Как мощное начало симфонического концерта, грянули формы, краски и запахи широкой панорамы гор, зелени, неба и света. В могучем "сиянии голубого дня" и прозрачной дымке уходили вдаль сплошные купы раскидистых деревьев, белые, аккуратные домики среди них. А дальше, в зелено-голубом светлом мареве стояли горы: ближе - темно-серая, а за нею сверкал снежной двуглавой вершиной величественный Эльбрус. Роскошное нежно-голубое небо светлело к горам и горизонту.
Ощущение безграничной свободы в беспредельном пространстве неба, земли и света среди бодрящего, чистого горного воздуха и чувство какой-то больно-щемящей, но радостной тоски охватывает душу. Рядом, в струнах беседки "Эолова арфа", ветер поет далекую, очень тихую, непонятную мелодию природы.
Еще дальше, на юго-восток, дорога идет равниною, и с нее хорошо просматривается Казбек на фоне высоких горных хребтов, выстроившихся горизонтальной стеной. День все больше проясняется, и Казбек, "Кавказа царь могучий", понемногу обнажает свою величественную двуглавую снеговую вершину. Туманные, белые облака, расходящиеся в стороны от нее, как длинные, узкие перья, медленно поднимаются вверх. Казбек, "седой, незыблемый", снимает свою облачную корону, а горы вокруг застыли в немом почтении к "самодержцу".
От гор исходило сияние солнца, они были частью не только земли, но и неба, звали к слиянию с ним, стремясь возвыситься до него. Их снежные вершины, пронизанные золотом лучей, стояли как острова неведомого, но близкого сердцу мира, звали, манили к себе. Там было так ясно и чисто, что они, казалось, находились совсем рядом, там была волшебная тайна, перед которой все земное становится мелким и ничтожным.
А далеко-далеко, на севере, в глубине приволжских полей и лесов, в широкой и глубокой лощине притаилось царство бурых медведей. Чахлая трава окружала высохшие, полуобгрызанные деревья, беспомощно свесившие свои мертвые ветви. Другие, больные, но все еще живые, тщетно тянулись к почти всегда серому, обложенному тучами небу.
Медведи, огромные, неуклюжие, черные глыбы шерсти и мяса, грызли и губили деревья, хотя ими не питались, разрывали зубами или затаптывали своими большущими, косыми лапами даже самую мелкую живность, хотя не были голодны: им просто нравилось это делать. Самцы никогда не заботились о своей семье, жили только ради себя: им ничего не стоило убить или съесть своего малыша, когда он оставался без присмотра матери.
Такое эгоистическое варварство диких зверей превращало этот некогда цветущий уголок русской природы в мертвую пустыню, медвежий угол, где все попытки выбраться к свету, выжить были обречены.
2
Шли восьмидесятые годы 20-го века. Российская советская империя шла к своему концу. Страна увязла в болоте бюрократии и партократии. "Товарный голод", карточная система на необходимые продукты и 18 миллионов чиновников-управленцев, проедающих народные деньги. Всякое сопротивление "медвежьей" власти, ведущей страну к гибели, "затаптывалось" заключениями в "психушку", изгнаниями, арестами. Дикость и варварство, присущие советской системе, заставляли партийного лидера Л. И. Брежнева и окружающих его чиновников, особенно военных, "ястребов", затаптывать все вольное и творческое не только в своей стране, но и в других, подвластных ей странах. Были уничтожены правительства либерала А. Дубчека в Чехословакии, Х. Амина в Афганистане. Эгоистическое варварство и дикость усваивались человеческой кровью, превращая ее в "медвежью", от высших чинов ее наследовали средние и низшие. Лучшая часть русской интеллигенции была уничтожена Лениным и Сталиным, ее продолжали душить Брежнев и Андропов, а от милосердия, от Господа, своего Спасителя, эти бедные слепцы отказались. Дряхлая, умирающая империя предстала в образе предпоследнего генерального секретаря правящей партии, 73-летнего Л. У. Черненко, который еле передвигался.
Шел 1988 год. Относительно молодой, энергичный последний генсек партии М. Горбачев своими полумерами не смог спасти страну, потому что сам не смог оторваться от ее коммунистической пуповины, обрекающей на бесплодие. Помню его обаяние, речи, похожие на беседу с народом, но только похожие, и не верил ему.
