Приближался Новый год, а я вновь один: сижу в своей "клетке" и думаю. После этой ночи я понял одно: уйти от одиночества можно только в общении с людьми, поступая с ними так, как я хочу, чтобы они поступали со мной. Но гордость, обида на их невнимание, непонимание: как тут быть? Моя честь мне дороже всего, и простить их я не могу. "Тогда будешь вечно один", - кто-то тихо и сочувственно сказал внутри меня. Ну и пусть: честь мне дороже всего!
Уже со второй половины ноября началась настоящая зима, а потом завернули такие холода, что на улицу и носа не высунешь. Переливы морозных узоров на окнах поражали воображение, и хотелось верить в чудную новогоднюю сказку. Я всегда удивлялся этим дивным изображениям елочных лап на окнах: нет, невозможно объяснить их красоту и композицию игрой температур, трещин на стекле и ветром. И почему мороз всегда рисует на стекле лапы елей, фрагменты елового леса, как бы напоминая о Новом годе, о волшебной стране деда Мороза и Снегурочки, куда мы не сможем войти?
Долгие зимние вечера я просиживал за уроками и книгами, автоматически выходя в столовую ужинать и заодно перемолвиться парой слов с Хасанычем или библиотекаршей Кисуевой. В это время я особенно сильно ощущал одиночество.
Травля в училище не прекращалась, двоим я уже объявил, что на свои уроки не пускаю, перестал обращать на них внимание, а они и не думали извиняться. Но и это, и растущая отчужденность от коллег сейчас уже не так волновали меня, а все более становились привычной нормой жизни. Скуку и тоску, смешанные с презрением к ним и себе, ощущал я и видел впереди непреодолимый тупик.
И тут я вспомнил слова директора, когда он хвалил меня перед Лисянкиным и его матерью и сказал, что я пишу диссертацию. После их ухода я ответил ему, что это "дела давно минувших дней", что мне уже поздно этим заниматься. "Нет, - сказал директор, - вы еще сравнительно молоды, и вам самое, самое время ее написать и обеспечить себе будущее".
Я сходил в городскую библиотеку, взял четырехтомник Лермонтова и Лермонтовскую энциклопедию. Теперь два часа в день я прилежно анализировал каждое произведение в хронологическом порядке, сверяясь с этой энциклопедией. Жить стало легче и интереснее, но такая работа в одиночестве не избавляла от тоски и скуки, которые все больше ложились на сердце "тяжелой лапой зверя".
Учителя и мастера готовились к смотру художественной самодеятельности. Меня попросили прочитать какое-нибудь стихотворение.
Морозило слабее, и вечером наш самодеятельный коллектив пошел на репетицию в Дом культуры. Погода была ясная, снежно-светлая в голубом сиянии луны. Наша небольшая кучка веселилась, люди перекликались между собой. Я шел рядом и любовался на живописные запорошенные снегом избы, на раскинувшееся перед нами ледяное поле, пересыпанное снежком. Да, я все больше привыкал к подобному унылому, застывшему деревенскому пейзажу, по крайней мере, гораздо быстрее, чем к тамошним людям. Остановился закурить и вдруг услышал:
- А чО, Манька-тО, хОрОшО Она ему насыпала-тО за шею, всю жись Отряхаться будет!
- Хорошо - хорошо, поделом этому толстозадому, поделом!
Как сквозь туман, я посмотрел на кричавших и ужаснулся: Надежда Михайловна и Любовь Корнеевна. Учительница физики и учительница химии, имеющие высшее образование, кричали грубо, на окающем северно-русском диалекте, как простые деревенские бабы. Я стал внимательнее приглядываться к ним, к их разговорам, жестам, движениям и убедился: такие они и есть: простые деревенские бабы. Значит, в училище они показывали искусственную, приобретенную в городе культуру, которая не была их собственной.
Концерт состоялся в том же Доме культуры, концертном зале, современно оформленном под дерево. На сцену я вышел одним из первых и прочитал "Письмо к женщине" С. Есенина. Стоя под ярким светом прожекторов, смотрел в полный зал и слушал свой голос, громко звучащий через микрофон. Но радости, особого творческого оживления, охватывавших когда-то при таком выступлении все мое существо, я не чувствовал. С каким-то пренебрежением, даже презрением смотрел на людей в зале, на себя и на все это мероприятие. А ведь было время, когда я блистал со стихами на сценах пединститута и университета, два года в армии брал все призовые места.
Прошел еще один обычный учебный день. Выдержав ряд уроков-сражений, я устало сидел за столом в своем мрачном, обгоревшем кабинете. Было так холодно, что я надел пальто. Кабинет почти не отапливался, хотя здесь и стояли радиаторы. На уроках ребята сидели в шубах, пальто, телогрейках; когда отвечали, изо ртов шел густой пар. Окна заиндевели даже с внутренней стороны. Я надевал все теплые одежды и вел уроки без пальто, как подобает учителю.
И вот сейчас я сидел и думал: что изменилось в деревенском образовании после революции за столько лет? Учебников не хватает, воды в училище нет, холодно, часто не бывает электричества, нет в такие холода даже теплого туалета. А ведь сколько здесь девушек, только начинающих жить! И виноват в этом, в первую очередь, директор, значит, он, в сущности, равнодушен к ребятам.
Передо мной лежал классный журнал моей группы: Березин Сева, Берлогин Гриша, Глухов Иван, Иванов Петр, Комаров Володя, Лосев Николай, Молодцов Дмитрий, Солдатов Виктор.... Прошло почти полгода, а что я знаю о них? Я так и не поинтересовался, как они живут, даже самые "трудные". Значит, и мне, по большому счету, наплевать на них, как и директору. Но почему так не хочется идти к ним домой? Неприятно, отвратительно встретить там пьяного отца и измученную, издерганную мать, чувствовать робость при общении с ними. Но почему до сих пор я и просто, по душам, ни с кем из ребят не поговорил, хотя хотел? Были разговоры, порой задушевные, но в группе, а не наедине. Да, я некоммуникабельный: лучше всего себя чувствую вне людей, но и стремление к ним у меня сильное. И еще... обломовщина. Да, русская лень: лучше посидеть, а еще лучше - полежать и почитать дома, чем тащиться в незнакомую семью, к новым трудностям и проблемам. Наверное, я все-таки не педагог, не дано мне это, натура у меня неподходящая, хотя преподаватель хороший. Но воспитывать важнее, чем давать знания, значит, учитель я несостоявшийся. Окружающий меня обгоревший кабинет как бы подтверждал мои мысли.
