Останин Даниил Александрович : другие произведения.

Сатисфакция

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


Сатисфакция

   Загляни в свое прошлое, переживи кошмар,
   Ты научишься скоро ударом встречать удар.
   Но это только начало... В прошлом так много смертей,
   Что хочется выключить кинопленку и ждать лишь хороших вестей.
   Прошлое - мрак и цепи, вечный огонь костров,
   Когда ты увидишь это, ты примешь вызов богов.
   Крылья Ангелов вырастают так больно, что трудно сдержать свой крик.
   Но это пройдет. Одна - другая агония, и ты уже к боли привык.
   Перед тем, как покинуть горящий дом, вспомни о том, кто внизу,
   Кто закричит: "Ты безумен, но я тебя все же спасу!"
   И от пылающих крыльев вспыхнет огнем целый мир,
   На человеческом языке это зовется "mourir"...
   Белые бледные всадники, бейте, вперед, на меня!
   Любовь - это боль и огонь. Готовьтесь к встрече стихии огня!
  
   -- Алло, алло, Джеф... Алло, Джеф, я знаю, что ты здесь! Чего молчишь, черт бы тебя побрал? Джеф!
   Филипп Селзник говорил достаточно спокойно, но я знал, что он просто озверел от бешенства и, возможно, в данный момент говорит в трубку, надеясь хоть каким-нибудь образом вытянуть из меня хоть слово, причем в одной его руке находится пресловутая телефонная трубка, а другой он методично рвет на полосы мою фотографию. Когда я представил эту картину, то едва не рассмеялся, и если я так и не сделал этого, то лишь потому, что смех получился бы истерическим, а невидимый визави получил бы возможность задать всегда бесивший меня вопрос, который всегда преподается трогательно-участливо, но волчий оскал чувствуется на расстоянии: "Ты в порядке?" От этого лицемерного вопроса меня буквально тошнило и, думаю, что если бы состоялся конкурс лицемерия, этот вопрос, побив рекорды всех прочих, уверенно занял бы первое место, да так и остался бы там на столетие, не меньше.
   Но от души швырнуть трубку на рычаг я все-таки не решался; просто опустил ее вниз, глядя в черное окно, за которым бесновалась метель, а причудливые узоры на стеклах, нараставшие с каждой секундой, интересовали меня гораздо больше, чем все эти нелепые и безумные события, произошедшие со мной за последнее время и в которых я запутался окончательно. Но ведь ты никогда не признаешься в том, что у тебя есть проблемы, не так ли, Джеф? Ты не расскажешь о них даже самому близкому другу, и это вовсе не от недоверия: просто в критические моменты я терял способность звать на помощь. Я не могу, никогда не сумею позвать на помощь. Как будто голос пропадает совершенно. Моя первая жена говорила: "Джеф, если бы тонул в десяти метрах от пляжа, где находится куча народа, и было бы достаточно окликнуть хоть кого-то, тебя спасли бы через пять минут, но я знаю: ты никогда не сделаешь этого. Даже идя на дно, ты будешь молчать, а, возможно, даже улыбаться своей растиражированной солнечной улыбкой".
   Даже самому себе - не то, что другим, я не признался бы, что у меня есть проблемы. Селзник то шелестел, то журчал, то хрипел в телефонной трубке, а я смотрел в темное окно, и даже в комнате было невероятно холодно, невообразимо холодно, как в ледяном завале. Этот безумный холод сопровождал меня всю жизнь, поэтому когда с легкой руки журналистов я стал "Ледяным Ангелом", то ничуть не удивился этому. И только сейчас, в темной комнате, когда за окном бушевала метель, я вдруг ощутил странный укол в сердце. "Туше, господин лучший фехтовальщик Парижа! - звонко рассмеялся внутренний голос. - Вы убиты". В том месте, где должно было находиться сердце, стало так невыносимо больно и горячо, и что-то неведомое, но невыразимо трогательное, рвалось наружу. Я уже не понимал, что делаю. Просто подошел к окну, и моя рука, будто совершенно отдельно от меня, дотронулась до ледяных узоров, а еще через пять минут я поймал себя на мысли, что рисую профиль. Снова и снова, один и тот же профиль. Я не мог сказать, мужским он был или женским: тонкий, с длинными волнистыми волосами. Такой человек не встречался на моей дороге в этой реальности, это точно, и все же я снова и снова рисовал его, а сердце, отдельно от моего сознания, повторяло толчками: "Люблю тебя, люблю тебя"...
   Замерзшие платаны звенели в черноте ночи ветвями, на некоторых из них даже сохранились огромные желтые листья. Здесь никогда не бывало таких зим. Внутренний голос сказал с интонациями телевизионного диктора: "Среднегодовая температура во Франции - плюс десять градусов". Спасибо, знаю, идет ледниковый период, наступает конец света? И я снова едва не расхохотался. Мокрый снег бросался на стекло с яростью средневековых воинов, осаждавших столицу Альбы - Тулузу. Профили, начерченные мною на стекле, таяли, исчезая под снегом, и я не удержался, чтобы поверх них не написать "Je t'aime".
   Мне кажется, я мог бы стоять так целую вечность, но звуки в телефонной трубке делались все громче и настойчивей. "Если ты даже положишь трубку, Джеф, -- прошептал внутренний голос, -- будет только хуже: Филипп примчится к тебе сам". Хорошо, я отвечу ему.
   -- Что ты так надрываешься, Филипп? - спросил я как можно спокойнее.
   -- Ого, наконец-то тебя прорвало, Ледяной Ангел! - убийственным тоном прошипел он. - Небось, напился уже?
   -- Ты только это хотел узнать? - сказал я. - У меня пока нет причин праздновать что-либо.
   -- Напиваются не только от радости, но и от предчувствия провала, -- заметил Филипп, и в его голосе зазвучали нотки превосходства.
   Я молчал, по-прежнему глядя на окно с нестирающейся надписью "Je t'aime". Надо было бы написать эту короткую фразу алмазом, но ведь эти шакалы-папарацци непременно залезут по стене, как киношный Человек-паук, а потом подкинут глотателям ежеутренних газет статейку под кодовым названием типа "Ксавье-Джеф Деланси снова влюбился" или чего-нибудь почище. Моего воображения просто не хватит, чтобы представить, какой фейерверк получится впоследствии. Джеф Деланси уже давно стал дойной коровой для журналистов.
   -- Ну чего опять молчишь? - не желал успокаиваться Филипп. - Получил очередную повестку в суд? Что-то говорит мне: на этот раз ты уже не выкрутишься, так сделай хотя бы самую малость - отправь подальше от себя этого итальянца... Как там ты его называешь? - Марк Антоний?
   -- Его фамилия - Маркантони, и он мой друг, -- ответил я безразлично.
   -- Да хоть сам Гай Юлий Цезарь! - взорвался Филипп. - Завтра тебе придется отвечать на вопрос следователя, не ты ли нанял Юлия Цезаря для убийства своего секретаря. Или ты сам его грохнул? Следователь сказал журналистам, что имеет неотразимый документ против тебя, но распространяться по этому поводу не стал, нарочно, я думаю, чтобы редакторы газет всю ночь не спали.
   -- Я ничего не боюсь и не собираюсь вообще разговаривать с ними, -- холодно ответил я. - Даже оправдываться не собираюсь, особенно по телефону. - Про себя же подумал: "Стефан получил по заслугам. Не надо было соваться туда, где нет места людям не нашей крови. А я... Я ни в чем не виноват. Я только сделал все возможное, чтобы никто не смел касаться своими грязными лапами моего брата" -- Мысли, которые никогда не прозвучат вслух. Мысли, за которые очень просто загреметь в дурдом. Нет, господа, я прекрасно знаю, как вести себя в вашем обществе и как играть по вашим правилам...
   -- Карьеру завалишь, Джеф, и все свои планы, а что самое страшное - мои. Между прочим, твоя квартира еще не выкуплена: ТОБОЙ - у МЕНЯ! Между прочим, ты - подозреваемый номер один. Представляешь радость журналистов?
   Я почувствовал только бесконечную усталость, о чем немедленно и сообщил Филиппу:
   -- Я хочу спать, Филипп. Оставьте Все Меня В Покое!
   "Дежа вю, -- шепнул внутренний голос. - Эта фраза принадлежала не тебе, а вот ему..." - И я невольно перевел взгляд на окно, на тонкий профиль, неизвестно кому принадлежащий, и на собственный росчерк "Je t'aime".
   В трубке раздались частые гудки, и я осторожно положил ее на рычаг. Как тихо, как темно кругом... В сумраке смутно белел бумажный листок - повестка в суд на завтрашний день. Я устал, я безумно устал... Я не мог даже заставить себя раздеться, а потому лег прямо на пушистый ковер и долго не отрывал глаз от профиля, нарисованного мной на стекле, смотрел так долго, что и сам не заметил, как плавно перешел в сон...
  
   Лаоцзы сказал: "Из Тьмы рождается Свет",
   И, вероятно, в этом и надо искать ответ.
   Из черного мертвого вечера белый взметается снег,
   И ты понимаешь: мы вместе и врозь - навек...
  
   Об этом думать так странно, и ты стоишь у окна,
   Рисуешь профиль из своего недавнего сна,
   Снег тает под пальцами, делается стеклом,
   Тьма расплывается, снова горит огнем...
  
   Под нарисованным профилем ты написал: "Je t'aime",
   Эти несколько букв стоят всех в мире поэм,
   Видишь ты крылья Ангела в сумраке воронья...
   Пусть ты не веришь в это. Это зову тебя я...
  
   -- Дани, почему ты не спишь? - спрашивал я молодого человека, того самого, которого машинально рисовал на замерзшем зимнем стекле. В холодном и тусклом свете наступавшего дня он казался почти прозрачным; длинные светлые волосы беспорядочно рассыпались по плечам. Он посмотрел на меня огромными серыми больными глазами, и его губы тронула счастливая улыбка.
   -- Гийом... Еще так рано... -- сказал он. - Тебе непременно нужно поспать. Сегодня будет длинный день, опера... -- последние слова прозвучали с такой невыразимой грустью, что в мое сердце вонзилась холодная, как лед, игла боли.
   -- Братишка... Иди ко мне, -- позвал я. - Я согрею тебя, я смогу растопить тот холод, который преследует тебя.
   Он не сразу и немного неловко поднялся из-за стола, за которым работал, захватив с собой лист бумаги, подошел ко мне и нырнул под одеяло. Я обнял его, чувствуя: он и в самом деле дрожит, как пойманный олененок. Я прижал его к себе и поцеловал мягкие, как у детей, такие трогательные локоны, тонкие замерзшие пальцы.
   -- Что ты делал? - прошептал я.
   -- Меня выгнал из постели безумный холод. Сейчас во всем Париже невозможно найти дров, так что прошу тебя, братец, не ругай Жермона, он и так делает все, что в его силах. Вот он и сделал: костюмы для вечернего представления безупречны. А я... Прости... Я написал стихи. Будешь слушать?
   -- Конечно, любовь моя, -- я поцеловал его больные глаза, но он неправильно истолковал мой порыв:
   - Конечно, нам осталось совсем недолго... Но я ни о чем не жалею... И, больше ничего не объясняя, он начал читать.
  
   Ангел мой, как безумно холодно...
   Птицы жмутся к стеклу от голода...
   Птицы, брат, нам - почти родня -
   В каждой ты узнаешь меня.
   Вечера же такие длинные,
   Что я все легенды старинные
   Забывать начинаю. Не стоит...
   Но одно не дает мне покоя -
   Лишь концовка этих легенд -
   Как сейчас говорят - "хэппи энд".
   А метель бушует, как улица,
   И со всеми подряд целуется.
   Сколько выдержим мы еще?
   Дай мне, Ангел, свое плечо...
   Если б знал ты, как я устал
   От улыбок скользких, кривых зеркал...
   Как и ты, одного хочу -
   Когда в небо это взлечу,
   А внизу мы оставим холод
   Тем, кто слишком горяч и молод.
   Нам зима соткала покров,
   И уже не осталось слов.
   А теперь я скажу желание,
   Расстоянье мое, расставание...
   Люди быстро найдут нас с тобою,
   Встанут в круг и рукой закроют
   Нам глаза. Но неважно это:
   Знать хочу, как в потоке света,
   Ты мне скажешь опять: "Люблю"...
  
   Последнюю строчку он произнести не успел, потому что я наклонился к его лицу, которое обожал больше всего на свете, и поцеловал его в губы.
   "Люблю, -- прошептал я. - Люблю тебя, Дани. Как говорю я это сейчас, когда мы с тобой одни, я скажу это где угодно: на плахе, на костре. Клянусь тебе, моими последними словами будут именно эти, и произнесу я их только так, как ты слышишь их сейчас: "Люблю тебя, Дани". Он доверчиво спрятал лицо в моих волосах и сказал, задыхаясь, то ли от волнения, то ли от болезни: "Люблю тебя, Гийом. На все жизни, на все времена люблю тебя. Я знаю, какой обузой тебе стал: ты же - блестящий красавец, у тебя впереди головокружительная карьера, а ты вместо этого всю эту жизнь мучаешься с безнадежно больным братом. Надеюсь, следующая твоя жизнь будет гораздо счастливее, и тебе, наконец, воздастся по заслугам". - "Мне не нужна жизнь без тебя, -- ответил я, осторожно вытирая слезы с его глаз. - Мне все равно, где и как жить: главное - с тобой. Сегодня, Дани, я наконец-то вспомнил тебя... Сколько раз я машинально рисовал на замерзшем стекле твой профиль, и даже не знал, что это - ты. А теперь я знаю... Дани... Дани... Моя вечная любовь, мой вечный брат, Грааль Воплощенной Любви... Это ты... И ведь ты еще находишься на этой земле, правильно? Я буду искать тебя. Я пройду всю землю, но найду тебя. Люблю тебя". - "Люблю тебя", -- эхом отозвался он, и вдруг вздрогнул и поднял голову.
   -- Что такое? - не понял я, пытаясь удержать его.
   -- В дверь стучат. - Он произнес эти слова совершенно спокойно, но в огромных серых глазах застыл ледяной ужас...
  
   В дверь действительно так настойчиво барабанили, что я открыл глаза и увидел, как ледяное зимнее солнце все ближе подползает ко мне по ковру. Еще не веря, что видел всего лишь сон, я огляделся. Нет, в комнате все было точно так же, как вчера. Профили и сделанную мною надпись стер вчерашний снег. Я поднялся. На столе по-прежнему белел листок бумаги - повестка в суд. Нет, не только. Что-то изменилось, но я не мог сразу понять, что именно. Здесь же, на столе, лежали три белоснежных лилии, неизвестно как сюда попавших ("Твой брат очень любил лилии", -- тихо, почти неслышно прошептал внутренний голос). Я тронул дышавшие морозом цветы, как будто они пришли из моего нереального сна. Лилии не исчезли, но под ними я обнаружил еще один лист бумаги, пожелтевший от времени. По первой строчке я сразу догадался, что это были стихи Дани: "Ангел мой, как безумно холодно..." Наверное, мне следовало удивиться. Так и сделал бы обычный, нормальный человек, но я отнесся к этому, как к чему-то совершенно естественному. Реальность призрачна, и разве я не доказывал это всей своей жизнью, особенно тайной, никому не известной, доверенной только моим дневникам, представлявшим собой своеобразное изучение, стремление понять свои прошлые жизни.
   Реальность, однако, никак не желала, чтобы ее признавали призрачной, а потому продолжала настойчиво барабанить в дверь. В промежутках между стуками и звонками я слышал, как некто за дверью со славянским акцентом выкрикивает: "Господин Деланси! Если через 10 минут вы не откроете, я буду вынужден вызвать полицию!"
   Прокурор или следователь - на дом? Я едва не расхохотался. Как это мило с их стороны! Если гора не идет к Магомету, Магомет идет к горе. Я включил электрический чайник и поставил на стол банку растворимого кофе, вынул из пачки "Житана" сигарету и отправился открывать дверь, закуривая на ходу. Неизвестного посетителя, кем бы он ни был, я уже ненавидел всеми силами души, а потому, открывая дверь, от всего сердца крикнул:
   -- Да какого черта?
   За дверью стоял начинающий лысеть человек лет сорока, с заметным брюшком. Как ни в чем ни бывало, он любезно улыбнулся:
   -- Господин Деланси? Позвольте представиться. Меня к вам направил ваш продюсер Филипп Селзник. Я - ваш адвокат, Анджей Запотоцкий.
   -- Поляк? - спросил я, бросив на него быстрый взгляд и, не дожидаясь ответа, отправился на кухню заваривать кофе.
   Запотоцкий проследовал за мной, аккуратно прикрыв дверь. Он встал на пороге кухни, внимательно глядя, как я наливаю в чашку кофе.
   -- Тоже хотите? - спросил я. Его взгляд - профессиональной ищейки - мне тоже не нравился, как и его настойчивость, как и его фамилия. Вероятно, вопрос прозвучал откровенно недружелюбно, потому что он покачал головой и спросил:
   -- Вам что, поляки не нравятся?
   Я затянулся сигаретой.
   -- Да мне всё без разницы. А поляки... Никогда не интересовался особенно историей Польши. Знаю только, что каждый житель этой страны считает себя паном или ляхом... Тьфу... Шляхтичем... Не знаю я вашего языка. Дворянином одним словом. Куда не плюнешь - непременно попадешь в отпрыска королевского рода. Вот и вы тоже, небось, из князей происходите?
   Он казался слегка смущенным.
   -- Я хотел было сказать, что на самом деле в Польше дело обстоит не совсем так, но я... Я и вправду происхожу из князей Запотоцких...
   Я улыбнулся:
   -- Ну вот... Видите сами.
   Он достал из кармана белоснежный носовой платок и осторожно высморкался в него: вероятно, так было принято в высших слоях польского общества, а я тем временем продолжал:
   -- Приглашая вас ко мне, Филипп почему-то забыл спросить у меня разрешения. Тогда... Прошу прощения, но вы мне не требуетесь. Я смогу защитить себя сам. Я ни в чем не виноват.
   Однако Запотоцкий стоял, как скала:
   -- Но вы, господин Деланси, не юрист. Вы не знаете, сколько ловушек может подготовить для вас французская система правосудия. А если, к примеру, вы не захотите отвечать? Только я смогу остановить следователя, тогда как ваш личный отказ будет восприниматься как попытка избежать правосудия.
   Я чувствовал, как во мне начинает закипать бешенство.
   -- Что вы здесь разыгрываете передо мной сцены из "Преступления и наказания"?! Слышите вы, господин поляк, я ни в чем не виноват! Против меня нет никаких улик!
   -- Они найдут, -- спокойно ответил поляк. - У них работа такая - уметь находить улики и обвинять невиновных. Дай им волю, и они смогли бы придраться даже к фонарному столбу и приговорить его к гильотинированию. А за вас, господин Деланси, они возьмутся с удвоенным рвением, потому что вы - не обычный человек, вы - звезда. Этот процесс может затянуться на годы и принести неплохое состояние, как юристам, так и журналистам. За этим процессом будет следить вся страна.
   "А ведь он прав, -- сказал тихий внутренний голос с интонациями Дани. - Ты должен пройти через это, Гийом, через эту грязь, чтобы многое понять". - "Понять? - не понял я. - Мое желание осталось прежним - встретиться с тобой, любовь моя". - "Сначала - осознание, потом - встреча, -- грустно произнес Дани. - Пока ты не поймешь, кто ты на самом деле, стена между нами не сможет рухнуть. И в этом нет моей вины" - "А чья же?" - едва не закричал я в полный голос. - "Будь внимателен и осторожен, Гийом, -- Дани говорил тревожно и так тяжело, словно ему приходилось бежать. - Особенно следи за желто-черными перьями и запахом нечищенной рыбы. Это сигнал опасности..."
   -- Молчание - знак согласия? - услышал я уже основательно забытый голос Запотоцкого.
   Я с удивлением посмотрел на него. А ведь Дани прав: я действительно где-то уже слышал этот ненавистный запах нечищенной рыбы, где-то видел желто-черные перья... Теперь же мне почудилось, что и Запотоцкий стоит, окутанный облаком дорогой туалетной воды, к которой примешивалась рыбная вонь. Но размышлять об этом было некогда.
   -- Еще пять минут, -- сказал я. - Сейчас соберусь и отправимся к следователю.
   Оставив пана Запотоцкого на кухне, я прошел в ванную и открыл кран до отказа, а сам посмотрел в зеркало: несколько бледнее прежнего, но, как и раньше, я видел отражение юного черноволосого Ангела со знаменитой солнечной улыбкой. Я провел руками по волосам, и вдруг вздрогнул, как от удара током - картина в зеркале изменилась разительным образом. Рядом с собой я увидел Дани, невероятно похудевшего, в разорванной батистовой рубашке, с растерянным - потерянным - взглядом огромных серых глаз. И мне не требовалось долгих размышлений, чтобы понять: он ищет меня и не видит. Я едва сдержал крик: "Дани, я здесь! Я люблю тебя!"
   Он не видел меня. Зато я видел его мысли, и в них был я... Но... Боже мой... Не помню, испытывал ли я в этой своей жизни ужас, подобный этому... Кажется, судя по одежде людей, это был XVIII век. Перед воротами роскошного парижского особняка возбужденная толпа оборванцев, вооруженных чем попало, рвала на части... Боже, боже!.. Меня... И почему-то особенно страшным было то, что я видел парижское небо - бесконечно-синее и счастливое каким-то безоблачным, спокойным, безбрежным счастьем. Счастьем, которое ничто происходящее на земле, не способно поколебать. Ветра не было, но на мостовую непрерывно падали огромные желтые листья платанов... Так похожие на отрубленные ладони... Которые они отрубили у меня мясницким топором. "Черный сентябрь", -- подумал я. Эта кровавая вакханалия казалась какой-то извращенной страстью к наслаждению и насилию ("И как тебе не пришло в голову описать это, друг Донасьен де Сад? Или ты тоже стремился скрыться от дикости окружающей реальности в своих выдуманных восточных гаремах?"). Вся улица была залита кровью. Моей кровью. Они пробивали мне голову камнями, пытались вырвать волосы, потом начали рвать одежду.
   Я наклонился над раковиной, и меня вырвало. Когда же я решился снова поднять глаза на зеркало, то увидел только разбросанные по мостовой куски мяса, и я знал, кому они принадлежат. Толпа с торжественными песнями маршировала вдаль, унося на пике мою голову, а в огромной луже крови, закрыв лицо руками, стоял на коленях едва одетый Дани. Он не плакал, только методично раскачивался из стороны в сторону, и я увидел его глаза только в тот момент, когда проходящий мимо отряд полиции силой поставил его на ноги. Дани смотрел прямо перед собой, но ничего не видел: в его огромных глазах застыло навек мое отражение - счастливо улыбающегося Ледяного Ангела. Другого мира, другой реальности для него не существовало. Он ничего не слышал, когда к нему обращались с вопросами. Он сошел с ума. Он смотрел в мои глаза, и в них я читал отчаянную мольбу о помощи. Раскаленная стрела все глубже вонзалась в мое сердце. "Я найду тебя, я спасу тебя, Дани, чего бы это ни стоило, -- мысленно поклялся я. - Твое имя я уже защитил, осталось - найти тебя, мой вечный брат, любовь моя".
   За дверью ванной послышался громкий кашель Запотоцкого.
   -- У вас все в порядке, господин Деланси?
   Стекло медленно меркло.
   -- Окей, -- глухо сказал я, непроизвольно повязав вокруг шеи черный шелковый шарф на манер французских аристократов XVIII века. - Уже иду.
   Я и раньше был убежден в том, что вызов в суд не является случайностью. Да, я сделал все, что от меня зависело - убрал одного из их стаи, теперь же опомнившаяся свора с любезными оскалами набросилась на меня - вся. И теперь мне придется отмахиваться не только от одного мерзавца, который нашел свой последний приют на свалке в чехле из-под матраса. Однако если раньше все, что я делал, было основано исключительно на предчувствиях, то теперь я словно увидел свой путь невероятно четко и ярко, и помог мне в этом Дани. Он хотел предупредить, что вся компания монстров, услужливо показанных мне зеркалом, ходят кругами - волчьей стаей -- вокруг меня, ища слабое место, чтобы вцепиться в горло. Которое я непроизвольно защитил черным шарфом из своего прошлого. "Спасибо, Дани, -- мысленно сказал я брату. - Кто предупрежден, тот вооружен. По крайней мере, я буду знать, с кем бороться, хотя еще многого не знаю...Но должен узнать непременно: от этого зависит теперь не только моя жизнь, но и твоя, моя вечная любовь... Как хорошо, что я узнал твое имя!"
   -- Господин Деланси, о чем вы все время думаете? - швырнул меня в реальность голос Запотоцкого, расположившегося рядом со мной на мягком сиденье машины. - У меня создается впечатление, что вовсе не о суде.
   -- Мысли мои читаете? - поинтересовался я безо всякого интереса.
   Он не счел нужным отвечать на мой вопрос, а вместо этого сказал:
   -- Ваш черный шарф...
   -- А что мой шарф? - спросил я, с трудом балансируя на грани агрессии.
   Запотоцкий смотрел куда-то вперед, через плечо шофера. Со стороны создавалось впечатление, будто он целиком увлечен стеклянными зданиями квартала Дефанс.
   -- С тем же успехом вы могли бы нести в руках желто-красное альбигойское знамя, к примеру.
   -- Чушь, бред, господин адвокат, -- резко отозвался я.
   Он пожал плечами:
   -- Думайте что хотите. Журналисты не оставят без внимания эту деталь.
   Я бросил на него быстрый взгляд. Теперь он смотрел на меня, не отрываясь, в упор, и только сейчас я смог разглядеть цвет его глаз - светло-коричневый, как кора молодого каштанового деревца. Он мягко улыбался, но в глубине этих светло-карих глаз, как в пещере, пряталось нечто, и я не мог разобрать, что именно - то ли человек, то ли зверь.
   -- Господин шляхтич, -- сказал я. - Вам же я неприятен, как минимум. Зачем вы вообще взялись меня защищать?
   Он усмехнулся. От таких, как он, правды никогда не добьешься.
   -- Во-первых, мне лестно защищать человека с вашим именем. А во-вторых... (его улыбка сделалась еще шире, чем напомнила собачий оскал - непонятно: то ли и впрямь улыбается, то ли готовится вцепиться в горло). Во-вторых, мне очень хорошо заплатили.
   -- А в-третьих, -- не удержался я. - Вы так всегда мечтали сыграть роль в экранизации романа Достоевского "Преступление и наказание". Правда, если мне не изменяет память, адвоката там не было. Да и я совершенно не похож на Родиона Раскольникова.
   Он с досадой повел плечом, как будто за спиной у него находилось нечто сильно мешающее в тесном салоне машины:
   -- Раскольникова хотя бы совесть мучила. Вам же, господин Деланси, это чувство совершенно незнакомо (и он снова улыбнулся собачьим оскалом). А вообще не люблю я Достоевского. Моральное харакири по-русски...
   -- А с какой стати меня должна мучить совесть, если я ни в чем не виноват? - кажется, меня начинают выводить из себя еще до встречи со следователем...
   И снова эта отвратительная улыбка собственного превосходства.
   -- Господин Деланси... Если, к примеру, взять с улицы любого человека и, не объясняя ему ничего, посадить в тюрьму лет эдак на десять, то концу десятого года он начнет догадываться, за что его посадили. Понимаете, о чем я?
   -- Понимаю, -- сказал я, машинально поправив шарф. - Нет человека без греха. Если не ошибаюсь, это даже в библии было сказано. Может быть, не именно так, как я говорю, но смысл тот же.
   Тонированные стекла машины внезапно померкли, а потом полыхнули пламенем. И я снова увидел жуткую картину судилища времен той самой революции, о которой мои сограждане предпочитали не вспоминать. Вокруг я видел грязные, изляпанные чем-то темным стены какого-то парижского аббатства. Почему аббатства? Кое-где, под самым потолком еще можно было увидеть сохранившиеся кое-где кресты и изображения ангелов, по которым явно стреляли: их крылья были изуродованы пулями, но ангелы по-прежнему не желали уходить со своего места, с безграничной скорбью взирая на то, что происходило здесь, внизу.
   Внизу, посреди заплеванного пола, стоял длинный стол, за которым заседали совершенно пьяные... судья (язык не поворачивался назвать их судьями). На столе стояли, как солдаты в строю, шеренги пузатых темно-зеленых бутылок, пустые собратья которых валялись под ногами этих людей, разгоряченных, в расстегнутых рубахах. Среди крошек хлеба и винных луж то там, то сям, плавали бумаги (личные дела подсудимых, как я понял). Рядом со столом притулилась огромная корзина, куда сбрасывались дела людей, которые уже перестали существовать по решению этого дикого суда.
   Подсудимых выводили бесконечным потоком, а глава трибунала, восседавший во главе стола, ограничивался всего одним вопросом: "Вы аристократ?", после чего с собачьим оскалом, так напомнившим мне господина Запотоцкого, провозглашал: "Свободен!". Ответом ему служил дикий и восторженный рев голосов. Почему, я понял через секунду: заключенных выводили во двор, где их поджидала толпа, ощетинившаяся пиками. Эти пики и открывали "освобожденным" прямую дорогу на небо, где каждый "свободен, свободен, свободен"... Граждан совершенно не смущало то обстоятельство, что они, без преувеличения, стоят по колено в крови: их возбуждение было сродни сексуальному. Их глаза пылали черным огнем страсти и желанием, переводимым на человеческий язык: "Еще, еще!"
   Среди длинной очереди дрожащих, испуганных заключенных Дани можно было узнать без труда. Тонкая рубашка висела на нем лохмотьями, а глаза по-прежнему неподвижно смотрели в пространство, минуя тысячи лиц, потому что ему нужно было только одно лицо - мое... Но меня не было рядом... Я пытался защитить его, отвлечь на себя ярость толпы, но моя жертва оказалась напрасной. Больше я ничего не мог сделать для него... Мне оставалось только смотреть...
   -- Как ваше имя? - спросил председатель трибунала, сидевший, небрежно закинув ногу на стол, а заодно отодвигая в сторону голову одного из судей, так и заснувшего в обнимку с бутылкой.
   Дани смотрел куда-то сквозь стены и молчал.
   -- Как твое имя? - повторил председатель.
   Дани смотрел своими огромными глазами потерявшегося ребенка и молчал. Один из судей наклонился к председателю и сказал громким шепотом: "Сумасшедший..."
   -- Аристократ? - голос председателя взвился под самые своды обезображенного Аббатства.
   Дани молчал. Судья снова наклонился к председателю и прошептал что-то такое, что я не сумел разобрать. Председатель нехорошо усмехнулся.
   -- Граф Гийом де Монвиль, которого сегодня утром казнил народный суд...
   И вдруг остановившиеся безжизненные глаза Дани вспыхнули светом разума.
   -- Гийом - мой брат, и я люблю его! - четким звонким голосом произнес он, а потом с ужасом и изумлением огляделся вокруг, видимо, совершенно не понимая, как он здесь оказался.
   -- Оставьте все - вы - меня - в покое! - крикнул он. - Гийом! Гийом, где ты? Я должен быть с тобой! Я хочу быть только с тобой, брат!
   Председатель трибунала расхохотался:
   -- А ты не видишь, аристократ, что перед тобой находится сам господь бог? Сейчас, грязный извращенец, ты окажешься в объятиях своего дорогого братца! На свободу его!
   Двое солдат, стоявших у входа с ружьями наперевес, распахнули тяжелые двери. Один из них, убийственно пахнувший нечищенной рыбой, осклабился, обнажив испорченные желтые зубы и поманил Дани рукой к себе:
   -- Иди сюда, аристократ. Там твой брат ждет тебя!
   -- Гийом! - прошептал Дани и медленно, неверно, как будто ноги отказывались слушаться его, пошел к выходу.
   Он не видел ничего: ни тихо плачущих заключенных, с такой жалостью смотревших на него, словно в этот момент они забыли: впереди их ждет то же самое... Он не видел мечущегося в темноте ало-желтого света факелов, а если и видел, то это показалось бы ему гордо реющим знаменем несдавшегося Монсегюра... Он не видел толпы, ощетинившейся пиками. Он просто шел вперед, потому что ему сказали: там можно найти Гийома. Меня... Не помню, приходилось ли мне когда-нибудь в жизни испытывать такую же безумную боль.
   Дани шел вперед, внимательно вглядываясь в лица, больше напоминающие не человеческие, а звериные морды, и его взгляд огромных глаз был, как и раньше, потерянным. По длинным волнистым волосам мелькали алые отсветы факелов, придавая всему его облику что-то одновременно трогательное и трагическое. Он нигде не видел меня. Не мог увидеть... Он не мог даже удивляться, когда один из мужчин остановил его, воткнув в грудь пику и, поведя ее вниз, чем заставил Дани опуститься на колени.
   -- Женщины! - крикнул кто-то. - Есть у вас ножницы?
   -- Есть! - быстро отозвалась белокурая красавица. - У модистки всегда есть с собой ножницы! Мало того, я даже могу помочь вам!
   Она осторожно обошла Дани, так, чтобы не испачкаться кровью, которая все сильнее струилась по его груди.
   -- Наклони голову, мой маленький птенчик, -- проворковала она.
   Дани послушно опустил голову, и красавица, собрав в одну руку его длинные локоны, чиркнула ножницами.
   -- Вот и все! - весело крикнула она. - Это (она подняла вверх отрезанные волосы) будет моим трофеем на память!
   Вся толпа загомонила в восторге. Крики сливались в общий гул, в котором яснее всего слышалась фраза: "Долой аристократов!" А потом послышалось дружное скандирование: "Ми-шо! Ми-шо!" Дани стоял на коленях, опустив голову, безразличный к происходящему, не видя, как перед ним люди расступились, давая дорогу невысокому коренастому человеку, заросшему бородой до самых глаз. Полуодетый, он шел, привычно поигрывая рельефными мускулами и огромным топором, крепко зажатым в правой руке, четко впечатывая каждый шаг в мостовую. Приблизившись к Дани, он схватил его за волосы и резко рванул вверх, после чего презрительно сплюнул:
   -- Да с этой шеей смог бы справиться даже новичок, впервые взявший в руки топор! - сказал он. - Но я понимаю вас, друзья! Вам просто хотелось еще раз полюбоваться на работу профессионала!
   Ответом ему послужил восторженный взрыв голосов. "Мишо! Мишо! Ты - король палачей!".
   -- Ну что вы... -- скромно потупил глаза Мишо. - Я всего лишь мясник... Король у нас - Сансон! Но... Иногда и я бываю не хуже!
   -- Браво, Мишо! Наш герой - Мишо! - закричала толпа, как один человек. - Долой аристократов!
   Желтые зубы Мишо еще раз блеснули в свете факелов.
   -- Учитесь, салаги, как это делается, пока я жив! - проорал он и наклонил голову Дани.
   Мишо взмахнул топором и уже через несколько секунд поднял голову моего брата над толпой. Я едва не оглох от рева, переходящего в экстаз. Заключенные, наблюдавшие из окон эту сцену, закрывали лица руками. Мужчины прижимали к себе дрожащих женщин, стараясь убрать их лица от этого жуткого зрелища. И все равно женщины сначала плакали тихо, а потом, больше не скрываясь - навзрыд. А я как будто превратился в одного из тех каменных Ангелов, которых еще не успели уничтожить служители нового порядка, и никогда еще я, сам готовящийся предстать перед тюремным следователем, так ярко не чувствовал в своей руке тяжесть меча. Один из этой своры был уже мной уничтожен, но остались другие. "Гийом, они будут преследовать нас с тобой и в этом, и в других вариантах пространств", -- тихо произнес голос Дани.
   А вот следующую фразу я, кажется, произнес уже вслух, дрожащим от отчаяния и безысходности голосом: слишком велика была моя боль и ненависть:
   -- Сатисфакция!
  
   -- Что вы сказали? - голос Запотоцкого снова вернул меня в реальность. - Прошу вас, приехали. Сейчас быстро выходим, быстро проходим мимо журналистов, ни о чем не разговаривать, предоставьте это мне.
   -- Да на здоровье, -- сказал я, поправив шарф на шее, как будто воспоминание о моем невозможном прошлом могло меня защитить.
   Едва дверца машины приоткрылась, в нее немедленно просунулся чей-то фотоаппарат. Я мгновенно закрылся рукой от вспышки, а потом уже и не опускал руки вовсе, потому что папарацци облепили весь автомобиль и лезли буквально друг другу на голову, задавая вопросы, ни один из которых я при всем желании (которого у меня, кстати, совсем не было) не сумел бы расслышать, и они сливались в однородный гул. На какое-то мгновение к моему горлу подкатила тошнота, как будто я снова увидел ту страшную сцену расправы надо мной в зеркале. Запотоцкий осторожно, но сильно, ухватил меня за рукав и потащил за собой. Он рассекал толпу как ледоход, произнося, как робот, одну-единственную фразу: "Без комментариев". "Надо запомнить на будущее на всякий случай" - подумал я.
   Журналисты бежали за нами по высокой лестнице, и остановили их только внушительные стеклянные двери, из-за которых можно было видеть огромные физиономии секьюрити, и пугало в их облике больше всего всякое отсутствие чувств, их невозможность. Меня всегда удивляли эти люди: иногда мне казалось, что они родились с ампутированными чувствами и тем органом, который отвечает за любовь и сострадание. Состязание гончих и роботов завершилось со счетом один-ноль в пользу роботов.
   Снег на улице перешел в моросящий осенний дождь, но журналисты все-таки не расходились. Подняв воротники и пряча под одеждой фотоаппараты и кинокамеры, - самая великая ценность для журналистов! - они топтались в лужах, и их позы красноречиво говорили о том, что они готовы простоять в таком положении столько, сколько потребуется. "Название для картины "Какое мужество!" - рассмеялся внутренний голос, и я вместе с ним.
   Запотоцкий с видом крайнего изумления уставился на меня.
   -- Не обращайте внимания, -- сквозь смех сказал я, -- Просто вы меня потрясли своим профессионализмом.
   Поляку даже в голову не пришло, что над ним можно вообще иронизировать, а потому он с достоинством слегка наклонил голову и не без гордости добавил:
   -- Нас этому учили, господин Деланси.
   Он провел меня к кабинету, на котором красовалась табличка "Рамо, следователь по уголовным делам". И снова я не удержался от замечания:
   -- Подумать только! Я уж думал, что вы привели меня на концерт классической музыки!
   И снова Запотоцкий мой юмор не оценил. Наверное, это чувство было у него атрофировано в результате многолетней практики или тяжелого детства, но заниматься психоанализом своего адвоката мне хотелось меньше всего. Он осторожно приоткрыл дверь и елейным голосом проворковал:
   -- Нам было назначено на десять. Я - адвокат господина Деланси...
   -- Проходите, -- сказал, как отрубил голос из-за двери, который мог принадлежать не живому человеку, а, скорее, машине.
   -- Входим, -- шепнул Запотоцкий. - Умоляю вас, господин Деланси, ни слова: иначе вы сами загоните себя в ловушку. Говорить буду я.
   У меня на языке вертелось что-то вроде: "Может, вы и курить будете за меня?", но адвокат уже втащил меня в кабинет, невероятно большой для той предельно скромной (я бы даже сказал - нарочито скромной обстановки). Под портретом президента на стене стоял длинный стол, заваленный бумагами, который мне что-то напомнил, но что именно - не было времени разбираться. За столом сидел тщедушный человечек с огромными очками на носу, но из-за этих смешных очков поблескивал такой пронзительно-злобный взгляд, что мгновенно пропадало желание острить.
   -- Добрый день, -- поздоровался я, однако ответа не последовало, и следователь с композиторской фамилией указал мне и Запотоцкому на два стула, в одиночестве стоявших перед столом. "Спасибо, что не сразу - электрических", -- мрачно подумал я и посмотрел в окно.
   Дождь превратился в бесконечный ливень, и капли писали на стекле длиннейшие послания, хотя я все равно в них не разбирался, а вот настроение свое они мне четко передали: волна депрессии поднималась, готовясь накрыть меня сверху, как цунами, или, наверное, как какой-нибудь огромный медведь... Никогда не видел огромных, настоящих медведей... Надо бы как-нибудь при случае побывать в России; если верить Толстому, охоты там превращаются в настоящие шоу...
   От этих размышлений не по делу меня оторвал сухой, как электрический треск от шерстяной тряпки, голос следователя:
   -- Ваше имя, фамилия...
   Он сидел перед чистым листом бумаги, держа наготове ручку. Кажется, этот первый лист вскоре превратится в увесистую стопку или даже несколько. Впереди - тонны понапрасну истраченной бумаги.
   Я смотрел на него с некоторым удивлением. У меня за ночь настолько изменилось лицо, что он меня не узнает?
   -- Ваше имя, фамилия, -- настойчиво и еще более резко повторил следователь.
   Помимо моей воли во мне закипало неуправляемое раздражение, грозящее перейти в бешенство. Я прекрасно понял его ненависть: наконец-то в его коготки попал человек, которого любая собака на улице узнает. Господина Рамо, наверное, никто в упор не желал видеть: даже собственная жена, а потому на моем деле он оттянется по полной, он покажет этому "буржую, миллионеру, такому-разэтакому, что и для него существуют законы, по которым любая букашка, подобная мне... Простите уж убогонького, месье, но не забудьте, что не слишком давно даже короля казнили, а не то, что вас - выскочку, получившего возможность огрести миллионы благодаря симпатичной мордашке. А что, за какие, спрашивается, заслуги, вам досталась на небесной распродаже смазливая мордашка? Как говорил Фигаро: "Вы дали себе труд родиться, только и всего".
   Зря он вспомнил про Бомарше. Этого писаку я ненавидел всеми силами души. Ни за что. Просто так. Как представителя чужой крови. И разве не за это же с первого взгляда возненавидел меня следователь, желтый как пергамент, с композиторской фамилией? Законы, значит?
   -- Деланси, Ксавье, -- процедил я с такой ненавистью, что Запотоцкий уставился на меня с нескрываемым ужасом.
   -- Господин Деланси, -- поспешно забормотал он. - Это простая формальность, так спрашивают всех. Просто формальность, вас никто не хотел обидеть.
   -- А как можно обидеть, спрашивая фамилию и имя? - сверкнул глазами из-под круглых смешных очков следователь. - Или месье Деланси уже не считается гражданином нашей страны? Или вы, господин адвокат, хотите сказать, что перед законами не все равны? Да по мне хоть дворник, хоть звезда эстрады, -- оба обладают равными правами. Поняли вы это? Господин Ксавье Деланси? - Последние слова уже громыхали, разносясь эхом под сводами пустой комнаты, и точно так же в моей голове громыхал подтекст: "Да кто ты такой? Кинозвездочка, которую забудут через пару лет после твоей смерти! Никто не вспомнит о тебе, так же, как и обо мне, судебном исполнителе. Считаешь меня винтиком? Да, пусть винтиком, но огромной машины Правосудия, которая, если ты будешь продолжать артачиться, смешает тебя с грязью, да так, что ты позавидуешь последнему бомжу в негритянском квартале. К тому же - раздался оглушительный хохот - гильотины в нашей демократической стране еще никто не отменял!"
   Я смотрел на него, но ничего не видел, кроме такого же длинного стола, заваленного бутылками, за которым сидел, развалясь председатель суда, вероятно, чувствуя себя, как минимум, представителем господа бога. Прищурив глаза, он смотрит на Дани, на его рубашку из тонкого батиста, изорванную в клочья, на его огромные остановившиеся глаза, в которых - боже, как же это больно - я вижу свое отражение - черноволосого и зеленоглазого, счастливо смеющегося Ледяного Ангела. Председатель отодвигает голову одного из самозванных "судей", распластавшегося на столе в обнимку с пустой бутылкой. Он на мгновение приоткрывает ничего не понимающие, затуманенные алкоголем глаза, и тут я узнаю его. Рамо!.. Этот Рамо сидит сейчас передо мной, стараясь указать мне мое место, но я вижу только огромные беспомощные серые глаза, а в моей голове стучит толчками одно-единственное слово - "Сатисфакция!"
   -- Итак, месье Деланси, -- растягивая слова, произнес Рамо (я почему-то видел только пятно от кофе, не отчищенное с рукава его костюма, -- Вам уже известно, по какому делу мы вызвали вас сюда.
   Он сделал паузу и посмотрел на меня поверх очков. Я молчал. Запотоцкий тоже хранил каменное молчание. Рамо прокашлялся:
   -- Это дело об убийстве вашего секретаря Стефана Марковича.
   -- Я не виновен, -- сухо отозвался я.
   Рамо тонко улыбнулся.
   -- Виновны все, господин Деланси, только одних удается поймать за руку, а других - нет. А то, что не виновны, здесь говорят все.
   -- И вы рассчитываете поймать меня за руку, -- не удержался я, высокомерно вскинув голову.
   Запотоцкий с ужасом уставился на меня и схватил за рукав, что должно было, по всей вероятности, означать: "Молчи, черт бы тебя побрал, молчи!", и тут же высунулся вперед, всем телом изобразив подобострастие:
   -- Прошу прощения, господин судебный исполнитель. Мой клиент нервничает. В его положении это естественно, вы же понимаете...
   Рамо его слова проигнорировал, как, собственно, и я, потому что и я, и тот, что сидел передо мной, уже успели почувствовать друг друга смертельными врагами. Только Рамо объяснил бы это чувство тысячью факторов: разницей в социальном положении, обычной завистью к человеку, который наивно полагает, что добился в жизни всего, накрепко забыв поговорку: "От сумы, да от тюрьмы не зарекайся"... Еще многими причинами. А я... Я узнал в нем человека, который, быть может, и не принял явного участия в убийстве человека, которого я любил больше всего на свете. Не принял... По стечению обстоятельств, но кто мог сомневаться, что не будь он в стельку пьян, то проголосовал бы, как и прочие судьи, устроившие из Аббатства вертеп, за смерть Дани?
   -- Алиби у меня железное, -- добавил я с откровенной наглостью. - Я был занят на съемках фильма.
   Рамо снова тонко улыбнулся. Сквозь улыбку сверкнул волчий оскал, беспощадно-бессмысленный. Между нами, господин судебный исполнитель, существует одна небольшая разница: ты не можешь совершенно четко объяснить себе, за что меня так ненавидишь; я же знаю, за что. Я требую сатисфакции у вас всех, кто убивал меня и моего брата, и не успокоюсь, пока не уничтожу всех. Только теперь я понял это совершенно четко, поэтому никакой волчий оскал меня не напугает. Я требую сатисфакции. Я убью вас.
   Рамо откинулся на спинке кресла, глядя на меня так, как будто впервые увидел, как на экзотическое животное в зоопарке. Сунув конец ручки в рот, он процедил как бы нехотя:
   -- Знаете, господин Деланси, за что меня держат в этом министерстве? - Он сделал театральную паузу, но я молчал, и готов был хранить молчание до Второго Пришествия. Поняв, что реакции ему не дождаться, Рамо швырнул в мою сторону слова, как перчатки:
   -- За то, что я умею разбивать даже самые железные - железобетонные - алиби.
   Я улыбнулся:
   -- Угроза?
   -- Что вы, как можно, господин Деланси? - Рамо расплылся в насквозь фальшивой усмешке. - Просто констатация факта. Как вы воспринимаете мои слова - вовсе не моя проблема.
   -- Вот и отлично... -- Я демонстративно посмотрел на свои часы, давая понять: время - деньги, вы меня задерживаете, господин судебный исполнитель.
   -- С этого дня мы с вами будем часто встречаться, господин Деланси, -- произнес Рамо с обаянием и добродушием хищника, в чью клетку подсунули ягненка. - За один раз мы не сможем изучить материалы этого огромного дела. Сегодня у меня к вам всего один, совсем небольшой, вопрос: как вы познакомились с покойным господином Марковичем?
   До сих пор сидевший как на иголках Запотоцкий едва не вскочил с места:
   -- На этот вопрос буду отвечать я! Мой клиент уполномочил меня...
   Рамо пожал плечами:
   -- Ну, если уж вы настолько близки (подлые интонации скользкой змеи) со своим клиентом, то пожалуйста... Я выслушаю вас. - Он положил ручку на стол, подпер руками подбородок и изобразил физиономию дебила, которому обещали рассказать сказку, в которой он заранее приготовился не верить ни единому слову.
   Запотоцкий быстро и горячо заговорил о чем-то, а я отвернулся и стал смотреть в депрессивно-серое окно, залитое слезами дождя. Струи стекали по стеклу, складываясь в уже знакомый до боли силуэт. "Дани, Дани... - повторял я про себя, -- Хочешь, я расскажу тебе, как я познакомился с тем человеком, который называл себя в этой жизни Стефаном Марковичем?.. Слушай..."
  
