Озерская Инара : другие произведения.

Ересиарх. Окончание

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   Ере­си­арх
  
   Глава XV
  
   Войдя в Мариин сад, я, прежде всего, заметил хвост Ловца, торчащий из-за подпорки навеса. Догадаться о том, кто решил уединиться в тенистом силке, труда не составляло. Походя погладив пса, я вступил под своды из дикого винограда. И остолбенел.
   -- Явился -- не запылился!
   Не такого приема я ждал здесь... Но Рико сидел на скамье не один, и дурные слова произнес, разумеется, не он. Хорошо же, я горбат, одноглаз, мое лицо опалила лихорадка. Нет, еще лучше, я -- чудовище, я вылез из прелого нутра Чащобы разыскивать трупы в вымерших городах. Пусть! Но я вернулся. И вернулся я не ради тебя. Опусти же глаза! Я не перестану смотреть на тебя до тех пор, пока ты не ослепнешь, но ты опустишь глаза первой. Не сойти мне с этого места, если...
   Словно расслышав мысли мои, Нина потупилась.
   -- Господин, мы не ожидали, что ты так скоро, -- пролепетал Рико, даже не подумав снять свою ладонь с руки девчонки.
   Они сидели, прижавшись друг к другу плечами.
   -- Уходи, Нина. Нам с Рико нужно переговорить.
   Нет, я не спрашивал ее, я приказывал, и она поняла меня.
   Встав со скамьи, девочка капризно тряхнула волосами и прошествовала мимо меня. Ветер зашелестел над нашими головами, провалился сквозь широкие дыры потолка в беседку, оттолкнулся от бревенчатого пола, метнулся к выходу. Он прижал расшитую ткань к ее телу, и Нина прошла мимо меня... Нет, хуже: она прошла мимо, едва не коснувшись меня. Я сел на скамью рядом с Рико. Теплое пятно, затихшее в дереве, я не спугнул: оно исчезало еще долго, и вечер всосал его целиком, когда мы с мальчишкой уже покинули беседку. А пока оно остывало, ты еще оставалась здесь. Но моего тела оно не потревожило, нет, не надейся, -- я сел дальше. Хотя хотел... Мне гадко думать об этом, но что я могу поделать? Любая мысль о тебе отвратительна и тосклива. Разве лучше, если я вспомню о том, что ткань облепила твои груди, приплющенные, как сосцы молодой медведицы. Ты ведь не человек, Нина? Не знаю, почему я так думаю, но я знаю, что это правда.
   -- Я через несколько дней опять уйду, -- сказал я мальчишке. -- И, скорее всего, больше не вернусь. Да ты слушаешь меня?
   -- Слушаю, -- мальчишка с трудом отвел взгляд от светлого проема, в который канула Нина, -- Я слушаю. Что?
   -- Повторяю: через несколько дней меня здесь не будет. И назад я возвращаться не собираюсь.
   -- А я?
   -- Вот об этом нам и нужно поговорить. Ланг всеблагой заметил тебя. Не мне судить о его выборе. Я бы решил иначе. Не хотел я отдавать тебе то, что отдал бы другому, но не случилось по воле моей. Ладно! Ты мечтаешь получить власть над миром, а я рад от нее избавиться... Если возможно, -- последние слова я произнес вполголоса, но мальчишка все-таки расслышал.
   -- А если нет? -- моргнул испуганно Рико.
   -- Тогда я уйду таким, как есть, но прихвачу с собой надежду на избавление.
   Рико задумался. Я же понял, что он никогда не поймет, куда и зачем я иду. Куда и зачем...
   -- А я никогда не пойду к полым холмам, -- прошептал Рико, и повторил, зарекаясь:
   -- Никогда!
   (И ты ему поверил, безымянный?) Да. Он -- от мира сего.
   -- Не сомневаюсь, -- сказал я. -- А завтра мы отправимся в Рощу Небывших. И посмотрим, доведет ли бог дело до конца, или по моему уходу мир сей останется вовсе без бога.
   Я уже встал, собираясь выйти, когда Рико хлопнул себя ладонью по лбу:
   -- Совсем забыл!
   -- Что еще? -- раздраженно спросил я.
   -- Пока тебя не было, мы узнали, что Рута уехала. И даже не зашла попрощаться с Марией. Нам потом Гран рассказал.
   Рико с любопытством смотрел на мое лицо, которое -- иначе и быть не могло! -- оставалось спокойным.
   -- И куда же она уехала?
   Бог ты мой, кто бы знал, насколько мне безразлично -- куда! Тропы мертвых зовут меня голосом твоим, Тереза.
   -- Вы не поверите... Она уехала в Окраинные земли. Туда, где живут одни женщины. Ну, вы должны знать.
   -- Знаю, Рико, знаю...
   Мог ли я знать, Тереза, что ты осуждена? Мало тебе ада существования сего? Мало, как видно... Но если ты хочешь отравить мою память, то знай, что все тщетно. Ты отравила воды, но меня тебе не убить: у меня водобоязнь.
   -- Что ты сказал, господин? -- вскинулся мальчишка.
   -- Нет, я ничего не сказал.
   Я вместил бога, я зачерпывал степь, и там, на окраине мира, в зловонном болоте страстей безысходных заживо гнили старухи бесплодные -- так сказано в моей летописи. И еще: Ночами они обращались в волков и суками рыскали в голой степи. Днями они глотали пятнистые грибы, щекотали друг друга, выли... И знал я, что не волен прервать их игру. А отныне и ты с ними. Ты, погребенная страхом моим. Но когда ты упадешь на окраине мира, прислушайся к земле, гудящей под тобой, прислушайся и не пугайся -- это я нагоняю тебя...
   -- Это все, Рико?
   -- Вроде все.
   Выглядел мальчишка разочарованным, но больше ему сказать было нечего, и я ушел спать.
  
   В рощу я направился не учить его, а забавляться. Я не мог более ошибаться: мальчишка не сумел вместить дара божьего, заигрался в свои оборотнические игры и стал весь от мира сего. Но от бога он все еще ждал подарков, и даже не заметил, что главное давно упустил. Меня же теперь только щекотало пустое любопытство, я хотел понять, что перепадет бродяжке напоследок. И дураком я буду, подобно Корнелию, если не воспользуюсь его простотой.
   Мы сидели на мяконьком майском мху, а между нами летали белые шары холодного огня, проскакивали короткие жирные молнии, и я улыбнулся, когда заметил, что волосы Рико с правой стороны опалило -- он не успел заслониться. Его слабость меня раззадорила. Я метал в мальчишку огнекрылых птиц, наблюдая, как он пытается загородиться руками. А руки-то у него пусты, бог мой! Так может, я ошибся? Может, ты, как и я, лишь поиграл с ним? Игрушкой откупился ты от надоеды? Рико вскидывал ладошки, как небывший, размахивал ими, цепляясь за пустоту, и походил на сломанную ветряную мельницу. Я же не щадил его. Стоило мне вспомнить день свадьбы Грана и мальчишку, щеголявшего перед девчонкой своим скороспелым умением разводить костер, как красная поволока появлялась у меня перед глазами. Мои ладони уже зудели от напряжения, но мальчишка не сдавался. И, честно говоря, я был рад этому: значит, он, по крайней мере, стоит моей злобы. Наконец Рико упал на спину и теперь с трудом глотал воздух широко открытым ртом. Я опустил руки.
   -- Отдыхаем? -- участливо спросил я, наклонившись над ним.
   Однако помогать ему я ничуть не собирался. Если ты мил Лангу милосердному, пусть он тебе и помогает, бродяжка! Вслух же я сказал:
   -- Пойду пока к реке прогуляюсь. Когда вернусь, продолжим. Если не успеешь с собой сладить -- твоя беда.
   Кукушкины слезки в роще уже отцвели, уступив место белой крапиве и куриной слепоте. Но эти цветы -- обыкновенны, и место им на лугах, в перелесках, а не в роще кладбищенской. Скучная трава на земле скучной... И хоть не помечены могилы небывших, но тяжело мне давалась прогулка по хрупким костям летунов. Потому обрадовался я, когда речной блеск ударил мне в глаза. Я вышел на берег. Тропинка с рыжей ржавчиной глины спускалась к берегу, а у самой воды пестрели отечные незабудки. Белые у корня, осыпающиеся на траву, синие на пути к небу, розоватые на вершине. Я дошел по берегу до моста. Посмотрел-посмотрел на ту сторону и не увидел никого. Рыбаки уже разбрелись, мальчишки еще не набежали, а лисы, видно, перебрались в дальние леса, где зайцы неторопливы, мыши ленивы, а ежи покладисты. Две ивы сгорбились у моста, листва на них короткая, едва-едва серебрится. Красота их -- красота поздняя. Летом они зачерствеют, ветер начистит серебро речным песком, и ивы заиграют над водою, запоют длинные песни хриплыми голосами. Мне же их не слушать... Даже если все смертные мира сего повиснут на моих локтях, я не смирюсь. Стряхну их наземь и не оглянусь. Что там Корнелий с Марией говорили о моих долгах? Вот он -- долг мой: весь мир поднебесный! Так я бы отдал его молодому конокраду. Да не в коня корм.
   Так не спеши же, бог мой. Видишь, река нетороплива, ничто не может заставить ее течь быстрее. Ей некуда спешить: она вечно пребывает и в истоках, и в устье, ее рождение и ее гибель стянуты змеиным телом вод. Ведомо ли ей это? Или она, как и все прочие, существует только в кратком рывке переката, и прозрачно для нее прошлое, но темно будущее, в котором она уже есть, не зная того? Могла бы она так же светло плескаться в берегах, если бы знала, как холодно и равнодушно поглотит ее море? А почему бы и нет? Река -- не человек, она не станет держать листья и ветви, упавшие в нее, она прибьет их к берегу, бросит догнивать на обочинах своего пути. Вправе ли я быть таким же, как она? В мире Ланговом -- да. А посмею ли я остаться таким -- там и тогда, куда и когда я вернусь? Не знаю... Я заболтаю Андреаса голосом снов его, но поймет ли меня патер? Не знаю... А кто говорит со мной нынешним, здесь, загородившись ночными видениями? Не Андреас ведь. Я -- безымянный -- неведом ему покуда. Так кто же... Кто ты?!
   (Не думай об этом, безымянный. Есть вещи мудренее рождения и мудренее смерти. Не смей о них думать!)
   Хорошо же... Кем бы ты ни был, говорящий со мной, -- хорошо! Но не верь мне, если я поклянусь, что никогда больше о тебе не помыслю. И рано или поздно я найду тебя, ибо ты -- не бог мой, и не тот Бог, которому молился патер Иоанн. Значит, ты уязвим для мысли. Так бойся меня!
   Я посчитал, что предоставил себе и Рико достаточно времени. Пора возвращаться. Однако, выйдя на прогалину, я не нашел мальчишку там, где оставил. Решив, что он спрятался в подлесок, чтобы справить обычные дела, я прилег и закрыл глаза. В конце концов, если я засну, пусть разбудит. Однажды это неплохо у него получилось. Я не успел заснуть, как слева зашелестела трава. Мальчишка медленно подбирался ко мне. Но смотрел он мимо, словно и не видел, как я махнул ему рукой. Вместо того, чтобы пройти несколько шагов, разделявших нас, он уселся под деревом. Еще ничего не понимая, я окликнул его, но он не двинулся с места. Ладно же, гордец! Я встал. И почуял нечто, развеселившее меня безмерно... Запах горящих перьев! Или мне почудилось?..
   -- Рико?
   Ни ответа, ни малейшего движения не последовало -- мальчишка по-прежнему смотрел мимо меня, и глаза его казались светлее, чем обычно, -- почти желтыми. Больше я ни в чем не сомневался, ибо голова у него качалась из стороны в строну, как у соломенного петуха, каким играл Андреас в дальней комнате своего детства.
   Тошнота подкатила к горлу, и мне пришлось оставить мальчишку в его зловонном сне.
  
   На полпути к дому я столкнулся с Ловцом, который трусил в сторону рощи.
   -- Мария! -- крикнул я, едва завидев женщину на пороге, -- Мария, не уходи! Мне нужно поговорить с тобой.
   -- Хорошо, милый, я только насыплю зерна курам. Подожди меня в доме.
   Мария оправила юбку, на подол которой наступила, когда обернулась на мой окрик, пригладила волосы и расплывчатым серым комом покатилась к курятнику. У кромки моего правого глаза -- там, в дверях -- появилось отвесное зеленое пламя, но я по-прежнему смотрел вслед старой моей, хотя зелень слепила. На мое счастье, девочка недолго медлила: вот пламя покачнулось и исчезло в сумраке сеней. Подождав немного, надеясь, что она уже успела подняться к себе, я вошел в дом. На кухне ее не было. Ее не было на лестнице, ее не было в комнатах, ее не было на чердаке, ее не было в мире сем... Она еще не воплотилась. Она почудилась мне.
   Вернувшись на кухню, я достал из стенной ниши кувшин с пивом. Оно еще хранило холод камня и старого дуба, глотки мягко толкали мой кадык, я пил, пил, пил, пока щекотная струйка не вырвалась на подбородок, не побежала по горлу за ворот. Совсем как у бродяжки, там -- в роще Небывших. Совсем как та -- давняя -- в сердце моего города. Если бы не огонь рукотворный, этот червленый изгиб, похожий на буквы твоего непонятного языка, никогда бы не высох. И пришлось бы тебе вытирать его рукавом. Нет, дай я сам вытру! Видишь, как ловко у меня получается? А теперь на груди, вспоротой вилами... Нет, это не стереть.
   Я вышел из кухни, постоял перед камином, зев которого Мария набила березовыми сучьями, и улегся на скамью, положив ноги на решетку. Листья уже поникли на ветках и висели блеклыми тряпицами. На исходе весны камин нужен редко, а до осени еще далеко. Я единственных из всех марииных питомцев любил забираться вглубь очага, прятаться за сухими листьями, чтобы делать то, что мне делать не следовало, -- слушать. Но ведь забавно слушать человеческую речь, не понимая: большие птицы гоготали, ходили по комнате, тыкали друг в друга крыльями, махали ими, но взлететь не могли. А я смотрел на птиц и дивился: что же роднит меня с ними, разве мы из одной стаи? Ведь они крикливы, я же беззвучен...
   Мария все не приходила. Закопченный потолок над моей головой опускался все ниже, сгущая звуки. Порой мне чудилось, что лестница поскрипывает под чьими-то ногами. Легко-легко поскрипывает. Чтобы не слышать шорохов пустого дома, я стал припоминать слова, прочитанные мною вчера перед сном.
  
   Мгновенья счастья на подъем ленивы,
   Когда зовет их алчный зов тоски;
   Но, чтоб уйти, мелькнув, -- как тигр, легки.
   Я сны ловить устал. Надежды лживы.
  
   Нина, конечно, не пришла. Зато пришла другая. Входная дверь не хлопнула -- весной моя старая часто оставляла ее открытой, но зато ведро звонко ударилось об пол. Чуть позже зажурчала вода -- Мария наполняла котел. Чтобы понапрасну не раздражать ее, я вытащил ноги из камина и сел.
   -- А вот и я! -- сказала Мария, входя в комнату и переводя дыхание.
   -- Вижу.
   Почему-то я почувствовал себя разочарованным. Но разве не ее я ждал так долго? Самое досадное, что я никак не мог вспомнить, о чем, собственно, собирался с ней говорить.
   -- Рико скоро вернется? -- спросила Мария.
   -- Не знаю, -- признался я. -- Но я бы на его месте не спешил.
   -- У вас что-то нехорошее случилось, Ян? -- забеспокоилась она.
   -- Ты только не волнуйся, ничего страшного, -- начал я так, словно собирался ее утешать, но закончил по-иному:
   -- Ты ведь знала, что он курит траву зрячих, Мария?
   Старая моя опустилась на табурет напротив меня и, глядя куда-то вбок, принялась расправлять на коленях свою извечную серую юбку. Отвечать мне она не торопилась. Впрочем, я и так догадался.
   -- Значит, знала. Почему же ты не предупредила меня? Или ты думала, что это мне должно понравиться?
   Мария посмотрела на меня. Ее смущение быстро прошло. Чудно, но она не выглядела виноватой.
   -- Так мне это должно было понравиться? -- пожалуй, чересчур громко сказал я. -- И дура твоя волоокая? И она тоже должна была приглянуться мне? Не так ли, Мария?
   -- Ян, не кричи на меня...
   Теперь наступил мой черед устыдиться.
   -- Извини, -- пробормотал я.
   -- Ян, я думала, что ты сам разберешься. И поймешь, на кого ты нас оставляешь.
   Я встал и прошелся по комнате.
   -- Только ли поэтому, Мария? -- спросил я и пожалел о том, что сделал.
   Я не хотел слышать ее ответа. Но она заговорила:
   -- Тебе не уйти от нас. Мой гений шепнул, что и тебе не избегнуть предписанного, Ян. Что случилось однажды, тому суждено повторяться. И в других Афинах родится другой Сократ и женится на другой Ксантиппе.
   Я чуть не запрыгал от радости:
   -- Ты правду говоришь? Мария, я боюсь ошибиться! Так посмотри мне в глаза и скажи, что это -- истина!
   -- Да.
   Мария подняла на меня глаза, а я навис над ней и изо всех сил старался проломить тусклый ледок серых старческих глаз. И почувствовал, что лед дрогнул, тронулся, и из-под него показалась плотная гладь ее "да".
   -- Да, -- повторила Мария.
   -- Спасибо, милая. Значит, я возвращаюсь.
   Я отвернулся от нее и закончил:
   -- Ведь мои Афины не здесь, Мария.
   Старуха вскочила с лавки.
   -- Я ошиблась, Ян! На этот раз я ошиблась! Сократ не родится и не женится, потому что других Афин не случится. Его счастье -- других Афин не случится! Дважды он бы этого не вынес, Ян!
   -- Посмотрим.
  
   Все, что произошло потом, произошло, как хотелось мне думать, только из-за моей бессонницы. Когда опустились сумерки, я попытался лечь и заснуть, но у меня ничего не получилось. Даже глупая книга не смогла меня усыпить. Ведь эта книга безысходно глупа твоей глупостью, девочка!
  
   Есть существа, которые летят
   Навстречу солнцу, глаз не закрывая;
   Другие -- темноту предпочитая,
   До сумерек в укромных гнездах спят...
  
   И злился я той ночью на пустого человека, написавшего пустую книгу в непонятно каком времени, каком городе и с какой стати. Но, по крайней мере, меня это занимало.
   (Бешенство -- занимательно, его можно валять с боку на бок, оно крутится за ребрами полосато-красной юлой, какую запускают на земляном полу мальчишки из еврейского квартала, но оно не позволяет уснуть. Это верно, безымянный...)
   Я смотрел в потолок, а по нему сновали хлипкие отсветы свечного пламени. Что еще оставалось делать? Не думать же о том, что до утра -- еще непочатая ночь, а мгновенья счастья на подъем ленивы. Так я лежал довольно долго, пока что-то не заставило меня встать с постели. И только тогда эта ночь началась по-настоящему. Ты не стучала в мою дверь, девочка! Не знаю, как долго ты стояла за ней. Вернее, не знаю -- как долго я знал, что ты за ней стоишь. Но, когда я подошел и открыл, я подумал, что долго, ведь дверь стала прозрачна, как рыбья кость.
   -- Нина?
   Она уже не слепила меня: вместо зеленого липкого платья она обрядилась в домотканую хламиду небывшего. Тело было неразличимо под ершистой тканью, и серая накипь тьмы осела на ее коже, скрыв румянец. На лице Нины, казалось, остались только два сизых глазных провала. Все прочее ночь с досады вычеркнула. Девочка стояла в дверном проеме, собираясь войти в комнату и заранее чуть наклонившись вперед, словно ждала, что собственная тяжесть увлечет ее ко мне. Все правильно: небывшие так и ходят, детка. Как хорошо ты все помнишь! И я неплохо подражал им в свое время. Да, именно так: отвести рукой ворот рубахи и посмотреть вниз. Угрюмо посмотреть на свою исцарапанную наготу, на темный подшерсток хламиды. Ты часто задышала и чуть отвернула голову. Что? Твое лицо опалил жар бессонной, слезящейся плоти? А каково мне? Каково мне -- видеть это?!
   -- Зачем ты пришла? -- спросил я.
   Нина еще больше накренилась вперед. Я поспешно отступил, а она вошла в комнату, наконец. И закрыла дверь. Медленно и тихо закрыла дверь. Тут ты ошиблась: небывший так не смог бы, девочка! А она сделала еще один невозможный шаг и уперлась лбом в мою грудь. Как тогда, при первой нашей встрече. Я застыл и не мог пошевелить рукой, чтобы отстранить ее. Если у меня и оставалось доселе мужество, то сегодня заполночь оно иссякло. Я струсил. Впрочем, нет. Не совсем. Позволь я себе закрыть глаза, я б утратил власть над собой, мои ладони пустились бы странствовать по шероховатому огню ее одежды, мои губы... (И об этом тоже -- не смей даже помыслить, безымянный!) Клянусь: не буду!
   -- Зачем ты пришла? -- повторил я.
   Она молчала. Она не прижималась ко мне плотнее -- это бы вывело меня из себя и позволило бы оттолкнуть ее, но и не отступала. Если бы желания человеческие оказались сильнее времени, мы бы простояли так всю ночь. Этого не случилось. Так как же назвать то, что ты сделала со мной, девочка? Искушением или пыткой? Пыткой или искушением? Прикоснуться к тебе -- убийственно. Я пропал бы, чтобы стать с тобой другим -- чужим самому себе. И наутро под нашими ногами развернулась бы новая земля, а над нашими головами -- новое небо. Твое небо. Мне не нашлось бы в нем места. Так что ты сделала со мной? Или достаточно моего знания о том, что ты хотела со мной сделать? (Более, чем достаточно, безымянный.)
   -- А теперь -- уходи, -- я не мог пошевелиться, но я смог это сказать.
   И она выпрямилась. Между нами едва удалось бы просунуть ладонь, но холодок ночи уже проскользнул вдоль тел, разлучил, замкнул в одиночестве. Я смог сделать шаг назад -- к себе. Она не попыталась остановить меня. И правильно: небывшие слишком часто сносят побои, чтобы не знать о том, что это и вправду больно.
   -- Уходи, -- повторил я.
   -- Нет! Отдай!
   Ее мнимый сон как рукой сняло, и на меня из вывороченного чрева мира смотрела бешеная зеленоглазая тварь -- визгливая и громкая, обезумевшая от собственного крика.
   -- Отдай! Проклятый! Проклятый! Проклятый! -- она топала ногами, сжимала кулаки, тискала грязный подол своей хламиды.
   Мария давно свалила их на чердак и время от времени перешивала на мешки. Но ты не поленилась вытащить эту дрянь из-под насыпи голубиного помета. Наш последний часок пахнет не лучше первого, девочка!
   -- Замолчи.
   И она замолчала, потому что я перестал смотреть на нее. Я шарил взглядом по комнате, силясь вспомнить, куда положил то, за чем она явилась. Неожиданно воспоминания прояснились, и я смог выловить из разноцветного водоворота тот смутный день, когда приподнял выбеленный лоскут со дна сундука. Не говоря ни слова, я откинул крышку и отменил прошлое. В ладонь лег холодный серебряный еж. Я швырнул вещицу через всю комнату, и она, звонко стукнувшись о дверь, отскочила к ногам Нины. Девочка быстро присела и схватила игрушку. А я... А я расслышал, как сквозь ночь покатились серебряные монеты, и мир стал пуст и звонок. Сквозь меня пролетели снежные птицы -- это твои поводыри, девочка! Сквозь меня проскакал вороной табун -- но кто его хозяин, девочка? Не ты же, глупая. Кто? А важно ли... Их неподкованные копыта глухо стучали в моей груди, их лоснящиеся бока терлись о мои ребра, они неслись прочь, прочь, прочь... Моя ненависть оборотилась слепенькой кобылой, она повела ушами, прислушиваясь к многоголосому ржанию, потопталась, стряхивая с ног веревки, и рванулась за табуном.
   -- Теперь -- все?
   -- Еще -- нет! -- прошипела она, прищурившись, -- Ты еще пожалеешь!
   Я улыбнулся ей нежно. Дураку не следует приподнимать брови! Это неестественно -- дурака мир ничем удивить не может. Ведь он и есть мир сей.
   -- Пожалею. Но не об этом, не об этом, девочка.
   Я продолжал улыбаться, и когда за ней захлопнулась дверь -- громко, как на рассвете, хотя до рассвета еще далеко. Я улыбался и тогда, когда в комнату ворвались Рико и Мария, наконец-то разбуженные ее криком. Мальчишка смотрел на меня так же, как минутой раньше его подружка. Но моя улыбка разбилась, лишь столкнувшись с улыбкой Марии. Я посмотрел на Марию и понял, что старая не поверила притворству Нины, но смолчала.
   -- Прощай, -- сказал я только ей.
  
   На сей раз Рико кликнул Ловца, и мы втроем отправились сквозь рассветное марево к роще Небывших. Мальчишка шел, гордо расправив плечи, шел -- убивать меня. Он вступил на этот путь еще в то полузабытое мною утро, когда выбрался из могилы братьев живым.
  
   Мы вышли на ту же поляну, на которой боролись вчера, но садиться не стали. Зато Ловец покрутился да и лег поодаль. Рико посмотрел мне в глаза. Хотя и вровень мы теперь, но куда тебе до меня, бродяжка? Велико же было мое удивление, когда мальчишка ленивым, немного вязким движением завел левую руку за спину, словно ополовинив себя, словно уподобившись тем одноруким и одноногим уродам, которые являются смертным в вонючем дыму травки. Так кто предо мною? Вчерашний мальчишка? Нет. Не он. Передо мной стоял некто, уподобившийся чудищам, выползающим на свет из прелого нутра Чащобы. Передо мной стоял тот, кто так и не сбылся, ни в этом мире, ни во всех остатних мирах. И вот он, твой избранник, Нина. Для него -- не для меня! открылось сегодня новое небо. И по его -- по вашему, девочка! -- небу полз рассвет. Так кто же он мне? Не бог, не шут, не друг, не враг. Чужой. Отныне чужой конокрад. Ты всего лишь конокрад... И бич твой свит из блудливых болотных огней. Им гоняют табуны ночных кошмаров и перечеркивают лица оседлых человеков. Ты хотел учиться у меня? Ты хотел стать богом? Нет: ты хотел украсть у него мир. Ты забыл, что нельзя вымогать того, что дается даром, ибо ты -- вор.
   -- Я тебе не лошадь, маленький конокрад! -- крикнул я ему. -- А твоя кобыла осталась в стойле. Туда и отправляйся. Я же кобыл не...
   Последним словом я захлебнулся -- бич горячо чиркнул меня по животу.
   Но я не собираюсь заслоняться от тебя, дурак... Ты не ожидал? Так смотри, как я испорчу твою ночную охоту. Тебе ведь скорбь мою подавай? Этого не будет.
   -- Ты хочешь сдохнуть как собака, проклятый? -- прохрипел Рико и опустил руку.
   Я засмеялся:
   -- Ты глуп, Рико, ты еще глупее девчонки, еще глупее, чем я думал. Бог может умереть, но не от твоих рук. А тебе же сегодня предстоит всего лишь выбрать, кем быть. И ты произнес целых два слова, обращаясь ко мне. На одно больше, чем следовало. Так я или собака! Что-нибудь одно. Выбирай!
   Мальчишка растерялся и его бич начал тускнеть, пока не стал неразличим в утренних сумерках.
   -- Выбирай!
   Его ненависть превозмогла последние остатки разума, бродяга медленно поднял руку и полоснул меня по лицу.
   Такой боли я не ожидал. Я вцепился ногтями в щеки, пытаясь оторвать боль от кожи, но она прикипела намертво, и я бросился прочь, к реке, к холодной большой реке. А меня догонял голос Рико, и я спотыкался на его перекатах, падал, вставал и бежал дальше.
   -- Не-ет! Не-ет! Не-ет! -- кричал конокрад, и крик его все больше походил на вой.
   Я добежал до реки, упал на колени и погрузил лицо в воду. Когда я выпрямился, боль уже унялась. Меня облепила холодная усталость раннего утра. Я прислушался. Издали доносился шум собачьей драки. Впрочем, скулил и брехал только один из псов: известно ведь, что приморские собаки молчальники. Возвращаться и досматривать драку мне не хотелось. И без того понятно, кому сегодня суждено закончить дело, начатое на плавучем острове. Не зря же Ловец за нами увязался. Бог троицу любит. А из троих братьев-цыган только Рико и оставался... До поры.
  
   К вечеру следующего дня я уже спускался по ступеням лестницы, ведущей в подземелье. Фома поднес свечу к самому моему лицу, пригляделся и ни о чем не спросил меня. Зато протянул мне кувшин медовухи -- ценой в девять жизней кошачьих. Я выпил, лег на вересковый настил и уснул. Я возвращался.
  