Вдруг раздался стук в дверь, и вошла полная, молодая женщина.
- Здравствуйте, Александр Алексеевич, можно к вам? Меня зовут Света.
- Здравствуйте... присаживайтесь.... - я мрачно взглянул на нее. - Чем обязан?
- Александр Алексеевич, - Света волновалась, - я веду народный театр в нашем Дворце и пришла к вам просить помощи.
- Какой?
Света была симпатичной женщиной, но я сейчас не обращал на это внимания.
- Мы сейчас ставим пьесу... про любовь, вот и просим вас взять там роль... одного супруга. Вы ведь прекрасно читаете... мы слышали вас.
- Нет, сейчас я очень занят: уроки, кружок, тетради, классное руководство... знаете, работа преподавателя....
- Да, да, я знаю, - еще больше заволновалась режиссер, - но вы и меня поймите: некому у нас играть: мужчины не идут, только одного старичка ветерана и нашли....
- Не могу я, извините... - я встал, - я вас понимаю, но не могу.
- Александр Алексеевич, партком тоже видел ваше выступление, и он тоже просит вас помочь нам....
Я ссутулился, затосковал еще больше и сел, думая с нарастающим раздражением: когда все это кончится? Когда она уйдет? Но Света и не думала уходить.
- Кстати, знаете, какие женщины играют в нашем театре? Залюбуетесь... красавицы... незамужние... и как раз вашего возраста.
- Вы что, сватать меня пришли или в театр приглашать?
- Да нет, что вы, что вы! Это я так, к слову. И все-таки приходите, Александр Алексеевич, не пожалеете! Вы сначала почитайте пьесу: не понравится - мы другую возьмем.
Я молчал. Света плотнее уселась за партой:
- И вообще... я не уйду, пока вы не согласитесь!
Злой, раздраженный и тоскливый, я сдался:
- Ладно, приносите свою пьесу, я посмотрю.
- Вот и хорошо, - вспорхнула радостно Света. - Завтра наш Михайла к вам зайдет и передаст. Большое вам спасибо, Александр Алексеевич, большое вам спасибо! До свидания! Ждем вас в следующую среду, в семь часов во Дворце!
На следующий день в морозный поздний вечер молодой человек провинциально-интеллигентной наружности передал мне пьесу. Она была интересной: через своих героев автор рассказывал о судьбе молодого, преуспевающего, женатого мужчины, который свою силу видел в деньгах и умении приобретать материальное благополучие. Именно с этих позиций он понимает свою власть над простой и доверчивой женой. Поэтому он пренебрежительно относится и к ней, и к ее отцу - ветерану войны.
Неожиданно в доме появляется бывшая подруга и любовница мужа, которая долго искала его, продолжая любить и женатого. Ныне, встретившись с ним один на один, она уже не видит в нем прежнего Игоря, которого полюбила за доброту, чистоту и благородство. В невыразимой тоске и мучениях она напоминает ему о том Игоре, которого знала прежде и любит до сих пор. Но новый Игорь непробиваем, лишь в некоторые моменты разговора в нем просыпается прежнее, которое вновь заслоняется стеной бесчувственности и утилитарности. И женщина решается на отчаянный шаг: она продолжает посещать любимого, стараясь лаской и нежностью пробудить в нем прежнего Игоря. Он беседует со своим тестем о человеческих ценностях, тот ему живо и просто рассказывает о советских солдатах, буднично совершавших ежедневный, самоотверженный подвиг. Игорь будто пробуждается от спячки: понимает, что зря прожил жизнь, гоняясь за вещами, положением, стараясь добыть больше денег. И эту пробудившуюся душу подруга Игоря отдает его жене, имеющей на него, как она считает, больше прав.
Слишком все благородно и примитивно, подумал я, но для села вполне подходит. К тому же, здесь много выразительных чувств, положений, которые интересны для актера, а мне становится скучнее и тоскливее день ото дня. Пойду во Дворец, развлекусь, может, жену с домом найду: надо как-то доживать свой век.
Через несколько дней я пошел туда на репетицию. Собрались в просторной комнате и начали первую пробу.
"Актеров" было, действительно, мало: две женщины средних лет. Одна полноватая, красивая; другая худая, некрасивая, но симпатичная. Внимание мое привлекла первая: она была обольстительна: лицо, чисто русское, мягкое, озарялось расцветающей улыбкой полноватых губ, выражающей какую-то детскую и в то же время надменную одухотворенность. Высокий лоб, голова увенчана простой русской прической с пробором из длинных русых волос. Выпуклая грудь, живот, скрывающий в своей плавной, переходящей вниз округлости страстное, томящее наслаждение. Вся фигура ее была весьма гармонично сложена и не обезображена полнотой. Держалась эта женщина, в отличие от других, стеснительно, но кокетливо.
Худенькая играла свою роль в пьесе прекрасно, естественно, а полная, в роли жены Игоря, вступала постоянно не вовремя. Худенькой как-то очень шла эта роль мещаночки, подруги жены, а для полной ее роль была чужой, не воспринималась ею, хотя внешне и, пожалуй, по характеру вполне подходила.
- Варвара Борисовна, вы опять опоздали. Да не напрягайтесь так, пожалуйста, ведь перед вами близкая подруга, которую вы сто лет знаете! - нервничала Света.
Варвара Борисовна смущалась, смеялась, начинала заново. А я все смотрел на нее, на ее по-женски манящую фигуру и внутренне смеялся и над ними, и над собой, презирая себя за плотское желание и вообще за свое присутствие в этой чуждой для меня компании, похожей на смотрины или дурной спектакль.