   В тот день стояла на редкость омерзительная погода, -- из тех, что называют "депрессивными", да, вот в точности, как сегодня: казалось, мелкая холодная изморось, не достигая мостовой, рассеивается в воздухе, въедается в поры, расслаивается туманом, сквозь который даже фонари светят так тускло, как будто в последний раз в жизни. И несмотря на это, я вышел просто побродить по городу. По крайней мере, я мог быть уверен, что при такой погоде меня не узнает ни один из прохожих, не станет просить опостылевший автограф. Дани, если бы ты знал, как мне хотелось стать обычным, никому не известным человеком! Хотя... Как знать, сумел бы ты узнать меня, будь я, к примеру, каким-нибудь боксером или летчиком? Опять сомнения... Меня всегда одолевали сомнения.
   Перед уходом из дома я повздорил с Марианной, как всегда, из-за какой-то чепухи. Наверное, ее мамаша не зря считала меня последним мерзавцем, который думает только о себе. О себе? Я думал тогда только о своем Пути. И в самом деле, кино, куда так всегда рвалась Марианна, и куда рвался я, разве можно было назвать Путем? Вряд ли... Это был только этап, и мне было жизненно необходимо остаться на время одному, чтобы прислушаться к себе, к тем голосам, которые то громче, то тише, звучали внутри меня. Я хотел знать, почему в этой жизни я всегда остаюсь для всех чужим, иностранцем в собственной стране? Пожалуй, манеру моего поведения прекрасно поняли бы в XVIII веке, а в настоящее время та легкость и непринужденность общения приравнивалась то к предательству, то к распутству, то еще к чему-нибудь, что нарушало их гребаные законы буржуазной морали. Часто мне приходилось слышать от режиссеров: "Если бы не твоя симпатичная мордашка, хрен бы ты увидел, а не кино. Ты невыносим, Ксавье-Джеф. Из скольких монастырей тебя выгнали? И даже в армии не выдержали: вышвырнули вон". Не хочу считать, из скольких монастырей меня выгнали, но отвращение к католицизму священники мне привили на всю жизнь. Я шел по жизни, как бездомный щенок, не понимая, куда бреду. Повезло? Попалось кино? Ну, пусть будет кино. Раз уж Сорбонну не довелось закончить, так хоть внешностью попользуюсь на полную катушку, не так ли, Ледяной Ангел? Но все это не могло носить названия "Путь". Это не было мной. Это такие, как Марианна, пытались внушить мне, будто я - это то самое лицо на плакатах, я - неотразимый киногерой, я - жених самой завидной европейской невесты - Марианны, игравшей в кино едва ли не с пеленок и исключительно - то принцесс, то королев...
   С особой киношной королевской крови мы грызлись едва ли не каждый день. То ее не устраивали мои манеры, то я не проявлял к ней достаточной учтивости... Вот и сегодня, когда я заявил, что хочу немного побыть один, Марианна закатила истерику: она завтра улетает на съемки в Америку, а я (ни стыда у меня, ни любви, ни совести) не желаю провести с ней - только с ней - последний вечер наедине. Она уже и салатов наготовила, и свечи зажгла, и шампанское откупорила, а меня несет в непроглядную темень. И как финал - кто она, Ксав? Слово за слово, и в ее глазах блеснул хищный огонек, напомнивший мне что-то. Но что? Я снова не мог этого уловить. Мне не хватало тишины! Мне нужно было побыть одному! Срочно!
   Схватив с вешалки плащ и без долгих объяснений, я бросился к двери, она - за мной, пытаясь намертво вцепиться в рукав. Я отшвырнул ее в сторону вместе с плащом - единственной добычей, которая досталась ей в результате ссоры, и, не вызывая лифта, бросился вниз по лестнице в чем был - черных джинсах и таком же черном свитере. Вероятно, это было к лучшему: так меня было легко принять за нищего студента.
   К лучшему-то к лучшему, но продрог, промок и промерз я основательно. Какие уж тут мысли, когда только и думаешь о том, где бы укрыться от ветра, который внезапно сделался живым. Он преследовал меня с настойчивостью гончей собаки: куда бы я ни завернул, в самом укромном переулке, он настигал меня и хлестал по лицу наотмашь. Я упрямо шел вперед и сам не замечал, как мои губы повторяют сами собой, как молитву: "дежа вю, дежа вю"... Как будто сам факт "дежа вю" мог помочь вспомнить обстоятельства, при которых я все это испытал. Могу вспомнить только, что это было одновременно мучительно больно и почти так же мучительно хорошо. В первый раз в сердце что-то таяло и тихо жгло все сильнее и сильнее, пока я не начал повторять в непроглядный сумрак: "Je t'aime, Je t'aime"... И казалось, еще немного - и некий смутный силуэт возникнет передо мной, такой же тонкий и нереальный как Аллегории Галереи Близнецов в Фонтенбло... Казалось, достаточно сделать шаг, -- и я окажусь в Ином пространстве, которое так хорошо знали древние кельты. А какое сегодня число? - подумал я. - Так и есть - 31 октября, один из великих кельтских праздников - Самайн. Вот только где гарантия, что в открывшийся между мирами проход проникнет самое дорогое тебе существо, а не толпа тех, кто приложит все силы, чтобы разлучить тебя с ним, единственным, из-за которого рвется сердце, повторяя: "Люблю тебя, люблю тебя"...
   А кто сказал тебе, Ксавье, что жизнь должна состоять из сплошных подарков? Разве мало было чудес в твоей жизни? - Не было самого главного, -- тихо проговорил внутренний голос. - Не было Любви. Не найден Грааль Любви, единственное, ради чего стоило бы жить и рвать сердце на части, переворачивать миры и вселенные. Еще никому не удавалось добыть Грааль без борьбы". - "Пусть так, -- мысленно поклялся я. - Пусть будет борьба. Я готов встретить все мыслимые и немыслимые препятствия, только бы найти его. Без него в моей жизни нет смысла". И, хотя я не услышал ответа на эту фразу, четко знал: едва я произнес ее, как кто-то невидимый уже записал ее на невидимых скрижалях, и с этой минуты пошел отсчет моего времени.
   Я и сам не заметил, как оказался перед Сеной, рябой от дождя, неподалеку от моста Александра III. Наверное, здесь, рядом с лестницей, под мостом, можно было найти приют от промозглого ветра - хотя бы ненадолго. Не долго думая, я отправился туда и увидел Его - сидящего на парапете, мокрого, как курица. Его тонкая кожаная куртка, вероятно, когда-то светло-коричневая, стала совершенно темной, по лицу текли тонкие струйки воды, но он уже не обращал на них внимания. Мои шаги он услышал с чуткостью дикого зверя: стремительно обернулся, бросил через плечо настороженный взгляд, и я с неприятным чувством отметил, что этот незнакомый оборванец чем-то напоминает меня самого: он привлекателен своеобразной южнославянской красотой, высокий, черноглазый, с длинными нервными кистями рук, как будто он долгое время занимался музыкой или каким-нибудь диковинным видом единоборства, например, славяно-горицкой борьбой или чем-то в этом роде.
   Наверное, я слишком долго и внимательно изучал незнакомца, потому что он решил, что уже вправе обратиться ко мне с просьбой. В его взгляде я мог ясно прочитать мысли типа: "А не настолько ли туп этот кретин, чтобы позволить мне забрать его бабки?" Я смотрел прямо в его глаза, и он, как это принято у хищных зверей, первым отвел взгляд, тем самым признавая мое первенство. Он смущенно кашлянул в кулак, а потом почти застенчиво улыбнулся (поразительная перемена, дружище Ксавье! Вот у кого нужно было бы учиться актерскому ремеслу!).
   -- Прошу прощения, месье... -- Он откинул с лица мокрые волосы. - Не найдется ли у вас закурить?
   -- Найдется, -- ответил я. Меня почему-то забавляло общение с ним, как игра с хищным зверем или ядовитой змеей. - Если только сигареты не промокли.
   -- Да... -- кивнул он. - Этот дождь льет целый день... Нам остается надеяться только на чудо. (Снова обаятельнейшая улыбка). К тому же здесь, под мостом довольно сухо...
   Я усмехнулся:
   -- Что ж, пройдем под мост.
   Под мостом было настолько темно, что я рисковал немедленно получить нож в спину или какой-нибудь еще сюрприз в этом роде, но, кроме ледяного спокойствия, я не испытывал ничего. Я достал из кармана пачку "Житана", взял себе одну сигарету, а вторую протянул своему неожиданному визави. Он пошарил по карманам, а потом негромко выругался на славянском языке (я не слишком различал их, как тогда, так и теперь; только русский мог бы разобрать без особенного труда).
   -- В чем дело? - поинтересовался я.
   -- Спички промокли, - объяснил парень. - Насквозь. Вот незадача!
   Я вынул из кармана зажигалку, прикурил сам, а потом поднес огонек к самому лицу незнакомца. Он закурил с таким наслаждением, как это может сделать заядлый курильщик, которого держали на голодном пайке, как минимум, две недели.
   Я курил, глядя на беспокойную воду и, кажется, совсем забыл о его присутствии, но он напомнил о себе сам.
   -- Меня зовут Стефан, -- сказал он. - Стефан Маркович.
   -- Очень приятно, -- отозвался я, даже не думая называть своего имени. - Югослав?
   Он закивал:
   -- Да, Югославия. Серб.
   -- И что же вы делаете здесь, в Париже? - продолжал я расспросы. - Живете? Или с туристической группой приехали и отстали?
   На мгновение мне показалось, что в темноте что-то шевельнулось. Его руки я почувствовал в нескольких сантиметрах от собственных волос, но теперь этот жест был не угрожающим, хотя и не менее отвратительным. От него - особенно отвратительным, и я не смог бы тогда объяснить - почему. Меня буквально передернуло от гадливости, и я инстинктивно отдернул голову:
   -- Эй, приятель, а вот это - уже совсем лишнее, -- сказал я резко (почему-то этих интонаций в моем голосе все опасались, а мой единственный друг Маркантони однажды сказал: "Когда ты так говоришь, Ксавье, ты кажешься не тем мягким, чересчур мягким человеком, которого я знаю, а каким-то совсем другим, который голову оторвет и не задумается. И сдается мне, не так долго придется ждать того дня, когда этот неизвестный человек развернет свои крылья, и ты узнаешь, какого они цвета"). Не знаю, со стороны, наверное, виднее, но парень и в самом деле отодвинулся от меня подальше и притих.
   -- А теперь серьезно, -- сказал я. - Во-первых, ты эмигрант, нелегал, и не стоит хотя бы мне пургу мести, будто это не так.
   Он нервно затянулся сигаретой, кивнул, что-то начал говорить об ужасах коммунистического строя в Югославии, а на меня в этот миг словно сошла темная завеса: я видел черные веселые глаза того, кто называл себя Стефаном Марковичем. В них отражался заплеванный пол Аббатства, шеренга заключенных, приговоренных к казни, впереди которых стоял худой до прозрачности молодой человек с длинными светлыми волосами и огромными серыми глазами потерявшегося ребенка, и я уже знал, кого он потерял - меня...
   Выкрик того, кто сейчас называл себя Марковичем:
   -- Как твое имя?
   Молчание. Широко распахнутые серые глаза ищут с отчаянием последней надежды - меня.
   -- Аристократ! - Хохот того, кто называет себя сербом Марковичем. - Это видно по твоим рукам, по твоим длинным пальцам! Тебе даже паспорт не нужен, чтобы определить происхождение! Сразу видно, что ты никогда не работал, разве что в постели! Как тебя зовут? Говори!
   Молчание. В серых глазах ни слезинки. Он ничего не слышит. Он не видит никого, кто напомнил бы ему меня, хотя бы отдаленно. Внезапно он переводит взгляд вверх, на Ангелов, с крыльями, пробитыми пулями взбесившегося "доброго французского народа". Его губы дрогнули. Он что-то шепчет, и только я слышу, что именно: "Ангел... Мой Ледяной Ангел..."
   К человеку, который сейчас нервно курит передо мной, наклоняется еще один. Его рот кривится в оскале, обнажая огромные желтые зубы. Не стесняясь, он говорит: "Этот идиот - сумасшедший. Скажите ему: граф де Монвиль". Тот, что называет себя сербом Марковичем, снова хохочет и громко провозглашает:
   -- Граф Гийом де Монвиль!
   Серые огромные глаза приговоренного к казни вдруг вспыхивают огнем безумной надежды:
   -- Гийом? - радостно и одновременно растерянно спрашивает он, озираясь и снова не видя - меня (меня звали тогда граф Гийом де Монвиль!). - Гийом де Монвиль (голос молодого человека звенит от гордости и бесконечного счастья) - мой брат, и я люблю его!
   Мой брат! Это - мой брат! Этот сероглазый измученный ребенок - мой брат!
   На мгновение в испоганенном Аббатстве повисает страшная тишина, а потом на головы заключенных обрушивается вопль санкюлотов:
   -- Извращенец! Содомит! На свободу его!
   Двери тюрьмы распахиваются, и я вижу их республиканскую свободу, ощетинившуюся копьями, к которой со всех сторон подталкивают моего брата: "Иди, иди скорее туда! Там твой брат! Он ждет тебя с огромным нетерпением! Ему не терпится заключить тебя в свои объятия!" Со всех сторон слышатся рыдания заключенных, а я понимаю, что сейчас увижу, как терзают тело моего брата. Сердце рвется пополам. Я хочу закричать, но голос пропадает неизвестно куда. Понимаю, что сейчас меня вырвет. Перед глазами плывет черная пелена. Сигарета падает из моих рук, и я выдавливаю из себя всего одно слово, сохранившееся в моем внезапно иссякшем лексиконе:
   -- Сатисфакция!
   Только через несколько минут я начинаю понимать: передо мной стоит югослав по имени Стефан Маркович. Как ни странно, он не заметил никаких перемен, произошедших со мной за последние несколько минут. Он даже не обратил внимания на произнесенное мной слово, продолжая разглагольствовать, что в Сербии его брат Милош Маркович имеет собственный спортивный зал, где, кажется, выковывает новые перспективные кадры боксеров для социалистической Югославии. А Стефан был в клубе Милоша на хорошем счету...
   Помимо моей воли, кулаки сжимались сами собой, и я радовался только тому, что сейчас стоит глубокая ночь, и собеседник не может видеть выражения моего лица. "Сдержись, Гийом, -- услышал я тихий голос того молодого человека, приговор которому в прошлой жизни подписал югослав, красующийся передо мной в данный момент, как петух. - Ты еще очень многого не знаешь, брат... Он поневоле позволит узнать тебе больше, гораздо больше... К тому же... Он никогда никуда от тебя не денется, а потому лучше, если твой враг находится на виду, а не за спиной..."
   С огромным трудом справившись с дикой смесью злобы и отчаяния, я сказал, стараясь придать собственному голосу как можно больше безразличия:
   -- Кулаками, значит, махать хорошо умеешь?
   Он поспешно закивал:
   -- Да, да, я даже служил телохранителем у...
   Не глядя на него, я сказал тоном приказа, не предусматривающим такого слова, как "нет":
   -- За мной пойдешь. Будешь моим секретарем.
   От неожиданности он, кажется, даже поперхнулся, но я, не глядя на него, уже поднялся по ступеням лестницы на набережную: знал - он последует за мной. Никуда не денется. Раз уж произошла завязка, будет и развязка. Сатисфакция. Во имя погибшего брата. Во имя его же, неизвестно где живущего, но по-прежнему, как и во времена Темной революции во Франции, пытающегося найти в многотысячной толпе мое лицо.
   Я шел быстро, не давая Стефану ни малейшей надежды на то, что я пожалел его, или выбрал из непонятной симпатии к представителю угнетенного класса. Не раз он пытался забежать то спереди, то обойти меня сзади: я игнорировал все его попытки, чем, надо думать, приводил в невероятное смущение. Тем лучше. Он ничего не помнит. Так я, во всяком случае, надеялся тогда. Чем окончится эта странная история, я представлял более чем смутно, но чувствовал, что нахожусь в начале того, что называется Путем.
   По лестнице я поднялся пешком, как и за час до этого проигнорировав лифт. Посмотрим, какой из тебя телохранитель получится, бывший палач... Когда мы добрались до моего этажа, он уже слегка задыхался. Я быстро взглянул на него и усмехнулся:
   -- Не устали?
   -- Что вы, месье... -- пролепетал он, и тут входная дверь распахнулась с таким треском, будто ее вышибали ногой.
   На пороге стояла Марианна в синей косынке и непромокаемом плаще. Ее голубые глаза метали молнии.
   -- Я уезжаю, -- без долгих предисловий заявила она.
   -- Знаю, -- сказал я. - В аэропорт сама доберешься? Такси тебе вызвать?
   С минуту она смотрела на меня с таким видом, будто увидела в первый раз, а потом вдруг разрыдалась, кинувшись на меня и вцепившись в мой промокший свитер изо всех сил.
   -- Какая же ты все-таки скотина, Джеф! - закричала она. - Как я надеялась провести с тобой этот вечер! Мы и так почти не видим друг друга! Жених и невеста называется! И разве ты не знал, что сегодня мне придется лететь в Америку?!
   -- Знал, радость моя, -- ответил я как можно спокойнее, пытаясь потихоньку разжать ее пальцы, намертво прилипшие к моему свитеру. - Но, видишь ли, мне надо было срочно побыть одному... К тому же ты ничего не потеряешь: на днях я тоже уеду на съемки, и, думается, мы с тобой вернемся в Париж почти одновременно.
   -- Скотина... Скотина... -- повторяла она (наверное, будь ее воля, она точно оторвала бы мне голову, -- подумал я). - Знаю я твоих режиссеров! Все, как один -- пидоры! Потому и тебя они двигают: за мордашку твою очаровательную! Что Лучано, что Кристиан, -- все они одним миром мазаны... -- И вдруг она замолчала внезапно, как будто ее словесный поток кто-то срезал на лету - Марианна заметила стоящего за моей спиной, скромно потупившегося Марковича.
   -- Так... -- протянула она. - А это еще кто? Так ты один побыть хотел? Любовника с собой приволок?
   -- Ну хватит, -- сказал я раздраженно, не столько обидевшись на ее слова (да и стоит ли вообще обижаться на женщин?). Просто от воплей у меня всегда начинала болеть голова.
   -- Мне тоже, кажется, хватит, -- задыхаясь, но отпустив, наконец, мой свитер, произнесла Марианна, и впервые в глубине ее голубых немецких глаз я заметил некий отблеск темного огня. - Все ясно. Я уезжаю, ты остаешься с любовником, а еще один в данный момент развалился на диване в твоей гостиной.
   -- Кто? - спросил я, пропуская мимо ушей все слова про любовников.
   -- Марк Антоний твой преподобный! - прошипела она и толкнула ногой чемодан, стоявший за дверью.
   -- Тебе помочь? - как ни в чем ни бывало поинтересовался я.
   -- Я уже предлагал, но Марианна отказалась, Джеф... -- Из-за спины Марианны появился мой старинный друг Маркантони. Я познакомился с ним как раз после армии в Марселе, когда меня только-только выпустили из тюрьмы за незаконный провоз оружия из Алжира. У меня тогда в целом свете никого не было, и я не представлял, куда идти, просто шлялся по городу и, вероятно, если бы не Тони, гангстер с репутацией, то к вечеру я вернулся бы опять туда, откуда вышел, то есть - в тюрьму.
   -- Тони! Как я рад! - воскликнул я. -- Хоть одно нормальное лицо в этом сумасшедшем доме!
   -- Обниматься будете без меня, -- презрительно бросила Марианна и, осторожно обойдя сначала меня, а потом Марковича, вызвала лифт.
   -- Ничего, голуби мои, через пару дней помиритесь, -- добродушно сказал Тони. - Милые бранятся - только тешатся!..
   Но Марианна даже головы не повернула в его сторону. Пришел лифт, она загрузилась в него со своим чемоданом и отбыла. Хеллоу, Америка!
   -- Ну здравствуй, Тони, -- сказал я, обнимая его.
   Он улыбнулся:
   -- И я страшно рад видеть тебя, Джеф. Сколько лет, сколько зим! Из того потерянного паренька ты превратился в настоящего мачо! За это стоит выпить! И вообще... -- Он бросил быстрый взгляд вокруг себя. - Как мне кажется, хватит разговаривать в подъезде и развлекать всех соседей. А? Что скажешь, Джеф?
   -- Да, да, пройдем в квартиру, -- быстро согласился я.
   -- А это еще что за клоун? - подозрительно прищурился Тони, в упор глядя на Марковича, старающегося проникнуть за нами как можно незаметнее.
   -- Тони, потом, -- попросил я почти умоляюще. - А ты... -- Я сделал знак Марковичу. - Проходи по коридору в ту дальнюю комнату и не появляйся оттуда, пока я сам тебя не позову. И вообще... Старайся попадаться мне на глаза как можно реже.
   Он шмыгнул вдоль коридора, как тень, и я тут же постарался забыть о его существовании. Он остался в глубине моего подсознания, чтобы всплыть... Я не ожидал, что он всплывет так скоро...
   Тони, пройдя в гостиную, удобно расположился на широком диване под лампой с красноватым абажуром. С виду никто не смог бы сказать, что этот худощавый кареглазый блондин является главарем самой авторитетной марсельской группировки, кажется, промышляющей автомобильным бизнесом или чем-то в этом роде. Во всяком случае, мне никогда и в голову не приходило спрашивать Тони о его занятиях. Он был моим другом, и этого мне было достаточно, а уж там дальше - хоть самим дьяволом.
   -- Как дела, Тони? - спросил я, подходя к бару и взяв два невысоких бокала. - Выпьешь?
   -- Раз уж ты взял бокалы для коньяка, у меня не остается выбора, -- рассмеялся он, достав из высокой напольной вазы темную, почти черную розу и поднося ее к губам. - Двойной бурбон! Как же я все-таки рад видеть тебя, Джеф!
   Я поставил бокалы на стол и плеснул в них "Наполеон", на самое дно. Тони поднял вверх бокал, любуясь игрой света в жидкости цвета конского каштана, а потом, неожиданно серьезно, посмотрел на меня и поставил бокал на стол, даже не став пробовать коньяк. К этому времени я успел стянуть промокший свитер через голову и с удивлением взглянул на друга:
   -- Тони... Что-то случилось?
   Его губы тронула тонкая ироничная улыбка.
   -- Случилось... -- В карих глазах промелькнула красноватая искра. - У тебя случилось. Поэтому я здесь.
   Я потянулся за полотенцем, чтобы вытереть волосы.
   -- Знаешь, Тони, -- сказал я, -- у меня сегодня был на редкость дурацкий день. Скандал с Марианной... Потом этот... -- Я вспомнил изрешеченные пулями крылья каменного Ангела в Аббатстве, потерянный взгляд сероглазого молодого человека, и отчаяние с такой силой пронзило мое сердце, что я едва не закричал от боли.
   Тони смотрел на меня, не отрываясь.
   -- Это и вправду очень больно... -- тихо произнес он. - Но он - только один из своры, которая убила твоего брата. Ты и представить себе не можешь, сколько Их бродит вокруг тебя, сколькие обезоруживают тебя, сколькие не дают тебе встретиться со своим братом, который будет искать тебя до конца жизни. А может быть, и после окончания этой жизни... Но ты хорошо сделал, что взял его с собой. Всегда лучше видеть врага перед собой, чем ждать, когда он нанесет удар в спину... А нанес бы он удар в любом случае... Даже находясь в своей Сербии, хотя в этом случае ты даже не догадался бы, что произошло...
   Одну из фраз моего брата он повторил буквально...
   Наверное, если бы под моими ногами взорвалась бомба, я меньше удивился, чем сейчас, когда услышал эти слова Тони. Перед моими глазами падала бесконечная стена из кроваво-красных лепестков роз. Казалось, ей не будет конца, и я начал задыхаться. Казалось, мне отрывают голову, и я чувствую, как рвутся связки...
   -- Тони... -- прохрипел я. - Тони... Откуда ты знаешь? Кто ты?
   Он наклонился ко мне так близко, что я чувствовал его жаркое, как у хищника, дыхание, пахнущее терпкими душными розами - ароматом умирания.
   -- Позвольте представиться, граф Гийом де Монвиль, -- очень тихо и очень четко сказал он. - Сейчас тебе придется заново вспомнить своего близкого друга. Думаю, что единственного друга... Меня тогда звали Дамьен де Лескюр. Живописец Королевской Академии, Дамьен де Лескюр...
  
   В дверях особняка Дамьена, как обычно, встретил дворецкий Гийома де Монвиль - бретонец огромного роста и пиратской наружности, так не сочетающимися с его грустным выражением лица, которое в последнее время Дамьен де Лескюр замечал все чаще и чаще.
   -- Господа в порядке? - быстро спросил он дворецкого.
   -- Пока живы, -- философски ответил Жермон, оставляя Дамьену пищу для размышления: как ты сам считаешь - "живы" - этого уже достаточно, чтобы сказать "все в порядке" или же для определения этого понятия требуется что-то еще?
   Отдав Жермону шляпу и перчатки, Дамьен прошел по лестнице, отмечая про себя, что всегда полный слуг дом Гийома опустел до такой степени, что поневоле ледяной ужас проникал в душу, а сердце мертвело от предчувствия витающей в воздухе смерти. "Не удивительно, что все они сбежали отсюда, -- думал Дамьен. - Не будь Гийом моим другом, я и сам носа бы сюда не показал. Стыдно признаться, но мне страшно".
   Поскольку его нигде не встречали, Дамьен сам открыл дверь в спальню (как чувствовал, что Гийома только там и можно найти). Здесь царил лиловый полумрак, и оплывающая свеча выхватывала из мрака неверные очертания предметов и самого Гийома, склонившегося над неподвижно лежащим Дани. Дамьен осторожно прокашлялся, чтобы оповестить хозяина о своем присутствии, но Гийом не слышал ничего. Он осторожно гладил влажные волосы Дани, дрожащими пальцами проводил по запавшим вискам и, почти припав к его губам, что-то тихо говорил. Хотя Дамьен видел: Дани не слышит его и вряд ли вообще что-нибудь чувствует. Только слепой не заметил бы, что младший брат Гийома умирает. Его дыхание было редким и хриплым, глаза запали, и, наконец, Гийом, отчаявшись привести брата в чувство, склонил голову на его плечо и замер. Дамьен видел только, как вздрагивают его плечи, и понял: его друг плачет от бессилия и невозможности что-либо изменить. Куда исчез тот идеальный красавец, воплощение языческого божества с гибким, как у юного хищника, телом, и солнечной адриатической улыбкой? Сейчас он был ожившим воплощением отчаяния и скорби, готовым бросить вызов самому Демиургу.
   Дамьен не знал, как поступить, как утешить Гийома: все слова были бы совершенно бесполезны. Машинально он взял со стола лист бумаги и сам не заметил, как начал тихо читать вслух стихи, написанные Дани. Стихи, так резко отличавшиеся от всего, что писалось в это сумасшедшее время революции, когда идеи, высказанные до примитивности прямо и коряво, вбивались в контуры классицизма. Дани своими стихами отвергал все, существующее до сих пор:
  
   Мой Ангел у преддверья рая
   Осатанел уже от слез,
   Надежды тают, исчезая
   В дожде кроваво-черных роз.
  
   И крылья пулями пробиты.
   Ты на краю своей любви.
   Ты одинок. Без риз. Без свиты.
   И все-таки твердишь: "Живи..."
  
   Живи. Пусть памятью, пусть болью.
   Закрой глаза, шепчи: "Люблю"...
   Грааль Любви твой лед растопит
   На острие и на краю.
  
   Мне холодно... И как просить мне,
   Когда ты сам вмерзаешь в лед,
   И в крыльях - только шквал бессилья...
   Пусть так. На нем - лети вперед.
  
   Кем был ты? Как любил? - Ты спросишь.
   На том экзамен завершим...
   Мой Ледяной... Твой взгляд всё строже.
   Спускайся. Глубже... Дно души...
  
   Гийом поднял голову. В его зеленых глазах застыли слезы отчаяния, но говорил он на удивление спокойно:
   -- Здравствуй, Дамьен. Рад тебя видеть. Тебе понравились стихи? Правда? Их написал Дани... -- И он снова посмотрел на своего брата, так и не приходящего в сознание.
   Дамьен чувствовал, что его голос словно отделился от него, став совершенно чужим и деревянным.
   -- Гийом... -- произнес он, запинаясь, -- Он... Он умирает, да?
   Гийом резко вскинул голову, отбросив назад длинные черные волосы.
   -- Нет... -- нехорошая улыбка тронула его губы, как будто он разговаривал не с Дамьеном, а с кем-то другим, кто тоже невидимо находился в этой комнате. С кем-то, кому он ежесекундно бросал вызов. - Нет, Дамьен, пока я буду с ним, никто его не отнимет у меня, даже смерть. Я не отдам его никому.
   -- Ты забыл о революционном трибунале... -- осторожно произнес Дамьен.
   -- Плевать я хотел на все трибуналы в мире, -- сказал Гийом, глядя на друга исподлобья. - И на этот ваш трибунал, в котором ты, мой бедный друг, заседаешь... И на те, что выше этого трибунала! - последние слова он почти прокричал, и снова они предназначались вовсе не Дамьену де Лескюр.
   Дамьен медленно подошел к Гийому, сел рядом с ним на кровать рядом с Дани, который выглядел бы безнадежно мертвым, если бы не лихорадочные пятна на его щеках. Он обнял друга за все еще вздрагивающие плечи и сказал:
   -- Гийом... Послушай... Выслушай меня... Я не по своей воле сижу в этом чертовом Конвенте. Я уже спас многих от расправы, и сегодня я пришел, чтобы спасти вас... Обоих...
   -- Ты предложишь мне бежать, как и мой брат Анри? - горько усмехнулся Гийом. - Ты же видишь, в каком состоянии Дани... А его я не брошу никогда...
   -- Вижу, -- терпеливо продолжал Дамьен. - И всё понимаю. Дело в том, Гийом, что сегодня я случайно увидел списки приговоренных к смерти (а какой она будет - неважно; возможно, самой страшной из всех, что ты только можешь себе представить), подписанные Маратом, этим чудовищем в человеческом, с позволения сказать, образе...
   -- И ты надеешься выхлопотать у него помилование? - покачал головой Гийом. - Неужели ты настолько наивен, Дамьен?
   -- Вовсе нет, -- ответил Дамьен. - У меня совершенно другой план. Я немедленно отправлюсь к Давиду. Он художник, как и я, ты же знаешь... Сколько раз он клялся мне в вечной дружбе... Он не откажет мне!
   Гийом опустил голову.
   -- В революцию клятвы вечной дружбы очень быстро забываются...
   -- Не верю! - воскликнул Дамьен. - Я никогда... Ты слышишь? - Никогда не оставлю ни тебя, ни Дани, какие бы мерзости ни писали о вас продажные твари, вроде папаши Дюшена!
   -- Тогда ты тоже погибнешь... -- голос Гийома звучал уже еле слышно. - А я не хотел бы твоей гибели. Если для нас с Дани всё кончено, то ты, Дамьен, единственный нормальный человек в этом сошедшем с ума городе, должен жить!
   -- Если он предаст клятву дружбы, я отомщу ему, -- так же тихо, как и Гийом, и так же страшно произнес Дамьен. - Ему не будет покоя в этой жизни, а уж в следующей - наверное! Я найду тебя, найду Дани, найду его! Я вычислю его в любом обличьи и, клянусь, моя месть будет страшна! И меня совершенно не смутит то обстоятельство, что при переходе в следующую жизнь у нас всех сотрут память. Ты прекрасно знаешь, Гийом, чьи мы сыновья и что мы не забываем ничего. А беспамятство - не повод для прощения. Быть может, я рассуждаю не по-христиански, но Белен-Даниал научил меня не забывать ничего. Я ничего не забуду. И даже если ты что-то забудешь, я найду способ напомнить тебе и о твоем долге. О сатисфакции...
   Он поднялся с постели.
   -- Я немедленно отправляюсь к Давиду, и горе ему, если он не подпишет мое прошение о вашем помиловании. А пока... Прощай, друг. И не считай, будто ты несешь ответственность за мою жизнь. Сын Даниала способен ответить за себя сам.
   С этими словами он вышел из комнаты. Гийом даже не поднял головы. Он знал, что сейчас ему предстоит беседовать с более серьезным и жестоким оппонентом, который к тому же совершенно не намерен спасать ни Грааль, ни его Хранителя... Скорее наоборот.
   Так и произошло. Едва дверь за Дамьеном захлопнулась, Гийом почувствовал леденящий промозглый холод (такой мог быть только в пещерах Монсегюра, -- отвратительно хихикнул внутренний голос). Окно распахнулось настежь под внезапным порывом ветра, и осенние листья платана вместе с мельчайшей изморосью осеннего дождя ворвались в комнату. Где-то далеко каркнула ворона и послышались звуки "Марсельезы", распеваемые пьяными голосами. Видимо, "граждане", уставшие от резни, отправлялись в оперу, чтобы там дать выход своей врожденной сентиментальности, которой так славился французский народ.
   А холод в комнате приобретал все более четкие очертания, становясь похожим на Ангела огромных размеров с бессильно повисшими за плечами сероватыми крыльями.
   -- Ничтожество, -- презрительно произнес он, швырнув к ногам Гийома ветку с увядшими лилиями. - Неужели ты настолько самонадеян, что осмеливаешься бросить вызов МНЕ? Да я могу раздавить тебя одним взглядом!
   -- Дави, -- спокойно и безразлично сказал Гийом.
   Вокруг него сначала еле видно, а потом ярче и ярче стало разгораться золотое сияние, которое с каждой секундой делалось ярче и, наконец, вспыхнуло огненным шквалом. Существо со стоном закрыло глаза и отшатнулось в сторону.
   -- Чертов Даниал... -- пробормотал он. - Но если он думает взять верх таки способом, то сильно ошибается. Завтра к твоему дому подойдут люди, которые не умеют ВИДЕТЬ, да и слышать тоже, а потому им будешь безразличен и ты, и твой умирающий Грааль Любви. Слышишь ты меня, Ледяной Ангел? Ты умрешь страшно, и твой брат умрет. Это говорю тебе Я! Твой брат уже умирает как собака, которая еще дергается в сточной канаве, и исход уже давно предрешен. И еще один сюрприз для тебя, друг мой. Вы НИКОГДА... НИКОГДА не будете вместе! Уж об этом я побеспокоюсь как следует, и сделаю все, что от меня зависит!
   -- Вон пошел, Габриэль, -- спокойно ответил Гийом. - Только зря тратишь свое красноречие. Я не хочу видеть тебя. Я больше не вижу тебя.
   Тяжелый водяной туман в комнате рассеялся, а в окно веял прохладный освежающий ветер, как будто совсем неподалеку должен был шуметь океан, который способен растворить всю боль, оставив лишь пронизанную солнечным светом бесконечную любовь. Где нет места страданиям, и два юных красавца бегут навстречу друг другу сквозь белоснежные кружева пены. Смеясь и плача одновременно, они падают в объятия друг друга, повторяя: "Брат, я люблю тебя... Я нашел тебя..."
   Гийом склонился к исхудавшему до прозрачности лицу Дани, поцеловал его тонкие пальцы и холодные губы и прошептал ответ на его стихи:
  
   То ли дождь, то ли снег за твоим окном,
   Словно Ангел плачет. В душе - темно,
   Сердце рвется: "Люблю"... Ты всю жизнь влюблен,
   Но ведь это сон... Это только сон...
  
   В зеркалах отражаются крылья птиц
   И десятки знакомых любимых лиц...
   Но одно... Оно всех родней, всего...
   И вся жизнь твоя - для него...
  
   А вокруг - лишь стены, а в стенах - дверь,
   Если - дверь, то за нею есть Путь, поверь,
   Это Путь к Нему. Сделай шаг вперед...
   Ночь проходит, а сон плывет...
  
   Где я видел эти Его глаза?
   Я Ему говорил, то, что... Нет, нельзя!
   Я любил Его, я люблю Его,
   И не видел я ничего -
  
   То, что волки рвали графских коней,
   Пили кровь из луж, не считая дней...
   А из пепла, как феникс, вставал Монсегюр, --
   Это наша жизнь, наш Свет, mon amour.
  
   Mon amour, Dani, moi, je t'aime aissi...
   Ничего не бойся и не проси.
   Я приду к тебе золотым дождем,
   Мы с тобой, как в сказке, вдвоем умрем...
  
   На последнем вздохе скажи: "Люблю", --
   "Я люблю тебя"... Понимаю, сплю...
   Помоги мне, Ангел, -- сбыться мечте -
   Пусть -- во сне, во мгле, в темноте...
  
   И произошло чудо, которое, впрочем, для Гийома не было чудом. Ему уже не раз приходилось возвращать к жизни брата таким образом. Длинные ресницы Даниэля вздрогнули, прозрачные серые глаза, светящиеся безграничным счастьем, открылись, чтобы утонуть в безбрежно-зеленых морских глазах брата.
   -- Гийом... -- прошептал он. - Я люблю тебя. Я люблю тебя. Больше жизни, больше души, больше всего неба... Я люблю тебя...
  
   Было уже далеко за полночь, а Дамьен де Лескюр тем временем быстрым шагом пробирался к мастерской Давида по неспокойным темным улицам революционного Парижа. То и дело он оступался, проваливаясь в канавы, где что-то омерзительно хлюпало, и он был вынужден подавлять приступ тошноты. Он так и не успел за эту жизнь нарастить на своем сердце каменный панцирь. К счастью, революционно настроенных граждан встречалось на его пути не особенно много: большинство сидели в опере, слушая очередное представление о гражданских свободах и добродетелях. Лескюр не был в театре уже не меньше года: он знал, что лучшее, что сможет там увидеть - перефразированного в духе нового времени Мольера, а поступаться своими эстетическими принципами он не желал, как и дружескими...
   Его совершенно не волновали злобные листки папаши Дюшена, в которых Гийом и его брат описывались исчадиями ада, а карикатуры с их изображениями пестрели стишками самого скабрезного содержания. Казалось, все зло после уже разрушенной Бастилии сконцентрировалось в графе Гийоме де Монвиль и его умирающем брате. Даже проходя мимо фонарей, где "добрый французский народ" чинил самосуд над людьми, показавшимися кухаркам из предместья подозрительными, Дамьен думал только одно: "Давид никогда не откажет мне. Его послушают, даже несмотря на указание этого чудовища Марата, да будь он проклят на этом и на том свете! Он не может отказать! Гийом ошибается! Даже в эпоху перемен дружба остается самым ценным, что у нас остается. Должно же быть у человека что-то вечное, незыблемое, как любовь к родине, к матери, как верность, честь и дружба"...
   Он уже поднимался по ступеням особняка Давида, когда его обогнала молодая женщина, в когда-то модном и опрятном платье, а теперь выпачканном в грязи и изорванным о какие-то коряги. Ее роскошные волосы с бронзовым отливом растрепались, а когда она быстро взглянула на Дамьена, он увидел в ее глазах уже не человеческое выражение - безумный, почти животный страх и странное изумление, как будто женщине казалось: то, что с ней происходит - просто дурной сон, и достаточно только совершить над собой усилие и, наконец, проснуться! Но, видимо, проснуться у нее не получалось, и она была вынуждена подчиняться законам безумного сна, куда попала не по своей воле. В дверях она почти столкнулась с Дамьеном, испуганно (страх у нее в крови, наверное, -- подумал Дамьен) посмотрела на него, но он не был уверен, что она толком разглядела его.
   -- Простите, месье, -- пролепетала она. - Простите... гражданин...
   Дамьен, тронутый ее юностью и крайней степенью отчаяния (как человек искусства, он поразительно тонко умел подмечать малейшие изменения и нюансы человеческой души), ласково поддержал ее за плечи, заодно поправив сползший к предплечьям тонкий голубой платок.
   -- Успокойтесь, дитя мое... -- тихо и мягко произнес он. - Как мне кажется, мы идем к моему другу Давиду по одному и тому же делу...
   Слезы, огромные, как капли морской воды, дрожали на ее ресницах, но она все еще сдерживалась.
   -- О месье... Простите, я не знаю вашего имени... Простите... Я говорю так сумбурно... Но... Месье Давид - не только великий художник, он и член Конвента, и мне больше некуда обратиться за помощью - только к нему... Завтра должны казнить моего мужа, которого я люблю больше жизни... Поверьте, месье, я готова на все: только бы освободить его. Он ни в чем не виноват! Пусть лучше меня возьмут вместо него! Но не его! Не его!
   У Дамьена невольно сжалось сердце.
   -- Сударыня, -- сказал он. - Кажется, у нас с вами одно несчастье... Я тоже иду к господину Давиду просить, чтобы он не отдавал на растерзание толпе, как было приказано Маратом, двух моих друзей. Они совсем еще молоды... Причем один из них, поэт, уже умирает, а если он пока еще может дышать, то лишь благодаря второму... Но вы... Вы женщина, я пропускаю вас вперед, а сам буду ждать решения Давида хоть до самого утра.
   -- О сударь... -- смутилась женщина.
   Дамьен ободряюще подтолкнул ее вперед:
   -- Идите вперед, а я - за вами. Дело в том, что Давид - мой друг. Я могу свободно входить в его кабинет и в мастерскую. Я ведь тоже художник... Не волнуйтесь, я не помешаю вам, вы меня даже не заметите, а когда - я просто уверен! - он решит ваш вопрос положительно, то после вас и я выскажу ему свою просьбу. Сказать вам честно? Для меня это вопрос жизни и смерти...
   Он приоткрыл тяжелую дверь перед незнакомкой, и та проскользнула внутрь, успев напоследок улыбнуться Дамьену сквозь слезы.
   -- Спасибо, месье, -- прошептала она. - Вы подарили мне надежду!..
   Но Дамьен чувствовал только, что на его сердце рухнул тяжелый камень.
   -- Дай-то бог, -- со вздохом произнес он, но его никто не услышал, кроме проползшего мимо, как живое отвратительное существо, тумана...
   Дамьен прошел вслед за женщиной в кабинет Давида, огромный, как и его картины на темы римского героического прошлого, которые в бесчисленном количестве были расставлены вдоль стен. Женщина, которую только что встретил Дамьен, уже почти лежала, распластавшись на полу перед черноволосым и черноглазым Давидом, который при виде друга попытался было встать из-за стола, чтобы оттолкнуть в сторону просительницу, которая, рыдая, рассказывала, что ее муж ни в чем не виноват, что его оклеветали соседи, чтобы просто вышвырнуть супругов из квартиры. Против ее мужа нет никаких улик, -- говорила она, -- Его уже полгода содержали в тюрьме в невыносимых условиях, и она находилась при нем постоянно... Она больше не может вынести его мучений, и если новой власти так уж необходима его жизнь, пусть возьмут и ее тоже, потому что без него больше ничего не имеет смысла...
   Дамьен остановил Давида, поднеся палец к губам, и тихо отошел в самый угол мастерской, устроившись в кресле. Давид тем временем, казалось, вовсе не слушал женщину: его рука с карандашом стремительно бегала по бумаге, и Дамьен подумал: верно, этой рыжеволосой красавице повезло, -- скорее всего, сейчас Давид подписывает петицию об освобождении ее мужа. Однако время шло, Давид по-прежнему увлеченно штриховал что-то на бумаге, а женщина продолжала умолять Давида так, как будто он был самим Демиургом, которому ничего не стоит сделать ее хоть немного счастливой.
   В полумраке и тепле Дамьен, кажется, даже задремал и, как ему показалось, всего на одну минуту, но когда он поднял голову, женщины уже не было: только Давид продолжал что-то дорабатывать на том же листе бумаге, теперь обращая внимания на Дамьена ровно столько же, что и на отчаявшуюся просительницу. За окном зеленел рассвет, и только увидев светлеющее небо, еще не совсем проснувшийся Дамьен вспомнил, что проснуться его заставили стихи, и он словно наяву слышал голос Дани:
  
   Теплый ветер открыл окно,
   Мы с тобой встали; еще темно...
   Облака зеленели рассветом, и скоро
   Кто-то там вдалеке затянул "Карманьолу"...
  
   Но мы были с тобой вдвоем.
   Брат, мы навсегда вдвоем,
   А значит - сейчас, потом
   Мы никогда не умрем.
  
   Стая птиц улетает к югу...
   Мы, как воздух, нужны друг другу.
   Видя гибнущую красоту
   Лишь в глазах твоих, понимаешь - не ту
  
   Я всегда замечал и не верил...
   Перед нами открыты двери,
   Но теперь - на коленях стоять
   За любовь свою. Ждать и звать.
  
   Мы с тобою всегда вдвоем,
   Даже нет тебя рядом - вдвоем -
   В Фонтенбло, в Версале, в Париже
   Мы вдвоем. Никогда не умрем...
  
   А народ бурлит, накаляется, --
   Спичку брось - и Париж взрывается.
   Что ты скажешь под фонарем?
   И когда мы тебя...
  
   Мы с тобой мотыльками были
   И всю жизнь друг друга любили...
   А теперь нам пора - на крест.
   Человек человека ест.
  
   Мы остались с тобой вдвоем,
   В трибунал мы с тобой пойдем.
   В распродажу! В расход! На мясо!
   Но ведь мы - вдвоем?.. Не умрем!
  
   -- Боже мой! - воскликнул Дамьен. - Что же я наделал?!
   -- А что такое, друг мой? - невозмутимо отозвался Дамьен, закончив чертить карандашом на бумаге и теперь с огромным удовлетворением рассматривая свое творение.
   -- Ты... Ты, Жак, работал всю ночь? - Дамьен стремительно поднялся из кресла. - Почему ты не разбудил меня?
   -- Я был занят работой, а ты спал сном праведника, -- жизнерадостно рассмеялся Давид.
   -- Ты подписал помилование той женщине? - спросил Дамьен, подходя к столу.
   -- Взгляни-ка на мое помилование! - Давид уже не смеялся, а хохотал в голос. Он протянул другу лист бумаги, над которым трудился всю ночь.
   Дамьен посмотрел на бумагу и обмер: на ней было не прошение о помиловании мужа той несчастной, а ее исключительно техничная зарисовка - распластанная на полу женщина, воплощающая собой крайнюю степень несчастья: ее роскошные волосы разметались в беспорядке, руки были воздеты в беззвучной мольбе, а глаза выражали бездну отчаяния.
   -- Так ты... -- медленно произнес Дамьен. - Не помиловал его?..
   -- Еще бы! - фыркнул Давид. - Зачем мне нужны неприятности с Конвентом? Зато посмотри, какой потрясающий рисунок получился! Хотелось бы надеяться, что эскиз станет одной из моих лучших картин!
   -- Рисунок?.. - эхом повторил Дамьен, как будто не верил словам, которые только что услышал от Давида.
   -- Ну да, -- невозмутимо произнес Давид. - Шикарно, правда?
   Он еще несколько минут любовался рисунком и только потом обратил внимание на Дамьена, стоявшего, как громом пораженного.
   -- А кстати, друг Лескюр, -- сказал он. - Ты ведь тоже приходил ко мне этой ночью с какой-то просьбой?
   Дамьен чувствовал, что у него начинает разламываться голова.
   -- Да... -- с трудом собравшись с мыслями, произнес он. - Я пришел просить тебя отменить приговор, подписанный Конвентом моим друзьям, графу Гийому де Монвиль и Даниэлю д'Азир.
   Давид сразу сделался серьезным. По его лицу с бешеной скоростью пронеслась какая-то сумасшедшая мысль, но уловить ее смысл Дамьен не смог: понял только, что - безумная, не укладывающаяся в голове мысль.
   -- Кто подписал договор этим извращенцам, которых еще совсем недавно, при королях, было принято сжигать на площади? - чужим голосом выговорил он, и его лицо приобрело каменное выражение.
   -- Марат, -- сказал Дамьен, не смущаясь и не отводя глаз. - Что пишут об этих господах газетные вруны, меня не волнует. Они - мои друзья, как и ты, Давид.
   -- Лескюр, ты мне друг, но истина дороже, -- перефразируя известное выражение, сказал Давид. - Приказы "друга народа" Марата вообще не обсуждаются. Так что, друг Лескюр, ты только зря потратил время, надеясь на помилование для этих господ.
   -- Но пойми же ты, Жак! - отчаянно воскликнул Дамьен. - Даниэль умирает!
   -- Так революционное правительство поможет ему не мучиться... А заодно - и других не мучить, -- досадливо пожал плечами Давид. - А если хочешь дружеский совет, Дамьен, так не суйся ты в это дело, чтобы для тебя жизнь не закончилась так же, как, к примеру, графа де Монвиль.
   -- Что ты этим хочешь сказать? - Дамьен чувствовал, что его, помимо воли, пробирает дрожь.
   -- Если уж ты не хочешь внять моим советам, -- сухо сказал Давид, отвернувшись к окну и тем самым давая понять, что аудиенция подходит к концу. - Сходи прямо сейчас, да посмотри, что происходит с теми, кто не желает шагать с нами в ногу. А вечером я буду ждать тебя неподалеку от Аббатства. Приходи, не пожалеешь.
   Наверное, если бы пол разверзся под ногами Дамьена, показав ему все бездны ада, он меньше удивился бы. Сквозь знакомое лицо друга просвечивал хищный волчий оскал; его дыхание было похоже на ледяной смрадный туман болота, и Лескюр отшатнулся от него, как от прокаженного. Впрочем, Давид ничего не заметил, продолжая перебирать карандаши и кисти для рисования, изредка бросая удовлетворенный взгляд на рисунок, сделанный этой ночью. Дамьен понял: Давид готовит инструменты для очередных занятий рисованием этой ночью. Дальше он думать не мог: если бы задумался еще хотя бы на мгновение, то его рассудок просто отказался бы понимать что-либо.
   Он опрометью бросился вон из дома члена революционного Конвента и живописца Давида и побежал к особняку Гийома, больше не обращая внимания на острую счастливую свежесть сентябрьского парижского утра и упоительное пение птиц, еще не улетевших в те сказочные страны, которым было неведомо тлетворное дыхание революции...
   Дамьен бежал по знакомым улицам, до предела захламленным выброшенным мусором, изломанной мебелью, растерзанными в клочья книгами, чьей-то изорванной одеждой Он не помнил за всю свою жизнь такого - весь Париж превратился в одну огромную мусорную свалку. Он расталкивал локтями пеструю толпу, пахнущую рыбой - все, как один человек! Они смеялись так, будто в предчувствии праздника. Дамьен только раз обернулся на чудовищный памятник нового революционного времени - невероятных размеров пушку, на которой восседала босоногая толстая тетка с разинутым зверски ртом, -- памятник "женскому походу на Версаль". Кто-то толкнул Дамьена, но он не обращал внимания: сейчас все толкают друг друга, распихивают локтями, как в бродячем цирке, чтобы увидеть захватывающее представление.
   На свое представление он безнадежно опоздал. Уже издали он увидел сорванные с петель двери особняка графа де Монвиль. Одна из дверных створок болталась на честном слове, все стекла были перебиты и, пока Дамьен с ужасом смотрел на дом, где еще вчера он утешал своего друга, клялся, что сделает все возможное, чтобы освободить Гийома и его больного брата, то вдруг поскользнулся на чем-то скользком, темном, липком.
   Запах... Сначала он почувствовал запах, от которого обычно теряют сознание - кружащий голову темный запах крови... Чуть не закричав и невольно изо всех сил закрыв себе рот рукой, Дамьен посмотрел вниз и прямо под своими ногами увидел отрубленную кисть руки с тонкими аристократическими пальцами, -- то немногое, что осталось от его друга Гийома. Мостовая вокруг была залита кровью, и в кровавых лужах - то здесь, то там, можно было разглядеть клочья мяса. Желудок подкатился к самому горлу Дамьена. Он хватал ртом воздух, как выброшенная на берег рыба, а в мозгу звучало одно-единственное слово, которое, впрочем, в данный момент он не осознавал: "сатисфакция"...
   Он даже успел увидеть в конце улицы уходящую колонну растрепанных, как вакханки, женщин, явно опьяневших ("от его крови! - весело пропищал внутренний голос, -- Им очень понравился вкус его крови!"), распевающих во все глотки революционные песни. Особенно старалась некая красивая белокурая девица ("где-то я ее уже видел! Ведь точно - видел!"). Вместо штандарта над их головами возвышалась пика с надетой на нее головой, в которой было почти невозможно узнать вчерашнего красавца, когда-то похожего на солнечное божество - Ледяного Ангела.
   Дамьен не выдержал, закричал. Его никто не слышал: на улице стоял такой невообразимый гул, что вряд ли "добрые парижане" смогли бы расслышать даже пушечный грохот. "Наш ответ герцогу Брауншвейгскому!" - опять издевательская реплика внутреннего голоса.
   -- Гражданин, отойдите в сторону!
   Дамьена кто-то грубо тронул за рукав, и художник непонимающе посмотрел на человека, который стоял рядом с ним. Это был начальник жандармского отряда.
   -- Смотри-ка, Пьер, -- весело сказал один из жандармов, совсем еще молодой, со смешными веснушками на носу. - Похоже, дамы из предместий без нас разобрались с этим отродьем! - он невольно поежился. - Никогда не хотел бы встретиться с компанией такого зверья...
   -- Сейчас посмотрим, со всеми они разобрались или нет, -- сухо откликнулся начальник. - Вот вы, например, гражданин... -- Он в упор смотрел на Дамьена. - Кем вы будете?
   О чем он спрашивает? Его губы шевелятся так медленно, как усы сома в спокойной речной воде. Дамьен ловит себя на мысли, что учится читать по губам.
   -- Я - член Конвента, художник Дамьен де Лескюр... -- Дамьен не узнавал собственного голоса; он звучал как будто со стороны.
   -- Инспектируете народный суд? - с ухмылкой поинтересовался начальник жандармского отряда, а потом, не дожидаясь ответа Дамьена, протянул вперед руку, затянутую в белую перчатку. - А это еще кто?
   Ничего не понимающими глазами Дамьен заскользил взглядом в направлении этого белого указателя.
   То, что он увидел, убило его окончательно; в душе что-то треснуло, разорвалось; в ней как будто разрасталась - расползалась - огромная рана, краям которой никогда не суждено затянуться. Он увидел огромную лужу крови, в которой на коленях стоял Дани, едва одетый, в разорванной тонкой батистовой рубашке. Он не плакал, только ритмично раскачивался из стороны в сторону, закрыв лицо руками, по которым текла кровь его брата, разорванного толпой на части.
   -- Взять его, - тихо приказал начальник жандармского отряда.
   Представители власти медленно и осторожно начали приближаться к ничего не видящему и не слышащему Дани, а Дамьен слышал только, как голос Дани в его голове тихо произносит стихи...
  
   Взглянуть на небо, посмотреть на цветы... --
   Все это ты, любовь моя, это ты...
   Любовь моя, ты преступного цвета,
   Как море, как небо, и нет мне ответа,
  
   За что так жестоко нас разлучили,
   И помнить, кто мы, навсегда разучили.
   Мой Ангел, не спи, умоляю, проснись -
   Кислотным дождем нас уродует жизнь.
  
   Проснись же и вспомни о балах в Версале,
   Я их не забуду в мерцании стали,
   И как мы друг друга с тобой узнавали,
   И как у нас самое главное отобрали.
  
   С тобой мы узнаем стихию огня,
   В огне не больнее... Любовь, на меня!
   И бездной сияют глаза твои,
   Всем жаром безумной твоей любви.
  
   Чтоб видел меня - я всхожу на костер,
   А дальше - небесный бездонный простор,
   И крылья... Припав к твоему плечу,
   Все самое важное... Нет, промолчу...
  
   Ведь перед смертью, поверь, не лгут,
   Глаза и пальцы сильнее жгут,
   Чем месть инквизитора... Может, зверь
   Позволит проснуться?.. Открыта дверь.
  
   "Для твоего Гийома дверь уже открыта! - расхохотался внутренний голос Дамьена. - А скоро и для тебя тоже, мотылек полудохлый!"
   -- Не надо! - закричал Дамьен. - Не трогайте его! Даже эти чертовы фурии не тронули его!
   Начальник жандармского отряда с изумлением вскинул на него брови:
   -- Что такое? Это почему еще, извольте узнать, гражданин председатель Конвента Лескюр?
   Дамьен задыхался и говорил с невероятным трудом:
   -- Пощадите... -- прохрипел он. - Разве вы не видите? Он сошел с ума... Он тяжело болен... Он умирает... Не забирайте его, отдайте его мне!
   -- При всем уважении к вашей должности, гражданин Лескюр, не могу, -- важно сказал начальник отряда, поправив рыжие пышные усы. - Сами понимаете, я только выполняю приказ гражданина Марата. А его приказы не обсуждаются.
   Дамьен поднес ко рту руку, чтобы не закричать в это счастливое, бездонно-синее, как детская мечта, небо, чтобы ОНИ - ТАМ - ВСЕ - УСЛЫШАЛИ!
   -- Да будьте вы все прокляты!
   Молодой жандарм со смешными веснушками на носу на секунду заколебался перед тем, как войти в огромную лужу крови, а потом решительно шагнул вперед и, взяв Дани под руку, резко рванул его вверх. Дани смотрел вокруг ничего не понимающими огромными глазами потерявшегося растерянного ребенка. Его взгляд скользнул мимо онемевшего от ужаса Дамьена (он не узнал его!), мимо осыпающихся желтым бесконечным дождем платанов, мимо череды ухмыляющихся лиц, собравшихся поглазеть на представление, и погас.
   -- Пойдем, -- сказал молодой жандарм.
   Дани подчинился безропотно; ему было все равно. Его, всего залитого кровью погибшего брата, окружил жандармский отряд. Последовал короткий приказ:
   -- В Ратушу! Остальным очистить улицу!
   Люди, по все видимости, получившие огромное удовольствие от зрелища народного самосуда, начали расходиться, живо, со смехом, обсуждая произошедшее, а Дамьен еще долго не мог двинуться с места. Кровавая лужа не отпускала его взгляда, и по-прежнему в мозгу художника пульсировало всего одно слово: "сатисфакция!" "Отомсти за меня... -- тихо сказал в его мозгу Гийом. - Вырви Дани из их когтей... А если не получится - сатисфакция..." - "Клянусь тебе на эту и на все свои будущие жизни, Гийом, от меня не уйдет никто. Каждый получит то, что заслужил, и если бы у меня остался фамильный герб, я приказал бы выбить на нем только одно слово: "Сатисфакция"...
   Дамьену сначала казалось, что разговаривать с тех пор он так и не научится. Но все же, придя к себе домой и упав в кресло (впечатление было такое, что из его тела вынули все кости, и он не сможет ни встать, ни пошевелить рукой) он сумел дотянуться до звонка, чтобы вызвать слугу.
   -- Люсьен... -- сказал он. - У меня еще будут дела... Кое-какие... Вечером...
   Слуга смотрел на него с недоумением: впервые он видел своего хозяина косноязычным.
   -- В общем, сделай так, чтобы к вечеру, когда я вернусь, картины Давида, что он мне дарил, были упакованы надлежащим образом. И нечего строить такую изумленную физиономию! Да, и еще... -- прибавил он, заметив, что Люсьен подозрительно долго разглядывает засохшие капли крови ("Гийома", -- поспешил заметить внутренний голос) - принеси мне костюм переодеться. Этот уже порядком испачкался.
   Уже через полчаса он шел по направлению к Аббатству, справедливо полагая, что разыщет там Даниэля и, возможно, Давида. Да, конечно, Давид должен быть там: кажется, утром он даже приглашал Дамьена к Аббатству... А вдруг он все-таки поможет? Если Дамьен не смог спасти Гийома, то облегчит участь хотя бы Даниэля?.. Дамьен, что ты говоришь? Что значит - облегчить? Отсрочить казнь на неопределенное время? Внушить всем и без того ясную мысль, что Дани потерял рассудок при виде расправы над его братом? И что дальше? Лечебница для душевнобольных? Как там лечат и какими способами, лучше расспросить у отцов-инквизиторов... Нет, это не подходит... Надо каким-то образом добиться, чтобы его признали невиновным... Но как? Если бы Даниэль хотя бы смог сказать, что ненавидит аристократов, что он - не аристократ, что Гийом де Монвиль - не его брат? И Дамьен снова и снова отвечал на собственные вопросы: нет, это не подходит. И это, и это... Всё не подходит. Даниэль не умеет говорить неправду, хотя бы потому что он - писатель. Он никогда не отречется от брата. Да вряд ли он вообще сможет хоть что-то сказать: слишком хорошо Дамьен помнил это по-детски растерянное выражение его глаз... Он искал... Он теперь всегда, все жизни будет искать Гийома...
   Дамьен долго петлял по улицам и, пока он добрался до Аббатства, плотные сумерки окутали Париж. Фонари не горели, и город освещался только неверным красно-черным светом факелов. Аббатство было окружено таким плотным кольцом людей, разгоряченных, как лошади на охоте; от них резко пахло дешевым спиртным и потом, и к тому же каждый в этой толпе имел оружие - копье, пику, топор, вилы, нож... Видимо, у кого что нашлось в хозяйстве, то и было принесено для участия в потрясающем, по их мнению, шоу - массовом избиении заключенных. Время от времени то один, то другой человек прорывался сквозь толпу, держа в руке отрубленную голову. Дамьену показалось, что он попал в ад. Он ничего не понимал. Он слышал восторженный рев и гогот толпы, стоявшей плечом к плечу так плотно, что вряд ли сквозь эти плотные ряды удалось бы просунуть хотя бы лезвие ножа.
   Снова грянул дружный рев, и теперь Дамьен понял: еще одного несчастного эти звери в человеческой шкуре лишили жизни. Его голова разрывалась на куски.
   -- Да что же это происходит?! - закричал Дамьен.
   -- Казним врагов народа и революции! - охотно отозвался пробегающий мимо мальчишка лет пятнадцати с отрубленной головой в руках. Подняв почти к самому лицу Дамьена свой жуткий трофей, мальчишка рассмеялся:
   -- К тому же Майяр очень неплохо платит за это!
   -- Майяр... -- прошептал Дамьен так, словно хотел запомнить это имя навсегда.
   -- Эй, друг Лескюр, а ты что здесь делаешь? - услышал он совсем рядом веселый голос и, вздрогнув, обернулся.
   Перед ним стоял, улыбаясь, как ни в чем не бывало, черноволосый Давид, зажав подмышкой свою неизменную рабочую папку с бумагой, карандашами и кистями. Дамьен посмотрел на него, как на выходца из преисподней.
   -- Что это? - севшим голосом произнес он, глазами указывая на бумагу и карандаши.
   -- Художник везде должен оставаться художником, -- назидательно произнес Давид.
   Дамьен почувствовал, что на его лбу начинают выступать капли холодного пота.
   -- И как... -- начал он, а продолжить фразу уже не было сил.
   -- Пойдем со мной, -- покровительственным тоном сказал Давид. - Поучишься, как надо работать.
   -- Давид! - с нарастающим отчаянием воскликнул Дамьен. - Мне нужно увидеть Даниэля д'Азир!
   -- Пойдем, пойдем, -- отозвался Давид. - Сейчас увидишь.
   Недоумевая и внутренне содрогаясь от ужаса, Дамьен пошел за Давидом, который, вооружившись охранным листом, прокладывал себе дорогу. Было заметно, что делал это он не в первый раз. Он обошел Аббатство кругом, приблизился к буйно разросшемуся кусту бузины, раздвинул в стороны ветви, за которыми обнаружилась дверь.
   -- Заходи, -- коротко сказал Давид, распахивая дверь.
   На Дамьена пахнуло сыростью, плесенью, мышиным пометом, и он инстинктивно отшатнулся. Давид бросил на него быстрый взгляд и усмехнулся:
   -- Не бойся. Проходи. Здесь... тоже своего рода мастерская. Только не поскользнись, приятель: тут, на ступеньках, склизь...
   Повсюду раздавалось мерное стуканье мутных ледяных капель, но, хотя помещение и казалось совершенно нежилым, в конце его брезжил свет. ("Ой не могу! - внутренний голос так и зашелся от хохота. - Свет в конце туннеля!"). Давид уверенно спускался по ступеням, а Дамьен едва удерживался от того, чтобы не сорваться и не скатиться вниз кувырком. Наконец, он распахнул дверь в низкое помещение и тоном радушного хозяина провозгласил:
   -- Прошу!
   Дамьен, пригнувшись пониже, проследовал за ним. В тесном подвале, до самого потолка заставленном полками, повсюду можно было видеть банки с заспиртованными головами. А в углу находилось и вовсе нечто страшное, о чем Дамьен даже подумать боялся.
   -- Ты... -- пролепетал он. - Ты... Здесь работаешь?..
   -- Это одно из самых благодатных мест для работы, -- сказал Давид. - Эти банки (он махнул рукой в лайковой перчатке на полки) меня интересуют не особенно (какой-то англичанин собирает их для музея восковых фигур. Лично я считаю это занятие бессмысленным, но это не мое дело: главное - что мы не мешаем друг другу: установили даже расписание для занятий). Но вот здесь...
   И он прошел в угол, так напугавший Дамьена с самого начала, на ходу доставая лист картона и карандаш. Что было дальше, Дамьен помнил с трудом. Он увидел обнаженное, худое до прозрачности тело, тонкие руки и аристократические пальцы (те самые, которые еще вчера согревал своим дыханием Гийом). Но даже в таком жалком виде этот несчастный напоминал мраморную греческую статую. Дамьен увидел тонкие длинные светло-русые волосы, испачканные кровью и открытые, еще не успевшие остекленеть серые, как парижское небо, глаза, в которых до сих пор сохранилось выражение потерянности и растерянности. Он смотрел прямо на Дамьена, как будто хотел спросить: "Дамьен, ну, может быть, хоть тебе известно, где Гийом? Где мой брат? Они обещали, что я увижу его, и обманули меня..."
   -- Даниэль! - простонал Дамьен. - Опять, опять я не успел! Нет мне прощения!
   Давид строго нахмурился.
   -- Скажи спасибо, что только я тебя слышу. За такие слова запросто можно оказаться на этом же месте! Так что, Дамьен, молчи, и не мешай мне работать!
   -- И ты... -- слова снова давались Дамьену ценой невероятных усилий. - Ты сможешь... ЭТО... рисовать?!!
   -- Ну и что? - презрительно вскинул брови Давид. - Лучшей натуры мне сейчас не найти. И прошу тебя: давай обойдемся без нравоучительных речей, а то ты уже начинаешь надоедать мне своими постоянными воплями, Дамьен.
   Дамьену казалось: он сходит с ума. Они были живы еще вчера! Еще вчера он разговаривал с ними! Нет, нет, с одним Гийомом... Каким же воплощением жизни, красоты, любви он был, стройный, черноволосый и зеленоглазый Ледяной Ангел, солнечную улыбку которого ему никогда не забыть. И где он теперь? Его нет... Нет нигде, как будто не было никогда этого удивительного чуда, которое звали Гийом де Монвиль, Ледяной Ангел... Дамьен был готов поклясться, что слышит его тихий голос:
  
   Мой малыш, как искал я тебя в Люксембургском саду,
   Но платаны шептали листвой: "Не приду..."
   Эти желтые листья ложились под ноги мои,
   Как письмо невозможной любви...
  
