Это было в том городе, в котором я прожил почти шесть тысяч дней. В том солнечном, почти южном городе, тянущемся к тебе своими руками-улицами и площадями-ладошками, словно приглашая на прогулку...
Тот день таким, прогулочным, солнечным, ярким, радостным. Люди, еще не избалованные весенним теплом, семьями прогуливались по берегу реки, устраивая то тут, то там шумные и веселые пикники. Слышалась музыка, звонкий девичий смех, шипение открываемых бутылок. Был там и я, поддавшийся жарким солнечным лучам и свежему ветру, вероломно и весьма проворно ворвавшимися в мою комнату через распахнутое окно. Они вытащили меня на улицу,- не выйти было нельзя, даже не смотря на то, что телефон не хотел меня ни с кем соединять, отвечая то бесконечно длинными гудками, то понятно короткими.
Это был первый теплый день после ледоходной непогоды. Я вышел из дома один,- такой день предвещал встречи, знакомства. Знаете, в такой день, наверное, хорошо знакомиться с девушками,- вон их сколько на улицах, стройных, большеглазых, красивых,- они добры и приветливы по случаю весны и тепла. А девушек действительно было очень много на улицах,- казалось, что все они, наконец, проснулись от зимней спячки и выбрались на улицу,- множество руг, ног, причесок, талий в узких платьицах, множество разноцветных глаз в обрамлении длинных ресниц плыло по улице. Странно, но в каждых глазах я видел себя... Великое множество глаз...
Да, день сулил много приятных даже если не знакомств, то встреч обязательно... Ведь иногда хватает только взгляда, мимоходной встречи, чтобы стало радостно на душе,- обернешься - никого нет...
Я отправился своим обычным маршрутом: по центральному проспекту к монастырю, и дальше по берегу... Проспект, словно шрам разделивший горд на две половины, ложился под ноги горячей обжигающей асфальтовой волной. Я проходил мимо ларьков с едой и напитками, мимо смеющихся разномастных компаний, оставляя кое-где липкие следы в лужах асфальта, растекшегося под лучами солнца как плитка шоколада. Пахло июлем, жарким и потным, но не маем, и только одно было странно - деревья стояли почти безлистые, с едва проклюнувшимися почками,- зеленой дымкой, туманом вился дух весны и скорого лета в кронах...
Приветствуя знакомых и одноклассников, но особо нигде не останавливаясь, я дошел до монастыря, единственной исторической достопримечательности нашего города. Он, детище далекого, сумрачного, восемнадцатого столетия, грозно и неприступно навис над рекой. Отреставрированный и выкрашенный в цвет весеннего неба, он хорошо смотрелся на фоне реки, текущей внизу, и далекого леса, разительно отличаясь от серых коробок многоэтажек, натыканных неподалеку волей местного архитектора.
Это правильно, что Божьи храмы красят в цвет весеннего неба, чистого и еще не замутненного ни грозами, ни серыми сентябрьским дождями, ни летними бурями... Чистота и покой,- вот что должно быть в храме,- одним своим видом, воздушным и праздничным, он настраивает людей на добро, на сердечную молитву, обращение к Богу...
Я стоял и любовался монастырем. Хорош он, когда солнце играет яркими бликами на его куполах, покрытых блестящей жестью. Издали похож он на большой мощный, тяжелый корабль, парусник, которому не страшны бури. Величаво и спокойно плывет он вот уже третью сотню лет, меняя капитанов, пассажиров, но не меняя маршрут...
И православные кресты, тонкие как паутинки, посверкивают в высоте, невесомо, словно паря над монастырем...
Я очень любил там стоять,- место тихое, хорошее. А тогда здесь ко мне подошел он, фигура колоритная, скандальная, известная в нашем городе. Сказать, что я его не знал, нельзя,- был знаком,- но чтобы близко - никогда. Он был из разряда тех людей, что есть в каждом городе - только в крупных городах они не заметны, а в маленьких, наоборот,- он был из тех, кого бабушки называют чудными или, говоря языком толпы, сумасшедшими.