   СТРАСТИ ПО ИОАННУ
  
   Глава XVI
  
   ...черная собака трусила по улочке. Она припадала на передние ноги, ее шатало, она открывала пасть и пыталась укусить себя за бок. Ничего не получалось. Собака шелестела сухими листьями. Она не могла предупредить о себе иначе. Она не знала, что ей нужно предупреждать о себе. Шелест, как дребезжание трещотки прокаженного, от него трескается воздух, и человек отшатывается, чтобы не выпасть в трещину. Мальчишка, который выкатился из подворотни, смеялся слишком громко: он ничего не услышал. Его звали Ганс -- куда уж проще, а за ним гнался Фридрих -- это уже посложнее. Фридрих приходился сводным братом смешливому Гансу, и они терпеть не могли друг друга. Вернее, думали, что не могут. Поэтому маленький Ганс стащил у старшего коробку с засахаренными орехами. Лихорадка уже месяц как отступила, теперь в лавках и сластей, и ароматной воды, и мелкой соли -- сколько душе угодно. И ворота открыты... К воротам и припустил Ганс, на бегу одергивая курточку. Гансу на прошлой неделе исполнилось семь лет, и тяжелому Фридриху за ним не угнаться, никогда не угнаться. Особенно если пострел успеет добежать до той рощи... Но сначала -- вон из города, скорее! Мальчишка понесся навстречу собаке.
   ...вот еще -- собака! Да эти дворняги кидаются врассыпную, стоит лишь прикрикнуть!..
   И Ганс завопил. Он не знал, что слюнявая псина не может испугаться и свернуть -- не может.
   А Фридрих жирен, неповоротлив, свой новый меч носит только с конца нынешнего августа, не привык еще, неловко, по ляжке хлопает, особенно, если бежать. Поэтому Фридрих опоздал. Он оказался на улице, когда собака уже повалила Ганса. И старший сначала ничего не понял, старший решил, что братишка из озорства сцепился с приблудной псиной. Вот он им щас покажет...
  
   ...посмотри -- небо-то какое легкое! Зима скоро, Ганс, зима. На деревьях -- ни листочка, вот и просеивается лазурь сквозь тонкую черную сеточку. Сюда, к нам просачивается. Это Боженька смотрит. Всегда смотрит на нас. Ты ведь будешь хорошим мальчиком, мой маленький? Пообещай маме!..
   -- В одном виновна я, патер: мало ласки доставалось от меня Фридриху... Что? Да, остального доставалось вдоволь. Без матери ведь рос мальчонка, как же его не... Я-то когда в дом хозяйкой вошла, ему уже десять лет стукнуло. Что тут поделаешь? Говорили ведь вы моему мужу, что раньше под венец следовало. Да раньше-то ему и так хорошо было, окаянному! Вы-то помните: мы венчались, когда мне уж рожать приспело. А после -- с маленьким -- не до старшего мне было. Он все больше с отцом. Нет, теперь уж я его не забуду. Он собаку ту мечом как есть зарубил, даром что бешеная, и Ганса моего на руках домой принес. На руках! И плакал-то, как плакал! А родной отец к маленькому моему подойти боялся. Когда принесли Гансика, муженек меня как схватил, что и не вырваться, сколько ни кричала я, сколько ни кляла его... А сынок мой! Сынок мой! Знаю, патер, знаю, что грех так убиваться: Бог дал -- Бог и взял. Упокой, Господи, его душу! Нет-нет, не буду я больше... Это слезы сами текут, текут. Сейчас... Только, патер, что же мне делать? Оставит меня муж-то теперь... Да ничего я не придумываю! Вы бы видели, как он на Марту-черную глядел в прошлое воскресение. Так бы и вырвала глаза его блудливые, так бы и... Ох, не верю я, что будет все, как прежде! Что? Ой, патер, стыдно ведь... Ну, было, да... Разочка два, больше не упомню... Грешная я... Но ведь и он -- не лучше! Сынок помер, а у него только одно на уме! Что ж мне делать-то?.. Спасибо вам, патер, спасибо! А к брату вашему зайду, раз вы велели. Завтра же и зайду!
   В октябре церковь между службами почти пуста. Только старуха -- вдова пекаря -- молится, и двое нищих медлят в дверях.
   -- Холодно, Иоанн. Стало холодно, а будет еще холоднее. Но топить все-таки рано. Александр -- тот даже зимой дрова бережет, хотя и церковь у него меньше, и прихожане одеты кое-как, едва мессу выдерживают. Так недолго и во грех простецов ввести!
   -- Ты забываешь, что приход у него бедный. Конечно, ему и от общих сборов достается, но ведь ты сам знаешь, какие это крохи при его нищете. Нет, не нам судить Александра, Бенедикт, не нам судить...
   -- А ты у меня с годами все смирнее и смирнее становишься, брате! То Александра жалеешь, то Катарину чуть ли не каждый день выслушиваешь. Я заметил, меньше часа вы с ней никогда не разговариваете. Не должно, брате, не должно! У тебя приход. Построже бы ты с ней, что ли...
   -- Тут строгостью немногого добьешься, -- патер Иоанн вздохнул и снова перевел взгляд на Катарину.
   -- А добром -- и того меньше! -- упорствовал Бенедикт. -- С женами строгость нужна, иначе она свое горе еще год к тебе носить будет.
   -- Не ко мне, Бенедикт, к Господу нашему.
   Катарина поднималась с колен, закончив молитву Богородице, и патер Иоанн расслышал, как в пустоте храма сухо застучали четки. Точно горошины в поле бесснежной зимой. Вниз -- о мерзлую землю, о ледяные наросты -- тук-так-так. Иоанн смотрел на женщину, и думал... Но отнюдь не как священник, который сделал, в общем-то, все, что мог, а большее -- не в силах человеческих. Нет, не священник, а лекарский сын наблюдал молодую женщину, и смягчался взгляд его. Теперь он окончательно утвердился в своем подозрении: Катарина беременна. Даже если обыкновенная женская немощь еще не запаздывает, даже если сама она не замечает признаков, он -- Андреас Франк -- видел, как в последние дни отяжелели ее движения. Даже сейчас, выпрямляясь, она подняла себя, как чашу, наполненную водой. Так и пошла -- потекла неторопливо к выходу из церкви.
   -- Тебе бы с самим бочаром поговорить, брате, -- прошептал Бенедикт, который, оказывается, тоже смотрел на Катарину. -- Что-то я его давненько не видел. После несчастья он на исповедь приходил?
   -- Нет.
   -- И не придет, сам не придет, вот увидишь. Только к Рождеству и дождешься. Не нравится мне сие, -- проворчал старик.
   Иоанн улыбнулся.
   -- Ты с Александром вчера виделся, он не говорил, не слышно ли новостей о папских легатах? -- спросил он.
   -- Александр знает не больше нашего. Повторил то, что всем и так известно: проедут через наши места, посетят Гогенлое, остановятся в монастыре. Они письма везут дураку нашему Альберту... Гос-с-споди меня прости!
   -- Я все-таки думаю, что магистрат вышлет к братьям делегацию. Наши хитрецы не упустят случая, чтобы разузнать, о чем папа с императором договариваются.
   -- Двум псам одной кости не поделить.
   -- Истину глаголешь, старче. Да и не стоит нам об этом беспокоиться. Что бы там ни думал император, а нынешний наместник Петра своего не упустит.
   -- Злословим мы, брате, и пустословим. Слаб человек! -- патер Бенедикт перекрестился. -- У тебя еще служба впереди.
   -- Ладно. Но я думаю, что на следущей неделе придется все-таки затопить в церкви. Сегодня я слышал, как во время мессы кто-то кашлял. Не возьму я греха на душу!
   -- Ну и быть по сему. Что же до легатов, то и говорить не о чем, недолго ждать осталось. Александр рассчитывает, что через неделю уже должны прибыть. И отчего он так беспокоится?
   -- А чем мы с тобой лучше, Бенедикт? -- усмехнулся Иоанн. -- У нас глушь, новостей мало. До папского двора так же далеко, как и до императора.
   -- Дальше... -- задумчиво проговорил Бенедикт, который еще молодым послушником путешествовал с тогдашним епископом по Италии. И чем старше патер становился, тем чаще и пространнее рассказывал о своем единственном в жизни странствии.
   -- Дальше, так дальше.
   -- Рим -- всем городам город... -- начал старик.
   Иоанн уже приготовился слушать повествование о сем современном Содоме, но его неожиданно спас служка.
   -- Патер... -- Кнут запыхался. -- Простите, что потревожил, но вас спрашивает Марта-черная. Сказать, что вы заняты?
   -- Нет-нет, -- поспешил отозваться Иоанн, -- мы с патером Бенедиктом обсуждали дела не слишком важные. Правда, патер?
   -- На ловца и зверь бежит, -- Бенедикт подмигнул. -- Смотри-ка -- сама пришла! Таких, как она, полуденный бес неотступно искушает. И несть им покоя. Мне порой думается: а не она ли сама тот демон полуденный?
   И патер Бенедикт затрясся от мелкого старческого смеха.
   -- Иди, брате, иди...
  
   Марта, дочь хозяина прядильной мастерской, никогда в жизни не касалась колючей шерсти, не боролась со скользящей тяжестью веретена, не вдыхала волосяных завитков, которые клубились в снопах света на первом этаже дома, и в деревянной пристройке, которая появилась, когда отец решил расширить дело, наняв еще десять работниц. Но ее мать Мария помнила шероховатость и влажность этого труда, ибо сама когда-то робкой девочкой опустилась на скамью в старой мастерской, рядом с другими женщинами -- давно или недавно -- перебравшимися в город. Марии повезло: скоро она попалась на глаза нестарому еще хозяину и стала ходить над головами своих прежних товарок. В молодости она славилась двойственной красотой голубоглазых брюнеток, которую передала своей единственной дочери. Так уж вышло, что после рождения Марты она внезапно увяла, ее некогда роскошные волосы поредели, а кожа пошла темными пятнами. Зато Мария стала правой рукой своего мужа и постепенно выжила из мастерской всех прядильщиц, чьи пальцы еще не загрубели от работы, и чьи свежие лица хоть на секунду могли задержать любопытный взгляд супруга. Но главное: постаревшая женщина зорко следила за тем, чтобы красавица-дочка -- свет в окошке! -- не спускалась вниз, в потную кутерьму работниц, в пересечение их завистливых взглядов, в их пересуды, страхи и небылицы. Вряд ли она знала, что то, чего она так боялась, давно уже произошло. День долог, дел много, как уследить за маленькой юркой девочкой? А малышка не затерялась в сухих закоулках ухоженного жилища, она там -- внизу -- у колен косой Гуды. Сидит рядышком, играет клубками и обрывками цветной шерсти, мастерит из них кукол, слушает сказки про волколаков, упырей и немых лесных женщин. Девочке здесь хорошо. Лучше, чем там -- наверху -- куда она вернется только к обеду.
   ...если сложить пряжу вот так, а потом завязать посередине узелок, то получится девица, а если другой узелок завязать на самом конце, то и кавалер к ней будет. Видишь, Марточка, как он ей кланяется. Мы сделаем ему плащ и шляпу. Он из хорошей семьи и богат, наверное. А может, он даже герцогского роду! У тебя ведь куколка просто красавица, с такой всякое случиться может! И однажды отправилась она гулять по лесу Гогенлое. Гуляла-гуляла, да и вышла к ручейку. Присела напиться, смотрит в отражение, а там... Вот, возьми еще ниток -- потемнее, и узелок -- большой-пребольшой такой... Правильно, умница! А там отражается не она -- такая ясноглазая, такая ладная, -- а старуха страшная. Старуха-то подошла тихо-тихо и стала за спиной у нашей красавицы. Ведьма как тыквина -- черная, запрелая, мушки вокруг головы вьются, а в рот не залетают. А вот так! Рот у старухи зашит суровой ниткой. Пригляделась наша Марточка... Хочешь деточка, куколку Мартой назовем, как тебя? Вот и ладно! Пригляделась Марточка и похолодела вся. Старуха сказать ничего не может, но от этого еще страшнее девочке стало. А немая хвать милую нашу за руку и потащила в чащобу. Испугалась Марточка: ни крикнуть, ни вздохнуть сил нет. И тут... Вот, веди его сюда. И тут -- рога зазвучали, да конский топ послышался. Это герцогский сын со свитой на охоту выехал. Все ближе и ближе топот! Тогда у красавицы нашей храбрости-то прибавилось, и закричала она. Громко закричала! Нет, Марточка, плакать она не стала. Ведь скачет на поляну красивый господин, а девочка у нас умная, знает: негоже, чтобы он ее заплаканной видел. От слез глазки краснеют и маленькими такими делаются, как у торфяного окуня. Кто ж такую полюбит? Нет, плакать наша Марточка не стала. Она тонко так закричала, да лицо испу-у-уганное, побелела как полотно, но это ей даже пристало, глазки-то блестят... От испуга, конечно! А молодой господин как старуху завидел, так и зарубил ее, потом с коня спрыгнул и подошел к Марте. Она закраснелась, из-под ресниц на него смотрит, губки кусает... Ох, посмотрите, подруженьки, как ласточка наша глазками лупает! Красавица, как есть -- красавица! Иди, я тебя поцелую, ненаглядная! Оставь куклу, никуда она не денется! Конечно, конечно, все так и будет. Все будет, как ты хочешь, ласынька моя! А дальше? Дальше у нашей девочки все хорошо было. Очень хорошо. Вырастешь, я тогда кое-что еще тебе шепну... Да не ржи ты, Грета, подлая! На тебя герцогский сын и с голодухи бы не глянул! Не с тобой разговариваю, нечего зубы скалить! Иди, иди отсюда покуда, Марточка, я сейчас с этой злыдней разберусь...
   Старая Гуда до сих пор жила-поживала, хоть и хворала немощами старости, да маялась дырявой памятью. В мастерской она давно не работала, но теперь Марта могла ее навещать. Не часто: дочери почтенных родителей просто так по городу не шляются, не голытьба какая, но хоть раз в неделю дочь хозяина проводила часок-другой у бывшей прядильщицы. Если получалось, то и денег с собой приносила. Гуда не захотела уехать назад на хутор, где сейчас хозяйствовал ее племянник, хотя тот и звал старуху. Она предпочитала влачить свои дни в городе, в бедной комнате, хотя бывало, что и до рынка добредала с трудом. Зато она не рассталась со своей голубкой, которая, между прочим, и содержала ее. Марта об этом особо не задумывалась, потому что те монетки, которые она отдавала Гуде, казались красавице сущей мелочью. А прядильщица умудрялась жить на ее деньги, ни разу за последние годы не трогая тех сбережений, которые она сделала, пока еще оставалась в мастерской и могла даже брать работу на дом. Для Марты же она стала ближе матери, которая, хотя и любила дочку, но была женщиной сдержанной и неразговорчивой. То ли дело Гуда! Со временем красота стала почти что наказанием девушки: дочери почтенных родителей, с которыми она могла бы подружиться, сторонились ее, сплетничая и завидуя. Да и неинтересно ей казалось с ними. Разве они могли рассказать о чудесных травах, отвар из которых делал кожу лица упругой и мягкой, как у младенца? Разве они знали, что, если хочешь избавиться от неприятного поклонника, нужно постараться смотреть ему в переносицу? И тогда он не станет больше приглашать тебя, и ты сможешь на балу в ратуше танцевать с тем, с кем захочется.
   ...вот с этим -- в белом шелку, с серебряными колокольчиками, вделанными в каблуки. Говорят, он способный мастер, скоро отец позволит ему открыть собственную мастерскую, а дядя денег на обустройство обещал дать. Да уже и сейчас у половины девушек цепочки его работы. Но нет, замуж за него я не пойду. Не хочу я замуж. Нет. Еще не время...
   И Марта смотрела в переносицу красавцу золотых дел мастеру, походя выбирая другого, на которого смотрела уже иначе... Да, так, как ее научила Гуда. По-другому, не в переносицу, а... А как -- она никому не скажет!
   ...а камешек, две луны пролежавший в гнезде соловьином, так и поет, спрятанный под сердцем. Так и заливается! Спасибо, тетушка, спасибо! Вот досада, что мать прихворнула, а как поправиться, так я к тебе и загляну, непременно загляну. Помнишь, ты мне обещала отыскать еще одну травку...
  
   Патер Иоанн нашел Марту сидящей на хорах, в самом дальнем углу, где голоса певчих двоятся, расколотые органным днищем, и тащат за собой по маленькой мутной тени, и сбиваются пыльными птицами, и тяготят затылок. Простецы усаживаются здесь только во время больших праздников, когда церковь переполнена и не то, что сесть -- встать негде, но лица распахиваются, как створки окон навстречу апрельскому теплу, и нельзя помыслить, что Бог есть не только свет. Даже если пылевые птицы отбрасывают тень, и тень тяготит затылок.
   Девушка сидела, устало опустив плечи, закрыв глаза, притиснувшись боком к стенке. Девушка спала. "Что поделать, дитя мое, что поделать! Мать уже два месяца болеет, и удивительно еще, что госпожа лихорадка обошла ваш дом стороной. Карл заметил, что сентябрьский жар в первую очередь накидывался на старых и болезных, выгрызая их из тела города в считанные часы. Молодые сопротивлялись дольше, а к концу поветрия нашлись и такие, кто хворал, но не умер."
   Марта не заметила священника, хотя тот подошел вплотную. Иоанн хотел было уйти, не тревожить девушку, но потом передумал: лучше узнать, что за дело привело ее к нему, а потом отправить домой, отсыпаться. Завтра же нужно будет навестить прядильщика и предупредить, чтобы он не позволял дочери слишком уставать. Случается, что лихорадка отступает, а потом снова возвращается. Иоанн мягко положил руку на плечо Марты, боясь внезапно разбудить ее. "Дневной сон тонок и нервен, -- подумал патер. -- Его терзают невидимые тени, он высвечен неразличимыми звездами, ибо человек падает в сон как в колодец, затопленный солнцем, и смотрит вверх -- в темноту, которой нет".
   -- Дочь моя... -- прошептал Иоанн.
   Марта подняла голову и открыла глаза. Она смотрела на патера, еще не узнавая его.
   -- Просыпайся, Марта, просыпайся...
   Девушка тряхнула головой и окончательно пришла в себя. Она поспешно вскочила со скамьи и опустилась на колени перед священником.
   -- Простите меня, святой отец!
   -- Бог простит, дитя мое, -- Иоанн благословил Марту и добавил. -- Не за что просить прощения. Так что за нужда привела тебя ко мне?
   -- Мать.
   -- Ей хуже?
   Марта молча кивнула, а потом резко подняла лицо. Или патеру показалось, или девушка старалась сдержать слезы.
   ...А-а-а... А девочка у нас умная, знает, что от слез глазки краснеют и маленькими такими становятся, как у торфяного окуня. Кто ж такую полюбит?..
   -- Лекарь приходил сегодня? -- спросил патер.
   -- Приходил, -- девушка запнулась.
   -- Не бойся, дочь моя. Что сказал лекарь?
   -- Вы же знаете, нас пользует Август Герц...
   -- Ах, вот в чем дело! -- Иоанн даже развеселился, поняв. -- Ты думаешь, что, если я ценю своего брата, то должен ревновать ко всем его коллегам, которые лечат моих прихожан? Хорошо же обо мне говорят!
   -- Нет-нет, -- запротестовала Марта. -- Все вас любят, патер, никто о вас слова дурного не скажет!
   -- Довольно, Марта, не оправдывайся. Так что с матерью?
   -- Господин Герц сказал, она... -- девушка собралась с силами и, наконец, выговорила. -- Он сказал, что вам пора ее исповедовать, а то как бы не опоздать.
   -- Я и не знал, что ей так плохо, -- Иоанн в недоумении покачал головой. -- Еще позавчера Яков после вечерней службы говорил мне, что она пошла на поправку. Разве не так?
   -- Так, -- согласилась девушка, но в ее голосе снова послышались слезы. -- А вчера вечером стало худо. Совсем худо. Отец с ней остался, а меня послал к вам. Он сначала хотел, чтобы слуга пошел, но я так рада была выйти из дому... Ой, простите меня, патер! Не подумайте, я не сбегала от матери, я всю ночь у ее постели просидела, но...
   -- Я знаю, что ты хорошая дочь, Марта, не оправдывайся. Я тебя не упрекаю. А отцу передай... -- Патер Иоанн помедлил. -- Передай, что я зайду часов в десять. До вечерней службы я уже не успею.
   -- Но ведь мессу может отслужить патер Бенедикт или кто-нибудь другой!
   -- Кто-нибудь? Дитя мое, разве ты забыла, что Валентин нынче в отъезде? -- мягко сказал Иоанн. -- Сейчас при Марии Магдалине только я да патер Бенедикт.
   -- Так пусть он и служит!
   -- Патер стар, дитя мое... -- начал Иоанн, но замолчал. Он неожиданно почувствовал, что разговор с Мартой вильнул куда-то в сторону. И не понравилась патеру сторона та...
   -- Пусть служит патер Бенедикт! -- повторила девушка, воспользовавшись молчанием Иоанна.
   "Бенедикт стар и немощен. И ты знаешь это, Марта. Все это знают, -- подумал Иоанн. -- Я не хочу отправлять его в монастырь. И это тоже все знают. Бенедикт там зачахнет, а Альберт сможет приставить ко мне своего соглядатая. Валентин -- вся моя надежда. Так зачем же ты напоминаешь мне о тяготе моей? Ты повысила голос на пастыря своего, ты, голосом ломким и дребезжащим царапаешь мои уши, словно щенок я тебе! Щенок, с которым играют дети!"
   Иоанн посмотрел на Марту так, словно видел ее впервые. Она открыла было рот, но не произнесла ни звука. Иоанн продолжал смотреть на нее, пока она не опустила в смущении глаза. Солнечное пятно, залегшее между патером и прихожанкой, дрогнуло, обмелело, растеклось под ногами, впиталось в камень. Все оттого, что там -- высоко -- перелетное облако зацепилось за шпиль. А патер Иоанн все смотрел, а Марта все молчала... Но теперь в молчании ее была мольба, только мольба, а не то, другое, -- непонятное. Перелетное облако заслонило солнце, и не разглядеть патеру, что там -- вдали -- мелькало назойливо. Уже не разглядеть. Патер успокоился: "Нет, ты все-таки девушка добрая, Марта. Ты просто устала, дитя мое! Ты просто устала..."
   -- Подожди меня здесь, -- решился, наконец, Иоанн. -- Я схожу поговорю с патером Бенедиктом.
   Он перекрестил девушку и отправился к наставнику.
   (Не подобает обижаться на дитя измученное, патер, не подобает! К тому же, сегодня Бенедикт выглядит лучше обычного и, возможно, короткое вечернее служение все-таки окажется ему по силам. Бог милостив!)
   -- Иди, иди, и даже не сомневайся, брате! Не так уж я плох, как ты думаешь! -- успокоил Иоанна наставник. -- Когда я начинал здесь служить, я был один. Один как перст! И ничего, справлялся. А служка прежний -- поплоше нашего Кнута. Ты уже не помнишь... Иди, брате, иди! Управлюсь. Хотя годы уже не те, но Создатель наш милостив, не оставит он слугу своего старого без благостыни! Иди. Только, знаешь... Ты же знаешь: Мария всегда исповедовалась у меня. Не думай, не обида во мне говорит, что меня не позвали, не то, брате... Но ведомо мне такое, что тебе неведомо. Хоть может, оно и к лучшему. Значит, так Бог судил! Скоро ведь ты останешься без меня, и пора тебе многое узнавать. Может, и хорошо, что ты ей последнее причастие подашь. Рад я за тебя, брате: входишь ты в возраст истинно священнический, когда уже всем и для всех нужно быть в своем приходе. И смиряться! А теперь иди! Мне еще подумать перед службой следует да помолиться.
   И патер Бенедикт затворился в своей келье -- грустить.
  
   Их оставили одних. Смерть скромна. Скромна, как бесприданница, даже тогда, когда ее вытаскивают из духоты тюрем на лобное место, и над ней насмешничает рассвет. Даже тогда ее последнее одиночество неразрушимо, а сторонние отводят глаза, чтобы взгляд не споткнулся о низкий кровяной порог, через который переступают лишь однажды, чтобы не запнуться и не проскользнуть в игольное ушко чужой судьбы. А эта смерть тлела в затемненной комнате, она еще не вступила в свои права, но ее запах уже угнездился в пыльном пологе кровати, в горбатом одеяле, в посеченной косичке Марии. Патер Иоанн сидел рядом с больной, приготовившись принять исповедь, но женщина смотрела мимо него и молчала. Как дочь ее часом раньше, как муж ее часом позже. Лицо Марии выглядело спокойным, она собиралась с мыслями. Патер не сомневался, что и исповедуется Мария обстоятельно, терпеливо, как делала все в своей жизни. Надо только подождать. Иоанн ждал. Незаметно для себя самого он стал разглядывать лицо женщины. Мать и дочь похожи. Своей старостью Мария словно досказывает что-то скрытое в Марте. Марта напоминает о чем-то, погребенном в Марии. Жизнь движется по кругу: от Благовещенья до Рождества, от Рождества до Пасхи, от Пасхи снова до Благовещенья. И пребудет сие -- до конца времен. Так думал патер Иоанн, и не мог он думать иначе. Но в тупиках его памяти опять, как сегодня в церкви, начал звучать еще неразборчивый шепоток Андреаса Франка -- голос его молодости, голос несбывшегося лекаря, который видел в Марии что-то, самому Иоанну невидимое. Патер почти ухватил ускользающий образ, но тут же упустил его снова, потому что женщина заговорила.
   -- Я не знаю, кто Марте моей отцом приходится.
   Иоанн невольно подался вперед, решив, что плохо расслышал слова Марии, и покров сполз с тела женщины. Патер поправил ткань нетвердой рукой, выпрямился.
   -- Прости, дочь моя, но я, кажется, не расслышал...
   -- Я, как кошка приблудная, не знаю, от кого забрюхатела, -- громко и внятно произнесла старуха.
   На этот раз Иоанн совладал с собой. Но не совладать патеру с отчаянной силой хриплого голоса, с грубостью простецкой.
   (Мать и дочь похожи?.. Не так ли, Андреас?)
   -- Вы мне вроде не верите, отче?
   -- Говори, Мария, говори. Я... Я верю тебе.
   Патер Иоанн слышал себя словно бы со стороны. Он произнес то, что должно, ибо не был уже собой. Если бы Иоанну сказали, что он -- исповедник милостью Божьей, он не поверил бы. (Но это так, патер! Потому и позвали вас, а не Бенедикта. Ибо о вас и слова дурного не сказать. Пока что... Уже недолго!) И теперь, рука об руку с пожелтевшей от боли старухой, патер вступил на дорогу, по которой идут, не касаясь земли, а на обочинах разбегаются ртутные мысли, которые не словить словом, но ловушка духа захлопывается, едва они прикасаются к натянутой в темноте струне.
   -- Я пошла замуж за Якова не по любви. Я же приезжая, а он добрый был, богатый. Деревенской девушке о большем и мечтать грех, -- последние слова Марии отдавали полынной горечью заброшенного поля. -- Грех... За то мне и наказание Господне: поглядите, патер, во что я обратилась, когда дочь родила!
   Иоанн смотрел на бурое пятно на левой щеке Марии, на рябь меток, усеявших шею. Нетрудно представить, как бесы залепили ей оплеуху, а потом попытались душить старуху, но она вырвалась, вырвалась, вырвалась! И убежала от черта, оставив половину своих волос намотанной на кулак мучителя. Только лоб беглянки остался чистым и белым: тонкая светлая полоска под краем косынки. Или то голый свет просочился в форточку, увильнул от тяжелой сети витражного стекла?
   -- Семнадцать годочков мне стукнуло тогда, отче. Еще ж не старость! А где волосы мои, где зубы мои белые? Повылезли, повыкрошились! "На тебе, мышка, зуб костяной, дай мне железный!" Так матушка моя говорила. И я говорила, как родила, да не помогло мне! Вот что значит против заповедей идти!
   -- Успокойся, Мария. Ты говори, говори -- Бог все простит, -- утешал патер грешницу.
   -- Бог -- слышит! Слыш-шит, -- прошептала старуха. -- Я ж пока трепалась, поглядела на вас, отче, свет завидела. Пригляделась: и точно! Да это ж Ангел мой за вами встал, да головой качает: "Не о том, мол, ты Мария, не о том говоришь..." А я все скажу! -- старуха подняла руку к лицу, словно отмахивалась от сентябрьской летучей паутины, и размазала по подбородку слюну.
   -- А особливо -- про работника одного, что на Якова горбился об то время, -- продолжала она. -- Я его еще прежде приметила. Когда под венец с Яковом идтить еще и не думала. Ну и нравился мне молодец, чего греха таить: то подмигнет, то скажет что смешное, а то и за локоток... Я б за него пошла, если б Яков по весне не начал со мной разговоры говорить. Тут уж выбирать было нечего! А через месяц после свадьбы черт попутал. Поехал муж на два дня к родне, а я дома осталась, чтобы за мастерской присматривать. Тогда у приказчика нашего жена молодая вот-вот разродиться должна была, он только о том и думал, все ж другое забывал. Да я обрадовалась отчего-то, когда Яков велел мне остаться: видно, что-то на сердце лежало. Недоброе лежало. И в первую же ночь пошла я к моему ряженому, да не суженому. Он вроде б случайно в мастерской заночевал, а я вроде б случайно к полуночи туда спустилась. Ну и слюбились мы на тюках.
   Мария закрыла глаза. Иоанн уже подумал, не забылась ли она, но тут старуха выпростала руку из-под одеяла и указала на дверь. Патер оглянулся, но дверь оставалась закрытой и из-за нее не доносилось ни звука.
   -- Все хорошо. Никого здесь нет, Мария. Тебе померещилось.
   -- Примерещилось?
   -- Говори, Мария, говори... Нас никто, кроме Бога, не слышит.
   И она поверила ему -- доброму патеру нашему, за которым встал ее Ангел.
   -- А на другой день, к вечеру муж домой вернулся. Спешил, видать. Может, почуял чего... Как приехал Яков, так я и с ним легла. А уж льнула-то к нему -- на диво! Знает кошка, чье мясо слопала. А недели через две по утрам муторно мне стало. Хоть к столу не выходи. Понесла, значит. Да от муженька ли расторопного? С Яковом-то мне хоть тепло, хоть сладко, а соли нет. А когда с тем любилась, земля-матушка пела подо мной. И наутро я, на что ни гляну -- смешно становится, вот ходила до вечера, как по волнам ходят. И сказать-то странно! Муженек решил, что я радуюсь его скорому приезду, не иначе. Вот и уложил... Как надоть.
   -- И ты думаешь, что?..
   -- То-то и оно, что не знаю! Одна Богородица знает, да сколько я ни молилась, сколько ни просила, чтобы она печаль мою разгадала, легче не становилось. Ни сна мне вещего, ни указки какой... Ничегошеньки! А уж как родила я Марту, как волосья полезли, так и совсем худо мне пришлось. Да и дружок мой вдруг к мяснику съехал. Девка у того была -- не то, чтобы красавица, но и не урода какая. А я-то знала, что он ко мне прилепился и к той только с горя пошел. Может, и он чего про Марту подумал. Сначала я даже довольная была, что дружок мой милый не видит, как изболелась я родами, а после... После затосковала я пуще прежнего!
   -- Ты раньше исповедовалась в грехе сем? -- спросил Иоанн.
   -- Раньше! -- Мария поморщилась. -- Патеру Бенедикту говорила, да хитрила, как все бабы. Грешна, мол, грешна, а что за грех -- поди доищись!
   Иоанн вспомнил слова наставника. Так вот о чем пытался предупредить его старик! Теперь патер не сомневался, что Бенедикт все понял в свое время. Жаль только, что женщина так и не поверила, что прощение за свой грех она уже получила. Вот и мучалась невесть чем до сего -- последнего -- своего часа. Воспоминание о Бенедикте потянуло за собой видение отяжелевшей Катарины, и как-то нехотя мысли патера опять выпали в ту несказуемую тишь, где хозяйничал недоучившийся сын лекаря. Нечто, еще неразличимое, как заноза, тревожило Иоанна. Нечто неведомое, тихое, шепотное мешало исповеди увенчать грешную жизнь Марии. Оттого и казалось ему, что нет в комнате ни долговязого патера, воспарившего в сердечной молитве, ни кающейся облезлой грешницы. Патер смотрел на себя как бы со стороны, и ему казалось, что они с Марией походят на двоих скверных комедиантов, которые кривляются попусту, ибо и смотреть-то на них никто не хочет. Таких дураков ряженых в горний замок не пустят, а оттолкнут копейным древком от ворот: "Что еще удумали, голь перекатная! Неужто пред очи Господа нашего захотели вылезть? Да кольни-ка ты их, Петер, в бок, чтоб неповадно было!" Корона съехала на ухо, император споткнулся о волосатую ногу своей императрицы, и даже полуслепой нищий -- завсегдатай рыночной площади -- видит, что старый шут пьян, а молодой шут вовсе не молод, и поздно ему пищать из-под худого паричка из козьей шерсти.
   (Им -- поздно. А вам -- рано. Что-то не то, патер. Да прислушайся ты, наконец, к себе, к сыну лекаря, голосящему изнутри твоего прошлого: "Что-то не так!" Смотри, ты же видел, как все начиналось сегодня: желтая старуха на ртутной дороге. Желтая старуха... Желтая? Слушай, патер, а ведь желтая!)
   И тут Мария снова покосилась на дверь, даже приподнялась на локтях, чтобы получше разглядеть цветастый бред свой. Но локти подогнулись, старуха охнула и упала назад. Одеяло на ее животе натянулось: было многогорбое, а стало одногорбое. Патер Иоанн сощурился: "Однако! Две беременные женщины в один день -- сие уже чересчур, как будто... Да и не по возрасту старухе такое". Сделав вид, что он хочет поправить больной постель, патер Иоанн коснулся вздутия. Надавил -- совсем несильно надавил -- но, когда он посмотрел на Марию, то увидел, что она откинулась на подушки в забытьи. От боли? (Комедиантов закидали гнилой морковью, патер, и они юркнули в толпу, уворачиваясь от хохота и оплеух.)
   А теперь? Иоанн надавил сильнее. Старуха охнула, но не очнулась. Патер, крякнув, снял с Марии покров. Ему почудилось, что это молодой Андреас Франк вылупился из священнического облачения и резко сдернул одеяло. "Глаза б мои не видели! Где же ты был, Август Герц? Куда ж ты смотрел все эти дни, недоучка? Да и я сам -- хорош! Раньше мог бы сообразить..." -- бранился про себя патер.
   Он вышел из комнаты и велел слуге найти Якова, который после его прихода спустился в мастерскую, но сначала -- принести ведро и раздобыть длинную камышовую соломинку. Хотя бы это... Хоть с кухонного полу, хоть из мастерских... Патер вытащил из принесенного вороха пять соломин потолще, хотя для дела бы сгодилась всего одна, взял ведро и вернулся к Марии. На Марту-затихшую-в-углу он даже не глянул. Иоанн закрыл дверь и сделал то, чего не сделал Август Герц. А ведь мог же! "И не сегодня, а позавчера, судя по всему..." -- прикинул сын лекаря. Старуха, по счастью, пришла в себя, только когда все уже закончилось. Мария поворчала немного, раздувая ноздри, причастилась и почти сразу же уснула. Будь Андреас и вправду лекарем, он не поручился бы, что запоздалое средство спасет болезную, но патер Иоанн уповал на милосердие Господа. От ведра расползалась едкая вонь застоявшейся мочи.
   Хмурый Яков вошел в смежную комнату и не заметил, как Марта-черная отпрянула от двери материной спальни.
  
