прямо паучок какой-то!
   Странно ощущать себя ни человеком, ни вещью- ничем в сущности. Что-то бестелесное.
   - Внученька, Зоюшка! - малюсенькое розовое облачко приблизилось ко мне и как будто погладило меня по голове. Я почуяла запах, знакомый с детства,- свежей травы, теплого молока и чего-то как бы старинного - бабушка!.. В памяти всплыли серо-зеленые лучистые глаза, седые косы, уложенные кольцом вокруг головы. Она умерла, когда мне было двадцать, в июле, я опоздала на похороны...
   Билетов не достать, поезда переполнены, телеграммы у меня не было. В общем, приехала я, когда все уже было кончено, все пили, мне прямо у порога вынесли серьги: " Это тебе, Зоя, от бабушки". Одну сережку я потом потеряла, а вторая где-то дома лежит: старинная золотая серьга в виде змеи, обвивающей красное рубиновое сердечко. Бабушка еще что-то говорит мне, но я уже не различаю ни слов, ни смысла, ни ее самое.
   Понемногу я начала различать здешних обитателей, они уже не казались мне бесформенными облаками, как в начале моего пребывания тут. Толпы призраков, обликом своим напоминавшие самые различные, порой мне неизвестные, эпохи, окружали меня. Они постоянно передвигались, смешивая народы и времена, общались, и из их общения рождалось нечто, еще недоступное моему пониманию. Яркая, морозная красота солнечного зимнего дня; мелкий, моросящий дождик на затерянном в еловом лесу озере; детская радость при виде матери- все это существовало тут, но как ощущения, как людская память. Сами люди жили,- да именно жили,- здесь в полной гармонии с природой; мало того, когда они нуждались в том или ином ощущении, они просто вытягивали его каким-то неуловимым образом из окружающего. Правда, степень нужности им этих явлений и их назначение в процессе жизнедеятельности - может, они таким образом питались, я тоже уловить не смогла. Они общались со мной, нередко (а вернее всегда) признавая во мне родственницу,- точнее не родственники меня как бы не замечали, и я не переставала поражаться, как коротка людская память, какими чужими мне кажутся мои же прапрадеды и сестры моих прабабок. Много раз я, еще в той, земной, жизни, пыталась представить себе этех людей: как они жили в своем далеком веке, чему они радовались, что могло их огорчать, и не подозревала, насколько я далека от истины. Вот они передо мной, и не просто люди восемнадцатого, шестнадцатого, тринадцатого века, а мои родные пра-пра-пра-бабки, деды, дядья и тетки.
   Просто поразительно, сколько всего интересного я услышала и увидела там... Но мне пришлось забыть все это, ибо я все еще была смертной, а смертным не полагается знать много. Хотелось ли мне вернуться? И да, и нет. Точнее, я просто знала, что я все равно вернусь, правда, не понимала, каким образом. Я подозревала, что тело мое давно оплакали и похоронили, и я часто гадала, в виде чего - камня или дерева, а может, ручейка какого-нибудь? - меня снова сбросят - как диверсанта - туда. Только вселясь в материальное тело, мы можем действовать, работать и отрабатывать свое предназначение, совершать ошибки, исправлять их и снова совершать, создавать что-то и разрушать ранее созданное. Вот почему мы здесь так мечтаем о новом воплощении и копим для него энергию! Только жизнь дает возможность творить, а бестелесный дух в безвременном и беспространственном мире способен лишь оплакать попусту потраченное время и зря истоптанное пространство...
  
  
   4
  
   Потихоньку светает. Фары машин, отражаясь в мокром асфальте, слепят глаза. Троллейбус, дергаясь, пытается добраться до поворота. Водитель синего "Renault", который торчит сзади, смотрит на меня через два стекла: свое лобовое и мое, на задней площадке троллейбуса. Я тоже смотрю на него. Сверху вниз. Его лицо находится на уровне моих колен, и от этого мой взгляд приобретает некий пренебрежительный привкус. Я рассматриваю его нос, брови, морщины у губ. Заурядное лицо вечно озабоченного человека. Дернулся троллейбус, вслед за ним послушно дернулся "Renault", глаза в глаза, как будто мы танцуем какое-то странное танго на дороге. И вся грязь, серо-коричневое месиво из шин, асфальта и фар уходит, становится фоном к нашему танцу. Вот и перекресток, троллейбус повернул, "Renault" не успел, я навсегда потеряла своего партнера. Танго не был дотанцован.
   Вот уже два года я живу чужой жизнью. Я смертельно устала быть молодой - все-таки мне уже сорок три, а не двадцать пять, как моему телу. Я ушла от мужа, я уехала в город. В тот самый город, где жила до тех страшных событий. Вернуться в прежнюю жизнь мне конечно не удалось. Я живу вроде бы в миру, на виду у всех, но все-таки врозь, в разладе со всеми людьми.
   Мои сны неожиданно начали сбываться. Да. Идет дождь. Идет постоянно. Все люди, с которыми я могла бы быть близка, давно в земле. В той земле, куда я - капля, дождь - пытаюсь и никак не могу проникнуть. Я дружу с собаками, кошками, детьми - будущими людьми, но это не то... Не то.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   19
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"