Василий Петрович, так его звали, хотя молодежь упорно называла его Васильком, был из тихих, именно из чудных, не сумасшедших. Он ни на кого не бросался, дрался редко, скорее по необходимости. Служил он еще пару лет назад в зоне охранником, да там еще, говорят, умом и тронулся. Однако совсем уж чудить начал после смерти жены, умершей то ли от рака, то ли от туберкулеза. Первое время, как ее схоронил, пил, говорят, без удержу, а потом и начал куролесить: то голый на улицу выйдет и начнет препохабные частушки петь, то зимой в прорубь купаться всех агитировать будет, то на трубу кочегарки залезет и будет поносить от туда местную власть, задерживающую пенсию, то пойдет по городу с лозунгами на спине, то... Всего не перечесть, однако чудил Василек постоянно, а потому часто имел проблемы с милицией и детишками, которые потешались над его проделками, закидывали его грязью и камнями, даже били иногда... Но и это его не останавливало,- чудил он без продыху и, что характерно, всегда умудрялся учудить что-то новое, никогда не повторяясь... Вот только глаза у него всегда были одни и те же - черными, словно прожженными дырками смотрел он на людей, над ним смеющихся. Казалось, вынули из человека душу, выжгли слезным пламенем, а тело убить забыли... Вот и мается он по свету, ища себе успокоения...
Он подошел, протянул руку, большую и жесткую,- рукопожатие оказалось сильным, даже умиротворяющим каким-то. Не просто, играя или придуриваясь, по-сильнее сжал руку, а крепко по-мужски заключил ее в объятья. Встал рядом со мной, маленький и щуплый,- я всегда удивлялся как его охранником взяли в зону, там ведь сила нужна. Теперь знаю, чувствую за ним силу, даже не силу, а мощь тайную вижу. Как-то спокойно было стоять рядом с ним, чувствуя его силу...
- На храм любуешься? Хорош. Давненько я здесь не бывал - не любят меня в этом районе: то деньги отнимут, то собак натравят, то побьют.- Василий Петрович вздохнул и махнул рукой.- Разучились люди жить по-человечески, любить разучились.
Я, не зная, что ему сказать, и, главное, что от него ожидать лишь вздохнул и как-то по-детски поддакнул.
- Хорош храмина. Спасибо архиерею московскому. С ним, говорят, отец Михаил наш на короткой ноге. Зайти бы, полюбоваться, да священники не пускают. Говорят, что я им благостность нарушаю, люди отвлекаются, когда я появляюсь. Прости, Господи, людей грешный.- он широко перекрестился.- Дожили, в храм человека не пускают. Ничего, я как тварь Божья и на улице помолиться могу.- он снова перекрестился и прошептал что-то.
- Что удивляешься?- спросил он, заметив мое удивление.- Думаешь, я, кобель зоновский, вертухай, так и в Бога не верую. Не верил - до зоны, а там только этим и спасался. Отработаешь, сдашь смену и успокоишься молитвой, всех простишь, у всех прощения попросишь... За смену такого насмотришься. Что люди с собой и другими не делают... У... Не дай-то Бог... Я споначалу даже спать не мог, но потом попривык. Попривык... Ко многому человек привыкает, ко многому...
Василий Петрович замолчал, видно было, глубоко задумался. Мимо прошла веселая компания и, посмотрев на нас двоих, созерцающих храм, ослепительно блиставший в лучах солнца, покрутила многочисленными пальцами у многочисленных висков. Нам что-то кричали, свистели, но среди них я заметил худенькую хрупкую девушку, она грустно смотрела на нас и на монастырь. Видимо, она попала сюда случайно, хотела казаться своей в доску маленькая ладошка с каким-то остервенением, словно гранату, держала жестяную банку с джин тоником...
Они прошли, веселые и шумные, и девушка с грустными глазами тоже прошла. Вдруг прямо перед нами на церковную ограду сел ворон, большой и черный.
