Лена Жукова родилась напрасно. Собственно, Леной Жуковой она даже и не успела стать: разве можно так назвать клочок розовато-скользкого мяса, со сморщенной кожей и искривленными ножками? Мать Лены впервые увидев свою дочь, очумевшая от родов, потянулась к ней руками. Но удушить младенца ей помешала толстая медсестра. Казалось, что она начинена десятками мертвых плодов, колыхающихся в ее желатиновой туше и сама суть этого белого халата состоит в том, чтобы нелепо бродить по палатам и невидимо излучать свечение тех, кто больше никогда не родится.
На второй день Лена Жукова умерла. Мать, узнав об этом, не почувствовала ничего, только какое-то тупое огорчение за бесполезно снесенные муки.
Седоватая медсестра пополнела крошечной Леной, приютившейся где-то в районе печенки. Совсем рядом, немного левее и ниже, покачивался в желтоватой жиже мальчик-младенец со злыми глазами. Еще был ищущий свою половинку близнец и недоразвившийся эмбрион не то человека, не то зверя.
Кожа медсестры (ее звали Львовна) изнутри была похожа на эластичный лед, за пределами которого через щелку халата виднелись размытые тени и фигуры. Львовна ходила раскачиваясь по полутемным коридорам роддома и ее внутренний мир при этом тоже приходил в движение.
Где-то в конце коридора Львовну качнуло и близнец-одиночка прикоснулся свой крошечной ручкой к съежившейся Лене и как-то очень тоненько, душою запищал. Львовна нехорошо скривила губы и похлопала себя по жирному животу. Потом замерла и наугад ткнула себя в бок пальцем. Маленькая девочка внутри - это неплохо. Правда в лучших мечтах Львовна видела внутри себя трехлетнего мальчика принявшего позу известного мученика и старую суку свиньи. Последнюю, скорее, как ее личную насмешку над природой, ибо представить себе более нелепое существо, чем сука свиньи Львовна не умела. Двуногих же она любила, но странной любовью, направленной не к живым, не к мертвым, а к тем, кто и вовсе вне жизни. Вроде Лены Жуковой.
Когда-то давно Львовна что-то закончила и о чем-то мечтала, но потом ее страстно кольнуло метафизической иглой и нанизало на нить неземного бытия, да так прочно, что окружающее для нее навсегда замкнулось в стенах старого роддома, оставив все прочее за пределами всякого внимания и понимания.
Кроме Львовны стены роддома стали синонимом сущего еще для двух человек. Прежде всего для молоденького врача, практиковавшегося раньше на криминальных абортах где-то в российской глубинке и для косматого сторожа, про которого поговаривали всякие небылицы, вроде того, что он по форме живота рожениц сразу определяет кто сам выйдет за двери родильного дома, а кого прикрытым вывезут на тележке. Все трое часто собирались в процедурной, гасили свет и молчали, но не тягостно, а как-то безотносительно, ненатужно.
Криминальный врач великий смысл видел в гниении. Живая материя для него ничего не значила. Всякая плоть приобретала значение только на стадии гниения. Тогда в нем пробуждался интерес дикий и необузданный. За внешним отрешением скрывался фонтан такого безумного ликования от сближения с непостижимым, что у оказывавшихся поблизости страх и неприятие мертвой плоти растворялись ужасом непонимаемым, беспредметным и внепредельным. Все же процесс гниения был для него тайной, ключом к пониманию чего-то, что он и сам осмыслить не мог. Ему оставалось только дрожать душой от прикосновения, от проблеска тусклой мысли и разум его кончался где-то в том самом месте, где сознание упиралось в мощный барьер, а интуиция рыскала вдоль этой огромной стены, ища малейшую брешь словно шавка - отходы в помойке. Удачными он считал роды в которых от живого материнского тела отделялось малое и неживое. Он будто помогал выдавливать смерть и принимал ее в свои сильные руки, разглядывая крошечный труп и страстно желая отправить его обратно. Его идеалом было автономное гниение мертвого плода внутри живой матери или живой плод внутри мертвой матери. Недостижимость любого из этих вариантов причиняла ему неслабую боль, оставляя единственное утешение в созерцании процесса редких случаев мертворождения.
Львовну он считал чем-то вроде ходячего идола, но какой-то чужой и чуждой ему религии. Тем не менее, относился с почтением, даже поглаживал ее бока и прислушивался ко внутреннему шевелению. Предлагал умертвить хотя бы одного и посмотреть как он будет разлагаться в могучем теле Львовны, но всегда получал холодный отказ.
С появлением в боках медсестры еще одного существа его мечта сбылась. Лена Жукова была мертва, и вся ее земная телесная жизнь, насчитывавшая два неполных десятка часов, прошла для этого мира совсем незамеченной.
Странный сгусток того, что теперь из себя представляла Лена держался поблизости холодного скользкого тельца, хотя ничто земное его не удерживало, впрочем, как и неземное его совсем не влекло. Его в сущности и не было. Как-то обозначить свое существование этот сгусток не мог, но и к не существующему его тоже нельзя было отнести. В связи с этим ни Львовна, ни криминальный врач особого интереса к душевному сгустку Лены Жуковой не имели.
Некий всплеск любопытства проявил только сторож, сидевший в подсобке на ветхом диванчике и гонявший по стакану ложкой черные чаинки. Сторожа звали Дмитрич, и за каждого не родившегося на свет человека он обычно выдергивал из своей головы немного волос. Волос на его голове оставалось много, но копна эта говорила не о том, что за век Дмитрича не увидело свет столь мало детей, что это не нашло отражения на состоянии его волосяного покрова, и не о том, что впереди детей, которым не суждено родиться еще больше, а просто говорило о его странной физиологии. Дмитрич хотел поместить Лену в мутный стакан и покручивать вместе с чаинками ложечкой. Размешивать ее скользкое тельце и прозрачную душу, меняя направление и чуть притапливая окислившейся ложкой содержимое стакана. Затем рассматривать взвесь из черных крапинок чая и расслоившейся плоти в тусклом свете лампы с оплавленным плафоном и густым слоем пыли. И в каждом изгибе маленького тельца читать не родившиеся мысли, видеть не случившиеся повороты судьбы, смаковать на сальных губах терпкий вкус крошечной души и сплевывать ее вместе с чаинками на пол.
Криминальный врач присоединился к мечтаниям Дмитрича, протянув ему кусочек красного мяса, зажатый в блестящий пинцет. Дмитрич привычно окинул плоть взглядом, на минуту провалился в себя и бесновато шепнул: "матка". Врач разжал пинцет и кусочек матки шлепнулся на светлую кафельную плитку. По плитке побежали розовыми струйками разводы, за которыми оба следили до прихода Львовны. Грузно войдя, она поцеловала свои жирные руки и стала лизать кисти. Мужчины молча наблюдали за ней, затем стали гладить бока и приставлять к ним уши. Всего в нескольких сантиметрах от них, за слоем желатинового студня внутреннего мира Львовны раскинула в мученической позе ручки Лена. Из-за расстегнутого халата ей было видно, как трое взрослых светились ореолом предсмертной рвоты. Их святость заранее беспредельна, их лики кровожадны, но благотворны. Они твердо знают, что рано или поздно им повезет: втроем, в полутемной операционной, против всех заветов и бесконечных молений однажды они распнут зародыш самого Бога..
А пока они тянутся пальцами к толстому брюху Львовны, пытаясь нащупать мертвое тельце Лены. Чмокают губами и раскатывают языками тоненькую пелену кисловато-сладкого привкуса близости к великой цели. Пожелаем всем миром удачи...