3
Ранним погожим днем я ехал в провинциальный городок Медведеево проведать своего старого друга, которого почти забыл за последние годы. Как это бывает, крепко взгрустнулось, когда я вспомнил, как, будучи студентами, мы проводили целые ночи в философских беседах, с упоением слушали Моцарта и были неразлучны. После университета мы почти не встречались. Я не смог написать диссертацию и ушел в школу работать учителем. Много пережив, женился на хорошей женщине и начал печатать рассказы в журналах, твердо решив стать писателем. Мой друг преданно любил М. Ю. Лермонтова и, работая художником на заводе, писал о нем диссертацию. Семейная жизнь у него не сложилась, и год назад он уехал учительствовать в деревню, как я недавно узнал, в Медведеево. Звали его Александром Алексеевичем Оленевским.
Удобно устроившись в мягком кресле теплохода на подводных крыльях, я плыл "вниз по матушке, по Волге", как всегда близкой сердцу в своей широте и величавости, но теперь одной из самых грязных рек в России. Боялся дождя: с запада шла быстро растущая огромная сизая туча, похожая на медведя, распластавшего лапы для нападения.
Но вот и скромная волжская пристань, всегда милая моему сердцу, так не соответствующая великолепному цивильному виду скоростного "Метеора", дальше лес, полого поднимающийся вверх... но... стоп! Застывший перед дождем воздух... пах гарью, и народа на пристани почти не было.
Я быстро поднимался в гору по лесной тропинке - запах усиливался, и, наконец, на вершине, там, где начинался городок Медведеево, я остановился запыхавшись. Пройдя немного вперед, увидел идущих мне навстречу людей, которые громко разговаривали, и понял, что сгорела будка сторожа дровяного склада, но особенно меня насторожило то, что они упоминали какого-то учителя. Я спросил стоявшего на дороге пожилого мужчину, оживленно беседовавшего со своими сверстниками, о случившемся. Он объяснил мне, что сторожем был учитель из СПТУ, сам он куда-то пропал, но нашли труп какого-то зверя, кажется, медведя, который, возможно, и задрал его. Скорым шагом я вышел на окраину, где около леса увидел большой, обугленный дровяной склад, а сбоку, как кровавая рана на земле, догорала, перебегая красным пламенем, избушка сторожа.
Народ столпился у одинокого газика "Скорой": люди разговаривали, волновались, недоумевали. С большим трудом я протиснулся к машине и в темной ее глубине увидел носилки, на которых лежал кто-то накрытый простыней, как человеческий труп, но очень большой, так что ноги его свесились вниз. Обратился к стоящему рядом пожилому милиционеру и спросил фамилию сторожа. Да, это был мой бедный друг, я сказал об этом милиционеру, и тот заинтересовано посмотрел на меня. Потом он сказал что-то сидевшему около трупа санитару и попросил меня осмотреть тело, не признаю ли я своего друга. "Но он вряд ли человек, - добавил милиционер и покачал головой, - скорее, медведь, хотя медведей здесь давно не водится.... Да и на медведя-то он не очень смахивает, - милиционер опять покачал головой. - Время такое, разве чего-нибудь толком разберешь".
Санитар стал медленно убирать простыню, толпа прижала меня к открытой двери, и я увидел черное, обгоревшее тело какого-то большого животного, в целом сохранившего свою форму, только вместо черепа и конечностей торчали обломки костей.
- Медведь, - говорили одни.
- Да нет у нас медведей! - кричали другие.
- Оборотень! - сдавленно ахнул кто-то, некоторые засмеялись.
Я продолжал разглядывать труп, и одна деталь особенно поразила меня: в некоторых местах мясо было будто выдрано до костей.
Удивившись служебной наивности милиционера, я покачал головой: что можно было "признать" в этом обгоревшем, изуродованном трупе неизвестного происхождения?
Тяжкое чувство вины и жалости к наверняка погибшему другу стало овладевать мною, когда я покидал газик, пробираясь сквозь толпу. Вечнозеленые сосны и ели грустно качали ветвями, первые капли дождя упали мне на лицо, голову, словно забытый друг провожал меня слезами и тоской, сожалея о прожитой жизни.