- Смотри, встрепенулся от тяжких дум Василий Петрович и поглядел на иссиня-черную птицу.- тварь Божья, а летает сама, а человек не может. Знаешь, я мальчишкой был,- хотел соорудить себе настоящие крылья и полететь в небо. И увидеть от туда,- он махнул рукой вверх.- землю и человечков, таких маленьких-маленьких, словно букашки... Хотя кто об это не мечтал, даже, наверное, ты. - он вопросительно взглянул на меня и вздохнул.
Я кивнул в ответ, вспомнив еще совсем не давние детские задумки насобирать перьев много-много и соорудить себе крылья, большие и легкие, разогнаться и полететь. Почему человека так тянет летать,- не может, но ведь хочет, страстно желает, тварь безкрылая, строптивая... А проект крыльев, приделанных к велосипеду, из промасленной бумаги, наподобие летучего змея, чтобы разогнаться и полететь. Наверное, извечное желание человека летать, его стремление к высоте, его тяга к небу навсегда останется загадкой, загадкой для самого человека, прилаживающего к рукам легчайшие крылья...
- Знаешь, Денис, мне приходят порой странные мысли,- прервал он молчание и посмотрел на меня.- ты только не подумай, что я того,- он красноречиво покрутил рукой у виска.- Понимаешь, иногда мне кажется, что я был летчиком. Только не смейся, прошу тебя,- он умоляюще посмотрел на меня, хотя на лице моем не было и тени улыбки.- Я был летчиком, но не сейчас, а в другой жизни, где-то там в недалеком прошлом,- он неопределенно махнул рукой назад.- Денис, ты веришь в переселение душ?
Он посмотрел на меня и только теперь я увидел, что его глаза, черные и бездонные до сих пор, просветлели, к них стояла какая-то ему одному понятная радость...
- Я помню, что я был истребителем, летчиком, я воевал. Я летал, понимаешь. Летал!..
Он блаженно улыбался, и я не мог понять, разыгрывает он меня или нет. Наверное, нет...
- Я летал на ЯК"е, знаменитом истребителе времен войны. "Ястребок" - так ласково называли эту машину летчики. "Ястребок"... Мой был под номером 67, номер не очень удачный, поскольку сумма цифр равна тринадцати,- но налетали мы с ним будь здоров. Были в боях, сбивали немецкие самолеты, прикрывали бомбардировщики...- он увлекся и говорил быстро-быстро, словно боялся не успеть, вдруг он остановился, как лошадь, налетевшая на препятствие.- Странно, но я с детства мечтавший о небе, никогда не поднимался выше караульной вышки. Я никогда не летал. В военкомате, в 1984 году,- мне было 19,- мне закрыли небо раз и навсегда - нашли нарушения в вистибулярном апарате и что-то еще. Приземлили меня так сказать,- Василий Петрович горько расмеялся.- Но в воспоминаниях, в мыслях своих я летал. Я помню зуд штурвала, когда бросаешь машину в штопор... Помнишь, "а тот, который во мне сидит, думает, что он истребитель..." Я думал, что я истребитель...
Он помолчал, посмотрел на реку, уносящую куда-то вдаль свои темные, словно набрякшие воды, на лес, еще голый, но с зеленцой...
- Странно, я так много помню о войне, на которой я никогда не был. Я помню все до мельчайших подробностей: и боевые вылеты, и самолеты, и товарищей, и тех, кто не вышел из боя... Все помню... Но меня ведь не было на той войне... да, я видел кровь, смерть. Я сам убивал,- в зоне, где я служил, был бунт, нам приказали стрелять. И я тоже стрелял... Но на войне я никогда не был... Никогда, но помню все будто это было вчера... "Все, что было не со мной, помню..."
он опять замолчал, задумавшись о своем. Он не был сумасшедшим, он был с тайной. Знаете, бывают такие люди, все вроде как у всех, ан нет - а он с тайной, которая грызет его, изматывает, спать не дает... И чудил то он скорее из-за тайны своей, а его никто и слушать не хотел... Стоит сейчас, может быть, впервые поведавший свою тайну чужому человеку. И ведь знает, что я его не засмею и не выставлю посмешищем в глазах других,- чутье у него есть на таких людей, понимающих...