   Я хочу быть с тобой, я открою конверт,
   Пусть пройдут сотни тысяч бессмысленных лет...
   Но тебя я найду, мой цветок, мой малыш,
   Пусть я здесь, ты же - Ангел - летишь...
  
   Я по следу пойду, по дворам, тупикам,
   Гончим псом - по кометам и всем облакам...
   Наконец мне останется - двери открыть
   И сказать тебе просто: "Брат, пойдем покурить?"
  
   Ангел мой, без тебя я смертельно устал,
   Но люблю, как и прежде. О, как же я ждал
   Только взгляда, улыбки, -- пусть мимо меня,
   Но живу я, Любовь сквозь столетья храня,
  
   Чтоб тебе принести, невозможный Грааль
   И отдать свою душу и жизнь - мне не жаль.
   Я - Хранитель, принес тебе только твое -
   И - на небо. Оно...
  
   Даже после смерти Гийом мог думать только о Дани, -- подумал Дамьен, -- Как, наверное, и Дани - только о нем... Это была та невозможная Любовь, которая могла бы спасти не только Францию, всю землю...
   В этот момент дверь в подвал распахнулась, и посреди затхлой сырости повеял изысканный аромат духов. Юная белокурая красавица, стройная, как лесная лань, легко подбежала к Давиду и притронулась нежно-розовыми губками-лепестками к его щеке.
   Давид расцвел счастливой улыбкой.
   -- Какая честь, мадам Любомирская! По делу или как?
   -- Конечно, по делу, -- красавица быстро стрельнула глазами в сторону бледного, как сама смерть, Дамьена. - И именно по этому... -- Она небрежно указала пальчиком на мертвого Даниэля.
   -- Вы знаете, как я ценю вас, мадам Любомирская, -- с самой изысканной учтивостью ответил Давид. - Но у меня первого виды на этот труп. - И, видя, как огорченно искривились губки красавицы, добавил. - Но вы же знаете, мадам, я работаю не просто быстро - стремительно. Особенно когда это надо. Так что извольте подождать буквально минут пятнадцать. Надеюсь, вы располагаете этим временем?
   -- Пятнадцатью минутами? - переспросила Любомирская и вздохнула: Ладно, уговорили, но не более.
   Давид уже успел разложить у себя на коленях картон и взяться за карандаш.
   -- Мадам Любомирская, -- сказал он, больше не обращая внимания на посетительницу и произнося слова скорее машинально. - Вы пока побеседуйте с Дамьеном де Лескюр. Он тоже живописец, как и я. Надеюсь, в эти пятнадцать минут вам не придется скучать.
   И он исчез, уйдя в работу с головой.
   Дамьен тоже долго не замечал присутствие женщины: его сердце настолько окаменело, что, наверное, и адские картины больше не смогли бы его напугать. Неизвестно, сколько прошло времени, когда красавица, до глубины души оскорбленная невниманием к себе со стороны привлекательного мужчины, да к тому же художника, не закашляла, чтобы хоть таким образом привлечь к себе его внимание. Дамьен посмотрел на нее с изумлением: долго пытался понять, кто она такая и вообще, что здесь делает, а потом его голос - снова отдельный от того, кто носил имя Дамьен де Лескюр - произнес на автомате:
   -- Вам холодно, мадам? Здесь действительно нездоровый климат...
   -- А чем я хуже вас? - усмехнулась Любомирская. - Вы тоже, месье Лескюр, просто глаз оторвать не можете от того симпатичного трупа, -- и она снова указала глазами на мертвого Даниэля.
   -- Это мой друг, -- мрачно сказал Дамьен. - Я хотел спасти его и не смог, и теперь моей душе уже никогда не будет покоя...
   Неожиданно Любомирская звонко расхохоталась:
   -- Похоже, сегодня всех интересует этот мертвый мальчишка!
   -- Не понимаю, -- глухо сказал Дамьен.
   Но Любомирская, как истинная женщина, не умела хранить ни своих, ни чужих секретов.
   -- А что тут не понять? - лениво произнесла она. - И Давид, и вы, и я собрались здесь только ради него.
   Дамьен в первый раз внимательно посмотрел на нее.
   -- Ну, Давид, как последний извращенец, делает свои поганые рисунки, -- медленно заговорил он. - Я пришел, потому что Дани - мой друг, но вы... Вы-то, мадам... Какое отношение к нему имеете вы?
   Она смешно наморщила носик.
   -- Переживаете, господин Лескюр? А зря. Вы же знаете, что смерть не является окончанием жизни.
   -- О да, -- сказал Дамьен. - А потому... По моему списку все... Все, кто принимал участие в этом деле, получат то, что заслужили...
   -- Не понимаю вас, -- красавица развернула, а потом снова свернула свой веер. - Я здесь нахожусь по поручению своей близкой подруги... Но это секрет...
   Она таинственно улыбнулась, видимо, втайне надеясь, что этот мрачный художник, заинтригованный ее фразой, начнет расспрашивать, умолять, а она получит возможность проявить свою феноменальную способность к кокетству, проявить которую революционное время просто не давало. Но Дамьен молчал и ни о чем не спрашивал. Повисло долгое тягостное молчание и, наконец, Любомирская не выдержала.
   -- Ну ладно... -- прощебетала она. - Так и быть, я расскажу вам, зачем я нахожусь здесь... -- она снизила голос до шепота. - Дело в том, что моя подруга, мадам дю Барри имеет виды на...
   -- Что? - едва не закричал Дамьен. - Опять дю Барри? Фиктивная жена не желает оставить его в покое даже на том свете?
   Любомирская вздохнула:
   -- В том-то и дело... Жанна всю жизнь была просто помешана на нем...
   -- Преследовала, как гончая свою жертву, -- не удержался Дамьен, чтобы не вставить фразу.
   Дама пожала плечами и снисходительно посмотрела на него:
   -- Любовь... Даже если она выглядит уродливо, все равно - это любовь...
   -- Любовь?!!!! - Дамьен уже не замечал, что кричит. Он вспомнил ту красивую даму, которая, торжествуя, несла на пике изуродованную голову Гийома. Шлюха дю Барри! Вся предыстория трагедии вдруг сделалась до того ясной, что он на мгновение зажмурился, чтобы не ослепнуть.
   -- Так это она натравила на дом компанию торговок из предместий! - рассуждал он вслух. - Только она смогла бы лечь под этого разлагающегося урода Марата, чтобы выбить из него приговор графу де Монвиль и графу д'Азир...
   -- Любовь... -- опять повторила Любомиорская. - Граф де Монвиль очень мешал ей: он запретил брату иметь с ней любые дела.
   -- Не надо все валить на Гийома, -- огонь в глубине карих глаз Дамьена разгорался все жарче. - Разве мадам дю Барри не говорила, что в брачном контракте имелся особый пункт...
   Любомирская с досадой отмахнулась:
   -- Да ладно вам в самом деле... Какие пункты, какие контракты? Хотите сказать, что граф де Монвиль был одним из тех, кто свято чтит договоры? Не смешите меня! Он всегда плевать хотел на контракты, а заодно и на чувства окружающих его людей. Ни для кого уже не секрет, что он сделал из Даниэля своего любовника, а Жанну каждый раз вышвыривал из дома, как собачонку: только бы не дать ей соединиться с Даниэлем хоть раз!
   -- Хороший бы из вас адвокат получился, -- горько усмехнулся Дамьен. - Но вы, мадам, забываете, что Даниэль и сам был большим мальчиком, и если он не встречался с вашей подругой, то лишь потому, что хотел так сам. Вы хорошо меня слышите? - Сам! Он любил только своего брата, и я умоляю вас: оставьте его в покое хотя бы после его смерти!
   -- Жанна с ума сошла из-за этой любви, -- упрямо заявила Любомирская. - А теперь у нее остался последний план... Когда графа де Монвиль больше нет рядом... Сегодня вечером она получит своего Даниэля, и я помогу ей в этом. Собственно, поэтому я здесь и нахожусь. - Она быстро взглянула на окаменевшего Дамьена.
   -- Я боюсь даже предположить, что еще вы намерены вытворить... -- прошептал он.
   -- Ну что, граждане, -- раздался веселый голос Давида. - Я уже закончил свой набросок, и весьма доволен им. Осталось всего несколько штрихов, но это уже несложно сделать в моей домашней мастерской. Не желаете взглянуть?
   -- С удовольствием, гражданин Давид! - воскликнула Любомирская, живо подбегая к Давиду.
   Дамьен, лицо которого уже давно превратилось в безжизненную и грозную устрашающую маску, тоже медленно подошел к ним, но единственное, что происходило в его мозгу, -- запись и зарисовка примет тех, с кем он рассчитывал расплатиться, и для него не имело значения, в какой жизни. Жизнь для него была единым процессом, не заканчивающимся прошлым, продолжающимся в будущем, и не имело значения: забудут люди о своих долгах или нет. Для него было достаточно, что он помнит их... А он намерен запомнить всех и всё...
   Как во сне он смотрел на рисунок, больше похожий на изображение греческой статуи - погибшего Адониса ("а, вернее, Орфея, если вспомнить отрезанную голову", -- омерзительно хихикнул внутренний голосок).
   -- Удивительно красиво! - щебетала Любомирская. - Гражданин Давид - вы самый великий художник Франции! Я преклоняюсь перед вами!
   -- Однако мне пора, граждане, -- сказал Давид. - Мне, видите ли, некогда тратить время на пустые разговоры. Не знаю, как Лескюр, но я ухожу. Мне здесь больше делать нечего, а потому оставляю этот экспонат в полном вашем распоряжении.
   Он собрал в папку картоны, карандаши и кисти и направился к двери, а Любомирская тем временем вынула из-за корсажа черный шелковый платок, наклонилась к мертвому Даниэлю и изящно перевязала его шею, так, чтобы не был заметен след от удара топором.
   -- Мило, -- заметил Давид. - Жаль, что я не знал вашей задумки, а то мой набросок получился бы гораздо лучше.
   "Я сейчас сойду с ума, я сейчас сойду с ума, как Дани", -- думал Дамьен. Где-то в глубинах его подсознания вспыхивали и мгновенно гасли картины настолько страшные, что, если бы они реализовались в его мозгу, он точно сошел бы с ума, и на человеческий язык все эти картины, весь этот безумный вернисаж мог бы получить общее название "черная магия".
   -- Я убью... Вас всех... Кто был причастен... -- тихо произнес он, как будто произносил клятву перед кем-то невидимым, кто слышит его, не может не слышать...
   Больше не обращая внимания ни на Давида, ни на Любомирскую, проделывавшую какие-то операции с мертвым телом, он вышел из подвала, как в бреду, добрался до дома и, едва войдя в свой кабинет, вызвал Люсьена:
   -- Картины собраны? - чужим страшным голосом спросил он.
   -- Да, как вы и приказывали, монсеньор, -- пролепетал слуга. Он никогда еще не видел своего господина в таком состоянии. Он пугал его какой-то жуткой темной силой. Несчастному Люсьену казалось: еще мгновение, и за спиной Дамьена де Лескюр вырастут огромные, отливающие пламенем, крылья.
   -- Отошли все картины Давиду, Люсьен, -- сказал Дамьен, -- а потом... Потом - как хочешь. Приготовь мне карету. Немедленно. Я уезжаю. Если хочешь, езжай со мной, не хочешь - оставайся.
   -- Простите, монсеньор, -- решился задать вопрос Люсьен. - Куда вы намерены направиться?
   Алый огонь вспыхнул в глубине темных глаз Лескюра.
   -- В Вандею, -- ответил он.
  
   Когда я очнулся, то обнаружил себя лежащим на диване, с насквозь мокрыми волосами и в расстегнутой рубашке. Одна рука свесилась на пол, а пальцы были в чем-то влажном и липком. Я вздрогнул и с ужасом поднес руку к глазам.
   -- Это всего лишь коньяк, -- услышал я спокойный голос Тони. - Ты уронил бокал.
   Было безумно холодно, и я не сразу понял, почему. И снова голос Тони ответил, как будто он слышал мои мысли.
   -- Я открыл окно, когда тебе стало плохо.
   Жуткие картины адским вихрем пронеслись в моей голове, и я прохрипел:
   -- Сатисфакция...
   В поле моего зрения поблескивал лежащий на столе нож, и я попытался дотянуться до него, но рука не слушалась меня, и бессильно упала. От этого ужаса, бессилия и отчаяния у меня из глаз непроизвольно хлынули слезы.
   Тони сел рядом со мной, помог приподняться, обнял за плечи и тихо заговорил:
   -- Я знал, конечно, что тебе будет больно... Но не совершай поспешных действий, Джеф. Говорят, и справедливо: "месть - это блюдо, которое следует есть холодным".
   -- Тони... -- я чувствовал себя мальчишкой, который наконец, решился высказать старшему товарищу проблему, которая терзала его давно и о которой, как он считал, рассказать никому невозможно. - Тони... Что они сделали со мной? Они оторвали мне голову... Тони... Я узнал ту, кто отрезал... Марианна... Тони, она пила мою кровь! Тони, что они сделали с Дани!.. Я должен найти его, я должен убить их! А один из них спит в моей квартире! Тони, как мне все это выдержать?
   -- Ты - Ангел, ты должен выдержать, -- серьезно и строго сказал Тони. - А я помогу, чем смогу. У меня ведь тоже свой счет кое к кому имеется... Кстати, Джеф, ты ведь слышал о предводителе вандейских войск Лескюре? А теперь - я гангстерский авторитет, который умеет высокохудожественно закатывать в асфальт тех, кто переходит мне дорогу! - он расхохотался, но смех получился не слишком веселым...
   В голове все плыло и мешалось, как будто я наблюдал из-под воды катастрофу корабля. Обрубки трупов, покалеченные дельфины, рыбы среди инфернальной в данной ситуации мебели, прозрачная, чистая, голубая, как слеза ребенка, вода...
   -- Сейчас тебе надо успокоиться, Джеф, -- спокойно сказал Тони. - Знаешь, как переводится на человеческий язык тот поток мыслей, который несется в твоей голове?
  
   "Я люблю тебя до самой последней грани,
   Когда плачет лед, и растворяются камни...
   Ты для меня - всё небо, а небо - это не-быть...
   Я люблю тебя так, что хотел бы убить...
  
   Докури сигарету; сегодня мы вместе...
   Как сплетаются травы! Это - мы, в каждом жесте,
   Мы - как струи речные... Но мне не забыть -
   Я хотел бы убить. Я хотел бы убить...
  
   Всех врагов, всех друзей, ну а нас - прямо в пламя,
   Я дарю тебе крылья, лети же, мой Ангел,
   И мы вместе взлетим, чтобы, слившись, любить...
   Ангел мой, умираю... Как хочу я убить
  
   И тебя, и себя. Прочь из этого круга,
   Где лишь злоба и мрак, и палящая вьюга.
   Нам под силу безумие остановить.
   Мы обязаны, Ангел, друг друга убить..."
  
   Я поднялся с дивана.
   -- Куда ты? - с тревогой спросил Тони.
   -- Для начала покурить, -- ответил я. - Совсем как в этих стихах... -- я даже попытался усмехнуться, но не уверен, что из этого что-то получилось.
   Я подошел к распахнутому настежь окну и закурил свой "Житан".
   -- Джеф, простудишься, -- сказал Тони. - Ты же весь мокрый!
   И тут я расхохотался. "Простудишься", -- говорит он, как будто это самое страшное, что может приключиться со мной в этой жизни! "Простудишься" - после того, как я видел во всех омерзительных деталях, как меня рвали на части! "Простудишься" - после того, как я видел Дани, стоящего на коленях в луже моей крови; после того, как я видел, как ему отрубали голову; после того, как я видел: его готовили к какой-то дикой церемонии, придуманной шлюхой Дю Барри!" Я так долго хохотал, что Тони молча встал, подошел ко мне и протянул стакан воды.
   -- Джеф, давай без истерик, -- сказал он. - Брось эту сигарету, от нее уже почти ничего не осталось.
   Он закурил новую сигарету, а потом протянул ее мне:
   -- Держи. И сосредоточься на процессе курения, и если ты издашь хотя бы смешок или скажешь фразу типа: "Минздрав предупреждает...", то немедленно получишь от меня в морду, и тогда курить тебе придется только утром.
   Я закурил, чувствуя, как с каждой затяжкой в голове становится все яснее, и мысли, как солдаты разгромленной было армии, снова начинают стягиваться в подобие стройных рядов, в ожидании вразумительного приказа от командования. На ледяном ветру мои волосы уже успели высохнуть, я чувствовал, что могу дышать, и даже этот ветер приятно холодил грудь. Еще через несколько затяжек я смог уже сказать фразу вполне человеческую:
   -- Знаешь, Тони, я бы не отказался выпить кофе...
   Тони улыбнулся.
   -- И я за компанию. С удовольствием. Я рад, что вижу перед собой Джефа, которого всегда знал.
   Впрочем, кофе пил только Тони, а я сделал всего один глоток (не привык пить кофе по вечерам; только утренний кофе был для меня непременным ритуалом), зато сигарет выкурил немеряно. Хорошо, что хотя бы окно было по-прежнему открыто.
   -- Знаешь, Тони, -- сказал я. - Ты допивай свой кофе и устраивайся спать. Ложись на моей постели, а я лягу на диване.
   Тони внимательно посмотрел на меня.
   -- А сейчас что будешь делать, Джеф?
   -- Мне надо в ванну, Тони, -- сказал я. - Тяжелый выдался день. Так что, если ляжешь спать, не жди меня, выключай свет.
   -- Надеюсь, без глупостей? - прищурился Тони, хотя тон его был уже совершенно спокойным. Он знал, что глупостей я не наделаю.
   -- Конечно, -- лучезарно улыбнулся я. - Если я и решу действовать, то вместе с тобой. Во-первых, мы - друзья, а во-вторых... Это не только мое дело, но и твое. Хотя, конечно, в большей степени мое, и его одним взмахом ножа не решишь.
   -- Ты умница, -- кивнул Тони. - Я действительно очень рад, что не ошибся в тебе. Пережить такой шок... Честно говоря, я думал, мне придется применить силу...
   -- Приковал бы наручниками к батарее? - засмеялся я.
   -- Наручники - это для людей, -- серьезно ответил Тони. - У Ангелов совсем другое оружие, и их сила действует совершенно иначе. Скоро ты поймешь это. Однако... Не буду напрягать тебя дальше. Хватит с тебя на сегодня. Иди в ванну, Джеф, расслабься, а потом хорошо выспись. Тебе это на самом деле необходимо. И имей в виду: мы с тобой уже подали заявку на эти военные действия, игра началась, а заднего хода в ней не предусмотрено.
   -- Слушаюсь, генерал, -- я шутливо отдал ему честь и отправился в ванну.
   Проходить мне поневоле пришлось мимо комнаты Марковича, и я не удержался, чтобы не приоткрыть дверь. Мой новый знакомый, видимо, настолько устал или же был настолько неряшлив, что промокшую куртку швырнул рядом с постелью, а сам так и заснул, не раздеваясь, отчего в комнате стоял сырой омерзительный запах. Наверное, волки так же чувствуют существ другой крови... Сам не знаю, почему я вспомнил про волков...
   Так вот он какой, убийца, не подозревающий о том, кто же он на самом деле... Спит, как ребенок, засунув в рот большой палец, на лбу масляно дрожат крупные капли пота, носки превратились в одну сплошную дыру... Меня передернуло от отвращения, и я закрыл дверь.
   Запах, стоявший в комнате Марковича, преследовал меня еще долго. В ванной, выложенной зеркальной плиткой я долго разглядывал свое лицо, будто видел его впервые. В какой-то момент передо мной мелькнул я сам - смеющийся счастливой солнечной улыбкой, Ангел с длинными, ниспадающими на плечи черными волосами. А потом рядом появился еще один, совсем смутный силуэт - не поймешь: то ли девочка, то ли мальчик (наше демократичное время придумало для таких людей понятие "унисекс"). Длинные светлые волосы, серые огромные глаза... А потом... Меня пронзило насквозь... Безумно больно, горячо, и как хорошо... Я не смогу жить без тебя, мой Ангел... Лучше бы я убил тебя своими руками, в тот наш последний вечер, когда ты открыл глаза, улыбнулся и прошептал: "Я люблю тебя"... Мгновенное видение исчезло, а я включил душ, взял флакон "кипрского кипариса" и так долго отмывался, как будто хотел смыть с себя всю грязь последнего дня моей прошлой жизни.
   Когда же даже сердце отказалось принимать поток горячей воды, я вышел из душа, обернув бедра махровым полотенцем, и тут мой взгляд упал на флакончики, баночки и еще какую-то дамскую чепуху, назначение которой я не представлял. Вещи, оставленные Марианной ("той самой, что так удачно укоротила тебя на голову", -- смешок внутреннего голоса). Машинально, почти не задумываясь о том, что делаю, я сгреб все душистые дамские коробочки и флакончики и выбросил их в мусор. Что скажет Марианна, приехав со съемок в Америке, меня совершенно не волновало.
   Я вернулся в гостиную. Свет был потушен, окно все еще распахнуто, а Тони, судя по всему, уже крепко спал, отвернувшись лицом к стене. Я подошел к окну и закурил сигарету, последнюю в этот день. Откуда-то из темноты почти мне в руки спланировал большой желтый лист платана. Письмо из прошлой жизни. Я долго рассматривал прожилки на листе, напоминавшем мне... Нет, лучше пока не думать об этом. Я тихо прикрыл окно, вздохнул и отправился спать.
  
   -- Так вы утверждаете, господин Деланси, что познакомились с убитым Марковичем совершенно случайно?
   -- Случайно, -- подтвердил я.
   -- Так и запишем, -- сказал Рамо, поглядывая на меня поверх очков. - И где же это произошло? Когда?
   -- День я не помню, -- сказал я. - Это же не свадьба, не рождение ребенка. Короче, не такое событие, чтобы помнить его всю жизнь.
   Карандаш Рамо выбивал по столу подобие барабанной дроби.
   -- Вы так и не ответили, где произошло ваше знакомство.
   -- На набережной Сены. Он попросил у меня закурить.
   -- Ясно... -- Рамо усмехнулся. - А дальше?
   Я пожал плечами:
   -- Дальше? Да ничего...
   -- Скажите, господин Деланси, -- продолжал Рамо. - А вы берете на работу всех, кто попросит у вас закурить?
   -- Протестую! - закричал Запотоцкий. - Это уже оскорбление моего клиента!
   -- Ну... -- Рамо со скучающим видом взглянул на Запотоцкого. - Перефразируем вопрос. По какой причине вы решили взять на работу первого встречного?
   -- По той же, что и американский продюсер, который, увидев меня случайно на улице, предложил роль в фильме, несмотря на то, что у меня никакого образования не было.
   -- Не хотите ли вы сказать, господин Деланси, что вам понравилась его симпатичная внешность?
   -- Не хочу, -- я уже с трудом сдерживался. Больше всего на свете в этот момент мне хотелось бы схватить кувшин с водой, поблескивавший на столе Рамо, и разбить об его ехидную физиономию. - Так вышло, что мы разговорились. Он работал в своей Сербии телохранителем и предоставил мне рекомендации. Этого вам достаточно?
   Рамо открыл рот, чтобы ляпнуть что-то, но Запотоцкий опередил его:
   -- Простите, господин следователь, но мой клиент устал, и к тому же через час у него назначена встреча с Помпиду.
   Я впервые взглянул на него с искренней благодарностью. "Спасибо". - Его глаза улыбнулись: "Не стоит, это моя работа"...
   Рамо поднялся из-за стола.
   -- Что ж... -- медленно протянул он. - Тогда сегодня я вас не буду задерживать (эти слова прозвучали очень двусмысленно). Всего вам доброго, господин Деланси. До скорой встречи. Мое чутье сыщика еще не подводило меня ни разу, а это значит - мы с вами будем часто встречаться. Всего наилучшего.
   -- И вам того же, -- буркнул я. Еще пять минут на этом стуле, и меня бы точно стошнило.
   Запотоцкий аккуратно взял меня под локоть и вывел в коридор.
   -- Советую вам постоять немного в курилке и успокоиться, господин Деланси, -- сказал он. - Сейчас будет еще один неприятный момент: на улице вас ждут журналисты. Вы должны появиться перед ними с совершенно спокойным лицом. Хотя... о вашем черном шарфе они непременно упомянут в газетах, будьте уверены...
   Я встал у окна, залитого слезами дождя, и снова видел, как стекающие одна за другой струи сливаются, образуя тот же самый, такой знакомый, самый любимый в мире силуэт. Я чувствовал, как слезы сами собой наворачиваются на глаза, и радовался, что их можно списать на сигаретный дым. Запотоцкий хотя и находился где-то рядом, но ни единым движением не выдавал своего присутствия, и я был благодарен ему за это. Он давал мне возможность остаться в совершенном одиночестве, побыть наедине с собой, и я мог говорить сколько угодно этому невозможно далекому, тонкому профилю: "Я люблю тебя... Дани, я люблю тебя. Пусть это покажется безумием, пусть меня поняли бы только средневековые трубадуры, хранящие обет верности дамам, которых они не видели никогда и порой умирали, так никогда их и не увидев...
   Меня понял бы Данте, видевший свою Беатриче всего два раза в жизни, причем в первый раз она его не заметила, а во второй - прилюдно осмеяла... А он... Он создал великую "Божественную комедию", проведя своего читателя через ад, рай и чистилище, -- и все это только для того, чтобы все увидели: в центре мира находится она - его Любовь. Так и я для тебя, моя любовь, отдам все, что есть во мне, не надеясь на вознаграждение, потому что Любовь и есть это вознаграждение. Вознаграждение в самой себе... И можно ли не любить тебя, мой Грааль Любви, и как хорошо, что ты кажешься всем простым камнем. Один я владею тобой, один я слышу твои мысли; я чувствую, как твое сердце касается моего, и тогда меня ослепляет свет моей безумной, бесконечной Любви, которая умрет вместе со мной... Я люблю тебя... Я люблю тебя... Ради тебя я готов простоять всю жизнь на коленях, но пока... Я уничтожу тех, кто разлучил нас, даже если мне придется дойти до самого Верховного Трибунала, и я брошу обвинения в лицо этим Господам, которые смотрят на жизнь, как на представление, и наша кровь и боль их только забавляет. Мы должны быть вместе! А если этого не произойдет, вам придется узнать цену моего проклятия! Я люблю тебя, любовь моя... Прости меня, любовь моя... Я люблю тебя..."
   Окно, перед которым я стоял, а заодно и стены вдруг померкли, потом потемнели и стали двигаться вверх - сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее, а потом я обнаружил, что Анджей Запотоцкий крепко схватил меня за локоть и рванул вверх.
   -- Спокойно, спокойно, -- тихо заговорил он. - Здесь всюду глаза, то есть камеры, и не дай вам бог показать свою слабость, -- это будет обращено в деле против вас.
   -- Домой, -- еле выдавил я.
   До машины снова пришлось продираться через свору папарацци, и что тогда происходило, я помню плохо, потому что огрызаться на реплики журналистов и одновременно прорываться вперед приходилось главным образом адвокату Запотоцкому, который к тому же, как щитом, загораживался от вспыхивающих одна за другой ламп. Я успел подумать, что, должно быть, все эти господа в прошлой жизни служили в ведомстве гестапо или НКВД, а потом провалился в мягкий сумрак машины и отключился.
   Я видел перед собой смутный тонкий силуэт, словно сквозь туман метели, почти прозрачный и уже такой знакомый... "Дани!" - закричал я, а он только поднес палец к губам: "Молчи, не надо...". Я упал перед ним на колени, непрерывно повторяя: "Прости, прости меня, брат... За то, что я..." Но он тоже опустился на колени передо мной, и теперь я видел совсем близко его огромные серые глаза. "Это ты прости меня, -- сказал он. - Гийом, меня пугает слово "сатисфакция"... Все эти люди... Они уже носят зерно уничтожения в самих себе..." - "Нет! - крикнул я. - Никогда! Ты хочешь простить их? За то, что сейчас мы вот так оплакиваем друг друга?" Он наклонил голову, и я увидел красную полосу на его шее, почти на затылке. И снова любовь и боль захлестнули меня с такой силой, что я, не удержавшись, поцеловал это пятно. Дани вздрогнул и испуганно поднес руку к шее, а потом заплакал, как когда-то, уткнувшись в мое плечо. "И ты хочешь, чтобы я простил им все это, брат? - сказал я, прижав к себе его голову. - Да никогда... И я найду тебя, ты слышишь? Найду, сколько бы лет мне для этого не понадобилось и сколько километров не пришлось пройти..."
   Резкий запах нашатырного спирта.
   -- Господин Запотоцкий, вы, наверное, способны даже мертвого вернуть с того света, -- сказал я, поморщившись.
   Запотоцкий только скромно улыбнулся.
   -- Что вы, господин Деланси... Мне просто очень хорошо платят за мою работу...
   -- Тогда до завтра? - с надеждой спросил я, мысленно уже представляя, как в полном одиночестве смогу расположиться на кухне с чашкой кофе и сигаретой, а потом заснуть прямо на ковре, как я любил это делать всегда.
   Однако адвокат покачал головой.
   -- Ничего подобного. Никаких "до завтра". Вас постоянно будут таскать по следователям, а я должен быть в курсе всего. Вы хорошо меня слышите, господин Деланси? - ВСЕГО! Так что будет вам и кофе, и сигареты, а вот спать будем только после того, как вы очень подробно расскажете мне, что произошло у вас с Марковичем дальше. А уж как и что представить следователю - не ваша забота.
   Если бы у меня было достаточно сил, я бы возмутился.
   -- Да вы представляете, сколько всего мне придется рассказать? Как бы не пришлось нам с вами засесть на моей кухне на всю ночь...
   -- Значит, будем сидеть ночь. - Запотоцкий улыбался, но по его тону я понял: лучше не спорить. - Если выбирать между тюрьмой и ночью на кухне, я бы на вашем месте выбрал ночь на кухне.
   -- Ладно, -- вздохнул я. - Придется вам выслушивать эпопею про съемки фильма о Французской революции...
   -- Обожаю всякие истории! - усмехнулся Запотоцкий. - Собирайте себя в кучку, месье, и - на кухню!
  
   На следующий день после того, как в моем доме объявился этот до безумия отвратительный мне и одновременно настолько похожий на меня, что тошно делалось, серб Маркович, в девять утра раздался звонок в дверь. Я чувствовал себя вымотанным до предела вчерашней ночью, а потому первой реакцией стало - накрыть голову подушкой. Курица не смогла бы среагировать лучше на внешний раздражитель. По легкому шелесту, раздавшемуся на соседней постели, я понял, что Тони поднялся, после чего что-то легкое шлепнулось мне на одеяло. Я понял: халат.
   -- Джеф, вставай, -- сказал Тони. - Хватит дурака валять.
   Я смог только простонать:
   -- Тони... Мне плохо... Оставь меня... Или расстреляй... в своей манере.
   -- Ясно, -- отозвался он невозмутимо. - Как зовут твоего вчерашнего клоуна?
   Клоуна? Я даже не сразу сообразил, о ком идет речь, только через несколько секунд вспомнил вчерашний дождливый вечер, отъезд Марианны, дырявые носки серба, заснувшего, не раздеваясь. От нахлынувшего отвращения я сразу проснулся.
   -- Маркович, - сказал я, поднимаясь. - Стефан Маркович.
   Тони расхохотался:
   -- Ого, как мы сразу вскинулись! Глаза горят, как у волчонка! Ну, берегись, товарищ серб!
   Он выглянул в коридор и крикнул:
   -- Эй, Стефан! Где ты там, придурок коммунистический? Совсем оглох, звонка не слышишь? Если через пять минут ты не принесешь нам два двойных кофе, а гостя не проводишь в зал, то я тебя на британский флаг порву! И если ты меня сейчас не слышишь, тебе же хуже!
   Он захлопнул дверь и весело посмотрел на меня:
   -- Ну вот, Джеф, учись у меня разговаривать со слугами, пока я жив!
   Он подошел к окну и распахнул его настежь. Я поежился от утренней свежести, все-таки больше похожей на холод. И снова Тони засмеялся:
   -- Эх, жаль, не я был твоим папочкой. И как из тебя такой неженка получился? Даже армия ничего не изменила...
   -- Эхо прошлой жизни, наверное, -- буркнул я.
   -- Наверное, -- серьезно ответил Тони. - Ну все, Джеф, надевай халат, а то сейчас клоун заползет, а клоуны должны бояться своих хозяев. - И в глубине его карих глаз на мгновение вспыхнула устрашающая алая искра.
   И действительно, через минуту в коридоре послышались шлепающие шаги. Тони выразительно посмотрел на меня. Я только пожал плечами. Вчерашний знакомый зашел в комнату с подносом в руках. Тони смотрел куда-то в пол. Я проследил за его взглядом и понял: он смотрит на носки (вернее, их подобие) Марковича.
   Потом Тони поднял голову и сказал куда-то в пространство, почти задумчиво:
   -- Воняет, Джеф...
   Его глаза были невинно-прозрачны, но при этом навевали такой безумный ужас и холод, как будто потянуло могильным запахом, что даже мне сделалось не по себе. Мелькнуло мгновенное видение: Лескюр подходит к закопанному в землю по горло санкюлоту и, не меняясь в лице, как бы нехотя, срубает ему голову и, тихо произнося: "сатисфакция", проходит мимо, как если бы он только что срубил сорную траву. О сорной траве не помнят, просто машинально убирают с дороги, потому что даже не сознанием, а каким-то десятым чувством знают: это сорняк, чужая кровь...
   Похоже, что и Маркович почуял нечто подобное, потому что поднос с кофе дрогнул в его руках. "Сейчас он грохнет поднос об пол, -- подумал я, -- А Тони в тот же момент вышвырнет его с балкона". Глаза моего друга яснее ясного свидетельствовали о его весьма решительной настроенности. Самурай европейского разлива...
   Я не выдержал и вмешался:
   -- Стефан, ставь поднос на стол и убирайся отсюда к чертям собачьим. Потом откроешь дверь и проводишь гостя в зал. Да... И еще... -- Я потянулся к джинсам, брошенным мною вчера на стуле и достал из кармана пачку денег.
   -- Это тебе. Купи себе что-нибудь поприличнее, а старую одежду сожги, выброси - что угодно, меня это не касается. А теперь - убирайся!
   Маркович заметно вздрогнул и со скоростью автомата выполнил все действия. Когда он уходил, мне показалось, что я вижу внутри него нечто... Странное? Страшное? Нечто багровое, живое, то свивало свои студенистые кольца, то снова сворачивалось и пульсировало, стараясь принять некое подобие человеческой фигуры. Майяр рвался у него из гнилых бездн его подсознания, но чего-то боялся. Но, видя такую страшную борьбу внутри этого человека, я понял: его нынешняя оболочка просто не выдержит долгого сражения. Багровое существо... Не его ли имел в виду Дани, когда просил не трогать ЭТИХ врагов, потому что они сами несут в себе и свое преступление, и свою казнь. Не уверен, что смогу долго созерцать эту мерзость, -- подумал я. Мне было бы проще, наверное, уничтожить их - всех, кого я узнаю, -- по одиночке, а потом перейти ТУДА, ВЫШЕ. Куда? Я и сам не смог бы точно этого сказать.
   -- Теперь ты понял, что такое сила, Джеф? - спросил Тони, когда дверь за Марковичем захлопнулась.
   -- Кажется, да, -- сказал я, закуривая сигарету. - Только я многого еще не понимаю... И сейчас я видел такую странную картину...
   -- Ты слишком мягкий, Джеф, -- сказал Тони с искренней досадой. - Ты видел эту тварь, я тоже, и знаешь, почему? Мы с тобой... Пока скажу - иные; у нас другая кровь. Это тебе для начала. Привыкай постепенно. И имей в виду: если ты сам окажешься настолько мягкотелым, что не уничтожишь сам это дерьмо - ОКОНЧАТЕЛЬНО - то мне придется сделать это за тебя, но не будет ли тебе стыдно, Джеф, если за честь твоего брата вступится посторонний?
   -- Почему ты называешь себя посторонним, Тони? - не понял я. - Разве мы - не друзья?
   Он с укором посмотрел на меня:
   -- Друзья, конечно. Но Он... -- ТВОЙ БРАТ!! Ты понимаешь, что я хочу сказать!?
   Я вспомнил, как вчера смотрел в зеркало, и видел Его... Растерянный взгляд ребенка... Огромные серые глаза с застывшим в них вопросом: "Где ты?". А потом из ниоткуда я услышал Его голос:
  
   Вот уже много лет
   Я смотрю в календарь,
   И глупо искать ответ -
   Когда там - всегда январь,
  
   И я - ледяная роза,
   Ты - Ангел из чистого льда.
   И льдинками стынут слезы,
   И строем солдат - года
  
   Стоят. И тебя пронзили
   Шипы ледяного цветка,
   Любовь - это боль и крылья,
   Бегущая вдаль строка.
  
   Нам скажут: мы - вероломны,
   Нет: только себе верны,
   Сквозь мрак ледяных погромов
   Мы видим все те же сны.
  
   Мы видим солнце сквозь воду...
   Мой Ангел, сорви меня,
   По крови узнай породу -
   Безумия, жизни, огня...
  
   Не плачь... Так сладко и больно...
   Пусть в сердце лишь лед шипов,
   Минуты любви довольно.
   Знак равенства: смерть - любовь.
  
   Невольно у меня вырвалось:
   -- Как бы я хотел...
   Тони взял из пачки сигарету и посмотрел на меня смеющимися глазами:
   -- А что, Джеф, давай сейчас же и попробуем... Так сказать, тебя... в действии... Не получится, так хоть посмеемся!
   Я только смотрел на него в крайнем изумлении, а Тони между тем продолжал:
   -- Представь свое желание, только очень четко, и оно исполнится в тот же момент, как у меня. Только ты должен представить это желание очень ярко, во всех деталях. Вот, например, смотри на меня...
   Он протянул руку к окну, и на миг мне показалось, что солнечный луч, внезапно пробившийся из-за фиолетово-свинцовой облачной гряды, опустился прямо в его ладонь. Свет окутывал его всего, и я невольно залюбовался им, но через минуту луч солнца погас.
   -- Смотри, Джеф, -- сказал Тони, протягивая мне раскрытую ладонь.
   В ней лежало, переливаясь, как морская пена на солнце, большое белоснежное перо.
   -- Потрясающе... -- только и смог сказать я. - Тони, а можно я подержу его?
   -- Конечно, -- улыбнулся Тони, осторожно перекладывая перо из своих ладоней в мои.
   Трудно передать, что я испытал в этот момент: счастье, шквал Света, в котором пропадаешь без остатка, и чувствуешь только, что умираешь, но это прекраснее всего, что только может быть. Это была Воплощенная Любовь, пронзившая меня насквозь, как шипы Ледяной Розы, и я уже видел то, что хотел бы больше всего... Кого... Своего брата, счастливо улыбающегося мне, с длинными светлыми волосами, небрежно держащего в руках шпагу, по всей видимости, приготовившегося к уроку фехтования. Какие у него удивительно красивые пальцы, -- подумал я. - Как на картинах Ван Дейка. Я стоял рядом с ним, и мы были поразительно похожи друг на друга, и все-таки абсолютно разные, что подчеркивало и небрежное одеяние обоих: он -- в белоснежной распахнутой рубашке, а я - в черной, которая тоже держалась на честном слове - вот-вот сама поползет с плеч... Изысканная небрежность XVIII столетия...
   -- Ну вот, -- услышал я веселый голос Тони. - Сейчас посмотрим, во что выльется твоя мечта... Пойдем к нашему гостю, а то он, наверное, уже давно ждет нас. Не будем заставлять его нервничать...
   Кажется, к этому времени я совершенно утратил способность удивляться. Молча отдал Тони белоснежное перо, затушил в пепельнице окурок и вместе со своим другом отправился в зал.
   -- Да не смотри ты на меня так, как будто я - заезжий факир, -- шепнул мне Тони в коридоре. - Входи первым. К тебе все-таки пришли: не ко мне... Просто мне любопытно, во что выльется твое желание. - И он легко подтолкнул меня в спину.
   Я просто из врожденного чувства противоречия слегка повел плечом: не трогай, я сам... и вошел в зал, где в огромном темно-бордовом кресле удобно расположился мужчина совсем старый, абсолютно седой, но с удивительно живыми глазами, в которых плясала сумасшедшинка. На его коленях лежала толстая тетрадь.
   -- Добрый день, Кристиан, -- поздоровался я.
   -- Добрый, добрый, -- улыбнулся Кристиан, приподнимаясь и подавая мне руку. - Долго же приходится тебя ждать.
   -- Я ему то же самое говорю то и дело, -- встрял Тони. - Его СЛИШКОМ долго приходится ждать...
   Конечно, Тони, я понимаю, что ты хочешь мне сказать, но я знаю еще слишком мало... В сущности, настолько мало, что иногда ловлю себя на тревожной мысли: "Да кто же ты в конце концов такой?"
   -- Ксавье, -- сказал Кристиан. - Давай без долгих церемоний и реверансов сразу приступим к делу. - Мы с тобой - люди деловые; время - деньги, и я ценю твое время. Итак, я принес тебе сценарий фильма. Думаю, тебе понравится... Мне хотелось бы воскресить те времена, когда я работал с молодым Принцем... Помнишь, какой он был - легкий, изящный, ироничный, светлый...
   Я растерялся:
   -- Кристиан... Я - не Принц... И это было так давно, вкусы у людей изменились, и во мне нет той легкости... Не представляю, как публика воспримет фильм а-ля Принц...
   Но он пропустил мои слова мимо ушей, продолжая:
   -- Это фильм о двух братьях...
   Я вздрогнул:
   -- Что ты сказал?
   -- Ты сыграешь сразу две роли: один из них - циничный, но в своем роде неотразимый, а второй - романтик, мечтатель... Дело происходит перед революцией 1789 года...
   Я посмотрел на Тони и в его глазах увидел самого себя - изумленного до глупости, растерянного. Мой друг беспечно улыбался: "Вот так исполнилось твое желание, Джеф! Тебе все бы в игрушки играть! И когда ты только повзрослеешь, бедный запутавшийся Ледяной Ангел? Ты даже не видишь, насколько прекрасны твои сине-черные крылья... Вместо брата ты получил игру в прошлое. Все это чем-то напоминает мне клоунаду..."
   "Сейчас проверим", -- подумал я, а вслух произнес:
   -- Кристиан, можно мне взглянуть на сценарий?
   Он протянул мне свою тетрадку:
   -- Держи...
   "Кошмар..." - сказал мне голос Дани. - Действительно, кошмар, бред... Более примитивного сценария видеть мне не приходилось, если до конца быть честным. И в то же время мне безумно хотелось хотя бы надеть на себя ту одежду, которая была мне привычнее нынешней. - "Ерунда! - рассмеялся Дани. - Насколько мне помнится, тебе было привычнее вовсе без одежды..." - "Точно... -- подтвердил голос Тони-Дамьена. - Хотя бы слышать меня научился, и на том спасибо... А если уж ты слышишь... Сказать откровенно, как началась наша дружба? Я был в восторге от тебя, как от модели. И нет в этом слове ничего позорного: мне позировал весь свет: маркизы, герцогини, короли, наконец. Я мог рисовать тебя бесконечно... А потом... Я познакомился с Дани, научился через его стихи понимать, что значит для вас свобода - абсолютная, не зависящая от норм, принятых в обществе, даже таком свободном, как наше. И знаешь, чем это закончилось? Я стал членом Конвента: свобода опьянила меня, а потом... Потом было уже поздно. Сами того не зная, мы запустили эту машину уничтожения, а когда попытались остановить ее, оказалось, что нас обложили со всех сторон выходцы из ада... Я не смог спасти вас, но в Вандее сделал все, что мог. Что мог, да, но не до конца... А теперь перед тобой - твой вечный друг, криминальный авторитет, аналог вандейского генерала. Я должен закончить в этой жизни все дела прошлой. Ты понимаешь, о чем я говорю? А ты, мой мотылек, пока еще порхаешь..."
   -- Тони, -- сказал я. - Что же делать?
   Его глаза улыбались: "Играй, Джеф, играй, это не помешает нам с тобой двигаться в нужном направлении. Конечно, сценарий больше напоминает бред сумасшедшего... Но ведь ты имеешь дело с художником, хотя и бывшим. Ты сделаешь так, что, несмотря на идиотизм действия, каждый кадр этого фильма станет неподражаемо изящной картиной. В духе изящного века, когда все мы были так счастливы и несчастны одновременно... К тому же ты сделаешь неплохой подарок для малыша Дани. Он скоро опять придет на эту землю, как раз к окончанию съемок твоего фильма..." - "Вот это новость! Так он, оказывается, еще не родился? А я-то полагал... Дамьен, ты меня убиваешь..." -- "Возраст не имеет никакого значения, -- мысленно ответил Тони-Дамьен. - Разве ты только что не видел, кто находится внутри твоего новоявленного секретаря? Там - внутри - не меняется ни возраст, ни настоящая внешность, ни прочие атрибуты... Я не убиваю тебя, все зависит только от того, поймешь ли ты, где проходит твой Путь"...
   Кристиан терпеливо ждал, искренне полагая, что я читаю его сценарий, хотя вот уже четверть часа я держал его раскрытым на первой странице. Не имело смысла вообще читать его.
   -- Кристиан... -- мне показалось, что я бросился в ледяную воду. - Я согласен. Это будет мой лучший фильм.
   Кристиан поднялся из кресла и, слегка склонив голову, произнес:
   -- Тогда позвольте откланяться, господа... Ксавье, сценарий я вам оставляю, почитаете на досуге. Съемки через неделю, значит, готовьтесь к поездке в Испанию.
   Я проводил его до дверей, а потом вернулся к Тони, который уже яростно говорил с кем-то по телефону:
   -- А сами справиться не можете?.. Почему я знаю? Да просто очень: мысли читать умею! Если эта скотина сегодня же не заплатит мне долг...
   В трубке что-то активно журчало.
   -- Выгоню к чертовой матери, -- с тихой яростью сказал Тони, швырнув трубку на рычаг, и я снова почувствовал невольный озноб.
   Некоторое время он пристально смотрел на стену, как будто видел там нечто, недоступное мне, а потом обернулся, взглянул на меня, и его глаза были невинны и чисты.
   -- Ну чисто дети, -- сказал он, кивнув на телефонную трубку и улыбнулся: Джеф, мне придется съездить разрулить ситуацию. Это совсем ненадолго, а потом я вернусь. Мне еще нужно сказать тебе кое-что, но сейчас я просто не успеваю... Проводи меня, Джеф, и прошу тебя: будь осторожен... Хотя, думаю, что я всё успею...
   И, не дав мне даже возможности, задать естественные в этом случае вопросы, он хлопнул дверью, оставив меня в полном одиночестве.
   События последних суток настолько выбили меня из колеи, что я, кажется, начисто лишившись способности думать, вернулся в свою комнату, где за окном небо на глазах начинало тяжелеть, наливаясь болезненным свинцом, что означало только одно - скоро снова начнется дождь, и он будет гораздо сильнее вчерашнего. Тяжесть наваливалась на голову, сковывая ее, как тисками. Внутренний голос не преминул немедленно отреагировать на эту мысль: "А что, Ксав, скоро мне, кажется, будет жаль тебя по-настоящему: ты постепенно вспомнишь если и не все, то хотя бы часть своих прошлых жизней, а, в частности, и ту, где вы примеряли такую красивую железную корону - о, она была бы достойна величайшего из королей! - и, самое интересное, вы так хорошо вспомните это, что при каждой грозе будете вспоминать, что вы при этом чувствовали в последние дни Монсегюра".
   И словно в ответ на это замечание, произнесенное с холодной злобой, в небе полыхнула молния, такая яркая, желто-красная, что перед моими глазами взвилось ангельским крылом знамя альбигойцев. Это знамя реяло на фоне свинцовых больных туч, которым так хотелось пролиться дождем, но вместо этого только пламя, такое же красно-желтое, как и знамя, бушевало вокруг этого ангельского крыла, а из тьмы звучали голоса, злобные и сливающиеся в один: "Дани, урод, заткнись!" Где-то я это уже слышал... Дежа антандю... Голоса фанатиков, толпы, готовой пойти туда, куда идет и все стадо - то есть куда им приказывают господа, символом которых служат черные собаки, держащие в зубах факел.
   Сколько еще раз в истории человечества по земле, как всадники Апокалипсиса, будут бежать эти обезумевшие псы, несущие смерть и разрушение, и прежде всего - разрушение всего, что не похоже на них, в первую очередь - красоты, которой у них не будет никогда. Только псы могут залаять: "Заткнись, урод и извращенец!", только псы могут втаптывать в грязь стихи и картины, разбивать статуи и сжигать Ангелов. Их убивает Красота, я понял!
   Машинально я взял в руки оставленный Кристианом сценарий фильма, но и только, потому что я как будто научился читать сквозь обложку. Кристиан, из тебя получился плохой писатель, но мы с тобой когда-то жили в одно время, поэтому ты с поразительной настойчивостью делал один фильм за другим, и все они были рассказами о XVIII столетии, хотя рассказами на редкость нелепыми, как будто сочинял их комедиант-самоучка из народа. Кем ты был? Я пока не знаю, но раньше твои опусы вытягивал романтичный субтильный Принц, а теперь, когда он умер, ты предлагаешь мне заменить его... Наивный, тебя никто не поймет, как и твои представления в духе средневекового балагана, но интуитивно я понимаю тебя: ты хочешь вызвать в моем лице Красоту, которая одним своим существованием облагородит любую глупость. Кажется, твой новый фильм будут смотреть с выключенным звуком, Кристиан. Да и сам я постараюсь как можно меньше сосредотачиваться на репликах, думая только о своем брате...
   И снова я видел картину из прошлого, но уже совсем другую - меня и Дани на берегу моря, тихо набегающего на берег, смирного, успокоенного, ласкающегося к ногам, как будто оно хочет подарить хотя бы несколько часов счастья перед надвигающейся грозой. Не той грозой, которая сейчас бушевала за моим окном, сгибая даже молодые платаны, а другой... Она будет страшнее, чем во времена Монсегюра... А сейчас, среди бесконечных зеленых лугов и прибрежных камней Бретани, мы - те, кого принято называть либертэнами. Людьми, которым чужды все условности, навязанные всеми предыдущими столетиями. И как странно - я смотрю в серые глаза Дани, и вижу, что те, кто был по-настоящему свободен, как могут быть свободны только Ангелы, будут, как и во времена Первого Противостояния (когда я мог слышать эти странные слова? Я ничего не помню...) уничтожаться при помощи ножей, земных аналогов мечей огромных и бледных крылатых существ. Неужели они уничтожали таких, как мы, только за цвет крыльев?.. И с тех пор так происходило всегда. А мы появлялись на земле снова и снова, навсегда помеченные красной полосой на шее...
   Кажется, в коридоре опять хлопнула дверь, послышались шлепающие шаги, и меня невольно передернуло от отвращения: вернулся Маркович. Я взял сигарету, почему-то вспомнив анекдот со словами: "Закуришь, пожалуй, когда полковое знамя сперли..." Шаги стихли, и я снова лег, но уже не на диван, а в свою постель, наблюдая исключительно за беловато-серыми кольцами дыма. Тишина стояла оглушительная, и я был рад, что Маркович внял моему предупреждению по возможности не показываться мне на глаза.
   Несколько дней я провел в постели, мечтая только о том, чтобы поскорее перейти из бодрствования в сон, -- только бы забыть такие болезненные воспоминания из прошлого. Конечно, я не забуду их никогда, но, по крайней мере, привыкну к ним и не буду каждый раз кидаться к раковине оттого, что не могу сдержать очередной приступ тошноты. "Ты стал неженкой..." - кажется, так говорил Тони? В сущности, он предоставил мне выбор: струсить и забыть обо всем, или помнить об этом всю жизнь, поневоле изменить, сломать ее, потому что я уже не смогу не думать постоянно о своей любви, искать ее по всей земле, снова и снова вспоминать самые больные моменты прошлых жизней, чтобы понять, за что в этой жизни мы оказались разлученными...
   А сценарий Кристиана все так и лежал, развернутый на второй странице и, стоило мне бросить на нее взгляд, как я уже видел самого себя - юного черноволосого аристократа с нестерпимо зелеными, прозрачными, как морская волна, глазами, и его взгляд - немного исподлобья - выдавал готовность в любую минуту встретить удар и дать достойный отпор противнику, и чувство было такое, словно его противником был весь мир... Да, его можно было бы назвать "Ледяным Ангелом". Больше чем уверен: и тогда меня так называли, -- настолько пленительной и одновременно холодной была его солнечная улыбка: как луч солнца, преломившийся сквозь лед. Он предпочитал черную одежду, вероятно, потому что этот цвет лучше всего гармонировал с его черно-синими крыльями, увидеть которые могли только рожденные Иными. Стены его дома были увешаны шпагами, и наверняка он был лучшим фехтовальщиком Парижа, и наверняка его то и дело высылали из столицы в родную Тулузу (про этот город я вспомнил внезапно) за многочисленные дуэли. Его часто можно было видеть небрежно сидящим в кресле, листающим самые крамольные сочинения того времени. Как сейчас сказали бы - бестселлеры... И эти бестселлеры он готов был в любой момент зашвырнуть далеко в угол, когда перед ним появлялась очередная любовница.
   Думаю, он был достаточно распущенным - вполне в духе своего времени, и это продолжалось до того момента, когда он встретил... своего младшего брата Дани. Наивного до беспредела и такого трогательного, что при взгляде на него сжималось сердце, и в нем делалось так горячо, как будто его жгли огнем... И вот, прекратив бесконечные походы по публичным и игорным домам, Ледяной Ангел был немедленно обвинен в преступной связи со своим братом... В связи, за которую по французским законам полагалось сожжение на костре... Но костер уже был... Был... И мне так страшно вспоминать его, по крайней мере, пока. И пуля не попадает дважды в одно и то же место, а потому нам - априори виноватым - предстоял не менее страшный конец, из которого Кристиан сделает комедию...
   За три дня Кристиан позвонил всего один раз.
   -- Слушай, Ксавье, -- сказал он. - Я видел в твоем доме молодого человека...
   -- Это Стефан Маркович, мой новый секретарь, -- ответил я с ледяными интонациями, на которые Кристиан, впрочем, большого внимания не обратил. Для него ничего не имело значения, а психологические нюансы - в первую очередь: дело важнее всего!
   -- У меня появилась идея, Ксавье, -- продолжал Кристиан. - Твой молодой человек очень похож внешне на тебя. Кроме того, видно, что он занимался спортом, а, значит, вполне может подойти нам в качестве дублера. Твоего дублера...
   -- Разве что со спины и во время восхождения на эшафот, -- огрызнулся я.
   Кристиан от души рассмеялся:
   -- Ксавье, я знал, что актеры - люди ревнивые и эгоистичные, но нельзя же в самом деле быть ревнивым до такой степени. Нам все равно понадобится дублер.
   -- Трюки я и сам в состоянии выполнить, -- сказал я.
   -- Я не спорю, -- терпеливо отозвался Кристиан. - Конечно, ты и трюки сделаешь самостоятельно, и обоих братьев сам сыграешь, но как думаешь раздвоиться в одном кадре?
   -- Несколько лишних дублей, -- парировал я.
   -- Ты не выдержишь, Ксавье, при всей твоей невероятной работоспособности, -- гнул свою линию режиссер. - Мне не хотелось бы, чтобы этот фильм стал для тебя последним.
   -- А я живучий как кошка...
   Разговор начинал меня утомлять, а потому я закурил, подумав: "Да что же это такое со мной происходит? Почему я так нервничаю?" Но Кристиан, наверное, и сам устал от перепалки и решил поставить точку:
   -- Ксавье, короче, я все обдумал и решил: дублер нам понадобится в любом случае, так что возьмешь на съемки вместе с собой и югослава.
   Интонации его голоса сделались жесткими и чужими; я понял - пора закругляться и сказал мрачно:
   -- Ладно, Кристиан, ты - режиссер, мне остается только подчиниться. Но на место съемок я поеду один, а вы забирайте в свою компанию господина Марковича.
   -- Вот и славно, Ксавье, -- сказал Кристиан. - Договорились. Только не забудь, что выехать нужно уже завтра. Надеюсь, ты изучил сценарий?
   Я бросил взгляд на тетрадь, несколько дней лежавшую открытой на второй странице, и впервые за время разговора с режиссером улыбнулся:
   -- Конечно, Кристиан, я изучил его наизусть. Можно сказать, как "Отче наш".
   -- Молодец, -- похвалил Кристиан, и я в который раз поразился, как он может писать такие идиотские сценарии с площадным юмором и при этом совершенно не воспринимать шуток в жизни. - Итак, Ксавье, завтра ты выезжаешь, встретимся уже в Испании. Марковичу скажи, чтобы тоже собирался, и адрес ему дай, откуда вся наша съемочная группа будет отправляться. А теперь все. Отдыхай. Спокойной ночи. Постарайся хорошо выспаться, потому что впереди у нас безумно много работы.
   Моего ответа он даже не стал дожидаться (да и что я мог ответить ему, кроме общих фраз?), положил трубку, и я услышал на другом конце частые гудки.
   Итак, теперь я должен все-таки встретиться во второй раз со своим секретарем. Сообщать о том, что он будет моим дублером, все-таки придется. Железный обруч тяжелого грозового облака все теснее сжимал мою голову и, хотя я знал, что делаю себе только хуже, закурил вторую сигарету. Наверное, мне легче было бы идти на эшафот, чем снова увидеть перед собой человека, при воспоминании о котором я видел растерянные глаза своего брата: "Гийом, где ты?" и веселый голос пьяного палача: "Иди на свободу, аристократ, твой брат ждет тебя!" Я впервые в жизни чувствовал тяжесть крыльев за спиной, но в то же время, кроме крыльев, другого оружия у меня не было. Видимо, я пока не научился пользоваться силой так, как учил меня Тони...
   Я прислушался. В коридоре не раздавалось ни малейшего звука, и только через несколько секунд мне показалось, что я слышу непонятные ритмичные звуки, напоминающие не то молитву, не то шаманское бормотание, и после этого воздух постепенно начал разряжаться, как будто я находился в самом центре грозового облака, а вокруг меня летали невидимые разряды молний. Признаться честно, мне было страшно. Страшно в первый раз вступать в борьбу с чем-то иррациональным (в противном случае мне пришлось бы признать себя сумасшедшим, а заодно и Тони). Ну хорошо, себя я никогда не считал совершенно нормальным, но Тони... Для меня он всегда был образцом не просто делового человека, но, как я понял в последнее время, - страшного человека, обладающего неведомой мне силой. Эту же самую силу, наползающую на меня, давящую меня, я чувствовал со стороны, где должен был находиться Маркович. "Нет, нет, не делай глупостей, Ксавье-Джеф-Гийом, -- сказал я себе. - Кем бы ни был этот человек, -- хоть самим выходцем из преисподней, я должен идти к нему и сообщить о решении Кристиана, а заодно раз и навсегда выяснить отношения. Глупо все-таки получалось: взять на работу человека, с которым заведомо не хочешь встречаться. "А как же ты хотел, Гийом, -- издевательски пропел внутренний голос. - Кому приятно каждый день встречаться с человеком, которого ты - ведь ты это знаешь! - непременно убьешь!.. Или он тебя?.. А? Как тебе такой расклад понравится? Ну, посмотрим, посмотрим, как вы сейчас поиграете, граф Гийом, особенно когда с вами нет рядом вашего брата, -- только смутные воспоминания о нем..."
   Смутные? Но я слишком хорошо помнил, я поневоле изменился за последние дни, и теперь мне казалось: Дани постоянно находится рядом со мной. "Ошибаешься, граф Гийом, -- холодно сказал внутренний прокурор. - Ошибаешься, сын Даниала. Нам хватило и того, что вы с вашим братом, ублюдком, наворотили в двух последних прошлых жизнях: сначала гибель Альбы со всем Лангедоком и Провансом (из-за того, что твой Дани никогда не мог заткнуться, а его слушали, и ты - больше всех!), потом - двести лет назад, когда стихами никого удивить уже было нельзя (но он все равно писал свои либертэнские опусы, да еще на пару с тобой наглядно иллюстрировал, что значит - быть либертэном!), но вы и тут сумели вывернуть ситуацию, и на сей раз едва не сгорела уже вся Европа! Хватит, Ангелы! Вы должны были навсегда остаться Наблюдателями, никогда не вмешивающимися в события, но где там! Сначала спровоцировали брата Анри на то, чтобы во имя вашего спасения он поднял на дыбы всю Европу, потом Дамьена, который стал вандейским генералом...
   Долго все перечислять. И под какую классификацию вас подводить? Смотрите, мальчики, как бы вам не стать людьми, которые не помнят своих прошлых жизней по одной-единственной причине: они не перерождаются, оставаясь в стадах Демиурга или Люка. Очень надеюсь сделать все возможное, чтобы в этой жизни вы не встретились" -- "А знаешь ли ты, полицейский надзиратель, -- сказал я ему. - Даже если ты преуспеешь в своей задаче, и мы с моим братом так и не встретимся, достаточно того, что мы помним друг о друге, и на той дороге, где вместе существуют прошлое, настоящее и будущее, а возможности реальны - там мы всегда вместе, и с этим ты уже ничего поделать не сможешь! Так хотя бы назови свое имя, полицейский!" В ответ прозвучал такой чавкающий смех, как будто изо рта существа текла чужая кровь - кровь его жертв, которой он нахлебался сверх меры. "Меня зовут Габриэль! И тем, кто встает на моем пути, снимают головы мои слуги, -- такие, как нынешний твой секретарь. Смотри, только тронь его - и пожалеешь об этом. Да тебя уже обложили со всех сторон, граф Гийом! И Марианна, и... Но не буду утомлять тебя долгим перечислением, иначе мне смотреть на вас будет неинтересно!.." Последняя фраза прозвучала так, как будто существо удалялось, оставив меня одного, вернее, наедине с бормотанием, которое становилось все громче, а железная корона на голове делалась все теснее...
   Я должен идти туда... Я чувствовал себя как альпинист, уже находящийся едва ли не на самой вершине горы и внезапно потерявший опору под ногами. Кажется, вот рухнет сейчас вниз последний хрупкий камень, и я - вместе с ним...
   "Спокойно, Гийом, -- услышал я голос Дани, и так ясно представил его себе в тот момент: он стоит на фоне огромного окна, весь пронизанный солнечным светом и, смеясь, смотрит на меня, небрежно держа шпагу, как будто приготовившись к уроку фехтования. --Ты же лучший фехтовальщик Парижа: так докажи это! А я всегда буду рядом с тобой!" - "Малыш, -- ответил я, -- ты представляешь, каково мне идти к нему? К нему, который отправил тебя на смерть..." - "Ничего не было, Гийом, -- тихо ответил он. - Забудь. Сейчас тебе понадобятся все силы. Иди, а я почитаю тебе стихи..." Помню, в тот момент меня больше всего тревожило, успею ли я сказать ему всё, что хотел, а потому я произнес: "Дани, но я... Разве я ни в чем не виноват? Я думал об этом все эти дни... Если бы я сам убил тебя прежде, чем дошла бы очередь до меня, нам было бы легче встретиться с тобой сейчас?" Он только засмеялся: "Я так хорошо представляю эту сцену: ты мне говоришь: "А теперь, Дани, покажи мне "атаку стрелой", и я, прекрасно зная, что ты имеешь в виду, бросаюсь прямо на твою шпагу, а потом падаю тебе на руки... Для фильма был бы красивый эпизод. Но я совершенно не уверен, что от этого зависела наша с тобой невстреча: произошло вмешательство высших сил, и Габриэль ясно дал понять тебе это... Так что иди... А вот и стихи для тебя... В нашей прошлой жизни все умели писать стихи..."
  