Знаем мы вас теперь, ой, как знаем, думал я. Замуж хочется, но вам важно только приобрести мужа и поставить его в угол, как шкаф, а о муже-человеке, любящем и требующем любви, вы и не думаете. На мужа-человека вам наплевать, потому что вы всегда думаете только о себе, стервы.
Я сказал Свете, что роль учить не смогу: времени нет. Она ответила, что я и так запомню, в процессе репетиций. И опять униженно просила обязательно приходить, не подводить.
После нескольких неудачных попыток с Варварой Борисовной все начали расходиться, и Света попросила меня проводить последнюю, тем более, что живет она недалеко. Мне снова стало смешно и противно: нет, я был не на репетиции, а присутствую на настоящем спектакле, где все роли давно распределены и играются, причем самой плохой "актрисе", кажется, досталась главная.
По деревенским меркам было уже поздно, и в маленьком городке стало тихо. Людей почти не было, а сильный мороз сковывал все движения и звуки. Я медленно шел рядом с Варварой Борисовной, и она кокетливо-застенчиво улыбалась мне.
- Ну, как вам у нас, в деревенской глуши?
- Да я бы не сказал, что такая здесь глушь: все-таки город, какая-то цивилизация, даже народный театр есть, - ответил я.
- Вот именно, что "какая-то": люди здесь очень серые, сплетников много.
- Этого везде хватает.
- И то правда.
Лирично и грустно. Шли рядом два одиноких человека (в том, что Варвара Борисовна одинока, я не сомневался), но один еще во что-то верил, а второй - во всем разочаровался. Но в этом разочаровании я видел свою свободу, независимость. И никогда не стал бы искать себе жену, как Варвара Борисовна мужа, поэтому чувствовал себя выше, сильнее ее. Мне было по-человечески жаль Варвару Борисовну, но помочь ей я ничем не мог и не хотел. Я шел и молчал, упорно молчал и ждал, когда доведу ее до дома. Так, молча, мы подошли к двухэтажному кирпичному зданию, покрытому желтовато-белой штукатуркой.
- Ну вот, мы и пришли. Спасибо, что проводили.
Голос у нее был певучий, чистый, я бы даже сказал, музыкальный. И все-таки, слава Богу, что кончилась эта мучительная процедура провожания. Теперь скорее домой: холодно, и путь впереди долгий. Я кивнул Варваре Борисовне и быстро пошел в надвигающуюся тьму деревенских изб и деревьев.
Зачем все это? Неужели она и Света, разыгравшие этот "спектакль", думают, что меня легко окрутить? Окрутить, думая, что я, бездомный и одинокий, брошусь в ад семейной жизни, как мотылек на огонь? Но мне скучно, так что пусть все идет своим чередом: буду ходить на репетиции, встречаться с Варварой Борисовной, но на хитрости ее не поддамся - пускай побегает за мной.
И вдруг в этой, почти сплошной, тьме, в черном небе, вспыхнула яркая звезда, в чистом, белом свечении которой я увидел образ иного, светлого и радостного мира, и осветила все вокруг бледным, но добрым и теплым, согревающим душу светом:
"...во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди,
так поступайте и вы с ними..." во имя Любви к человеку,
во имя Любви....".
Да, это снова был мой незнакомый друг, я сразу узнал его светлый и чистый голос.
Да, значит, я собираюсь плохо поступить с Варварой, пользуясь ее одиночеством?.. Вдруг она захочет выйти замуж за меня... вдруг полюбит?.. Меня?.. Вряд ли.... Это невозможно, и свидетель тому - вся моя никчемно прожитая жизнь.... Но, а если все-таки от безысходности захочет соединить свою жизнь с моею: вдвоем все же легче? Да, это возможно, хотя она красивая и еще молодая, но я городской, интеллигентный... первый парень на их деревне... молодец среди овец.... Лучше уйти с ее пути, чем обольстить невинную и слабую женщину. Но я ведь ничего плохого не хочу, а может, я действительно полюблю ее и женюсь? Неужели я потерял всякое право на элементарную человеческую жизнь?
И уже не звезда, а луна освещала все вокруг, ее холодный свет ложился на дорогу, и я чувствовал себя опять одиноким, виноватым.
На следующее утро я узнал, что Валера Лисянкин, которого я взял в группу на свой страх и риск, напился и разбил стекло в общежитии. Меня вызвали к директору, там уже сидели Лисянкин с матерью. Он как-то подленько, трусливо озирался, а мать сидела, грустно опустив голову.
- Входите, входите, Александр Алексеевич, - директор протянул мне руку. - Здравствуйте! Присаживайтесь!.. Вот ты, Валера, знаешь, кто у тебя классный руководитель? Этот человек без пяти минут доктор наук, умнейший человек! Ведь это ценить надо! Сколько он может дать тебе полезного, доброго, а ты его так подводишь, грязью пачкаешь!
Валерка вертел головой и гнусно улыбался.
- В общем, так, Нина Ивановна: стекло вставить, водки ему больше не давать, самой за всем следить.
Мать, простоволосая, с осунувшимся, бледным лицом, молодая, но вся уже будто выпитая, похожая на старуху, жалобно смотрела на директора.
- Да как уследить, Николай Федорович, ведь отец всегда пьяный, вот Валерке и нальет.
- А вы следите лучше, не давайте ему пить ни под каким видом.
- Да как за ним уследишь, Николай Федорович, ведь на мне хозяйство, я все одна делаю: и дрова пилю, и еду готовлю, где тут уследишь.
- В общем, так: еще такой случай, и мы исключим его из училища. Мы и так его взяли только по вашей большой просьбе, да вот еще Александр Алексеевич просил, такой человек просил... за вашего разгильдяя.
(Нет, я, конечно, не просил, а только согласился).
Мать опять опустила голову:
- Вы уж его не выгоняйте, Николай Федорович....
- Все зависит от него и от вас. Мы его знаем по школе, но терпеть больше не будем. Я вам все сказал, Нина Ивановна.