   Карл Франк расхохотался и, как в детстве, с размаху хлопнул брата по спине.
   -- Поздравляю! Поздравляю, отче: ты неисправим!
   -- Я знаю еще одного человека в этом городе, который поступил бы точно так же, -- огрызнулся патер Иоанн.
   -- Мне -- положено. Но ты! Кстати, Андреас, а ты не сожалеешь теперь, о том, что пошел против отцовской воли и не захотел сделаться лекарем?
   -- Никогда! Как ты можешь об этом спрашивать?
   -- А я бы хотел, чтобы в нашем городе обретался хоть один коллега, за больных которого я бы не беспокоился, -- уже без смеха сказал лекарь. -- Надоело мне сторожить твоих прихожан на пути к погосту! А сегодня вот не пришлось... Обычно ты меня зовешь, а тут -- сам. И правильно ведь все сделал, не придерешься.
   -- По-моему, рано радоваться. Посмотрим, как она себя завтра будет чувствовать, -- задумчиво произнес Иоанн.
   -- Слышу слова не мальчика, но мужа. Слышу слова лекарского сына, а не...
   -- Мне дадут в этом доме поесть, в конце концов?! -- закричал патер Иоанн, никогда не повышавший голоса.
   Карл бросился вон из комнаты, на ходу призывая Магду. Иоанн устроился у камина и, улыбаясь, слушал, как внизу рокотал голос брата. Старая служанка уже через несколько минут скрипела ступенями и дребезжала утварью на пути в столовую. Карл обогнал ее на лестнице и влетел первым -- с высоким серебряным кувшином в руках.
   Под круглыми сводами подвала темные бочки вина, гнутое дерево стенок пропитано запахом копченых туш, висящих под потолком. Магда ходит толстеньким домовым, выдергивает затычку, и вино бежит по желобку, ухает о стенки кувшина, визжит, дробясь о дно. Карлу Франку пришлось бы нагибаться здесь, и казался бы он неуклюжим и жалким под низкими сводами. А Магде славно! Хозяину своему, который для нее так навсегда и останется "молодым хозяином", она и до плеча не достанет. Но до уха евоного дотянуться иногда хочется, чтоб потрепать, как следует...
   ...ишь, куда вымахали мальчишки! Ну, Андреас, еще понятно -- сурьезным человеком стал, а Карл -- бегает, как и прежде. Нет же ему угомону! Сорванец-сорванцом. И чего они сегодня так раскричались? Непохоже, совсем это непохоже на нашего Андреаса!..
  
   Дни становятся все короче и короче. Сумерки обрываются быстро, словно сворачивается почерневшая кровь ночная, и скушно в городе. До высоких зимних праздников еще далеко. Но перед началом самого тоскливого ожидания, еще раз налетит почти летняя радость на город. Нет, лучше, даже лучше, чем летом! Накатит праздник шальной и щедрый, в короне из желтых осенних цветов, которые не успели пригубить ранние заморозки. А ведь скоро зима. Но прежде -- веселье: День Всех Святых. На окнах появились сегодня тыквы -- маленькие и большие, полые. В них уже спрятались свечечки, но пока не горят, таятся, рано еще. И горожане присмирели, только на рынке с утра народу толклось больше, чем обычно. К полудню горожане притихли вовсе. Кто может себе позволить, лег отсыпаться. Ночь поздней осени длинна, а эту мало кто хочет пропустить. Особенно, если он молод. Еще вчера слонялись по улицам сыновья мастеров и торговцев с обструганными шестами, а сегодня к палкам прикрепят ветошь, бубенцы, да вырезанные из поленьев головы чудных тварей. Богатые наследники заказывают украшения для своих шестов у плотников и чеканщиков, бедные -- придумывают сами, кто во что горазд. И все ради того, чтобы сегодня вечером деревяшки превратились в коней и понеслись с гиканьем по улочкам, чтобы мчались, освещенные смоляными факелами. Сегодня... Уже сегодня! А покуда кони валяются под кроватями, маски и пестрые нитяные парики отлеживаются в сундуках. Их вытаскивали днем, проветривали, протирали, чинили, но только так, чтобы соседи не подглядели. Иначе, какое ж это удовольствие? Зато на кухнях -- переполох. Служанки -- в муке, передники -- в масле, хозяйки -- в крик. Это-то не страшно, пусть видят. Все равно не скроешь. Но лучше -- тише. Тише!
   Патер Иоанн отслужил службу и раздумывал, не пойти ли ему на вечер к брату. Но тут он припомнил прошлогодние развлечения и решил остаться с Бенедиктом. В прошлом году, вернувшись задолго до рассвета из дома Франков, он потом семь потов с себя согнал, пока привел церковь в порядок, не дождавшись заспавшихся служек. Впрочем, утром, как и всегда после праздника Всех Святых, в Марии Магдалине народу собралось мало. Все больше старики, которых не растолкали, не оглушили криками и хохотом этой ночью. Впрочем, в прошлом году заметил патер и несколько семей -- из тех, о которых простонародье говорит, словно прогибаясь. "Интересно, а много ли прихожан приходит в День Всех Святых в малую Гертруду?" -- прикинул патер. Александр всегда уже заранее ярился: первый день ноября становился для него, пожалуй, самым тяжелым в году. Как-то Бенедикт сказал, что Александр сам во всем виноват: не стоит запирать Гертруду на ночь. Во-первых, потому, что не по-Божески сие -- вдруг заблудшая душа утешения искать притащится, душе ведь не прикажешь -- днем его искать или ночью, а во-вторых, потому, что все равно молодые да сильные замок сломают, разгорячатся еще больше, и хоть ты всю ночь в церкви бодрствуй, их не остановишь. Патер Иоанн и не собирался никого урезонивать. Вечером Дня Всех Святых он пожелал спокойного сна Бенедикту, помолился и лег.
   А деревянные кони уже грызли удила.
  
   ...полночь! В городе полночь! У-у-у, какая рожа... Да и Готфрид наш хорош -- чертяка полосатая, как есть, чертяка! Чтоб его! И не Готфрид это вовсе... Готфрид -- вон тот, который свиным рылом в Эльзу тычется. А она ржет, бесстыжая. Стыдливые-то девки сегодня по домам сидят, на семь запоров запираются. Да на что нам такие сегодня? Пьяная Эльза совой ухает... А может, и не Эльза это вовсе? В темноте не разглядишь. И-и-и! Поехали! Посторонись, приятель, это я -- нежить лесная, я сегодня здесь за главного! Поехали! Сначала вон в те двери стучи. Видишь, у них огонек в тыковке, ждут нас, значит! Найдется, чем поживиться. Топот, стук, визг, хохот! Спасибо, хозяюшка, спасибо, милая! Смотри, какие пироги! В мешок их, в мешок. Да не сомни, олух! А в этих окнах темно... Ничего, повоем немного под окнами, чтоб впредь неповадно было бирючиться. Тоже мне -- благородные нашлись! Ну что, вроде всех поблизости обошли? Пора и честь знать! Дай-ка еще глотнуть, браток! Что? К Гертруде пора? Ик! Поскакали! Ик! Опять отче замок навесил! Вот умора! Так его, так... У-у-у! Ну и помянет нас завтра Александр, ох уж помянет... Слушай, Отто, а что это за баба в белом? Вроде как и морды совсем нет... Впервые вижу, чтоб такое выдумали! Да, бабы -- они на все горазды! Только вот когда она к нам прицепилась? Вроде, как к Гертруде подскакали, не приставал уж к нам ни один черт... Эй, подружка! Подружка... Да куда ж ты делась? Тьфу, напасть! Чего только с пьяных глаз не померещится! Поскакали дальше, ребята! У-у-у! Смотри, куда нас вынесло -- к самой Марии Магдалине! Нет уж, туда мы бедокурить не поедем. Я еще не оглох -- там и без нас весело, песни поют! Молодчики из богатых, не иначе. Да ну их... Нет, Готфрид, не хочу я драку здесь затевать... Патер Иоанн -- душа добрая, жаль его. Перебьем ведь чего. Подождем лучше, когда они из церкви вывалят, тогда и зададим жару белоручкам, если тебе уж так приспичило. Глянь-ка, глянь, Отто, а ведь та белая баба с ними выходит! Что за черт?! Когда это она успела? Ну погоди, подруга, сейчас-то я тебе в личико-то гляну. Окружай ее, братцы, живее! Стой! Стой, подруга! Теперь-то не убежишь, не на тех напала! Какую ты там красу прячешь? Мы парни хоть куда -- не смотри, что нежить лесная. Мы плохого над тобой не учиним. Да не ржи ты, Готфрид! Ну, разворачивай ее ко мне! Да где ж та тряпица крепится, а? Может, сама снимешь, подруга? А Готфрид тебя за то поцелует! Да не ржи ты, черт полосатый! Смотри-ка, снимает! Ну, подру-у-у-у...
  
   Такого патер Иоанн припомнить не мог. Такое случилось впервые: голытьба с окраин затеяла драку недалеко от церкви. Бывало и раньше, дрались, но чтоб поутру забитых насмерть на улице находили... Нет, такого раньше не случалось.
   -- Я же говорю тебе, брате, -- прокряхтел Бенедикт. -- Конец Света близится! Мне чудится по ночам, что вот-вот труба зазвучит. Но нет, тщетно жду я в ночи. Однако знаю: уж недолго мне ждать осталось!
   -- Ты поспи, Бенедикт, а я пока в магистрат схожу. К вечерней службе вернусь.
   -- Все хлопочешь, брате! Но мы о другом ныне думать должны. Говорю тебе -- о другом!
   -- Полно. Пойду я, -- Иоанн встал со скамьи. -- Пойду. В магистрат по пустякам меня никогда еще не призывали. И, что бы ты ни говорил, но и о мирском нам печься приходится. Иначе пошли бы мы оба в монастырь смолоду. А ведь не пошли, Бенедикт, не пошли!
   -- Смолоду ли, со стару... А ведь правду речешь, брате, пора мне к Альберту.
   И Бенедикт закачал головой, как нитяная игрушка на ветру. Ребятишки-то забывчивы, поиграли и бросили.
   -- Пора, брате! Вовремя ты мне напомнил, а я все тяну, откладываю... -- ныл наставник.
   -- Ты мне здесь нужен. Не спорь -- нужен, -- твердо сказал Иоанн. -- А теперь ложись все-таки спать. Мне пора.
  
   Хочешь-не хочешь, а на пути к магистрату переулок, ведущий к пожарищу, не обойти. Да и не так малодушен патер, чтобы обходить. Он только там не показывается, где раньше еврейский квартал глаза мозолил. (Все остальное -- можно стерпеть, патер. Не так ли?) Пройдут дожди -- пусть моросящие, легкие, холодные -- дожди поздней осени, но кровь растворят. И останется грязь грязью. И все! Суета сует и все -- суета...
   Даже сейчас, когда листья попадали, а снега еще нет, город красив на диво. В богатых кварталах облупившихся стен не заметишь, каждый хозяин дом свой содержит, как подобает. Краски, если день солнечный, даже слепят. А как причудлива черепица! И зеленая, как лягушачий собор в запруде, и оранжевая -- матовая, гнутая, и блеск медных пластинок на крыше у золотых дел мастера. "А вот тут Август Герц живет, не к ночи будь помянут!" -- вспомнил Иоанн, проходя мимо нарядного дома: -- "Лекарь он скверный, но красоту видит. Водостоки у него цветные, в форме драконьих голов. Любо-дорого глядеть на них в дождь, когда из разверстых пастей вода хлещет. Только дожди ноябрьские не по зубам лилово-алым драконам. Сколько пастью ни хлопай -- не поймаешь водяной пыли, и сыт ею не будешь..." Патеру стало почему-то жалко чудовищ. Так и скалиться им на снег тяжелый до весны. До весны... Как же далеко еще до весны!
   Иоанн уже подходил к зданию магистрата, когда прямо перед собой увидел сухопарую фигуру патера Александра. Вероятно, Иоанн задумался и долго не замечал идущего навстречу священника. Кстати, а не из магистрата ли? Отступать или прятаться поздно. Надо признаться, что после погрома Иоанн не впервые сталкивался с Александром, однако, с Божьей помощью, ему всегда удавалось избежать беседы. Но на этой узкой улочке им не разминуться. Как и тогда, на пути к еврейскому кварталу. За последний месяц патер Александр заметно сдал, кожа на лице походила на вздыбленную, примороженную землю, на ту землю, по которой они сегодня шли навстречу друг другу. Песок в самых маленьких песочных часах -- тех, что отмеривают минуты -- успел бы перебежать из воронки на горку, и только тогда Александр заметил Иоанна. Но патер окраинной Гертруды не мог замечтаться на улице. Держался он всегда настороженно, глаза зыркали, руки подрагивали, не было покоя патеру Александру. Да и не вынес бы он покоя. Однако Иоанн его заметил все-таки первым. А не страдал ли Александр, как и собрат его, глазной слабостью? Кто ж его знает... Но, подобно Иоанну, предпочитал этого не показывать. Как и все прочие свои слабости. Быть может, он догадывался, что уж кому-кому, а ему бы их не простили. (Или слабости ваши таковы, что нет им прощения, патер Александр?) Иоанн чуть замедлил шаг, словно надеясь оттянуть ту минуту, когда они неизбежно встанут лицом к лицу. Но Александр пошел быстрее. Как бы ожидая братского лобызания, он развел руки. Иоанн предпочел не заметить сего.
   -- Здравствуй, уважаемый.
   Александр опустил руки и прикрыл свои близорукие -- все-таки близорукие и усталые! -- глаза.
   -- И ты -- здравствуй! Уж не в магистрат ли ты стопы свои направляешь? А? -- спросил Александр, подмешав в свои слова изрядную долю язвительности, в данном случае вроде и лишнюю.
   -- Туда, -- как можно спокойнее сказал Иоанн.
   -- Оказывается, и тебе есть что порассказать о минувшей ночи. Вот бы не подумал! -- продолжал окраинный патер. -- Только зря ты на них рассчитываешь, Иоанн! Они и пальцем не шевельнут, чтобы кого надо к ответу призвать! А про то, что в Марии Магдалине учинили, я им уже поведал. На тебя не понадеялся. Зря, как видно...
   Патеру Иоанну показалось, что он ослышался.
   -- Ты хотел сказать, -- осторожно начал он, -- ты хотел сказать: о том, что учинили в Святой Гертруде?
   -- Сказал, что хотел сказать! -- рубанул Александр. -- В Марии Магдалине!
   -- Про драку? -- все еще не понимал Иоанн. -- Но они не в храме подрались.
   -- Драка -- мелочь! Одним чертополохом больше, одним меньше -- не велика потеря. А вот то, что сын золотых дел мастера, который уезжал учиться, и недавно вернулся, жидовские песни в Доме Господа Нашего распевал -- к небу вопиет! Знаем мы, у кого они в Мейце учатся!
   -- Подожди, Александр! Жидовские песни... С чего ты взял?
   -- А ты что -- не знал?
   Александр даже отступил на шаг от изумления.
   -- Не знал.
   -- Хорошо же ты пасешь овец своих, Иоанн! И нет, чтобы старших собратьев послушать...
   -- Не твое горе, как я их пасу, уважаемый!
   -- Ах, не мое? -- Александр оскалился.
   -- Так откуда тебе известно, что распевали в Марии Магдалине? -- приступил к нему Иоанн.
   -- Добрые христиане и среди сброда порою пребывают! -- ехидно прогундосил Александр. -- Но потом не молчат, как некоторые. Мучает их поругание Дома Божьего!
   -- А может, их мучает зависть к молодому мастеру, который всего два месяца, как вернулся, а половину заказов кое у кого перебил? -- спросил Иоанн.
   Патер уже догадался, кто донес на Курта, о котором, несомненно, шла речь, и почему донес не ему, а Александру. Все-таки придется Иоанну взяться за Германа всерьез. Вряд ли его брат и мать знают о доносе, и тем более невероятно, чтобы они одобряли его. Каким бы посредственным мастером ни был Рудольф, но он всегда поступал честно.
   -- Ты, я вижу, как и эти фарисеи в магистрате, думаешь защищать богохульника?
   -- Я просто не думаю, что Курт мог петь в храме что-то непристойное, даже в такую ночь. Мало ли песен! -- уже примирительно сказал Иоанн.
   -- Все, что есть жидовского, -- все непристойно! Богохульник должен быть наказан! -- закричал окраинный патер.
   -- Я твоих советов не просил и не прошу, Александр. Так что воздержись, брате, -- теперь уж совсем спокойно сказал Иоанн.
   -- Ах, так?! -- только и мог брякнуть праведный патер.
   -- Так, уважаемый! А теперь я тороплюсь. Прощай!
   Иоанн двинулся вперед, рассчитывая, что Александр посторонится с дороги. Но старик не шелохнулся, а, когда патер подошел к нему вплотную, подсунул лицо к самому подбородку Иоанна и выплюнул несколько слов.
   Когда Александр остался далеко позади, а перед патером Иоанном выросло здание магистрата, он все еще переваривал последние слова окраинного патера: "Так легаты уже прибыли! Еще вчера -- прибыли. Но в День Всех Святых в город не въехали. Что странно. Не потому ли меня вызвали в магистрат? И пробудут легаты здесь дольше, чем предполагалось. Почему же об этом знает Александр, а я -- не знаю? Или я пропустил вестников от Альберта? Все может быть! Завтра же поеду в Святого Николая. Успеть бы прежде Александра! Успею, наверняка успею. Бенедикт держится хорошо, и завтра с утра меня вполне заменит. А патера Александра заменить некому. Только... Пресвятая Дева, почему же на душе так тяжело?"
  
   Покинув магистрат, Иоанн вернулся в церковь, отслужил вечернюю службу и затворился в келье. Служку он отправил за Карлом Франком. Патер слишком устал за этот день, чтобы пробираться аки тать по ночному городу. Иоанн сидел за столом, сжимая виски руками. Он размышлял над тем, что услышал в магистрате, и никак не мог остановить болезненное мельтешение мыслей: "Как они сказали: Курт завтра на рассвете уезжает из города?.. Нет! Курт бежит! Пресвятая Дева, но от чего же он бежит? Не от полоумного же Александра! Ни магистрат, ни я, как его духовник, наказанием ему не грозили. Видимо Курт что-то знал, что-то, о чем я не догадываюсь. Только сердце ноет. И в магистрате все ходят мрачнее тучи. А у меня лишь боль сердечная -- бессловесная. Матерь Божья, помоги мне! Неужели я заболел? Как не вовремя! Завтра в монастырь, а меня душит... Карл говорил, чтобы я печати его с шеи не снимал, что легче будет. Я и не снимал. Но напрасно все -- заболел!"
   Патер Иоанн нащупал под рясой шнурок и сжал подарок брата. На мгновение ему почудилось, что боль отступила, и он даже прошелся от стены до стены, чтобы убедиться, что сердце уже не давит, не гнетет, не ноет. Сердце затихло. Тихо-тихо оно кружило по келье, задевая крылами заправленную кровать, потертые кожаные переплеты, распятие, стены, лавку, и снова -- распятие, книги, книги, распятие... Крылья филина широки и жестки, серые перья прокалывает пламя свечей, огонь узок, он колет до мяса, до кости. Но патер Иоанн уже не чувствовал запаха гари, он кружил по келье и не замечал, что его сердце сужает круги, опускается ниже и ниже, ибо не на чем ему больше лететь. Иоанн ходил в сумраке, а сердце догорало в нем и глухо ухало пьяной Эльзой.
   (От этой болезни нет средства у Карла Франка, Андреас! Не ты один в городе страдаешь сегодня. И ни Карл, ни кто другой помочь не может. Велико дело -- выпустить застарелую мочу! Но ведь Мария все равно умрет. От судьбы нет лекарства, Андреас! И Марию-старую-сонную душит в сумерках грудная жаба, и Марта-спящая-красиво стонет во сне, и Анна смотрит на храпящего Германа и плачет. А Карл бредет по улице, словно к ногам его привязаны пудовые камни. Он не хочет сегодня никуда идти, но он идет, он все ближе и ближе. Однако тебе нечего ему сказать, так и знай, Андреас! Или я ошибаюсь?)
   Но когда Карл Франк постучал и вошел к нему, патер Иоанн сидел на лавке, уже зная, что не помощи станет просить.
   -- Мужайся.
   (Так кто из них сказал-то? Я не знаю. Меня там не было, и этого я знать не могу. Только этого -- не могу.)
  
   Глава XVII
  
   "Луна, луна моя, корова полуночная сивая! Не лижи мне спину, больно... Что мне за дело до того, что ты хочешь пить? И я хочу. Но кувшин обмелел. А тебя доить высоко... Не доберусь я, грешный..." -- патер Иоанн бредил в полнолуние. Никто не знал, как тяжело переносит он белесую опухоль небесную: ни патер Бенедикт не ведал, ни Карл Франк, ни он сам. Бог помиловал старого слугу своего: на рассвете патер забывал о бессоннице, глодавшей его до вторых петухов. Ночной и утренний Иоанн никогда не встречались. И сегодня -- в три часа пополуночи тяжелый сон задушил того, кто хныкал и стонал после заката, и начал вынашивать другого -- доброго патера нашего, который и голоса-то никогда не повысит. Бог воистину милостив: Иоанну не приходилось стыдиться за себя.
   Но он так и не узнал, что не один мучился от жажды на пустыре первой по-настоящему морозной ноябрьской ночи. В его городе, на окраине, в пористой темноте бессонницы неразделенной -- ломала руки женщина, о которой патер Иоанн и слыхом не слыхивал.
   -- Дева Мария, как пить-то хочется! Но нет, нет, то слабость. Прости меня, Пресвятая, избалована я, -- шептала сквозь зубы Елизавета.
   -- Ху-рр! -- выдохнула толстая торговка, спавшая на соседней лавке.
   На постоялом дворе, в закутке, между залом и кухней, поместились только две путницы. Дом-то переполнен. Да, по чести говоря, и не приспособлен пока дом для постоя. С тех пор, как купил его месяц назад лысый погорелец -- хорошо еще, что тетка деньгами ссудила! -- не успели здесь все устроить, как следует. И не больно-то старались.
   А чего зря деньги транжирить? Ведь больше-то пристать негде ни страннику, ни торговцу, ни школяру бродячему, ни шуту гороховому. Хочет-не хочет, а другой дороги у него нет, коли родни в городе не случилось.
   (...а чего зря деньги транжирить? Ведь больше-то пристать негде ни страннику, ни торговцу, ни школяру бродячему, ни шуту гороховому. Хочет-не хочет, а другой дороги у него нет, коли родни в городе не случилось...)
   У Елизаветы Тарингемской здесь родни не случилось. А человек, который был для нее дороже всего на этом свете, жил сейчас в обители Святого Николая и не знал, что Елизавета последовала за ним. Ведь он запретил! Он -- Конрад Этенбургский -- запретил! А она ослушалась... Впервые не захотел святой, чтобы его духовная дочь следовала за ним. И Елизавета не вынесла одиночества. Прежде, когда умер ее муж Людовик, -- терпела, ибо Святой Конрад простер над ней крылья; когда детей оставила на попечение Божье, -- возрадовалась даже, ибо он так велел; после того, как удалил от нее всех ближних -- смирилась; но когда сам наставник уехал -- не вынесла. А теперь мучилась жаждой на постоялом дворе чужого города. И кто бы сказал, что ей всего двадцать четыре года от роду, и кто бы подумал, что герцогиня, и кто бы знал, что и ее святой называют, и до канонизации красавице рукой подать. Правда, сначала почить во Бозе придется. Но кто бы подумал об этом здесь? Ведь не светилась же она в темноте! Честное слово, не светилась. Вот если бы сняла платок, чтобы луна облизала голову сальным блеском, то, может, и увиделось бы нечто. А так...
   На соседней лавке храпела торговка сеном, на беду свою перепившая вчера с угольщиком. Баба безбожно храпела и смеялась сквозь хрип. Снились ей корзины, полные васильков, кольцо золотое на собственной руке, и -- отчего-то! -- алый парус на реке, покрытой льдом. Даже во сне эдакая несуразица веселила толстуху. Хоть и проваландалась она сутки с хмельным братком, а после целовалась под рыночным навесом с безымянным дружком, но дома слыла бабой дельной, хозяйственной. Блудлива не больше, чем любая другая вдовушка на хуторе дальнем. Однако колец больших блестючих ей гости не дарили. А если б кто и дал, то она бы руки отдернула и быстро за спину завела.
   ...может, разбойник какой? Нет, с такими она не гуляет! А вот приснится же...
   Торговка смеялась. В двух шагах от нее Елизавета терла ладони. Когда рассветет, станет заметно, что пальцы у нее тонкие, белые. Кожа между суставами почти к самой кости прилегает. На такие руки только кольца и надевать. Чтобы отяжелели они, чтобы не взлетали испуганно от шороха, от окрика, чтобы не уносило их по ветру в ненастье.
   -- Ах, как холодно, Пресвятая!
   Избалована герцогиня! В закутке не холодно -- кухня за порогом. А печь простынет только перед самым рассветом.
  