- Да, да... Странно это, но как сейчас помню, что сит был од Варшавой. Помню, как фонарь выбивал, чтобы выбраться из горящей машины, как стропы парашютные резал, как от немцев уходил... Все помню... Потом опять в свой полк попал, летать начал и отлетал ведь почти до конца войны. Но в мае,- тут он снова остановился, чтобы перевести дыхание.
Я выжидающе посмотрел на него, он сглотнул, кивнул и продолжил.
- Понимаешь, погиб я в мае... Не вернулся с задания. Сбили меня на подлете к Берлину, где-то над полями Германии. Понимаешь, там я мертвый - а тут живой. Ты не думай, я не пьян,- совсем не пью, уже два года почти как бросил... Не воевал, не летал, не сбивал "мессеры" и "юнкерсы", не погибал здесь, но ведь явственно помню что там это было... Было, было...
Василий Петрович схватился за голову, взъерошил уже седеющие волосы и опять быстро, словно уверяя самого себя, повторил: "Было, было, было, было..."
Я смотрел на него, человека, мучающегося своей тайно, страшной и неразрешимой, тайной, которая стала его судьбой, жизнью, кошмаром, проклятьем его стала...
Он судорожно со всхлипом вздохнул, сжал пальцы до хруста.
- Было... Ведь помню я и последний свой вылет. Вылетели мы вдвоем с капитаном Ерофеевым на задание, вдвоем, не звеном, без прикрытия. Бесшабашно. Думали нет у немца сил с нами совладать, мол наше небо... Ан нет,- Василий Петрович горестно развел руками.- Налетела на нас пятерка "юнкерсов", с задания, видно, шли,- нам бы уходить, а мы в бой ввязались. Вдвоем, без прикрытия... Нам в хвост и зашли. Крутись, не крутись - накроют. Я вверх, высоту набрать, тут меня и накрыло. Пулями разорвало плечо, сильно бросило на приборы. Я едва удержал высоту, а сзади еще один - очерьдью прошило мне грудь. Я понял, что мне не выбраться. Хотел самолет посадить. Куда там! Пулями пробило и снесло напрочь правую плоскость,- машина в штопор. Полторы тысячи вниз...
Он посмотрел на небо...
- Я даже знаю, что умер я в небе до удара о землю... Потом, вероятно, похоронка родным: "пропал без вести",- поскольку хоронить было бы нечего. Все сгорело в пламени пожара, вспыхнувшего, когда взорвались бензобаки и оставшийся боекомплект.- он помолчал.- Знаешь, а это правильно, что летчики гибнут в небе...
Мимо шли люди, не замечая его, погруженного в свою страшную тайну...
- Вот и не было меня на той войне, а вот все помню... Даже, что погиб, помню... Может быть, правда души переселяются в новые тела? Сколько тогда народу положили, вот душа летчика какого-нибудь и вселилась в мое тело... А?
Я не знал, что ему ответить, мне казалось, что он должен сам найти ответ на свой вопрос...
Тут он взглянул на часы и сказал, что уже пять,- мы простояли с ним почти час...
- Мне надо бежать. Зайти в магазин. Ты извини, если наскучил тебе своими бреднями, они и мне то порой надоедают.- он улыбнулся и, в его глазах зажегся удивительно теплый огонек.
Мы распрощались и разошлись. Он - в одну сторону, такой непонятный, а я - в другую, озадаченный и, скорее, ошарашенный его рассказом...
Человек с тайной пошел в магазин, потом домой, потом снова будет чудить и опять будет не понят людьми, ведь они ничего о нем не знают... Да и я много ли понял из его прерывающейся, захлебывающейся речи...
Я шел по берегу реки - тихий по-летнему вечер ложился под ноги, а в голове билась его фраза: "а тот, который во мне сидит, думает, что он истребитель..."