- Валерка, ты понял?! - мать посмотрела на него. - Проси прощения!
Он невинно улыбнулся и заученно произнес:
- Я больше не буду.
Вечером, возвращаясь с ужина, я увидел в коридоре у входной двери Валерку и еще какого-то паренька. Они попросились ко мне в гости посмотреть, как я живу.
При свете одной настольной лампы большая комната гостиницы сузилась, окружила нас тьмой. Я курил и задумчиво смотрел на лица двух парнишек, сидящих передо мной. Валерка взглянул на меня своей лисье-нагловатой мордочкой:
- Александр Алексеевич, вы один живете?
- Да, Валера, один.
- А что так?
- С женой разошелся, родители умерли.
- А что вы себе кого-нибудь не найдете, ведь одному скучно?
- Не хочу, хороших ведь нет, с кем можно серьезно наладить отношения.
- Ну а так, на время?
- На время не хочу.
- Может, вас познакомить?
- Нет, Валера, спасибо, я уж сам как-нибудь.... Ну а с отцом ты как, бьет он тебя?
- Бьет... он и мамку бьет, когда пьяный.
- Мамка-то у тебя, кажется, хорошая, серьезная.
- Да, только робкая уж больно.
- А ты пожалей ее, помоги.
- Я постараюсь, Александр Алексеевич.
- И больше не пей.
- Не буду, Александр Алексеевич, честное слово. Это я так, по глупости.
Искренне он говорил, от души, и я почти поверил ему, тоже душою. Но я видел, точнее, чувствовал, как за окном кривлялась и переворачивалась тьма... как живое, черное тело медведя. Для меня эта тьма была реальнее, чем ребята и свет лампы: она физически сдавливала и мою душу, и мое тело, и, видимо, всю мою судьбу.
Еще посидели, помолчали, потом вдруг погас свет. Ребята ушли, и меня опять окружило беспросветное одиночество. Тьма подступала, казалось, хватала за горло, душила, погружала в себя. Я положил руки на стол, на них голову и впал в какое-то полузабытье. Молниями, ударяющими с надрывной болью в душу, проносились мысли: все потерял... семью, жену, любовь... Лермонтова. Девять лет каторжного труда, когда себе отказывал во всем, ночи не спал... сколько исследований прочел, сколько бумаги исписал!.. Немая пустота скапливалась вокруг, наполняла-опустошала душу, отзывалась в ней стонущей болью.... И для чего я все это делал?.. Чтобы стать заживо погребенным здесь... среди ужасов Медведеева... вдали от тех, кого знал, кого любил?.. И им наплевать на меня.... Зачем тогда жить? Ведь жить... - это значит жить с близкими людьми.
Я поднял голову, оглянулся, посмотрел в окно. Почему так ужасно темно, ничего не видно? Даже снег не белеет.... Такого не может быть. Уж не ослеп ли я? В панике я заметался по комнате, натыкаясь на стулья, стол, комод, ища хоть какой-нибудь проблеск в этой кромешной тьме. Наверное, такой ужас испытывает человек, очнувшийся в гробу от летаргического сна, в гробу, заколоченном и погребенном в могилу глубоко под землей. Нет, что-то я уже начал различать в этой тьме: вот контуры стола, стульев, а вон и за окном забелел снег. Панический страх понемногу проходил: я понял, что глаза ничего не видели потому, что были погружены во внутреннее созерцание, слишком достоверно ощущали эту немую тьму души и не сразу переключились на восприятие внешнего мира.
Лег спать с тоскливым желанием смерти, но смерти скорой, безболезненной, смерти-сна. Но вместо нее увидел и почувствовал рядом свою прежнюю жену. Она смеялась, ласкала меня, она была реальная, живая. Ее светлая, хватающая за сердце улыбка, ее столь дорогой мне, мягкий темно-синий халатик.... Но главное то, что ничего плохого между нами и в помине не было, и мы говорили о чем-то очень хорошем. Прежняя любовь, лучше прежней, сильнее, возникла во мне. Я целовал свою Азалию, она раздевалась передо мной, и я видел столь знакомое и любимое мной легкое тело, всегда стремящееся вверх, прочь от земли. Потом Азалия вся погружалась в мои объятия, и мы одни составляли действительность мира. Очень ясно видел ее лицо, каждую черточку, явственно слышал ее голос. Достоверность была потрясающей, я начисто забыл, что это только сон.
Утром, с трудом, медленно приходя в себя, я был убит мыслью, отраженной от светлеющего окошка: я спал, всего лишь спал.... И заплакал, навзрыд, захлебываясь, как ребенок. Вот сейчас у меня вновь отобрали жизнь, чтобы никогда не возвратить, вновь сделали ходячим мертвецом, - и в этом, только в этом настоящая действительность жизни. Время шло, а я все плакал и плакал. В сердце все еще жил этот образ счастья, его ничем нельзя было заменить, а жить без него тоже было нельзя. "Тебя никто, никто по-настоящему не любил, почему же ты любил многих и любишь до сих пор?" - спрашивал я себя и не находил ответа, а только плакал. Кому, кому по-настоящему нужна твоя душа - по-настоящему никому, поэтому лучше жить без нее.... Да, если бы кто-нибудь увидел Александра Алексеевича в таком жалком обилии слез, то прозвал бы уже не только Котелком и с презрением отвернулся.
В комнате светлело и светлело: действительность медленно, но властно входила в нее, и это было здоровое, целебное для меня изменение. Все реже всхлипывая, я встал и тщательно умылся холодной водой, помогая действительности окончательно овладеть собой.
В среду я опять пришел на репетицию. Состав "актеров" пополнился: появился Иван Петрович, играющий отца жены Игоря, ветеран войны, как и он, мягкий и симпатичный старичок.
Варвара Борисовна еще не пришла, и я вышел в холл: там стояло пианино. Далекое, прекрасное прошлое чуть колыхнуло меня, я не без робости сел за инструмент. Музыка полилась волнами, отражая чувства, которые я воображал, но не испытывал. Не было вдохновения, которое порой рождало мелодию, определяющую композицию всей пьесы. Поэтому не было настоящей музыки: сейчас я не хотел и не мог выразить себя.