   Солнце еще не встало, когда Елизавета Тарингемская покинула постоялый двор. Поскальзываясь на примерзших колдобинах, похрустывая серым ледком, странница поплелась к церкви. Уже пять дней, как не приходилось ей слушать мессу. Но тогда хоть оправдание находилось: вдоль тракта не сохранилось ни церквей, ни часовен. Два года назад в этих местах прошли духовольцы. Их и поныне недобрым словом поминали в округе. Хотя не сыщется, наверное, ни одного поселка, из которого не влились бы в белоглазую толпу чьи-то мужья, сыновья, а порой и дочери. Та весна голодной выдалась, запасов у простецов почитай, что не осталось, с духовольцами же весело, да и сыто иногда. А уж церкви они жгли лихо, с песнями и улюлюканьем. Потом, когда Гогенлое с одержимыми расправился и для острастки развесил на дубах вдоль дороги кое-кого из поселян, все успокоились. Но отстроиться еще не успели. Только по приказу герцога деревянную часовенку в двух днях пути от города возвели. Но если странник здешних мест не знает, то и не смекнет, что вот за тем перелеском часовня, да монашеская келья, вырытая в холме. Не разглядела ее и Елизавета. Потому теперь и стучала деревянными башмаками по мерзлой грязи, торопилась.
   В церковь она пришла сразу после священника. Исповедовалась. Патер Александр приглянулся герцогинюшке, строгостью своей напомнил наставника, чей запрет она нарушила. Но об этом грехе Елизавета не помянула. Так или иначе, через пару дней придется посетить обитель, дабы броситься в ноги святому мужу. Уж он-то ее не простит! Он накажет так, что и Бог смилостивится. "Если так боюсь я смертного, то как же Господа убоюсь, когда предстану перед Ним?" -- думала порой Елизавета. Окраинный же патер не мог ее ни испугать толком, ни помиловать, но понравился. Ибо Елизавета об ту пору уже и в первом встречном различила бы отсвет грозового лика наставника Конрада. И крохи сходства вымаливала у всех, как милостыню. Но теперь-то наставник совсем рядом. И, если не уедет внезапно, то увидятся они.
   Святой не собирался покидать обитель. Ни сегодня, ни завтра. Вчера поутру потянулись в монастырь к заезжему исповеднику богобоязненные горожане. Еще до заката Конрад узнал, что император ждет легатов только через две недели. А про то, что епископ Зигфрид снова укатил, на сей раз, на Вселенский собор, он и ранее ведал. Ведал он и нечто, Зигфриду неведомое. Вот удивится-то старец, когда поймет, что кардинал-легат, собор тот созвавший, время тянет, чтобы братья иезуиты кой чего успели наворотить в отсутствие легковерных епископов. Чтоб отыскалось, чем в глаза тыкать развращенному клиру да императору гордому. Потому-то вчера, еще до заката, поглаживая четки и маленькие головы горожан, Конрад решил, что сам Господь наш задержал его в сей обители. Искомое оказалось даже ближе, чем он рассчитывал. А горожане-то как радовались!
   ...его святым называют, матушка! Хромой помощник келаря такое понарассказывал, что я домой из монастыря как во сне ехал. Сподобился, матушка, значится! И я сподобился святого увидеть! Вот уж не думал... Он хоть росту и небольшого, а глянул на меня походя, словно сушняком, горящим, по лицу полоснул. То-то! А уж как патера Иоанна проняло! Хотя он и двух часов с теми приезжими монахами не пробыл, назад в город заторопился. Вроде бы оно и понятно: боязно ему старого Бенедикта одного оставлять. Но все одно: зря это он... Нечасто рядом со святым трапезничать доводится! А может, захворал наш патер? Пока из монастыря до города ехали -- а сколько той езды! -- он все оглядывался, словно кто шел за нами, да глаза -- то сощурит, то рукой прикроет...
   Когда через четыре часа Елизавета снова оказалась на улице, солнце висело высоко, а над городскими стенами сверкали огромные облака -- желтобрюхие, пышные...
   ...как перекипевшее молоко. Давно я его не пила! Масло поползло по вспученной пленочке... Или это солнце косо выглянуло? А сейчас -- проткнуло облако! И стоит столб лучистый, и ходят в нем христиане, и не замечают Благодати! Голуби посыпались со шпиля! И все ниже и ниже берут! Словно не видят, какая дорога ясная проложена им на самое небо. И рабы твои, Господи, так же! А я? А я... Гордыня! Опять -- гордыня. Прости же меня, Пресвятая!..
   Елизавета опустила глаза и сгорбилась. Пошла вниз по улице -- через рынок, чтобы попасть на дневную службу в Марию Магдалину. Надо же посмотреть и на того священника, о котором она слышала от молодого путешествующего ремесленника еще в двух днях пути от города.
   ...как же того мастера звали? То ли Курт, то ли Кнут. Забылось. И куда он ехал: так сразу и не вспомнишь. Только заметила я, что очень торопится... Так Кнут или Курт? Хорошо, хоть имя патера запомнилось: Иоанн!..
   Елизавета вышла на рыночную площадь и задохнулась от юрких разноцветных запахов торговых рядов. Но смешалась она лишь на мгновение: три сажени до ближнего торговца, трижды "Здравствуй, Мария", и три раза пальцы сдавили деревянные бусины четок. Дальше Елизавета Тарингемская шла неуязвимая для искушений. Шорох шелка едва доносился до ее слуха, сухая лаванда в корзине волоокой молодицы пожухла, а дырявая власяница под вдовьим платьем перестала ехидно пощипывать соски Елизаветы. И уж совсем незаметным стал жирный запах молока, от которого, казалось, еще шел пар -- плотный, как облако над городской стеной.
   Назад на постоялый двор она приковыляла только к закату. Присела в углу на кухне, прислонилась спиной к стене, прогретой за день, и задумалась.
   ...почему же высокого патера мне так хвалили? Добрый? Наверное... Только что от его доброты? Прихожане у него богатые, сытые, на каждом золота столько, что полгорода милостыней оделить можно. А страха Божьего нет на лицах! Вот что! И неоткуда ему взяться, если патер им улыбается, ходит тихо, говорит медленно... Ласково! И сам... Нехорошо, что я так на него посмотрела. Когда буду исповедоваться, не избежать мне гнева наставника! И самой не понять, отчего мне хотелось смотреть на здешнего патера. Отчего чудилось, что мне снова пятнадцать лет, и жених с батюшкой разговаривают у очага... Мне бы к ним! Ох, прости меня, Матерь Божья! Снова я не о том...
  
   На Елизавету ни на постоялом дворе, ни в церкви никто не обратил внимания. Странница, как странница. Только говорит замысловато, словно камней в рот набрала, словно простецкий язык для нее в тягость. А горожанам хватало пересудов и без того!
   ...всех, всех пускают в обитель нынче, матушка! Токмо ждать долго приходится, пока патер Конрад других исповедует. Я вчерась аж до самой вечери просидел, а все одно не попал. А все Катарина бочарова, чтоб ей неладно! Прежде, что ни день к Иоанну бегала, да видно, мало ей. У святого она два часочка кряду сиднем сидела, даром, что люди добрые под дверью толкутся. Служба почитай что началась, а она все говорит и говорит... Нет. Нет, матушка! Почто ты на меня напраслину-то возводишь? Не слушал я! Не смотри, что лопоухий. Спросить можешь: там еще трое поджидало святого. Вот мы и стояли сначала, как немые, да зыркали друг на дружку. Коли б не Отто, то я, раб Божий, с тоски подох бы под теми дверями. Распотешил, слов нет, распотешил! Однако ж... Сама знаешь, какая голосина у старого черта! Орет, как на рынке, а что за дверями у святого деется не разобрать. Чтоб ему пусто было! Ему -- Отто, значится... Так что ничегошеньки я не слыхал...
   Ничего особенного в келье Конрада Этенбургского и не происходило. Катарина повторила все то, что уже наизусть знал патер Иоанн. Это ему приходилось сначала чуть ли не заново учить разговаривать жену бочара. В первые недели после гибели сына она и двух слов связать не могла. Правда, потом патер почти сожалел о своем усердии. Зато теперь -- перед заезжим исповедником -- горьковатые слова выскакивали из ее припухших губ легко. И остановиться Катарина уже не могла. С женщинами такое случается, когда живот с крохотным младенчиком начинает на сердце давить. Трепыхается оно, как воробышек промокший, а брызги во все стороны летят. Не заслониться!
   А Конрад и не пытался заслониться. Даже когда слюна Катарины мелкой моросью холодила его лицо. Иоанну все-таки легче: до него маленькой Катарине не дотянуться. Конрад же невысок. Она с ним вровень. Конрад сам ее с колен поднял после благословения. И отнюдь не по доброте душевной, а потому, что соблазнительно близко от его тяжелых башмаков оказался поясок ее платья. Бархатный, расшитый, слишком узкий Катарине в последние дни. Хорошо, что она не заметила, как быстро святой муж отвел глаза. Впрочем, не ей знать мысли монаха -- случайные, шальные. Тем более, что и сам монах их не ведал. (А Господь, он, говорят, все-е-е видит! Трудно Ему, наверное...) Катарина пожаловалась и на горе свое недавнее, и на мужа своего злополучного, и на Марту-черную. Ну и, конечно, в грехах исповедовалась. А Конрад, не в пример патеру Иоанну, про все беды ее впервые слышал и не прерывал. Напротив -- расспрашивал. Про Марту-черную, например... Вот уж когда Катарина выговорилась! И так у нее на душе легко стало, что до города, словно на крыльях летела. Как же тут не поверить в святость приезжего? Поверила Катарина бедная, дитем тяжелая. Не она одна поверила.
  
   А назавтра пополудни выйдут из города братья Франки. Выйдут и медленно пойдут в Святого Николая по первому ноябрьскому снежку. Их обгонят человеки, собаки и повозки. Их повстречают на пути те, кто уже успел побывать в монастыре. Горожане будут кланяться им и улыбаться, а в глазах у горожан такое сияние отражается, словно Рождество Христово на носу, словно к мощам чудотворным допустили их ради праздничка. А когда братья пойдут обратно, встречные подумают, что, наверное, не успел Карл исповедоваться сегодня до вечери, вот и идет, не солоно нахлебавши. Потому и лицо перекошенное, а патер Иоанн его, как видно, утешает.
   ...так поспешать надо было, повозку взять, что ли? Или выйти из города сразу после мессы. Не так уж занят в последнее время Карл Франк! Мог бы и без брата сходить в обитель. Сколько ж можно за старшим братом как привязанному ходить?..
   Но Карл вовсе не исповедоваться направлялся. Братья просто гуляли. Их ли вина, что не привыкли они к тропкам лесным, что легче им по дороге брести да переговариваться. Совсем как после смерти Терезы. Только на этот раз дошли они до самого Святого Николая, еще и на монастырский двор наведались. Оба -- высокие, черные, сутулые. И снегом запорошило по дороге спины братьев так, что кажется: рыхлые крылья за спиной сложены. Франки тихо побродили по монастырскому саду, добрались до хранилища травника, там и остались до вечера. Карл только однажды вышел, когда монахи двор переходили, чтобы в трапезную попасть. Прищурился, вглядываясь в проходящих мимо, разглядел лошадиную голову Альберта и фигуру невысокого гостя рядом с ним, оторвался от стены, нагнал монахов и заставил их задержаться -- на минуту, всего на минуту! -- чтобы благословения у Конрада испросить. Всего-то! Лекарь встал на колени в снег и оказался почти вровень со святым мужем. Ох, как глянул исповедник на Карла! Не зря говорят: не глаза у Конрада, а угли! Словно все грехи христианина сего читает, как в книге разверстой, и видит, что вопиют они к небу. Благословил, как ударил, и дальше пошел. А Карл Франк еще немного постоял на белом пуху небесном, пока не почувствовал, что снег под коленями подтаял.
   ...задумался, видно. Рассеянный он у нас все-таки! Лет через пять станет таким же, как Иоанн -- не от мира сего. Помяни мое слово, приятель!..
   Не успел Карл Франк переступить порог хранилища, как за локоть его схватил гладкокожий ладный монашек. Лекарь неторопливо отвел его руку, и травник Бертольд покраснел.
   -- Видел? Ты его видел?.. -- смущенно прошептал он.
   -- Дай хоть войти, -- пробормотал Карл, закрывая за собой дверь.
   -- Ну, что?
   Видно было, что Бертольду не терпится.
   -- Что, что... Ты прав, дружище, гость ваш скорбен головой. Если ты это хотел услышать.
   -- Лучше бы я ошибся! -- застонал травник.
   Его бесцветные, словно припорошенные мукой брови поползли вверх и горестно сошлись над переносицей.
   -- Пожалуй, -- усмехнулся Карл. -- Я посмотрел, как он двигается, говорит, щекой дергает, рукам покою не находит. Все, как ты рассказывал, и с описанием болезни сходится, и с теми случаями, которые я лечил прежде. Но в одном ты все-таки ошибся, Бертольд.
   -- В чем?
   Патер Иоанн, наблюдавший за собеседниками поверх сушильной печи, отложил в сторону посеревшие стебельки тысячелистника, которые по рассеянности перебирал до прихода Карла.
   -- Мелочь, казалось бы, -- проговорил лекарь, глядя не на травника, а в глаза Иоанну. -- Но в нашем ремесле мелочей не бывает.
   Франк смотрел на брата, и Бертольд тоже невольно обернулся.
   -- Ошибся ты в том, -- продолжал лекарь, обращаясь не столько к монашку, сколько к замершему в недоумении патеру, -- ...в том, что зрачки у Конрада вовсе не расширены.
   -- Да нет же! Это ты в полутьме не разглядел, -- обиженно воскликнул Бертольд.
   -- Разглядел, даже лучше, чем ты полагаешь: я перед ним на колени встал, чтобы фонарь над дверью не заслонять. Свет ему на лицо падал. И потом -- спроси у Андреаса -- на зрение я не жалуюсь.
   Монашек потупился. Он принадлежал к тем немногим, кто догадывался о глазной болезни патера Иоанна, и сейчас травник недоумевал: шутка? И это -- шутка? Разве можно над слабостью брата своего единокровного подшучивать?! Не понимал, нет, никогда не понимал Бертольд этих Франков!
   -- Так вот, коллега: зрачки у Конрада Этенбургского сужены, а не расширены. Не перебивай! -- вскинулся Франк, заметив, что травник снова открыл рот. -- У него радужка темная, вот тебе и показалось! Если бы ты мне не сказал о зрачках, я, возможно, и не стал бы приглядываться. Ты уж прости, Бертольд, но у него и без того все на лице написано. А зрачки... -- Карл снова вперился взглядом в лицо брата. -- На будущее запомни: бойся не широких зрачков, а суженных. И чем меньше они в глазу, тем тяжелее приступ у больного будет. Ничем его не остановишь, даже не думай. Попросту говоря, лучше вообще подальше держаться.
   -- Не твои это слова, Карл, не твои, -- покачал головой патер Иоанн.
   -- Мои! Во время приступа такому человеку помочь нельзя. Только связать и ждать, пока бешенство минует. А вашего гостя не свяжешь, Бертольд.
   -- Спаси и помилуй нас, Господи! -- испугался травник. -- Но что нам-то делать? Помилуй нас, Господи, и спаси! Тебе, Карл, хорошо: ты в городе, а каково братии? Гос-споди, помоги нам! Я даже настоятелю ни о чем сказать не смею, а...
   -- А уж братии, так и подавно, -- закончил за него Иоанн. -- Карл, неужели совсем ничего сделать нельзя?
   -- Можно: голову ему отрубить, как бешеной собаке.
   -- Карл! -- вырвалось у патера Иоанна.
   Монашек Бертольд замахал руками.
   Лекарь отвернулся к окну, сдавив пальцами переносицу. Задумался, видно...
   -- Впрочем, один совет дам, -- начал он после неловкого молчания. -- Бертольд, ты почаще теперь заваривай братии свой размягчающий сбор. Хороший он у тебя. Если получится, то пои их каждый день. Много ты его заготовил в нынешнем году?
   -- Слава Тебе, Господи! Много! -- обрадовался травник. -- Здесь два мешка, да еще у настоятеля -- мешок, да еще...
   -- Хватит! Вот и расстарайся ради братии, -- прервал его лекарь. -- А мы... Пошли-ка отсюда, Андреас!
   И Карл Франк вышел вон.
   -- Прости нас, Бертольд, но поздно, поздно, -- бормотал патер Иоанн уже на дворе, догоняя брата.
   Снова пошел снег, и оттого темень не казалась кромешной, пока огни монастыря не заслонила мокрая сеть деревьев. Дальше Франкам пришлось труднее: хлопья облепили слюдяную скорлупку фонаря. Поземка плоским змеем стелилась под ногами, снежинки выныривали из вогнутых угольных теней и выращивали на ресницах сугробы, и глаза закрывались.
   "Так хорошо, так жарко спать на ходу на морозе! Только мысли несносные лезут в голову. Хотя бы сегодня выспаться... Сил больше нет! Что же со мной творится? Утром служка добудиться не может, едва к утренней молитве с патером Бенедиктом успеваю. Значит, сплю... Так почему же ночи мои пусты и постны, как процеженное молоко? И ноги гудят. Устал. Надо было все-таки ехать на повозке..." -- думал Иоанн.
   Братья молча шагали по дороге, а перед ними кружилась белая мерзлая мошкара.
   -- Ты думаешь, ему отвар поможет? -- не выдержал Иоанн.
   -- Нет.
   -- Тогда зачем?..
   Снежинка юркнула патеру в рот и обожгла язык.
   Лекарь не ответил.
   -- Карл, зачем же?
   -- Чтоб остальные не рехнулись, Андреас, -- раздраженно проговорил лекарь.
   -- Не понимаю.
   -- Скоро поймешь. Кстати, а у тебя самого, братец, сбор бертольдов найдется?
   -- Есть. На чердаке, кажется...
   -- Очень тебя прошу: перенеси в келью. Пригодится, -- мрачно предрек лекарь.
   Попрощались они на перекрестке перед Марией Магдалиной. Карл Франк напоследок ласково посмотрел в огромные маслянистые зрачки брата и отвернулся. Патер отдал лекарю фонарь и свернул в темноту, знакомую наизусть, в темноту, ведущую к церкви.
   (Спать, спать, спать, мой Андреас! На сегодня хватит... Я тоже хочу спать: скоро утро. В Божьем мире утро всегда -- слишком скоро.)
  
   После утренней мессы патер Иоанн и патер Валентин обнимались, неловко покачиваясь посреди трапезной. Ноябрьское солнце за окном светило, как светит летом на исходе дня -- косо, с рыжим прищуром. Словно оно подглядело что-то стыдное и глупое, и посмеивалось над этим. А патер Иоанн лучился от счастья:
   -- Ты приехал, наконец-то приехал!
   -- Я очень торопился! Вот... -- Валентин отцепился от брата своего во Христе и метнулся к скамье, на которой лежал серый сверток, -- Вот, брате: я орешков тебе привез. Посмотри, какие большие! У нас таких не бывает.
   -- Они же почти черные! -- воскликнул Иоанн, наклонившись над свертком.
   -- Все оттого, что темно здесь. Давай поближе к окну подойдем, -- Валентин потянул патера за собой. -- Видишь?
   -- Да. Карминные... И какие липкие!
   -- Ты осторожнее. Потом руки не отмоешь. Их в меду семь раз варили. Оберландские монахини сами орешки готовят.
   -- Да садись же! Как же я все-таки рад, что ты вернулся!
   Валентин двигался на удивление легко. Патер Иоанн и прежде замечал, что среди толстяков нечасто, но встречаются такие -- мотыльки ночные широкозадые. И похожи они на сих тварей господних до невозможности: брюшко гладкое, слоистое, на руках мягкая шерсть, глаза большие и мутные, а лицо -- словно в сумерках выточено, когда зодчий уже не ведает, что творит. Пока Валентин устраивался на лавке, Иоанн вынул из стенной ниши плоское серебряное блюдо и вытряхнул орехи. Они слиплись в свертке и выпали одним комом. Вот теперь до патера дотянулся пряный медовый дух, заглушивший жирную вонь валентинова пота. Хвала оберландским монахиням! Патер поднес блюдо к лицу и глубоко вдохнул.
   -- Не могу разобрать, какой это мед. Похож на липовый, но...
   -- Да что ты?! -- воскликнул толстячок. -- То вереск! Обитель почти в лесу стоит. Красота! А окрестные селяне чего только не привозят матушкам!
   -- И не страшно им в лесу жить? Времена-то неспокойные, -- рассеянно сказал Иоанн.
   -- Бенедикт! Ну вылитый Бенедикт! Сейчас еще про Конец Света говорить начнешь...
   -- Не смейся над стариком, Валентин!
   -- Нет-нет-нет, -- затораторил гость, устыдившись, -- Что ты, Иоанн! Разве могу я над тобой смеяться?
   -- А я и не думал, что ты надо мной потешаешься, брате, -- начал патер и сам удивился тому, насколько чужим -- визгливым, стариковским голосом он заговорил, -- ты с наставника моего маргиналию мазать вздумал!
   -- Нет-нет-нет!
   (Да-да-да! Вздумал-вздумал! Не смотрите, патер, на то, что Валентин головой затряс! Не приведи Господь, если вы на льду ноябрьском поскользнетесь, или там осколок черепицы вам в темечко свистнет... Неисповедимы пути Господни! Старому Бенедикту тогда туго придется. Не так скверно, как в обители под десницей Альберта, конечно, но хуже, много хуже, чем при вас. Не станет Валентин слушать почти ежеутреннее стариковское блеяние. Позовет Кнута, возьмут они безумного под руки и затолкают в келью. И оставят там до тех пор, пока не опомнится. А старик не опомнится, ибо проплачет весь день над тем, что его не допустили в церковь. Значит, и вправду последние времена настали! И не на что больше надеяться, ибо проклят он, Бенедикт со всеми, кто должен быть проклят. Только где же они? Где же они, проклятые? Келья пуста и темна, лишь огонек приплясывает на восковом стебельке, словно с ума сошел... Ан, нет! Не пуста келья: вот они -- морды незрячие, слепоголовые зашевелились в углу, расталкивают келейную темень, скалятся, стонут, к нему ползут... Сейчас доползут!
   Так будет, патер. Когда-нибудь так будет. Не миновать. Жаль. Но вы-то... Вы-то, патер, хотели, как лучше?)
   -- Нет, Иоанн, -- не унимался Валентин. -- Не буду! Никогда я не буду насмешничать над наставником! Старость всякого поджидает. Какими-то мы сами будем, если Бог даст, и до бенедиктовых лет доживем? В обители я даже одну девяностолетнюю матушку видел. И все там ее почитают, во двор выносят, когда солнышко светит, послушницы для нее бобы из кухни таскают, чтобы размокли они во рту, а матушка их проглотила. Зубов уже нет, и ей скушно. Я всего один раз заметил, как девчушка лет тринадцати камешек подобрала -- и туда же -- к бобам. Я отругал негодную, кинулся к матушке-молитвеннице, чтоб камень вынуть, но...
   Продолжать рассказ Валентин не стал и замолк, уставившись на свое брюшко, обтянутое грязноватой тканью сутаны.
   -- Я рад, Валентин, что ты о сем благом деле так подробно повествуешь, -- сказал Иоанн, не пытаясь даже скрыть иронию. -- Кинулся проворный Валентин! А дальше? Отчего ты запнулся?
   -- Матушка с перепугу проглотила все. Не заметила подлого камешка, -- послушно закончил гость.
   -- Вот так всегда! Хочет Валентин что-нибудь благое сотворить, а не получается!
   -- Да... Словно кто руку отводит! Бесы, не иначе... Но они ж и святых искушают!
   Расстроенный этим воспоминанием, гость взгромоздил локти на столешницу и потянулся к орехам. Один за другим блестящие шарики, похожие на бусинки четок, отполированные частыми касаниями, исчезали во рту Валентина. "Или он притворяется, или он еще глупее, чем я надеялся, -- сокрушенно подумал Иоанн. -- Но где другого возьмешь?"
   -- Нет другого... -- вслух прошептал патер.
   -- Что? -- вскинулся Валентин. -- Что?
   Он нагнулся над столом, стараясь расслышать слова Иоанна, и не заметил, что ладошка его разомкнулась, лакомство покатилось назад на блюдце, а один орех так и остался висеть на указательном пальце.
   -- Ничего, брате! Ты уж не слушай меня, -- сказал патер.
   Самому Иоанну почему-то не хотелось орешков.
   (Да вы не волнуйтесь, патер! Недолго теперь Валентину слушаться вас, грешного.)
  
   Кучевое огромное облако зависло над городом, когда в него въезжали легаты. Оттого издалека смотреть на град сей было странно и страшно: стены алеют над снежным холмом, который и сам видится вспененным облаком над гладким лугом, над низкой рощей. А в вышине под злым белым солнышком висит обитель небесная. Многие из тех, кто внизу, говорят, что пребывать там хотят (когда-нибудь потом...), но даже отсюда, снизу глядя, понятно, что нет там никого. Пуста обитель. Нет, не оставлена -- необитаема. Ибо никто никогда в ней и не пребывал. А тем более -- вечно. Ибо в изнанке облака: коридоры жемчужными каплями выложены, покои выбелены почище твоих простыней, свет разбавленный с потолка сочится и души голубей, погибших в грозу, на дымных ветках сидят. И никого.
   (Так куда мы идем, христиане? К Богу нашему? Да? Я вот тоже надеюсь, что к Нему, ибо больше надеяться не на что.)
   На город, кажется, вовсе не Им сотворенный, легла тень от облака. И легаты въехали в ворота, наконец.
   ...давно пора! И куда магистрат смотрел? Послушать патера Александра, так сердце разрывается! А мы и не знали... Я ж тоже впервые в Святую Гертруду на проповедь пришел. Да, раньше, как и ты -- только в Марию Магдалину хаживал. Ты же знаешь, семья моя вся туда ходит. А теперь -- посмотри! Даже судья с молодой женой слушают Александра. Будь я на месте судьи -- глаза бы опустил: ведь преступления, творимые в нашем городе, и его, как-никак, касаются. Я не хочу сказать ничего плохого о старике Герарде, но, по-моему, ему давно на покой пора. Если такое творилось перед самым его носом, то... Я и не знаю! Колдовство да чародейство, чародейство да колдовство! Только успели мы передохнуть от тех духовольцев клятых, так еще и это! Хорошо, что легаты у нас задержались, да разобрались, что к чему. Пропали бы мы без них. Ох, хотел бы я посмотреть, как сейчас отцы города ворочаются, носятся, чтобы исправить беду. Хорошо Александр сказал: похожи мы на Гоморру. А по всем виноваты наши бабы! Я всегда говорил, что от них беда только. У меня самого две жены было. Одна-то сама умерла -- Царствие ей Небесное! -- а другая сбежала с купцом. Дрянь... Слушай! Или мне показалось, или в толпе у входа лекарь Франк затесался? У нас только два таких ходячих столба фонарных на весь город! Но патер Иоанн сейчас сам служит. Значит, больше и быть некому... Он, точно он, смотри!..
   Карл Франк действительно ходил в Гертруду висельников, чтобы послушать проповедь патера Александра. Сначала прошел слух, что сам Конрад Этенбургский приедет говорить в Марии Магдалине. Но оказалось, что святой накануне горло сорвал. Говорить он не мог вовсе, потому и не показался в церкви. Лекарь не пожалел золотого на нужды обители, чтобы узнать, как подобное несчастье со святым приключилось. То, что монах рассказал, не особо удивило Франка. Оказывается, поутру пришла в обитель женщина. С виду монахиня, но ведь одна пришла, совсем одна -- матушки так не ходят! Странница назвалась Елизаветой и попросила допустить ее к святому. Монахи не хотели, но она просила, почти плакала, пока один -- из тех, что помоложе, не сжалился. Монашек постучал в келью и сказал Конраду, что женщина, мол, до него добивается. И имя назвал. Святой велел немедля ее пустить. Послушникам даже не пришлось прохаживаться, будто в молитве, по коридору, чтобы расслышать, что в келье творилось. Крики святого долетали даже до скриптория -- а это ведь в другом крыле! Правда, те, кто был поближе, расслышали еще и мерный свист. То покричит Конрад, то посвистит, то покричит, то посвистит... Конрад только в коридор выглянул и сказал, чтобы не беспокоили его. Никто и не подумал ослушаться. Потом и женщина из кельи удалилась. А лицо -- счастливое! Только вот шла, покачиваясь, и когда подходила к воротам, то отшатнулась от повозки, которая въезжала на двор, к дереву прислонилась, да как закричит! Словно спиной на жаровню легла, подобно Святой Терезе. А Конрад, когда к вечере вышел, говорил уже шепотом.
  