Не успел я выйти из леса, как меня догнал молоденький санитар из "Скорой" и протянул замотанный в чистую тряпицу прямоугольный предмет:
"Извините... вы ведь были другом Александра Алексеевича, - быстро проговорил он, запыхавшись, - а это, наверное, его дневник: его только что нашли закопанным около сгоревшей сторожки. Капитан просил: может быть, вы разберетесь, что к чему, и напишите ему о своих соображениях. Капитан уверен, что Александр Алексеевич погиб, скорее всего, сгорел дотла, потому что много пил последнее время, вообще был не в себе. Но капитану интересно, откуда этот медвежий труп появился, может быть, Александр Алексеевич что-то об этом написал, намекнул, и только вы это знаете? Может, и след самого Александра Алексеевича отыщется?" - санитар протянул мне бумажку с адресом милиционера.
Я снова подивился деревенской логике милиционера: сам толком не посмотрел дневник, а отдал такой ценный для расследования документ неизвестному мужчине, даже паспорта не спросив. Я взял дневник и обещал исполнить просьбу капитана.
И вот, я вновь в "Метеоре", за окном волжские волны и уходящая вдаль пристань, уносящая с собой трагическую тайну моего бедного друга. Сидя в удобном кресле, я развернул тряпицу, чуть пересыпанную землей, и увидел несколько общих тетрадей. Это было послание друга, последняя весточка от него. Тетради были пронумерованы, и в одной из них я нашел фотографию Саши, где он снят среди белого снега, за ним слева стоят деревенские избы, а справа каменное четырехэтажное здание. Он несколько постарел со студенческих лет, но изменился мало. Высокий, худощавый, в шапке с ушами, завязанными наверху, в легком пальто без мехового воротника. Он улыбался, и глаза его, по-прежнему внимательные, умные, добросердечно и пристально смотрели на меня. Лицо продолговатое, но без лишних округлостей, высокий лоб, крупный, длинный нос, небольшой рот и тонкие губы. Умное и очень доброе лицо. Сразу представил его в своей казанской комнате: курящего, задумчивого, одухотворенного, слушающего фортепьянный концерт Моцарта. Или беседующего со мной о материальности мира, постоянно зажигающего сигареты, взволнованного, бросающего на меня горящие, умные взгляды, пытающегося объяснить мне что-то. Неужели его больше нет? В глазах у меня защипало.
Я спрятал фотографию и снова обратился к тетрадям, но, чем дальше я их перелистывал, тем отрывистее, нервнее становился прекрасный почерк Саши. Начал читать и понял, что мой друг был серьезно болен, потому что события, которые он описывал, были слишком жуткими, нереальными, хотя казались удивительно правдоподобными.
4
Прошло двадцать лет. Работать в школе становилось все тяжелее и тяжелее. Все свои мысли и чувства, всю свою боль я выразил в сборнике рассказов, который издал в Казани в 2007 году. В магазинах книга спросом не пользовалась, тогда большую часть рассказов я поместил в интернете, на литературных сайтах. Здесь ее стали читать по-настоящему, и несколько присланных неравнодушных отзывов говорили, что личность и судьба, мышление и страдания российского учителя начала 21-го века в моих рассказах изображены верно.
И все эти двадцать лет я читал и перечитывал записи Оленевского, порой мне казалось, что я сам писал их, потому что сходство его и моих учительских и жизненных путей, мыслей и чувств было поразительно. То ужасное до невероятности, что испытал он, было знакомо и мне, хотя только в чувстве, а не в предметной реальности, как у него.
Пил я редко, но много и долго, от этого развивались болезни - все должно было закончиться довольно плачевно, если бы жена не надоумила меня пойти в церковь и креститься. И Господь спас: ныне я уже не мог пить, молясь и стараясь жить по Его закону. Более того, Он смог изменить мое мировоззрение, душу: через мучительные размышления, постоянно читая христианскую литературу, в страшной борьбе со своим прежним сердцем я шел и иду к Нему, к Его всепрощающей и самоотверженной Любви.