Видел, как подходили и уходили люди, некоторые оставались, садились и слушали, потом уходили. Видел, что подошла и Варвара Борисовна, долго стояла за мной, появился Попрыгунчиков, комсорг училища, тоже немного послушал.
Когда я кончил играть, в холле была только Варвара Борисовна. Она нежно и кокетливо улыбнулась, и мы пошли бродить по длинному коридору, где висели картины самодеятельных художников. Один из них изобразил грубыми красками и мазками обнаженную деревенскую женщину, стоящую на пороге бани, справа сиял закат солнца и омывал ее такими же грубыми лучами. Картина называлась "Сила жизни".
- Почему грубость сейчас считают за что-то новое, оригинальное, а откровенная мазня порой считается перлом творчества? Вам нравится эта женщина? - спросил я Варвару Борисовну.
- Нет, это отвратительно, - ответила она с чувством.
Не такого разговора, не такого общения она ждала. Я чувствовал, что ей необходимо мое внимание, что-то душевное. А я не мог и не хотел ей дать ничего подобного. Да, мне, конечно, льстило ее желание, но без него, кажется, было бы лучше. Мы вернулись к "актерам", все выпили сухого вина и начали репетировать.
Варвара Борисовна, играющая жену Игоря, опять выбилась из сценария: никак не могла обольстить своего мужа, которого играл я. Она "психанула" и наотрез отказалась от роли "моей" жены, но у Светы был запасной вариант, и она перевела ее в "мою" любовницу. Но и в этой роли Варвара Борисовна стала смущаться еще больше. Я нагло и выразительно вел свою партию, внутренне потешаясь над партнершей, от чего та начала заикаться, два раза поперхнулась и, в конце концов, истерически крикнула, что и эту роль сыграть не сможет. На ее место встала Света, и сцена получилась: роль любовницы ей была вполне по плечу.
Было уже поздно, Света раздала всем билеты на вечер с танцами, и я опять пошел провожать Варвару Борисовну. Она пригласила меня домой (у нее есть пианино), но я отказался, и мы опять пошли бродить по улицам.
Варвара Борисовна рассказала, что у нее есть сын и дочь от мужа, с которым она давно не живет, подала на развод из-за того, что он очень грубый, к тому же, не вполне нормальный.
- Здоровый мужик, быка кулаком убить может. Володька его помнит, но не любит и ругает, а Вера терпеть не может.
- Да, я понимаю, как вам тяжело. А может быть, лучше примириться с мужем, пожалеть его, ведь он больной.
- А он меня жалеет? Позавчера дверь разбил, квартиру требует, хотя сам живет у какой-то женщины. Сколько раз с кулаками на меня кидался!
- А все-таки он нездоровый человек, пожалеть бы его, ведь вы столько лет с ним прожили, детей народили. Любили его когда-то....
- Да я за него случайно замуж вышла: нравился мне тогда, за мной бегал. Тогда он человеком был, на все руки мастер: всю квартиру оборудовал: отопление, газ сам поставил.
- Ну вот, видите. Значит, болезнь его таким сделала. Он не пьет?
- Капли в рот не берет, ему и нельзя.
- Ну вот, значит, все поправимо.
Варвара Борисовна опустила голову, мы помолчали.
- Нет, не могу я больше с ним, все он во мне отбил. Пусть уезжает в свой Ленинград, где его, он говорит, женщина ждет. Он к ней ездил недавно.
- Значит, не любите вы его? Ясно.
- А за что его любить?
Потом мы долго, молча шли по одинокой улице с редкими прохожими, и мне снова очень хотелось поскорее расстаться с моей спутницей. Одиночество было во всем, и не было силы на свете сдвинуть его с места, тогда к чему все эти разговоры, добрые чувства, эта близость с женщиной? Хотя она и обольстительна, но радость доставит кратковременную, к тому же, кажется, черства. Хотя черт ее знает.
- Ну, вы не зайдете ко мне? Поиграли бы на пианино, - сказала она, когда мы дошли до ее желтовато-белого дома.
- Да нет, спасибо, как-нибудь в другой раз, - ответил я.
- А зачем в другой? Что вас так домой тянет, или вы в другое место спешите?
- Нет, Варя, домой, домой. Это теперь самое желанное для меня место.
Варвара Борисовна грустно улыбалась, а я с облегчением двинулся прочь. Оглянулся - она все стояла у своего дома, одна, беззащитная.
И я снова окунулся в сплошное одиночество: сверкающий одинокий снег вокруг, одинокие городские дома с потушенными окнами, переходящие в такие же одинокие деревенские избы. И все-таки один я чувствовал себя намного лучше, чем с людьми: вписывался в эту обстановку одиночества, ощущал себя своим в ней, естественным, свободным. Одиночество начинало казаться мне законом жизни природы и общества, что так надо и без одиночества эта жизнь не существует. Братские вольницы Болотникова, С. Разина, Пугачева, общества декабристов и революционеров-демократов теперь мне представлялись только временными исключениями из общего потока жизни. Ведь каждый человек в обычных социальных организациях, как каждый зверь в стае животных, в сущности, одинок. Люди, как и звери, объединяются, чтобы выжить материально, но не духовно. Духовно ты никому не нужен, страдай "на здоровье", только дело делай. Разве это не одиночество.
Через несколько дней я пришел на вечер с танцами: мне было любопытно, чего добьется от меня Варвара Борисовна. Она уже ждала меня, в блестящем, переливающемся зеленым темном платье, раскрасневшаяся от мороза и волнения. "Я думала, вы не придете", - сказала она, и глаза ее чудно сияли.