   Хочу я, чтоб жизнь завершилась, как в сказке,
   Как сон мой цветной или легкая тень,
   Чтоб ждали мы только счастливой развязки,
   Хоть жили и врозь, но умерли в один день.
  
   Вздохнешь и скажешь ты: "Наконец-то,
   Теперь я нашел, что всю жизнь искал:
   Теперь навеки мы будем вместе.
   Я долго ждал тебя, я устал
  
   Считать, как осень сменяет зиму,
   Читать газеты и видеть тьму,
   Мой Ангел, я тебя не покину,
   Ты знаешь, как мне жилось одному?
  
   Среди чуждых запахов, чуждой крови,
   Среди мелких демонов, суеты...
   Теперь ни преград, ни границ, ни условий.
   Я обрел свое счастье, и это - ты.
  
   Для этого нужно было немного -
   Шагнуть за порог, просто так, без затей,
   И жизнь пройти до конца, как дорогу,
   Чтоб вытерпеть всё - умереть в один день...
  
   Он замолчал, а я пошел в комнату Марковича, и черные тени деревьев, мечущиеся от грозовых порывов ветра, чертили на стенах предупредительные знаки и перекрещивались в пространстве. Бормотание становилось все яснее и отчетливее. Прежде, чем войти в комнату Марковича, я на всякий случай набрал в грудь побольше воздуха, а потом резко распахнул дверь.
   Маркович стоял на коленях спиной ко мне в самом углу комнаты, где успел соорудить какую-то подставку, на которой тлели красные свечи, лежали несколько вытянутых камней и две восковые фигурки. Маркович, видимо, находился в глубоком трансе: во всяком случае, он не заметил, как я распахнул дверь. Его бормотание достигло апогея в тот момент, когда, взяв в одну руку обе восковые фигурки, а в другую -- длинную и острую иглу, он вскинул вверх руку с иглой, явно намереваясь проткнуть ею насквозь обе фигурки. Красное пламя свечей бросило на стену устрашающе огромную тень, напоминавшую человека с пикой, который в Аббатстве...
   -- Стоять! - негромко, но четко сказал я.
   В ту же секунду бормотание прекратилось. Рука Марковича застыла в воздухе, бормотание прекратилось, а потом он медленно обернулся в мою сторону, и я увидел мертвые рыбьи глаза без зрачков - совершенно белые, нечеловеческие. Фигурки, а потом игла выпали из его рук, свечи зашипели и погасли, наполняя комнату смрадным дымом.
   "Здесь воняет!" -- с презрением произнес голос Дани, а потом окно на улицу распахнулось со страшным грохотом, и в дом потоком ворвался живительный дождь, остро пахнущий листвой, и такой холодный ветер, что мгновенным видением в моей голове мелькнуло: мы с Дани стоим на побережье северного моря (наверное, в Нормандии или Бретани), бриз играет его волосами, он смеется и кажется похожим на далеких чаек, которые свободно реют под самыми облаками. "Даниал!" - кричит Дани куда-то в небо, поднимая вверх руки, и в его ладони, как недавно в ладони Дамьена, опускается сияющий луч солнца. Дани смотрит только на меня, его любовь обволакивает меня физически, и во мне рождается чувство, будто само солнце благословляет нас, потому что - больше некому, потому что нет на земле человека, который бы понял нас...
   Маркович, отброшенный от стены шквальным ветром и дождем, неподвижно смотрел на меня, и постепенно его глаза из совершено белых становились сначала серыми, а потом обычными - светло-карими, почти желтыми. Он взглянул на меня осмысленно и, как мне показалось, с мгновенным страхом воров, которых схватили за руку на месте преступления, а потом бросился к своему потухшему отвратительному сооружению в углу комнаты.
   -- Извольте объяснить, чем это вы тут занимались, господин Маркович? - мрачно сказал я.
   Он сумел выдавить только подобие жалкой улыбки:
   -- Верования моей родины, господин Деланси...
   Я к этому времени уже полностью овладел собой и закурил:
   -- Вы, господин секретарь, во-первых, не на родине теперь, если вы не забыли, а во-вторых, кое-какие обязанности у вас все-таки имеются: например, проверять мою почту. Если вы не будете делать этого, скажите, зачем бы мне вас держать?
   Хитрая улыбка перекосила его лицо, сделав почти уродливым.
   -- Вы никуда не выгоните меня, господин Деланси, -- дерзко заявил он. - Я вам нужен, иначе вы не пришли бы ко мне. И кроме того...
   -- Что, боги нашептали? - откровенно издевательски сказал я, подходя к окну и глядя на потоки дождя, несущиеся по тротуарам.
   -- А что, если так?
   Он говорил совсем негромко, но голос его окреп, и я прекрасно его расслышал.
   -- Разговаривайте с кем угодно, господин придурок, -- я уже, заметно для себя, начал взвинчиваться. - У меня к вам один вопрос. Вернее, не у меня, а режиссера фильма Кристиана. Он хочет взять вас в качестве моего дублера. Подобный расклад меня совсем не устраивает, но с режиссером спорить бесполезно. Вот только на съемки вам придется отправиться не со мной, а с группой Кристиана. От вас слишком уж прет воздухом вашей родины, хотя я не уверен, что это - Югославия, Сербия или Черногория.
   А сейчас, на моих глазах, вы соберете из этого угла все штучки, которые "напоминают вам о родине", включая иглы, и вынесете из квартиры. Сам я не собираюсь прикасаться к этой гадости, и заранее говорю: не метите пургу о свободе вероисповедания. Если что не нравится - дверь для вас всегда открыта.
   Теперь в его глазах мелькнул самый настоящий ужас.
   -- Я не могу... Я не имею права... - лепетал он. - Меня при всем желании не отпустят, господин Деланси... Да и вы ничего сделать не сможете. Видимо, это судьба, и мы с вами попали в безвыходную ситуацию.
   Я только пожал плечами:
   -- Тогда это только ваша проблема, Стефан. Постарайтесь держать себя в руках и вести себя, как обычно, исполнять свои обязанности и попадаться мне на глаза исключительно в силу необходимости. А сейчас вы на моих глазах соберете мерзость из угла.
   Он выглядел побитой собачонкой, но все-таки взял с кровати огромный пакет, который, по всей видимости, совсем недавно купил в магазине, вытряхнул из него одежду и отправился к самодельному святилищу в углу. Руки у него заметно тряслись. Я внимательно наблюдал, как он с подчеркнутой медлительностью собирает свои магические штучки. Прошло, наверное, минут десять, когда все эти предметы исчезли.
   -- А теперь извольте выбросить все это из моей квартиры, господин Маркович, -- сказал я.
   Он стоял, тупо глядя на меня, и вид у него был при этом такой, словно он к чему-то прислушивался. Я молча ждал, что последует дальше. И вдруг в глубине его глаз я увидел уже такой знакомый, алый огонь. У него даже лицо изменилось, а красный огонь в глазах внезапно превратился в неприятную, холодную арктическую голубизну, после чего он сказал заметно изменившимся голосом, тем самым, что не раз подавал внутри моей головы язвительные реплики:
   -- Ну, -- нетерпеливо сказал Маркович. - Дальше, дальше что делать? Что вы сказали? Я не понял...
   Последняя фраза звучала угрожающе, но я проигнорировал ее.
   В дверь зазвонили, и я, затушив в пепельнице сигарету, отошел от окна:
   -- А сейчас надо открыть дверь. И чтобы сегодня же все шмотки были сожжены на помойке! Вы хорошо меня поняли?
   И снова хищный волчий блеск загорелся в его светло-карих глазах таким ярким алым огоньком, что мне сделалось не по себе. Когда-то это уже было, было... Когда я смотрел в глаза друга, ведя непринужденную беседу, и вдруг что-то страшное высветилось сквозь знакомые черты лица человека, которому я доверял. Маркович весь подобрался, и при этом у него вид был дикого зверя, приготовившегося к прыжку.
   -- Вы не откроете дверь, господин Деланси, -- четко и ясно сказал он, и у меня закружилась голова от нестерпимого запаха рыбы. - Вы не сделаете этого, пока я не услышу от вас лично, что вы намерены сделать с вашим секретарем, иначе вам придется сильно пожалеть об этом. Вспомните - общественное мнение! Как много оно значит! А для вас - особенно. Для вас это будет концом. Жизни, карьеры, всего, о чем вы мечтали... Вы никогда не найдете то, что искали, господин Деланси! Если хоть пальцем меня тронете, во всех парижских газетах будет написано: "Господин Ксавье Деланси, обвиняемый в убийстве своего секретаря, вышел из здания суда бледный, как мел, кутающий горло в черный шарф. Думается, он уже чувствовал на своей шее холод ножа гильотины..."
   Казалось, еще мгновение, и свет снова погаснет в моих глазах, как тогда, в ночь, когда я все вспомнил. Казалось, один миг - и я увижу заслоняющие мне весь мир, весь свет, -- огромные крылья с желто-черными перьями. Казалось, тысячи этих мелких перьев, похожих на ос, уже кружатся надо мной... Ос, готовых ужалить в любую секунду...
   "Гийом! - крикнул такой знакомый, такой любимый мною голос Дани. - Не слушай его! Это неправда! Он - не Ангел, не Наблюдатель! Он - обычный человек, прислужник Габриэля, который, как никто, умеет морочить голову! Я слышу тебя, я остаюсь с тобой, чего бы он ни наговорил тебе обо мне, потому что... Потому что я люблю тебя! Белое перо, Гийом! Вспомни белое сияющее перо!"
   И я действительно вспомнил это перо, которое мне не так давно протягивал Дамьен, и давно уже забытое, прежнее чувство всепоглощающей, растворяющей в себе любви, снова пронзило не способное ничего чувствовать сердце Ледяного Ангела. Сквозь сплошной рой огромных мохнатых желто-черных тварей, от которых, казалось, я ослепну, я рванулся к двери и распахнул ее. На пороге стоял Тони, и в его глазах я прочитал тот же ужас, который прежде видел только в глазах Дани. Ужас, который мгновенно растаял при виде меня. Я уже совсем плохо понимал, что происходит: звон пчел или ос оглушал меня, и я почти не видел Тони через желто-черную завесу, и если бы он не подхватил меня, я бы в тот же момент рухнул бы к его ногам.
   Сквозь тьму я слышал его мягкий голос:
   -- Все, Джеф... Теперь все... Я успел... Теперь все будет по-другому...
   Потом по негромкому стуку я понял, что дверь захлопнулась. А через некоторое время я уже обнаружил себя на диване, без рубашки. Что произошло?
   -- Сейчас увидишь, -- ответил на мою недоуменную мысль Тони. - А вам, господин, с позволения сказать, югослав Маркович, я приказываю стоять! Вы меня хорошо слышите? Я ВАМ ПРИКАЗЫВАЮ!
   Наверное, за время моей отключки Маркович успел каким-то образом переместиться из своей комнаты в мою, и теперь откуда-то из угла я слышал его шипение, произносимое чужим голосом, голосом Габриэля:
   -- Да кто ты такой, чтобы мне приказывать? Дамьен - Даймон -- Демон - Художник - Рафаэль?.. Изменник Рафаэль, вернувшийся в Тьму из Света!
   -- А ты, господин факир, воняющий рыбой, умеешь только играть в слова и запахи, причем в мертвые, и в них нет никакой силы, -- спокойно объявил Тони, и я вдруг снова обрел утраченную способность видеть.
   Маркович, взъерошенный, как озлобленный пес, был похож на зверя, приготовившегося к прыжку: он опирался на длинные руки и весь дрожал, как в ожидании приказа от хозяина. Его глаза налились кровью и, казалось, еще немного - и вылезут из орбит. Но поскольку, как я понял, приказа от хозяина, так и не поступало (даже не представляю, что такого могло случиться, и кто мог остановить Габриэля), то он находился на грани апоплексического удара.
   -- Ты здесь? - спросил Тони куда-то в пустоту, и я совершенно ясно увидел его огромные палево-алые крылья.
   Секунды не прошло, как в комнате послышался легкий шорох, и я увидел еще одного удивительного персонажа - красивого темного ангела с огромными желто-черными крыльями.
   -- Делай с ним что хочешь, Симара, -- обращаясь к Ангелу, как к равному, сказал Тони. - Он оскорбил прежде всего тебя, используя твои крылья, хотя не имел на это никакого права.
   Маркович дрожал мелкой дрожью, как будто находился в леднике; даже крупные капли пота застыли у него на лбу.
   -- Я не виноват, -- проскулил он. - Я всего лишь выполнял приказы... Я обычный солдат...
   Симара усмехнулся:
   -- Интересно, а во времена Темной революции ты скулил точно так же?
   -- Наверное, -- отозвался Тони, -- поэтому и был взят на время из темного стада непомнящих. - Он не должен был появляться, но Габриэль решил воспользоваться им, чтобы сын Даниала за долгие годы судебной тяжбы не мог думать больше ни о чем - только о тюрьме. Когда он вспомнит, будет слишком поздно... Мне жаль его, Симара, когда-то он был моим другом, и я не могу бросить его сейчас. Ты понимаешь меня?
   Симара молчал, как будто прислушивался к чему-то невероятно далекому. Перья на его крыльях тихо шевелились от порывов утихающего за окном грозового ветра.
   -- Иди, -- сказал он Марковичу, -- открой окна во всех комнатах и выгони пчел, потом сожги тот мешок, который тебе велел собрать Джеф. Потом ты вернешься сюда и всё забудешь... Будешь работать, как обычно. Ошибешься - я не дам за твою жизнь и ломаного гроша. Хотя ты и никто, и я не уверен, что ты понимаешь меня в данный момент, но ты дал повод для того, чтобы на тебя обратили внимание и включили в игру, где при любом раскладе -- твой выигрыш или проигрыш означает одинаковый итог - смерть. Крылья Ангелов не означают невинность - они испепеляют...
   Медленно, как распрямляющаяся обезьяна, Маркович встал из своего угла и, глядя на всех ничего не видящими глазами, двигаясь угловато, как машина, открыл дверь, вышел и тихо закрыл ее за собой, а вслед за ним вылетела последняя пчела.
   Только после этого я почувствовал в себе силы подняться с дивана.
   -- Нормально, Джеф? - спросил Тони, и его крылья мгновенно исчезли.
   -- Нормально, -- ответил я. А иначе ответить я и не мог.
   -- Поправь оперение, сын Даниала, -- сказал мне Симара. - Оно тебе еще пригодится.
   Мне показалось, что он смотрит на меня с жалостью.
   -- Что-то не так? - спросил я.
   -- Оперение уж очень примялось, -- отозвался Симара. - Когда-то оно было просто роскошным: сплошной сине-черный ореол. Знаешь, Ледяной Ангел, у тебя есть только два пути: или ты осознаешь себя, но при этом отказываешься от карьеры, или живешь долго и богато, но без своего брата. Вы все были слишком примерными детьми своего отца Даниала, а значит - не просто плохими, а - никакими Наблюдателями. Всю жизнь в драку лезли. А теперь... выберешь второй путь - превратишься в обычную мумию, вынужденную перерождаться еще много лет.
   -- И что же мне делать? - растерянно спросил я.
   Симара взмахнул крыльями, и вдруг превратился в изысканного аристократа XVIII века, с роскошной длинной рыжевато-каштановой гривой, облаченного в золотистый изящный костюм. Тоном, принятым в то, мое время, он спросил с тонкой ироничной улыбкой:
   -- А чего ты хочешь?
   Я вспомнил море и бесконечно набегающие на берег волны в клочьях белой пены, камни, бриз, луга, Дани с цветком полевой лилии в руке...
   -- Брат! - это был уже не внутренний голос; он прозвучал совершенно отчетливо.
   Я стремительно обернулся. Он! Это был он, каким я его всегда помнил.
   -- Извините, Симара, -- быстро проговорил он, откинув упавшие на лоб светлые волосы (мой жест - машинально отметил я про себя). - Я знаю, что мне нельзя здесь появляться, но... Ваш костюм... Гийом был одет в точности так же, когда приехал за мной в тот день... Чтобы забрать меня из монастыря...
   Говоря всё это, он не смотрел на Симару, только на меня, потерявшего дар речи и слышавшего, как и в тот день, только свое сердце, которое оглушало колоколом: "Люблю тебя, люблю тебя..."
   -- Дани... -- я сам понимал, что начинаю становиться на редкость косноязычным. - Симара... Ты видишь - вот мое желание, и я не верю, будто не существует параллельных пространств и возможностей. Рафаэль, разве не так? Разве мы с Дани не можем быть вместе - не здесь, конечно, потому что Габриэль ни за что не даст нам соединиться, но где-то...
   Симара задумался.
   -- Такие вопросы мгновенно не решаются, граф Гийом... Они должны быть согласованы... С трибуналом...
   -- С трибуналом?.. - глаза Дани сделались такими же ничего не выражающими, как и в тех моих видениях о судилище в Аббатстве, и он медленно начал отходить от Симары, пока, наконец, не коснулся меня.
   Он вздрогнул и обернулся, и опять ясный блеск озарил эти потухшие глаза, серые, как волны Сены.
   -- Гийом! - вскрикнул он, бросившись ко мне, и я прижал к себе его голову, всего его, дрожащего, не верящего в возможность такого счастья. - Так они не обманули меня... -- шептал он. - Я все-таки встретил тебя... Они сказали - иди, твой брат ждет тебя... Гийом, Гийом, наконец-то мы вместе...
   Симара стоял, опустив голову, а Тони пристально смотрел на него.
   -- Ну и что делать будешь, брат Наблюдатель? - спросил он Симару. - Опять память ему сотрешь?
   -- Не могу, -- тихо ответил Симара, и его крылья потускнели, а дождь за окном хлынул с новой силой.
   -- Говорят, когда идет такой дождь, какому-то хорошему человеку очень плохо, -- не обращаясь ни к кому, негромко произнес Габриэль.
   -- Я не отдам его! - крикнул я, отступая в сторону от обоих Ангелов. - Вы не посмеете!.. Особенно теперь, когда...
   -- Я не говорил, что забираю, -- сказал Симара немного раздраженно. - Но мне надо подумать. Сами посудите, в какую ситуацию вы нас поставили: ваш брат уже с вами, но реально он еще не родился! Неужели вы полагаете, будто я распоряжаюсь, когда и в какой момент человеку появиться на этой земле? А вы хотите, чтобы он был с вами, причем даже не с младенчества, а уже в своем обычном восемнадцатилетнем возрасте? Когда у него даже крылья еще слишком ярко горят, так что всем заметно будет? Так, что ли? Правильно я вас понял, господин граф?
   -- Можете определить меня в сумасшедший дом, но вы поняли меня правильно, -- сказал я.
   Симара снова надолго замолчал, а мы с Дани стояли, молча прижавшись друг к другу, ожидая приговора, и я снова слышал обращенные ко мне стихи, без которых Дани не мог жить...
  
   Балы в Трианоне, Жан-Жак Руссо,
   Изящество холода - вот и всё,
   И стаи трепетных мотыльков
   К свече стремятся. Не надо слов
  
   Понять лишь нонсенс, что Тьма есть Свет...
   Напрасно прожито столько лет...
   По ветру стелется черный плащ,
   А за спиною стоит палач,
  
   Следит, когда мы испытаем счастье,
   Чтоб разом отнять, упиваясь властью.
   Цветет бессмертник, пылают листья, --
   Причудой художника, взмахом кисти
  
   Вдруг провести полосу на шее...
   И ты твердишь: "А теперь - смелее!"
   И враг впервые глядит в глаза,
   Не может их отвести - нельзя!
  
   И, корчась от боли, не может крикнуть -
   Ведь к блеску крыльев нельзя привыкнуть,
   И нож, став свободой, с тяжелым стуком
   Упал, положив конец разлукам,
  
   Страстям, изменам и мишуре...
   Гореть нам, мой Ангел, в одном костре...
  
   Наконец, Симара поднял голову, и я видел по его радостным глазам каштанового цвета: он нашел ответ!
   -- Оставайтесь, господин Дани, -- сказал он. - Уж и не знаю, какое имя вам выберет ваш братец, и как он вас представит, но о своем секретаре вам придется забыть. Впрочем, теперь ваш новый телохранитель и секретарь - перед вами!
   В глазах Дани стояли огромные, невероятно огромные слезы.
   -- Спасибо, Симара, -- сказал он. - Даже не представляю, чего вам все это будет стоить...
   -- Ну, это дело уже только мое, -- улыбнулся Симара. - Мои дела, которые никого не касаются. Лучше посмотрите на небо, ребятки!
   Мы с Дани уже сами не замечали, что одновременно смеемся и плачем от радости, а небо за окном и в самом деле было странным: мягко-фиолетовым, розовым, голубоватым...
   -- Удивительно... -- сказал я. - Дани, ты же помнишь, такого неба в Париже не было никогда...
   -- Помню, -- прошептал он.
   -- Вот так и происходят небольшие чудеса, -- сказал Тони, и мы, словно очнувшись ото сна, изумленно посмотрели на моего итальянского друга, непринужденно расположившегося в кресле и курившего сигару.
   Симары в комнате не было: только на ковре я заметил несколько желто-черных перышек.
   -- Ну а теперь, -- сказал Тони спокойным и немного страшным голосом настоящего итальянского мафиози, -- поговорим, ребятки, о делах наших скорбных...
   По-прежнему обнимая Дани, я сел вместе с ним на диван.
   -- Дани... -- сказал я, а потом сделал долгую и глупейшую паузу, потому что не мог оторвать глаз от его лица; казалось всей жизни мне не хватит, чтобы запомнить его, вспомнить все, что когда-то нам вместе с ним пришлось пережить.
   -- Дани... -- это мой лучший друг, единственный друг Тони Маркантони. Он - итальянский гангстер, как сейчас принято говорить, "крестный отец"...
   Дани как будто внимательно слушал меня, слегка склонив голову, но вряд ли слышал хоть что-то, потому что - я это видел - он смотрел только в мои глаза и слушал только звук голоса, не вдумываясь в значение сказанных мной слов. В этом случае воспитанные люди обычно вставали и уходили, и никто не замечал их отсутствия, но Тони продолжал сидеть, видимо, в конце концов намереваясь донести все-таки нужную информацию до нашего сознания. И первым понял это я.
   -- Тони, ведь мы ждем кого-то? - я наконец-то решился взглянуть на него, но руку с плеча Дани так и не убрал, боялся, что он исчезнет, как видение, как призрачный сон, оставив в душе только горькое разочарование и тоску, от которой хочется рисовать профили на стене или замерзшем стекле...
   -- Ждем, -- коротко сказал Тони.
   Я еще крепче прижал к себе Дани и с трудом выдавил:
   -- Симару? Дело еще не закончено?
   -- Видишь ли, Джеф, -- лениво сказал Тони, выпустив в потолок кольцо сизого дыма. - Это дело, если ты имеешь в виду его ВООБЩЕ, долго не закончится. Ты можешь твердо рассчитывать, что заплатишь многими, как бы это сказать помягче... нервозными годами за желание немедленно возвратить себе своего брата... Но, как я понимаю, ты ни о чем не жалеешь...
   -- Нет, -- быстро отозвался я. - Если бы от меня потребовали мою душу, я отдал бы ее, не задумываясь.
   -- Эй, -- быстро сказал Тони. - Поосторожнее с такими словами! Но я еще не закончил. Мы должны узнать, чем закончится торг Симары с... неважно кем...
   -- Да знаю я, -- я чувствовал, как остервенение поднимается к самому горлу. - С Габриэлем.
   Тони кивнул:
   -- Ну ладно. Если уж ты так хорошо все знаешь, -- да, с ним, с Габриэлем. Он может потребовать многое. Но, как я понимаю, мы за ценой не постоим! - и он подмигнул испуганно прильнувшему ко мне Дани. - А теперь скажи мне, Ксавье, тебе о чем-нибудь говорит имя Александр Иншаков?
   -- А при чем тут... -- начал было я, но в этот момент ветер снова распахнул окно настежь, в комнату ворвались огромные желтые листья платанов с черной каймой, а вслед за ними из воздуха материализовался уже знакомый нам ангел - Симара, и по его лицу никто не смог бы догадаться об исходе переговоров.
   Он преспокойно уселся в кресло, удобно положив огромные крылья на колени и сказал, обращаясь к Тони:
   -- Рафаэль, у тебя сигареты не найдется? Что-то много я стал курить в последнее время...
   -- О, Симара, -- улыбнулся Тони, обаятельный, как на приеме у президента. - Прошу, вот "Житан". Правда, он не мой - Ксавье, но ведь Ксавье возражать не будет, правда, Ксавье? Да и не только сигарета, для тебя самый лучший кофе найдется... -- и он придвинул Симаре неизвестно откуда взявшуюся чашку кофе и швырнул ему пачку сигарет, которую Симара поймал с поразительной ловкостью.
   Симара оглядел нас всех веселыми глазами: нас с Дани, сжавшихся в предчувствии приговора, Тони, слегка напряженного, отчего его палево-алые крылья стали немного заметнее.
   -- Что, напугались? - спросил он, закуривая и протягивая нам с Дани пачку "Житана".
   -- Симара, -- укоризненно сказал Тони. - Ну, не томи, прошу тебя...
   -- Хорошо, хорошо, -- покладисто согласился Симара. - А вы закуривайте, ребята: так легче думается. - Он подождал, пока мы с Дани закурим, а потом заговорил: Так вот, уведомляю вас, господа, что я имел честь повидать сегодня же нашего заклятого "друга" Габриэля (я заметил, как Тони хищно усмехнулся). В течение двух ангельских часов мы с ним занимались тем, что играли в шахматы. Благородная игра, правда? Так вот, моей ставкой были вы, Дани (Дани прижался ко мне еще теснее, словно хотел врасти в меня), а его - некая женщина...
   -- Марианна? - не выдержал я.
   Симара снисходительно усмехнулся:
   -- Марианна уже сходит с круга, и Габриэль понимает это не хуже меня. Будет еще одна женщина, в которой Габриэль заинтересован. Она почти равна мне по силам, и вам придется жить с ней в такой же близости, как с Марковичем (уже почти покойным, кстати, но для вас он станет в продолжение нескольких последующих лет живее всех живых). Вы будете балансировать на грани, господин граф и, возможно, даже на время потеряете из виду своего брата...
   -- А никак невозможно без этой неведомой женщины? - не удержался я от вопроса.
   Симара покачал головой.
   -- Это было записано в контракте. Ваша встреча неизбежна, как вы сделали неизбежной и свою встречу с Дани, и я считаю подобные условия контракта вполне справедливыми.
   Я взглянул в глаза Дани - потерянные, счастливые, растерянные... Я не мог опять потерять его! ("Пусть жизни - несколько часов - живи!"). Даже если мне давался всего один шанс из тысячи, я не мог его упустить, а что будет дальше - покажет время, и неужели на свете есть что-то сильнее моей любви к брату?..
   -- Возможно, только коварство Габриэля, неожиданность ходов которого даже я не в состоянии порой предсказать... Так что вас ждет много неприятностей, братья... Но в конце концов такова жизнь...
   -- Да, такова жизнь, -- сказал я, испытывая ни с чем не сравнимое чувство облегчения и прижав губы к мягким и тонким, по-детски трогательным волосам Дани.
   -- Ну тогда... -- сказал Симара, изящным жестом выхватив из-под желто-черных перьев старинную шпагу, по лезвию которой пробежала алая искра и подавая это чудо мне, -- Это вам, Ксавье. Понадобится сегодняшней ночью.
   -- Каким образом и что это за шпага? - спросил я, осторожно и почтительно принимая благородное оружие из рук Симары.
   -- Это шпага, которая называется по имени вашего, Дани (вежливый поклон в сторону моего брата), родственника - "шпага Вержье". Когда-то вы оба владели этим оружием, обладающим неотразимым ударом и способным поражать противников не только в реальности, но и в любых вариантах пространства и времени. Именно вы, Ксавье, должны будете уничтожить убийцу вашего брата и именно в том времени, которое стало причиной вашей разлуки. Разве не от вас я десятки раз слышал слово "сатисфакция"? Пришло время действовать, господин граф, пришло время доказать, действительно вы любите или нет. Сегодня ночью вам придется встретиться с Марковичем-Майяром. Таково условие Габриэля: он непоколебимый сторонник условностей и договоров. Вы с вашим братом сможете быть вместе только в том случае, если, как требует закон реинкарнации, уйдете с этой земли одновременно. Ну как, согласны?
   И впервые, не посмотрев на Дани, я почти закричал:
   -- Согласен! Согласен! Трижды согласен! И пусть это как угодно отзовется в реальности, пусть каждый шаг будет удивлять меня своей нелепостью, я пойду на все, чтобы вернуть брата!
   Симара улыбнулся:
   -- Исчерпывающее согласие и удивительная покладистость... Нечасто приходится иметь дело с такими, как вы, Ксавье... Итак, договор заключен. Твое мнение, Рафаэль?
   -- Я - друг Гийома и Дани, и я сделаю все, чтобы помочь им, а если понадобится - прикрыть собой, -- коротко ответил Тони, с еле заметным вздохом положив в пепельницу сигару.
   Симара посмотрел на него, как мне показалось, с явным сожалением.
   -- Иногда я чувствую себя бойцом спецназа, который не по чувству долга, но совести должен снова и снова возвращаться, чтобы привести своих отставших друзей к финишу...
   -- Тогда - удачи! - сказал Симара. - Не обещаю, что впереди вас всех ждет легкая жизнь, но, видимо, это участь всех бастардов... -- И он растаял, не поднимаясь из кресла. В воздухе осталось только аккуратное колечко сигарного дыма.
   -- Ну вот... -- сказал Тони как-то неожиданно меланхолично. Он подошел к окну, закурил и надолго замолчал, вглядываясь в темнеющее небо.
   Сейчас он явно находился не здесь, а потому я повернулся к Дани, стараясь как можно лучше рассмотреть - запомнить - его лицо, хотя и так помнил каждую черточку. Тем более, что он был так похож на меня: те же серые глаза, тот же диковатый взгляд исподлобья, когда его глаза становились почти такими же нестерпимо зелеными, как и мои; вот только жизнь сделала меня более сильным, тогда как его ничто в мире не могло изменить, вечного восемнадцатилетнего романтика со стихами и любовью в голове. Он тоже смотрел на меня, как будто пил, впитывал в себя мой образ.
   -- Как-то слишком хорошо, Гийом, -- тихо сказал он, прижавшись ко мне, как потерянный детеныш животного, наконец-то нашедший свой дом. - Я не верю в лучшее, когда настолько все хорошо. Но я готов вытерпеть ради тебя все, исполнить все договоры, которые были подписаны без моего участия... Я люблю тебя... Я люблю тебя...
   Он взял сигарету и закурил, а потом взял из моих рук шпагу. Его красно-желтые прекрасные крылья таяли на глазах.
   -- На этой шпаге - кровь, -- сказал он. - Эта шпага убивала много раз.
   -- И первой кровью была ваша, господин д'Азир, -- неожиданно сказал Тони, резко отвернувшись от окна, и его огромные крылья загородили от меня все небо. - Больше я пока не буду ничего объяснять, потому что времени у нас с вами крайне мало. Надо, чтобы сейчас вы остались здесь, с Джефом, а потому, ребята, немедленно начнем выполнять первый пункт договора. - Он сделал паузу и посмотрел на нас с Дани так, будто видел впервые. - Дани, тушите свою сигарету... Джеф, возьми шпагу в руки... Вот так... А теперь - оба - в постель!
   -- Что? - удивился я.
   -- Нет времени на вопросы, Джеф, -- Тони уже сдергивал покрывало с кровати, торопливо комкая его, чтобы было удобнее потом отшвырнуть его в угол. Его палево-алые крылья слегка вздрагивали, как от нетерпения.
   Он задернул занавески, подошел к лампе и выключил ее.
   -- Всё, -- сказал он голосом главнокомандующего, перед которым стояла задача - взять штурмом последнюю высоту.
   -- А ты? - недоуменно спросил я.
   -- Еще один вопрос, Джеф, -- проговорил Тони, -- и я тебя ударю. Будет больно. Не спрашивайте ни о чем, черт бы вас побрал, маленькие болтуны!
   Дани, глядя на него в полном изумлении, подошел к постели и лег прямо на одеяло, повернувшись на бок, и поза его была такой беззащитной, что я не мог поступить иначе - только лечь рядом и закрыть его собой. Шпагу, данную Симарой, я положил рядом. Дани молча прижимался ко мне, и я чувствовал, как он дрожит. А крылья Тони тем временем становились все больше и больше; они закрывали уже не только окно, но и весь мир. Последним, что я видел, были огромные серые глаза Дани, в которых навсегда застыл потерянный вопрос: "Гийом, где ты?" А потом все погрузилось в кромешный мрак...
  