Саша, вероятно, погиб, а я родился заново, в Боге, и теперь могу оценить Сашу и его судьбу, себя и свою судьбу по-новому, более истинно, как личность и жизнь учителя последних лет советской власти. Перед вами исповедь сына своего века.
Дневник
А. А. Оленевского.
Часть первая.
Начало превращения.
1987 год.
16 августа.
Запись первая.
Начало новой жизни.
Властная сила добра и света,
исходившая от школы, повлекла
меня к ней.(1)
Осташевский А. А. "Медведи".
1
Далеко за деревьями пламенел закат. Его лучи, проходя через их вершины с полуоблетевшими листьями, струили мягкий желтый свет на чуть возвышающийся перекресток дорог, вдоль которых стояли развесистые клены и дубы. Вокруг была успокаивающая, целебная для меня тишина. Ни ветерка, все задумалось о чем-то вечном, истинном, перед которым становятся мелочными, ненужными привычные подробности жизни: желания, страдания, предметы и действия. Наверное, только в деревне, на природе, возможно так почувствовать вечность, смысл которой раскрывается в чем-то чрезвычайно простом, понятном чувству, но не рассудку.
Я стоял на этом перекрестке дорог. Позади был город с его белыми, безликими домами и такими же безликими, но жестокими людьми. Там я потерял все: родителей, друзей, любимую жену, все надежды. Там меня предавали, гнали, не понимали и не хотели понять. Там все было ненастоящее - все вызывало жестокие страдания, а здесь я наслаждался простой истинностью природы. Истинность была везде: в том, как стоят эти простые деревья, как они грустно склонили осенние ветви, она была в каждом желтом листочке на них, в каждой пылинке на земле. Наверное, эта естественность и намекала о вечности.
Итак, я приехал в провинциальный городок Медведеево, чтобы в спокойной атмосфере наконец-то начать серьезно работать по специальности, преподавателем русского языка и литературы.
Там, в Казани, лежа на топчане охранницкой, где временно работал и ночевал, я встал перед выбором: каким сделать свой новый жизненный путь? Обманывать потерявших мое уважение людей и сделать карьеру или отдать себя, свои знания и способности им, тем же людям? На первое, я чувствовал, не был способен: карьера подлеца вызывала тошноту и пустую тоску. Второе казалось наивным и глупым, но было ближе моей натуре, не вызывало тошноты. Избрав этот путь, я пошел в Министерство просвещения и Управление профтехобразования, где мне любезно предложили маленький приволжский городок Медведеево, сельское техническое училище.
И вот, сегодня я бодро шагал с чемоданом и сумкой на плече на место своей новой работы, в новую, неведомую мне жизнь. Совсем недавно одинокий, свободный, но никому не нужный, сейчас я радовался, что вновь вписываюсь в общество человеческое, что земля перестает качаться под ногами, как палуба неуправляемого корабля.
Когда-то мне крепко не повезло в школе: очень тяжело было управляться с учениками, но я мечтал стать композитором, сочинял музыку, поэтому учительская работа была для меня чем-то второстепенным, только необходимостью прокормить себя. Ныне же она стала для меня единственной целью, единственной возможностью жить, и духовно, и материально: все остальное я отбросил в сторону. Назад пути не было: стать учителем, сработаться надо было обязательно, даже среди таких трудных ребят, как учащиеся ПТУ.
Теперь передо мною тянулась длинная дорога - аллея между тонкоствольных деревьев. Чемодан был тяжел, я несколько раз останавливался, перекуривал. Радость и особенно страх перед встречей с администрацией поминутно волновали душу: вдруг опять что-нибудь не так, появился более известный начальству кандидат, и откажут, а у меня и крыши над головой нет: ни в Медведеево, ни в Казани. Но я шел, "укрепляя свое сердце мужеством", делая свое лицо, всего себя бесчувственным, даже наглым. Наконец, показались ворота училища и вывеска "ССПТУ-7", а слева под ней нарисованная на фанере юная, улыбающаяся, с передовым выражением лица работница, льющая кому-то полное ведро молока.
(2)Осташевский А. А. Все это было бы смешно.... Сб. рассказов о школе и жизни. Казань: Изд. "Дом печати", 2007. В след. эпиграфах будет цитироваться эта книга только с указанием названия рассказа.