Сейчас она была особенно красива и обольстительна. Находясь в поре зрелого возраста, в периоде, так сказать, второй молодости, она сохранила много юной свежести. Конечно, в Варваре не было той упругости, силы, но она распустилась, как цветок, во всей своей красе. Призывные, заигрывающие, с поволокой глаза, высоко поднятая, полная, подрагивающая при ходьбе грудь, плавно выступающие округлости живота и бедер не были вульгарны, но все были направлены к мужчине, звали его к себе, хотели отдаться ему. Когда я обнял ее и повел в танце, она как-то по-домашнему вся прижалась ко мне, и я ощутил ласковую полноту ее грудей, мягкую, пружинистую шелковистость живота, возбуждающее шевеление полных бедер и жар, который горел где-то в их глубине.
Потом подошла сияющая, в белом платье, очень толстая Света. Конечно, она одобряла нашу пару, но будто ненароком заметила:
- А меня вот никто не приглашает, Варвара Борисовна забрала Александра Алексеевича, видно, навсегда.
Варвара Борисовна расцвела в улыбке и рассыпалась в звонком и ядовитом смехе:
- Пожалуйста, я не держу: хочет - пусть танцует с вами.
Я пообещал пригласить Свету на танец, но она куда-то исчезла.
Затем мы ходили по залу среди цветомузыки, танцующих пар и неожиданно, пройдя небольшую полуосвещенную комнату, оказались на пустой сцене в зрительном зале. Здесь было почти темно, лишь нечеткие силуэты предметов, декораций, контуры рядов уходящих вдаль зрительских кресел как-то определяли пространство. Я закурил, а Варвара тихо ходила по сцене.
- А вы красивая женщина, Варвара Борисовна, - сказал я и подошел к ней.
Преодолевая робость, обнял ее за плечи, потом прижал к себе, поцеловал лоб, глаза, и наши губы слились, как говорится, в страстном и долгом поцелуе. Она дрожала, обнимала меня все крепче и крепче, ее губы не отпускали мои. Долго стояли мы так, и мне стало скучно. Вдруг она резко отошла, но я вновь привлек ее к себе, и вновь так же страстно она слила свой рот с моим. В неясной полутьме я видел, как она закрыла глаза. Почему все женщины при поцелуе закрывают глаза?
Мы пошли домой, и Варвара уверенно взяла меня под руку, горя каким-то новым огнем, чему-то очень радуясь.
- Теперь я тебя провожу, - сказала она, когда я довел ее до дома и мы поцеловались.
Всю дорогу Варя шутила, смеялась и вдруг сказала:
- Знаешь, я ведь просто баба... и я стосковалась по хорошему мужику. Ничего, что я так прямо?..
- Ну что ж, давай договоримся о встрече. А чего тянуть: давай завтра, вот здесь, на повороте около водокачки, и встретимся... в семь часов.
- Хорошо.
- До завтра.
- До завтра.
Я опять поцеловал ее и пошел домой.
На следующий день со скукой и тоскливым любопытством я потащился на встречу.
Разморозило, стало сыро, появились лужи. Мокрый снег прилипал к подошвам, мешал идти. Природа потеряла свою зимнюю определенность, а поэтому и свою естественную красоту. Нехорошо было в ней, нехорошо было и в моей душе. Звезды слишком нагло светили с вышины, в воздухе висела изморось. Я привычно наметил пошлый план, как тайно привести к себе Варвару, как увести потом. На душе становилось гадко.
Варвара уже ждала меня. Зашли в ресторан, взяли бутылку вина, по дороге я все время поскальзывался на мокром льду, но Варя держала меня под руку крепко.
Перед общежитием я пошел вперед, чтобы встретить Варвару дома, а не идти туда вместе с нею. Это выглядело не совсем благородно, но мне вовсе не хотелось портить свою репутацию. Я чувствовал, что унизил этим Варвару, но она не оскорбилась, что вызвало презрение к ней и ощущение своей правоты.
Странно, но около общежития и внутри его я не встретил ни одного человека, хотя в это время здесь всегда были ребята, Хасаныч, вахтерша. Прошел к себе и стал ждать Варвару.
Нет, я не хотел, чтобы нарушался привычный для меня распорядок жизни, окружающие меня вещи, мебель хотят остаться на своих местах. Но было и радостно, волнительно, что сейчас придет ко мне женщина: я отвык от таких визитов, и это праздник. Поэтому с открытой душой открыл дверь Варваре Борисовне, помог ей снять пальто и повесил его на вешалку. Робко, но вполне достойно она прошла в большую комнату и села за составленные в одну линию два стола. Красивая, обольстительная в своей русской прелести, она была в том же темно-синем платье, в котором танцевала и целовалась со мной. Горела, как всегда, настольная лампа, но я не ощущал сгустившегося вокруг мрака: свет, исходивший от Варвары, слепил меня.
Мы выпили вина, немного поговорили, затем я подошел к Варваре и поднял ее с места. Обнял, и мы слились в долгом поцелуе. Я стал расстегивать верхние пуговки ее платья. Она тихо сказала: "Я сама", отошла в сторону и сняла его, оставшись в черной, кружевной комбинации. Полные белые груди почти обнажились и ласково манили к себе вместе с шеей и плечами, белеющими среди тонкого черного кружева. Я стал жадно целовать эту белизну, особенно груди, засасывая их плавные и нежные округлости, свежие, светло-коричневые соски. Варвара крепко обняла меня, я положил ладонь на ее пухлый зад и прижал к себе, к низу живота, чувствуя жар, горящий внутри ее бедер. Снял с себя рубашку и вновь прижался к ней уже голым телом, ощущая пружинистую нежность ее сочной груди и живота, тепло ее кожи. Полные, белые ноги в белых чулках на лифчике были совершенны, стройны, как у античных статуй, и я стал целовать их.
Легким движением Варвара отстранила меня и попросила отвернуться. Когда я прошел в другую комнату и расстелил постель, она, в той же черной комбинации, но уже с голыми ногами, легла и покрыла себя простынею. Сразу все стало обычно и привычно, и я стал деловито раздеваться. Она попросила перенести сюда настольную лампу, зажечь ее и выключить общий свет. Оставшись в одних трусах, я лег рядом с Варварой и с ее помощью снял с нее черную комбинацию.