   -- Дамьен, -- сказал я, видя перед собой только неясную тень и пытаясь ухватить ее за рукав. - Что это?
   Дамьен быстро оглянулся на меня:
   -- Во всем Париже фонари не горят: наверное, на них развесили слишком много аристократов, -- и его улыбка сделалась откровенно хищной. Он смотрел на меня с таким видом, будто перед ним была по крайней мере статуя модного мастера из Италии, только что привезенная к королевскому двору.
   Невольно я взглянул на себя: золотистый изящный костюм, тончайшие розоватые кружева, до половины скрывающие кисти рук... Длинные темные локоны упали на лицо, и я встряхнул головой, чтобы откинуть их назад.
   -- Хорош, -- усмехнулся Дамьен (его темные глаза блеснули в темноте). - Теперь тебе даже вывески не надо для удостоверения: "Я тоже аристократ".
   -- Дамьен... -- поневоле противный холодок пробежал у меня между лопаток. - Что ты придумал? Где мой брат? Что происходит в Париже? И чего хотят эти толпы жутких оборванцев там, в конце улицы?
   -- Мы идем спасать твоего брата, Гийом, -- сказал Дамьен серьезно. - И я сделал для тебя всё, что смог: ведь ты больше всего на свете хотел видеть его рядом с собой?.. Да, чуть не забыл о самом главном: шпага Вержье должна остаться при тебе, не вынимай ее из ножен, а на всякий случай... На всякий случай возьми мой кинжал. - И он протянул мне длинный кинжал, чем-то напоминающий те, что использовали корсары.
   Кинжал я взял машинально и засунул его за пояс.
   -- Дани... -- я чувствовал, что начинаю задыхаться от удушливого воздуха, пропитанного нечистотами и кровью. - Дамьен, где я могу найти его? Как я мог отпустить его в такое время?
   Дамьен усмехнулся:
   -- Да кто бы спрашивал вас, граф Гийом, если в этот момент вы находились в перезаписи, -- и он поднял насмешливые глаза к темно-синему, глубокому, как океан, небу. - Мы находимся здесь благодаря договору Симары с Габриэлем. Никто не может встретиться друг с другом в следующей жизни, если не примет одновременную смерть с человеком, которого любит. Вы получили своего брата, так сказать, авансом, а теперь надо срочно заплатить долг номер один.
   -- Значит, есть и второй? - не удержался я от вопроса.
   -- Есть, -- сказал Дамьен почти раздраженно. - Но об этом потом. Мы с тобой теряем время, Гийом (видимо, от волнения он перешел на "ты"). - Еще немного, и Дани исчезнет из твоей парижской квартиры. Так что... Видишь, куда бежит эта толпа? - он указал на трактир.
   Дверь распахнулась, и из нее вывалилась вдребезги пьяная толпа, орущая "Карманьолу". В красноватых отсветах факелов мелькнули пики и топоры в руках мужчин.
   -- Нам за ними, -- сказал Дамьен, зачем-то вынимая из кармана сложенный вчетверо лист бумаги. И, предупреждая мои дальнейшие расспросы, добавил: В Аббатство!
   В Аббатство... Я вспомнил: далекое и страшное видение... Как во сне... Ангелы, крылья которых пробиты пулями "сторонников республики", заплеванный грязный пол, куча пустых бутылок под длинным столом. Половина "судей" уже спит, неловко пристроившись по соседству с еще полными бутылками. И только председатель суда Майяр кажется веселее обычного.
   -- Следующий! - провозглашает он, и я вижу Дани - похудевшего, с черными тенями на висках, с рассыпавшимися в беспорядке по плечам светлыми волосами, порванной клочьями рубашке, которую я сам когда-то выбирал для него в Амстердаме... Он смотрит в пустоту остановившимися глазами, и в них застыл единственный недоуменный вопрос: "Гийом, где ты?"
   На мгновение мое сердце остановилось от отчаяния и жалости, а потом я крикнул:
   -- Дамьен, скорее, мы можем не успеть!
   -- А разве я возражал? - спросил Дамьен. - То и дело говорил: скорее, можем не успеть!
   Он увлекал меня вслед за собой по темным улицам, где в канавах что-то отвратительно хлюпало, а в моей голове эхом отдавались вопросы судей: "Как твое имя? Как тебя зовут? Ты - аристократ? Ты ненавидишь аристократов?" - И на все эти вопросы не последовало ни единого ответа.
   Островерхие крыши распластавшегося над Парижем здания Аббатства были уже совсем рядом, я уже видел беснующуюся в свете факелов толпу, ощетинившуюся пиками, когда в моей голове прозвучал вкрадчивый вопрос, заданный Майяром:
   -- Гийом де Монвиль, казненный сегодня утром народным судом...
   Голос Дани зазвенел, взлетая к каменным крыльям Ангелов:
   -- Гийом де Монвиль - мой брат, и я люблю его!
   Я едва не оглох от торжествующего рёва собравшихся, а Дамьен тащил меня за собой, уже не крича, а хрипя:
   -- Скорее! Скорее!
   Он расталкивал локтями грязные спины, не обращая внимания на несущиеся вслед ругательства. Единственное, что он произносил то и дело:
   -- Дорогу члену революционного Конвента! - и его сложенный вчетверо лист бумаги реял над ним, как знамя.
   -- На свободу его! - закричал в моей голове Майяр, и я сразу понял, что это означает для Дани и для меня.
   -- Дамьен! - крикнул я и бросился вперед, не обращая внимания на то, что под моими ногами уже не камни мостовой, залитые черной кровью, а что-то мягкое. Мне некогда было задуматься об этом: иначе я просто сошел бы с ума...
   Дамьен взглянул на меня: в его глазах пылал алый огонь ярости.
   -- Дорогу, отребье! - крикнул он, отбросив в сторону пропускной лист. - Здесь я хозяин!
   Наверное, если бы в свое время точно так же крикнул король Франции, никто не посмел бы остановить его карету в Варенне, -- подумал я.
   Перед нами, как по волшебству, расстелилась широкая дорога. Оборванцы, с ног до головы залитые кровью, расступались в стороны, и если какие-то звуки и раздавались, то они были похожи скорее на змеиное шипение: "Аристократ... Аристократ... На нож его... На фонарь его..." - В мой адрес... Если бы меня это еще хоть сколько-нибудь волновало! Но я видел перед собой только огромные чугунные ворота Аббатства, перед которыми стояла кучка людей, державших наперевес пики. И, хотя я не оглядывался, то ясно чувствовал: такие же люди с пиками наперевес смыкают ряды за нашими спинами.
   -- Дорогу! - опять крикнул Дамьен и, схватив меня за руку, протащил меня вперед.
   Наступила оглушительная тишина. "Как в первый день творения", -- услышал я в голове голос Дамьена, но, когда невольно оглянулся вокруг, то понял, что он исчез, словно его никогда и не было. Я стоял в ярком круге желто-красного факельного света, игравшего золотом на моей вызывающей своей роскошью одежде аристократа, а толпа собиралась кругом, как стая волков, еще не понимающая, что произошло, но уже где-то в их подсознании брезжила мысль: растерзать. Не хватало только одного крика, одной команды...
   И тут я увидел его. Двери Аббатства, превращенного в тюрьму, распахнулись, и солдаты вытолкнули Дани во двор, ко мне. Он шел вперед, к тем, кто ждал его с пиками наперевес, слегка пошатываясь, и его глаза отчаянно искали, искали... Меня... А я стоял в круге света, в золотом блеске, а позади уже начинал набирать силу рёв толпы, и из окон Аббатства на нас смотрели испуганные, заплаканные, бледные лица заключенных.
   -- Дани! - крикнул я, протягивая к нему руки.
   Он вздрогнул как от удара. Безжизненные глаза метнулись вправо, влево, и вдруг такой ясный свет озарил их, такое невозможное счастье, что я едва не ослеп.
   -- Гийом! - закричал он, и в этом крике было всё: ушедшее в прошлое отчаяние, невозможная надежда, вся жизнь, вся любовь, на какую только был способен Грааль. Весь его нестерпимый свет...
   Он бросился ко мне, и его движения напоминали полет птиц или Ангелов, которыми мы с ним должны были стать через несколько минут. Он бежал так, как будто боялся, что его полет будет внезапно остановлен, прерван на лету. Успеть, только бы успеть! - кричали его огромные серые глаза.
   -- Дани! Дани! - кричал я, и уже не понимал, что делаю.
   Всего несколько шагов, долгих, как несколько жизней, -- и он упал в мои объятия.
   -- Гийом, Гийом, -- повторял он, задыхаясь. - Я люблю тебя, я люблю тебя... -- он боялся, что будет остановлен, не успеет сказать то, что мы так часто говорили друг другу...
   Я стоял, прижав его к себе так, словно слился с ним в одно целое, и уже не знал, чье сердце грохочет, перечеркнув все звуки, существующие в мире: "Люблю тебя, люблю тебя..." Я знаю, что ни у него, ни у меня не было в жизни большего счастья. Мы стали одним, мы не слышали (да это и не имело значения), кто издал первым крик - уничтожить! Я только почувствовал еле слышное звяканье и усиливающееся шевеление за спиной и понял, что должно сейчас произойти. Машинально, не осознавая, что делаю, я медленно и осторожно достал из-за пояса кинжал, что недавно дал мне Дамьен, и быстро и четко ударил Дани в сердце. Он даже не изменился в лице: на губах по-прежнему дрожала счастливая улыбка, а в глазах застыло нежное, безбрежно счастливое выражение: люблю тебя, Гийом. А потом его голова медленно и доверчиво склонилась на мое плечо, и даже его пальцы, осторожным движением гладившие мои волосы, не успели, вздрогнув, ослабеть и опуститься, как я почувствовал, что острое железо, ударив меня в спину, рвет мышцы и сухожилия, уродует все внутри, спаивая меня с моим уже мертвым братом, по-прежнему смотревшим в мои глаза с выражением безбрежного счастья, и в ответ на этот взгляд я еще успел не то выдохнуть, не то простонать: "Люблю тебя, Дани".
   Нас, Ангелов, всегда уничтожали и, наверное, если бы я мог, то увидел бы нас с Дани отраженными в глазах ожидавших своей страшной очереди заключенных: двух братьев, больше похожих на версальскую статую обнявшихся юношей, которых одновременно - вместе - подняли на копья. Разлучить нас больше не могло ничто, в мире не было такой силы; не было силы, которая имела бы право оставить нас в будущей жизни разлученными...
   И озверевшая толпа, и безумный город остались далеко внизу, а Париж окутала туманная тончайшая дымка, но я видел только Дани - прекрасного светловолосого юного Ангела с красно-желтыми крыльями, и в его глазах было только мое отражение - Ангела с длинными черными волосами, окутанного сине-черными крыльями.
   -- Я люблю тебя, -- произнес Дани, не отрывая от меня глаз.
   -- Я люблю тебя, -- эхом повторил я.
   Рядом зашелестели огромные крылья.
   -- Молодцы, -- услышал я негромкий голос Дамьена. - Первый пункт договора с Габи мы выполнили успешно. Теперь вы можете находиться друг с другом в вашей нынешней жизни по полному праву. Еще минута - и мы все прячем крылья. Люди нас не поймут, а за эту ночь мы с вами, вернее, ты, Гийом-Ксавье-Джеф должен выполнить еще один пункт договора... Непременно и быстро...
   -- Где мы, Тони? - спросил я, невольно поеживаясь от дуновения ледяного, почти шквального ветра и прижимая к себе Дани.
   -- Холодно? - озабоченно ответил вопросом на вопрос Тони. - Надо мне было подобрать плащи немного потеплее... Потерпите немного: ты, Джеф, как только сделаешь дело, мы все вместе отправимся домой на машине.
   Где-то вдали ясно слышался шум автострады, а вдалеке мерцал и переливался огнями огромный красивый, как мечта, город.
   -- Париж, -- тоном гида сказал Тони, заметив направление моего взгляда. - Осень здесь не всегда выдается солнечной, так что уж простите, господа...
   -- Красиво, -- мечтательно произнес Дани. Казалось, в мире нет ничего, что смогло бы оторвать его от меня.
   -- Чего-нибудь хочешь, малыш? - спросил я.
   -- Курить, -- ответил он.
   -- Извольте, господа, -- Тони достал из кармана плаща пачку "Житана" и зажигалку и протянул мне. - Лучше делать это под мостом: там по крайней мере нет ветра...
   Еще через некоторое время я сообразил, что находимся мы в довольно странном месте: чтобы добраться до автомобильного моста, пришлось несколько раз обходить искореженные остатки машин и груды мусора, невидимого в темноте.
   -- Ветер - это даже хорошо, -- сказал Тони, как будто не обращаясь ни к кому. - По крайней мере, вони не чувствуется.
   Когда, наконец, нам удалось закурить, я решился задать Тони вопрос:
   -- А куда на этот раз ты привел нас, дружище?
   -- На городскую свалку, -- небрежно сказал Тони таким естественным тоном, будто говорил: "в ресторан" или "в Люксембургский сад".
   -- А мне все равно, где находиться, -- лишь бы с тобой, -- беспечно сказал Дани, с удовольствием вдыхая сигаретный дым, словно он был для него символом свободы.
   Тони поднял к лицу руку, чтобы получше рассмотреть циферблат часов.
   -- Так. Еле успеваем. Пора, -- сказал он. - Джеф, твоя шпага с тобой?
   Я откинул полу плаща и продемонстрировал Тони - не волнуйся, шпага на месте.
   -- А теперь, когда вы покурили, пойдем искать нашего Майяра.
   Как будто ослепительная вспышка разорвалась в моем мозгу, словно все факелы Аббатства XVIII века загорелись одновременно: опять я видел безобразно грязный стол и человека, который платит оборванным людям с ножами и топорами, с которых капала кровь, за принесенные ему головы. А следующий, чью голову он ждал, стоял перед ним - светловолосый молодой человек, до крайности изможденный, с черными тенями на висках и потерянными огромными глазами. Майяр обшаривал его взглядом с видом собственного превосходства и, казалось, я могу прочитать его мысли: "Тебя теперь не отличишь от обычного оборванца, сумасшедший аристократ. Твое происхождение можно определить только по рукам и по стройному телу, от которого через пять минут уже ничего не останется. Говорят, вы с братом были извращенцами. Не будь я так занят, не будь у меня страстного желания попробовать вкус твоей крови, я занялся бы тобой лично. Я порвал бы тебя на части без помощи ножей и пик..." А потом раздался его грязный хохот, слышимый только мне...
   -- Где он? - я и сам не замечал, что говорю, задыхаясь. - Я... Я должен найти его. И эта сатисфакция - дело только мое!
   -- Держись рядом со мной, -- спокойно сказал Тони. - В этой темноте ты все равно не сумеешь его разглядеть.
   -- А как же вы видите, Тони? - спросил Дани, как и раньше, сжимая мою руку.
   Тони усмехнулся:
   -- Наверное, зрение немного получше... Да и чутье тоже...
   Через несколько метров он сделал нам знак остановиться. Я еще ничего не видел, а Тони уже говорил громко и насмешливо:
   -- Приятного вечера, господин Майяр, или Маркович, -- уж и не знаю, как вас лучше называть...
   Майяр! Маркович! Только сейчас я увидел, как необычно густая тьма впереди начала медленно распрямляться. Перед нами стоял мой секретарь, но, боже мой, до чего он был ужасен - весь перепачканный землей, со следами грязи на лице, руками, темными ("от крови!" - хихикнул внутренний голос) и скверно пахнущими, с горящими ядовито-зеленым светом глазами, он казался выходцем из самого ада. И, вероятно, я был не так уж далек от истины. Я видел перед собой Майяра, который и сейчас обшаривал глазами Дани, и каждый его взгляд, брошенный в сторону моего брата, казался мне комком грязи, которым он каждый раз пытается попасть в него.
   Помимо воли, моя рука потянулась к шпаге. Я задыхался все больше, я уже не понимал, где нахожусь.
   -- Как ты смеешь, грязный ублюдок, так смотреть на него? - прохрипел я, выступая вперед. - И от кого ты получил приказание убить его?
   По шпаге молнией пролетела алая искра, и Маркович оскалился злобно и жалобно одновременно.
   -- Да! - крикнул он. - Мне велели! И если ты, господин Деланси, причинишь мне хотя бы малейший вред, то сильно пожалеешь об этом! Ты не должен был встретиться со своим братом! Но, раз уж это произошло, я исправлю ошибку!
   Молниеносным движением он выхватил из-за пояса "Сент-Этьен". Такой скорости реагирования невозможно было ожидать от обычного человека. Грохнул выстрел, и его вспышка выхватила из тьмы груды покореженных машин. И в тот же момент Дани метнулся вперед, закрыв меня собой.
   -- Дани! Ты что делаешь! - заорал я, толкнув его на Тони.
   Дани покачнулся, и я увидел, что по его лицу быстро потекла струйка крови. Больше я не соображал ничего. Полоснув шпагой воздух, я бросился на Майяра, в руках которого больше не было пистолета, но зато тускло поблескивала сабля.
   -- Ну, граф, давайте, вперед! - оскалился он, обнажив длинные желтые зубы. - Братца вашего любимого, ублюдка, не вылезавшего из вашей постели, я убрал. И - заметьте - вторично! Очередь за вами!
   Взмахнув шпагой, он сделал огромный прыжок по направлению ко мне, и вдруг замер. Я не успел даже ничего предпринять, только вытянул вперед руку, и Майяр со всего размаху налетел на лезвие, которое прошло через него, как сквозь масло, и вышло из спины.
   Некоторое время я смотрел, как меняется и искажается его лицо, делаясь из человеческого страшной зеленой мордой рептилии.
   -- Габриэль! - захрипел он. - Ты не обещал, что все закончится так! Ты предал меня!
   -- Сатисфакция совершена, Маяйр, -- ответил я. - Ты всегда служил не тем хозяевам, так и отправляйся на свое истинное место - в Разлом! (что такое Разлом, я не знал, это слово вырвалось само).
   А тот, кто называл себя Майяром и Марковичем, оседал вниз кучей грязного вороха одежды, а шпага сама собой освобождалась от той грязи, что прилипла к ней во время нашей краткой стычки.
   -- Дани! - снова закричал я, мгновенно забыв о противнике.
   Тони стоял, прижимая его к себе, и осторожно собирал кровь с его лица платком.
   -- Тони, -- задыхаясь, сказал я. - Держи шпагу... Дани, Дани, куда он ранил тебя?
   -- Все в порядке, -- улыбнулся Дани. - Просто пуля задела висок. Ерунда, вот только крови многовато... -- Он покачнулся и, наверное, упал бы, если бы я не подхватил его на руки.
   -- Если ты обманул меня, я убью тебя... -- прошептал я, убирая с его лица светлые мягкие волосы.
   Но он снова только улыбнулся в ответ, как будто хотел сказать: убедись сам. Действительно, пуля только скользнула по виску, довольно-таки сильно порвав кожу, но не принеся Дани особого вреда.
   -- Господи, господи, Дани, ты жив, -- говорил я, целуя его глаза. - Что ты сделал? Никогда больше не делай так... Прошу тебя... Если бы он убил тебя, жизнь потеряла бы для меня всякий смысл. Если бы убили тебя, то убили бы и меня...
   -- Я люблю тебя, Гийом, -- сказал он, и я снова увидел в его глазах беспредельное счастье, которое напоминало мне морские волны, пронизанные ослепительным солнечным светом.
   -- Я понял, почему я всегда боролся за тебя, -- прошептал я. - Я всегда знал, что ты - Грааль. Я понял, почему они все всегда охотились за тобой, но я никому не отдам тебя, мой Грааль, как бы они ни старались... Я люблю тебя на все жизни. Ты и есть Любовь, мой Грааль...
   Тони тихо свистнул, и из темноты возникли три здоровенных типа.
   -- Мальчики, -- сказал им Тони. - Вот здесь лежит кучка дерьма. - И он пнул ногой нечто большое и мягкое в темноте. - Сделайте так, чтобы эта кучка никогда не всплыла наверх... И еще одно... Рядом с ним находится еще один сверток, бросьте его на это дерьмо, только не прикасаясь руками. Поняли? Руками не прикасаться! Возьмите его чем угодно: куском брезента, на последний край - газетой. Поняли?
   Громилы кивнули и, как заправские факиры, выдернули откуда-то из-за спины лопаты.
   -- Джанни и Сальваторе, приступайте, -- скомандовал Тони. - А ты, Рокко, отведи нас к машине. Признаться, мы порядком намерзлись на этом ветру.
   -- Прошу вас, господин Маркантони, -- уважительно произнес темноволосый мужчина. - Пойдемте за мной, а то погода и вправду нас сегодня не балует...
   Только в машине Тони, в тепле, я понял, до какой степени устал и за сегодняшний день, и за всю неделю, а, может быть, и на всю жизнь. А Дани, как будто уже совершенно не в силах справляться с собой, тихо склонил голову мне на плечо и в ту же минуту заснул.
   -- Сейчас ребят дождемся и поедем, -- сказал Тони, приоткрывая окно и закуривая. Он обернулся и внимательно посмотрел на спящего Дани.
   -- Когда приедем домой, не забудь обработать ему рану спиртом, Джеф, -- он выпустил в окно огромное кольцо дыма. - А потом - в ванну и спать. Завтра у нас будет тяжелый день.
   Я тоже с трудом боролся со сном, и моих сил хватало только для того, чтобы обнимать брата, так доверчиво устроившегося на моем плече, словно всего мира для него не существовало. Единственное, что я смог - повторить эхом последние слова Тони:
   -- Тяжелый день?..
   -- Да, -- он слегка кивнул головой. - Ты ведь завтра уезжаешь на съемки фильма и, как я полагаю, вместе с Дани. А утром у нас будет прием... Важные личности слетятся... Так сказать, дебет и кредит сводить... Надо будет хорошенько подготовиться к встрече. Впрочем, готовиться буду я, а ваша задача - отдохнуть как можно лучше...
   Когда машина отъехала, я не слышал. Во мне звучали только стихи... Стихи Дани были внутри меня...
  
   В этом замерзшем городе,
   Ледяных, как завалы, стенах,
   Все деревья дрожат от холода,
   Забыв о нимфах, сиренах.
  
   Вставай же, мой Ангел, вставай,
   Умоляю, вставай, мой Рыцарь.
   Луна на небе - кромсай
   Все сны, что не могут сбыться,
  
   Врывайся в пустыню льда,
   Доказывай: разум - глупость,
   Чтоб хлынула солнцем - вода,
   Как месть за века разлуки.
  
   Война для тебя - лишь норма,
   И там не ждет тебя смерть.
   В дремучих снах нет закона,
   Ты должен много успеть:
  
   Люби, заверши поэму,
   Что в сердце ударит копьем,
   Весна струится по венам -
   Ты примешь смерть от нее.
  
   Не быть раздавленным льдом --
   Вот смысл: ты поймешь потом...
  
   Я очнулся, от легкого прикосновения к моему плечу.
   -- Джеф, приехали, -- сказал Тони. - Поднимайся.
   Несколько секунд я с недоумением смотрел на него, чтобы понять, в каком именно пространстве сейчас нахожусь. За окнами машины тихо шелестел ночной Париж - осенними листьями, неоновыми вывесками, и на какое-то мгновение мне показалось, что безумная фантасмагория мне просто приснилась.
   -- А жизнь - вообще только сон, -- философски заметил Тони в ответ на мои мысли. - Все в порядке, Джеф. Мои ребята умеют выполнять работу качественно. Они могут делать ее так хорошо, как вообще на это способны люди...
   Последние слова прозвучали немного двусмысленно, и я, вздрогнув от страха, посмотрел на свое плечо, больше всего на свете боясь понять: мой брат приснился мне, как и всё остальное. Но нет, он по-прежнему тихо спал, и его длинные ресницы подрагивали во сне, а на губах играла легкая улыбка.
   -- Дани... -- тихо позвал я его.
   Его губы вздрогнули, как будто он произносил мое имя, но глаз так и не открыл.
   -- Можешь не стараться, Джеф, -- сказал Тони. - Он не проснется. Ему тяжелее, чем нам. А завтра... Завтра я ему не позавидую...
   -- Что ты имеешь в виду? - не понял я.
   Тони с досадой поморщился.
   -- Неважно. Пусть завтрашний день думает о себе сам. Джеф, я сейчас выйду из машины, открою с твоей стороны дверь, ты возьмешь на руки своего Дани и отнесешь в квартиру. Там обработаем его рану, и не надейся - он не проснется нынешней ночью. Он должен был отдыхать еще несколько лет, но ты своим желанием (впрочем, думаю, оно было обоюдным) вернул его на землю раньше срока. Думаю, он заслужил одну ночь покоя. Всего одну ночь...
   Я нес его на руках, как своего ребенка, как величайшее сокровище, которое мог потерять в одно мгновение. Я чувствовал около щеки его теплое дыхание и понимал: счастливее мне уже не быть никогда. Наверное, вид у меня был невероятно глупый, и радовался, что Тони шел впереди и ничего не видел.
   Он открыл дверь моим ключом, привычным жестом нащупал в полной темноте выключатель. В прихожей загорелся мягкий уютный свет, а Тони, по-прежнему, не оборачиваясь, сбросил на пол плащ и, пройдя вперед по коридору, толкнул одну из дверей.
   -- Тебе туда, Джеф, -- сказал он и, не удостоив меня взглядом, прошел на кухню, заодно включив свет в ванной комнате.
   Я отнес Дани в комнату и положил на постель, но он даже во сне так и не отпускал мою руку. Я сел рядом с ним, поцеловал его в лоб, а потом осторожно снял с него ботинки и бросил рядом с кроватью. Я устал, я больше ничего не смог бы сделать, а потому неловко лег рядом с ним, прижавшись к его голове и обнимая его.
   -- Джеф... -- услышал я сквозь сон голос Тони. - Чуть-чуть подвинься в сторону...
   Я приоткрыл глаза: Тони, благоухающий шампунем, в одной футболке и, видимо, уже вполне готовый ко сну, стоял рядом, держа в одной руке флакон со спиртом, а в другой вату.
   -- Дай-ка... -- сказал он и бережно и аккуратно обработал рану от пули на голове Дани. - Теперь все... Отдыхай, Джеф. Вам обоим не мешало бы сходить в ванну, но, учитывая, что день сегодня был особый, я настаивать на этом не буду. Спи, Джеф, а я соберу для вас вещи и документы для завтрашней поездки... Дверь я закрыл, с пола всё подобрал... Разбужу рано...
   И всё провалилось в звенящую золотую темноту: и Тони, и квартира, и все нелепости, преследующие меня в последнее время... Остался я. Остался Дани. Осталась целая ночь, возможно, единственная спокойная, только наша, ночь...
  
   Только снег за моим окном
   И чернильные пятна ворон...
   Сделай шаг, дом уже за углом,
   Мы туда никогда не придем.
  
   Тебя гонит вперед голос утренних снов,
   Ты проходишь по кромке ручья...
   -- Ты куда? - Я не знаю... -- Лишь несколько слов...
   Ты не знал, что зову тебя я...
  
   Темный склон впереди и Архангелов строй...
   -- Не пропустят! - Иди! Проведу
   Зимним ветром и птицей, и легкой волной,
   Только верь, что я жду. Еще жду.
  
   -- Кто же ты? - Вспомни море, где счастлив ты был,
   Задыхаясь от Света и слез...
   Я - всего лишь твой Ангел, который забыл
   Свои крылья и дождь черных роз...
  
   Не верьте, когда вам говорят, что любовь несет с собой наслаждение... Хотя иногда нам именно так и казалось. Когда мы с Дани летели на конях вслед за ветром по зеленым лугам Прованса, не замечая, как крестьянки презрительно смотрят на нас, заслонившись от солнца рукой. Но я видел только Дани, моего солнечного Ангела, крылья которого сияли золотом, как тогда, так и сейчас, когда они обвивали меня, закрывали меня, сливались с моими - черными. Черный становился красным и стекал по золотому, облекая его в багрянец крови и любви. Любовь - всегда боль и жертва, особенно любовь Ангелов, насильно разлученных друг с другом.
   И только этой ночью мы могли быть вместе, и мои губы касались его губ, наши волосы - светлые и темные -- смешивались, становясь одного цвета, цвета любви. Я понял, почему в тот последний день моей прошлой жизни мои пальцы сами собой тянулись к бархатистым розам, скользящим по золотистой ткани: это сочетание напоминало нам наше соединение - Крыльев золотых и черных - красных. "Я люблю тебя. - Я люблю тебя" Мы не знали других слов.
   Когда я распахиваю тебе свои объятия, любовь моя, немедленно находится кто-то, кто прибивает к кресту твои руки, и ты уже не в силах обнять возлюбленного, и можешь только твердить, как мы с Дани: "Люблю тебя, люблю тебя..." Поэтому я могу только смотреть на тебя со своего креста, со своего костра, так же, как и ты на меня - со своего, но соединиться нам не даст... Кто?
   И в то время, как я обнимал мой светлый Грааль, когда он стал единым со мной, когда вспышка света ослепила даже нас самих, откуда-то из далекой Вселенной безумным резким диссонансом прозвучали стихи, как приговор суда, долетевший в наше время из XVIII столетия, откуда я вырвал Дани силой своей любви:
  
   Ветер, растерзанный, как душа,
   Бился о стекла, разрезав вены;
   Дугой выгибаясь и хрипло дыша,
   Казалось, сказать он хотел: "Перемены!"
  
   Каких перемен вы хотите на Западе,
   Где кровью взбиваются облака,
   Пожаром взрываются тихие заводи,
   И где мои Крылья срывает рука
  
   Того, кто не знает, что где-то есть небо
   И где-то есть зелень любимейших глаз...
   Летим же, мой Ангел, оставим им слепок
   Прекраснейшей статуи. Грянул приказ:
  
   Закат!
  
   Я проснулся, потому что меня отчаянно трясли за плечо. Изумленно открыв глаза, я увидел над собой встревоженное лицо Тони.
   -- Господи боже! - облегченно вздохнул он. - Прости, Джеф, но, когда я вошел, чтобы разбудить тебя - все-таки уже десять утра, -- ты не дышал... Да и Дани тоже...
   -- Дани! - вскрикнул я, повернувшись к брату.
   Он, как и вчера, спал тихо и спокойно, с дрожащей на губах улыбкой. О вчерашнем происшествии напоминала только едва затянувшаяся рана на виске. Я чувствовал его легкое дыхание и едва удерживался, чтобы не поцеловать его от переполнявшего меня счастья, такого безбрежного, что, казалось, больше такого никогда, ни в каких жизнях не будет... Одно удивило меня: и он, и я были абсолютно обнажены. Но самое удивительное - Тони смотрел на нас так, словно ничего неестественного в этом не видел.
   -- Какие удивительные, прекрасные у вас крылья, -- сказал он. - Кажется, они намертво переплелись между собой... Знаешь, Гийом, я полночи не мог заснуть: настолько яркий свет рвался из-под двери вашей комнаты. Единственное, чего я боялся: как бы соседи не решили, что в твоей квартире случился пожар, и что я скажу в том случае, если начнут раздаваться обеспокоенные звонки. - Он немного помолчал. - Гийом... -- сказал он. - Скоро явятся посетители. Серьезные. Те, кто питается Светом. А свет Грааля нынешней ночью не заметить было просто невозможно, так что план Симары будет раскрыт, это ясно, и мне надо продумать правильную линию поведения. Сейчас давайте - оба - быстро - в ванну! Уезжать уже скоро, а насколько нас еще задержат, даже предположить не могу...
   И он вышел из комнаты, оставив дверь открытой. Через минуту в конце коридора послышался плеск воды.
   Я смотрел на Дани, и мне казалось, что я никогда не смогу отвести глаз от его лица. Так жалко было будить его, он так хорошо спал... "Дежа вю, -- сказал мрачно внутренний голос. - Ты уже помнишь, когда это было?" - "Ничего не хочу помнить, -- сказал я ему. - По крайней мере, сейчас, когда я так счастлив" - "Когда ТАК счастлив, жди беды" - коротко ответил внутренний голос и отключился.
   Я встал, осторожно высвободив плечо, на котором так естественно устроился Дани, а потом взял его на руки. Он сразу открыл глаза. Сначала в них блеснул испуг, потом радость: "Гийом, это ты?", потом смущение: "Почему я раздет?"
   -- Идем в ванну, Грааль, -- сказал я с улыбкой, поцеловав его в лоб. - Тони говорит, сейчас кто-то должен прийти.
   Он слабо запротестовал:
   -- Не надо, не надо, Гийом, я сам...
   Я опустил его на пол, поддерживая за плечи, и, как оказалось, не зря, потому что он тут же покачнулся, а в глазах появился туман, такой же перламутровый, как это парижское утро. И все-таки он упорно, хотя и слабо, сказал:
   -- Пойдем, раз надо...
   Я вывел его в коридор, в конце которого уже стоял Тони, и нервная игра его пальцев выдавала крайнее нетерпение.
   -- Ты не должен дать почувствовать им свою слабость, хотя сейчас ты не сильнее цыпленка, только что вылупившегося из яйца, -- обратился он к Дани. - Пока стесняться нечего и некого, а потому иди, я помогу вам.
   В ванной уже голубела вода, благоухающая кипрским кипарисом.
   -- Оба - туда, -- скомандовал Тони, -- и по-быстрому, а я сейчас одежду принесу. Когда вернусь, чтобы были готовы. Сейчас все должно быть быстро, как в армии.
   Я помог Дани забраться в белоснежную пену и, несмотря на непрерывные вопли-предупреждения внутреннего голоса, счастливый до безобразия, аккуратно (а откровенно говоря - с наслаждением) вымыл его волосы, так, чтобы не повредить его рану, плечи, тонкие до прозрачности руки. Уже прикосновение к нему наполняло меня безграничным счастьем. И Дани, как будто услышав мои мысли, заговорил со мной стихами:
  
   Любовь - лишь вспышка Света в пустоту.
   Когда любимому навстречу раскрываешь руки,
   Сейчас же кто-то приколотит их к кресту,
   Клеймя навеки надписью: "Разлука".
   И сотни темных лет Грааль Любви
   Рвут друг у друга - лишь бы уничтожить!
   Но невозможно Ангелов ловить,
   Они лишь смогут твой покой встревожить...
  
   Метель кружится вызовом Судьбе.
   Идти! К нему! Вперед! За океаны!
   Любовь - не счастье, -- войны, боль и раны...
   И колокол звонит... Не по тебе...
  
   "Так, значит, все возможно?" - хотел спросить я, но снова совсем рядом прозвучал бодрый голос Тони.
   -- Все. Лимит времени у вас, ребятки, исчерпан. Джеф, лови простыню, ты сам с собой справишься, а ты, Дани, иди ко мне, я помогу.
   Он помог Дани выбраться из ванны, завернул его в простыню, а потом подал черные джинсы и черную футболку. К тому времени, когда они с Дани справились с одеванием, я уже был готов.
   -- А дальше что, господин главнокомандующий? - спросил я весело, хотя предчувствие близкой беды уже не желало оставлять меня ни на минуту.
   -- Я уже приготовил в комнате все для кофе, -- отозвался Тони. - К тому же, как я сильно подозреваю, господин Дани смертельно хочет курить.
   -- Очень, -- признался Дани.
   -- Тогда держи, -- Тони протянул ему пачку "Голуаза". - И - в комнату. Сейчас будут гости.
   Дани закурил.
   -- Не знаю, что они там придумали, но я все равно счастлив, что нахожусь сейчас с тобой, -- сказал он, счастливо улыбаясь. - Что бы ни случилось, я люблю тебя, Гийом...
   Я обнял его за плечи и поцеловал влажные волосы:
   -- Я люблю тебя, Дани. Я никому тебя не отдам...
  
   Я сидел за столом, держа в руке дымящуюся чашку кофе, а Дани курил у окна, как будто никак не мог насмотреться на Париж, когда раздался резкий и длинный звонок в дверь.
   -- Спасибо, хоть позвонили... -- проворчал Тони, -- А не с потолка рухнули... -- Он отставил в сторону чашку кофе.
   -- Я их сам встречу, -- сказал он, обращаясь ко мне. - Так будет лучше.
   Мы с Дани остались в комнате одни. Дани непроизвольно нервно повел плечами и выбросил за окно сигарету, а потом обнял себя за плечи обеими руками.
   -- Мне страшно, Гийом... -- сказал он, не оборачиваясь, и я знал, почему: он не хочет, чтобы я увидел в его глазах безбрежное, как море, отчаяние...
   Я встал из-за стола, подошел к нему и обнял за плечи. А он как будто только и ждал этого жеста: мгновенно обернулся и спрятал лицо на моем плече. Ребенок, мой бедный ребенок...
   -- Я никому не отдам тебя, Дани, -- повторил я. - Слышишь - никогда, никому! И если нам суждено уйти, мы уйдем вместе, как тогда... Как вчера, когда нам удалось изменить прошлое. Теперь ты со мной - по праву. Я никому тебя не отдам: мы с тобой - одно целое, мой вечный Грааль, моя вечная любовь...
   Дверь за нашими спинами распахнулась. Дани отшвырнул в окно сигарету и, мягко отодвинув меня в сторону, вышел, закрыв меня собой, как и вчера, встав лицом к вошедшим. За его спиной полыхнули ослепительным огнем черно-золотисто-кровавые крылья. Я инстинктивно закрыл глаза, простонав:
   -- Дани, что ты делаешь?
   Но его крылья по-прежнему полыхали яростным огнем, а в левой руке он держал неизвестно откуда взявшуюся шпагу.
   -- Дани, Дани, успокойся, -- прорвался сквозь свет голос Дамьена-Тони-Рафаэля. - Мы же на переговоры пришли, война еще не началась. Джеф, надеюсь, ты не откажешься предложить нашим гостям чашечку кофе...
   -- Ваши крылья изменились за одну ночь, юный д'Азир, -- прозвучал еще один насмешливый голос, в котором я узнал Симару.
   -- Симара? - спросил Дани, и его крылья начали понемногу затухать, пока не исчезли совсем, и я, наконец, увидел тех, кому был необходим столь ранний визит.
   Все они предстали в своем обычном облике: темный Симара с желто-черными огромными крыльями; делающий хорошую мину при явно плохой игре Рафаэль - с палево-красными; высокий и красивый, с холодными и жестокими синими глазами и серебряными крыльями Габриэль (кстати, единственный, сжимавший в руке меч, при взгляде на который омерзительный холодок снова заскользил у меня между лопатками) и Даниал с длинными золотыми волосами, сияющими волнами ниспадающими ему на плечи, и белоснежными крыльями. Не его ли перо предлагал мне Тони, когда учил, что означает сила в его понятии?
   -- А мальчик-то нервничает, -- издевательски заметил синеглазый Габриэль. - И правильно делает... -- он поднял меч, как палач, желающий продемонстрировать свое ремесло, которое знал в совершенстве.
   -- А сдается, именно ты нервничаешь, Габриэль, -- сказал Симара. - Как ты от его света шарахнулся? Советую сразу: давай проведем переговоры культурно, а не как во времена Второго Противостояния...
   -- Это какого? - не удержался Дани от вопроса.
   И снова Симара только улыбнулся:
   -- А вы на шею свою посмотрите, моншерами...
   -- Ну хватит, хватит, -- не выдержал Рафаэль. - Господа, здравствуйте, добрый день, Ксавье Деланси приглашает вас выпить по чашечке кофе, быстро утрясти спорные вопросы и разойтись по делам. Время стоит слишком дорого, дорогие господа...
   -- Время - деньги? - осклабился в улыбке Габриэль. - Молодец, Рафаэль, хорошо усваиваешь мораль нового времени. Думается, от постоянного общения с бастардами... -- И он презрительно посмотрел на меня и Дани.
   -- Хватит! - резко сказал Даниал. - Как ты вообще смеешь в моем присутствии говорить так о моих детях?
   Габриэль, не спеша, подошел к столу, удобно расположился за ним, положив меч на колени, и взял чашку кофе. Потом оглядел всех собравшихся и заявил:
   -- Чего стоим? Присоединяйтесь, господа, присоединяйтесь! - При этом он смотрел на Дани с такой ненавистью, как будто у него изо рта вырвали порядочный кусок.
   Я взял Дани за руку и подвел к столу. Остальные Ангелы тоже заняли свои места, но постарались расположиться как можно дальше от Габриэля. Габриэль поднес к губам чашку кофе, а потом достал откуда-то из широкого рукава лист бумаги и положил его перед собой. Дани закурил.
   Габриэль поморщился:
   -- Терпеть не могу дыма... Но, конечно, адскому созданию это простительно...
   -- Да как ты смеешь! - снова взорвался Даниал.
   -- Смею, смею, друг мой, -- тонко улыбнулся Габриэль. - Но в данный момент я имею претензии к Симаре.
   -- И какие же? - спросил Ангел с черно-желтыми крыльями. - Излагай свои, а потом я расскажу тебе о своих.
   -- Бумагу видишь? - спросил Габриэль. - Что записано в ней, помнишь?
   -- Еще бы! - Симара сделал большой глоток кофе. - Мы с тобой договорились: меняем душу на душу, так? Свою душу ты вчера получил (эх, и мерзко она воняла! Но сейчас речь не об этом...) От тебя я тоже получил душу, причем по всем правилам: одновременное присутствие в перезаписи...
   Габриэль сверкнул синими яростными глазами на Дани:
   -- Ты обманул меня! Он должен был оставаться в моем распоряжении еще несколько лет! Он не должен был родиться сейчас. Да мало того - родиться, а появиться здесь уже в возрасте довольно-таки большого мальчика. Ты меня кинул, Симара! Я имел на него виды, да и Даниал тоже! А теперь я не знаю, во что он может превратить жизнь на земле!
   -- У меня тоже были свои виды на Дани, правда, -- сказал Даниал. - Но я не вижу никакого нарушения договора. Ты не имеешь права предъявлять нам претензии, Габриэль!
   -- Да тебе это было выгодно! - крикнул Габриэль. - Да еще и Симара, лиса старая, провел меня, как школьника!
   -- Злись сколько угодно, -- Даниал откинул за спину золотистые длинные волосы. - Ты не имеешь права уничтожить Грааль.
   -- Слишком светло! - Габриэль орал тоном полкового командира. - Нельзя, чтобы сейчас стало так светло! Он же испепелит все, что возможно! Он сожжет все, что я внедрял в сознание своего стада!
   -- О как... -- протянул Симара. - Дани, дай-ка мне тоже сигарету. Сейчас мы Габриэлю немного свет приглушим...
   -- Вы украли у меня Грааль! - прошипел Габриэль. - И не надейтесь, что я прощу вам это! Он сам приползет ко мне, умоляя взять обратно! Я превращу в ад жизнь твоего второго бастарда, Даниал! Я имею в виду господина Гийома-Джефа-Ксавье! Он еще просить меня будет забрать этого сумасшедшего!
   Даниал медленно поднялся из-за стола.
   -- Габриэль... -- сказал он властно. - Вон пошел!
   Габриэль тоже встал, резко отодвинув от себя чашку кофе.
   -- Да мне и самому противно находиться в вашей компании бастардов и разбойников! - При этом он почему-то выразительно взглянул на Симару. Потом перевел взгляд на Дани, и в его синих глазах сверкнули молнии: -- До встречи, Грааль! - нехорошо сказал он и вышел, хлопнув дверью.
   Некоторое время в комнате висела тишина.
   -- Я совсем мало что понял, -- немного растерянно сказал Дани.
   -- А чего тут понимать? - Симара допил свою чашку кофе и воткнул окурок в пепельницу. - Все по закону. Я выторговал тебя у Габриэля в обмен на Майяра, только и всего.
   -- А я подготовил для Дани все требующиеся документы, -- сказал Тони, показывая Симаре несколько документов. - Вот, смотри, каскадер, которого Джеф нанял в России...
   Симара с сомнением посмотрел на Дани:
   -- Каскадер... Интересно, сколько секунд он сможет удержаться, к примеру, на лошади?
   -- Сможет, -- сказал Тони. - Ноблесс оближ. Я и не таких воспитывал.
   -- А с Кристианом я договорюсь, -- сказал я. - Тут проблем быть не должно.
   -- Проблемы начнутся чуть позже... После нашей беседы за чашечкой кофе, -- улыбнулся Симара.
   Даниал посмотрел на Симару и, аккуратно - уже в который раз! - поправив свои роскошные золотые волосы, произнес:
   -- Но ты ведь проследишь за моими сыновьями, друг Симара? Не в первый же раз?..
   -- Что отец, что сын... -- проворчал Симара, наливая себе вторую чашку кофе.
   Дани нахмурился.
   -- Так, ну а сейчас-то тебе что не понравилось? Я же вроде на твоей стороне!
   -- Да при чём тут Вы, милейший Дани? -- Симара смотрел в пространство перед собой, тихонько шевеля в чашечке ложечкой. -- Я говорю об отце Даниала.
   В комнате повисла тишина. Висела она так долго, что уже начала густеть, как патока. Первым не выдержал Рафаэль:
   -- Наблюдатель, ты сам понял, что ты сказал? С каких пор у ангелов стали появляться отцы?
   -- А это у него такая линия защиты, -- улыбнулся Даниал, -- Сказать в своё оправдание нечего, вот он и морочит нам головы.
   -- Морочит головы? -- Симара, наконец, сконцентрировал взгляд на своём обвинителе. -- Не сам ли ты однажды говорил мне, что смутно помнишь Второе Противостояние, а первым связным твоим воспоминанием вообще является каменный мешок в Кордильерах? Больше ничего не желаешь вспомнить?
   -- Нечего тут вспоминать! -- Даниал повысил голос.
   -- Нечего вспоминать?!! -- Симара стал покрываться чёрно-жёлтыми пятнами, которые быстро превращались в крупную пегую чешую. Он вскочил с кресла и над кофейным столиком распахнулись четыре крыла Наблюдателя. -- Ах, нам нечего вспомнить?!! Ах, мы такие честные?!! Куда она привела тебя, твоя честность, господинчик Белен-Белобог?!! Что она дала тебе? Белую сутану Наблюдателя и дурацкое имя Даниал?!!!
   Белен зашипел, как бекон на сковороде и поднялся навстречу дождю чёрно-жёлтых перьев:
   -- Ты заговариваешься, Магистр!
   -- Действительно, Симара, что за эмоции? - я попытался быть рассудительным и успокоить Ангелов, готовых того и гляди броситься друг на друга. Нет ничего хуже, чем разногласия в собственном войске...
   Рафаэль вдруг побледнел и, шепнув что-то на ухо Дани, отодвинул свой стул на метр от столика.
   -- Эмоции? -- Демон обнажил заостренные зубы в зловещем подобии улыбки: -- Да я поражаюсь спокойствию своего друга, надеюсь, что ещё не бывшего! Он непрерывно толкует мне о честности, о правде, совсем как тысячу лет назад! Он постоянно поручает мне охрану своих детей, а потом предъявляет претензии, что я снова не справился с обязанностями, но, стоит подвернуться очередной тяжелой ситуации, я опять слышу его вопли: "Симара, спаси моих детей!" И при этом он отказывается вспоминать, куда его привели слова о правде, честности и Свете тогда, в Иерусалиме!!!
   -- Где? -- поразился Дани.
   -- Когда? -- удивился Ксавье.
   -- Ну, и куда? ---холодно спросил Рафаэль, с нескрываемым интересом глядя на молчащего Даниала.
   -- НА КРЕСТ! -- взмахнул крыльями Симара, -- На Голгофу! "Отец мой, зачем ты оставил меня!" -- передразнил он голос Белена. -- Да чихать хотел твой отец и на тебя и на твою честность, Сын Человеческий! Он готов пользоваться ей, когда ему это понадобится! Так же, как гвоздями, чтобы прибить тебя к кресту, так же, как деревянным молоком, чтобы перебить тебе ноги! Так же, как готов пользоваться Вселенной, которую вовсе не сам создавал! Правильно я говорю, Рафаэль? И теперь ты, Белен, опять готов осудить меня! Меня, который взошел на соседний крест только чтобы быть рядом с Мессией-неудачником, который не смог обмануть сам себя, потому что старался быть честным!.. Ну, что ж, суди, Иисус из Назарета, сын Марии и Демиурга!
   И тишина снова вернулась. Ксавье уронил чашку с кофе на ковёр. Симара тяжело дышал и сверкал пурпурными зрачками. Рафаэль с интересом переводил взгляд с лица на лицо. И в полной тишине раздался грохот рухнувшего тела. Даниал упал в обморок.
Сигарета обожгла пальцы Дани, и он нервно затушил её в пепельнице.
   -- Интересное кино, -- пробормотал он, -- И тогда... Тогда кто же я?
   -- Кто ты? -- спокойно сказал Рафаэль, медленно и тщательно затушив в пепельнице свой окурок. -- Тебя называют Граалем, овца закланная, только вот масть у тебя не та -- темная, но Даниалу, видимо, это безразлично... Бедный доверчивый Дани. Бедный Ксавье...
   Я боялся посмотреть на Дани, у меня разрывалось сердце... Вот оно, то, чего я боялся? И что теперь сделает мой брат?.. А он молча встал из-за стола, закурил очередную сигарету и тихо вышел из комнаты.
   -- Тони... Симара... -- я задыхался. - Простите... -- И бросился вслед за ним. Больше всего я боялся его потерять, и мировые проблемы собравшихся Ангелов, и та безумная информация, которую я услышал, занимали меня в данный момент меньше всего. В моем мозгу пылала вспышка из прошлого: я распахиваю в дверь в комнату, а Дани стоит около распахнутого окна, и его поза не вызывает ни малейшего сомнения в его намерениях. Солнечный ветер играет его светлыми волосами, а в мгновенном взгляде на меня - только безграничная любовь и отчаяние от того, что он, по его понятиям, обязательно навредит мне, а потому лучше... Мой крик, больше напоминающий вопль раненого зверя... Дани, упавший на мои руки без сознания и не приходивший в себя несколько недель... И если бы не Сен-Жермен...
   Но сейчас он просто лежал на кровати и курил, глядя в потолок с совершенно отсутствующим выражением лица, которое мне нравилось еще меньше, чем его попытка выброситься из окна.
   -- Дани... -- тихо сказал я.
   Он не ответил. Черно-ало-золотые крылья скрывали его, как будто он хотел защититься от всего мира. Я подошел к нему и лег рядом, укрыв его сверху своими сине-черными крыльями. Никогда не подумал бы, что они такие огромные...
   И вдруг сигарета выпала из его рук. Он разрыдался, закрывая лицо руками. Я прижал его к себе.
   -- Дани... Он - такая же жертва, как и мы с тобой... Ему тоже стерли память...
   -- Гийом... -- глухо отозвался он. - Ты хочешь сказать, что он тоже не помнит? По-настоящему не помнит? И он не использовал нас с тобой все это время?
   -- Нет, Дани... -- прошептал я. - Он всегда знал, что он - наш отец. Он не мог сознательно уничтожать своих детей...
   Дани, наконец, повернулся ко мне и положил голову мне на плечо ("Слава тебе господи!" - подумал я).
   -- Но, значит, ему велели... Я ничего не понимаю, Гийом... Какие-то договоры, какие-то непонятные для меня расклады...
   -- Я люблю тебя, мой Грааль Любви, -- тихо сказал я. - Ты был рожден Граалем, так как же ты можешь осуждать себя за это? Без Грааля этот мир превратился бы в ничто, поэтому его и искали многие сотни лет... Я люблю тебя, Дани... И... прости его...
   Он сел на кровати и быстро смахнул с глаз слезы.
   -- Я люблю тебя на все жизни, Гийом... -- слезы еще текли по его лицу, но он уже улыбался.
  
   Рафаэль с легким укором посмотрел на Симару:
   -- Довольно жестоко с твоей стороны, дружище, тебе не кажется?
   Симара, глядя на так и не очнувшегося Даниала глазами глубокого карего цвета, спросил:
   -- Рафаэль, здесь вода есть?
   -- Нашатырный спирт, -- сказал Рафаэль, подавая Симаре пузырек. - Вчера-позавчера Джефа в чувство приводить приходилось, а убрать не успел. Вот и пригодилось...
   Симара взял из рук Рафаэля пузырек, склонился над Даниалом, и через секунду золотоволосый Ангел резко вздрогнул и открыл глаза.
   -- Симара... -- прошептал он. - Мои дети... Я... Я виноват перед ними... И перед тобой тоже... -- на его глазах стояли слезы. - Симара... Ты простишь меня, Симара? Сколько зла я тебе причинил, всю жизнь хотел стать мессией и даже не понимал, почему. Все время было чувство, что меня обманули... Прости меня, Симара, особенно за тот крест...
   Симара грустно усмехнулся и обнял его за плечи.
   -- Да куда я денусь с подводной лодки, Даниал? Забили на прошлое, ничего не было. Главное, чтобы в будущем ты стал бы хоть немного осмотрительнее.
   -- А мои дети? - неуверенно спросил Даниал. - Они простят?
   Симара на некоторое время задумался.
   -- Думается, Ксавье сумеет утихомирить Дани. С Дани сложнее, конечно, но поскольку вот уже в течение десяти последних минут никто не сделал попытки выброситься из окна, то все на этот раз обойдется. Я прослежу за твоими детьми, Даниал. А ты постарайся никому не рассказывать, что вспомнил свое прошлое. А мы с Рафаэлем тем более не станем болтать. Вставай, Даниал, крылья изомнешь.
   Даниал поднялся, растерянно посмотрел по сторонам.
   -- Рафаэль... -- сказал он. - Дай мне тоже сигарету...
   -- Держи, -- отозвался Рафаэль. - У тебя, Даниал, получается точно, как в анекдоте: "Закуришь, пожалуй, когда полковое знамя сперли!"
   Даниал нервно и жадно закурил, закашлялся, из его глаз снова потекли слезы, но сигарету он не бросил.
   -- Не волнуйся ты так, Даниал, -- сказал Симара. - У тебя руки дрожат. Не надо, чтобы твои дети увидели тебя в таком состоянии. А теперь... Думается, я пока вам не нужен, а дел впереди - невпроворот. Рафаэль, ты до какого места проводишь Ксавье и Дани?
   -- До Марселя, -- сказал Рафаэль. - А там у меня дела, разборки... Ну, ты понимаешь... Хотя это не значит, что я бросаю Ксавье. Просто дальше Марселя я пасти его не смогу.
   -- Это всё, что я хотел знать, -- ответил Симара с шутливым поклоном. - Засим прощайте, господа. Вернее, до свидания... И боюсь, что до скорого свидания...
   Он взмахнул крыльями и исчез в желто-черном дожде.
   -- Даниал, иди к детям, -- сказал Рафаэль. - Мне тут еще кое-какие вещи надо уложить в дорогу.
   -- Свитер не забудь, -- по-прежнему потерянно откликнулся Даниал. - Знаешь, Дани постоянно мерзнет...
   -- Ничего, скоро Габриэль сделает ему жарко, -- не удержался от реплики Рафаэль и, увидев, что глаза Даниала опять наполняются слезами, добавил. - Да шучу... Шучу я... Нет, ты как хочешь, Даниал, но так не пойдет. Да возьми ты себя в руки в конце концов! Как в армии: упал - отжался!
   Даниал кивнул и вышел.
   Ксавье и Дани сидели на постели, прижавшись друг к другу, и их крылья были переплетены друг с другом, спаянные на века. Они смотрели на Даниала и молчали. Ангел подошел к ним и подобрал с пола тлеющую сигарету.
   -- Так можно сгореть, -- сказал он.
   -- Уже было, -- не глядя на него, отозвался Дани. - В Монсегюре...
   -- Я не был виноват в костре Монсегюра! - почти закричал Даниал. - В мире было слишком мало Света, и от Габриэля поступил приказ...
   -- Неужели у всех вас существуют только приказы? - горько усмехнулся Дани.
   -- Нет... -- тихо ответил Даниал. - Я люблю тебя, Дани, и для меня не имеет значения, что ты -- Грааль. Скорее, это моя вечная боль... Я разрываюсь на части. Я люблю тебя, Ксавье. Как же трудно объяснить вам это! - и он в отчаянии стиснул руки. - У нас тоже идет постоянная война! Мне трудно оправдаться, но... все-таки... простите меня, мальчики...
   Я не мог смотреть на его страдания: они были подлинными, и не поверить в это было просто невозможно, Даниал говорил правду. Я встал, взял за руку Дани и подвел к Даниалу.
   -- Ты - наш отец, -- сказал я. - Мы не имеем права осуждать тебя. Прошу тебя только об одном: помоги нам остаться вместе.
   -- Я сделаю всё, что в моих силах, Ксавье, -- горячо отозвался Даниал. - И Дани... Все равно он поймет...
   Больше говорить он не мог: только по очереди поцеловал в лоб сначала Дани, потом меня и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.
   В соседней комнате зазвонил телефон, а потом я услышал голос Тони:
   -- Джеф! Тебя! Подойди, это Кристиан!
   Я посмотрел на Дани; казалось, он уже вполне справился со своими чувствами, но оставлять его одного я все-таки боялся.
   -- Пойдем, -- шепнул я ему. - Наверное, сейчас нам придется уезжать...
   Он только кивнул в знак согласия.
   Тони стоял около телефона, и на его плече уже висела спортивная сумка внушительных размеров, а у ног лежал какой-то длинный футляр.
   -- Джеф... -- сказал он, передавая мне трубку.
   -- Да, Кристиан, -- сказал я. - Я уже готов, сейчас выезжаю.
   -- Счастливого пути! - сказал Кристиан. - Мы тоже отправляемся прямо сейчас. Не забудь своего каскадера.
   -- Что ты, Кристиан, -- улыбнулся я. - О нем я точно не забуду!
   -- Вот и отлично, -- отозвался Кристиан. - Делаешь успехи, Ксавье! С тобой все легче договориться! Ну, до встречи!
   -- До встречи, -- сказал я и положил трубку, а потом посмотрел на Тони и Дани. - Ну, вот и все...
   -- Что за манера у тебя, Джеф - непрерывно прощаться? - сказал Тони. - Идите к машине, а вещей немного, так что я сам их донесу.
   -- А это что? - спросил я, глядя на непонятный футляр.
   -- Реквизит, -- коротко ответил Тони. - Ну, идите же, идите, не то опоздаем!
  