2
Сколько себя помню, меня часто охватывало странное состояние: слабели душа и тело, голос терял силу, становился высоким, гадким, и я сам казался себе отвратительным, что-то болтал, всего боялся, на многое просто махал рукой. Только жесточайшая самодисциплина, налаженный порядок в делах: работа и отдых помогали исправить положение, но ненадолго. Что это было? Божие проклятие, закомплексованность нервной системы? Наверное, и то, и другое.
Но на второй этаж, в приемную директора, я поднялся спокойный и "железный". Здесь сидело и стояло несколько человек, а налево и направо находились две обитые темной кожей закрытые двери. Я представился секретарю, деревенского вида девушке, сидящей за пишущей машинкой. Директор был занят, и она попросила меня подождать. Я сел в кресло и, несмотря на усталость, ощутил необычайную легкость, чему способствовали и окружающие меня простые люди. Равнодушие к себе, ко всему вообще все больше овладевало мной, укрепляло душу. Я непринужденно, мило и весело поболтал с ними о пустяках, и, наконец, меня пригласили к директору.
Я вошел широко, по-доброму улыбающийся, умный и своеобразно представился:
- Русский язык и литература!
Директор был оповещен о моем прибытии и выбежал из-за стола. С чувством затряс мою руку и пригласил сесть в кресло около своего стола. Коренастый, небольшого роста, он обладал приятным, очень подвижным, немного нерусским лицом. Веселые, блестящие темные глаза, волнистые, короткие черные волосы добавляли ему живости и чувственности. В выражении тонких губ было нечто интеллигентное, симпатичное, хотя и нервическое. Он все суетился, чувствовал какую-то неловкость передо мной, затем сел за стол напротив меня и сказал:
- Очень рад вас видеть, Александр... Алексеевич! Надолго к нам? Ведь у нас тут деревня: куры, овцы, козы, знаете ли....
- Навсегда, - коротко и мужественно ответил я.
- А почему решили к нам, в деревню?
- Родные у меня в Казани умерли, с женой разошелся, так что у меня никого не осталось.
- А-а, понимаю, да.... А документы у вас с собой?
- Да, - я выложил на стол паспорт и университетский диплом с вкладышем и копией.
Директор внимательно рассмотрел их и стал читать вкладыш с перечнем сданных мной учебных предметов:
- Практическая стилистика русского языка, - с восторгом произнес он, - методика преподавания русской литературы, метод, направление и стиль, - здорово, вот ведь какие науки!.. Это ведь голова у вас какая, чтобы все это изучить! Александр Алексеевич, я хочу, чтобы вы были у нас источником культуры, знаний, ведь у нас, знаете....
- Да, да, я понимаю. Я еще могу рисовать, играть на фортепиано.
- Да?! - директор еще более восторженно поднял брови, раскрыл глаза. - Значит, поможете с оформлением, с художественной самодеятельностью. Правда, - он посерьезнел, - платить за это я вам не смогу.
- Ничего, я так, помогу, в чем смогу.
- Спасибо! Ну, что же, с Богом!.. Вы как приехали, с имуществом?
- Да, у меня чемодан и сумка.
- Хорошо. Пока поживете в гостинице, а там мы что-нибудь придумаем. Я, Александр Алексеевич, думаю, что вам лучше остановиться где-нибудь на квартире: в общежитии труднее, туда и привести никого нельзя.
Затем директор быстро вышел из кабинета, вернулся, а за ним стали входить различные люди. Каждый садился напротив меня, директор представлял его, потом он вставал, жал мне руку и уходил.
- Тупорылов Михаил Васильевич, старший мастер. А это Александр Алексеевич, наш новый преподаватель русского языка и литературы, - знакомил нас директор. - Михаил Васильевич - честнейший человек, никогда не подведет, - звонко раскатывался его голос. - Опора наша.... Кстати, Михаил Васильевич, надо нашему педагогу комнату подыскать, срочно. Он человек серьезнейший.
- Постараемся, - с улыбкой, снисходительно, но с некоторым недоумением ответил Тупорылов, приземистый, лысеющий, черноволосый мужчина средних лет, с хитроватыми глазками под густыми, нависшими бровями.