Тело ослепило меня своей белизной и красотой, оно было таким великолепным, каким может быть тело нестарой, зрелой, рожавшей и любившей женщины в самом, как говорится, соку. Разметались большие груди, подрагивал широкий, округлый, но не толстый живот с крупным, глубоким пупком, ниже - мыс в темных волосах, венец тела, созданный для любви. И эта сильная, зрелая женщина сейчас была так беззащитна: ничего не стоило обидеть ее, оскорбить, надругаться....
Но дальше все было довольно обыденно, потом в сладкой истоме мы лежали рядом. Медленно лаская ее, я уже не испытывал к ней ничего, кроме благодарности и некоторой нежности. И опять почувствовал скуку: все опять стало привычно, хотя женщины у меня давно не было. Неужели и это, высшее наслаждение человека, тоже надоедает окончательно, хотя постоянно манит к себе до того, как свершится. Глупо устроен мир. Я налил вина, дал стакан Варе, другой взял себе и опять лег к ней в постель, закурил. Говорить было не о чем, и мы молчали.
Вдруг что-то стукнуло в окно, занавешенное плотной сиреневой шторой. Я вздрогнул, Варвара зашевелилась. Стукнуло сильно, как пистолетный выстрел: кто-то кидал снежки мне в окно, и это было неприятно. Я услышал голоса за стеклом, смех. Ребята... хотя недавно ни в общежитии, ни около него их не было. Нет, они ничего не могут видеть сквозь сиреневые шторы, ведь они плотные: днем сквозь них ничего не видно.... А если?..
Неожиданно эти шторы медленно раздвинулись, как занавес в театре, и в проеме окна, которого уже не было, я увидел ребят. Они сидели, как зрители в цирке: каждый ряд выше другого на голову, первый - на подоконнике, в комнате, так что им всем было хорошо видно и меня, и Варвару.
Мне стало очень холодно, оглянулся на Варвару и обомлел: мы оба лежали совершенно голые на металлической решетке кровати, постельные принадлежности исчезли со всех коек, даже матрасов не было. Беззащитными, большими от ужаса глазами Варя смотрела на меня и на лица ребят. Я кинулся искать нашу одежду - ее тоже не было, дверь в другую комнату не открывалась, сколько я ни дергал. В отчаянии смотрел на Варвару и ребят: их чуть освещенные лица в оконном проеме виделись все отчетливее: я узнал Лисянкина, Витю Солдатова, Комарова, ребят из группы Василия Ефремовича: Макарова, Ломового.... А я голый перед ними... с голой женщиной... на кровати.... Видел их холодный, чистый взгляд, устремленный на меня, на нас с Варварой, и чувствовал такой же холодный и чистый морозный воздух, идущий из окна и от них, начиная замерзать. Я дрожал и остановившимися глазами видел, как взгляд моих учеников медленно становился насмешливым, потом издевательским и, наконец, саркастическим. И тут грянул хохот, да такой, что задрожали и запрыгали со страшным скрипом кровати, особенно наша, а стены комнаты затряслись, как в судорогах. Как же мне было стыдно и страшно, какой ужас и позор! А мои ученики смеялись и свистели, орали и визжали, бешено, восторженно размахивали руками, глумясь надо мной.
Я, делая последние усилия соблюсти свое достоинство, понял, что разговаривать с ребятами мне придется голым, не прикрытым ничем, то есть начистоту, и встал. Ну что ж, раз так, я не буду стесняться. Взял две книги, лежащие на тумбочке, кое-как прикрыл ими Варвару, а сам встал перед ними открыто, какой есть, не прикрывая рукой ничего. Они сразу замолчали и уставились на меня теперь удивленными, но опять холодными глазами.
- Что смешного в нормальных отношениях взрослого мужчины со взрослой женщиной? - спросил я их как мог спокойно, глядя прямо в холодные глаза.
Они молчали.
- Как на уроке: не знаете, что говорить, - сказал я, начиная раздражаться.
- Александр Алексеевич, вы ее любите? - вдруг спросил Юра Макаров из группы Топтыгина.
- Мы ее знаем, она медсестрой работает, - сказал кто-то другой.
- Она хорошая женщина, я ее сына знаю, Володьку, - сказал третий.
- Но вы ее любите? - с детской настойчивостью повторил Юра.
Я был гол и открыт перед ним и всеми ребятами, поэтому врать не мог:
- Нет, - ответил я.
- Но она вам хоть немного нравится? - спросил Витя Солдатов.
- Да, нравится.
- Пошли, ребята, - вдруг сказал Ломовой. - Нечего нам тут делать.
- Вы только ее не обижайте, - попросил Петя Иванов.
И они стали уходить из оконного проема вниз. Я, весь закоченевший, закрыл глаза.
Когда медленно открыл их и повернулся, в комнате все было по-прежнему: Варвара лежала под одеялом, закрыв глаза, царил полумрак от горящей настольной лампы, и лишь я один, голый, стою у раскрытого настежь окна. Я, как мог, быстро закрыл его, занавесил шторами и выпил полный стакан вина. Потом лег к Варваре под одеяло, стараясь не касаться ее своим ледяным телом.
Очень медленно я начинал согреваться, приходить в себя. Чем больше согревался, тем больше ощущал какой-то предмет под собой, который мешал мне. Наконец, он стал колоть бок, я пошарил рукой и нащупал что-то волосатое и колючее. Вытащил - это был клочок шерсти. Чьей шерсти, откуда? Я встал и поднес его к настольной лампе. Да, это была шерсть, темная, старая, но еще твердая и колкая.
- Ты что там рассматриваешь?
Я обернулся: Варвара смотрела на меня и улыбалась. Я подошел к ней и показал клочок шерсти.
- Но в руках у тебя пусто.
Да, я забыл, что люди такого не видят, выбросил шерсть в унитаз и опять забрался к Варваре под одеяло. Немного полежал, снова встал, выпил полстакана вина и опять налил себе и Варваре. Мы чокнулись, выпили, и я закурил.
- Ты что не спишь? - так же улыбаясь, спросила она.
Что я мог сказать ей? Что я, голый, отчитывался за нас перед своими учениками, что я нашел в нашей постели клочок медвежьей... медвежьей?.. шерсти?