   Покинув Гертруду, Карл Франк, нигде не задерживаясь, направился на постоялый двор. Он спешил: монахи слышали, как святой требовал, чтобы женщина немедленно удалилась из города. Но лекарю повезло: он застал еще Елизавету Тарингемскую. Правда, только потому, что у нее начался жар. И, хотя она все равно рвалась в путь-дорогу, торговка, с которой она спала в одном закутке, удержала ее почти насильно. Сначала Елизавета все металась, бормоча и перевирая молитвы, но потом утихла и, когда Франк вошел в комнатенку, лежала в беспамятстве на животе. Будить женщину он не стал. Лица ее лекарю разглядеть не удалось, и он решил подождать. Выйдя в общий зал, он кликнул хозяина. Карл Франк успел сегодня только позавтракать, а он, несмотря на всю свою худобу, относился к тем людям, которые всегда не прочь подкрепиться. Частенько старая Магда как ошпаренная носилась по кухне, но все равно не могла поспеть за оголодавшим Франком, который, рыча, врывался в ее святилище и норовил выхватить колбасу прямо из кипящего жира.
   Хозяин постоялого двора не впервые сталкивался с лекарем, посему знал, чем грозит ему малейшее промедление и, даже не дослушав Карла, юркнул на кухню, устраивать нагоняй жене. Благо повод нашелся. Скрепя сердце, Франк смирился с тем, что немного подождать все-таки придется. Осмотревшись, он сел на лавку недалеко от дверей в закуток Елизаветы и налил себе в стакан мутного пива, которым хозяин потчевал всех без разбора. Ничего лучше этого пойла в последнее время у него не водилось. Хотя Франк попытался потребовать у него вина, но хозяин только покраснел и пожал плечами.
   -- Простите, господин, бедствуем мы. Вы же знаете... Пожар-то видели...
   Карл согласно кивнул и отпустил Феликса. Пока лекарь глушил голод терпкой бурдой, мимо него прошла рыжая баба и скрылась за дверью. Карл нахмурился и собирался было уже последовать за ней, узнать, что ей-то понадобилось от странницы, но дверь снова открылась, и лекарь оказался обласкан жиденьким маслецом поросячьих глаз вдовушки. Не то, чтобы она собиралась с ним заигрывать, просто любой мужчина на расстоянии нескольких саженей от блудливой вдовицы не мог избежать ее тупо призывного взгляда. Правда, оценив одежду лекаря, баба поспешно отвела глаза.
   ...а чаго смотреть? Этот из бла-ародных. Этот не по зубам. И позориться нечего. А жаль!..
   Зато Карл не собирался теперь упускать ее и, как только Клара приблизилась к нему, чтобы проскользнуть мимо, он поймал ее красную, разваренную от бесконечных стирок, лапу.
   -- Не торопись, красавица!
   Баба остановилась и растерянно смотрела но свою ладонь. Вернее, на руку лекаря: вот уж точно -- сон в руку!
   ...кольцо золотое! И камешек какой черный... Что уголек! Или нет... Не черный, нет, лиловый, что глаза твоей кобылки! Не на моей хваталке, ведомо... А все ж!..
   -- Как тебя зовут, милая? -- спросил лекарь, все еще не отпуская ее руки.
   -- Кларой кличут.
   -- Не бойся меня, я тебе ничего плохого не сделаю. Я здешний лекарь.
   -- Да здорова я, здорова! -- взвизгнула баба. -- Откуда ж у меня деньги, чтоб у таковских лечиться! Лучше уж даром сдохну! Так вот вы об чем? Да нет, сбрендила я вконец...
   -- Не о тебе речь, красавица, -- заметил Франк. -- У тебя там подружка больная лежит.
   -- Никакая она мне не подружка! Может, сотворила она чего? Может, украла? Вот и свяжись с эхтими бродягами! Вот и вылезет мне боком... Тоже -- сердобольная нашлась!
   -- Не подружка? А кто?
   При этих словах Карл, словно случайно еще крепче сжал ладонь торговки. Баба испугалась пуще прежнего, глазки ее забегали, пытаясь поймать взгляд кого-нибудь из постояльцев. Но никто к ним не поворачивался. Постояльцы занимались своими делами, не обращая на чудную пару внимания. Кто ел, кто играл в кости, кто негромко разговаривал. Но почему-то бабе показалось, что все заметили происходящее, однако вмешиваться не собирались. Из кухни выскочил хозяин, неся блюдо с дымящейся рыбой.
   -- Вот, господин Франк! Скоро! Как вы велели! -- радостно выпалил толстячок.
   -- Феликс, объясни, пожалуйста, Кларе, что меня чураться не стоит, -- обратился к нему лекарь.
   -- Конечно-конечно, господин Франк, -- сказал хозяин, ставя тарелку на стол, -- Ты что, сдурела, баба? И не вздумай фордыбачиться! На порог не пущу, если что! -- прошипел он, повернувшись к торговке.
   Клара закивала.
   -- Принеси еще один стакан, милейший, -- попросил Франк. -- И еще один кувшин пива, пожалуй...
   Хозяин снова убежал на кухню.
   -- Выпьешь со мной, красавица?
   -- Оно б можно, -- неуверенно сказала баба. -- Вы б руку-то мою отпустили, что ли... Больно.
   -- Хорошо, -- Франк разжал ладонь, и рука торговки задергалась, прячась за спину. -- Присядешь?
   -- Я и постоять могу, коли нужно!
   Клара заметно посмелела, будто лекарь уже отдалился от нее, будто она уже успела перебежать на другой конец рыночной площади, а он пялится лупоглазо, ищет ее. Сейчас бы язык показать!
   -- Зачем же стоять... -- Карл прищурился, -- Клара. У нас ведь неплохо получится: "Карл у Клары украл кораллы, Клара у Карла украла..." Слышала считалочку?
   -- Какие колары? Нет у меня никаких коларов! В глаза не видела! Хоть обыщите! -- перепугалась торговка.
   -- Ах ты, Клара, Клара, -- рассмеялся Франк. -- Ну не сердись, это я пошутил.
   -- Хороши шутки!
   -- Какие есть. Да садись же ты, наконец! -- лекарь нахмурился. -- Иначе мы с тобой никогда не договоримся.
   Клара присела на уголок скамьи. Видимо, она полагала, что эдак и сидят горожанки расфуфыренные. Вся она скособочилась, массивные окорока свесились вниз. Хозяин постоялого двора принес пиво, и Карл налил вторую кружку почти до краев.
   -- Пей!
   Торговка ухватила кружку обеими руками, присосалась, но поперхнулась с перепугу. Беспомощно захлебываясь пенистой жижей, Клара сделала то, что всегда делала в таких случаях: стала тыкать пальцем себе за спину, указывая собутыльнику, где именно ее надо похлопать. Лекарь, недолго думая, дважды огрел жирный бочок, и Клара громко икнула. Еще несколько мгновений она сидела, растерянно моргая покрасневшими веками, а потом начала хихикать. Франк уже было решил, что слабовато приласкал бабу, и снова вытянул руку. С неожиданным проворством торговка увернулась.
   -- Силен же ты, господин хороший, -- Клара лукаво подмигнула лекарю, словно приняв его за одного из своих обычных дружков. -- Коли так дальше пойдет, то стану я как та матушка... -- кивок в сторону закутка -- кровушкой плеваться!
   -- Матушка? Почему матушка? -- серьезно спросил Карл, предпочитая не замечать игривости.
   -- А может, и не матушка... Кто их теперь разберет? -- смутилась Клара.
   -- Если я не ошибаюсь, ты говоришь о женщине, которая спит рядом с кухней?
   -- Вот пристал! -- осерчала торговка, -- Да я просто так сказала! Не знаю я ее! Никакая она мне не приятельница!
   -- В этом я не сомневаюсь, -- заверил ее Карл. -- Но зачем же ты тогда заходила к ней?
   -- А живу я там! Не всегда, правду сказать... Но с тех пор, как погорели, только там мне место и находится, когда на рынок прикатываю. Это ее ко мне подселили! И все потому, что сердце у меня доброе, -- баба снова подмигнула Франку.
   Видимо, пиво, которое она прихлебывала чуть ли не через слово, делало свое. Да и не первая это кружка у Клары сегодня.
   ...правда, пивко слесаря получше будет...
   -- Сердце, говоришь, у тебя доброе... Ты мне лучше скажи, когда она на постоялый двор пришла, и о чем вы с ней разговаривали. Ведь разговаривали же?
   Торговка поставила кружку и собиралась, наверное, подбочениться, но вовремя одумалась, и только уперлась руками в столешницу.
   -- Я не какая-нибудь вам! -- гордо сказала она. -- Я в чужие дела не лезу и зря не болтаю!
   -- Хорошо, очень хорошо, Клара! -- поддержал ее лекарь. -- Мне болтуньи совсем не нравятся. Более того: я тебя прошу и о нашем разговоре никому не рассказывать.
   Карл спокойно положил золотой у локтя торговки. Словно и не ведал, что творит его правая рука. Клара мгновенно накрыла монету ладошкой.
   -- А это за что, господин хороший? -- прошептала она.
   -- Именно за то, красавица, чтобы ты помалкивала обо мне. А если спросят, скажи, что я спрашивал, не появились ли в округе какие-нибудь непонятные хвори. Я часто об этом странников спрашиваю. Это никого не удивит. Хорошо, красавица?
   -- Хорошо-то хорошо... -- начала торговка. -- Только неужто деньги за ту доходягу плочены?
   Карл не ответил, потому что в зал с улицы ввалились трое здорово подвыпивших простолюдинов. С порога они радостно завопили, перемежая приветствия руганью. Один из них разглядел Клару с лекарем и направился в их угол.
   -- Спровадь его, -- тихо приказал Карл.
   -- Вот ты где! -- закричал издали знакомец торговки.
   -- Иди, иди! -- Клара даже привстала со скамьи. -- Я к вам чуток позже подсяду! Тут господин лекарь насчет хворобы спрашивает...
   Парень в нерешительности замер посреди зала, но, так как его позвали приятели, которые уже расположись на другом конце длиннющего стола, он решил, что до них все-таки пока ближе, а лишнего с трех кувшинов не походишь... И нетвердой походкой направился назад.
   ...ничего, после сама прибежит: небось, не королева!..
   -- Так что она говорила? -- спросил Карл, когда парень исчез из виду.
   -- А вы ей кто будете?
   -- Считай, что дальний родственник, -- сказал лекарь. -- Матушку ведь Елизаветой зовут, не так ли?
   -- Лизаветой, точно... Так это и Феликс знает! Тут уж сватом-братом быть не нужно, чтоб имя-то узнать.
   -- Вообще-то я тебе заплатил, милая, не за то, чтобы ты меня расспрашивала, а за то, чтобы ты сама мне немного рассказала. Понятно?
   -- Чего уж непонятного! Это я так... -- сморгнула Клара. -- Матушка два дня назад пришла. В один день со мной: только я-то с утреца, чтоб на рынок поспеть, а она -- уже к вечеру. Да и видно ж, что не по делу, а так...
   -- Не по делу, а зачем? Она обет дала? Она по Святым местам странствует?
   -- Да какие тут места святые! Не-ет! Она за наставником своим притопала. Хотя... -- торговка в раздумье замолчала.
   -- Что "хотя" -- что, милая? Говори! -- настаивал лекарь.
   -- Ну, она сказала, что наставник ее -- святой. Что он в ночи кромешной светит, что плеть у него огненна, которая все грехи выжигает напрочь, до сердца, до крови... -- баба явно повторяла чужие слова.
   -- До крови... -- недоверчиво пробормотал Карл.
   -- А вот кровушку-то я сама видела! -- радостно воскликнула торговка. -- Матушка как вчера в обитель к наставнику сходила, как вернулась -- сама ажно светится, хотя кровушкой плюется. И на спину лечь трусит. Я хотела посмотреть, что там у нее, так она не дала.
   -- Ты мне скажи: она просто так кровью плюется, или кашляет при этом? -- перебил Карл.
   -- Кашляет... Точно -- кашляет! -- подтвердила торговка. -- А вы-то, откуда знаете? Неужто и вправду родственники?
   -- Родственники, родственники... А она не называла себя герцогиней?
   -- Герцогиней? С нами Крестная Сила!
   -- Прости, красавица, я оговорился! Вырвалось. Не о том подумал. Бывает, -- постарался ее успокоить лекарь. -- Я хотел сказать, не говорила ли матушка, что она из Тарингема?
   -- Говорила! Точно, говорила! -- обрадовалась Клара. -- Она в первый же день сказала, что долго добиралась из... Да! Из того самого Тарингема. Только я сама в жисть там не была... А вы-то были, господин хороший?
   -- Да, приходилось... У старого герцога дочь красавица, умница... -- произнес Карл, но было уже видно, что он перестал слушать торговку.
   -- Только я ж у нее спрашивала про родственников, господин, -- с ехидцей прошептала баба. -- И она сказывала, что нет здеся у нее никого. Значится, она и про вас слыхом не слыхивала.
   -- Зато я, кажется, о ней наслышан. И этого -- достаточно, -- сказал Карл Франк, вставая.
   Он не смотрел больше на торговку. И дурак бы понял, что продолжать разговор лекарь не собирается. Но теперь Клару обуяло любопытство, и она сказала, уже обращаясь к спине Франка:
   -- А лечить вы ее, значит, не будете?
   Карл дернулся, словно его самого хлестнули по спине, и остановился. Потом обернулся к торговке, но смотрел куда-то вдаль, поверх ее головы.
   -- Нет. Лечить ее уже поздно. Как и ее лекаря.
   После того, как хороший господин ушел, Клара от нечего делать так и эдак валяла в памяти его последние слова. И все равно -- ничего не поняла. Дура, наверное... К вечеру она напилась и, только вернувшись в закуток, вытащила подаренный Карлом золотой.
   ...кабы он знал, что мне таких денег и в руках держать не приходилось! Кабы он знал! Эх, как я теперь зажирую! Нет... Приберегу лучше... И хорошо, что не колечко, хоть и снилось оно. Нет -- хорошо! Продавать бы еще пришлось. Жидов-то нынче нет, а наши жадюги и того меньше дадут. А вот приснилось же! Спасибо еще, что не угольную корзину с васильками всучил... Вот смеху-то было бы! А кабы кораблик тот? То села б я на него и поплыла, поплыла, поплыла... И никогда бы назад! Говорят, там за морем тоже -- жизнь... Поплыву, поплыву, поплыву...
   Торговка всхлипывала от дурацкой жалости к себе, стискивая в багровой от работы и пьянки ладони золотой, а рядом хрипела во сне матушка Елизавета, которой было на год меньше, чем торговке -- всего двадцать четыре. А ровесницами они никогда не станут. Елизавете Тарингемской никогда не исполнится четверть века. Уже через месяц она уйдет ловить голубей в жемчужных коридорах. Говорят, там тоже -- жизнь...
  
  
   Гла­ва XVIII
  
   ...все бы бы­ло, по­жа­луй, и хо­ро­шо. Толь­ко вот хо­лод сто­ит со­ба­чий, а сне­га опять нет. Ес­ли бы вы­пал, как давеча, то ста­ло бы те­п­лее. Все так го­во­рят. Пло­хая осень. Все-та­ки пло­хая осень в этом го­ду! От мо­ро­за мы ста­ли су­хи­ми и лом­ки­ми, сколь­ко ни пей пи­ва по­дог­ре­то­го, или там ви­на, слу­чись день­ги, а все рав­но пус­тым ос­та­нешь­ся. И трез­вым. Что са­мое про­тив­ное. Мос­то­вые об­ле­де­не­ли, а за го­ро­дом при­шлось сно­ва в по­воз­ки пе­ре­са­жи­вать­ся. Не де­ло это!..
   Впро­чем, го­ро­жа­не оби­жа­лись зря. Мо­роз сто­ял, толь­ко по­ка ле­га­ты не­де­лю под­ряд ве­ли бе­се­ды в ма­ги­ст­ра­те да от­прав­ля­ли пись­ма с на­роч­ны­ми. А по­том -- по­те­п­ле­ло. Толь­ко не от сне­га. Мо­жет, кто в не­бес­ной кан­це­ля­рии с ума со­шел, но по­ле­тел на го­род свет­лый, до­ж­дик те­п­лый, обо­чи­ны и дво­ри­ки ото­гре­лись под сол­ныш­ком, а по­том и трав­ка зе­ле­ны­ми ежа­та­ми по­бе­жа­ла вдоль фа­са­дов до­мов. Сточ­ные ка­на­вы даль­ше не пус­ти­ли.
   ...вот и сы­ре­ем мы, мхом ве­сен­ним по­рас­та­ем. Гля­дишь, не­ро­вен час, и за­цве­тем! Все -- за­цве­тем. Так и по­жи­ва­ем: в те­п­ло­те, да не в оби­де, хри­стиа­не!..
   А Ели­за­ве­та кра­со­ты этой не­уроч­ной уже не уви­де­ла. К то­му вре­ме­ни она уш­ла из го­ро­да. Ни­кто на по­стоя­лом дво­ре все­рь­ез не ве­рил, что она под­ни­мет­ся с од­ра, по­ка од­на­ж­ды ут­ром не поя­ви­лась стран­ни­ца в об­щем за­ле, не по­кло­ни­лась хо­зяи­ну, -- все та­кая же, с кро­хот­ной ко­том­кой на пле­че -- не пе­ре­кре­сти­лась бы на по­ро­ге, и не вы­шла бы в мир при­мо­ро­жен­ный. Кое-кто из по­сто­яль­цев да­же к две­рям ки­нул­ся, что­бы по­смот­реть, как бо­лез­ная по ули­це пой­дет.
   ...пой­дет-пой­дет-пой­дет, по­ка не рас­тя­нет­ся на мос­то­вой!..
   Да­же лы­сый Фе­ликс же­ну бра­нить пе­ре­стал и к ним при­сое­ди­нил­ся. Уж очень бо­ял­ся сер­до­боль­ный, что при­дет­ся сно­ва эту хво­ро­бу при кух­не дер­жать.
   ...а ку­да де­нешь­ся: сам гос­по­дин Франк ве­лел! Ска­зал, что­бы да­ли уме­реть спо­кой­но. Вот оно как!..
   Но чем даль­ше, ша­та­ясь, ухо­ди­ла Ели­за­ве­та, тем спо­кой­нее ста­но­ви­лось на ду­ше лы­со­го.
   ...те­перь, не­бось, до во­рот до­тя­нет, а там -- ее де­ло! Пусть к ко­му из ху­то­рян при­ста­нет, ес­ли сжа­лят­ся, а с меня хва­тит...
   Фе­ликс пред­ста­вил се­бе не­воз­мож­ное: что эта до­хо­дя­га до­бе­рет­ся до той же Кла­ры, к при­ме­ру.
   ...ежели она, как го­во­ри­ла, пой­дет в Та­рин­гем, то по пу­ти мо­жет и к сво­ей под­руж­ке за­гля­нуть. То-то Кла­ра об­ра­ду­ет­ся! Ха­ха­ля сво­его -- ка­кой там ни при­блу­дил­ся -- на се­но­вал, а эту -- в по­стель­ку те­п­лую, да под бо­чок. Сме­хо­та!..
   Че­го-че­го, а ви­деть Кла­ру Ели­за­ве­те со­всем не хо­те­лось.
   Мо­жет быть, по­то­му, что не хо­те­лось ей и ни­че­го дру­го­го в ми­ре сем. Зна­ла, уже зна­ла она, что в да­ле­ком род­ном Та­рин­ге­ме ее жда­ло сви­да­ние с Гос­по­дом. Дав­но обе­щан­ное сви­да­ние. Так что Кон­рад не зря ее про­гнал: ви­дел же, что за­паз­ды­ва­ет Ели­за­ве­та. Спа­си­бо ему! Ров­но че­рез два го­да бу­дет она ка­но­ни­зи­ро­ва­на. Ей бы то­гда ис­пол­ни­лось два­дцать шесть. Но не ис­пол­нит­ся.
   (А вот за это -- спа­си­бо уже Ему! Ему -- боль­шо­му бе­ло­му Кон­ра­ду, си­дя­ще­му на вер­ши­не мо­лоч­но­го об­ла­ка. Во ве­ки ве­ков си­дя­ще­му, Ели­за­ве­та...)
   И хва­тит о ней. Амен.
  
   Ес­ли бы ко­му-ни­будь на­шлось сей­час де­ло до брать­ев Фран­ков, то ре­ши­ли бы, что Те­ре­за умер­ла сно­ва. Ибо встре­ча­лись они те­перь еже­днев­но, хо­ди­ли за го­род, сво­ра­чи­ва­ли с тро­пин­ки, мя­ли тра­ву, про­бив­шую­ся сквозь на­стил из пре­лых па­лых ли­сть­ев. Толь­ко ны­не на­сто­ял на еже­днев­ных про­гул­ках Карл. Ес­ли по­сле смер­ти его же­ны па­тер Ио­анн вы­тас­ки­вал из­бо­лев­ше­го­ся ле­ка­ря прочь от про­шло­го не­воз­вра­ти­мо­го, прочь от вос­по­ми­на­ний, от ту­пой, ною­щей, бес­по­лез­ной бо­ли, то те­перь Карл уво­дил их обо­их от бу­ду­ще­го. И про­гул­ки брать­ев ста­ли ины­ми, со­всем не по­хо­жи­ми на те, преж­ние: бра­тья сво­ра­чи­ва­ли, сво­ра­чи­ва­ли, сво­ра­чи­ва­ли с тро­пок, по ко­то­рым ко­гда-то плел­ся за ни­ми смуг­лый дух Те­ре­зы, они плу­та­ли в ко­ст­ля­вом под­лес­ке, в сквоз­ной су­то­ло­ке мок­рых го­лых вет­вей и мол­ча­ли. Ибо слиш­ком мно­гие в го­ро­де го­во­ри­ли. Го­во­ри­ли слиш­ком мно­го лиш­не­го. Слу­хи полз­ли, пе­ре­са­жи­ва­лись с уха на ухо слю­ня­вы­ми улит­ка­ми, и да­же у са­дов­ни­ка Го­ген­лое не на­шлось бы сред­ст­ва от них.
   А мо­на­хи-про­по­вед­ни­ки из Свя­то­го Ни­ко­лая сно­ва со­би­ра­ли на пло­ща­ди тол­пы на­ро­да. Их при­хо­ди­ли по­слу­шать и из ок­ра­ин­ных квар­та­лов, и поч­тен­ные го­ро­жа­не. Да­же Карл Франк не­сколь­ко раз присоединялся к толпе и вслу­ши­вал­ся в сбив­чи­вые ре­чи. И ос­тал­ся до­во­лен. Нет, не про­по­ве­дью, а ста­ра­ния­ми трав­ни­ка Бер­толь­да. Мо­на­хи го­во­ри­ли мед­лен­но, на­рас­пев, и со сто­ро­ны мог­ло по­ка­зать­ся, что они спят стоя, как ло­ша­ди. От­час­ти так оно и бы­ло. Уж ле­карь-то знал... Со­жа­лел он лишь об од­ном: весь го­род­ской ма­ги­ст­рат бер­толь­до­вым зель­ем не опо­ишь, а по­то­му хва­та­лись они за го­ло­вы по но­чам, а не­ко­то­рые так да­же всхлипывать да хра­петь гром­че преж­не­го во сне ста­ли. Карл Франк мно­гих из них поль­зо­вал, но сон­ной тра­вы толь­ко ста­рый су­дья по­про­сил. Как бы то ни бы­ло, но ему судь­ба уго­то­ви­ла сте­зю, по ко­то­рой он ид­ти не хо­тел. И рыс­кал су­дья, аки зверь ры­каю­щий, по тем­ным ком­на­там, и све­чей не за­жи­гал. А тра­ву ле­карь дал, ко­неч­но, дал, еще и те­п­лые нож­ные ван­ны на ночь при­со­ве­то­вал, что­бы сон не бе­жал ста­ро­го су­дьи, что­бы же­на его мо­ло­дая от тос­ки не му­чи­лась в мяг­кой, слиш­ком мяг­кой и лас­ко­вой по­сте­ли. Толь­ко гре­лок не на­па­сешь­ся на длин­ную ночь. Сты­нут! Не жи­вые ведь...
   Ос­таль­ным при­хо­ди­лось по­лег­че. В от­ли­чие от су­дьи, не все пред­став­ля­ли се­бе, как по­вер­нут­ся де­ла в го­ро­де, ко­гда Кон­рад Этен­бург­ский нач­нет рас­сле­до­ва­ние. И что зна­чат на­роч­ные, по­слан­ные им в Рим.
   (А ни­че­го не зна­чат на­роч­ные! И не сто­ит на­де­ять­ся, поч­тен­ные. Не от­ве­та ждет он от Свя­то­го пре­сто­ла. Пол­но­мо­чий у не­го и без то­го хва­та­ет. Мо­жет, ко­му из вас не­ве­до­мо, что не­сколь­ко лет на­зад был он на­зна­чен гла­вой Свя­тей­ше­го Три­бу­на­ла всея Гер­ма­нии? Так что и не ду­май­те, буд­то по­лу­чи­ли от­сроч­ку. Хо­тя бы до окон­ча­ния со­бо­ра, хо­тя бы до при­ез­да епи­ско­па Зиг­фри­да... Нет. Кон­рад Этен­бург­ский все­го-на­все­го уве­до­мил па­пу на­ше­го -- на­ме­ст­ни­ка Божь­е­го -- о том, что при­ме­нит пол­но­мо­чия, ему во бла­го­вре­ме­нье данные. Здесь при­ме­нит. Сей­час. На вас при­ме­нит, греш­ни­ки поч­тен­ные.)
  
   Сем­на­дца­то­го но­яб­ря ут­ром Ка­та­ри­на при­шла в Ма­рию Ма­гда­ли­ну, что­бы по­ста­вить све­чу об­ра­зу Бо­го­ма­те­ри. К то­му вре­ме­ни весь го­род уже знал, что ми­нув­шую ночь дочка хо­зяи­на пря­диль­ной мас­тер­ской -- кра­са­ви­ца-Мар­та -- про­ве­ла в тю­рем­ной баш­не. К то­му вре­ме­ни все зна­ли и как оно слу­чи­лось. При­слу­га-то, не­бось, не мол­ча­ла!
   А стряс­лось все бы­ст­рее бы­ст­ро­го: они яви­лись впя­те­ром. Су­дья и чет­ве­ро страж­ни­ков. Они сту­ча­ли в две­ри до сса­дин на кос­тяш­ках, сту­ча­ли, слов­но за­нял­ся весь квар­тал. Они во­шли -- крас­ные, как ва­ре­ные ра­ки, -- во­шли с та­ки­ми ли­ца­ми, слов­но из-под зем­ли, вслед за глу­пой осен­ней трав­кой, сно­ва про­рос ев­рей­ский квар­тал. Они от­толк­ну­ли Яко­ва, слов­но во­ло­сы его по­чер­не­ли от смо­ля­ной ко­по­ти их фа­ке­лов -- то­го и гля­ди, из-под ноч­но­го кол­па­ка вы­рвут­ся ку­че­ря­вые пей­сы, а не его доб­рот­ные хри­сти­ан­ские льня­ные во­ло­сья. Они рас­пах­ну­ли дверь в ком­на­ту Мар­ты, и двое из них по­до­шли к де­вуш­ке пя­тясь. Ос­таль­ные за­сло­ня­ли двер­ной про­ем. Мар­та мо­ли­лась пе­ред сном. Или де­ла­ла вид, что мо­лит­ся, ибо зу­бы ее сту­ча­ли друг о друж­ку гром­че, чем чет­ки на "Здрав­ст­вуй, Ма­рия". Су­дья Ге­рард про­ти­вил­ся, но Кон­рад на­сто­ял на сво­ем -- де­ло-то он знал! -- что­бы де­вуш­ку по­са­ди­ли в кор­зи­ну. Мар­та-чер­ная то­же не хо­те­ла в кор­зи­ну, но ста­рый Ге­рард -- един­ст­вен­ный! -- сто­ял к ней ли­цом, го­во­рил, что так на­до, обе­щал, что все вы­яс­нит­ся че­рез не­сколь­ко дней, что он уве­рен, со­вер­шен­но уве­рен, что все это на­ве­ты... но так на­до. На­до, Мар­точ­ка! Жел­ва­ки так и хо­ди­ли у не­го под ко­жей, и да­же бе­ше­ная со­ба­ка по­ня­ла бы, на­вер­ное, что он лжет. По­ня­ла это и Мар­та. Пол за­вер­тел­ся у нее под но­га­ми, слов­но дет­ский вол­чок, ка­ким иг­ра­ли дети в ев­рей­ском квар­та­ле, и, что­бы не стук­нуть­ся боль­но, Мар­точ­ка стек­ла на пол мед­лен­но, по сте­ноч­ке, не за­ме­тив, что об­раз Бо­го­ма­те­ри по­ко­сил­ся за ее спи­ной, и перст, воз­де­тый, ука­зу­ет уже не на гор­ние вы­си, а ку­да-то вверх и вле­во, где ска­лит­ся на звез­ды коронованная го­ло­ва тюрь­мы. Слов­но спя­ще­го ко­тен­ка, ее уло­жи­ли, свер­ну­ли на дне кор­зи­ны, под­ня­ли втро­ем, и по­нес­ли вниз по ле­ст­ни­це, вдаль по ули­це, и сно­ва -- вверх -- в круг­лое хо­лод­ное гнез­до под кры­шей баш­ни, где все ок­на вы­ше че­ло­ве­че­ско­го рос­та, за­де­ла­ны гип­со­вы­ми пла­сти­на­ми -- бе­лы­ми днем, а но­чью... Но­чью в них не от­ра­зит­ся да­же свет фа­ке­ла, толь­ко эхо -- гор­тан­ный ро­кот но­чи ста­нет бить­ся в них до ут­ра, до рас­све­та, до пер­вой све­чи в Ма­рии Ма­гда­ли­не.
   И по­ста­вит ту све­чу Ка­та­ри­на бо­ча­ро­ва. А в пол­день у нее слу­чил­ся вы­ки­дыш. От ра­до­сти?..
   ...мы вста­ли. Мы по­чуя­ли ве­тер ве­сен­ний тех дней, ко­гда по пре­да­тель­ским ле­до­вым по­лям вер­вуль­фы пе­ре­хо­дят ре­ки в по­след­ний раз, мол­чат, да­же рык­нуть не сме­ют, мол­чат, а Хо­зя­ин по­ло­су­ет бо­ка их по­со­хом сво­им же­лез­ным. Не го­во­ри­те, что ра­но, что еще толь­ко осень! Нам-то луч­ше знать! Слы­ши­те, стук -- по­ступь кованная по зем­ле -- от края до края. Го­во­рил же нам Аль­берт, что ско­ро уж гря­нет Ве­ли­кая Бит­ва! А ба­бам на ней не ме­сто. Ухо­дят они. Ухо­дят, как вер­вуль­фы в ле­дя­ные цар­ст­ва. Ухо­дят, хоть и бо­ят­ся ухо­дить. Так сколь­ко их в той тюрь­ме по­пря­та­лось? Де­ся­ток? Су­дья Ге­рард го­во­рит, что де­ся­ток, а па­лач наш ска­зал, что боль­ше. Да мы и са­ми чу­ем, что боль­ше. Су­дья-то толь­ко про тех, что из хо­ро­ших се­мей, го­во­рил, про­чий сброд -- не в счет. И нам не до сче­та! Как при­пом­нишь, что твоя соб­ст­вен­ная по­ло­ви­на во всю жизнь тво­ри­ла, да о чем тре­па­лась, так во­ло­сы дыбом вста­ют. Тот же Алек­сандр -- не це­ни­ли мы его! -- все при­ме­ты их ведь­мин­ские по­на­рас­пи­сы­вал. По­смот­ришь на свою женку -- тьфу! Да вот же она, кля­тая! И ку­да ж мы рань­ше смот­ре­ли? Свя­той Кон­рад еще луч­ше бы все объ­яс­нил. Жаль, что он нын­че за­нят.
   Чу! За­нят Cвя­той...
  