   Как и следовало ожидать, едва Дани оказался в машине, как немедленно заснул, положив голову на мое плечо.
   -- Джеф, -- сказал Тони, подавая мне черный свитер, -- Накрой его, ладно? Даниал просил...
   Свитер был теплым и таким большим, что я накрыл им не только Дани, но и себя. Через некоторое время я, успокоенный однообразным мельканием пейзажа, характерного для автобана и успевший забыть утреннюю стычку с крылатыми гостями, тоже задремал. И снова мне снился берег моря, лазурного, ласкового, желающего лизнуть ноги, как огромная добрая собака. На этот раз на берегу нас было трое: я, Дани и Дамьен с тетрадью для рисования. Впрочем, Дамьен тихонько сидел в отдалении и старался сделать вид, что его не существует, хотя я прекрасно знал: на самом деле он делает зарисовки с меня и Дани. Интересно, сколько таких эскизов у него сохранилось?
   Солнце садилось в волны и, казалось, вода вот-вот закипит красным огнем. Это было прекрасно и одновременно устрашающе. Оно золотило волосы Дани и все его стройное гибкое тело, слегка присыпанное мерцающими песчинками. Как будто почувствовав мой взгляд, он сказал:
   -- Гийом, опять при дворе скажут, что мы с тобой похожи на деревенских жителей...
   Я лег рядом с ним и положил голову в песок так, чтобы видеть его лицо.
   -- А ты предпочитаешь накладывать по четыре слоя пудры, Дани? Они не понимают, что загар прекрасен, это - золотой подарок солнца, Белена, как называли его наши предки.
   -- Слушай, Гийом, -- медленно сказал вдруг Дани, приподнимаясь на локте. - Ты веришь в предсказание Казотта?
   Я улыбнулся.
   -- Какая разница, Дани? Разве нужно быть провидцем, чтобы рассказать о том, что ждет нас дальше? Но ведь мы не рассчитывали жить вечно?
   Он осторожно прикоснулся рукой к моим волосам.
   -- Я не хотел бы умереть недостойно, и не хотел бы этого для тебя.
   В его серых огромных глазах светилась только безграничная любовь и тревога.
   -- Гийом... Я хотел бы попросить тебя... Если это произойдет, ты поможешь мне умереть? Мне не хотелось бы, чтобы ко мне прикасались грязными руками...
   -- Даю тебе слово, малыш, -- сказал я с улыбкой, чувствуя себя отвратительным вруном. Я никогда не смог бы убить его... Я дрался бы за него до последнего. Я не верил, насколько серьезно было то, о чем он говорил... Если бы я сделал это, не пришлось бы искать его годами, не пришлось бы...
   -- Джеф! - закричал вдруг Дамьен, и его костюм превратился в современный "от кутюр". - Просыпайся! Привет от Габриэля и хренова куча фигурантов на дороге!
   Я открыл глаза. За окном машины простирался уже не автобан, а широкая дорога. Вдалеке тревожно шелестел желтовато-зеленой листвой лес, а ветер вздымал тучи мелкого песка и пыли, сквозь который с трудом можно было разглядеть несколько полицейских машин с "мигалками", перегородивших дорогу, и с десяток полицейских, настроенных, судя по всему, очень решительно.
   -- В чем дело? - спросил я Тони. - Скорость превысили?
   Он обернулся. В глубине его глаз горел алый огонек.
   -- Причем тут скорость, Джеф? Совсем ты обалдел? Сказал же я тебе: привет от Габриэля! Буди Дани и вот вам! - он почти швырнул мне длинный футляр, назначение которого не захотел мне объяснять, когда мы только собирались уезжать из моей парижской квартиры.
   Осторожно отодвинув в сторону свитер, я одной рукой откупорил футляр, где обнаружил две шпаги и одну саблю.
   -- Саблю мне давай, -- сквозь зубы сказал Тони. - А шпаги - ваши. Дани, просыпайся!
   Он немедленно открыл глаза, хотя до этого, как мне казалось, его не смогло бы поднять даже танковое сражение, происходящее в нескольких метрах от нашей машины. Привычным жестом аристократа XVIII века он убрал назад волосы и взял шпагу в левую руку.
   -- Смотри-ка, Тони, -- усмехнулся он. - Знакомые все лица! Узнаешь?
   -- Еще бы! - Наверное, если бы Тони был зверем, то эта коротенькая фраза превратилась бы в звериный оскал. - Все те, кого я должен был убить тогда, но не смог. Ублюдки, теперь-то я получу от вас сатисфакцию по полной! Дани, ты со мной?
   -- А как же, -- тихо и страшно сказал мой брат. Я с изумлением посмотрел на него: куда девался тот беззащитный и ранимый малыш, которого я берег, как зимнюю розу?..
   -- Что ты на меня так смотришь, Гийом? - произнес он, и в его глазах не было ничего, кроме стального холода. - Это дело не только Тони, но и мое тоже. Они убили тебя, а теперь я, Грааль Любви, своей рукой уничтожу их!
   И снова мгновенная вспышка загорелась в моем мозгу: Дани, в рубашке, изорванной в клочья, стоит на коленях в луже моей крови, закрыв руками лицо, а потом сгибается все ниже, и вот уже его длинные светлые волосы плавают в моей крови, и я слышу его безмолвный, рвущий мне душу на части крик: "Гийом!"
   -- Сатисфакция... -- прошептал я.
   Теперь и я мог разглядеть тех, кто скрывался за формами медленно приближающихся к нашей машине полицейских: их лица дрожали, искажаясь и показывая внутреннюю суть: Марат, Робеспьер, папаша Дюшен, Каррье...
   -- И Давид тоже здесь... -- сказал сам себе Тони. - Главное - Давид! - а потом обратился к нам. - На разговоры тратить время, как вы понимаете, бесполезно, а потому выходим из машины все вместе - втроем. Шпаги - к бою! Крылья - расправить!
   -- У них же пистолеты! - только и успел крикнуть я. - Тони, что мы сделаем со своими шпагами?
   -- Лови пули на лету, Джеф! - отозвался Тони, выходя из машины, а вслед за ним птицей вылетел Дани. В этот момент мне показалось, что мое сердце лопнет, и я выскочил за Дани, потому что понял - удержать его не удастся никакими силами.
   А полицейские менялись на глазах: новенькая форма висела на них лохмотьями, а лица - злобные, с горящими глазами, стали уже совершенно узнаваемыми.
   -- На меня! - крикнул Дани зеленолицему существу, бывшему Робеспьеру. - Это ты подписал приказ об уничтожении аристократов в сентябре. "Черный сентябрь" на твоей совести! Я помню твои речи, в которых не было смысла, но толпа понимала, что своим словесным поносом ты хотел сказать только одно - убить!
   И его черно-красные крылья полыхнули слепящей золотой вспышкой света.
   -- Убью! - заорал кадавр, выхватывая пистолет, но Дани шел прямо на него, со шпагой в руке.
   -- Дани! - только и смог закричать я, потому что видел, как медленно, будто в замедленной киносъемке, к нему приближается пуля. Но Дани лишь отошел в сторону на шаг, а в следующий момент его шпага уже торчала из глаза бывшего Робеспьера.
   -- Лови! - закричал Тони, и голова "папаши Дюшена" слетела с плеч.
   Их азарт заражал. Никогда бы не подумал, что сражаться можно так просто и легко. Не испытывая ничего, кроме чувства безграничной свободы, я воткнул свою шпагу в Марата, который немедленно растекся прямо у меня под ногами отвратительно воняющей зеленой лужей.
   -- А это тебе, певец революции Давид! - сказал Тони, от души размахнувшись и снеся голову тому, кто так любил рисовать в подвалах тюрем казненных людей. - Теперь попробуй зарисовать самого себя! Если бы тебе это удалось, я решил бы, что ты создал очередной шедевр! Сатисфакция, господа, сатисфакция! Я требую сатисфакции у всех вас!
   Полицейские машины начали загораться сами собой. Правда, огня еще не было видно, но дым валил уже, застилая все кругом. К тому же усилился ветер, и французское шоссе стало больше напоминать африканскую пустыню в момент бурана. Дани я почти не видел: кажется, к нему приближался один из полицейских, самый огромный из прочих. Я не мог понять, кто он, потому что его внутренние маски менялись с бешеной скоростью, и такого я еще не видел.
   Из-за завесы дыма и пыли передо мной появился человек с автоматом наперевес, отчаянно некрасивый, с длинным носом и отвисшей нижней губой.
   -- Стой, Джеф! - закричал невесть откуда взявшийся Тони. - Этот - мой! Отдай его мне! Это Каррье, палач Нанта! Я должен был уничтожить его тогда, но не успел! Беги немедленно к Дани! Слышишь? Беги к Дани!
   Сзади раздалась автоматная очередь, потом свист сабли, но оборачиваться я не стал. Сквозь застилающий глаза песок я видел, что Дани ведет себя странно. Громила с двумя пистолетами в руках надвигался на него, а он, не поднимая шпаги, смотрел на него всегда пугавшими меня безжизненными остекленевшими глазами. Его словно парализовало, и его противник чувствовал это: он шел вперед медленно, обнажая длинные зубы в отвратительной хищной улыбке. Мне оставалось сделать всего несколько шагов, чтобы встать рядом с Дани, как монстр-полицейский выстрелил в Дани почти в упор.
   Дани даже не покачнулся. Он по-прежнему стоял, глядя вперед ничего не видящими глазами.
   -- Дани, в сторону! - прохрипел я, задыхаясь от песка, и, взмахнув шпагой, нанес свой коронный удар - в основание шеи.
   Громила упал, распадаясь на множество отвратительных существ в лохмотьях. Волосы облазили с их голов, обнажая голые черепа, мышцы висели бесформенными ошметками, и только длинные черные ногти еще некоторое время скребли песок.
   -- Дани! - крикнул я, обернувшись, но его уже не было рядом со мной.
   Его силуэт смутно вырисовывался в тучах пыли. Шел он с трудом, прижав к боку левую руку, и его крылья безжизненно волочились за ним по земле. Ветер взвыл с удвоенной силой, и Дани исчез среди придорожных деревьев. Я делал усилия поистине адские, чтобы догнать его, но впечатление было такое, что меня сдерживает и тормозит чья-то огромная рука. Невидимая злобная рука, по которой хотелось ударить шпагой, отсечь ее... Но как можно отсечь ветер? И я пробивался сквозь бурю, потому что чувствовал: еще несколько минут, -- и я потеряю его навсегда! Сердце билось в голове пульсирующими толчками крови: "потеряешь, потеряешь..."
   Он был ранен, и вряд ли смог бы уйти далеко. Это мое предположение оказалось верным, потому что Дани я обнаружил в лесополосе. Он неловко лежал на боку, зажимая рану, и из-под его пальцев струилась кровь. Вторую руку он прижал к лицу с такой силой, что даже его пальцы побелели.
   -- Дани! - закричал я, бросаясь к нему.
   Он не ответил, и я, склонившись к его лицу, с силой отнял его пальцы от глаз. Едва увидев меня, его глаза снова стали разумными, но... Не знаю, как можно было назвать глазами ту бездну отчаяния, которую я перед собой увидел.
   -- Гийом... -- простонал он с трудом, а потом его крылья исчезли совершенно. Он разрыдался и потерял сознание.
   -- Боже мой... -- услышал я над собой тихий голос Тони. - Я должен был это предвидеть... Я не мог даже подумать, что они решатся сделать такой подлый ход... Джеф, я не предупредил тебя: Дани сейчас еще находится в состоянии очень хрупкого равновесия. Один точный удар может лишить его тебя. А тебя - его. Но что Габриэль дойдет до такой подлости...
   -- О чем ты? - не понял я.
   -- Пошли в машину, Джеф, -- хмуро сказал Тони. - Дальше пробираться будем огородами.
   Он наклонился над Дани, взял его на руки, укрыл крылом его рану и понес к машине. Мне оставалось только плестись за ним следом. Начал накрапывать мелкий противный дождик, и почему-то я стал надеяться, что машины, перегородившие нам дорогу, не загорятся. Дым по-прежнему окутывал их, но и сами эти машины вместе с несколькими трупами, валявшимися по всему отрезку дороги, таяли под этим дождем, навевая мысль о сне или наваждении.
   -- Залезай в машину, Джеф, и бери своего брата, -- сказал Тони. - Его рану я вылечил... Я имею в виду - физическую, а об остальном придется позаботиться тебе. Постарайся внушить ему, что все это ему просто приснилось...
   Я прижал к себе Дани, так и не приходящего в сознание, всем сердцем желая передать ему хотя бы часть своей силы, только бы он не ушел... Я не перенес бы этого.
   -- Тони... -- сказал я. - Что это было?
   -- Ты отомстил за своего брата. Ты получил сатисфакцию, -- ответил он.
   Снова тьма железной короной опустилась на мою голову.
   -- Тони... -- я с трудом выговаривал слова. - Тони... Их было несколько против него одного... Что они сделали с ним ТОГДА? Что, чего я не знаю и, кажется, даже он сам забыл и вспомнил всё только в тот момент, когда увидел этих уродов всех разом?
   -- Он был слишком привлекательным... -- Тони внезапно тоже сделался косноязычным. - Слишком красивым для этого сброда. Джеф, не заставляй меня говорить, что сделали с ним тюремщики...
   Если бы меня ударили бревном по голове, я и в этом случае, наверное, соображал бы лучше. Я всё понял, и в мое сердце вонзилась отравленная игла.
   Тони внимательно посмотрел на меня.
   -- Джеф, если ты не сможешь общаться с ним как обычно после того, что узнал... Лучше бы ему вернуться обратно. Теперь в твоих силах убить его, Джеф...
   Не помню, когда я плакал в последний раз, но сейчас слезы у меня хлынули ручьем. Прижав к себе его смертельно бледное лицо, я целовал его закрытые глаза, бесконечно повторяя:
   -- Дани, я люблю тебя, и моя любовь очищает тебя, так же, как и твоя - меня. У нас с тобой даже одни крылья на двоих... Я люблю тебя, слышишь?.. Я люблю тебя...
   И произошло чудо: ресницы Дани вздрогнули, а побелевшие губы прошептали:
   -- Люблю тебя, Гийом...
   -- Ну что ж, -- сказал Тони, включая "дворники". - Дорога впереди свободна, так что можем ехать. Если вы в состоянии, поспите, ребятки: предстоящая ночь не будет легче, чем нынешний день...
   Дождь за окном становился все сильнее. Струи текли по стеклу бесконечным потоком, и мне казалось, это дождь плачет за меня и за Дани, за все наши несчастные жизни. Голос Симары тихо сказал в моей голове: "Когда идет такой дождь, значит, хорошему человеку где-то очень плохо"...
   "Очень плохо, очень плохо..." Я сам не заметил, как заснул, и во сне увидел его, моего брата... Это была странная местность, холодная и пустынная. Небо так низко нависало над землей, что, казалось, еще немного - и коснется бесконечных полей с осенней пожухлой травой и их нескончаемым бессмертником. А впереди протекала узенькая речушка со сломанным покосившимся мостиком. Чахлые деревья склонялись над обмелевшей речушкой, и почему-то я подумал: "На таких деревьях невозможно даже повеситься".
   Он вышел ко мне из-за этих деревьев, таким, каким я его запомнил в последний момент нашей общей жизни: в изодранной в клочья рубашке, изможденный до такой степени, что, казалось, просвечивал насквозь. Почему "просвечивал"? Я был уверен: в этой местности солнца нет и никогда не будет. На его висках тени чернели больше, чем обычно. Он смотрел на меня больными глазами, серыми, беспросветно безнадежными, потухшими.
   Я подошел к нему и взял его за руки (господи, какими же тонкими они были!).
   -- Дани, -- сказал я, чувствуя, как во мне нарастает безотчетный страх. - Что это, Дани? Этот лес... Здесь так страшно... Никого не видно, но все время кажется: кто-то смотрит из-за угла, и я уже вот-вот почувствую его мертвящее ледяное дыхание на своей шее...
   -- Гийом... -- он смотрел на меня, как будто хотел попрощаться и запомнить меня на всю жизнь. - Они держат меня здесь, чтобы я не сжег весь мир. В мире не должно быть слишком светло. Они побоялись поместить меня даже в Тьму, потому что Тьма этого хотела: она сияла бы тысячью огней, и на эти огни слетались бы мотыльки... Много мотыльков...
   Я поднес к губам его тонкие пальцы и поцеловал их.
   -- Ты что-нибудь пишешь, Дани?
   Он опустил голову:
   -- Они запретили мне это, сказав, что моя бумага поджигает мир так же, как и я... Они вспомнили мне революцию. - И, отняв у меня свои руки, он закрыл ими лицо. Его худенькие плечи вздрагивали то ли от холода, то ли от слез. - Они сказали: я сам убил тебя! Пусть не прямо, но это я сжег тебя до того, как тебя растерзала толпа на улице...
   Бешенство нарастало во мне, накатывалось откуда-то шквалом сумасшедшего цунами.
   -- Так вот какое вы придумали наказание для Грааля! - крикнул я в низкое небо.
   -- Это бесполезно, Гийом, -- сказал Дани, не поднимая головы. - Они не слышат. Никогда не услышат. Они всегда противоречили тому, что говорили. Помнишь? Если у тебя есть Свет, не прячь его от всех, пусть светит всем...
   Я понял: он переиначил на свой манер известную фразу из евангелия. Хотя... Как знать, возможно, правильной была именно эта фраза. Фраза Дани.
   -- Я не хочу, чтобы ты погиб из-за меня, брат. Я не хочу сжечь тебя...
   Я обнял его и прижал к себе:
   -- Я хочу всегда быть с тобой, в любой жизни и в любой смерти...
   И вдруг из сгустившегося, как сметана, тумана, выросла огромная фигура средневекового феодала и воина, в полинявшей коричневой мантии, из-под которой бесформенными клочьями торчала волчья шерсть. Безобразное, заросшее густой седой бородой лицо, глаза, глядящие с ненавистью, которая никогда не закончится.
   -- Если небо не слышит вас, любимый друг мой, граф Гийом де Тур, то можете быть уверены: я вас услышал! - И он расхохотался, и этот звук гулко разносился под низкими сводами неба, отражался от него и снова летел в меня огромными камнями.
   Дани прижался ко мне и прошептал беспомощно:
   -- Гийом... Спаси меня...
   В его глазах царил беспросветный ужас...
   Я проснулся.
   Дождь по-прежнему непрерывно струился по стеклам. Тони, не оборачиваясь, рассказывал как бы самому себе:
   -- Когда я прибыл в Вандею, там царил не просто беспорядок - безумная анархия... Каретники и слуги становились во главе войск, и я сразу понял: нам не победить. Но меня подхлестывала и гнала вперед сатисфакция... Казалось, я не найду покоя прежде, чем перережу всех этих голодранцев. Свет Грааля погас, и в мире воцарилась кромешная Тьма... А когда меня вернули обратно, я стал бандитом. А что делать? На Сицилии жизнь такая бедная: кругом только бесконечные высохшие земли, и у каждого жителя только одна мечта - набрать как можно больше этой бесплодной земли. Жить в деревне было невозможно, и я перебрался в город, где даже семилетние мальчишки умеют владеть оружием, чтобы добывать себе пропитание ограблениями и убийствами... Но все-таки кое-что я успею в этой жизни. Пусть немного, но не-людей на этой земле станет меньше. На этой земле, которую я рисовал с такой любовью...
   -- Тони, что с тобой? - удивился я. - На воспоминания потянуло? Я и так готов заплакать в любую минуту, а тут еще ты со своими душераздирающими рассказами...
   -- Я для Дани рассказываю, -- мрачно сказал Тони и осуждающе взглянул на меня.
   -- Дани?..
   Мой брат сидел рядом со мной, свернувшись в клубок и поджав под себя ноги, как будто хотел спрятаться от этого мира, защититься от него... Я накрыл его свитером и улыбнулся:
   -- Тебе лучше, Дани? Я всегда буду рядом с тобой. Я всегда был рядом с тобой...
   Он не ответил, только смотрел в пространство ничего не видящими глазами.
   -- Дани, малыш... -- прошептал я. Смотреть на него было невыносимо больно. - Если ты в чем-то сомневаешься, скажи сначала мне о своей проблеме. Я всё пойму, любовь моя.
   -- Вывалянная в грязи, -- отозвался он резко.
   Я поцеловал его в лоб.
   -- Как ты не можешь понять до сих пор, Дани? Мне безразлично, какой ты на самом деле. А грязь... Это не твоя грязь. Невозможно испачкать Свет. Невозможно убить Грааль. Невозможно уничтожить Любовь. Я люблю тебя, Дани...
   -- А сейчас не обращайте ни на что внимания, -- сказал Тони. - Я решил поехать в обход, чтобы преследователи задержались хотя бы ненадолго, и сейчас мы пробираемся по горной дороге, и в нескольких километрах от нас находится Монсегюр...
   -- Монсегюр? - встрепенулся Дани. - Тони, можно мне увидеть его?
   Тони на минуту задумался, а потом сказал:
   -- Ну что ж, от своей судьбы все равно не уйдешь. Вы вряд ли увидите сам замок сквозь темноту и дождь, но, сдается мне, это неважно... Гийом, прошу тебя об одном: никогда не оставляй Дани в одиночестве. Иначе ты потеряешь свою зимнюю розу. Одна вспышка, и она растает...
   -- Нет, -- вдруг решительно и холодно заявил Дани. - Я пойду к ним один. Это дело - только мое.
   Он распахнул дверцу машины и вышел в непроглядный мрак и дождь.
   -- Ну все... -- пробормотал Тони. - Надо было это предполагать, когда берешь в этот мир Ангела раньше срока...
   -- Тони, -- закричал я, -- он даже оружия не взял!
   Тот только пожал плечами:
   -- А зачем оно ему?
   -- Ты же сам говорил: его нельзя оставлять одного! Значит, мне надо идти за ним!
   И он снова непонятно покачал головой, что могло означать и "да" и "нет".
   -- Хочешь - иди, Джеф... Только сейчас он вряд ли послушает тебя.
   Накинув на плечи свитер, я вышел из машины. Дождь сразу хлестнул по лицу потоком ледяных тяжелых капель, как перчаткой. Дани нигде не было видно. Горы темнели огромной грудой где-то далеко, а под ноги, как живые, бросались поваленные стволы деревьев и коряги. А потом я увидел, как из леса начинает ползти густой зеленоватый туман, и понял: я должен быть там. Спотыкаясь и скользя по грязи, я шел напролом, сам не зная, куда, а впереди все более и более отчетливо слышались голоса, которые... Были, были! Они уже были! Но когда - я не помнил...
   По деревьям заплясали блики, отраженные от множества рыцарских доспехов, а чей-то голос гремел, разрывая мою голову на части:
   -- Ты - просто жалкий трубадур, который посмел смутить три французские провинции. Ты увел моего друга своими стихами, и нет тебе прощения! Я уничтожил вас - всех - всю вашу общину, но нет ничего страшнее, чем Слово. Ты слышишь меня, Сын Слова? Твое Слово несет не мир, а разрушение, а потому должно быть сожжено!
   Туман рассеялся, и передо мной предстала картина, при виде которой я онемел от ужаса. На лесной поляне стояли кругом огромные рыцари, закованные в доспехи, а главный обвинитель, в точности похожий на того, которого я видел во сне, стоял рядом со сложенным костром, к которому готовился поднести факел. А на костре стоял Дани. Дождь лил на него потоком, но я совершенно ясно видел его сверкающие ало-золотые крылья. Его спокойствие было поразительно, а потому, как я понял, его даже не стали привязывать к столбу, как будто то, что происходило, было для него настолько же нужно, как и для его врагов.
   -- Вы всегда сжигали Слово и Свет, -- сказал Дани тихо, но слышали его все. - Так было и так будет во все времена. Свет ослепляет вас, несчастное стадо, так живите в тумане и сумраке, как вы того хотите...
   -- Дани! - закричал я, очнувшись от ступора. - Подожди, я иду к тебе!
   Он увидел меня, и страшная боль исказила его огромные серые глаза.
   -- Гийом! Уйди!
   Он распахнул свои золотые крылья, и больше я ничего не видел, потому что огненное сияние Грааля охватило всё вокруг. Пылали деревья, шипя под дождем, пылала желтым пламенем трава, горели, вздуваясь огромными пузырями, рыцари внутри своих доспехов, катался по земле в языках огня, корчась и воя, главный обвинитель Дани. А Дани спокойно стоял в самом центре пламени, не сгорающий, улыбающийся.
   -- Иди ко мне, брат, -- сказал он, протянув ко мне руки. - Теперь никто не прибьет мне их гвоздями к кресту.
   Я бросился к нему: он жив! Он не сгорел! Я сейчас же смогу быть с ним! Огонь я просто не замечал. Как и Дани, он не причинял мне ни малейшего вреда. И снова я бежал навстречу к нему, боясь, что не успею, что он исчезнет, растает от огня, как хрупкая ледяная роза. И что он не исчезнет, я понял только тогда, когда оказался в его объятиях. Два Ангела - один с черными, а другой - с золотыми крыльями, стояли, обняв друг друга, слившись друг с другом, посреди моря огня и не видели, как издалека на них смотрит еще один Ангел с палево-красными крыльями - Рафаэль. Он тихо улыбался.
   -- Тебя не так-то просто уничтожить, зимняя роза, -- прошептал он. - Ты способен осветить не только всю мою Землю, но всю Вселенную. И если ты решишь, что здесь тебе нет места, если ты устанешь от козней Габриэля, ты не уйдешь один. Возможно, я помогу тебе взять с собой моего Джефа. Кто знает, возможно, там, в твоем мире, вы будете более счастливы, чем в этом... Вы уже никогда не сможете разъединить ваши крылья, сплавленные вместе Огнем Грааля... Теперь вы сможете идти дальше без моей помощи...
   А посреди торжествующего пламени звучали стихи Дани:
  
   Мы с тобой всегда были против
   Холода, ветра и сонных лесов,
   И в розы сливаются капельки крови...
   В короне - шипы от терновых венцов...
  
   Нам в спину стреляли и жгли наши крылья,
   А мы уходили все глубже на дно
   Всех жизней умерших, тоски и бессилья,
   Пока не спаялись в огне. Мы - одно.
  
   И мы не просили укол против боли,
   Летели вперед, поджигая свой страх,
   Горящими крыльями прутья неволи
   Расплавив в песок, невозможность и прах.
  
   И что нам за дело до ваших законов,
   Разумных идей, покаянных молитв...
   Мы только любили, палач - черный ворон,
   Мы просто родились для песен и битв...
  
   -- Это не дорога, а сущее безумие, -- сказал Тони. - Я, конечно, за свою жизнь видел много всего, но это... Звездные войны какие-то...
   -- Нас с войском Габриэля, -- поправил его Дани. Он сбросил с ног испачканные в грязи ботинки и забрался на сиденье с ногами. Потом как-то трогательно-беззащитно посмотрел на меня: Гийом, извини, но я все время хочу спать... Я понимаю, это совершенно ненормально, если учесть, каким был сегодняшний день, но...
   -- Не извиняйся, -- я погладил его по промокшим волосам. - Клади голову мне на колени.
   Я укрыл его свитером, и он тут же заснул, в точности, как ребенок, который хочет спрятаться во сне от ужасающей реальности.
   -- Кажется, я забыл за тысячелетия, что такое жалость, -- глухо сказал Тони. - Но сейчас... Мне, кажется, никого и никогда не было так жалко, как вас обоих... -- Интонации его голоса звучали необычно, странно, и я впервые не мог понять, что именно он имеет в виду.
   -- Тони... -- сказал я. - Только не обманывай меня... Несмотря на договор Габриэля и Симары я могу потерять Дани?
   -- Так ведь разговор при тебе происходил, -- отозвался Тони, -- и Габриэль сразу сказал, что ни минуты отдыха вам не даст, потому что чувствует себя обманутым. Он не может забрать у тебя Грааль насильно, но сделает все возможное, чтобы он сам отказался быть с тобой... И он действительно сделает. Вспомни события сегодняшнего дня. Не устал?
   -- Я еще никогда так не уставал, -- признался я. - Даже когда приходилось работать по десять часов в сутки, чтобы пробиться в кино... Но теперь я устал не только физически. Со мной что-то происходит, Тони. Я меняюсь внутри, я становлюсь другим. Я видел свои крылья. Я видел крылья Дани. Я видел, что произошло со мной и с ним в нашей прошлой жизни... И еще... Я понимаю, что отступать нельзя: это трусость, недостойная графа де Монвиль, какие бы легкомысленные поступки он в свое время ни совершал. Эта дорога идет только в одном направлении. Я выбрал его, и я дойду до конца. Я остаюсь с Дани... И я хочу знать, что было там, в Монсегюре...
   -- Час назад я сказал бы тебе, Джеф, что это решение опрометчивое, -- сказал Тони. - Но когда я увидел, как спаялись в огне ваши крылья, то понял: больше ничто в мире не сможет вас разлучить. Даже если вы уйдете, то вместе. А потому... Вскоре мы должны будем расстаться: я выйду в Марселе, а вы отправитесь дальше вдвоем. Но до того, так и быть, побываем в Монсегюре. Знаешь, там иногда даже водят экскурсии, но желающих не особенно много. Эту ночь мы проведем в машине, а утром окажемся в деревне, и там возьмем проводника. Так тебя устраивает?
   -- Да, -- сказал я. - Тони, спасибо тебе за всё. Ты - мой единственный верный друг... Тони, я счастлив, и счастлив вдвойне от того, что ты мне сказал: никто и никогда не сможет разлучить нас...
   Я устроился рядом с Дани, не чувствуя ничего, кроме бесконечного блаженства от его легкого теплого дыхания, и закрыл глаза. И уже то ли во сне, то ли засыпая, услышал последние слова Тони:
   -- Насколько я помню даже Тристан и Изольда соединились... Когда были похоронены, а из их могил выросли деревья, верхушки которых переплелись друг с другом...
   Наверное, это был все-таки сон...
  
   Виконт Тренкавель сидел в просторном зале Монсегюра, кутаясь в теплый плащ, несмотря на то, что день был на редкость теплый, и в окно он мог видеть золотые нити в темных густых кронах деревьев. Но этот холод... Он пронизывал до костей, полз, как живой, изо всех углов, вымораживал душу, и виконт дрожал, уже не понимая, отчего это происходит - от безотчетного страха или от холода. Он хотел встать и позвать слуг, но к своему ужасу обнаружил, что не в состоянии пошевелить даже пальцем. Он захотел крикнуть, но крик застрял в горле. От холода заледенела даже молитва, которую он захотел прочитать мысленно.
   А холод собирался в центре зала в одну огромную глыбу, которая через несколько мгновений начала рассыпаться. Сверкающие куски льда, откалываясь, падали на пол с грохотом, катились под ноги Тренкавелю, который не мог отвести глаз от своего неожиданного посетителя - высокого синеглазого Ангела с серебряными крыльями и сверкающим мечом.
   -- Габриэль... -- прохрипел Тренкавель.
   Ангел усмехнулся:
   -- Узнал, слуга? Ты мне нужен, и не спеши креститься и падать ниц: это больше нравится Даниалу, а мне никак не подходит... -- он хищно усмехнулся. - Вообще, все, что по душе Даниалу, вызывает отвращение у меня лично, и ты должен будешь сделать нечто для меня, хотя бы потому, что ссориться со мной тебе крайне невыгодно.
   -- Все, что угодно, господин! - только и смог сказать бледный, как полотно, Тренкавель.
   Ангел сверкнул на него синими глазами, а меч в его руке стал наливаться кровью.
   -- Разве я велел говорить тебе, слуга? Ты должен только слушать и выполнять, потому что вести с тобой разговоры мне некогда. Итак, мне нужен Грааль, который находится у тебя. Ты отдашь мне его, падаль, понял?
   Тренкавель дрожал мелкой дрожью.
   -- Но разве я не отдал вам его, мой господин, вместе с графом Гийомом де Тур? Вместе со всей альбигойской общиной? Вместе со всем Провансом и Лангедоком?
   Голос Гарбиэля все больше напоминал рычание.
   -- Отдал, я все помню, слуга. Ты был послушным слугой, а потому сейчас я обращаюсь именно к тебе. Ты отдал мне Грааль пять сотен лет назад, и на Земле воцарилось равновесие: мир сменял войны, и всё шло к намеченному Демиургом концу. Но Даниал настоял, чтобы Грааль снова появился во времена Похода Полярного Солнца. Ты снова сделал все, что мог, приучив его к наркотикам и таким образом отключая его Свет на долгое время. Мы снова победили. И снова... -- голос взлетел к самому потолку зала. - он вернулся, хотя не должен был! Конечно, ты не виноват в этом: Симара провел меня как последнего недоумка, но ты поможешь мне вернуть Грааль туда, откуда он не должен был возвращаться еще несколько лет; в противном случае... В противном случае не видать тебе твоего покоя как своих ушей! - И он взмахнул своим мечом, с которого во все стороны полетели брызги крови.
   -- Смотри! - крикнул он. - Они уже совсем рядом, слуга Авель!
   И в круге, очерченном мечом Габриэля, Авель увидел снова людей, которых он уже предал несколько сотен лет назад. Они спали в машине, и голова Дани покоилась на коленях Гийома. Их крылья укрывали друг друга, и тихий теплый свет Любви окружал их и лес, тоже, казалось, пронизанный ощущением близкого и такого острого счастья, как бывает только ранней весной.
   -- Что я должен сделать? - спросил Авель дрожащим голосом.
   -- Они находятся совсем рядом с твоей деревней. Завтра ты отведешь их в Монсегюр, чтобы их память немного прочистилась... Это - единственный способ убить Грааль - заставить его развоплотиться! Благо, он еще не так силен, как тогда, во времена Альбы...
   Синеглазый Ангел исчез на фоне стены, а Авель еще долго не мог пошевелиться, смотря, как на полу, в том месте, где стоял Габриэль, медленно расплывалась кровавая лужа. Авель понимал, что в эту ночь заснуть ему не удастся...
  
   Тони сидел в машине, не включая "дворники", и смотрел, как льется по стеклу бесконечный дождь, который, казалось, никогда не закончится... Никогда не закончится... Хорошему человеку плохо... Ему постоянно будет плохо... Так нельзя, он, вернее, они не дойдут до конца этой дороги, на которой смешалось прошлое, настоящее и будущее. Он боялся обернуться и снова увидеть их - счастливо спящих, прильнувших друг к другу, как дети.
   Тихое сияние озарило машину, и рядом с Тони появился Даниал.
   -- Здравствуй, Даниал, -- сказал Тони, не повернув головы. - Решил-таки появиться?
   -- Здравствуй, Рафаэль, -- тихо ответил Даниал. - Я тут... свитер принес, чтобы...
   Рафаэль изумленно посмотрел на него: Даниал совершенно не был похож на то гордое ослепляющее божество, которое было достойно объявить себя Мессией. "Я уже видел однажды у него такие глаза, больные и безнадежные, -- когда его вели на Голгофу".
   -- Даниал, очнись же ты! - сказал Рафаэль. - Пойми, ты ни в чем не виноват!
   -- Я не о том хотел сказать, Рафаэль, -- Даниал по-прежнему не поднимал глаза. - Завтра, когда ты отведешь моих детей в Монсегюр, там произойдет судилище, которое возглавит Габриэль. Я знаю, что Дани этого уже не выдержит. Посмотри на него: за эти последние сутки борьбы с Габриэлем, его огонь уже почти погас. Он еще теплится, и я знаю: ты скажешь: этого огня у Грааля всегда в избытке, что он может восстанавливаться... Но за эти пару дней он сжег себя не как свеча, а как костер, в который бросил все дрова, которые у него были... Он сгорел, Рафаэль. Особенно в лесу, когда ему одному пришлось разбираться с Монфором и его слугами.
   -- Он совершил сатисфакцию во имя тебя, Даниал, -- Тони не отрывал глаз от дождя, струи которого потоками лились по стеклу машины. - Мы уплатили все долги прошлого. И я, и Дани, и Ксавье. Ты лучше бы еще и Ксавье пожалел: он не сможет жить без Грааля. Ты хоть это понимаешь?
   -- Понимаю. - Даниал вынул сигарету из пачки Рафаэля и закурил. - Я приду на завтрашний суд. К судам, я думаю, нам не привыкать. Никому, из здесь присутствующих...
   -- Тогда укрывайся своим свитером, который ты прихватил с собой, потому что твоим детям и так тепло. Оставайся, интересных людей увидишь. Да и, как я считаю, наступило твое время требовать сатисфакцию. Не кажется ли тебе это, друг Даниал? Ангелов убить невозможно, но они могут уйти с земли, где их не хотят слышать. А миров всегда много, и не мне объяснять тебе это, друг Даниал. Я уже продумал линию защиты, но если ты поможешь мне, всем будет от этого только лучше. Соберись, Даниал, мы уже порядком устали от этого бесконечного дождя. Да и о детях подумай... Пора бы...
   Даниал выкинул в окно сигарету, собрал в длинный хвост на затылке свою пышную золотую гриву, а когда он поднял голову, Рафаэль увидел перед собой юного аристократа из XVIII века в черной шелковой рубашке и прозрачными изумрудными глазами.
   -- Ну что, Рафаэль, скажешь ты теперь, что Гийом и Даниэль - не мои дети? Ты скажешь, что я не смогу из-за них порвать на клочки такого мелкого засланца, как Габриэль? Так что - спокойной ночи, Рафаэль. Я для тебя уже небольшую работу придумал. По твоей части. Совсем небольшую, -- это тебе не землю создавать, -- но очень интересную.
   Рафаэль вздохнул с явным облегчением.
   -- И ты, конечно, не расскажешь ничего, да, Даниал? Сюрприз будет?
   -- Сюрприз, -- улыбнулся Даниал. Его улыбка напоминала солнце, пробивающееся сквозь толщу прозрачной воды...
  
   Наверное, этот сон будет преследовать меня всю жизнь... Я понимал, что я сплю, я безумно хотел проснуться, но понимал: ничего не выйдет. Я уже вышел за пределы ловушки материи, и отступать было поздно, и я снова чувствовал на своей голове тяжелую железную корону, стягивающую ее, как тисками. Я снова стоял у распахнутого настежь окна своего парижского особняка, и небо поражало меня своей бесконечной синевой, в которой можно было утонуть. Его можно было бы сравнить с безбрежным счастливым морем, но с одной разницей: спокойное море никогда не шумит так страшно, и даже при девятибалльном шторме я бы никогда не услышал те грязные ругательства, которые доносились с улицы. Их выкрикивали женщины, озверевшие фурии революции, которые получили приказ убить меня и Дани.
   Я сам не понимал, что делаю, и машинально обрывал бархатные черные лепестки роз, которые скользили из-под моих пальцев по золотистой скатерти. А солнце светило по-прежнему безмятежно, и по оконным стеклам уже мелькали блики от ножей и топоров, которые они прихватили в своих лавках. Фурии Сент-Антуанского предместья... Я знал, как они поступят со мной и с Дани. Эта смерть не будет легкой, нет, она станет такой же грязной и позорной, как у принцессы Ламбаль...
   Я меньше всего думал о себе в этот момент. Дани... Я даже сейчас слышал его прерывистое хриплое дыхание, от которого у меня сжималось сердце. Я подошел к нему. Он спал и еще ничего не слышал. Я сел рядом с ним, поправил его разметавшиеся светлые, чуть влажные волосы, поцеловал черные пятна на висках... Я делал все возможное, чтобы спасти тебя, Дани, я дал бы разорвать себя на части, если бы это помогло тебе. Но и это не помогло бы: стало бы только жестом отчаяния, и больше ничего. Бог не слышал меня; ему не было ни малейшего дела ни до меня, ни до тебя. И тогда я мысленно закричал: "Если бог не хочет слышать меня, я обращаюсь к тебе, Утренняя Звезда! Не заставляй меня поверить в то, что ты не существуешь! Я прошу твоей помощи, я, Хранитель Грааля, Королевской Крови, которую сейчас хотят уничтожить те, кого послал Габриэль!"
   Дани неожиданно открыл глаза, огромные, серые, которые я любил больше всего на свете, и произнес:
   -- Что ты только что сказал, Гийом? Что происходит, брат?
   Я осторожно обнял его и прижал к себе:
   -- Ничего не происходит, Дани. Просто я люблю тебя. Больше жизни, больше собственной души...
   Он улыбнулся и приподнялся мне навстречу:
   -- И я люблю тебя, Гийом. Ты - единственное, что есть в моей жизни... Мне ничего не нужно: только быть с тобой, и ради этого я был бы готов...
   -- Что? - раздался совсем рядом молодой, немного ироничный голос. - Умоляю вас, не говорите о продаже души: эти сказки средневековых кумушек нам уже порядком надоели...
   Мы одновременно обернулись на голос: перед нами стоял юный прекрасный Ангел с черными крыльями и пшеничными густыми волосами, волнами ложащимися ему на плечи.
   -- Прошу вас, -- сказал Ангел. - Мессир ждет вас обоих. Ваши слова были услышаны, Хранитель Грааля, и вам предоставлена аудиенция. Поверьте, это более высокая честь, нежели прийти на прием к королю. Тем более, к такому, как ваш нынешний... -- и на его губах мелькнула презрительная улыбка. - Кстати, позвольте представиться: Самаэль.
   -- Дани, дай мне руку... -- сказал я и едва не обомлел, увидев своего брата: вместо умирающего человека передо мной стоял высокий светловолосый Ангел с красно-золотыми сияющими крыльями.
   -- Ну, что ж, все без обмана, -- сказал Самаэль. - Действительно, как я вижу, передо мной находится Грааль и его Хранитель.
   Я с изумлением перевел взгляд на зеркало: в нем отражался зеленоглазый Ангел с короной на голове и огромными черно-синими крыльями, казавшимися прекрасным ореолом.
   -- Это... Я?.. - только и смог сказать я.
   -- Конечно, вы, -- улыбнулся Самаэль. - А теперь, господа, нам пора. К мессиру на приемы опаздывать не принято... Пройдемте в соседнюю комнату, потому что в этой сейчас будет несколько шумно...
   Дани взял меня за руку, и я чувствовал, что он весь дрожит, хотя внешне выглядел совершенно спокойным. "Я сделаю все, что ты считаешь нужным, Гийом, -- сказали мне его глаза, и я снова почувствовал, что тону в них. А Самаэль тем временем взмахнул рукой, и за нами упала прозрачная преграда, сквозь которую я больше не слышал яростных выкриков из толпы.
   В соседней комнате, где вчера еще было совершенно пусто, потому что Жермону пришлось пустить на дрова всю мебель, сейчас царила роскошь, достойная короля: в камине уютно потрескивали дрова, и красноватый огонь освещал развешанные на стенах гобелены с изображениями белых единорогов. Стол буквально ломился от еды и вина, а за ним в высоком кресле восседал прекрасный черноволосый Ангел (я так и не успел рассмотреть, сколько крыльев у него было) со светлыми ясными глазами, цвет которых определить я не мог. Его роскошная алая мантия волнами ниспадала на пол, правая рука уверенно покоилась на шпаге, и его взгляд я мог бы назвать по-настоящему королевским: пристальным, внимательным и одновременно милостивым. Этот взгляд как будто проникал в самую глубь души. А Дани непроизвольно все теснее прижимался ко мне, так что я обнял его одной рукой, жестом, в который вложил всю свою любовь к нему.
   -- Это я просил вашей аудиенции, мессир, -- сказал я с поклоном. - Я просил вашей защиты ради моего брата, и если для его спасения вам понадобится моя...
   -- Всё, ни слова больше, -- мягко сказал Утренняя Звезда. - Прошу вас, господа, располагайтесь. - Он указал рукой на соседние кресла. - Самаэль, принеси мне дела этих господ, а потом предложи им моего лучшего вина.
   -- Прошу вас, мессир, -- чернокрылый Самаэль вынул из рукава два пергаментных свитка и подал своему господину с легким поклоном, а потом подал мне и Даниэлю хрустальные бокалы, наполненные рубиновым вином.
   -- Попробуйте, господа, -- сказал Утренняя Звезда, а сам развернул пергаменты и углубился в чтение.
   Через несколько секунд он поднял от пергамента улыбающиеся глаза.
   -- Вы вовремя решили обратиться ко мне, Хранитель, -- произнес он. - Замечательное досье... Просто замечательное... Вам, конечно, известен принцип: как наверху, так и внизу? Если перевернуть его наоборот, смысл от этого не изменится. Королей часто ругают их подданные за неосведомленность. Именно неосведомленность послужила причиной безобразий, творящихся сейчас в вашей стране. Вообще-то ко мне должен был бы обратиться за помощью ваш отец Даниал, но куда там... Вечно он рвался в бой... Наивный Даниал... Он и сейчас надеется победить в Походе Полярного Солнца, забыв о том, что войну по правилам ведет только он... А Габриэль давно уже зарвался, и пора его ставить на место. - Он усмехнулся каким-то своим мыслям. - Как же долго ему удавалось прятать от меня Грааль! И где? - В Разломе! - Его рука судорожно стиснула рукоять шпаги.
   Он поднялся из кресла и протянул вперед шпагу, и мы, не сговариваясь, опустились на одно колено, а Утренняя Звезда дотронулся сначала до правого плеча Дани, а потом - до моего.
   -- Теперь вы - мои Рыцари, и завтра я буду первым вашим адвокатом на судилище Габриэля, и я буду не я, если он не станет ползать перед вами на коленях! Раз уж Грааль попал, наконец, в мои руки, больше никто не посмеет дотронуться до него!
   Он бросил быстрый взгляд за стеклянную стену: там бесновались растрепанные оборванные женщины, в бессильном бешенстве вспарывающие простыни, обивку кресел, все, что попадалось под руки. Они метались по комнате, как гончие, потерявшие след.
   -- Грааль, -- обратился Утренняя Звезда к Дани. - Покажи, на что ты способен! А вы, господа, Хранитель и Самаэль, встаньте рядом с ним. Я так хочу!
   Дани взмахнул ало-золотыми крыльями, и всё кругом вспыхнуло страшным огнем: дом горел стремительно, как подожженная спичка, шипели и сворачивались в черные трубки легкие занавеси, раскаленные угли плясали безумный танец по коврам. Женщины с диким визгом пытались прорваться сквозь пылающую дверь, ведущую на провалившуюся обугленную лестницу, выпрыгивали из окна вместе с подошедшим (когда, я даже не заметил) полицейским отрядом.
   Утренняя Звезда смеялся, стоя в сияющем и мечущемся огне:
   -- Давно я не испытывал такого блаженства! - воскликнул он. - Сколько Света! Сколько Света! А вы, господа, извольте посмотреть на свои крылья!
   Я посмотрел на себя, а потом на Самаэля: и его, и мои крылья были покрыты густой сверкающей позолотой, через которую просвечивали его - черные и мои - черно-синие перья.
   В ответ на мой недоуменный взгляд он ответил, по-прежнему счастливо смеясь:
   -- Инициация совершена! Завтра настанет день моего торжества!
  
   Когда рядом с машиной Тони Маркантони остановилась еще одна, неслышно затормозив, он осторожно тронул за плечо Даниала:
   -- Кажется, нам с тобой сейчас стоит немного прогуляться, Даниал, -- сказал он и снял со спинки водительского кресла черную кожаную куртку. - А то ребят твоих разбудим. Не хотелось бы... Перед завтрашним днем, вернее, сегодняшним, потому что через пару часов начнется рассвет, им не мешало бы немного отдохнуть.
   Даниал только молча кивнул и, набросив свитер на плечи, вышел из машины. Тони последовал следом за ним. Из затормозившего рядом с ними "рено" вышли пятеро высоких молодых людей.
   -- Привет, Тони! Ах, прости, Рафаэль! - вскинул руку в приветственном жесте один из них. - Здравствуй, Даниал!
   -- Рады тебя видеть, Азазель, -- хором сказали Рафаэль и Даниал.
   -- Ну что, Азазель, слухи разносятся слишком быстро? - усмехнулся Рафаэль, слегка хлопнув его по плечу. - Думаешь, мы сами не справились бы - с Даниалом?
   Азазель тряхнул непослушными густыми волосами золотисто-пшеничного цвета.
   -- О да, -- улыбнулся он. - Вы все одной породы: никогда не скажете, когда вам плохо, никогда не попросите о помощи. Но все-таки нашелся среди вас один умный человек... Благодаря которому нам скоро удастся разгрести непонятки с Габриэлем, который зарвался так, что дальше уже некуда. Пора слегка подрезать его крылья, а то его серебряные перья все больше напоминают мне стальные мечи, которыми он готов бесконечно рубить головы тем, кто нам нужен.
   -- И кто же позвал вас? - поинтересовался Даниал.
   -- Твой сын, Даниал, -- глядя ему прямо в глаза, ответил Азазель, -- Хранитель. Так что сейчас оба твоих сына находятся под покровительством Утренней Звезды. Я никогда еще не видел мессира в таком замечательном расположении духа. Ты слишком мало внимания уделял им, Даниал. - В последней фразе Азазеля звучало не осуждение, а сожаление и упрек.
   -- Постой... -- глаза Даниала снова сделались беспокойными и встревоженными. - Значит, этот убийца не оставляет их в покое даже во сне?..
   Азазель кивнул.
   -- Но... -- продолжал Даниал... -- Мне Симара обещал, что присмотрит за ними... А я... Я так хотел сделать этот мир хотя бы немного лучше! Рафаэль, поддержи меня! Разве ты не видел, что я делал всё возможное?
   Рафаэль опустил глаза, а Азазель подал Даниалу осколок зеркала со словами: "Смотри, как Симара следил за твоими детьми: за Граалем, источником ослепительного Света, который мы всегда искали, и его верным Хранителем".
   Осколок стекла, поданный Азазелем, казалось, пылал пламенем. Сначала это действительно было пламя огромного костра, на котором сгорали связанные друг с другом Гийом и Дани, потом Даниал увидел, как взбунтовавшаяся толпа рвет на части бывшее совершенство красоты - Ледяного Ангела, но самым страшным было последнее видение: остановившиеся, совершенно черные от безумия и боли глаза Дани, который, не отрываясь, смотрел только в теряющийся где-то в темноте потолок, а мимо него время от времени мелькали уродливые, искаженные похотью, звериные глаза тюремщиков, один из которых грубо схватил Дани за волосы, а второй отвратительно лязгал ножницами около его неподвижного лица...
   У Даниала вырвался стон:
   -- Сатисфакция! - потом перешедший в крик: Сатисфакция! Утренняя Звезда! Я требую сатисфакции! Я имею на это право, тем более, что ты забрал у меня сыновей! И я ничего не могу возразить тебе на это!
   Из-за спин парней в кожаных куртках вышел высокий черноволосый молодой человек в длинном плаще, полы которого ветер трепал, отчего они казались крыльями. Он казался бы моделью, сошедшей с обложки модного журнала, если бы не тяжелая шпага, которую он сжимал в руке.
   -- Я уже все решил, брат, -- сказал он, подходя к Даниалу и обнимая его за плечи. - Я способен понять многое, почти все, только не безумную жестокость, как у Габриэля, и постоянную лживость и некомпетентность, как у Симары. Что поделаешь, волей судьбы оказаться на соседнем кресте - еще не значит - вытравить из себя разбойничью натуру. Ничего, сегодня же разберемся со всеми, а охранная грамота у меня уже в кармане.
   -- Неужели ты сумел договориться?.. - Даниал осекся.
   -- Да, -- сказал Утренняя Звезда, и его светлые глаза сделались острыми и холодными, как лед. - Иногда и твоего папочку приходится будить. Поверь, он был вне себя от ярости, клялся, что никогда не отдал бы приказ уничтожать Грааль, притом с той регулярностью, как это делал Габриэль, пользуясь большими полномочиями, данными ему когда-то. Но теперь он зарвался, и у меня есть пакт, по которому он не посмеет больше тронуть Королевскую Кровь. Где твоя шпага, Даниал?
   Даниал выхватил шпагу и поднял ее вверх. Шпага полыхнула алым сиянием.
   -- Позволь... -- произнес Утренняя Звезда.
   Он принял в руки шпагу Даниала как величайшее сокровище и поднес ее к губам.
   -- На ней была кровь Грааля, -- сказал он. - Пусть эта шпага завтра будет у тебя, Даниал, и мы встанем с тобой плечом к плечу, как всегда делали это наши дети... Извини, слово "наше" вырвалось у меня непроизвольно...
   Он обнял Даниала.
   -- До завтра, брат. До завтра, Рафаэль. Мы с ребятами удаляемся в Монсегюр, чтобы как следует подготовить зал для приема высокого гостя... И тех, кто должен нам сатисфакцию. И ведь, если я не ошибаюсь, завтра - 31 октября. Прекрасный день для встречи настоящего и прошлого! Прекрасный день для того, чтобы менять будущее! У тебя удивительные дети, Даниал! Никогда я еще не видел столько Света! Наверное, только у меня самого. Береги до утра свою зимнюю розу и ее хранителя - Ледяного Ангела. Через несколько часов начнется наш день!
   Пятеро молодых людей сели в свой "рено" и через мгновение исчезли в лесном мраке.
   Рафаэль зябко поежился и обнял Даниала:
   -- Пойдем-ка в машину, друг Даниал. У нас остается совсем немного времени. А твоих детей, как я понял, надо беречь даже во сне...
  
   Это было сон, и я ясно отдавал себе в этом отчет. Я не смог бы точно определить, в каком городе, в каком месте земли я нахожусь, но это был самый холодный из всех городов, которые только можно придумать: я был в этом уверен. Метель бросалась на меня с яростью противника из прошлой жизни, имя которого я забыл, и я видел, как снег впереди сгущается до такой степени, что сквозь него не проникает даже тусклый свет фонарей. Снег превращался в фигуры, которые с каждой минутой становились все более и более узнаваемыми. Одной из этих фигур был мой брат - ледяной, отстраненной до такой степени, что при взгляде на этот тонкий стройный силуэт мне казалось, будто мое сердце превращается в осколок льда, которому никогда не остыть. И все же больше всего на свете мне хотелось оживить этого Ледяного Ангела с безнадежно холодными глазами, потому что чувствовал: кроме него мне никто не нужен в этом мире, потому что больше никто не сможет защитить меня от холода этого ледяного мира. А рядом с Ангелом все более отчетливо вырисовывалась вторая фигура - грузная и неуклюжая, с разверстым обледеневшим ртом и шпагой в руке. Его снеговое лицо искажала ненависть ко мне, и я не понимал, за что я должен все это терпеть, потому что ощущение было такое, будто я прожил в этом зверином городе почти всю жизнь.
   Огромная фигура набросилась на меня, яростно выкрикивая обвинения: "Ты слишком любишь прикидываться невинным ягненком, вечный бастард Дани! И однако же, как быстро ты сумел затащить в постель своего брата! Этого не удавалось еще ни одной красавице Парижа! Держи мою шпагу, маленький развратник и лжец, и убей его, или тебе придется остаться в этом городе не на одну жизнь, а на целую вечность!" - С этими словами он швырнул мне тяжелую шпагу, которая упала к моим ногам, взметая вверх целый фонтан снега.
   Я посмотрел на Ледяного Ангела. Он стоял неподвижно, по-прежнему холодный, равнодушный ко всему на свете - к жизни, к смерти, ко мне, к себе, и такая отчаянная тоска и боль пронзила мое сердце, что оно вспыхнуло яростным, выжигающим душу огнем, однажды уже испепелившим его и меня - вместе, и я вспомнил, когда - недалеко от замка, носившего удивительное название "Монсегюр".
   -- Брат! - крикнул я, но он молчал, как могла бы молчать только идеально прекрасная статуя на готическом соборе.
   Я должен был, я был обязан заставить его вспомнить все, превратиться в настоящего Ангела с ореолом сине-черных крыльев! Но как? Он не смотрел на меня, вернее, его взгляд, пронзая меня, стремился в никуда, в заснеженное бесконечное пространство, однообразное, бессмысленное, безнадежное, как моя жизнь. И я понял, что в этой ситуации смогу сделать только одно... Я схватил шпагу и бросил ее прямо в лицо снежному чудовищу.
   -- Я никогда не трону его! - крикнул я. - Он - мой брат!
   Разверстый ледяной рот зашелся в крике и хохоте:
   -- Тогда он убьет тебя, вернее, он не поймет, кто это сделал, -- я заставлю его поверить в то, что это его рук дело, но в любом случае убить тебя надо, потому что ты этого заслужил!
   Он сделал гигантский выпад в мою сторону, занес вверх шпагу и с размаху обрушил мне на голову, а потом вложил шпагу в руку Ледяного Ангела со словами:
   -- Идеальный удар лучшего фехтовальщика Парижа!
   Перед моими глазами снег кружился уже не белый, а ало-золотой, и я понял, что успею сказать всего несколько слов. И эти слова прозвучали, как будто их произносил не я, а кто-то другой:
   -- Гийом! Я люблю тебя! Прости меня, брат!
   И вдруг неподвижное застывшее лицо Ледяного Ангела стало меняться на глазах: я видел изумленные, потрясенные, прозрачные зеленые глаза, такие яркие, словно сквозь толщу морской воды преломлялся солнечный луч; черные тонкие волосы падали на плечи... Он вздрогнул так, будто его внезапно разбудили. Шпага выпала из его рук на снег, покрытый алыми пятнами, он бросился ко мне, а потом я слышал уже только его голос:
   -- Дани! Прости меня! Я люблю тебя! Не уходи, слышишь? Потому что я люблю тебя больше жизни и больше собственной души! Я люблю тебя! Я люблю тебя!
   Чувствуя, что падаю в бесконечную черную бездну, я попытался крикнуть, хотя из моего горла вырвался только слабый стон, в который я попытался вложить всю бесконечную любовь к нему, которую испытывают, чувствуя дыхание моря и ветра, весны и полевых цветов, потому что всё это - было его дыхание, в котором для меня собрался целый мир, изначально созданный только для нас двоих:
   -- Я люблю тебя, Гийом... Люблю тебя...
   Кажется, именно с этими словами я проснулся...
  