- Попрыгунчиков Дима, наш комсорг, парень отличнейшей души.
Я с удовольствием пожал руку милейшему Диме, который улыбался мне во все свое молодое лицо с небольшими усиками.
Передо мной прошло еще несколько лиц, молодых и старых, улыбающихся и серьезных, но одинаково приветливых. Когда мы с директором остались одни, он вдруг забегал по кабинету, взмахивая руками, как крыльями, и заговорил быстро, зло, так что я не сразу понял его и весьма удивился:
- Куда-куда-куда, ты, все подевались, мастера, мать их, не могу дозваться!
При этом он поразительно точно напоминал всполошенную и разгневанную курицу.
А ведь какой тип для литературного произведения! Ничего выдумывать не надо, рисуй прямо с натуры: все в нем есть: эпоха, ее противоречия, хотя и в примитивном варианте, но так ярко выраженные, что сами просятся на бумагу.
Директор перестал бегать, уселся за стол и внимательно посмотрел на меня:
- А кто у вас родители? - вынул журнал, отыскал белые страницы и приготовился записывать. - Это я для себя, на памятку, Александр Алексеевич.
- Мать была библиотекарем, отец работал литсотрудником.
- Где? - директор записывал.
- На заводе.
- А-а....
- В многотиражке.
- Ага.... Спасибо, Александр Алексеевич!.. Сейчас подойдет Шатаев и проводит вас в гостиницу. А пока погуляйте, присмотритесь.
Я вышел из кабинета: настроение было превосходное: приподнятое, праздничное. В коридоре первое, что мне бросилось в глаза, - кабинет русского языка и литературы. Я зашел: у окна возвышение с учительским столом, напротив три ряда столов со стульями, которые, казалось, уходили в бесконечность. Сразу почувствовал атмосферу присутствия учащихся, атмосферу урока. Тревожно боязно и возвышенно сладостно защемило сердце. Я любил школу, уроки, преподавание. Со многими местами, где я работал, расставался легко, без следа, но после разлуки со школой мне снились уроки, класс, ребята. Мелодия из кинофильма "Доживем до понедельника" воссоздавала дух школы, сокровенный, неповторимый, звала туда, как зовут в детство петые там песни. Я часто грустил при звуках этой мелодии, вспоминая школу, ее неповторимую атмосферу. Когда сел за учительский стол, вдруг увидел женщину средних лет, весьма моложавую и улыбающуюся, сидевшую за дальним столом.
- Здравствуйте!.. А я вот сижу и представляю урок, - беззаботно и весело сказал я. - Соскучился по преподавательской работе, хочется вновь заняться ею.
- Здравствуйте! Давно не работали? - спросила она с понимающей улыбкой.
- Давно, - ответил я, - а все забыть не могу. Тянет к себе. Все работы можно забыть, а нашу нельзя: есть у нее такое свойство.
- Совершенно с вами согласна, - сказала женщина, все так же улыбаясь.
Да, было в ней что-то очень молодое: простое, кругловатое русское лицо, хотя и крашеное, но очень оживленное, одухотворенное; и вся она казалась искренней, милой, доброй. Но кто она?
- А вот и наш Степан Михайлович, наш бог! - воскликнула женщина. - Ну-ка заходите, заходите!
В дверь просунулась длинная фигура молодца, с красивым, будто выточенным лицом, широкими плечами.
- Здравствуйте! - сказал молодец женщине и посмотрел на меня с любопытством.
Он так и не переступил порог, улыбаясь широко, открыто, но дипломатично.
- Здравствуйте, Степа!.. Степан Михайлович, - она показала на меня, - это наш новый преподаватель литературы, Александр Алексеевич.
Я поздоровался, он ответил.
- А это наш завхоз, Шатаев Степан Михайлович. Знакомьтесь!
Мы еще раз поздоровались.
- Как наши занавески, Степан Михайлович? Без них ведь ни туды и ни сюды, как говорится. Вы уж постарайтесь!
- Будут, Марья Петровна, обязательно будут! Вот, послезавтра в Казань поеду - пробьем!
- Вы уж постарайтесь, Степан Михайлович! Все их так ждут.