   В под­зе­ме­лье те­п­ло. Ком­на­та -- без еди­но­го окон­ца -- пах­нет ра­зо­гре­тым влаж­ным кам­нем, и лег­ко во­об­ра­зить, что она вы­руб­ле­на в гро­мад­ном бу­лыж­ни­ке, ле­жа­щем на столбовой до­ро­ге Бо­га. Толь­ко цо­ка­ет пе­ро по пер­га­мен­ту, при­пля­сы­ва­ет, до­го­няя сло­ва. Кто-то го­во­рит мед­лен­но, что­бы пи­сец ус­пел, не пе­ре­пу­тал, не зав­рал­ся, кто-то го­во­рит на­рас­пев:
   -- При­зна­ешь­ся ли ты в том, что...
   Это не Кон­рад. Кон­рад по­ка мол­чит. Пер­вые сло­ва до­про­са -- пус­тые, как и пер­вые сло­ва ис­по­ве­ди, про­из­но­сит один из мо­на­хов, а в гор­ле его еще слад­ко от гус­то­го па­ху­че­го от­ва­ра, вы­пи­то­го пе­ред отъ­ез­дом в го­род. На до­рож­ку, как ска­зал трав­ник Бер­тольд. В под­зе­ме­лье свет­ло, ог­ня не жа­ле­ют. Фа­ке­лы на сте­нах, све­чи на сто­ле пе­ред Кон­ра­дом и дву­мя его по­мощ­ни­ка­ми-ле­га­та­ми, а еще -- алое за­ре­во под жа­ров­ней, ря­дом с ко­то­рой па­лач и его под­руч­ные сто­ят. А на дру­гом сто­ле -- ря­дыш­ком -- се­ми­свеч­ник чуд­ной. Ли­той, брон­зо­вый, с по­тем­нев­ши­ми ви­но­град­ны­ми гроз­дь­я­ми, с бу­к­ви­ца­ми ви­ты­ми, пус­тив­ши­ми­ся впляс во­круг свеч­ных огонь­ков.
   ...как бы не из кля­то­го квар­та­ла, ко­то­ро­го ни­ко­гда в на­шем го­ро­де и не бы­ло? Там-то -- во­круг сто­ла -- свет­лее все­го. И по­нят­но, для че­го: на нем-то раз­ные раз­но­сти раз­ло­же­ны: щип­цы се­рой ста­ли, мо­ло­точ­ки, ши­ла, крюч­ки боль­шие и ма­лень­кие, пи­лы. Го­во­рят, что го­род­ской па­лач да­же уди­вил­ся, ко­гда все это из мо­на­сты­ря в тюрь­му при­вез­ли. Не ду­мал он, что пап­ские ле­га­ты с эда­ким гру­зом пу­те­ше­ст­ву­ют. Смот­рит, как маль­чиш­ка, на все это -- бле­стя­щее, но­вое, не­ви­дан­ное. Вот он ужо ска­жет по­том в ма­ги­ст­ра­те, что не со­гла­сен боль­ше вы­кру­чи­вать­ся с чем по­па­ло, буд­то от Со­тво­ре­ния Ми­ра и дня не ми­но­ва­ло! Не­бось, за­сы­п­лют то­гда куз­не­цов-то за­ка­за­ми...
   -- При­зна­ешь­ся ли ты в том, что... При­зна­ешь­ся? При­зна­ешь­ся ли ты...
   -- Нет, свя­той отец! Хри­стом Бо­гом кля­нусь...
   -- Не кля­нись име­нем Его!
   (А вот это ска­зал Кон­рад. Уз­наю! И вы его уз­нае­те, при­хо­жа­не до­б­рые, ни­ку­да не де­не­тесь...)
   Гус­тые, поч­ти тре­уголь­ные, бро­ви Свя­то­го хму­рят­ся. Глаз не раз­гля­деть -- тем­но­та по­до лбом до са­мых скул. Но свет сле­ва па­да­ет так, что вид­но, как вьет­ся по вис­ку жил­ка: ту­гая, из­ви­ли­стая. Ко­гда нит­ку су­чат, она так же хо­дит ме­ж­ду паль­ца­ми, она бьет­ся уг­рем, но­ро­вит вы­скольз­нуть. Жаль, что нет здесь той пря­диль­щи­цы, что мог­ла бы тварь эту об­лас­кать, при­ру­чить. Да и не вся­кая за­хо­чет. По­че­му-то! А ведь не урод­лив Кон­рад! Ли­цо то­че­ное, уз­кое, го­ло­ва, как у бла­го­род­ных, чуть за­ост­ре­на, слов­но че­реп его -- ку­пол не­ви­дан­ной церк­ви. Лишь кре­ста на ней не хва­та­ет. Свя­той си­дит за сто­лом на вы­со­ком сту­ле. Мож­но по­ду­мать, что он со свои­ми под­руч­ны­ми од­но­го рос­та. Да­же вы­ше. Чуть-чуть, но вы­ше. Это ко­мен­дант тюрь­мы ему свой стул при­нес­ти ве­лел. Дол­жен же Свя­той все ви­деть. Ина­че по не­ра­ди­во­сти кто-ни­будь и от­вет­чи­цу за­сло­нить мо­жет от су­дьи. Кон­рад усер­дие ко­мен­дан­та оце­нил. Прав­да, спа­си­бо он за это не ска­зал. И не ска­жет.
   А Мар­та сто­ит пе­ред ни­ми, ма­ет­ся. Свя­той-то не­по­нят­но ку­да смот­рит -- толь­ко му­раш­ки по спи­не от че­го-то бе­гут, а те двое мо­на­хов по­гла­жи­ва­ют де­вуш­ку мут­ны­ми взгля­да­ми, слов­но во сне она им ви­дит­ся. То ли де­ло па­лач и под­руч­ные! Они так гля­дят, что Мар­те жар­ко ста­но­вит­ся. И ни­че­го-то она не по­ни­ма­ет. И ска­зать не мо­жет. Ни о бо­ча­ре, ни о же­не его, ни о де­тях ее... Зна­ет, ко­неч­но, зна­ет их: в церк­ви ви­де­лись, в Ра­ту­ше. Но что с то­го? Спро­си ее, как бо­чар вы­гля­дит, так она про­мол­чит, за­ду­ма­ет­ся, при­по­ми­ная. А в ком­на­те ду­хо­та уп­лот­ни­лась, ру­ку под­нять тя­же­ло, бо­яз­но, что на­ткнет­ся ко­жа на влаж­ный ка­мень, и ста­нет со­всем страш­но от­то­го, что все мы уже под зем­лей. У Мар­ты пря­ди вы­би­лись из-под го­лов­ной по­вяз­ки, об­ле­пи­ли лоб. Та­кой она по ут­рам бы­ва­ет, ко­гда тя­же­лый сон при­снит­ся, и взмок­нет де­вуш­ка под пе­ри­ной. И всем по­нят­но, что имен­но та­кой ви­дят ее до­маш­ние на рас­све­те. В спаль­не. (Мать бу­дит те­бя и улы­ба­ет­ся. Да, Мар­точ­ка?) Но трое за сто­лом и не ду­ма­ют улы­бать­ся. (Быть мо­жет, по­то­му, что ты пе­ред ни­ми -- сто­ишь? А ведь хо­чет­ся при­лечь? Ус­та­ла? Нет-нет, не смей! Стой пря­мо, Мар­точ­ка, по­ка сил дос­та­нет.) Го­ло­ва у де­вуш­ки за­кру­жи­лась. И во­про­сов уже не ра­зо­брать со­всем. Мар­та го­ло­ву за­ки­ну­ла, ру­ки сжа­ла, за­шеп­та­ла свя­тое имя За­ступ­ни­цы. И мнит­ся ей, что ус­лы­ша­ла она го­лос Бла­го­сло­вен­ной в же­нах.
   (Мар­точ­ка, де­воч­ка моя, по­слу­шай! Не пы­тай­ся пой­мать взгляд Кон­ра­да. Не пой­ма­ешь. Раз­ве не пом­нишь, как са­ма не­дав­но смот­ре­ла на зо­ло­тых дел мас­те­ра? То­гда, на ба­лу в ра­ту­ше? Ви­жу, что вспом­ни­ла... Но на инквизитора эдак смот­реть и не ду­май! Не по­мо­жет. Толь­ко ра­зо­злит его еще боль­ше. Но и глаз не опус­кай: бу­дешь скром­ной, ис­пу­ган­ной -- не по­ве­рит. Ска­жет, что Хо­зяи­на сво­его бо­ишь­ся, что Суд Свя­той раз­жа­ло­бить хо­чешь. Под­бо­ро­док не вы­пя­чи­вай, не на­до: бу­дешь спо­кой­ной, гор­дой -- раз­гне­ва­ет­ся. Ска­жет, что бе­сы те­бе по­мо­га­ют. И не ку­сай губ­ки -- и без то­го сквер­но, что яр­кие они у те­бя. Не­дол­го по­ду­мать, что но­ча­ми ты с инкубами ло­бы­за­ешь­ся. И во­ло­сы твои чер­ные -- чер­нее чер­но­го... И гла­за го­лу­бые... Сквер­но, де­воч­ка, сквер­но! По ду­ше та­кие дьяволам...)
   -- Что же де­лать, Все­бла­гая? Что же мне де­лать, За­ступ­ни­ца? -- без­звуч­но про­шеп­та­ла Мар­та.
   (Не знаю...)
   -- Я в па­лом­ни­че­ст­во по Свя­тым мес­там пой­ду, я всю жизнь бла­го­да­рить Те­бя за спа­се­ние бу­ду, я... "Здрав­ст­вуй, Ма­рия, Бла­го­да­ти пол­ная! Бла­го­сло­вен­на Ты в же­нах, и Бла­го­сло­вен Плод чре­ва Твое­го..."
   (Да не мо­лись, не мо­лись, ду­роч­ка! По­ду­ма­ют, что ты мо­лит­ву на­вы­во­рот бор­мо­чешь! Не мо­лись...)
   -- Что же де­лать, Бо­го­ро­ди­ца?
   (...да и не Бо­го­ро­ди­ца я во­все! Я ведь не люб­лю те­бя, Мар­точ­ка. Толь­ко жа­лею. Бес­по­лез­но жа­лею. Как Она -- бес­по­лез­но те­бя лю­бит. Так про­сти же нас обе­их!)
   Кон­рад Этен­бург­ский хлоп­нул ла­до­нью по сто­лу, и глад­кая речь мо­на­ха обор­ва­лась на по­лу­сло­ве. Ни­кто из ле­га­тов и не ска­зал бы, на ка­ком имен­но сло­ве. Ибо ни­кто, да­же он сам, не слу­шал. Свя­той вы­тя­нул ру­ку, ука­зал на Мар­ту, и про­из­нес:
   -- По­сколь­ку усерд­ст­ву­ешь ты в гре­хе сво­ем, по­сколь­ку не хо­чешь ты при­знать пре­сту­п­ле­ние свое, дол­го­тер­пе­ние на­ше ис­чер­па­но. Нам уже по­нят­но, кто ве­лел те­бе мол­чать. Но не­дол­го ему тор­же­ст­во­вать ос­та­лось!
   Двое ле­га­тов од­но­вре­мен­но по­вер­ну­ли го­ло­вы к Кон­ра­ду, а мо­нах, си­дев­ший с краю сто­ла, рас­те­рян­но по­тер лоб, при­хо­дя в се­бя. Пе­ро за­скре­же­та­ло, впи­ва­ясь в пер­га­мент.
   -- Я знаю! -- Кон­рад сде­лал дви­же­ние, слов­но со­би­ра­ясь встать во весь рост, но оду­мал­ся, и толь­ко по­дал­ся впе­ред так, что пла­мя фа­ке­лов вы­све­ти­ло его глаз­ни­цы. -- Я чую, что зна­ки дья­во­ла та­ят­ся под оде­ж­дой тво­ей. Они и хра­нят греш­ни­цу от су­да Все­выш­не­го. Па­лач!
   Ле­га­ты кив­ну­ли друг дру­гу, как двое зри­те­лей, за­ра­нее знаю­щих, что по­сле это­го ку­пле­та ко­ме­ди­ан­ты нач­нут ту­зить друг дру­га, ибо ви­де­ли их и на про­шло­год­ней яр­мар­ке, и два го­да на­зад. А де­ти­на-па­лач, впер­вые по­пав­ший в лос­кут­ный шу­тов­ской ша­тер Кон­ра­да, еще ни­че­го не по­ни­мая, по­до­шел к сто­лу.
   -- Ос­мот­ри ее: нет ли зна­ков на ко­же -- бе­лых или чер­ных, нет ли ла­дан­ки на шее. А осо­бен­но -- нет ли хво­ста, -- стро­го про­из­нес Свя­той.
   -- Да как мож­но... Она ж... Тро­нуть бо­яз­но, по­сле бед не обе­решь­ся... -- про­шеп­тал па­лач боль­ше са­мо­му се­бе, чем мо­на­хам.
   Но Свя­той его рас­слы­шал. На то он и Свя­той! Он сно­ва стук­нул по сто­леш­ни­це, и ле­га­ты, как по ко­ман­де, ус­та­ви­лись на не­ра­ди­во­го.
   -- Она пре­ступ­ни­ца! -- за­орал один из су­дей. -- Или ты не зна­ешь, как об­ра­ща­ют­ся с пре­ступ­ни­ка­ми?!
   Па­лач сжал ку­ла­ки и от­вер­нул­ся от них. Он по­смот­рел на Мар­ту, ко­то­рая всхлип­ну­ла, ис­пу­ган­ная его взгля­дом. Он смот­рел на нее еще дол­го, по­ка она не на­ча­ла дро­жать с ног до го­ло­вы. Толь­ко то­гда па­лач по­до­шел к Мар­те, схва­тил де­вуш­ку за пле­чо и по­во­лок, ску­ля­щую, в угол. Его по­мощ­ник ки­нул­ся за ним, при­хва­тив све­чу. Су­дьи ни­че­го не мог­ли раз­гля­деть из-за их ши­ро­ких спин, до мо­на­хов до­но­си­лись толь­ко жа­лоб­ные кри­ки. Ко­гда па­лач сно­ва по­до­шел к воз­вы­ше­нию, на ко­то­ром они си­де­ли, де­вуш­ка так и ос­та­лась сто­ять в уг­лу, вжав­шись в стен­ку, дер­жась за ра­зо­рван­ный во­рот пла­тья.
   А на стол вы­пал ма­лень­кий ме­шо­чек на шел­ко­вом ре­меш­ке.
   -- Раз­вя­жи, -- ве­лел Кон­рад.
   Здо­ро­вяк дол­го во­зил­ся с хит­ро­ум­ным узел­ком, по­ка не ра­зо­рвал его. Из ме­шоч­ка по­сы­па­лись смор­щен­ные яго­ды. На са­мом дне ока­зал­ся ко­рич­не­вый ко­мок, по­хо­жий на же­лудь.
   -- Под­ни­ми сие!
   Па­лач по­ло­жил ко­мок на ла­донь, под­нес к све­че и тут же вы­ро­нил, раз­гля­дев, что это та­кое.
   -- С на­ми Кре­ст­ная Си­ла! Ни­как мя­со су­ше­ное! -- вы­па­лил он.
   ...а сер­дынь­ко со­ловь­и­ное, три лу­ны про­ле­жав­шее в гнез­де, по­ет сла­ще все­го, при­во­ра­жи­ва­ет... Сред­ст­ва луч­ше­го и не знаю для та­кой кра­са­ви­цы! Ты по­но­си его, Мар­точ­ка. Са­ма уви­дишь! От ка­ва­ле­ров от­бою не бу­дет! По­но­си... Сча­сть­юш­ко уз­на­ешь...
   Кон­рад от­ки­нул­ся на спин­ку сту­ла, по­лу­при­крыв гла­за. (Пред­став­ле­ние во­ис­ти­ну на­ча­лось, брат­цы!)
   -- Ты и даль­ше ста­нешь от­пи­рать­ся? -- спро­сил Свя­той ти­хо, не под­ни­мая век. Ска­зал уве­рен­ный, что бу­дет ус­лы­шан.
   Но от­ве­та он не до­ж­дал­ся: в под­зе­ме­лье сни­зош­ло мол­ча­ние.
   (И свет с То­го Све­та уже на­чал про­би­вать твердь над за­стен­ком. Он -- свет! -- не знал, что в ка­зе­ма­те нет окон. И вый­ти от­сю­да он не смо­жет. Как и все мы.)
   -- По­дой­ди!
   Мар­та, на не­гну­щих­ся но­гах вы­шла на свет и упа­ла, за­ры­дав, на ко­ле­ни. Во­ло­сы брыз­ну­ли на ли­цо -- мок­рые, хле­ст­кие, со­ле­ные -- за­на­ве­си­ли гла­за. Во­ды бы! Во­ды!..
   -- Это не я! Это не я! -- вы­ла де­вуш­ка. -- Это Гу­да ме­ня нау­чи­ла! Я ни­че­го пло­хо­го не ду­ма­ла! Я пло­хо­го не де­ла­ла, я...
   -- Кто та­кая Гу­да? -- пре­рвал ее Кон­рад.
   Мар­та за­хлеб­ну­лась сле­за­ми и не мог­ла от­ве­тить, но тут за­го­во­рил под­руч­ный па­ла­ча:
   -- Ста­ру­ха-пря­диль­щи­ца, я ее знаю. Мы в од­ном до­ме жи­вем, -- па­рень не­хо­ро­шо ус­мех­нул­ся, гля­дя на Мар­ту. -- Так вот че­го ты к ней бе­га­ла! А я еще об­ли­зы­вал­ся на те­бя -- ка­кая гор­дая... Стервь!
   И сплю­нул.
   А Мар­та пла­ка­ла, как не пла­ка­ла с ран­не­го дет­ст­ва. Она не мог­ла ос­та­но­вить­ся, ры­да­ния кло­ко­та­ли в гор­ле, и Кон­рад Этен­бург­ский при­ка­зал от­вес­ти пре­ступ­ни­цу на­зад в баш­ню. Те­перь он знал, что де­лать даль­ше.
   (То же, что и все­гда, ин­кви­зи­тор.)
  
   Же­ле­зо сна­ча­ла крас­не­ет... Но по­нем­но­гу из­нут­ри, из глу­би­ны ме­тал­ла, раз­рас­та­ясь, вы­пу­чи­ва­ет­ся жел­то-ры­жий ко­зий глаз. Он впе­ри­ва­ет­ся в ста­рое, блед­ное до тош­но­ты те­ло и от­ра­жа­ет его. Же­ле­зо на­ли­ва­ет­ся бе­лым бе­шен­ст­вом. Злее ост­ро­го сне­га, злее ско­ро­го па­ра, злее мо­ло­ка пе­ре­ки­пев­ше­го -- ка­са­ние его! Вы­мя ста­ру­хи ве­ли­ко, но ко­жа над ним тон­ка, ис­тер­лась от хол­що­вых ру­бах, от муж­ских шер­ша­вых паль­цев. Же­ле­зо про­ва­ли­ва­ет­ся под ко­жу и ши­пит в жи­ре, ос­ты­вая. Крик вы­во­ра­чи­ва­ет гор­ло. Зрея в жи­во­те, как ди­тя че­ло­ве­че­ское зре­ет, он рас­тет, рас­тя­ги­вая реб­ра, ты­ка­ет­ся под ка­дык, по­ка язык не на­чи­на­ет тре­пы­хать­ся, как у пе­ту­шат, впер­вые зо­ву­щих за­рю. У тех пе­ту­шат, ко­то­рые к по­луд­ню пой­дут на обед.
   (Ибо гос­ти в до­ме! Гос­ти при­шли к те­бе, ста­рая Гу­да, и в до­ме празд­ник! Ни­кто из лю­бов­ни­ков твоих глу­пых и то­ро­п­ли­вых не по­знал эту плоть глуб­же. Ве­до­мо ли хоть од­но­му из них, что сус­та­вы твои вы­во­ра­чи­ва­ют­ся, ес­ли вед­ро на­пол­нить во­дой все­го на две тре­ти? Не на­до до­вер­ху! До­вер­ху не на­до, чур­бан! Ина­че и при­ве­сить к но­ге труд­но, да и вы­рвет так, что су­хо­жи­лия рань­ше вре­ме­ни лоп­нут. Ведь ина­че ты и до рас­све­та не до­тя­нешь, Гу­да. А те­бе и на­зав­тра сви­да­ние на­зна­че­но. По­смот­ри, ка­кие они мо­ло­дые да лад­ные! Ра­дуй­ся: по­след­ние ми­лые они те­бе. Ты уж и не чая­ла, по­ди, что кто-то об­ла­пить те­бя за­хо­чет? Эти же за­хо­те­ли. И не ду­май, что по служ­бе, про­тив во­ли уз­на­ют они вы­си и про­га­ли­ны, пе­ре­лес­ки твои вы­го­рев­шие. Лю­бо­пыт­но им, Гу­да! Мо­ло­дых-то баб они и без то­го по­мять мо­гут, а вот ста­ру­ху... Это ж слу­чай ну­жен! Ты­чут в те­бя вся­ким, во­ро­ча­ют, тис­ка­ми тис­ка­ют и са­ми се­бе ди­вят­ся. Слад­ка ты им, го­ре­лая. И хны­чешь ты тон­ко, как серд­це со­ловь­и­ное по­та­ен­ное. Уже вто­рую ночь ло­жат­ся они со свои­ми же­на­ми и ищут впотьмах те­п­лую скла­доч­ку, что у те­бя на бо­ку вы­кла­ды­ва­ет­ся, Гу­да. Вро­де бы и не хо­чешь, а сто­ит толк­нуть те­бя, или под­са­дить, чтоб на ды­бе как на­до по­вис­ла, по­ка на­пар­ник гру­зи­ло к ступ­ням при­вя­зы­ва­ет, так и вва­лят­ся ту­да паль­цы. Мяг­ко, мок­ро, слов­но че­го за­прет­но­го кос­нул­ся. А жи­рок еще и при­жмет ру­ку, и от­ни­мать ее -- жаль!
   Эти же -- за сто­лом ко­то­рые -- все спра­ши­ва­ют, спра­ши­ва­ют... Си­дят, как вид­но, да­ле­ко­ва­то. Гла­за­ми-то те­бя не раз­гля­дишь, Гу­да. Ку­да им! Ла­до­ни по те­бе сте­лить­ся долж­ны. Ина­че не по­нять, ка­кая ты мяг­кая, скольз­кая, слов­но свеч­ка -- са­мо­го чис­то­го вос­ку.)
   ...ма­моч­ка ты на­ша! Да­же жаль, что че­ло­ве­чий воск так бы­ст­ро под же­ле­зом та­ет. Не­у­жто при­дет­ся отой­ти нам от те­бя? Ну за­чем ты им ска­за­ла, что при­зна­ешь­ся во всем?! Са­ма под­пол­зешь к судь­ям? Да­вай по­мо­жем! Да и тря­пье на те­бя на­ки­нуть на­доть... Свя­тые от­цы, все-та­ки... Не­че­го им на срам смот­реть. Наш он. Не их -- наш!
   Не­у­жто все, ма­моч­ка?..
  