   Кто-то осторожно гладил Дани по волосам и прижимал к своему плечу, потому что он дрожал, как в лихорадке. Дани с ужасом поднял глаза и встретился с мягким взглядом Рафаэля, который прижимал палец к губам: "Тише, тише..."
   -- Простите, Тони... -- прошептал Дани. - Кошмар приснился. Как будто я нахожусь в чужом городе, на неизвестной планете, занесенной снегом, и не вижу ничего, кроме метели...
   -- Знаю, знаю... -- так же тихо ответил он. - Давай выйдем из машины, вместе встретим рассвет, чтобы ты понял, что ледяной город был только наваждением. Не будем будить их...
   И он указал глазами на Ксавье, спавшего, прижавшись лицом к стеклу машины, и его легкое дыхание само рисовало еде видный, но без сомнения - силуэт Дани. На переднем сиденье расположился золотоволосый молодой человек в костюме аристократа XVIII века и явно только делал вид, что спит. Даниал! Я чувствовал, что пока не в состоянии с ним разговаривать: то ли от собственного чувства вины, не понятного самому Дани. Неужели ему было стыдно за собственного отца?
   Дани вышел из машины, а вслед за ним - и Тони, немедленно протянувший пачку "Житана".
   -- Спасибо, Тони, -- сказал Дани, сразу же закуривая. - Этого я хотел больше всего на свете.
   Тони только улыбнулся:
   -- Я знаю. Ты всегда хочешь этого больше всего на свете. Я имею в виду - на материальном плане...
   Вчерашний бесконечный дождь уже закончился, но солнце еще не могло прорваться сквозь рваные тучи, и все же, несмотря на это, Дани с удовольствием вдыхал лесной воздух, напоенный умирающим дубовым ароматом и, казалось, мог бесконечно смотреть на золотые нити в темных листьях деревьев.
   Тони шел вперед, а Дани - за ним, даже не спрашивая, куда именно он направляется. Вскоре послышалось серебряное журчание ручейка.
   -- Посидим немного? - сказал Тони и тоже закурил.
   Некоторое время они сидели молча, а потом Тони вдруг заговорил, не глядя на Дани и все-таки обращаясь к нему:
   -- Когда меня звали художником Дамьеном, и я был другом Давида до тех пор, как не увидел, что он, сначала подражая мне, а потом совершенно самостоятельно без устали рисует то тебя, то твоего брата, и только потом понял, для чего ему это было нужно. Однажды я увидел страшную картину под названием "Античная фреска", где изображалась Афина, спокойно восседающая на своем низком троне, глядя на то, как убивают Ледяного Ангела сразу трое (большее количество персонажей у него, наверное, просто не уместилось): мужчина с мечом в руке, разъяренная женщина и Ангел с копьем, похожий на Габриэля, меня едва не вывернуло наизнанку. Второй раз, на сей раз уже не в образе обнаженного поверженного героя, а короля, его убивали слуги громадного чудовища, восседавшего на колеснице, запряженной медведями с разинутыми пастями...
   А ты... Сколько раз я встречал тебя на его изображениях! Он рисовал тебя живого, трогательно-романтичного, со взглядом, устремленным куда-то вдаль) во время приемов в модных литературных салонах, подписывая очередной шедевр, которому рукоплескала публика, как "Портрет неизвестного молодого человека", он рисовал тебя мертвого, после казни, такого прекрасного, как будто ты спокойно спал, слегка склонив голову набок, как будто ты в этот момент видел самый прекрасный сон в своей жизни... только в заменив тобой образ урода Лепетелье, убитого через год после тебя... Наконец, вас, обоих братьев, он изобразил мертвыми в картине "Бруту приносят его мертвых сыновей", и это уже был прямой вызов Даниалу... И даже насмешка над ним, потому что если аллегорический образ Даниала и можно было назвать солнцем, то только темным, почти черным солнцем Армагеддона...
   -- Каким же я был слепым, -- раздался совсем рядом с нами тихий голос, и мне можно было не оборачиваться, чтобы понять: это был Даниал.
   Он набросил мне на плечи королевскую горностаевую мантию и, сев рядом, вручил шпагу:
   -- Дальше распоряжайся ею как хочешь, Дани. Я слишком мало делал тебе подарков... И еще, сынок... Дай мне, пожалуйста, закурить...
   Дани изумленно посмотрел в его ясные глаза, полные такой щемящей любви, что ему захотелось разрыдаться, но он чувствовал, что не может сделать этого при всем желании. Он протянул солнечному Ангелу пачку сигарет, и в тот же момент солнце вырвалось из-за туч, осветив все вокруг, пронзая насквозь деревья, травы и облака.
   -- Спасибо, Грааль, -- сказал Даниал, закуривая.
   -- Когда Габриэль увидит, что ты куришь, то, наверное, будет в шоке, -- усмехнулся Рафаэль.
   -- Так ведь я не праведник, -- в тон ему ответил Даниал. - И пришел я не к праведникам. Плевать я хотел на праведников, если моих детей постоянно называют бастардами. - Его глаза метнули короткую, но быструю молнию и, не успевшая скрыться под большим замшелым камнем серая змея сгорела короткой вспышкой.
   -- Жаль, что тебя не было на дороге в тот момент, когда нам пришлось держать оборону против банды Робеспьера и его компании, -- засмеялся Рафаэль. - Вот они попрыгали бы!
   -- А кое-кто сгорел бы на медленном огне... -- медленно и страшно произнес Даниал. Его глаза страшно потемнели, а солнце снова скрыли тучи.
   Дани уронил окурок сигареты в ручей и тихо поднялся со своего места. Горностаевая мантия мягко сползла по его плечам, под ноги, но он даже не заметил этого.
   Рафаэль стремительно поднялся, схватил Дани за плечи, развернув его лицом к себе, и, глядя ему прямо в глаза, четко сказал:
   -- Дани, ничего не было. Все это тебе только приснилось. Все - только твой страшный сон, и ты уже забываешь его... Ты уже забыл его... Повтори!
   Глядя на Рафаэля туманными глазами, Дани безжизненно повторил:
   -- Я забыл свой кошмарный сон...
   -- А теперь - просыпайся! - сказал Рафаэль, и в глазах Дани опять появился живой, почти веселый блеск.
   -- Слушай, Тони, вот удивительно, -- сказал он. - А куда делась моя сигарета?
   -- Наверное, в ручей уронил, -- Тони с искренним недоумением пожал плечами.
   Дани зябко повел плечами:
   -- И сам не заметил, когда уронил?
   -- Эта проблема не стоит выеденного яйца, -- стараясь казаться беспечным и естественным, сказал Даниал. - Вот тебе еще одна... -- И он протянул Дани очередную сигарету.
   С влажных кустов боярышника обрушился целый каскад воды, и рядом с нами появился, похожий на лесное божество - зеленоглазый, прекрасный Ангел в искрящемся венце росинок на черных волосах, в лучах солнца переливавшихся бриллиантами. Настоящий королевский венец!
   -- Гийом! Как ты прекрасен! -- не удержался Дани от искреннего восклицания. - Гийом!
   Он вскочил на ноги и бросился в его объятия.
   -- Эх, братишка, -- улыбнулся я. - Ты куришь? Без меня? - Я больше всего на свете хотел бы казаться веселым, но тяжелая железная тоска стягивала железным обручем не только голову, но и сердце в предчувствии то ли несчастья, то ли необходимого долга, который мне придется выполнить.
   -- А ты все шутишь... -- прошептал Дани.
   -- Люблю тебя, -- шепнул я ему на ухо. - Вот теперь всё - без шуток...
   Я не мог не смотреть на него, и я видел в его глазах собственное отражение - прекрасного зеленоглазого Ледяного Ангела, подносящего к губам хрупкую зимнюю розу. Я не мог поверить, что это - он, что он - передо мной, что мне было обещано: мы никогда не расстанемся. Когда мы с ним были вместе, мир переставал существовать, так и на этот раз я не видел ни журчащего источника, ни сидевших рядом с ним Рафазля и Даниала. Был только Дани, и его тонкий стройный силуэт расплывался в глазах... Неужели от слез? Неужели от безмерного счастья, равного которому...
   Мысли терялись, пропадая, падая птицами в серебряных мерцающих пещерах, рядом остро и пряно пахла листва деревьев, и вся природа, будто в блаженном упоении, подалась нам навстречу и, когда я обнял его и прижал к себе, чувствуя, как бьется его сердце (как у пойманной в силки птицы!), всё кругом исчезло, растворившись в ослепительно-белой вспышке света. Не знаю, сколько времени мы с Дани могли стоять, растворившись друг в друге, если бы нас не вырвал в эту реальность голос Тони-Рафаэля:
   -- Друзья мои, мы едва не ослепли, -- он говорил не просто весело, а не в силах сдержать своего откровенного восторга. Когда я увидел его, то подумал, что, должно быть, точно так же он смотрел на нас там, на берегу ласкового моря, оставшегося в далеком прошлом, когда он был художником Дамьеном де Лескюр. - И кто скажет, будто созданный мной мир так уж плох? Вы только посмотрите кругом - я впервые вижу такой яркий розовый, и даже алый рассвет. Даже птицы запели, а деревья счастливы так, будто уже наступила весна. Такого острого счастья и такой боли мне испытывать еще не приходилось...
   -- А мы так жили постоянно... -- прошептал Дани.
   Внезапно взгляд Тони сделался непривычно злым и хищным.
   -- В чем дело, Тони? - удивился Гийом.
   -- К нам направляются гости, -- сказал он, и кривая усмешка исказила его лицо.
   Взгляд Дани снова сделался испуганным:
   -- Какие еще гости, Тони? Мне пора брать в руки шпагу?
   Тони поклонился немного насмешливо:
   -- Сейчас не надо, мой юный д'Азир. Просто что должно случиться, то случится обязательно, но это - не самая большая неприятность нынешнего дня, так что мы ее переживем и отправимся в Монсегюр. Как ты и желал, друг мой Джеф... Ну что ж, пойдемте встретим гостя...
   Шелест опавших листьев слышался уже совершенно явно. Кто-то приближался, и я каким-то древним чутьем понимал, что это, мягко говоря, не совсем хороший человек. Однако и Тони, и Даниал были совершенно спокойны, глядя в ту сторону, откуда должен был появиться неизвестный.
   И он появился - невысокий человек с совершенно белыми, коротко стрижеными на затылке волосами, которые впереди беспорядочно падали на его лицо, почти скрывая его черты. Я ни за что не смог бы определить его возраст: с равным успехом ему можно было бы дать лет двадцать, а то и все сорок. А вот его необычно светлые, блекло-серые, как будто выцветшие глаза, напоминали мне кого-то, но кого, я не мог вспомнить. Только внутри нарастало, как близкое цунами, чувство: враг, враг...
   -- Добрый день, господа, -- сказал незнакомец. - Не позволите ли присесть рядом с вами? Сегодня спозаранку пришлось сходить на охоту, проверить силки и вот... -- он швырнул на пожелтевшую траву двух мертвых зайцев. - Неплохая охота получилась, уж коли я все равно живу один. Меня зовут Авель.
   Не дожидаясь приглашения, он уселся около ручья и оглядел всех присутствующих внимательным, настороженным взглядом - взглядом человека, привыкшего во всем видеть опасность. Его внутреннее напряжение или страх чувствовались физически; ему было неприятно наше общество, и я чувствовал, как даже воздух начинает вибрировать от его - даже не просто страха - ужаса... И все-таки он оставался здесь и даже продолжал разговор, хотя его никто не поддерживал.
   -- Я вижу: вы - путешественники, -- говорил он. - Наверное, вас привлек Монсегюр...
   Тони улыбнулся неприятно и вежливо.
   -- Вы на редкость догадливы, господин Авель.
   Тот усмехнулся:
   -- Причем тут моя догадливость? Места у нас совершенно глухие, и если здесь появляются иногда неизвестные гости, то всегда -- с единственной целью - посмотреть на развалины Монсегюра. Я сам этого не понимаю совершенно - от замка остались одни голые стены. Если же вам нужен проводник, то я - к вашим услугам. Если захотите найти кого-нибудь еще, потратите много времени: деревень здесь крайне мало, да и жители в принципе не хотят никого водить в это гиблое место, да к тому же в такой день - 31 октября...
   -- А как же вы не боитесь? - спросил я, не в силах сдержать откровенную враждебность в голосе.
   Он снова усмехнулся, презрительно сплюнув:
   -- А я в сказки не верю. Да и заработать не мешало бы.
   -- Деньги любите? - поинтересовался Тони равнодушно, глядя куда-то в пространство, на улетающую и теряющуюся среди облаков стаю птиц. Гийом пристально взглянул на него и прошептал: "дежа вю"...
   Наклонившись к нему, Тони прошептал:
   -- Хотя бы в эту минуту постарайся не думать об этом, Джеф. У нас будет еще очень много времени для того, чтобы подумать...
   Даниал поднялся с травы, отбросив назад золотые волосы и вскинув голову:
   -- Тогда не будем терять время, господа. Пошли вперед, к Монсегюру.
   -- Пошли, -- согласился Авель. - А зайцев я здесь, у ручья, оставлю: все равно никто не возьмет, разве что дикие лисы, но ведь и им кушать нужно!
   Его нисколько не смущал ни, мягко говоря, экстравагантный костюм Даниала, ни королевская мантия, которую Рафаэль подобрал с земли и передал Дани.
   -- Нет, благодарю, -- ответил Дани с легкой улыбкой, бросив на него быстрый взгляд из-под пушистых ресниц. - Это не для меня предназначено. Мантия - для Гийома, потому что это он - Король.
   -- Да какой я Король, -- я посмотрел на Дани и едва не схватился за голову от золотой вспышки боли, в которой мелькали только силуэты женщин, рвущих на части Ангела с готического собора. - Это ты - Королевская Кровь.
   -- Звездный бастард, -- почти грубо поправил Дани, и его взгляд сделался в точности таким, как у меня: исподлобья, как будто весь мир собирается сражаться против него.
   -- Насчет бастардов сейчас разберемся, -- сказал Рафаэль спокойно. - Пошли, ребята, а то еще до вечера будем здесь разбираться, кто более достоин мантии, и состязаться в благородстве. Так что оставим ее здесь.
   Авель уже шел вперед, а мы - следом за ним, скользя по влажным сосновым иглам и кленовым листьям -- алым, золотым, коричневым. Мне было немного спокойнее, когда он не смотрел на меня, я мог видеть только его сутулую худую спину, которая мелькала перед нами на почтительном отдалении.
   Я просто шел рядом с Дани, и мне ничего больше не было нужно. Кто это сказал и, кажется, вчера, что на этом шоссе смешались прошлое, настоящее и будущее? Мое будущее в моих руках? Это казалось таким далеким и совершенно нереальным: съемки фильма с Кристианом... Дани в роли каскадера... Не представляю его в этой роли, особенно после того, как увидел его роскошные ангельские крылья. Я и сейчас видел их, и они были прекрасны: ало-золотые, сияющие юным огнем. И зачем ему королевская мантия, если есть такие крылья? Жаль, что я не успел увидеть отражение своих крыльев в ручье: я был уверен, что на них должна остаться та густая позолота из моего сна, сквозь которую просвечивал изначальный цвет перьев - сине-черный...
   А интересно, почему я сам захотел идти в Монсегюр? Этот замок притягивал меня и одновременно вызывал трепет: смешанное чувство ужаса и предчувствия перемен. Как будто от посещения Монсегюра зависело, останется со мной моя зимняя роза или нет.
   В день, когда ты умрешь,
   Будет самый красивый закат,
   И крылья взметнутся, и ты замрешь,
   И поймешь - не вернешься назад.
   Ты всегда был Ангелом, ты идешь домой,
   Тебя ждут, тоскуя, твои друзья...
   В этот вечный, морской, голубой покой...
   Где нет слов "запрет" и "нельзя"...
  
   -- Эй, Авель! - крикнул Тони. - Ты как собираешься вести нас наверх? Не через пещеры случайно?
   -- Нет, -- ответил Авель, не оборачиваясь. - Там чересчур холодно: замерзнете. Я и то - хотя одет тепло, но не имею особенного желания мерзнуть в этих холодильниках несколько часов.
   -- Представляю себе... -- задумчиво и почти мечтательно произнес Тони, ни к кому не обращаясь (эта манера стала появляться у него все чаще и чаще). - Заходишь ты, друг Авель, в пещеру, а там - глядишь - кусок льда обломился, а из-под него высовывается чья-то рука, как бы желая послать тебе последний привет... Во льду, как я понимаю своим скромным умом, трупы хорошо сохраняются...
   Авель мгновенно обернулся, хотел что-то сказать, но слова застряли у него в горле так, что он долго пытался откашляться. Хотя, надо отдать ему должное, в себя он пришел довольно быстро и заявил, как ни в чем не бывало:
   -- Мы пойдем тайными тропами альбигойцев, которые люди не знают до сих пор. Через полчаса будем наверху.
   -- А если их никто не знает, вы-то откуда их знаете? - не удержался от вопроса Даниал ("Я знаю, что ты знаешь, что я знаю, Авель!")
   Авель снисходительно улыбнулся и заявил с сознанием собственного превосходства:
   -- Я всю жизнь здесь провел, а потому в горах для меня нет неизвестных тропинок, так что с проводником вам повезло. Надеюсь, мою работу вы оцените по заслугам.
   -- О да! - быстро отозвался Тони, и я понял, что именно в таком тоне ему не раз приходилось отвечать на своих многочисленных "стрелках". - Я всегда плачу по заслугам!
   Однако его скользкий нехороший тон ускользнул от понимания Авеля, и он продолжал:
   -- Сейчас мы подойдем вот к этому старому платану, за которым простирается сплошной кустарник. Ни один здравомыслящий человек туда не полезет. Но именно этим путем в Монсегюр доставляли еду и оружие альбигойцы, когда-то защищавшие замок от осады Монфора Пиренейского.
   Он пристально посмотрел на нас, оценивая, как вещь - старьевщик.
   -- Мне даже самому интересно, проберетесь вы там или нет.
   -- Проберемся, -- сказал Тони голосом убийцы ("Твое время истекло, приятель. Из человеколюбия я хотел для тебя легкой смерти, но теперь... Дважды я не предлагаю: не в моих правилах это). - Слепой ты, Авель, как крот, да и не понимаешь ни хрена...
   Я смотрел на этот древний платан и не мог отвести глаз. Огромный, уходящий в самое небо... Черт, да ведь он помнил и меня, и Дани! Только я и виконт Тренкавель знали этот тайный выход на вершину горы, прямо к замку.
   -- Одну минуту, -- сказал я и, подойдя к платану, прижался к его шершавому стволу и закрыл глаза.
   Внутри этого дерева тек не сок: звучали голоса, и я узнавал их...
   -- Зачем ты притащил сюда, в мой замок, этого заморенного трубадура, Гийом? Я понимаю, зима, развлечений нет, но нельзя же до такой степени. Для тебя я вызвал бы лучших красавиц страны, и каждая из них исполнила бы танец Саломеи. Ха-ха! Кстати, неплохие идейки возникают у меня иногда! Между прочим, Гийом (иди скорей к огню, ты совсем замерз - даже волосы побелели от инея!), не поздно осуществить эту шутку. Трубадура драного в подвал посадим, красавиц вызовем, всех поваров на уши поставим: только бы всё на моем столе было через край: кабаны и перепела, рыба и фрукты, лучшее вино - рекой. Получится в точности кельтский Авалон!
   "Тебе в деревенском райке представления давать бы, Монфор", -- подумал я.
   -- Я не хочу ни красавиц, ни вина рекой, -- я с трудом узнавал свой, слегка дрожащий голос.
   -- Меланхолия, друг мой милый? - Монфор смеется. - Ты же знаешь, Гийом, я ни в чем отказать тебе не могу. Проси чего угодно, всё сделаю: ты для меня ближе, чем родные сыновья.
   И глухой ответ:
   -- Я хочу одного - чтобы этот трубадур сейчас бы прочитал свои стихи... Если, конечно, он согласится...
   -- Что значит - согласится - не согласится? - с надменностью истинного феодала отвечал Монфор. - У меня все соглашались, и ты знаешь - как!
   -- Птицы не поют насильно, -- возразил я.
   -- К черту птиц! - взорвался Монфор. - Я с птицами не воюю, но люди должны знать, с кем имеют дело!
   -- Птицы и звери лесные, и камни защитят меня... -- впервые тихо произнес Дани.
   В гулком, огромном, холодном зале повисла мертвая тишина. Монфору никто никогда не осмеливался перечить, поскольку через четверть часа шутник оказывался повешенным на воротах. Внутри себя я увидел его испорченное шрамами совершенно белое лицо с открытым ртом, и я понял: если не остановлю его, то он сам, своими руками убьет Дани на моих глазах.
   -- Я хочу услышать стихи! - крикнул я.
   Зубы Монфора скрипнули:
   -- Не был бы ты моим ближайшим другом, Гийом... Ладно, пускай бормочет свои вирши. Я убежден: они такие же худосочные, как и он сам, то есть - никуда не годные.
   Мой голос, тихий, все еще дрожащий умоляющий, еле слышный:
   -- Дани, умоляю тебя...
   И снова тишина, и я понимаю, что мы с ним смотрим друг другу в глаза, и наши отражения сливаются, пронзая обоих, как солнечными лучами: "Конечно, брат. Я всегда писал для тебя, брат... Я знал, что наша встреча неизбежна". И я знал, что, по-прежнему, глядя только мне в глаза, он начал читать, но совсем тихо:
  
   Ангел мой, как безумно холодно
   В этом городе, вмерзшем в лед,
   И метель поет во все стороны,
   Что весна никогда не придет,
   И что я - лишь снежинка легкая
   В этих грубых руках ветров.
   Мрак швыряет меня. Крыльев сломанных
   Хватит для ледяных костров.
   Ветер, знающий силу голоса,
   И, безразличный к беде,
   Он несет меня, и не знает сам -
   Ближе, ниже... К судьбе. К тебе...
  
   -- Скорее, скорее! - закричал Авель, подходя к бесконечным зарослям кустарника. Он нырнул в него, растворился в шелестящих ветках и исчез.
   -- Вот идиот, -- сказал Тони. - Глаза вроде есть, а не видит ничего. Нам с вами, ребята, и нырять никуда не понадобится.
   Он первым подошел к колючим кустам, и они сами расступились перед ним и, как мне показалось, даже склонились в почтительном поклоне, поэтому нам пришлось идти по широкой дороге, и ветви снова смыкались за нашими спинами.
   Я знал эту дорогу, я узнавал каждый поворот, каждый камень, каждую выбоину. Интересно, сколько раз мне приходилось здесь проходить?.. Я знал эту дорогу, но не я стал предателем Монсегюра... Ее знал еще один человек, с неприятно-светлыми пронзительными глазами. Мое подсознание выдало имя по слогам, как первоклассник: "Трен-ка-вель". Нашего проводника зовут Авель, и он тащится вместе с нами в Монсегюр, как будто не знает, что ждет нас там, и его - особенно.
   Он сократил свое имя, бывший предатель, а, насколько мне известно, предательство - вещь прилипчивая, и с течением времени не меняется. Предатель во времена Монсегюра, мой личный враг во времена Похода Полярного Солнца.
   И снова - вспышка, снова - картина. Он пришел, должно быть, вскоре после отъезда шлюхи дю Барри и моего дядюшки. Тогда у нас было слишком много гостей, поскольку всем хотелось познакомиться с мужем всесильной королевской фаворитки, пусть даже фиктивным. "Гийом, куда ни посмотришь, -- везде я получаюсь бастардом, фикцией, -- слышал я голос Дани. - "Ты давно уже ничего не писал, Дани, мне не нравится это. Мне плевать на гостей: если хочешь, я разгоню их всех!" - "Все это так, Гийом! - кричит он, и я понимаю: еще немного, и с ним начнется истерика. - Но где ты был, брат, когда меня торговали, как скотину? Где ты был, когда эти твари вместе со своим негром насиловали меня? Меня всюду называют сумасшедшим, и все-таки будут принимать, неизвестно на что надеясь! Так кто более безумен - я или они?"
   Он выбежал из комнаты, и я прекрасно представлял, как он мечется по переходам замка, стараясь найти убежище, найти свое одиночество. Я бросился за ним: возможно, я и не был до такой степени виноват перед Дани (внутренний голос тут же ласково напомнил: "А кто ударил его шпагой по голове так, что он потерял остатки мозгов?"), его обвинения были просто всплеском отчаяния, а потому и оправдываться, и обижаться на него было глупо.
   Я тоже бежал по коридорам, по квадратам цветных витражей, спрашивая слуг, не видели ли они моего брата? Некоторые указывали мне приблизительное направление, и в конце концов я оказался в саду. Здесь я уже точно знал, где нужно искать его: самым надежным, самым редко посещаемым (во всяком случае, гостями) местом, была конюшня. Туда я и отправился, но, подойдя совсем близко, сбавил шаг, потому что услышал голоса - Дани и кого-то еще... Кто это мог быть? Слуга? Дани почти не разговаривал со слугами, он почти не разговаривал с гостями, он всегда мог общаться только со мной.
   Дверь конюшни открылась, и передо мной предстал, одетый по последней дворцовой моде, виконт Тренкавель. Увидев меня, он улыбнулся так, как может улыбаться только уличный мошенник, удачно обманувший богатого игрока в карты.
   -- Увидим ли мы вас сегодня вечером, граф де Монвиль? - вежливо осведомился он. - Дамы ропщут на ваше долгое отсутствие: они не понимают, почему вы так много времени проводите со своим братом... -- и снова тонкая, омерзительно-лицемерная улыбка всё знающего человека.
   -- Я бываю только там, где мне приятно, или где я считаю нужным бывать, -- я швырнул ему в ответ ту же самую улыбку. - Далее разговор развивать не советую. Не стройте из себя человека более глупого, чем вы являетесь на самом деле, виконт. Зато позвольте задать вам встречный вопрос: что вы делали на моей конюшне и о чем вы говорили с моим братом?
   -- О том же самом, о чем и с вами, -- сказал Тренкавель, скромно опустив глаза, как монастырская девица. - Я говорил, что мы хотели бы видеть его в своем обществе. Как знать, может быть, он окажется покладистее вас?.. А в конюшню я заглянул совершенно случайно: мне давно говорили, будто у вас - лучшие лошади во всей округе... А теперь, когда я исчерпывающе ответил на все ваши вопросы, позвольте мне удалиться...
   И он отступил назад с легким поклоном, а я, с бешено колотящимся сердцем, совершенно забывший о том, что вышел из своей комнаты в распахнутой рубашке (в голове стучало: "Предатель! Предатель! Свист стрелы, и Дани, бессильно рухнувший на мои руки, едва успевший прошептать: "Гийом, не убирай стрелу: с ней я проживу подольше, и у нас будет шанс уйти вместе". Из его рта стекает тонкая струйка крови, и я понимаю: это конец - стрела пробила легкое), рванул дверь конюшни, где царила тяжелая, убийственная тишина. Только тихо вздыхали от летней жары лошади.
   Я только успел подумать: "Если он успел что-то с ним сделать, я его убью"... И тут я увидел Дани... Боже, боже, все недавнишние видение кинолентой пронеслись передо мной: Дани, падающий мне под ноги под ударом моей шпаги; Дани, лежащий на кровати совершенно обнаженный, с остановившимися глазами (что сделала с ним эта шлюха во время моего отсутствия, я боялся даже думать!), Дани, стоящий у распахнутого окна, и солнечный ветер, готовящийся принять его в свои руки только для того, чтобы потом вернее швырнуть об землю... Сейчас я увидел нечто подобное. Мой брат лежал на свежей охапке сена. Его батистовая белоснежная рубашка сползла с плеча, и я мог видеть, с каким трудом и перебоями вздымается его грудь. Его длинные светлые волосы разметались в беспорядке, а глаза были теми же, что так пугали меня раньше - неподвижные, не видящие ни меня, ни порхающих над ним бабочек, ни пыльного солнечного луча, пробивающегося сквозь крышу - ничего.
   Я бросился к нему, приподнял его голову, которая бессильно упала на мою грудь. С ним опять что-то сделали? И что, если я слышал его разговор с Тренкавелем, когда только подходил к конюшне? Что могло измениться за те пять минут, пока мне пришлось общаться с виконтом? Было такое впечатление, что Дани отравили, и все же он был жив... Было, было... "Дежа вю"... Это было тогда, в ту ночь, когда я смёл остатки белого порошка со стола, выбросил его за окно, а потом, лежа рядом с бесчувственным Дани, плакал, загоняя себя в сон - как дети... Пока не заснул.
   Его прислала она! Им выгодно, чтобы он стал невменяемым! ("От него слишком много света, -- услышал я голос в своей голове, от которого леденело все внутри. - Так надо, чтобы он не сжег всё вокруг себя, хотя, к несчастью, сил у него так много, что натворит он порядочных дел! Так пусть будет тихим, пусть будет сумасшедшим, пусть будет забывающим. Если бы я смог сделать так, чтобы погибли только вы двое!.. Если бы я смог навсегда уничтожить его свет, который сеет только смерть и раздоры в этом мире!") А Дани лежал на моих руках, беспомощный, и, хотя его глаза кричали о помощи, сказать в тот раз он смог только одно: "Прости меня, Гийом... Прости меня, брат... Я так люблю тебя... Если бы они сказали, что для твоего спасения меня надо сжечь на костре, я согласился бы на это... Прости те слова, что я наговорил тебе - в том, что случилось, виноват только я. Он говорил: бастард, изверг... Королевская кровь... Звездный бастард..."
   Он потерял сознание, и я понял: с этим его состоянием мне теперь придется сталкиваться постоянно. Гибкие, как змеи, они сумели проскользнуть за моей спиной, после чего показать то, что я больше не смогу изменить. Никогда. По крайней мере, в этой жизни. И все-таки я никогда не оставлю его, моего любимого ребенка, а вас всех... Я убью вас всех... В отдалении послышался топот копыт коня, и не нужно было быть провидцем, чтобы понять: это уезжает виконт Тренкавель, посланник дю Барри, которая, в свою очередь, была посланницей... Но думать дальше о том, куда протянется эта цепочка, было слишком больно и страшно...
   И вот теперь я видел, как его худая спина, бывшего двойного предателя (или теперь уже - тройного?) мелькает за стволами деревьев. Кровь бешено пульсировала в моих висках: "убить, убить... Сатисфакция за всё!" Не знаю, что происходило с моим лицом, но опомнился я, когда Тони сильно сжал мою руку:
   -- Джеф, -- тихо произнес он. - Остановись, прошу тебя... Еще несколько минут, и все получат то, что заслужили...
  
   Все буквально дрожали в предвкушении предстоящего события, и даже Джеф не заметил, как вокруг Дани сгущается наползающий из леса густой зеленоватый туман. Его рука стала совсем холодной и выскользнула из ладони брата. Никто, -- ни Рафаэль, озабоченный состоянием Джефа, ни Даниал, думающий о предстоящем разговоре с Габриэлем, не заметили, что совсем рядом с ними находится Нечто - не уничтожаемый, не убиваемый, любимый слуга синеглазого Габриэля - Монфор Пиренейский. Его видел только Дани, во всей его грозной роскоши, непобедимого феодала, грозы всей Южной Франции, наконец-то победившего последний оплот альбигойцев - Монсегюр. И теперь оба его злейших врага - бывший друг Гийом де Тур и трубадур, заманивший его (не иначе, как колдовством!) той проклятой зимней ночью, находились перед ним, в ледяных подвалах замка, один - уже на дыбе, а второй - валяющийся на прогнившей соломе со стрелой в груди.
   -- Сделаешь так, чтобы оба они завтра были живы, -- сказал Монфор Пиренейский палачу, который одновременно исполнял обязанности врача.
   -- Оба без сознания, -- доложил слуга.
   Монфор недовольно покачал головой: это никак не входило в его планы. Он рассчитывал насладиться страданием своих жертв, но оба находились во власти спасительного беспамятства. Монфор подошел к Гийому и долго, внимательно вглядывался в каждую черточку его когда-то прекрасного лица, достойного только готического Ангела, а теперь - посеревшего, неживого, с поседевшими за несколько часов черными роскошными волосами.
   -- Sic transit Gloria Mundi, -- сказал Монфор, покачав головой. - Не мешало бы каждому помнить об этом. И почему этот человек мне когда-то был дороже собственных детей? Предатель должен получать по заслугам, и теперь он похож всего лишь на собаку с перебитым хребтом. Ладно, за ночь подлечишь, чтобы до костра его доставить. Это должно быть показательное представление для овец, чтобы знали, кому принадлежат здесь все загоны... Они должны сыграть свою роль до конца, потому что дублей в этом кино не будет. Ну а этот... Урод, цыпленок, трубадур гребаный? Ему-то перепало что-нибудь?
   -- Простите, господин, -- склонился перед Монфором палач. - С ним вообще невозможно ничего сделать. Даже если мы попробуем вынуть стрелу из его груди, он умрет в тот же момент... Он тоже без сознания, и его рана смертельна.
   -- Жаль... -- Монфор от бешенства даже заскрипел зубами. - Мне самому хотелось бы порвать его в клочья.
   -- Вам достаточно всего лишь дернуть за стрелу, -- осмелился вставить палач.
   Монфор даже побагровел от ярости:
   -- Чтобы он тут же умер? Ну уж нет! Такого удовольствия я ему не доставлю!
   И он направился в угол, к сгнившей охапке сена, время от времени задевая за орудия пыток, которые откликались устрашающим железным лязгом.
   -- Ну неужели же ничего нельзя сделать? - в его голосе звучало неподдельное отчаяние.
   -- К несчастью, нет, -- развел руками палач. - Любое болевое воздействие, особенно сильное, приведет его опять же к смерти, а вы не желаете этого. Единственное, что мы можем вам гарантировать - это завтрашний костер, на котором оба участника смогут присутствовать в здравом уме и твердой памяти, сохраняя все болевые ощущения.
   Но Монфор уже вряд ли что-то слышал. Он стоял и смотрел на трубадура, лежавшего перед ним без сознания. Что мог найти в нем граф Гийом, для которого честь всегда превыше всего? Кто-то прошептал в его голове: "Любовь... Которая заставляет тебя теперь издеваться над бывшим другом и предавать огню южные провинции..." Больше всего Монфору хотелось одним рывком вырвать из груди этого мальчишки стрелу: уж тогда бы он открыл глаза, и он увидел бы в них бездну боли (о, как сладко это было бы для него!); как бы он вскинулся вверх в последнем движении; как кровь фонтаном хлынула бы из его горла... А теперь... Пройдет немного времени, и палач бросит рядом с этим белокурым юношей Гийома, и он больше чем уверен, что пропустит то время, когда они оба придут в себя и скажут одновременно друг другу: "люблю тебя..." Они будут бесконечно повторять эти слова, всю ночь, а он, всесильный Монфор, не сможет ничего сделать! Он стиснул руки в кулаки с такой яростью, что из ладоней потекла кровь и, медленно стекая по пальцам, закапала на пол, сначала по каплям, потом - тонкими струйками. Нет, он сделает то, что задумал! А если палачи не смогут вернуть его к жизни, он повесит их на первом же дереве!
   Его ненависть была сильнее благоразумия. Монфор наклонился над безжизненным телом, взялся за стрелу окровавленными руками и, вложив в это движение всю свою безграничную ненависть, рванул ее на себя. Дани выгнулся дугой от безумной боли; его глаза, совершенно черные от шока, широко распахнулись, но, хотя он почти ничего перед собой не видел, кроме неведомого монстра, у которого из прокушенного рта стекала струйка крови, он простонал: "Гийом... Я люблю тебя..." Кровь хлынула у него из горла, и он потерял сознание.
   -- А теперь сделайте всё возможное, чтобы оживить этих двоих, -- бросил через плечо Монфор дрожащим от ужаса палачам. - Если завтра они не поднимутся на костер, вы пожалеете о том, что родились на свет!
   Он резко развернулся и вышел из подвала, но его громыхающие шаги слышались еще долго, эхом разносясь по всему подземелью. И только когда снова воцарилась тишина, один из палачей осторожно снял с дыбы Гийома и перенес на гнилое сено, к Дани, в то время, как второй пытался изо всех сил остановить кровотечение из раны. Наконец, это ему удалось и, крепко перевязав осужденного, он хлопнул по спине приятеля, что означало: "Не мешало бы нам тоже успокоить нервы хорошим вином, да покладистыми девками". Второй понял его мгновенно, и оба палача удалились.
   Ключ с лязгом повернулся в замке, и холодная темнота окутала подземелье. И, конечно, это было чудом, обыкновенным чудом Любви, но оба осужденных одновременно открыли глаза. Они не видели друг друга, у них не было даже сил дотронуться друг до друга, и только вокруг Дани разгоралось все сильнее и сильнее золотое сияние Королевского Грааля, которое называлось Любовью, и оно оживляло и изменяло Гийома, снова превращало его из измученной жертвы в прежнего прекрасного Ангела с готического собора, с нестерпимо зелеными прозрачными глазами:
   -- Я люблю тебя, Дани... -- прошептал он.
   -- Люблю тебя, Гийом, -- так же тихо ответил Дани.
   Он не мог разговаривать, но за долгие годы они так научились понимать друг друга, что Гийому казалось: он видит огромные серые глаза Дани, скрытые пушистыми ресницами и слышит его стихи, которые он любил больше всего на свете...
  
   Инквизитор мне смотрит в глаза,
   И я вижу в них черный провал,
   И он учит жрецов говорить лишь "нельзя".
   Я попал в бесконечный пустой кинозал.
  
   Я давно уже понял: это не то кино,
   Где по струнке учат ходить, говорить и петь,
   А Инквизитор всё ищет во мне потайное дно,
   Тщетно надеясь в своей темноте преуспеть.
  
   То, что ты видишь сложным, кажется мне простым.
   Это кино - плохое... Крылья раскрыть огнем,
   Тихо сказать: "Будь этот город пустым,
   Будь этот город смыт волнами и дождем...
  
   Город, не будь!"
  
   -- Гийом, я люблю тебя! -- простонал Дани и рухнул, как подкошенный, к ногам Джефа, а на его тонкой батистовой рубашке проступило быстро увеличивающееся кровавое пятно.
   -- Дани! - закричал я, очнувшись от наваждения.
   А дальше я видел всё так, как будто стал отдельным от себя, потому что всё, что только что произошло, было совершенно невозможным! Мимо мелькнули растерянные лица Рафаэля и Даниала, а я... Что я мог сделать? Только броситься на колени, постаравшись приподнять его голову и бесконечно повторять: "Не уходи, Дани, я люблю тебя, я люблю тебя..." Как будто чувствовал: это тот самый ключ, способный вернуть к жизни мою зимнюю розу, которую в последний момент, уже в двух шагах от Монсегюра, исхитрился настигнуть непотопляемый слуга Габриэля.
   Откуда-то послышался голос Симары, и я не мог понять, какие чувства говорят сейчас в нем - равнодушие или укор:
   "Сегодня, кажется, кто-то осмелился меня обвинить меня в том, что я плохо следил за детьми Даниала... Ну вот вам... Вас было трое рядом с ним, и что вы смогли сделать? Что я мог сделать, видя приказы от Демиурга: "Уничтожить, но не совсем... Убить, но так, чтобы остался жив... Вполне в духе Монфора... Так что, ребятишки, разбирайтесь сами и не ищите в моем лице козла отпущения. Особенно на дороге, где встречаются прошлое, настоящее и будущее".
   Дани не мог уйти просто так, он не мог не ответить, и его огромные серые глаза приоткрылись. Он смотрел на меня, и я видел безбрежное, бесконечное море любви; море, созданное им для нас двоих. В нем зарождалось тихое сияние; сначала совсем робкое, тихое, оно стремительно разгоралось, и я не заметил, когда вдруг полыхнуло бело-золотое пламя, в котором пропало все. Пропали все, растворившись в Свете и Любви, а когда я снова мог видеть, мы находились уже в совсем другом месте, которое называлось Монсегюром, но не тем, разрушенным почти до основания, где остались только стены, и больше ничего, а совсем другим, и теперь длинная горная площадка между стенами разительно переменилась и, кроме того, здесь присутствовало множество персонажей, крылатых и бескрылых, но настроенных весьма решительно ("Какая-то клятва в зале для игры в мяч, только без крыши", -- отвратительно хихикнул внутренний голос, но я ничего ему не ответил).
   Башни старинного замка, увенчанные высокими шпилями, характерными для средневековых соборов, казалось, хотели пронзить насквозь бесконечно синее осеннее небо; их серое, почти бесплотное, кружево золотилось отсветом листвы леса, простиравшегося кругом, насколько хватало глаз. Этот мир был бесконечным, ограниченным только ледяными полуразрушенными стенами Монсегюра, на которых красовались каменные устрашающие выпуклые барельефы, и лица их были вполне узнаваемы, как, например, личный враг Рафаэля, художник Давид с жутко вытаращенными глазами, в сердце которого впилась очень реалистично вылепленная жаба. Приблизительно такая же жаба присутствовала и на портрете обнаженной бывшей красавицы дю Барри, под ногами которой ползал мой бывший дядюшка дю Барри.
   Правда, мне некогда было особенно смотреть по сторонам и, кроме того, на этой дороге больше ничто не смогло бы меня удивить. Я по-прежнему сжимал в своих объятиях Дани, бессильно склонившего голову на мое плечо, только под своими пальцами чувствовал не его тело, а мягкие большие перья ало-золотых крыльев, теперь успокоенных и не способных никого испугать своим светом. Его рубашка по-прежнему хранила следы полузасохшей крови, и темная струйка все еще стекала из края его рта.
   -- Проблемы, брат? - спросил меня голос спокойный, но полный такого внутреннего достоинства, что я сразу понял, кого сейчас увижу.
   Это действительно был Утренняя Звезда во всем блеске своего великолепия: чернокрылый, в золотистом одеянии и пурпурной мантии, мягко сияющими светлыми глазами непонятного цвета (который бывает только у звезд, -- почему-то подумалось мне), он склонился над Дани и его огромные черные крылья распростерлись над нами.
   -- Что делать, -- с сожалением произнес он. - Грааль не обязан быть воином, но его, кажется, вынуждают быть таковым. А его единственное оружие - Любовь. Так пусть Любовь исцелит рану, нанесенную противниками Любви и Света...
   Откуда-то, словно из глубин Вселенной, до меня донеслось стихотворение, с которым Дани мог обращаться только ко мне (или же я - к нему? Этого я уже не знал. После того, как наши крылья спаялись, мы стали единым целым...)
  
   Если б ты был цветком,
   Я бы сорвал тебя,
   Долго вдыхал твой сон,
   Весь из любви, дождя,
   Весь из ветров, морей,
   Неба моей мечты...
   И, смотря на соборы со статуями королей,
   Я знаю: всё это - ты,
   Ты - когда плачет дождь,
   Ты - заметает снег,
   Ты - предсмертная дрожь,
   Ты - мой Грааль навек...
  
   Утром за нами придут.
   Когда - уже всё равно.
   Цветок и Ангела мертвого там, среди роз, найдут.
   Вместе и до конца... Банальный сюжет кино...
  
   Неужели это все-таки были мои стихи и почему они так напоминали стихи Дани? Я никогда не писал стихов...
   -- Но у тебя никогда не было и таких удивительных крыльев: огромных, сине-черных, навсегда покрытых позолотой Грааля, -- услышал я голос Утренней Звезды, а потом почувствовал осторожное прикосновение губ Дани к моим губам, и снова мир превратился для меня в безумный солнечный ветер, в пронизанное солнцем море, полет птиц, которыми мы были после... После того страшного костра Монсегюра...
   -- И что это за эротический спектакль? Можешь быть уверен: я видел шоу почище этого! - услышал я презрительный грубый голос. - Ты издеваешься надо мной, Князь? Ради этого ты и пригласил меня?
   Дани поднялся с каменного пола замка, гордо выпрямившись, и я встал вслед за ним, по-прежнему обнимая его за плечи. Рядом с нами стоял Утренняя Звезда с потемневшими от гнева глазами, Рафаэль с палево-красными крыльями, Азазель с роскошной пшеничной копной волос, забранных на затылке в длинный хвост и выразительно опирающийся на меч, белокрылый Даниал, и взоры всех были устремлены на Ангела с лицом прекрасным, но злобным, синими глазами, серебряными крыльями и мечом, казавшимся налитым кровью.
   -- Мне хотелось узнать, Габриэль, не лопнет ли от поглощенной крови твой меч, -- сказал Утренная Звезда, выступая немного вперед и опираясь на тяжелую шпагу. - Скольких Иных ты убил без моего ведома и показать тебе некоторые пакты, о которых ты, вероятно, запамятовал, что неудивительно, если, забыв обо всех неотложных делах, с настойчивостью, достойной лучшего применения, в течение веков преследовал Грааль и его Хранителя и даже пытаться убить его в двух шагах от места встречи, которое назначил тебе я! Это личное оскорбление мне, Габриэль, тем более, что Грааль и его Хранитель находятся со вчерашнего дня под моим покровительством!
   -- И ты, Даниал, согласился на это? Никогда не поверю! - фыркнул Габриэль.
   -- Я согласился, -- ответил Даниал. - Бастард согласился, и ничего удивительного нет в том, что все мои дети с королевской кровью (истинной королевской кровью, а не поддельной, как у твоих ставленников, поддерживаемых бумагами разного рода и буллами) назывались тобой бастардами и сумасшедшими. Разве меня в свое время не называли безумным бастардом?
   Габриэль слегка побледнел:
   -- Не хочешь ли ты сказать, Даниал...
   -- Хочу, -- отозвался Даниал. - Я всё вспомнил, и теперь ни у меня, ни у моих детей память не останется стертой, так что не надо равнять нас со своими прислужниками - стадом, которое так нелепо смотрится на этих стенах. - И он обвел рукой скульптурные изображения монстров всех времен и народов. Мне интересно узнать, Габриэль, раз уж ты называл себя Служителем Света, почему ты набрал в свое войско одно отребье?
   -- Ну это с какой стороны посмотреть, -- усмехнулся Габриэль. - Это, как вы выразились, отребье, считали, что служат Свету. И они действительно служили ему, потому что, убивая этих господ (он указал мечом на Дани и меня) или подобных этим, они давали мне столько Света, что Демиургу приходилось каждый раз откладывать неизбежно запланированный конец Света на неопределенное время. Ты и представить себе не можешь, что Боль может дать Света гораздо больше, чем ваша сомнительная Любовь, не имеющая для вас цвета. Так что именно я могу назвать себя истинным служителем Света.
   -- Великолепно, -- сказал Утренняя Звезда, не спеша приближаясь к Габриэлю. - Раз уж зашел разговор о Демиурге... -- Он вынул из рукава лист бумаги и протянул его синеглазому Ангелу, смотревшему на него с ненавистью, способной испепелить целый город.
   -- И там побывал... -- прошипел он. - Везде успел!
   Он быстро пробежал глазами по листу бумаги, и его губы презрительно скривились:
   -- Здесь не оговариваются четкие границы моих полномочий, -- сказал он. - Я не трону Даниала - однозначно, да и не нужен он мне... Так... С Граалем я немного перегнул палку, но у всех разные понятия о том, что означает "немного". Вы сколько угодно можете называть злом, например, Поход Полярного Солнца, устроенный Даниалом (выразительный взгляд в сторону Даниала), но в те годы я получил столько Света! (он на секунду замолчал, почти плотоядно облизав языком губы). Между прочим, ваш Грааль, допускаю, что сам того не ведая, приложил достаточно много усилий, чтобы наша миссия была успешно проведена!
   -- Особенно много усилий приложил господин Тренкавель, которого я собирался убить еще тогда, -- не выдержав, крикнул я. - Жаль - не получилось!
   Азазель улыбнулся, как на приеме у монарха.
   -- Это какой Тренкавель? Тот, что предал защитников Монсегюра, а потом регулярно доводил Грааль до невменяемого состояния? Который сейчас живет в горах, изображая из себя скромного деревенского жителя и ожидая приказаний от своего господина? Чувствую, где-то он сейчас здесь...
   И он неторопливо обвел взглядом длинную каменную площадку и вышел на ее середину.
   -- Иди сюда, "защитник правой веры" виконт Тренкавель! - крикнул он. - Дважды я не повторяю. Не выйдешь сам, из Разлома вытащу!
   Наш проводник Авель, низко согнувшись, медленно показался из-за одной из колонн.
   -- Господин... -- пробормотал он. - Я всего лишь проводил господ до Монсегюра...
   -- Лямур-лямур-пассе-труа, -- расхохотался Азазель. - Расскажи это какому-нибудь туристу, но не мне. Я знаю, что ты знаешь, что я знаю, и плевать я хотел на то, каким уровнем сознания вы это называете. Ты стал последним шансом Габриэля, но не выполнил его, слуга. Мои соболезнования, неудавшийся бодхиссатва.
   Авель поднял дрожащую руку, чтобы осенить себя крестным знамением, но Азазель с веселым возгласом:
   -- О как! - взмахнул мечом, и отсеченная рука Авеля упала на камни, а из рукава забил фонтан, как будто он частично превратился в вулканический кратер, только извергающий не лаву, а кровь.
   В следующий момент яркая вспышка метеором прошила пространство, и Авель в одно мгновение вспыхнул как спичка. Через несколько секунд на площадке Монсегюра лежала серая кучка пепла, которую налетевший свежий ветер подхватил и развеял среди кустарников и камней.
   Даниал опустил руку и произнес, обращаясь ко мне:
   -- Теперь ты доволен, сын? Ты хотел сатисфакции, вот она и свершилась...
   -- Думаю, что ненадолго, -- снова прошипел Габриэль. - Я умею восстанавливать своих слуг из пепла и камней. - Он посмотрел на каменные барельефы готических уродов на стенах. - Когда захочу, они смогут переселяться в нужные мне тела любого из стада. И в пакте об этом нет ни единого слова"! Не трогать Грааль? Да он всегда на рожон лез и Хранителя за собой тащил!
   -- В пакте сказано, что ты не должен мешать мне, и твои кадавры не имеют права бегать пачками по французским дорогам! - сказал Утренняя Звезда. - Если же я узнаю, что Грааль обратится с просьбой о развоплощении, то, будь уверен, что я проверю все сопутствующие обстоятельства, и не дай бог, если я поймаю тебя за хвост, старая лиса!
   -- Только не думай сваливать на меня все беды мира, -- огрызнулся Габриэль. - Ты нарываешься на партизанскую войну, Князь!
   -- Боюсь, несладко придется твоим партизанам, -- серьезно ответил Утренняя Звезда. - Думаю, ты немного света получил от той кучки пепла, которую звали Тренкавелем.
   Габриэль пожал плечами:
   -- А от таких, как он, Света не дождешься. Все они - он показал рукой на стены - только инструменты для добывания Света. Для меня. А от своего Света я не откажусь никогда, будь уверен!
   Он приблизился к нам, и его ненавидящие синие глаза скрестились, как шпаги, с серыми огромными глазами Дани.
   -- Мы еще встретимся, Грааль, -- небрежно сказал он, поигрывая рукоятью меча. - Я, как никто другой, умею обходить эти пакты. А искать защитников на стороне... Либо ты не уверен в самом себе, Грааль, либо слишком поглощен своими пороками, перечислять которые мне всей вечности не хватит.
   -- Это - мои друзья, -- коротко ответил Дани, -- и мне всё равно, какая еще мысль придет в твою голову, палач. - Он повернулся ко мне: А это - мой брат!
   И столько любви, бесконечной, способной простить все, что было (потому что ничего не было, Гийом... Была только наша Любовь...), что мы, не сговариваясь, одновременно опустились на колени друг перед другом: два Ангела, у одного из которых были сияющие ало-золотые крылья, а у другого - сине-черные, озаренные золотыми отблесками. Весь мир был только в наших глазах, которые отражали только нас двоих, в которых встречалась только наша бесконечная любовь, а потом была снова ослепительная вспышка невероятного Света, в котором исчез весь мир...
   Когда я пришел в себя, то обнаружил себя по-прежнему стоящим на коленях перед Дани, как и он - передо мной.
   -- Люблю тебя, -- сказал я.
   -- Люблю тебя, -- тихим эхом отозвался он.
   Мы не слышали, как Рафаэль негромко спросил Даниала:
   -- О каком сюрпризе ты говорил мне вчера, друг Даниал? Что я должен был создать?
   Даниал грустно посмотрел на двух Ангелов, слившихся в объятии своей бесконечной любви и, вздохнув, ответил:
   -- Наверное, чуть попозже, Рафаэль... Но мне не дает покоя мысль, что когда-нибудь мне все-таки придется обратиться к тебе с довольно необычной просьбой...
   ///////////////////////////////////
   Дальше было безумно больно. Запотоцкий смотрел на меня карими глазами, в которых не выражалось ничего, кроме рабочего любопытства и, кажется, он откровенно был разочарован. Боль раздирала сердце на части (говорят, в такие моменты понимаешь, где у человека находится душа...). Я отодвинул в сторону чашку кофе, закурил и отошел к окну: не хватало еще, чтобы предательские слезы показались на глазах, и он бы непременно увидел их. Как будто я не знаю, о чем он думает: сумасшедший миллионер, которого за большие деньги надо вытащить из явно проигрышного дела.
   Плевать я хотел на это дело, если его не было со мной рядом. Я стоял около насквозь промерзшего окна. Правильно говорили: таких зим в Париже еще не было. Я смотрел в сумрак ночи и видел только его смеющееся от счастья лицо, огромные, светло-серые, как небо Парижа, глаза. Моя зимняя роза, я потерял тебя, я тебя никогда не найду. Столько лет прошло, а судебный процесс все тянется и кажется нескончаемым, а я все никак не могу забыть тебя... Не понимая, что делаю, я рисовал на промерзшем стекле его профиль, который с одинаковым успехом можно было бы назвать и мужским, и женским. Зимней розе не место в этом мире, а я стал жестоким, до отвращения к самому себе, и мой новый секретарь не успевает разгребать пачки писем от женщин с предложениями о замужестве. Вернее, не разгребать, а уничтожать... Конечно, за эти годы у меня сменилось много женщин, хотя при виде каждой я видел парижскую улицу, на которой озверевшие от восторга убийства женщины из предместий рвали меня на части. Любая из моих жен или любовниц смогла бы быть на их месте: в этом я нисколько не сомневался. Любая из них смеялась бы над Дани, стоящим на коленях в луже моей крови. И сейчас я часто видел его таким -- закрывшим глаза руками - только бы не видеть этого мира, который давил нас обоих, как асфальтовый каток тониных "братков". Мы не встретимся любовь моя, и, когда ты умрешь, будет самый красивый в мире закат... Я не могу, я не хочу больше жить... Без тебя... Я хочу быть с тобой, с любым, я хочу любить тебя. Любить тебя любым. Быть с тобой... Я хочу быть с тобой...
   -- Кто это? - спросил Запотоцкий, подходя ко мне.
   -- Моя фантазия, -- ответил я, яростно затушив сигарету в пепельнице, и сразу же закурив вторую. - А вам не кажется, что вы слишком засиделись, господин Запотоцкий? Темно уже, и я устал. Я хочу спать.
   -- Так вы же не рассказали мне ничего, -- искренне удивился Запотоцкий. - Представляете, если я начну рассказывать следователям о дороге, где одновременно существуют прошлое, настоящее и будущее? Куда меня после этого отправят? А может быть, даже заодно с вами... В сумасшедший дом.
   -- Глядишь, писать начнете, -- отозвался я, преодолевая боль в сердце. Это было похоже на меткий удар шпагой. Еще немного, и я распластаюсь тут на полу, перед этим самозванным шляхтичем. Запотоцкий... Потоцкие в Польше были, а вот Запотоцких я что-то не припомню. - Да, да, писать начнете. Как маркиз де Сад. Потом лет через двести вас опубликуют, признают классиком... Заманчивое предложение для ваших потомков.
   -- И все-таки, что произошло после Монсегюра? - ничуть не смутившись, с настойчивостью бультерьера продолжал он.
   Снег кружился за окном, снег кружился бешеной метелью перед моими глазами... Дани, стоящий на коленях в луже крови. Я понял: наверное, в тот момент он уже умер... А дальше свет от лампы начал стремительно темнеть. Я хотел поднести руку к глазам, но не успел: упал в спасительный обморок. Больше я не смог бы вынести ни одного вопроса.
  
   Я никогда не испытывал такого чувства нежности и любви, хотя не смог бы перечислить всех своих женщин, как, например, Казанова, который имел привычку заносить всех своих любовниц в список. У меня такого списка не было. Дани, робко прижимаясь ко мне, смотрел в окно кареты, на бесконечные, усыпанные цветами луга Южной Франции, а я не мог отвести глаз от его лица, по-детски трогательного, восторженного, и когда я смотрел в его глаза, то видел только собственное отражение - не того безрассудного и непредсказуемого графа Гийома, которым меня знали все, а себя - такого, о каком я даже не подозревал - зеленоглазого Ангела с прозрачно-зелеными глазами, чистыми, как волны Адриатики. Ангела в ореоле сине-черных огромных крыльев, и сердце повторяло только одно: "люблю тебя, люблю тебя..."
   -- Дани, -- сказал я, совершенно неожиданно для себя. - Это твой первый день на свободе, правда? Ты ведь почти всю жизнь провел в монастыре... Не хочешь посмотреть на мои, вернее, теперь - наши владения?
   Он быстро и почти испуганно посмотрел на меня, как будто боялся поверить, как будто считал, что эта невероятная сказка может исчезнуть в любой момент.
   -- Конечно, сударь... Прости... Гийом... -- прошептал он, и его бледные щеки покраснели от смущения.
   -- Пьер, останови! - крикнул я кучеру.
   -- Монсеньор, закат скоро! - ответил он.
   -- Сам знаю, что закат! - крикнул я, на мгновение становясь прежним Гийомом, не привыкшим, чтобы хоть кто-то перечил ему. - Кажется, волков здесь нет, да если бы и были, не думаешь ли ты, что это меня волнует? И вообще - не твоего ума это дело! Или ты не знаешь, что когда мне хоть слово говорят поперек, я непременно делаю всё наоборот?
   -- Простите, монсеньор, -- ответил Пьер, останавливая карету.
   -- Выходи, Дани, -- сказал я.
   Он сделал шаг вперед, по пояс провалился в высокую траву и рассмеялся:
   -- Здорово! Такого я еще нигде не видел! Здесь - в первый раз!
   -- Всё когда-то бывает впервые, -- улыбнулся я, выходя следом.
   Солнце садилось за горизонт, заливая красным, даже алым, светом, луга и, казалось, впереди простирается бесконечное море. Мы уходили все дальше, и я обнимал его за плечи, а он произнес только: "Хорошо, если бы такой закат был в тот день, когда я умру. Это слишком красиво. Я не видел ничего прекраснее... Только тебя, Гийом..."
   Лошади остались уже далеко позади и я, смеясь, осторожно толкнул его в плечо и повалил в траву, из которой взлетели голубые мотыльки, один из которых так и остался, трепеща прозрачными крылышками, на его светлых длинных волосах. Я отбросил в сторону мешающий мне золотистый камзол и лег с ним рядом, пытаясь поцеловать мотылька, но получилось, что поцеловал его тонкие мягкие волосы, благоухающие полевыми лилиями и гвоздиками.
   Вряд ли я понимал, что происходило дальше. Кажется, я что-то говорил о его ужасающем монастырском наряде, который надо немедленно выбросить и сжечь, а губы шептали только "люблю, люблю" и встречались с его губами, и я понимал, что он для меня - как родник, из которого можно пить бесконечно, что он - тот, кого я искал всю жизнь. И мне было всё равно, что - я чувствовал - наши головы окутывали темные тени, и кто-то невидимый фиксирует каждый момент, когда мы находимся вместе с точностью монастырского летописца (вернее, инквизитора на допросе).
   Высокие травы сплетались вокруг нас в удивительном танце, и наши тела обвивали друг друга в едином порыве любви, и некогда было задуматься о категориях "хорошо - плохо". Мне это было и сейчас, и всегда безразлично, а Дани был просто воплощенной, пылающей, сжигающей себя любовью, готовой бесконечно отдавать, отдавать, ничего не требуя взамен, любовью, которой хватало того, что она наконец кому-то понадобилась, и она сможет выплеснуться в меня, а если для меня этого окажется слишком много - то и в целый мир. "Грааль Любви" - в первый раз прошептал я еле слышно, и если кто-то расслышал меня, то лишь полевые травы и прозрачные голубые мотыльки.
   Дани меня не слышал, я знал это, я видел это по его откинутой назад голове, полузакрытым пушистыми ресницами глазам, чуть приоткрытым губам, которые знали теперь только три слова: "люблю тебя, Гийом", и мне не требовалось ничего большего. И только когда стало совсем темно, и я видел, как едва светилось во мраке его стройное тело, он шепнул:
   -- Знаешь, Гийом, я никогда раньше не видел обнаженных людей. Я не знал, что это так прекрасно... Я видел полотна итальянских мастеров, и ни один из них не сумел изобразить даже тень тебя. Ты - мое солнце, моя любовь, мой бог... Я люблю тебя...
   -- Дани... -- я буквально задыхался от чувств, которые переполняли меня. - Теперь ты - мой, на все жизни, на все судьбы. Я никому не отдам тебя, я клянусь тебе. И в знак этой вечной верности...
   Я привычно протянул руку к камзолу, достал кинжал, сделал разрез напротив своего сердца, а потом напротив сердца Дани и прижался к нему грудью так, чтобы кровоточащие разрезы соприкоснулись. Прижавшись лицом к его душистым волосам, я произнес:
   -- Теперь больше ничто в мире не разлучит нас...
   Он гладил своими тонкими пальцами мое лицо, как слепой, как будто хотел навсегда запомнить его.
   -- Только бы никогда не забыть тебя, -- шептал он. - В следующих жизнях, когда моя память будет стерта...
   Где-то высоко над нами, в островке лилового неба, пронзительно закричал ястреб. Пора было возвращаться. И он, и я это прекрасно понимали. Я нашел в траве свою батистовую рубашку и надел на него.
   -- А как же ты? - слабо запротестовал Дани.
   -- А здесь уже давно привыкли к моим выходкам, малыш, -- улыбнулся я. - Так что привыкай и ты. Никаких условностей, никаких косых взглядов со стороны. За косые взгляды я обычно убиваю на месте. Пойдем...
   Его не шокировало ничего из того, что я говорил. Его безбрежное море любви растворяло в себе и мою необузданность, и желание все и всем делать наперекор. Мы шли, обнявшись среди высокой травы и, когда добрались до кареты, наступил уже темный вечер, почти ночь, и Дани заснул на моих руках буквально через пять минут после того, как тронулись лошади...
   В свою комнату я принес его на руках, завернув в плащ, как ребенка. Все слуги, попадающиеся мне на пути, хранили каменное выражение лица, как будто явление в свой дом полуобнаженного хозяина было для них делом привычным, и, кажется, я прекрасно понимал, почему: в зеркалах повсюду отражался мой обычный взгляд - немного исподлобья, взгляд волка, всегда готового к обороне, а теперь еще и имеющего своего детеныша, за которого, как понимал каждый, он готов перегрызть горло...
  