- А я так спать хочу, - сказала она просто и мило. - Ты не против?
- Конечно, спи, Варя. Спокойной ночи, - пробормотал я.
- Уж скоро утро, - проговорила она, зевая, и повернулась от меня набок. - Ты будильник поставил?
- Да, сейчас.
Я поднялся, взял будильник.
- Поставь пораньше: я уж скоро домой пойду.
Все правильно, как положено тайной любовнице: уйдет рано - никто не заметит - и ей хорошо, и мне. Но во всем, во всем этом - "ни на волос любви".
Измученный всем происшедшим, я выпил последние полстакана вина, потушил свет и лег, обняв Варвару. Повернулся на другой бок: холод и дрожь все не оставляли меня.
Откуда шерсть? В отличие от прежних нереально-реальных сцен, никакого зверя, медведя, здесь не было и в помине.... Долго и мучительно я размышлял, а затем спросил себя: а что, если эта шерсть... от меня... или от нас с Варварой... осталась... после того, как мы полюбили друг друга?.. И еще невероятная мысль: что, если я на миг превратился в медведя и не почувствовал это? Я ответил Вите Солдатову, что Варвара мне нравится, но откуда такая скука, тоска с нею, даже после обладания?.. А потому... что между нами была... только физическая близость, а не душевная, не духовная.... Души наши только соприкоснулись в одиночестве, в тоске по близкому, родному человеку, но его друг в друге мы не нашли, и не найдем никогда. Странно, но за все наши встречи она ни разу не поинтересовалась, каково мне в училище, а я только недавно узнал, что она медсестра. Поэтому наша физическая близость без душевной была более животной, чем человеческой, когда мы забыли о душе, о любви. Вот и оторвался от кого-то из нас этот клочок медвежьей шерсти, когда мы в пылу страсти стали животными.
Перед ребятами невозможно скрыть свою душу, если работаешь с ними: рано или поздно они ее увидят и почувствуют. Поэтому мы с Варварой и оказались голыми перед ними, и прикрыться было нечем. Пока мы только боялись, пока я панически искал нашу одежду, то есть вел себя, как застигнутый врасплох пошлый любовник, действительно был смешон, ничего истинно человеческого во мне не было. Естественно, что пацаны громко и цинично смеялись над нами. Да, это так, потому что перестали они смеяться только тогда, когда я повел себя как человек: открыто, гордо и независимо. Тогда и в Варваре они увидели человека, женщину, даже пожалели ее. И, тем не менее, пацаны не поняли главного: мы все-таки были животными, медведями. Да, все так, и иного ответа быть не может. И опять: все это вижу и понимаю только я один, один.
Я не спал всю ночь, а Варя просыпалась раза два, сходила в туалет и продолжала спать, спать и спать.
Утром она так же скрытно, как вчера, ушла от меня. Расстались молча, заученно, тоскливо.
Вечером, после дежурства в ДНД (Добровольной народной дружине), я вернулся домой, чувствуя себя по-прежнему одиноким. Разделся и стал подогревать на плитке картошку с мясом, взятую в столовой. За окном темно, лишь высоко и одиноко горел фонарь дневного света.
Вдруг в окно постучали. Я погасил свет и стал вглядываться. Недалеко кто-то стоял и махал рукой, звал. Я выскочил на улицу и увидел Варвару. Ахнул и пригласил к себе.
Как всегда, немного стеснительно улыбаясь, она снимала пальто, под ним был белый халат.
- Вы вызывали доктора, Александр Алексеевич?
Я обнял ее, и мы слились в долгом поцелуе.
- Я ведь к тебе на "Скорой помощи".
- Как?!
- Так, после дежурства попросила подвезти к твоей общаге.
- Ну, молодец! Соскучилась?
- Да, и очень, - гордая, но ласковая, она целовала меня. - Ты не заметил: меня на пороге Чернобабина встретила, глаза вытаращила? Испугалась: она же бывшая алкоголичка, ко мне ходила лечиться.
Мы разделись и бросились в объятия друг к другу. И опять кто-то мешал нам за окном: скреблись, стучали, казалось, хотели подсмотреть. Но вряд ли что было видно за сиреневыми плотными занавесями, хотя свет в комнате горел ярко, хотя... я знал: ничто не оградит нас от ребят, если они вновь захотят нас увидеть.
Варвара, казалось, не чувствовала этого шума: она вся отдалась мне, или самой любви. С силой, до предела я пронзал ее всю, как будто насквозь. Она стонала, вскрикивала, изгибалась, хотела еще и еще, брала меня тоже всего. В безумном наслаждении я дал ей много семени, она приняла и стала затихать.
- Как бы, несмотря на все мои преграды, не забеременеть, - сказала она, вся еще отуманенная страстью. Руки ее, все тело продолжали ласкать меня: - Ты отлично умеешь любить.
- Не ты первая, Варя, мне об этом говоришь.
Она улыбалась, успокаиваясь.
- Циник я, как видишь.
Отдохнув, она встала и достала из сумки початую бутылку вина.
- Желаешь? Правда, тут немного.
- Ничего, нам хватит, - ответил я и попробовал: - Вино хорошее.
- Я плохого не принесу, - продолжала улыбаться она.
Мы выпили. Варвара села на край кровати около меня:
- Я люблю тебя, Саша.
Я молчал, верил и не верил ей. Не мог, хотя хотел, сказать ей то же. Опять стало жалко ее и скучно. Равнодушно спросил:
- Что ж, теперь пожениться нам надо?
Варвара, затаенно улыбаясь, молчала.
- Только так быстро я не могу: ошибся уж и крепко поплатился за это. Давай подождем год, до следующей зимы.
- Хорошо, я не тороплю, подождем. Я за это время с мужем успею развестись.
Она помолчала.
- А если я тебе надоем?
- Не думаю, - сказал я не думая.
Да, жалко мне было Варвару. Конечно, отношения с ней развлекали меня, но я чувствовал, что Варвара права: когда-нибудь она мне надоест.