   -- Гу­да при­зна­лась в том, что при­во­рот­ные зе­лья для Мар­ты со­став­ля­ла. Охо-ох! Ни­ко­гда бы не по­мыс­лил -- ведь­ма! Как в бай­ках про­сте­цов... Жи­вая ведь­ма, Ио­анн!
   -- Ста­рая ду­ра, Ва­лен­тин.
   -- Что ты! Я точ­но все вы­ве­дал у писца, не оби­жай! Кол­до­ва­ла, кол­до­ва­ла она. По­ду­мать толь­ко! И ре­бе­ноч­ка ка­та­ри­ни­но­го украла...
   -- Из ут­ро­бы ук­ра­ла? Слож­но...
   -- Ио­анн! Как ты мо­жешь?! -- у Ва­лен­ти­на да­же ли­цо вы­тя­ну­лось, на­сколь­ко Бог по­зво­лил, чтобы чу­дес по ме­ло­чам не со­вер­шать. -- Нель­зя так! Я про то ди­тя, ко­то­рое бо­ча­ро­ва же­на ски­ну­ла на ны­неш­ней седмице.
   -- Зна­чит, Гу­да ска­за­ла, что она... -- па­тер за­меш­кал­ся, по­дыс­ки­вая сло­во, по­нят­ное его не­да­ле­ко­му бра­ту во Хри­сте.
   Но та­ко­во­го не под­вер­ну­лось, и Ио­анн мах­нул ру­кой на ле­кар­скую точ­ность. Ин­те­ре­со­ва­ло его дру­гое.
   -- Ва­лен­тин, а Гу­да не го­во­ри­ла, как она зе­лье, ко­то­рое от пло­да из­бав­ля­ет, Ка­та­ри­не в рот за­ли­ла?
   -- Зе­лье?
   -- Ну да, зе­лье! -- не­тер­пе­ли­во под­твер­дил па­тер. -- Зе­лье. Что дру­гое быть мо­жет? Не в ба­ню же ста­ру­ха ее та­щи­ла, пра­во!
   -- Ио­анн, я сей­час все те­бе пе­ре­дам, как мне по­ве­да­ли! Ни ты, ни ле­карь Франк о по­доб­ной бабь­ей хит­ро­сти и по­мыс­лить не мог­ли! -- во­оду­шев­лен­но на­чал Ва­лен­тин, яв­но до­воль­ный тем, что зна­ет та­кое, о чем Ио­анн, как вид­но, по­ня­тия не име­ет.
   -- Охот­но ве­рю, что ус­лы­шу мно­го див­но­го, -- сми­рен­но со­гла­сил­ся па­тер.
   -- Ни сты­да, ни стра­ха Божь­е­го нет у них, ко­гда се­ст­ре сво­ей па­кость учи­нить взду­ма­ют. Гу­да по­кая­лась, что пор­чу на­во­ди­ла с то­го са­мо­го дня, как под­ка­рау­ли­ла Ка­та­ри­ну вы­хо­дя­щей из го­ро­да, что­бы ис­по­ве­до­вать­ся бра­ту Кон­ра­ду. А бы­ло сие за три­на­дцать дней до то­го, как Мар­ту в тем­ни­цу от­ве­ли, а Ка­та­ри­на -- ски­ну­ла.
   -- Три­на­дцать? -- пе­ре­спро­сил Ио­анн. -- Больше двух недель! Че­го же он ждал так дол­го? Хо­тел бы я знать!
   Сби­тый с тол­ку Ва­лен­тин ту­по ус­та­вил­ся на па­те­ра.
   -- Ни­че­го-ни­че­го. Не об­ра­щай вни­ма­ния. Это я о сво­ем. Про­дол­жай! Так что бы­ло две сед­ми­цы на­зад?
   -- Не две сед­ми­цы... Три­на­дцать дней -- вра­жье чис­ло!
   -- Кон­рад, Кон­рад, так ведь мож­но не про­сто с ума сой­ти, но и в не­га­дан­ное при­ше­ст­вие Ан­ти­хри­ста уве­ро­вать, -- про­шеп­тал Ио­анн, об­ра­ща­ясь к пус­то­те.
   Хо­ро­шо, что на этот раз па­тер Ва­лен­тин ни­че­го не рас­слы­шал. Он пел. Поч­ти пел:
   -- ...и по­шла ста­ру­ха сле­дом, и шла за Ка­та­ри­ной до са­мой до оби­те­ли, и жда­ла ее в ро­ще, по­ка та у бра­та Кон­ра­да бы­ла, и до­ж­да­лась ее Гу­да, и сно­ва по­шла сле­дом, и у са­мых го­род­ских стен об­ро­ни­ла Ка­та­ри­на поя­сок, и под­ня­ла его Гу­да, и спря­та­ла... и при­нес­ла до­мой, и скру­ти­ла из тря­пок кук­лу, и на­де­ла на нее поя­сок, и по­ста­ви­ла кук­лу на ко­ле­ни, и за­тя­ну­ла поя­сок по­ту­же, и дер­жа­ла так пять дней, и ка­ж­дую ночь мо­ли­лась не­чис­той си­ле... а на шес­той день при­та­щи­ла с пус­ты­ря му­жиц­кий баш­мак, и на шес­тую же ночь раз­мах­ну­лась и вда­ри­ла оным баш­ма­ком кук­ле по­ни­же поя­ска, и сно­ва мо­лит­вы вра­жьи тво­ри­ла, и по­ли­ва­ла по­дол кук­лин кро­вью ко­тят, ко­их из под­ва­ла для зло­го де­ла при­нес­ла, и дух ан­ти­хри­стов при­зы­ва­ла, и на три­на­дца­тую ночь, ко­гда Мар­ту из до­му взя­ли, явил­ся Гу­де де­мон смрад­ный, и ве­лел ло­бы­зать его ло­бы­за­ни­ем дья­воль­ским, ка­ким чер­ти в пре­ис­под­ней друг дру­га при­вет­ст­ву­ют, хво­сты за­ди­рая, и при­нял он мо­ле­ние Гу­ды, и на­дел баш­мак на ко­пы­то свое, и бил по кук­ли­ну чре­ву, по­ка кровь ко­ша­чья, к тря­пью при­сох­шая, не за­бле­сте­ла сыз­но­ва, аки све­жая... и ночь про­шла, и уж ду­ма­ла ста­ру­ха, что об­ма­нул ее де­мон, но к по­луд­ню спо­ткну­лась Ка­та­ри­на в до­ме сво­ем и упа­ла, и за­ма­рал­ся по­дол ее, и... и... и...
   Па­тер Ва­лен­тин за­молк и дернул себя за мочку уха, спохватившись, ви­ди­мо, на­ка­зать са­мо­го се­бя, как за­меч­тав­ше­го­ся по­слуш­ни­ка. Это ему по­мог­ло, и он смог за­кон­чить уже впол­не внят­но:
   -- То есть -- ски­ну­ла!
   Па­тер Ио­анн встал со ска­мьи, на ко­то­рой си­дел ря­дом с Ва­лен­ти­ном, и по­до­шел к ок­ну. Фор­точ­ка ос­та­лась от­кры­той еще со вче­раш­не­го дня. В го­ро­де те­п­лынь сто­ит, а па­тер не тер­пит ра­зо­гре­той ке­льи, вы­сту­жи­ва­ет свое оби­та­ли­ще, опа­са­ясь лишь про­мо­ро­зить зяб­ко­го па­те­ра Бе­не­дик­та, спя­ще­го за сте­ной.
   -- Что же те­перь бу­дет? Что же те­перь бу­дет?
   Ио­анн об­ра­щал­ся не к па­те­ру Ва­лен­ти­ну, не к тол­стым вит­раж­ным стек­лам в свин­цо­вой оп­ра­ве, не к шпи­лю Ма­рии Ма­гда­ли­ны, во­круг ко­то­ро­го по спи­ра­ли кру­жи­ло все­гда пра­вое во­ро­нье, не к это­му зе­ле­но­ва­то­му не­бу в про­ре­зи фор­точ­ки, а к Гос­по­ду Бо­гу, черт по­де­ри! И па­тер по­ду­мал, что не до­ж­дал­ся от­ве­та толь­ко по­то­му, что во­про­шае­мый да­ле­ко и не рас­слы­шал во­про­са.
   -- А зав­тра, го­во­рят, бу­дут доп­ра­ши­вать са­му Мар­ту, -- не­по­нят­но к че­му ска­зал Ва­лен­тин.
   -- Я знаю! -- вы­рва­лось у Ио­ан­на.
   -- От­ку­да? Я же пря­мо из тюрь­мы к те­бе...
   -- Про­сти, Ва­лен­тин, но мне на­до еще по­си­деть се­го­дня с на­став­ни­ком. По­го­во­рим по­сле. Хо­ро­шо?
   -- Кто-то ме­ня опе­ре­дил, а ты да­же сло­вом не на­мек­нул, что уже все зна­ешь, -- оби­дел­ся Ва­лен­тин. -- А я, ду­рак...
   Па­тер Ио­анн, не дос­лу­шав, вы­шел из ке­льи, ос­та­вив со­бра­та сво­его Бо­гом оби­жен­но­го, но доб­ро­го, в оди­но­че­ст­ве. Прав­да, по­шел он не к на­став­ни­ку, а пе­ре­сек дво­рик и че­рез бо­ко­вую дверь всту­пил под вы­со­кие сво­ды хра­ма. Бо­го­моль­цев ны­не со­бра­лось мно­го, и он бла­го­сло­вил не­сколь­ких ко­ле­но­пре­кло­нен­ных, по­ка про­би­рал­ся к пра­во­му краю ал­та­ря, от­ку­да луч­ше все­го гля­деть на лю­би­мо­го уче­ни­ка Спа­си­те­ля.
   (Так по­мол­чим же, бра­тия! Не бу­дем ме­шать па­те­ру на­ше­му вслу­ши­вать­ся в то мол­ча­ние, ко­то­рое боль­ше на­ше­го! А вдруг он что и раз­бе­рет?)
  
   О до­че­ри хо­зяи­на пря­диль­ных мас­тер­ских го­во­ри­ли на все ла­ды. Го­во­ри­ли на ры­ноч­ной пло­ща­ди -- при­слу­га да тор­гов­цы и умол­ка­ли, стои­ло вда­ли мельк­нуть си­ней юб­ке слу­жан­ки Яко­ва; го­во­ри­ли в бюр­гер­ских до­мах -- де­ви­цы со свои­ми ма­муш­ка­ми и умол­ка­ли, ес­ли в дверь вхо­ди­ли ро­ди­те­ли; го­во­ри­ли са­ми бюр­ге­ры с же­на­ми свои­ми, ле­жа на пу­хо­вых пе­ри­нах, и смол­ка­ли, за­дре­мав.
   ...а пом­нишь ли ты, как об про­шлом го­де осе­нью за­хво­рал из-за нее сы­нок пе­ка­ря? Весь ок­тябрь в по­сте­ли ма­ял­ся, от еды нос во­ро­тил, пил толь­ко. Со­всем ис­та­ял. Ле­ка­ри его все пи­яв­ка­ми да пи­яв­ка­ми му­чи­ли... Я ж дав­но го­во­рю, что не по­мо­га­ют про­тив­ные! А вот еже­ли дур­ную кровь спус­тить, или рас­па­рить... Жаль, что у мо­ло­до­го и без то­го кро­вуш­ки по­чи­тай, что и не ос­та­лось. То­гда-то пе­карь с го­ря и от­ка­зал Гер­цу от до­ма, а сам по­звал ле­ка­ря Фран­ка. Пом­нишь ли, что тот сде­лал? Мне по­том слу­га все рас­ска­зал... Франк взял бо­лез­но­го за ру­ку -- там, где серд­це зву­чит, и стал име­на всех го­род­ских не­вест по од­но­му вы­го­ва­ри­вать, а как до­шел до Мар­ты-чер­ной, так мо­ло­дец в ли­це из­ме­нил­ся, ис­па­ри­ной по­крыл­ся, а гос­по­дин Франк хо­хо­тать на­чал. Пом­нишь, пе­карь то­гда по­шел к пря­диль­щи­ку сва­тать Марту. На­прас­но ра­зо­рял­ся! Не со­гла­сил­ся пря­диль­щик с ним по­род­нить­ся -- и все тут! Хоть кол на го­ло­ве те­ши! Нын­че-то яс­нее яс­но­го, что это его дочь на­до­уми­ла от­ка­зать. При­во­ро­жить-то мо­лод­ца при­во­ро­жи­ла, а по­сле раз­ду­ма­ла под ве­нец ид­ти. Все они ведь­мы та­кие -- че­го се­го­дня хо­тят, о том зав­тра и не вспом­нят! А сы­нок пе­ка­ря с той по­ры, как по­го­во­рил с ле­ка­рем Фран­ком, с по­сте­ли со­ско­чил, да как с це­пи со­рвал­ся: ни од­ной ра­бот­ни­це от не­го про­хо­ду не бы­ло. По­ка не оже­ни­ли со­рван­ца. Да по­мог­ло ли? Бед­ная его же­на до сих пор пла­чет­ся: все он ее с Мар­той срав­ни­ва­ет да бра­нит. И ко­жа у ней не бе­ла, и гла­за не го­лу­бы, да не лю­бы, и хо­дит она бо­ком... А уж сколь­ких он сго­ря­ча об­рю­ха­тил -- то­го ни­кто и не счи­тал! Так что по­де­лом ей, ведь­ме, по­де­лом!..
   В ма­ги­ст­ра­те го­во­ри­ли ма­ло, но ду­ма­ли ина­че. По­то­му по­сле до­про­са Мар­ты, на ко­то­ром она, по слу­хам, во всем соз­на­лась, вы­зва­ли в ма­ги­ст­рат са­мо­го ле­ка­ря Фран­ка. Но не за­тем, что­бы от лю­бов­ной хво­ри ле­чить, а для то­го, что­бы пре­ступ­ни­цу ос­ви­де­тель­ст­во­вать и ока­зать ей по­мощь, ес­ли по­на­до­бит­ся. Сам су­дья от­вел Кар­ла в ком­на­ту пис­цов, где к то­му вре­ме­ни ос­тал­ся толь­ко один сту­дио­уз-сек­ре­тарь, но и его су­дья вы­слал за чем-то, а сам на­мек­нул гос­по­ди­ну Фран­ку, что не­пло­хо бы вы­ве­дать у до­че­ри пря­диль­щи­ка, что та­ко­го она по­на­рас­ска­за­ла Свя­то­му Су­ду. Ибо про­знал он от тю­рем­щи­ков по ве­ли­ко­му сек­ре­ту и о дру­гих го­ро­жа­нках, на ко­то­рых, яко­бы, по­ка­за­ла Мар­та-чер­ная. Мо­на­хи ста­ли скрыт­ны­ми пу­ще преж­не­го, и су­дье Ге­рар­ду ска­жут име­на по­доз­ре­вае­мых толь­ко пе­ред тем, как ему со стра­жей уже нуж­но бу­дет ид­ти их аре­сто­вы­вать. Карл Франк, ко­то­рый в лю­бом дру­гом слу­чае по­слал бы су­дью с та­кой прось­бой в лес сча­стья по­ис­кать, те­перь толь­ко серь­ез­но кив­нул, со­гла­ша­ясь. И нель­зя ска­зать, что все это при­шлось ле­ка­рю боль­но-то по вку­су, но ино­го вы­хо­да и он не ви­дел.
   На­чаль­ник тюрь­мы про­во­дил Кар­ла Фран­ка на­верх в баш­ню и ос­та­вил пе­ред от­кры­той две­рью в ка­ме­ру, ска­зав, что по­до­ж­дет, по­ка тот не за­кон­чит. Ле­карь же ото­слал его по­ку­да и по­ду­мал, что, по­хо­же, в за­сте­нок к Мар­те-чер­ной он до­пу­щен в пер­вый и по­след­ний раз.
   Как в во­ду гля­дел.
  
   Во­шел Карл Франк к Мар­те и уви­дел: спит ко­те­но­чек чер­ной мас­ти в уг­лу, как спал не­дав­но на дне кор­зи­ны. Но то­гда пле­те­ная люль­ка ука­чи­ва­ла кра­са­ви­цу, а от­ны­не са­ма твердь ста­ла ей люль­кой, ка­ча­лась под но­га­ми, тя­ну­ла вниз, да так, что и не встать боль­ше. И не хо­чет­ся. Ес­ли бы ле­карь был на­столь­ко глуп, что­бы мо­лить­ся, ис­пол­няя свои обя­зан­но­сти, то про­сил бы он Все­выш­не­го толь­ко об од­ном: чтоб Мар­та не при­шла в се­бя хо­тя бы до тех пор, по­ка он сус­та­вы на­зад не ввер­нет. С кос­тя­ми, даст Бог, он по­том раз­бе­рет­ся!
   Ху­же нет, ко­гда сус­тав­ная сум­ка на­до­рва­на... И лад­но бы од­на! Ко­ле­со в под­ва­ле кру­ти­лось медленно, а дос­ки, ме­ж­ду ко­то­рых за­жа­ты ру­ки и но­ги, рас­став­ля­лись все ши­ре и ши­ре. И не по­ве­рить, что так дол­го мог­ла де­вуш­ка от­пи­рать­ся. И пра­виль­но, не мог­ла. Не от­пи­ра­лась она: го­во­ри­ла, го­во­ри­ла, го­во­ри­ла. Вер­нее, по­вто­ря­ла то, что шеп­тал ей Кон­рад, спус­тив­ший­ся с воз­вы­ше­ния. А мо­нах все за­пи­сы­вал, за­пи­сы­вал... Но ко­ле­со не ос­та­но­ви­ли. И ле­та­ла Мар­точ­ка вверх-вниз, как на ка­че­лях в Ива­нов день, и со­ски, за­ост­рив­шие­ся от бо­ли, смот­ре­ли вверх, на тот свет -- поч­ти ве­сен­ний, на тот свет, что ни­как не мог про­бить­ся к ней, в из­нан­ку баш­ни.
   Мар­та-чер­ная при­шла в се­бя, ко­гда Карл Франк за­кон­чил во­зить­ся с но­га­ми и пы­тал­ся впра­вить пле­чо де­вуш­ки. Она за­кри­ча­ла, но ле­карь за­жал ее рот ру­кой и ти­хо так, лас­ко­во за­го­во­рил на уш­ко. Кто бы со сто­ро­ны уви­дел, не по­ве­рил бы, что гос­по­дин Франк мо­жет сло­ва та­кие вы­го­ва­ри­вать. Слов­но ре­бен­ку, или слов­но он де­ре­вен­ская по­ви­ту­ха, ко­то­рой ро­же­ни­цу нуж­но ус­по­ко­ить. Слов­но всю жизнь он толь­ко тем и за­ни­мал­ся! И уж со­всем стран­но, ес­ли по­смот­реть, что ле­карь не тря­пи­цу дал ей за­ку­сить, а соб­ст­вен­ную ла­донь, по­ка дру­гой ру­кой по­рван­ную ко­жу стя­ги­вал.
   (Ты ведь зна­ешь, как раз­де­лить чу­жую боль, Карл Франк? Ко­гда уми­ра­ла Те­ре­за -- те­перь уже дав­ным-дав­но, да и не в этой жиз­ни во­все -- чу­ди­лось те­бе, что соб­ст­вен­ные твои внут­рен­но­сти опу­ха­ют и за­гни­ва­ют от все­нощ­ной ря­дом с ней. И ты по­ло­жил ру­ку ей на лоб, но за­ку­сить не дал. По­че­му? По­че­му? По­че­му? Бог те­бя зна­ет, Карл Франк! А мо­жет, ты и сам по­ни­ма­ешь по­че­му?.. Ми­ло­сер­дия Его по­же­лать те­бе в зна­нии тво­ем, что ли? Не на­до? Вот и я ду­маю, что не на­до.)
   Мар­те по­лег­ча­ло, а зу­бы она раз­жа­ла, ко­гда ле­карь на­ло­жил на сус­та­вы мазь и плот­но стя­нул бин­та­ми. Ос­то­рож­но-ос­то­рож­но рас­пра­вил он на де­вуш­ке оде­ж­ду, со­брал со лба рас­тре­пан­ные во­ло­сы. Не умел ле­карь ко­су за­пле­тать! Ина­че б и это сде­лал... А ведь­моч­ка при­жи­ма­лась к не­му, и ото­гре­ва­лась в лег­ких, те­п­лых ка­са­ни­ях. Карл Франк смот­рел на ее мок­рый лоб, пе­ре­черк­ну­тый мор­щи­на­ми, ко­то­рых пре­ж­де не бы­ло, и улы­бал­ся. Нет, не от ра­до­сти, не от ве­се­лья, ко­неч­но, но на­доб­но Мар­точ­ке уви­деть, что еще хоть кто-то мо­жет гля­деть на нее, улы­ба­ясь.
   (Ведь на ли­цо еще мож­но смот­реть, Карл? На те­ло -- не очень. А на ли­цо -- впол­не!)
   -- Гос­по­дин Франк, а вы ска­же­те им, что­бы бин­тов ва­ших не сни­ма­ли, ко­гда ме­ня сно­ва ту­да по­ве­дут? -- жа­лоб­но спро­си­ла Мар­та, при­жи­ма­ясь к не­му всем те­лом -- еще плот­нее.
   Ле­карь про­мол­чал.
   -- Ска­же­те? -- по­вто­ри­ла де­вуш­ка.
   -- Ска­жу, Мар­та. По­ста­ра­юсь ска­зать.
   -- А они вас по­слу­ша­ют?
   (Ос­то­рож­но, Карл! Ни­как, про­зре­ние на нее нис­хо­дит, ле­карь!)
   -- По­смот­рим! -- бод­ро про­го­во­рил Франк, сам се­бя пре­зи­рая за эти сло­ва.
   И, что­бы не дать ей сно­ва за­го­во­рить этим но­вым взрос­лым го­ло­сом, со­рван­ным в спи­раль­ном кри­ке ко­ле­са, Карл за­го­во­рил сам. За­го­во­рил серь­ез­но и вну­ши­тель­но, как су­дья, ко­то­ро­му по ка­ко­му-то де­лу на­до до­про­сить ре­бен­ка:
   -- Что они хо­те­ли, что­бы ты им ска­за­ла, ми­лая?
   Ле­карь по­чув­ст­во­вал, что де­вуш­ка на­ча­ла дро­жать.
   -- Не бой­ся ме­ня. Не бой­ся ме­ня, Мар­та. Я не с ни­ми, -- уго­ва­ри­вал он. -- Я по­мочь те­бе хо­чу.
   -- Прав­да? -- не­до­вер­чи­во спро­си­ла Мар­та. -- Гос­по­дин су­дья то­же вот го­во­рил... А где он?!
   -- Он ме­ня сю­да и по­слал, ми­лая. Он те­бя вы­ру­чить хо­чет, но сам при­дти не мо­жет.
   -- По­че­му?
   -- Это дол­го объ­яс­нять. Ты по­верь мне, по­верь. Ска­жи, -- на­стаи­вал ле­карь. -- Нам с судь­ей очень важ­но знать, в чем они за­ста­ви­ли те­бя при­знать­ся.
   Мар­та за­пла­ка­ла. И го­ло­вы не за­ки­ды­ва­ла, что­бы сле­зы за­дер­жать на бел­ках, и не ску­ли­ла тон­ко, а поч­ти ры­ча­ла от сер­деч­ной бо­ли. Ведь по­нят­но же, что гос­по­дин Франк бу­дет лю­бить ее и та­кую: с вы­рван­ны­ми суставами, не­ле­по раз­вер­ну­ты­ми ступ­ня­ми, опух­ши­ми ве­ка­ми, крас­ны­ми, как у тор­фя­но­го оку­ня, гла­за­ми.
   (Он ни­ко­гда не раз­лю­бит те­бя, Мар­точ­ка! Быть мо­жет, по­то­му, что ни­ко­гда боль­ше не уви­дит.)
   -- Я не хо­те­ла... Я не при­пом­ню... Я не хо­чу...
   Най­дись здесь Ан­д­ре­ас Франк, он су­мел бы ис­по­ве­до­вать Мар­ту-чер­ную бы­ст­рее, лег­че. Но и Карл на этот раз не­пло­хо спра­вил­ся, хо­тя в ду­ше сво­ей греш­ной все­гда по­смеи­вал­ся над слу­же­ни­ем стар­ше­го бра­та.
   -- Ты смо­жешь, ми­лая... Я по­мо­гу те­бе... Ты ни­че­го пло­хо­го не го­во­ри­ла -- я знаю... Те­бя за­ста­ви­ли... Мар­точ­ка... Де­точ­ка моя!
   (Не­важ­но, не­важ­но, не­важ­но, что шеп­тал ле­карь, си­дя на со­ло­мен­ной под­стил­ке в об­ним­ку с де­вуш­кой! Она за­го­во­ри­ла. Слы­ши­те, Су­дьи Свя­тые? Она сно­ва за­го­во­ри­ла. И ни­кто те­ла ее не рас­тя­ги­вал, ко­жу под мыш­ка­ми и под ко­ле­ня­ми не драл. Но бы­ло ей так же боль­но. Кля­нусь! Хо­тя в это вы по­ве­рить не мо­же­те. За­то ве­руе­те вы, Су­дьи Свя­тые, в бла­гость Гос­по­да, в ко­то­рую я уве­ро­вать не мо­гу. Так что мы кви­ты. Амен!)
  
   В чем при­зна­лась Мар­та-чер­ная ле­ка­рю Фран­ку, так до конца ни­кто и не уз­нал. Хо­тя и при­сту­пил к Кар­лу су­дья Ге­рард, как толь­ко тот по­ки­нул де­вуш­ку, но добился немногого. Впро­чем, не­сколь­ко имен ле­карь все-та­ки на­звал, имен, ко­то­рые вре­за­лись Мар­те в па­мять во вре­мя до­про­са, хо­тя са­мо­му ле­ка­рю ка­за­лось, что все это не­важ­но, что на­зван­ные име­на -- ме­лочь, тще­та, что не о том они с Мар­той го­во­ри­ли без ма­ло­го час. За­то су­дья ду­мал ина­че! Су­дье и это­го по­ка­за­лось мно­го­ва­то. Ведь не бы­ла пре­ступ­ни­ца друж­на с на­зван­ны­ми жен­щи­на­ми, не­ко­то­рых ед­ва зна­ла, но ин­кви­зи­то­ры, по­нят­но, счи­та­ли, что знать она их долж­на, бо­лее то­го -- встре­ча­лись, мол, они в од­ном мес­те, про ко­то­рое и Мар­та рас­ска­за­ла. А ку­да де­нешь­ся?
   (А у ко­го не слу­ча­ет­ся кош­мар­ных снов, де­воч­ка? Все мы там бы­ва­ем, ни­ку­да не де­нешь­ся! И ви­дит­ся нам, как ска­чут от заката до рассвета ко­ни бы­ст­рые -- бе­лые ли, чер­ные -- не суть. Ло­ша­ди про­но­сят­ся над на­ми без сед­ла, без уз­деч­ки, так и вспрыг­нешь на пот­ную спи­ну на бе­гу. А ко­ни по­не­сут. Ко­го -- по кру­гу, ко­го -- по коч­кам, ко­го -- на вы­со­кую го­ру. И сой­дем­ся мы, и уви­дим ли­ца не­зна­ко­мые, но лю­би­мые во сне, и тан­це­вать ста­нем. Не так, как в Ра­ту­ше, а так, как серд­це по­ве­дет. Я да­же те­бя об­ни­му, глу­пую, и ру­ки твои раз­дви­ну, что­бы и ты ме­ня об­нять мог­ла, и не от­пу­щу, по­ка не упа­дешь ты на маль­ца, не­по­нят­но от­ку­да взяв­ше­го­ся, и не ста­нешь его це­ло­вать до кро­ви, и по­ка­ти­тесь вы под гор­ку, и твоя ниж­няя юб­ка задерется, а что вы даль­ше с тем маль­цом де­лать бу­де­те -- мне уже не­ин­те­рес­но. По­то­му что ме­ня са­му пой­ма­ет в коль­цо рук ста­рый бро­дя­га, и по­смот­рит мне на гу­бы -- не в гла­за! -- и ска­жет, что ни­ку­да я не убе­гу, и до­мой мне еще ра­но. А то­го, что даль­ше с на­ми ста­нет­ся, я ни­ко­му не ска­жу. Ес­ли не под пыт­кой. Вот ко­гда за­тре­щит ко­жа ост­ро, слов­но по ней стек­лом про­шлись, вот ко­гда за­хо­чет­ся мне, что­бы бе­лое же­ле­зо еще глуб­же опус­ти­лось -- до са­мых ре­бер, ко­гда слад­ко мне ста­нет от третье­го вед­ра во­ды, вли­то­го в глот­ку, то­гда и ска­жу. А на­зав­тра все мы оч­нем­ся в сво­их по­сте­лях. Да­же те, чья по­стель под ра­ки­то­вым кус­том, где вче­ра ста­рик при­кор­нул, или под ры­ноч­ным на­ве­сом, где спит до при­хо­да тор­го­вок без­дом­ный ма­лец. Ут­ром ты пой­дешь в цер­ковь, а я ни­ку­да не пой­ду, а бро­дя­га по­та­щит­ся даль­ше, и к ве­че­ру его за­ши­бут в пья­ной дра­ке, а ма­лец ук­ра­дет се­го­дня два яб­ло­ка и ме­дяк. А ин­кви­зи­то­ры пре­бу­дут до са­мо­го Кон­ца Све­та, де­воч­ка. По­то­му не ду­май, что ты ме­ня пре­да­ла! И я те­бя пре­дам, ко­гда мне пят­ки под­па­лят. А по­том мы сно­ва пре­да­дим друг дру­га, ко­гда нас по­жа­ле­ют. А еще го­во­рят, что по­сле жиз­ни мы то­же встре­тим­ся. И бу­дем смот­реть друг на дру­га, улы­ба­ясь, и обо всем этом па­мя­туя. Да бу­дет так! Но я хо­чу улыб­нуть­ся те­бе уже сей­час. Те­бе, ска­тив­шей­ся с Лы­сой го­ры с за­дран­ной юб­кой. Ло­ви!)
   Но ко­му бы ска­зать, что пло­хо -- со­всем пло­хо -- су­дье ста­ло лишь то­гда, ко­гда в чис­ле дру­гих Карл Франк на­звал и имя его же­ны? Он рас­стал­ся с ле­ка­рем, а вер­нув­шись до­мой, ни­че­го не ска­зал сво­ей бла­го­вер­ной. И зе­лье бер­толь­до­во при­нял, как и во все по­след­нее вре­мя, и спал шесть ча­сов, как обыч­но. А с ут­ра при­лас­кал же­ну, да так при­лас­кал, что она по­сле рас­пла­ка­лась от сча­стья. Прав­ду го­во­рят: ста­рый конь бо­роз­ды не пор­тит! И по­жа­ле­ла, что из­ме­ня­ла ему по­рой с сек­ре­та­рем -- яс­но­гла­зым сту­дио­узом. А к ве­че­ру вер­нул­ся су­дья до­мой со страж­ни­ка­ми, и сам уса­дил ее в кор­зи­ну. Но до тюрь­мы он же­ну не по­нес. Нет, что­бы под­мог­нуть! По­нес­ли ее дру­гие -- мо­ло­дые и яс­но­гла­зые.
   ...но­не­че, го­ва­ри­ва­ют, в тюрь­ме уж не де­ся­ток баб на­бе­рет­ся, ку­да боль­ше. И ка­ких! На­шим па­ла­чам, не к но­чи будь по­мя­ну­ты, и не упра­вить­ся. При­шлось ма­ги­ст­ра­ту мо­лод­цев с бой­ни на­ни­мать. То­го же Гот­фри­да. А Свя­той, как по­ду­ма­ешь, так и во­все не спит! Ему же с ни­ми, стер­ва­ми, де­лов хва­та­ет и днем, и но­чью. Особ­ли­во -- но­чью. Он-то ста­ра­ет­ся, чтоб не­чис­тый га­ди­нам во тьме по­лу­ноч­ной не по­мо­гал. Про­па­ли бы мы без не­го! Так и жи­ли бы во гре­хе. Так и жи­ли бы... По­ду­мать страш­но!..
  