   Когда я пришел в себя, в комнате стояла кромешная темнота, однако стоило мне немного присмотреться, то я увидел человека, неподвижно сидящего в кресле. Бешенство вспыхнуло во мне с силой цунами: "Если это Запотоцкий караулит меня, я убью его", -- подумал я, непроизвольно сжав кулаки. Я лежал на кровати, совершенно раздетый. Следующей мыслью было: "Если он хоть пальцем притронулся ко мне, я размозжу его голову о стену".
   -- Шеф... Господин Деланси.. - раздался тихий голос. - Не волнуйтесь, прошу вас. Вам нельзя волноваться. Это я, Азиль...
   Мой секретарь медленно поднялся со своего места и включил красноватый ночник на стене.
   -- Запотоцкий... -- только и сумел произнести я, но он понял меня с полуслова.
   Забросив за спину пышный хвост пшеничных волос, он поставил на столик около моей кровати чашку кофе, положил пачку сигарет и поставил пепельницу.
   -- Едва вам стало плохо, я выпроводил его в коридор, сам остался с вами, уложил в постель и решил остаться до тех пор, пока вы сами не попросите меня уйти.
   -- А этот Лжедимитрий где? - спросил я, закуривая сигарету.
   -- В коридоре сидит до сих пор. Говорит, вам утром вместе придется идти к следователю.
   -- Вот и пусть сидит, придурок, -- со злобой, непонятной мне самому, ответил я. - Кстати, Азиль, который сейчас час?
   -- Пять утра, -- отозвался секретарь.
   -- Прекрасно, -- улыбнулся я. - Самое мое время. Ты свободен, Азиль, только предупреди господина ляха, что я не имею ни малейшего желания его видеть. Если мне понадобится, я построю свою защиту сам.
   Азиль улыбнулся, и эта улыбка в тусклом свете показалась мне странно знакомой, спокойной, но устрашающей, -- волчьей ("Руку отрублю!" Где-то я уже слышал эти слова...). Он неслышно вышел из комнаты и тщательно прикрыл за собой дверь.
  
   Я откинулся на подушку, и снова ночной сон пришел ко мне. Только теперь он не был ночным сном: скорее, воспоминанием о том, как я и Дани добирались до Испании из Монсегюра.
   После того, как мы с Дани опустились на колени друг перед другом, весь мир потонул в таком ослепительном сиянии холодного огня, что больше я ничего не помнил, пока не очнулся в машине Тони, который говорил мне:
   -- А теперь, Джеф, ты отправишься дальше один. Я обещал проводить тебя до Марселя, но дальше у меня есть неотложные дела. Так что пересаживайся за руль и веди машину. Очень хотелось бы надеяться, чтобы на этот раз всё обошлось без особых приключений... -- Однако энтузиазма в его голосе я не почувствовал.
   Я обернулся назад: Дани казался спокойно спящим на заднем сиденье, если бы не кровавое пятно на рубашке, причем не засохшее, как в Монсегюре, а совершенно свежее.
   -- Тони... -- я был совершенно растерян. - Что это? Как это понимать? Что с моим братом?
   Он невесело усмехнулся:
   -- Он дал обеим сторонам света столько, что мало ни тем, ни другим не показалось, и теперь его сердце продолжает пылать, выжигая его изнутри.
   Мое сердце рухнуло куда-то вниз от предчувствия несчастья.
   -- И... -- я с трудом подбирал слова, чтобы продолжить. - Что теперь будет? Что будет с ним? Что будет со мной?
   Тони похлопал меня по плечу.
   -- С тобой всё должно быть нормально. Что касается Дани, не забывай регулярно менять ему повязку, а то разоришься на рубашки. - Он даже попробовал усмехнуться, но у него ничего не получилось.
   -- Извини, Джеф... -- сказал он. - Дани все-таки не принадлежит этому миру. Ты сам знал это с самого начала, и все-таки выбрал свою зимнюю розу, которая от любого неосторожного движения может растаять... Твоего движения... После которого ты сколько угодно будешь невольно поминать праматерь Еву: "Это вот он соблазнил меня"... Отвечать за свои желания будешь только ты, Джеф. А он... Пусть лучше спит. Может быть, ему удастся выстоять в этой борьбе, а, может, и нет. Тут даже я не могу предсказать тебе точно, что будет. Это развилка, Джеф, для вас обоих. Ну что ж... Я сказал тебе всё, что мог, сделал, что мог, а теперь - прощай, друг...
   Он махнул мне на прощание рукой и пересел в уже давно ожидавший его красный "мерседес".
   Я повел машину вперед на самой малой скорости, и все же Марсель закончился очень скоро, появились пригородные поселки, а потом мимо потянулись бесконечные луга, пестревшие осенними цветами щедрого юга, и снова кругом не было ни души, только машина все больше накалялась от солнца.
   Изредка я посматривал на Дани. Он спал, и даже его пушистые ресницы слегка подрагивали, а чуть приоткрытые губы, казалось, хотели сказать мне... Я слышал эти стихи в своей голове невероятно четко:
  
   Я стал основой пламени,
   Стержнем крылатым костра,
   Темным пылающим знаменем...
   Вскоре развеют ветра
   Крылья, мое одиночество,
   Что поджигало себя...
   Готики темное зодчество
   Вспыхнуло, пламя губя.
   Тел и сердец слияние -
   Всё поглотила тьма.
   Эхо летит темным пламенем -
   Ангел... Один... Одна...
  
   Где-то, когда-то это уже было... Но меня очень тревожило кровавое пятно, которое расползалось на белой рубашке Дани, и тонкая струйка крови уже начала капать с пальцев его левой руки на пол. Надо было срочно остановиться, тем более что солнце садилось, и надо было искать место для ночлега, но вряд ли меня приняли бы в каком-нибудь мотеле вместе с молодым человеком, который мог показаться служащим потерявшим сознание от потери крови. А за этим последовал бы вызов полиции и бригады "скорой помощи", что никак не вписывалось ни в мои планы, ни в планы Дани (хотя он и не мог говорить, но я уверен, что думал он точно так же). Поэтому в одном из придорожных магазинов я купил дюжину рубашек, бинт и йод, после чего отогнал машину как можно дальше от человеческого жилья и оставил ее в лесу.
   В лесу мне казалось гораздо тише и спокойнее, как будто даже деревья смогли бы защитить нас с Дани в случае необходимости (кажется, Дани когда-то сказал: "И будут лесные деревья, и камни, и птицы, и звери лесные моим воинством...", и сейчас я был полностью с ним согласен).
   Под огромным вязом я расстелил одеяло, перенес туда так и не просыпающегося Дани; только один раз, когда я менял ему повязку и рубашку, его губы прошептали: "Гийом, люблю тебя...", и столько давно забытых чувств нахлынуло на меня; я вспомнил, как мы с ним остались в поле после того, как я забрал его из монастыря, что я больше не мог себя сдерживать: я целовал его тонкие пальцы, его закрытые прохладные веки, шею, плечи. Меня сводило с ума его гибкое стройное тело и, как ни странно, он отвечал на мои прикосновения. Он не мог не ответить: даже мертвый, он продолжал бы любить меня, и снова мы сплетались друг с другом, как осенние травы, как морские волны, как потоки ветра. Мы были самой природой, и она сама своим торжественным молчанием благословляла нас. В ту ночь я заснул, совершенно обессиленный, и снова увидел себя и Дани в своем замке.
   Как я понял, это была та ночь, когда я привез его из монастыря. По стенам комнаты плясали черные тени от ярко пылавшего в камине костра. Даниэль, немного уставший, что выдавали темные круги под его огромными серыми глазами, завороженно смотрел на меня, а я, как одержимый, сжигал одно за другим, в камине старые письма от своих прежних любовниц.
   -- Гийом, что ты делаешь? - спросил Дани, откинув со лба светлые длинные волосы.
   Я быстро взглянул на него с улыбкой:
   -- Сжигаю свое прошлое, Дани. Ты не представляешь, каким свободным я почувствовал себя в этот момент... Сколько пустых, никому не нужных лет, сгорело в огне, и как бы я хотел, чтобы эта изнуряющая пустота никогда больше не повторялась... И все это благодаря тебе...
   Он улыбнулся:
   -- Я искуплю свою вину, Гийом. Я напишу тебе много писем взамен этих... А одно могу прочитать уже сейчас...
   Я швырнул в огонь целую пачку писем, перевязанную розовой лентой, отчего пламя, ало-золотое, как победивший флаг Монсегюра, взметнулось вверх, и Дани начал негромко читать, а я тихо подошел к нему и лег рядом.
  
   Нагие шпалеры кустов,
   Благоуханье света, цвета...
   Одна минута до ответа,
   Что держит стебель всех миров,
  
   И этот стебель дышит зноем
   Сплошного пурпура огня,
   И Ангелы сгорают стоя,
   Лишь одиночество храня...
  
   Костры горящих одиночеств
   В горящем пламени ночей,
   В летящем вихре всех пророчеств
   И вдохновении свечей.
  
   Пылают крылья чистым светом,
   Сливаясь в ветре и любви,
   И пламя всюду... Ангел, где ты?
   Тебя не вижу... Но... живи...
  
   И возвращайся ветром вновь,
   Буди огонь, буди любовь...
  
   Когда он произносил последние слова, его губы соприкоснулись с моими, и мир снова превратился в сплошное переплетение тихо шепчущихся за окном деревьев, стройных аллегорий замка Фонтенбло, версальских статуй и речных струй. Для меня не было никого прекраснее его, и я мог бесчисленное число раз целовать это стройное тело, которое заменило для меня мир и собственную душу. Рядом с ним я начинал чувствовать, как за моей спиной вырастают приятно-тяжелые, огромные, сине-черные крылья...
   Утром, едва верхушки над лесом окрасились бледно-зеленым рассветом, я проснулся. И я, и Дани были совершенно обнажены, и поза Дани была естественно-совершенной, как у классической мраморной статуи. Его глаза были по-прежнему закрыты, а вот крови за ночь натекло довольно много. Я промыл и перевязал его незаживающую рану, одел, как ребенка, а потом, одевшись сам, перенес его в машину. За все это время он даже ни разу не пошевелился. Иногда мне начиналось казаться, что я невольно попал в сказку о спящей принцессе, вот только с той разницей, что Дани не могли разбудить даже мои поцелуи. Временами у меня мелькала мысль, что, быть может, он никогда не проснется... Но последние слова Тони почему-то заставляли меня надеяться на лучшее. Моя зимняя роза была пока со мной. Моя зимняя роза должна была очнуться, и дальнейшее зависело только от меня. Если бы у меня было хоть немного времени задуматься о собственном несовершенстве и о том, что Габриэль не сдастся никогда, чтобы лишить меня Грааля... Но тогда я мог думать лишь о том, что нашел его, что люблю его и что за возможность быть с ним я без раздумий отдал бы собственную душу...
  
   Последние двое суток я спал из рук вон плохо, а потому тащился по дороге со скоростью черепахи. Несколько раз я ловил себя на мысли, что вполне могу заснуть за рулем и, хотя такой поворот событий не устраивал меня совершенно, но физическая усталость оказалась сильнее меня. Бесконечные луга и леса, горы в отдалении, -- все передо мной сливалось в безумную картину художника-авангардиста. Наверное, в таком состоянии гении кисти и создавали свои знаменитые шедевры. Это была моя последняя мысль, потому что сильный удар обо что-то железное, заставил меня вздрогнуть, потому что единственная мысль, мелькнувшая в моей голове, заставляла подумать о автокатастрофе.
   -- Дани! - закричал я, обернувшись к заднему сиденью, где он спал вот уже несколько суток, но Дани там не оказалось.
   Я выскочил из машины на раскаленную солнцем дорогу, и увидел его. Следом за моей машиной пристроился небольшой грузовик и, кажется, он собирался задержаться здесь дольше, чем было запланировано, потом что я понял, что означал этот, так напугавший меня удар по железу.
   Дани со всего размаху ударил кулаком по кузову грузовика. Его длинные светлые волосы были наскоро перехвачены лентой на затылке, и ветер, грозящий вот-вот перейти в ураган, играл его хвостом. На какое-то мгновение я даже увидел его глаза: серые, стальные, страшные, в которых ясно читалось бешенство. Шпагу он сжимал в левой руке, и я подумал: еще немного, и тот человек, которого я вижу, вот-вот пустит ее в ход.
   -- Что ты сказал, говнюк? - крикнул он водителю грузовика, огромному турку. - Если я услышу хоть еще одно поганое слово о моем брате, то ты сильно пожалеешь! Ты ведь не хочешь валяться на этой дороге с дыркой в брюхе, на радость воронам? Или все-таки хочешь?
   Господи, да что это происходит, и что такое он еще придумал? Соображал я медленно, потому что до сих пор никак не мог проснуться. А Дани продолжал орать:
   -- Только попробуй еще раз повторить то, что я услышал, и я легко отправлю тебя к твоему Аллаху, потому что рожа твоя мне совершенно не нравится!
   Я с трудом узнавал своего тихого уступчивого Дани. Он скорее напоминал меня самого в бытность графом Гийомом.
   -- И повторю! - заорал в ответ водитель. - Ваша гребаная машина перекрывает мне дорогу, потому что вы тащитесь, как на похороны!
   Дани рванул дверцу с его стороны:
   -- Вылезай, урод, потому что мне не терпится оставить тебя здесь и сделать так, чтобы ты, наконец, заткнулся! Ты вроде бы говорил что-то еще кроме этого, скотина!
   Водитель медленно вылез со своего места. Он оказался еще огромнее, чем за рулем, и Дани едва доставал ему до плеча, но его это обстоятельство ни капли не смущало. Он ударил шпагой по капоту грузовика, и железо капота растеклось, как знаменитые часы Дали, похожее на расплавленный кусок сыра.
   -- Ах ты, маленький засранец! - Водитель уже не орал, а завывал. - Не хочешь ли ты заплатить деньги за ремонт моей машины?
   -- Нисколько! - ответил Дани. - А, может быть, ты хочешь все-таки остаться в этом поэтическом месте и по ночам беседовать с червями о смысле жизни? Грязный ублюдок! Если тебе не нравится эта дорога, можешь отправляться по любой другой. А эта вполне устраивает моего брата и меня. И мы поедем с той скоростью, с какой считаем нужной, и не тебе диктовать, что мы должны делать, а что - нет! А если ты все-таки недоволен... -- Воздух прорезал резкий свист: Дани взмахнул шпагой прямо перед лицом турка. В следующий раз ты лишишься своих поганых ушей, а если будешь продолжать вякать и звать полицию, то полетишь в канаву, только приятного приземления я тебе вряд ли пожелаю!
   Темнокожий водитель побелел. Думаю, его не столько пугал сам противник, сколько неуправляемое бешенство, сквозящее в каждом его жесте, да и шпага, как он понял, не была бутафорской.
   -- Таких, как ты, учить надо! - крикнул турок и, едва Дани занес шпагу, чтобы ударить его, как тот с неимоверной скоростью выхватил из кармана пистолет и пальнул в воздух.
   -- Дерьмо... -- сквозь зубы процедил Дани, даже глазом не моргнув. - Раньше я такими, как ты, вообще не занимался: поручал это дело слугам! А сейчас - убирайся, от тебя воняет!
   На его рубашке снова расплывалось кровавое пятно, и водитель, видимо, решил, что случайно попал в него, и его коричневое лицо сделалось белым, как бумага, а светлые джинсы почему-то потемнели.
   -- Убирайся, -- коротко сказал Дани, и за его спиной на мгновение полыхнул темный огонь.
   Водитель тихо ахнул, глядя на него остановившимися глазами, а потом сел за руль и дал задний ход. Дани с холодной ненавистью смотрел на него до тех пор, пока его грузовик не исчез за поворотом дороги, а пыль, пронизанная солнечными лучами, улеглась, и на дороге снова стало тихо и спокойно. Дани повернулся и пошел обратно, к моей машине. Шпагу он нес бережно, как величайшее сокровище. Шел он прямо, но невероятно медленно, как будто на перепалку с шофером ушли его последние силы.
   Кажется, только в этот момент я обрел способность двигаться и говорить. Я бросился к нему, обнял и вовремя - промедли я минуту, и он рухнул бы в дорожную пыль.
   -- Дани, Дани... -- говорил я. - Ну что ты опять натворил? Что ты с собой делаешь? Подумай хотя бы обо мне: что будет со мной, если с тобой что-нибудь случится?
   Он слабо улыбнулся, прижавшись головой к моему лицу.
   -- Ты заснул за рулем, Гийом... -- медленно сказал он. - А тут появился этот гребаный турок, орущий, как заведенный, будто ты перегородил ему дорогу. Я не выдержал, уж извини.
   -- Плевать на турка, -- сказал я. - Проорался бы и заткнулся, а вот ты...
   Я посадил Дани рядом с собой. К этому времени он был уже белее батистового платка.
   -- Гийом, -- выговорил он с трудом. - Салфетки... Дай мне, пожалуйста.
   Впрочем, он и сам их увидел: стопку салфеток в бардачке, взял несколько из них и положил под рубашку, чтобы на некоторое время остановить кровь. Несколько минут он сидел молча, не отрывая глаз от дороги, как будто видел впереди нечто, недоступное моему взору. Я не мог понять, о чем он думал, но мне все это совершенно не нравилось, к тому же его лоб был усеян мелкими бисеринками пота.
   -- Гийом, -- сказал он. - Сигарету дай, пожалуйста...
   Видя, как дрожат его руки, я вынул сигарету из пачки, сам прикурил ее и дал ему. Его сил хватило на несколько глубоких затяжек, а потом его голова упала на мое плечо, а сигарета выпала из руки. Я выбросил ее в окно и завел мотор. Хочешь - не хочешь, а надо было продвигаться вперед... Я снова был здесь, а Дани, наверное, в своем прошлом, где ему было гораздо проще, пусть даже оно было сущим кошмаром...
   В этом сне мы с ним шли по парку Тюильри, осеннему, усыпанному алой и желтой листвой, и красноватый закат пробивался сквозь кроны деревьев. Мы могли идти так целую вечность и слушать, как тихо шуршит под ногами листва платанов. С Дани было хорошо молчать: таких людей вообще было крайне мало - способных на легкое, умиротворяющее, а не на давящее, тяжелое молчание. Он смотрел на догорающий закат, а потом вдруг произнес:
   -- Знаешь, Гийом, когда мы с тобой умрем, будет самый красивый в мире закат. А если... Если нам когда-нибудь придется разлучиться, и ты увидишь самый красивый закат, который когда-либо видел в своей жизни, то поймешь, что я умер... -- И он улыбнулся, глядя на меня глазами, в которых так ясно читалась фраза "люблю тебя"...
  
   Я посмотрел на Дани: у него было совершенно измученное лицо. "Бедная, бедная моя зимняя роза, -- подумал я, поудобнее устроив его голову на спинке кресла. - Ты таешь на глазах, и что же мы с тобой будем делать на съемках у Кристиана?" Я действительно не мог этого представить. Так же, как не мог бросить Дани, который сам пришел ко мне, и ведь разве не я хотел этого всем сердцем? Разве он не был самым полным, последним счастьем в моей жизни? Мне совершенно не понравилось выражение его лица, когда он вернулся после той стычки с водителем грузовика. Наверное, ни зимним розам, ни Ангелам нет места в этом мире, в котором я освоился довольно-таки неплохо. Единственное, чего у меня никогда не было -- это любви.
   Наверное, надо было остановиться, остаться на этой забытой богом дороге навсегда, но обычное течение жизни гнало меня в Испанию. Даже получив все, что хотел, я не мог отказать себе наконец надеть одежду, которая была для меня привычнее всех модных прикидов. Я, наверное, был тогда слишком молод, чтобы понять, когда нужно остановиться окончательно и бесповоротно... Я совершил ошибку еще тогда, на этой дороге, а остальное было только естественной расплатой за собственную глупость... И теперь я не мог простить себе этого. Теперь, когда у меня остался только тонкий профиль на заиндевевшем стекле с надписью "Je t'aime". Этими словами я при желании мог исписать все стекла, все стены своей комнаты, но что это изменило бы? Просить о помощи? Да мне удавиться было бы легче, хотя сколько раз я ловил на себе почти умоляющий взгляд Азиля: "Ну скажи же, скажи хотя бы слово... Зачем ты губишь его и себя?" Я никогда не смог бы попросить о помощи... И когда он умрет, будет самый прекрасный закат в мире, и этот же вечер станет последним и для меня. Пистолет тихо лежал в ящике стола и терпеливо ждал своего часа. Ничто в мире не умеет так ждать, как оружие. Пистолет, ждал, я ждал, ждал Азиль, и даже Запотоцкий в коридоре чего-то ждал... Ожидание становилось тяжелым, как тучи перед грозой. Оно должно было разразиться и хлынуть на меня либо стирающим с лица земли цунами, либо очищающим ливнем. Но на последнее я почти не надеялся. Тем более, что я сам все испортил...
  
   К вечеру я все-таки добрался до Кристиана и его команды. Увидев Дани, он сразу недовольно скривился.
   -- Ксавье, -- сказал он. - Я, конечно, человек старый, и легко объяснить все мои глюки маразмом. Но, насколько мне помнится, в тот день, когда я был у тебя в гостях, у тебя был другой секретарь, которого я и хотел видеть в качестве твоего каскадера. Во-первых, он был сильно похож на тебя. Этот, конечно, тоже похож, но я ни за что не поверю, что он залезет на лошадь или взберется по крепостной стене. К тому же тот твой секретарь был похож на южного славянина, а этот - на непонятную помесь француза и северного славянина.
   -- Давай по очереди, Кристиан, -- отозвался я. - Я и не знал, что ты такой националист: южных славян предпочитаешь серверным... У моего нового секретаря есть отличные рекомендации от Александра Иншакова. И потом... Я думаю, мне не понадобится каскадер: я способен все трюки выполнять самостоятельно. Да и Дани предпочтет, чтобы его снимали со спины, не более того.
   Кристиан вздохнул и только махнул рукой:
   -- Ты всегда был невозможным человеком, Ксавье... Никак не могу к этому привыкнуть, и не будь ты профессионалом... Делай, как хочешь. Больше меня ничего не заботит: только бы фильм получился таким, как надо.
   -- А вот за это я ручаюсь, -- ответил я.
   Зато Дани, кажется, моих восторгов не разделял. По поводу одежды, в частности. Казалось, он еще и не снимал ее и не понимал, отчего я приходил в такой восторг. К тому же вечером, уже лежа в постели, он заглянул в сценарий Кристиана, прочитал немного больше, чем я - страниц десять, после чего швырнул его на пол. В его огромных серых глазах стояли слезы.
   -- Это же издевательство! - воскликнул он. - Издевательство!
   Он как будто забыл остальные французские слова, и снова я в ужасе увидел, как он, закрыв лицо руками, стоит на коленях (я видел почти так же ясно, как и он, лужу собственной крови).
   -- Это же просто кино, Дани, -- попытался успокоить его я, но в он в ответ разрыдался:
   -- Это жизнь, Гийом!
   Впервые он оттолкнул меня, отвернулся к стене и беззвучно плакал до тех пор, пока не загнал себя в сон.
  
   Дани снялся со мной всего в одной сцене: встрече братьев, которые давно не видели друг друга. Я обнял его и снова почувствовал прилив такой невыразимой нежности, что забыл о том, что снимается кино и надо действовать согласно сценария. Я видел только его огромные серые глаза, не умевшие ни врать, ни играть, и они снова и снова твердили мне одно: "люблю, люблю тебя". Я чувствовал, что наши сердца соприкасаются, и мир перестает существовать, растворяется в белом слепящем пламени любви, которое через несколько минут превратится в кровавое пятно на рубашке Дани.
   Я знал только одно: в тот момент никакая сила в тот момент не сможет разорвать наших невидимых, слившихся друг с другом крыльев... Потом мне рассказали, что разнимала нас вся съемочная группа, а вечером Кристиан заявил мне, что с этого дня я буду сниматься без каскадеров. Правда, Дани он не стал убирать совершенно, потому что убедился: лучшего фехтовальщика он просто не найдет. На лошади он держался так, словно ничего естественнее в мире для него не было, и если режиссер не успевал со сроками съемок, то всегда пользовался услугами Дани, который с того знаменательного дня старался появляться на людях как можно реже. Со съемками, которые он по-прежнему называл полнейшим дебилизмом, он старался не сталкиваться, и часто вечером, приходя в свой номер только для того, чтобы упасть от усталости, я видел его там же, где оставил утром: свернувшегося в комочек в углу кровати, как будто он искал защиты от этого, враждебного ему мира. Я приносил ему только фотографии со съемок, и тут он немного оживлялся: эти фотографии, которые так напоминали ему наше прошлое, он готов был разглядывать бесконечно; засыпая, я видел, как он тонкими пальцами осторожно проводит по контурам моего лица, глазам, волосам. Он просто пытался запомнить меня навсегда, и я понял это только сейчас, когда его уже не было со мной...
   Работа, как всегда, захватила меня целиком, я упивался скачками на лошадях, я почти не снимал одежды, которая, как теперь знал и я, навсегда должна была остаться моей, как навсегда осталась она у Дани ("да вы предпочитали вообще обходиться без одежды", -- слышал я иногда полный иронии голос Дамьена Лескюра, и тут же проваливался в тяжелый сон без сновидений).
   А потом начались большие неприятности. На съемки мне пришел вызов от следователя из Парижа.
   -- Что ты там еще натворил, Джеф? - раздраженно спросил Кристиан.
   -- Да говорят, бывший мой секретарь пропал после того, как я его уволил, -- ответил я.
   Перспектива встречаться со следователем меня ни в какой мере не устраивала, тем более, что мне пришлось бы расстаться с Дани, а я и так в последнее время виделся с ним крайне редко и еще меньше разговаривал, а он и не настаивал ни на чем. Просто во время, не занятое на съемках, лежал без движения на кровати, и непонятно было, то ли он спит, то ли находится в глубоком обмороке. Но тогда, замороченный со всех сторон требованиями, больше похожими на истерики, режиссера, вызовами в суд, я совершенно забыл о своих крыльях, я забыл о том, что в любой момент могу потерять мою, хотя и безмерно терпеливую, но хрупкую и не приспособленную к этой жизни зимнюю розу, оставив ее наедине с ушедшими в прошлое несбыточными (хотя я не был уверен, что Дани понимал, что такое "прошлое") грёзами...
   Но вызовы в суд выбили меня из колеи окончательно и бесповоротно. Перед тем, как я первый раз отправился к следователю, Дани прочитал мне стихотворение, которое я помню до сих пор:
  
   Я не думал, что крылья легко оборвать -
   Перекрыть кислород, душу в клочья порвать...
   Ангел мой, ты же был воплощеньем огня,
   И не раз я кричал тебе: "Бей! На меня!"
   Наши крылья и шпаги нам были стеной,
   Но не видишь, как дом запылал - твой и мой...
   Ты забыл свои крылья, но хватит моих,
   Хоть они и не выдержат сразу двоих.
   Дай мне руку, шагнем из окна, мне - не быть.
   В жизни смысл был один: "Лишь гореть и любить"...
  
   В тот раз он даже не подошел ко мне, только смотрел так, будто хотел навсегда запомнить, как с вершины эшафота. Навсегда прощальный взгляд... Но в тот момент мне было даже не до "дежа вю", и смысл этих стихов я понял гораздо позже... Тем более, что машина уже стояла под моими окнами, а Кристиан ждал меня в коридоре, не давая даже толком одеться.
   -- Я вернусь, Дани! - только и успел сказать я. - Дождись меня обязательно!
   И снова в его глазах не было ничего, кроме безграничной любви. Там отражался только зеленоглазый Ледяной Ангел, которого он любил больше жизни, и ничто не могло изменить этой любви. Потом мне часто казалось, что мы с Дани так навсегда и застыли в той позе, в Монсегюре: на коленях друг перед другом вокруг визжащей и осыпающей нас проклятиями толпы.
   -- Я всегда буду ждать тебя, Гийом, -- сказал он и высоко поднял голову, надеясь, что так я не увижу внезапно блеснувшие в его глазах слезы. - Всегда. Все жизни и во всех мирах, брат. Я люблю тебя...
   Я хотел ответить ему, как страшно мне оставлять здесь его одного - этого для меня было достаточно, чтобы сойти с ума; как я люблю его больше собственной души, которую, не задумываясь, предложил...
   В дверь раздался такой безумный стук, что дверь едва не слетела с петель, и в комнату ворвался Кристиан, при виде которого Дани забрался на свое привычное место - в угол кровати, поджав под себя ноги и свернувшись так, словно был готов в любой момент начать оборону.
   -- Ксавье! - закричал Кристиан с порога. - Сколько можно прощаться! Как будто на войну собираетесь! Слушай внимательно, что я хочу тебе сказать, но сначала - предварительный вопрос: ты действительно невиновен в том деле, в котором тебя обвиняют? Дело в том, что я уже говорил с Парижем, объяснил, что ситуация у нас критическая, ты занят на съемках, которые подходят к концу, и следователь обещал войти в мое положение. Надо полагать, исключительно из уважения к моему преклонному возрасту...
   -- Я ни в чем не виноват, -- терпеливо ответил я на тираду Кристиана. - Думаю, это недоразумение, с которым я разберусь завтра же, и вернусь самолетом.
   -- Вот и отлично, -- отозвался Кристиан. - Это всё, что я хотел узнать от тебя. Хотя я, конечно, преувеличил немного, когда рассказывал судье о своих проблемах. Практически все кадры с твоим участием мы уже отсняли, и всё получилось отлично. Остались единичные эпизоды... Конечно, хотелось бы, чтобы снимался лично ты, но если следователь окажется слишком въедливым (знаю я их подлую натуру!), я мог бы заменить тебя твоим каскадером. - И он посмотрел на Дани.
   Сердце предательски дрогнуло и ухнуло в бездну. Было, было, это уже было... Когда-то я едва не потерял его... Но когда же? (Вкрадчивый лживый голос: "Гийом, ты должен подписать всего несколько бумаг, это не займет больше четверти часа, а с твоим драным цыпленком ничего не случится. Ну, в самом деле, не съест же его эта женщина"... А потом картина, впечатавшаяся в мой мозг каленым железом: обнаженный Дани с разбитыми в кровь губами лежит на кровати, и зрачки его расширены так жутко, что не видят меня... Белый порошок на столе... Огромный негр, играющий своими рельефными мускулами... Что они сделали с ним? Что они сделали? Я едва успел спасти его, когда на следующее утро он буквально упал без сознания на мои руки: он собирался расплющить свое испоганенное, как ему казалось, тело о камни...)
   Ноги предательски ослабели, и я опустился на чемодан.
   -- Русские привычки у тебя появляются, Ксавье? - захохотал Кристиан.
   Я даже не понял, о чем он сказал. Единственное, что удалось мне выдавить:
   -- Дани, дождись меня...
   Он смотрел на меня глазами, в которых я читал безумный страх: "Прощай, мой Гийом, я чувствую, что больше не увижу тебя никогда... Но я буду искать тебя во всех жизнях, везде, где бы я ни находился. Я никогда не забуду тебя. Твоя зимняя роза с ледяными шипами пронзит насквозь любого, кто осмелится дотронуться до тебя... Я люблю тебя, я люблю тебя. Даже если ты забудешь меня, я буду продолжать жить для тебя. Просто жить, и своей жизнью поддерживать желание жить в тебе. Моя любовь, моя бесконечная любовь, как жаль, что сейчас нет костров. Я взошел бы на него с радостью, только бы ты смотрел на меня... Только бы видеть твои прозрачные зеленые глаза... Прощай, моя вечная любовь..."
   Вслух же он произнес:
   -- Поторопись, брат. Машина уже ждет тебя. Со мной ничего не случится. - И при этом его глаза казались холоднее стали.
   Я медленно поднялся и вышел из комнаты. Я видел его в последний раз...
  
   Я даже не мог ожидать, что в Париже против меня развернется такая массированная атака. Чего угодно, только не это! Первым делом мне показали письмо, написанное рукой Марковича, будто бы отправленное моим бывшим секретарем своему брату Милошу в Югославию: "Если со мной что-нибудь случится, в этом будет виноват только Ксавье Деланси и его друг Маркантони, которого он называет Марком Антонием. Деланси не раз угрожал мне: "Если узнаю, что ты переспал с моей женой, убью".
   -- Как вы, господин Деланси, можете объяснить содержание этого письма? - спросил следователь с композиторской фамилией Рамо, поблескивая на меня стеклами очков.
   От возмущения я с трудом подбирал слова:
   -- Это же все ложь от первого до последнего слова! - кричал я. - Этот человек служил у меня самое большее - три дня. Это - первое. И как вы думаете, зачем бы я стал нанимать на работу человека, которому не доверяю, и даже более - которого ненавижу? Зачем он мне? Ведь у меня даже жены нет! Он всего один раз столкнулся в дверях с моей невестой Марианной, когда она собиралась лететь на съемки в Голливуд!
   -- Психологию преступника можно изучать всю жизнь, и каждый раз находить в ней для себя что-то новое, -- холодно заявил Рамо, просто так, походя, причислив меня к преступникам. - Не беспокойтесь, экспертизу письма мы проведем. К сожалению, письмо не сможет служить серьезной уликой против вас, господин Деланси. Однако... -- он сделал внушительную паузу и выложил свой главный козырь. Из ящика стола следователь достал видеокассету и, показав ее мне, сказал: А вот ради этого можно было бы убить кого угодно и даже бросить на городской свалке, зашив в чехол из-под матраса...
   Я молчал, не понимая, о чем идет речь, а потому Рамо, слегка расстроенный тем, что предмет не произвел на меня никакого впечатления, засунул кассету в видеомагнитофон и устроился в кресле поудобнее, главным образом наблюдая не за происходящим на экране, а за мной, -- чтобы понять, какую реакцию во мне могли вызвать раздобытые непонятно каким образом кадры.
   На этой черно-белой пленке я увидел себя и Дани; упоенный вихрь огненной любви в лесу, когда мы направлялись на съемки. Сколько бы я ни ломал голову над тем, откуда взялись эти кадры, я все равно никогда в жизни не смог бы догадаться. Я мог только предполагать, чьих рук это дело, тем более, что лес на пленке был аккуратно стерт, а вместо него был помещен антураж моего загородного дома, где мы с Дани никогда не бывали вместе. Просто не успели...
   -- Подделка, -- едва смог выдавить я из себя. - Грязная подделка. Я могу взять эксперта-кинооператора, который объяснит вам, как делаются подобные вещи.
   -- Разберемся, -- сухо сказал Рамо.
   С этим человеком разговаривать было бесполезно, но единственное, что я понимал: мне надо было срочно вернуться на съемки, где я оставил свою совершенно беззащитную зимнюю розу.
   -- У меня бесконечно много свидетелей, которые подтвердят вам, что я всё время был занят на съемках фильма, -- сказал я, прекрасно осознавая, что чертов Рамо найдет, чем ответить мне на это. Так оно и оказалось.
   -- Во-первых, в вашем распоряжении были ночи, когда вы могли добраться от места съемок до Парижа, а к утру вернуться обратно. А во-вторых, вы могли самостоятельно не пачкаться в таком грязном деле, как убийство, а нанять для его осуществления вашего, известного всем друга-мафиози Маркантони.
   -- Маркантони находится в Марселе, а не в Париже, а после бессонных ночей я вряд ли смог бы сниматься в фильме, -- только и смог выдавить я.
   -- Разберемся, -- повторил однофамилец композитора. - От правосудия еще никому уйти не удавалось, и он бросил быстрый взгляд на крылатую статую Правосудия с завязанными глазами и мечом, который показался мне набухшим от крови. Да и сама статуя поразительно напоминала мне синеглазого, ненавидящего лютой ненавистью меня и Дани Габриэля. Видимо, он собирался еще раз прочертить на наших шеях огненную полосу.
   Следователь поднялся из-за стола.
   -- Поражаюсь вашему спокойствию, господин Деланси, -- сказал он, нависая надо мной. - Такое впечатление, что вас ничто не трогает.
   -- Просто я ни в чем не виноват, -- парировал я, чувствуя только бесконечную усталость.
   -- Разберемся, -- уже в который раз заявил Рамо. - По настоянию уважаемого человека и любимого всем французским народом режиссера Кристиана сегодня я отпущу вас на съемки фильма, тем более, что, как мне известно, вам осталось сделать всего несколько кадров... А потом, господин Деланси, у вас начнется уже совсем другое кино. Так что до скорой встречи, господин Деланси, вы свободны.
  
   Чтобы как можно быстрее вернуться обратно, я взял билет на самолет, и мне все равно казалось, что я нахожусь в пространстве замедленной съемки и, чем больше усилий я прилагал, чтобы двигаться вперед, тем дальше находился от того места, к которому хотел приблизиться. Такое может быть только в кошмарном сне. Я видел где-то внутри себя молодого зеленоглазого аристократа, который бежит по своему замку, по бесконечным переходам, которые он изучил наизусть, и все же ему кажется, что на его пути стоит стена, которую надо проломить, и он бьется в стену снова и снова, и когда, наконец, добирается туда, куда хотел, видит, что уже слишком поздно, а перед ним лежит его разбитая вдребезги мечта, и уже не понятно, у кого требовать сатисфакции, потому что легче всего сделать виновным дядюшку дю Барри или шлюху Жанну и с ее негром, но в конечном-то итоге виноват только ты. Ты должен был предусмотреть все возможные исходы этого лабиринта, найти ту единственную точку, в которой пересекаешься с тем, что искал всю жизнь... А теперь винить некого, и остается только успокаиваться, что ты ничего не знал, что ты не мог предположить... Не обманывай хотя бы себя самого, друг мой. Ты мог и должен был предполагать ВСЕ, ты должен был знать, что зимняя роза не может жить в безвоздушном пространстве, где ты оставил ее так надолго, хотя так было нужно: жизнь, быт, нелепые повестки от следователя, труп секретаря, который работал у меня от силы пару дней...
   Я забыл даже свои вещи в самолете, и стюардесса крикнула, чтобы я вернулся за ними уже тогда, когда я сбегал вниз по трапу, но я только махнул ей рукой - "оставьте!" - и бросился к такси. Через десять минут я уже был на месте, но, когда я вбежал в свой номер и закричал: "Дани! Я вернулся! Дани!", меня встретила оглушающая, мертвая тишина. И эта тишина не означала просто отсутствие. Она означала не-бытие. Если бы меня ударили шпагой в сердце, я, наверное, почувствовал бы то же самое: проникающий в самое сердце лед острого шипа зимней розы и медленно меркнущий свет за окном.
   Машинально я достал из кармана пачку сигарет, подошел к окну и распахнул его. Я знал, что больше никогда не увижу его, хотя, казалось, стоит обернуться - и он снова будет передо мной таким, каким я привык видеть его в последние дни - сидящим в углу кровати с поджатыми ногами, перебирающим бесчисленное число раз мои фотографии, как будто хотел запомнить мое лицо навек, как будто мне в будущем предстояло измениться до неузнаваемости, и он боялся ошибиться... Я закурил, а потом медленно обернулся в сторону постели. Она была так тщательно убрана, словно на ней никто никогда не спал, и только что-то белело на одеяле. Листок бумаги. Как приговоренный к смерти, я медленно подошел к кровати и взял листок бумаги в руки. Это были стихи. Последние стихи Дани, обращенные ко мне:
  
   Белый снег запорошил
   Все предательства и лжи
   Уж не спрятать, всё напрасно,
   Когда белое на красном...
   Или красное на белом?
   Остается лишь на тело
   Посмотреть, не узнавая,
   Ведь душа - всегда живая.
   Ты теперь летишь к окну,
   Где он верит только сну.
   На минуту сядь с ним рядом
   И погладь одним лишь взглядом,
   И внуши - все это - сон,
   И тебе поверит он.
   Только Ангел сны приносит,
   Легкие, как неба просинь,
   Все, что было - суета,
   В поле - только два креста.
   Жизнь прошла, как кинолента,
   Ты ходил, встречался с кем-то
   В темноте пустого зала,
   Убедившись - опоздали.
   Ни конца и ни начала,
   Фильм пустой, и жизни мало.
   Что же было? Только кровь...
   Только снег... Была... Любовь...
  
   Я сел на кровать, сжимая листок со стихами, чувствуя, что глаза начинает отвратительно щипать, что я сейчас просто заплачу. Не знаю, сколько времени я сидел, ни о чем не думая; опомнился я только тогда, когда дверь в комнату тихо скрипнула, и на пороге появился Кристиан.
   -- Ксавье, -- он говорил совсем тихо; он даже не поздоровался (да и зачем? Все равно "я знаю, что ты знаешь, что я знаю"). - Ты в порядке?
   -- Настолько в порядке, чтобы иметь возможность выслушать тебя. Расскажи мне, Кристиан, все, как было, не надо меня жалеть, потому что я хочу знать все в точности, потому что мне важна каждая деталь... -- Я поднял голову и посмотрел в его больные старческие глаза (наверное, через некоторое количество лет у меня будут такие же) и даже нашел в себе силы слегка улыбнуться. - Рассказывай, Кристиан.
   Я затушил погасшую сигарету и взял новую.
   Он положил руку мне на плечо сочувствующим жестом и начал, глядя куда-то в угол:
   -- Нам оставалось снять всего три эпизода, Ксавье. У нас уже все было готово, кроме стены, эшафота и... Поверь, я вовсе не рассчитывал использовать в этом эпизоде Дани, тем более что к тебе это никаким образом не относилось. Я имею в виду финальное падение с обрыва.
   Он замолчал, собираясь с мыслями. Я не прерывал его.
   -- Итак... -- продолжил он. - Первый эпизод. Он прошел удачно, мы все сняли так, как было запланировано... -- Я заметил, что Кристиан говорит косноязычно. - Странным мне показалось только то, что когда, по сценарию, Дани сорвался со стены, кровь на его рубашке была настоящей. Но, кажется, он не придал этому никакого значения. Он так естественно все делал, что в это невозможно было не поверить.
   Когда я снимал следующий кадр на эшафоте, у меня - Ксавье ты не поверишь... -- у меня оборвалось сердце. У него был такой взгляд, когда он обернулся в последний раз... Прощающийся, немного растерянный, как будто он искал в толпе кого-то и никак не мог найти...
   -- Я верю... -- глухо сказал я. Что он искал меня, я говорить не стал.
   -- А потом... -- продолжал Кристиан. - Когда он понял, что никого не найдет... Того, кого он ждал, искал, то презрительно оттолкнул палача плечом и поднялся на помост. Потом сказал: "Вообще-то в те времена дворян не вешали. Им рубили головы или, на худой конец, сжигали...". Кто-то из массовки, а, может быть, оператор, раздраженный жарой, крикнул: "Ну давай же скорее! Станем мы специально для тебя гильотину строить или костер раскладывать! И так времени не остается, а зритель проглотит что угодно!" Он усмехнулся и спокойно дал надеть на себя петлю. Этот эпизод должен был длиться доли секунды: быстро убрать лестницу и тут же поставить ее на место. Но произошло странное: едва мы убрали лестницу, как в тот же момент она переломилась пополам. Нет, нет, мы справились, Ксавье. Мы нашли новую лестницу, и он даже не успел задохнуться...
   -- Не успел задохнуться... -- горько усмехнулся я.
   -- Ну да, -- поспешно ответил Кристиан. - У нас была запасная лестница, и мы быстро вынули его из петли. Правда, минут десять он не мог прийти в себя, и на какой-то момент я испугался, что он больше не дышит. Но только я собрался вызвать бригаду врачей, он открыл глаза, посмотрел на нас так изумленно, как будто видел в первый раз и не понимал, где находится, а потом сам приподнялся и сказал, что у него все в порядке... Я не знаю... У него на шее остался глубокий красный шрам...
   -- Он пошел в меня... -- сказал я в пустоту. - Я тоже никогда и никому не умел жаловаться...
   Но Кристиан то ли не слушал меня, то ли старался как можно скорее закончить с этой неприятной темой.
   -- А потом он сказал нечто странное. "Фильм почти готов, -- сказал он. - Не хватает всего одного эпизода... Вчера ко мне приходил Жак Муньо (ну знаешь, Ксавье, этот твой враг по фильму, начальник полиции, с зеленоватым лицом, вечно прищуренными глазами и отвисшей нижней губой), он сказал, что не будет прыгать с обрыва, и я его, конечно, прекрасно понимаю. ("Этот Муньо - копия Робеспьера", -- почему-то подумал я) - "Если господин Муньо боится прыгнуть в воду, мы можем снять эту сцену издали и бросить с обрыва куклу" - "Только это будет неестественно, -- возразил Дани. - А мне это ничего не стоит. Нет ничего легче, чем плавать и летать". Подозреваю, что его слова здорово разозлили оператора, который рассчитывал провести время на пляже в обществе наших очаровательных актрис, тем более, что дневной план он выполнил и перевыполнил. Он так и пылал от ярости, но почему-то спорить с Дани не решался.
   -- С этими русскими идиотами спорить бесполезно, -- пробормотал он. - Все равно настоят на своем.
   Сильно подозреваю, что Дани его слышал, но на его лице только вновь заиграла слегка презрительная улыбка, как и в тот момент, когда его вешали...
   -- Вешали... -- тупо повторил я.
   -- Я попросил оператора не волноваться, потому что эта крохотная сценка заняла бы не больше минуты. "Я что, первый год в кино?! - оператор впервые осмелился повысить на меня голос. - Для одной минуты может понадобиться несколько десятков кадров!" -- "Не волнуйтесь, -- сказал Дани со своей прежней улыбкой. - Я не думаю, что понадобится больше одного кадра". Оператор, кажется, немного смягчился и снова взялся за свою аппаратуру. "Но только один, договорились?" - сказал он и, как мне показалось, в его голосе послышалось нечто вроде уважения. А Дани снова только улыбнулся: "Даю вам слово: один". Он еще раз оглянулся с тем же потерянным видом, который я видел у него на эшафоте - как будто кого-то искал и не находил. А потом, решительно встряхнув головой, словно поняв - все равно не найдет... -- сказал: "Пошли!"...
   Кристиан замолчал, переводя дыхание.
   -- Дальше... -- сказал я. Голос звучал совершенно отдельно от меня, как будто я давно уже чувствовал себя мертвым. Я - отдельно, душа и голос - отдельно, и принадлежат человеку с именем Ксавье Деланси. Именем, которое ни о чем мне не говорит... Кажется, меня звали Гийомом...
   -- Я не понял, что было дальше... -- сказал Кристиан растерянно. - Дани подошел к обрыву, и мне вдруг показалось, -- что-то произошло с моими глазами. Мне... показалось, что я вижу за его спиной ало-золотые крылья. Он вскинул вверх руки и шагнул вперед, но не вниз, в воду, а в небо... А потом была такая ослепительная вспышка, что все, кто присутствовал при этом, был вынужден закрыть глаза руками: это было то же самое, что смотреть на солнце. На мгновение мы все ослепли и оглохли, и никто даже не услышал всплеска воды... А когда вспышка погасла... Никого не было... Понимаешь, Ксавье... Никого... Мы искали Дани в воде, но не нашли. Поверь, мы искали весь день и всю ночь, но ничего не было, хотя течения в этом месте практически не было, и его не могло унести в сторону... Больше мы не видели его. Прости, Ксавье... У нас осталось только это... -- И он протянул мне фотографию, а потом тяжело поднялся с кровати и вышел, плотно затворив за собой дверь.
   Я посмотрел на фотографию: на ней можно было увидеть, как и говорил Кристиан, только ослепительную вспышку света. Света, которым стал Дани, Ангел, улетевший в небо. Ангел, не дождавшийся меня... Я чувствовал, что нечто подобное должно произойти: Зимняя Роза не может жить в этом мире непонимания, насилия и лжи. Целую ночь я мог только курить и, кажется, плакать. Что-то сломалось во мне с того дня окончательно и бесповоротно.
  
   "Когда я умру, будет самый красивый закат,
   И я каждый день мог умирать для тебя, брат..."
  
   А что происходило со мной дальше, не имело уже никакого значения. Я по-прежнему был первым актером страны; когда меня посещали кошмарные сны, забывался в вине или сумасшедшей гонке на автомобилях по дорогам страны. Я несколько раз женился официально и несколько раз жил с гражданскими женами, причем с Марианной я расстался только потому, что она, лениво просматривая фильм, сказала: "Я же говорила тебе: такие фильмы массового успеха иметь не будут. К тому же твой так называемый брат..." Я так и дослушал до конца ее мнение о моем брате и заорал: "Убирайся из моего дома! Слышишь, убирайся!".
   У меня родилось несколько детей, которых я уже не вижу. Только раз в месяц мне позволяют встречаться с ними, потому что те фотографии, которые мне показывал в своем кабинете следователь Рамо, стали сенсацией для всей Франции, а один писатель даже посвятил мне целую книгу о том, как я убил своего секретаря из-за того, что тот обладал компрометирующими меня фотографиями...
   Мне уже было все равно, а дело Марковича тянулось не один десяток лет, и мое лицо давно уже не напоминало прежнего Ледяного Ангела с прозрачно-зелеными, как волны Адриатики, глазами, а газетные карикатуристы изображали меня в виде Фредди Крюгера... Или жирной свиньи. Как известно, свиньи летать не умеют... Наверное, разучился и я...
   Я поднялся с постели, накинув на плечи халат, и подошел к окну, на котором снег уже занес совершенно нарисованный мной вчера профиль, но слова "люблю тебя" просматривались четко. Я закурил и сам не заметил, как заплакал, глядя в беспросветную утреннюю темноту. Дани, у меня были крылья... Помнишь? Сине-черные, огромные. И если сейчас я распахну окно и сделаю то же самое, что и ты много лет назад... Пусть я упаду, пусть эти годы оторвали у меня крылья, но по крайней мере я буду точно знать это. И больше не будет ничего: ни пустых лет, ни ненужных денег, ни выматывающего мне душу следователя Рамо, который уже, наверное, идет на встречу со мной во Дворец Правосудия. Правосудия с завязанным глазами... Этот кровавый меч ранил меня в самое сердце, и теперь вряд ли кто-нибудь станет требовать сатисфакцию... Да и нужно ли это мне?..
   Когда судебный процесс только начался, я созвонился с Тони и сказал, чтобы тот держался от Парижа как можно дальше. "Я знаю, что тебе нечего бояться, Тони, -- сказал я. - Но все-таки пока нам лучше не встречаться... Как долго? Не знаю, Тони... Может быть, как у героев Дюма, лет двадцать... Но мы все равно узнаем друг друга: ведь мы с тобой никогда не изменимся, Тони..." Я даже попытался рассмеяться, но у меня ничего не получилось. - "Эй, Джеф, у тебя проблемы?" -- встревоженно спросил Тони. - "Ну что ты, -- ответил я. - Какие проблемы?" Я никогда и никому не решился бы признаться, что у меня есть проблемы. Даже если бы тонул в двух метрах от лодки спасателей...
   Я стоял у окна, курил и плакал, не замечая этого, как будто хоронил самого себя. Хотя... Почему бы и нет?..
   -- Шеф... -- я почувствовал рядом со своим плечом теплое дыхание Азиля. - Шеф, я только хотел сказать... Вам незачем сегодня ехать к судье: во Дворце Правосудия траур.
   -- Что? - не понял я.
   Из-за слез силуэт Азиля расплывался перед моими глазами.
   -- Какое несчастье, шеф... -- равнодушно сказал Азиль. - Сегодня утром господин Рамо направлялся на встречу с вами, но - какое несчастье! - какой-то неизвестный маньяк в метро столкнул его прямо под поезд и скрылся. Тяжелые времена, шеф... Но не думаю, что кому-нибудь еще захочется заниматься вашим делом... Я больше чем уверен: с этого дня у всех следователей будет аллергия страха на это давнишнее дело...
   Его светлые глаза блеснули стальным блеском (где-то я его уже видел...), и я ясно прочел в них слово "сатисфакция".
   -- А помните, шеф, -- продолжал Азиль, -- как вы играли с Рафаэлем в исполнение желаний?..
   И, не говоря больше ни слова, он выглянул в кабинет и крикнул:
   -- Все записал, Наблюдатель? Теперь ты свободен, Курьер Демиурга!
   Хлопнула входная дверь, и я остался один.
   -- Азиль... -- сказал я. - Я немного неважно себя чувствую. Я еще полежу немного...
   -- Конечно, шеф, -- быстро отозвался Азиль, выключил ночник и вышел.
   Я лег и закрыл глаза, но видел только его. Его растерянный взгляд... Безграничная любовь, утратившая почву под ногами... "Я люблю тебя, Гийом..." - "Я люблю тебя, Дани"... Я провалился в тяжелый сон без сновидений, и не помню, сколько прошло времени, но я проснулся оттого, что кто-то осторожно притронулся к моему плечу.
   Я открыл глаза и встретился со своим давним отражением: зеленоглазым Ангелом со счастливой солнечной улыбкой, с упавшей на лоб темной челкой, с немного диковатым взглядом немного исподлобья. Огромные серые глаза, в которых всегда жило мое отражение...
   -- Дани... -- прошептал я.
   В темноте я видел его неясный силуэт, по-прежнему стройный и гибкий, который с одинаковым успехом мог принадлежать и мужчине, и женщине. Длинные светлые волосы, тонкие пальцы.
   -- Здравствуй, брат. Здравствуй, Гийом... -- Это был его голос.
   Неужели все это было сном? Я протянул к нему руки, как будто не было долгой, как вся моя неудачная жизнь, разлуки, и он подался ко мне. Он? Она? Разве есть пол у Ангелов? А за спиной Дани я видел огромные золотисто-алые крылья. Я приподнялся с постели, вновь вспомнив давно забытое ощущение приятной тяжести крыльев за спиной.
   -- Твои крылья прекрасны, как и прежде, Гийом, -- тихо сказал Дани.
   Он наклонился ко мне, и его волосы, как и раньше, благоухали полевыми лилиями и гвоздиками. "Я люблю тебя" - "Я люблю тебя..." Его тело слабо светилось в темноте, как белый цветок. Его можно было целовать бесконечно, бесконечно пить эти губы... Как же я устал за эти годы без тебя, Дани... Я умирал без тебя, Гийом... Мне даже вынесли приговор... Но ведь нам с тобой не привыкать к приговорам...
   Наши тела сплетались, сливались воедино, как и крылья, навсегда спаянные друг с другом кострами Монсегюра, а сияние Грааля уже пылало бесконечным светлым пламенем, растворяя в себе весь мир, и последним, что я видел, была счастливая улыбка чернокрылого прекрасного Ангела с яркими глазами непонятного цвета...
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"