   Па­тер Ио­анн, про­снув­шись на рас­све­те, не на­шел на­став­ни­ка ни в ке­лье его, ни в церк­ви. Кнут об­ла­зал все при­строй­ки, но и там Бе­не­дик­та не оты­скал. Что­бы не те­рять вре­ме­ни по­пус­ту, па­тер вы­слал служ­ку за Ва­лен­ти­ном, а сам при­нял­ся кру­жить по тем­ным за­ко­ул­кам до­ма, по чер­да­ку и под­ва­лам, и впер­вые за по­след­ние чет­верть ве­ка про­пус­тил ут­рен­нюю мо­лит­ву. Все на­прас­но... Нет его, нет! Кнут вер­нул­ся с Ва­лен­ти­ном, ко­то­рый стал не­мед­ля го­то­вить­ся к ут­рен­ней мес­се. Ио­анн же сно­ва вы­толк­нул служ­ку за дверь, и Кнут по­бе­жал к до­му Кар­ла Фран­ка по за­пре­вшим от те­п­ло­го ноч­но­го до­ж­дя улоч­кам.
   Ле­карь на­ка­ну­не до­позд­на ра­бо­тал в ла­бо­ра­то­рии и на­де­ял­ся встать с по­сте­ли не рань­ше по­луд­ня, ес­ли к боль­но­му не по­зо­вут. По­это­му, ко­гда он уви­дел Кну­та на по­ро­ге сво­его до­ма, бед­ный про­стец чуть не по­лу­чил по шее. Но, так как встал он мно­го рань­ше Кар­ла, а ле­карь, по чес­ти го­во­ря, еще не ус­пел окон­ча­тель­но про­снуть­ся, служ­ка увер­нул­ся от оп­ле­ухи, от­бе­жал на не­сколь­ко ша­гов и с безо­пас­но­го рас­стоя­ния по­ве­дал Фран­ку, за ка­ким чер­том, его, соб­ст­вен­но, при­нес­ло ни свет, ни за­ря.
   ...Ан­д­ре­ас не­ис­пра­вим! В го­ро­де та­кое тво­рит­ся, что впо­ру сой­ти с ума, а он все во­зит­ся с этим не­удач­ным тво­ре­ни­ем Божь­им. Ну про­пал и про­пал! Да­ле­ко не уй­дет. А ес­ли ста­рик и вы­брал­ся из го­ро­да, во что я -- Карл Франк -- не ве­рю, то даль­ше по­гос­та не за­бе­рет­ся. Вот и не при­дет­ся ста­ро­го пня в те­ле­ге вез­ти! Бе­не­дик­та лет де­сять, как на клад­би­ще ждут, дни счи­та­ют, а он все уго­мо­нить­ся не хо­чет. Ста­рый черт!..
   И не со зла бор­мо­тал Карл, оде­ва­ясь, ни­ко­гда не от­ка­зы­вал он по­поль­зо­вать Бе­не­дик­та, но сей­час не ко вре­ме­ни ста­ри­ков­ская при­дурь. Ох, как не ко вре­ме­ни! Опус­тил ле­карь ли­цо в чан с хо­лод­ной во­дой, и кре­пил­ся, по­ка ды­ха­ния хва­ти­ло. Толь­ко то­гда, с мок­рым ли­цом вы­шел он на ули­цу и по­тру­сил чер­ной ца­п­лей к бра­ту, со­об­ра­жая на хо­ду, ку­да мог на­пра­вить сто­пы Бе­не­дикт, во­ди­мый бре­дом сво­им. Бре­дом, ко­то­рый Карл Франк вы­учил за по­след­ние го­ды наи­зусть.
   Но ид­ти по сле­дам чу­жо­го бе­зу­мия ни­ко­му не при­шлось. Ибо вме­сте с ле­ка­рем к Ма­рии Ма­гда­ли­не при­бе­жал страж­ник -- один из тех, кто ох­ра­нял ны­неш­ней но­чью во­ро­та го­ро­да. Он-то и рас­ска­зал, что Бе­не­дикт вы­шел из го­ро­да, ко­гда на­ча­ли про­пус­кать пер­вые по­воз­ки на ры­нок, но да­ле­ко, как и по­доз­ре­вал Франк, не по­шел, а сел у са­мых во­рот и про­тя­нул ру­ку, по­доб­но ни­щим на па­пер­ти. За­то ко­гда страж­ни­ки ре­ши­ли от­вес­ти по­ло­ум­но­го к па­те­ру Ио­ан­ну, Бе­не­дикт вы­ка­зал не­ожи­дан­ную прыть, за­пет­лял зай­цем по при­гор­кам, да так, что мо­ло­дым за ним и не уг­нать­ся. А как толь­ко страж­ни­ки вер­ну­лись, бра­нясь, к во­ро­там, ста­рик приплелся на­зад. Приплелся и усел­ся на преж­нем мес­те. Мо­лод­цы и во вто­рой раз по­пы­та­лись от­ло­вить па­те­ра, но ста­рик сыз­но­ва по­ска­кал зай­цем, слов­но и не ус­тал во­все, и раз­до­са­до­ван­ные слу­жа­ки по­сла­ли за Ио­ан­ном. Пус­кай от­че сам за на­став­ни­ком го­ня­ет­ся!
  
   К го­род­ской сте­не Ио­анн вы­шел вме­сте с бра­том. Служ­ку он ос­та­вил в церк­ви по­мо­гать Ва­лен­ти­ну. Карл за­ве­рил па­те­ра, что ста­рик ле­гок, как су­хой лист и, ес­ли по­на­до­бит­ся, они вдво­ем хоть на ру­ках до­не­сут его до ке­льи. Ио­анн со­гла­сил­ся с ле­ка­рем, но ска­зал, вол­ну­ясь:
   -- Лишь бы про­сте­цы не со­бра­лись гла­зеть на то, как мы на­став­ни­ка по ули­цам по­не­сем. По­зор ка­кой... Не­ува­же­ние к са­ну...
   -- Да ос­тавь ты! -- рык­нул Карл. -- Он у ме­ня сам дой­дет! Хва­ти­ло сил за го­род вы­брать­ся? Хва­ти­ло! Зна­чит, и до­мой до­бе­рет­ся. Я его под ру­ку по­ве­ду. Пусть все ви­дят, как це­ню я ста­рость, из ума вы­жив­шую!
   -- Карл! Опять?
   Ле­карь за­тор­мо­зил по­сре­ди ули­цы, вы­пря­мил­ся и по­гро­зил бра­ту паль­цем.
   -- По­смей еще ме­ня вос­пи­ты­вать, бра­тец стар­шень­кий, и я с мес­та не сой­ду! Вы­кру­чи­вай­ся с Бе­не­дик­том, как те­бе за­бла­го­рас­су­дит­ся. Что же до ме­ня: то я по гроб ему не за­бу­ду поч­ти еже­днев­но­го хо­ж­де­ния к нам в дом, и раз­го­во­ров с то­бой, ма­ло­лет­ним, по­ка ты сам к не­му бе­гать не на­чал. И стал тем, кем стал!
   Ио­ан­ну то­же при­шлось ос­та­но­вить­ся.
   -- Ни­ко­гда бы не по­ду­мал, что ты все это пом­нишь! Ку­да уж те­бе -- ты то­гда пеш­ком под стол хо­дил! -- в тон бра­ту за­ме­тил па­тер.
   -- За­то мать на­ша, Ан­д­ре­ас, все ви­де­ла!
   -- Мать ни­ко­гда сло­ва по­пе­рек мое­го ре­ше­ния не ска­за­ла! -- взъя­рил­ся Ио­анн.
   -- Око за око, бра­тец, -- не ус­ту­пал Карл. -- Мне луч­ше знать, как она му­чи­лась! Мне все­гда хо­те­лось от­сте­гать те­бя -- та­ко­го длин­но­го и важ­но­го -- за нее. Те­бя-то она боль­ше лю­би­ла! Ты при­пом­ни, как уми­ра­ла на­ша ста­руш­ка от тос­ки зе­ле­ной, что лю­бим­чик ее к дру­го­му серд­цем при­ки­пел!
   Вот бы по­ра­до­ва­лась слу­жан­ка Ма­гда, на мо­ло­дых Фран­ков гля­дю­чи! Не вы­спа­лись, за­бы­лись, и бы­чат­ся друг на дру­га по­средь мок­рой улоч­ки. То­го и гля­ди, по­ка­тят­ся по гря­зи, си­ня­ки за­ра­ба­ты­вать. И нет ни де­ся­ти­ле­тий про­тяж­ных, ни се­ди­ны, ни смер­ти близ­кой и не­ми­ну­чей... Да ни­ко­гда то­го и не бы­ло!
   -- Па­тер Ио­анн! Ну вот и вы! По­спе­шай­те! -- про­кри­чал страж­ник, ко­то­рый ото­шел от во­рот и из­да­ли за­ме­тил Фран­ков. -- Па­тер Бе­не­дикт зде­ся! В ру­ки не да­ет­ся.
   Бра­тья мол­ча со­рва­лись с мес­та и по­бе­жа­ли.
   (Мо­ло­дость -- она мо­ло­дость и есть: ухо­дит -- ко­гда на­до­ест, и воз­вра­ща­ет­ся -- ко­гда взду­ма­ет. Так-то, Ма­гда! Ты уж не бра­ни их...)
  
   А ста­рик, стои­ло ему за­ме­тить вы­ле­тев­ших за во­ро­та Фран­ков, встал с зем­ли, и свою ког­ти­стую, ни­щен­скую горсть за спи­ну спря­тал.
   -- Бра-ате...
   Па­тер и ле­карь пе­ре­шли на шаг, бо­ясь вспуг­нуть бе­зум­но­го. Они по­до­шли к не­му вплот­ную, но ста­рик и не по­ду­мал улиз­нуть от них. За­то улы­бал­ся так, что са­ми Фран­ки чуть не по­вер­ну­ли на­зад.
   -- Бра-а-ате...
   -- Что ты здесь де­ла­ешь, на­став­ник? -- ос­то­рож­но спро­сил Ио­анн.
   Вме­сто от­ве­та Бе­не­дикт за­дер­гал пят­ни­сты­ми ла­до­ня­ми, слов­но со­би­рал­ся взле­теть на­встре­чу низ­ко­му но­ябрь­ско­му солн­цу, под­няв­ше­му­ся из-за ро­щи. Карл Франк пой­мал за­пя­стье ста­ри­ка, как давеча кла­ри­ну ру­ку, и да­же по­ло­ум­но­му ста­ло по­нят­но, что от­пус­кать он его не со­би­ра­ет­ся до са­мой Ма­рии Ма­гда­ли­ны.
   -- Пой­дем до­мой, Бе­не­дикт, -- ска­зал ле­карь.
   -- Бра­те! -- ста­рик об­ра­щал­ся толь­ко к Ио­ан­ну, а до­сад­ный крюк, по­вис­ший у не­го на за­пя­стье, он, вро­де бы, и не за­ме­тил во­все. -- Я слы­шал, я Глас Бо­жий в но­чи слы­шал!
   -- Ты его и рань­ше слы­шал, -- уко­лол Карл.
   -- Не верь ему! Не верь ему, бра­те! -- за­виз­жал ста­рик. -- Ис­ку­ша­ет он те­бя! Всю жизнь он те­бя ис­ку­ша­ет! Но не­дол­го ему ос­та­лось!
   -- Хва­тит, -- не вы­дер­жал Ио­анн. -- До­ма по­го­во­рим.
   -- Нет-нет-нет! Ос­тавь ме­ня здесь! Я по хол­мам пой­ду, я под гор­кой ля­гу, я из­да­ли смот­реть бу­ду, как огнь все­по­жи­раю­щий па­дет на град сей! Из­да­ли...
   -- Ис­пу­гал­ся, ста­рый хрыч?! -- взвил­ся ле­карь.
   -- Не на­до, Карл, про­шу те­бя.
   -- Лад­но, Ан­д­ре­ас... Не мне его на­ка­зы­вать: он сам се­бя на­ка­зал.
   Бе­не­дикт дер­нул­ся, но не по­то­му, что на­де­ял­ся вы­рвать­ся от ле­ка­ря, а по­то­му, что лу­чи вос­хо­дя­ще­го солн­ца ка­за­лись столь неж­ны­ми вда­ли, так мяг­ко сте­ли­лись по зем­ле. Солн­це рас­пи­сы­ва­ло гни­лую ли­ст­ву ро­зо­вы­ми длин­ны­ми паль­чи­ка­ми, лас­ко­вы­ми, та­ки­ми, как у са­мых юных по­слуш­ни­ков в мо­на­сты­ре, с но­гот­ка­ми бе­лень­ки­ми, бле­ст­ки­ми, лом­ки­ми. Со­всем как у Ио­ан­на мно­го лет на­зад... Он-то не пом­нит, за­то Бе­не­дик­ту это­го не за­быть! И по­ра уж при­кор­нуть на них ста­ри­ку, за­ты­лок го­ря­щий за­рыть в дерн, от­дох­нуть. А град сей -- да Бог с ним! Бе­не­дикт и от­сю­да уви­дит, как за­але­ет он, как по­ва­лит из во­рот дым -- чер­ный, слад­кий...
   -- Я и от­сю­да все уви­жу, бра­те, -- вслух про­шеп­тал на­став­ник.
   -- А вот и нет. Не на­дей­ся! -- по­обе­щал Карл. -- Гла­за у те­бя сла­бые. От­сю­да не раз­гля­дишь, ста­рый.
   -- Пой­дем, -- Ио­анн взял Бе­не­дик­та за вто­рую ру­ку и ле­гонь­ко по­тя­нул.
   -- И ты с ним?! С ним?! -- не­ожи­дан­но за­во­пил ста­рик. -- Иу­да! Иу­да! Иу­да! Иу­да!
   Бе­не­дикт за­шел­ся в кри­ке и не мог ос­та­но­вить­ся. Ле­карь схва­тил его за пле­чи и тряс до тех пор, по­ка на­став­ник не за­ку­сил язык клац­нув­ши­ми зу­ба­ми. Па­тер Ио­анн ни­че­го не ска­зал бра­ту. Он от­вер­нул­ся и смот­рел ту­да, ку­да ми­ну­той рань­ше смот­рел бе­зум­ный Бе­не­дикт: на ро­зо­вое кру­же­во рас­све­та -- дра­го­цен­ное, как мав­ри­тан­ское ши­тье ис­под­не­го пла­тья Те­ре­зы. Ко­гда Ио­анн по­вер­нул­ся к ним сно­ва, ста­рик уже мол­чал.
   Про­дев ру­ки под­мыш­ка­ми на­став­ни­ка, бра­тья Фран­ки по­ве­ли его, сник­ше­го, к во­ро­там.
  
   -- Мы с то­бой жес­то­ки, Ан­д­ре­ас, -- ска­зал ле­карь ча­сом поз­же, со­би­ра­ясь по­ки­дать ке­лью ус­нув­ше­го Бенедикта.
   -- Я люб­лю его, Карл.
   -- Ес­ли бы ты лю­бил его, бра­тец, ты бы ос­та­вил его там. Не лги са­мо­му се­бе.
   -- Стран­ное ты го­во­ришь... За­чем мне лгать се­бе? -- уди­вил­ся Ио­анн.
   -- Те­бе луч­ше знать, за­чем.
   -- Я -- смерт­ный че­ло­век, Карл. Не тре­буй, что­бы я знал ве­до­мое од­но­му Бо­гу.
   -- А-а-а... -- по­тя­нул ле­карь. -- То-то я смот­рю, что Гос­подь наш в по­след­нее вре­мя все боль­ше сма­хи­ва­ет на па­те­ра Бе­не­дик­та. По­ни­маю, как ле­карь, по­ни­маю я Его: от та­ко­го впо­ру и за­бо­леть, Ан­д­ре­ас.
   И Карл Франк вы­шел из ке­льи. Сме­ясь.
  
   Гла­ва XIX
  
   20 но­яб­ря, в сре­ду, в два ча­са по­по­луд­ни зо­ло­тых дел мас­тер Ру­дольф Гес­се при­бли­жал­ся к мо­на­сты­рю. На пле­че у не­го бол­та­лась ко­том­ка. Поч­ти пус­тая ко­том­ка, но он, пе­ред тем, как вый­ти из до­му, не еди­но­жды за­гля­ды­вал в нее, про­ве­ряя, не за­был ли он по­ло­жить на дно -- по­глуб­же -- то един­ст­вен­ное, что долж­но ему при­го­дить­ся в кон­це пу­ти. Рас­се­ян­но­стью Ру­дольф обык­но­вен­но не от­ли­чал­ся. Где ж вы ви­де­ли рас­се­ян­но­го юве­ли­ра, ска­жи­те на ми­лость? Но с ми­нув­шей суб­бо­ты он так час­то за­ду­мы­вал­ся на хо­ду или за ра­бо­той: ро­нял ин­ст­ру­мен­ты, ос­тав­лял зо­ло­то за­твер­де­вать в тиг­ле, пу­тал и сма­зы­вал узо­ры, -- что впо­ру бы­ло звать ле­ка­ря. Од­на­ко ни Кар­ла Фран­ка, ни ко­го дру­го­го из его кол­лег, в до­ме Гес­се в по­след­нее вре­мя не ви­де­ли. Ни­кто не ви­дел там и Гер­ма­на, ко­то­рый вот уж две не­де­ли, как в го­ро­де не по­ка­зы­вал­ся. Хо­тя в по­след­нем ни­че­го стран­но­го и нет, ведь па­ре­нек по­се­лил­ся в мо­на­сты­ре, что­бы на днях стать по­слуш­ни­ком. Так как Кон­рад Этен­бург­ский усерд­ст­во­вал, са­ми знае­те, где, и ис­по­ве­до­вать ми­рян вре­ме­ни у не­го не хва­та­ло, то вся­кий со­об­ра­зил бы, что Ру­дольф идет в мо­на­стырь един­ст­вен­но для то­го, что­бы про­ве­дать бра­та. И не ошиб­ся бы.
   Зо­ло­тых дел мас­тер на хо­ду по­ти­рал гла­за. Не то, чтоб за­ка­за­ми в по­след­нее время за­ва­ли­ли мас­тер­скую, и Ру­доль­фу при­хо­ди­лось кор­петь от за­ри до за­ри. На­про­тив: го­ро­жа­не враз по­те­ря­ли вкус к его ис­кус­ст­ву с тех пор, как поч­ти из ка­ж­до­го се­мей­ст­ва хоть од­на кра­са­ви­ца-су­ет­ни­ца да пе­ре­не­слась в пле­те­ной ступ­ке за ка­мен­ную сте­ну тюрь­мы. Но уж ес­ли ко­му ин­те­рес­но, то сто­ит ска­зать: с суб­бот­не­го ве­че­ра спал юве­лир маловато -- ча­са по два за ночь.
   (Хо­ро­ший он у те­бя, Ан­на. Хо­ро­ший сын! В вос­кре­се­нье -- на дру­гой день по­сле то­го, как те­бя за­бра­ли, он в узе­лок две чис­тые со­роч­ки по­ло­жил, пла­тье на сме­ну, сне­ди кой-ка­кой, и пол­дня про­сто­ял под око­шеч­ком тюрь­мы, за ко­то­рым, как он на­де­ял­ся, твое ли­цо по­ка­жет­ся. Но тю­рем­щи­ки ни­че­го пе­ре­дать ему не по­зво­ли­ли, да­же не ска­за­ли, что зря он те­бя вы­смат­ри­ва­ет. В под­ва­ле ты. Од­на ра­дость -- еще не в том, где Свя­тые От­цы доп­ра­ши­ва­ют. Они по­до­ж­дут, по­ка про­ник­нешь­ся ты стра­хом Божь­им в тем­но­те да во­ни, и за­го­во­ришь по­сле -- как по мас­лу про­ли­то­му за­сколь­зишь! Но вы­со­ких, су­хих ка­мер дав­но на всех не хва­та­ет, и не раз­би­ра­ют, кто из поч­тен­ных, а кто -- так, за­тал­ки­ва­ют, ку­да при­дет­ся, и с кем слу­чит­ся. По­то­му и ты спишь ма­ло, пло­хо: то ста­ру­ха-про­цент­щи­ца над ухом за­хрю­ка­ет, то мо­лод­ка, ко­то­рую с до­про­са вче­ра при­та­щи­ли, за­сто­нет в уг­лу. А с по­не­дель­ни­ка со­всем тяж­ко те­бе при­хо­дит­ся. В по­не­дель­ник ото­дви­ну­ли страж­ни­ки за­со­вы, что­бы дверь от­крыть, а ты вста­ла по­смот­реть, что на све­ту де­ет­ся, но они -- ра­жие -- свет за­сло­ни­ли и швыр­ну­ли те­бе под но­ги двух дев­чу­шек лет пя­ти. Нет, од­на вро­де по­стар­ше... Ты и не раз­гля­де­ла их, по­ди! За­то по го­ло­сам, Ан­на, ты их и на Страш­ном Су­де при­зна­ешь. По го­ло­сам, а еще по­то­му, что у од­ной из них во­ло­сен­ки ко­рот­кие и кур­ча­вят­ся, а у дру­гой -- длин­ные, же­ст­кие, ни­как не со­брать их. Осо­бен­но ко­гда она го­ло­ву на твою грудь кла­дет, так и ле­зут в ли­цо. Ко­лю­чие!)
   Ми­мо род­ни­ка, что­бы на­пить­ся во­ды хо­лод­ной до ло­мо­ты, ми­мо по­гос­та, что­бы по­сто­ять на от­цов­ской, не­мно­го про­сев­шей с сен­тяб­ря мо­ги­ле, ми­мо гор­ба­тых де­ревь­ев, ми­мо кам­ней, на ко­то­рых час­то си­жи­ва­ли Фран­ки, ми­мо зыб­ких ртут­ных об­ла­ков, рас­тя­нув­ших­ся над ле­сом, дер­жал путь Ру­дольф Гес­се. В мо­на­стырь шел зо­ло­тых дел мас­тер. Шел, что­бы убить соб­ст­вен­но­го бра­та. Еди­но­кров­но­го сво­его. И все, как по пи­са­но­му: за­ви­до­вал он то­му, чью жерт­ву Бог при­зрел. За­висть, ко­неч­но, за­висть сде­ла­ла гла­за его впа­лые се­рее пы­точ­ной ста­ли. Ибо жерт­ва та ве­ли­ка. Ру­доль­фу-сла­бо­му не по пле­чу она. И знал он, что там -- в оби­те­ли свя­той -- змий ук­рыл­ся, змий, кое­му по пле­чу и не та­кое. Язык его раз­дво­ен­ный за­хле­ст­нул судь­бу ма­те­ри, он на­звал ее имя там, где не на­до, и то­му, ко­му не стои­ло. И ведь по­ни­мал же, под­лец, что де­ла­ет! За­то в гря­ду­щее вос­кре­се­нье ста­нет он по­слуш­ни­ком, и на­стоя­тель при­бли­зит его к се­бе, и вскор­мит, и об­лас­ка­ет. И все -- по во­ле Бо­жи­ей. Ибо осо­бо от­ме­чен Гер­ман Кон­ра­дом Этен­бург­ским. За усер­дие и бо­го­бо­яз­нен­ность, рав­ных ко­то­рым -- по­ис­кать.
   (А еще по­то­му, что смот­рит­ся Свя­той в Гер­ма­на, как в вит­раж­ное стек­лыш­ко -- ук­рад­кой. И ви­дит се­бя, род­нень­ко­го. Се­бя: лет на два­дцать мо­ло­же, да по­вы­ше, да по­ши­ре в пле­чах. При­ят­но ему. Да­же Свя­то­му та­кое при­ят­но. Все мы -- лю­ди.)
  
   Ру­дольф, по­вер­нув от ро­щи на­пра­во, что­бы сре­зать угол, пе­ре­ско­чил че­рез не­боль­шой ов­ра­жек и чуть не рас­тя­нул­ся в жир­ной гря­зи. Удер­жав рав­но­ве­сие, он сде­лал не­сколь­ко ша­гов впе­ред и ос­та­но­вил­ся: из-за за­бро­шен­но­го лесного до­ми­ка, дог­ни­ваю­ще­го в сы­ром ле­су, по­ка­зал­ся пи­лиг­рим. Бы­ст­ро ог­ля­нув­шись по сто­ро­нам, зо­ло­тых дел мас­тер по­нял, что спря­тать­ся от пут­ни­ка в ре­ше­те позд­ней осе­ни ему не уда­ст­ся. К то­му же, тот и сам ос­та­но­вил­ся, за­ме­тил Ру­доль­фа. Ру­ка не­зна­ком­ца по­тя­ну­лась к поя­су. "Вот рас­сме­шил! Сам хлип­кий -- в чем толь­ко ду­ша дер­жит­ся, а ту­да же -- за но­жич­ком! Да я его сей­час так уло­жу, что он до зав­траш­не­го ут­ра не очу­ха­ет­ся!" -- по­ду­мал мас­тер. Но за­дор стар­ше­го Гес­се угас, как толь­ко он уви­дел, что пут­ник не один, из-за до­ма ему вдо­гон­ку вы­ле­тел маль­чиш­ка в воз­рас­те под­мас­те­рья. Пут­ник за­сло­нил со­бой ре­бен­ка и те­перь смот­рел на Ру­доль­фа ис­под­ло­бья, уг­ро­жаю­ще вы­пя­тив ниж­нюю че­люсть.
   -- Здрав­ст­вуй, до­б­рый че­ло­век! -- крик­нул ему мас­тер в на­де­ж­де рас­се­ять стра­хи пут­ни­ка.
   Маль­чиш­ка вы­гля­ды­вал из-за спи­ны не­зна­ком­ца, что­бы рас­смот­реть Ру­доль­фа. А зо­ло­тых дел мас­те­ру и при­гля­ды­вать­ся не на­до. Он с пер­во­го взгля­да оце­нил оде­ж­ду и при­чес­ки чу­жа­ков, и ста­ло ему не­лов­ко.
   ...не­бось, в го­род идут. А не на­до им в го­род! Ой, не на­до!..
   Ведь Ру­дольф смот­рит и ви­дит: жид, ры­жий жид, а маль­чиш­ка тем­но­во­лос, и не по­хож на не­го во­все, сын -- не сын, не раз­бе­решь, но то­же -- жид.
   ...и ку­да их не­сет?..
   -- Ты, как вид­но, здеш­ний? -- вме­сто при­вет­ст­вия спро­сил стран­ст­вую­щий иу­дей.
   -- Из го­ро­да я. Ру­доль­фом звать. А те­бя?
   -- Я -- Эли­ас. А это сын мой. Мо­ше. Да­ле­ко еще до го­ро­да-то?
   -- С пол­ча­са бу­дет.
   По­ка Ру­дольф Гес­се со­об­ра­жал, как бы за­дер­жать иу­де­ев, те пе­ре­мол­ви­лись впол­го­ло­са, кив­ну­ли друг дру­гу, при­чем млад­ший ста­рал­ся под­ра­жать по­вад­ке стар­ше­го -- так же пе­ре­ми­ги­вал ве­ка­ми -- и при­бли­зи­лись к мас­те­ру.
   -- А ты, на­вер­ное, в мо­на­стырь то­ро­пишь­ся. Мы с Мо­ше ми­мо про­хо­ди­ли, ви­де­ли. Хо­ро­шее хо­зяй­ст­во в ва­шем мо­на­сты­ре, сте­ны во-от та­кие!
   -- Да... -- вя­ло со­гла­сил­ся Ру­дольф. -- По­слу­шай, до­б­рый че­ло­век, нам бы с то­бой пе­ре­го­во­рить кой о чем на­доб­но...
   Мас­тер ожи­дал, что иу­дей сно­ва на­сто­ро­жит­ся, но это­го не про­изош­ло.
   Не зря, ви­дать, в свое вре­мя бу­ду­щий мас­тер Гес­се во­дил­ся с тем су­ма­сшед­шим гра­ниль­щи­ком, ко­то­рый всех встречных-поперечных на­зы­вал "до­б­ры­ми людь­ми". Зва­ли его по­че­му-то Са­фий, и при­хо­дил­ся он сы­ном кре­ще­но­му иу­дею. Отец его мно­го стран­ст­во­вал в мо­ло­до­сти, а за­кон­чил жизнь го­род­ским судь­ей, по при­чи­не сво­ей не­уем­ной гра­мот­но­сти. Са­фий то­же кни­ги лю­бил, но от от­ца ото­шел еще под­ро­ст­ком. Воз­мож­но, не мог про­стить су­дье то­го, что по­сле смер­ти ма­те­ри, он не­дол­го за­хо­тел ос­та­вать­ся вдов­цом. А с но­вой хо­зяй­кой Са­фий не по­ла­дил. Слу­хи раз­ные хо­ди­ли. Го­во­ри­ли, все от­то­го, что был он кра­сив, отец его к то­му вре­ме­ни уже стар, а ма­че­ха мо­ло­да и стер­воз­на. Да-а.. А кра­со­тою Са­фия Бог и вправ­ду не оби­дел. Рез­чик Ганс да­же лик од­но­го из апо­сто­лов в церк­ви Свя­той Ма­рии Ма­гда­ли­ны с не­го та­чал. Ру­дольф толь­ко по­за­был, ко­то­ро­го... Важ­но ли? Для Ру­доль­фа -- не­важ­но. А для про­чих -- и по­дав­но. Бы­ло бы важ­но для па­те­ра Ио­ан­на, но он так ни­ко­гда и не уз­нал, что его лю­би­мо­го апо­сто­ла та­ча­ли с сы­на кре­ще­но­го иу­дея. И хо­ро­шо, что не уз­нал. Хва­тит с не­го...
   Так вот: гра­ниль­щик Са­фий лет два­дца­ти от­ро­ду го­ло­ву вы­хо­ло­дил, упав на скольз­кой ули­це в зим­нюю ночь, и ра­зу­ме­ние по­те­рял. По­сле то­го ни­кто не хо­тел брать его в свою мас­тер­скую, так как го­лов­ные бо­ли час­то ме­ша­ли ему ра­бо­тать, и по­том -- ко­му по­нра­вит­ся, ко­гда гра­ниль­щик ни с то­го, ни с се­го петь на­чи­на­ет. Пес­ни раз­ные. Не все­гда хо­ро­шие. И хо­дил он от мас­те­ра к мас­те­ру, и де­лал то там, то здесь слу­чай­ную ра­бо­ту. Де­нег ему не да­ва­ли, но за­то кор­ми­ли, да­ри­ли ста­рую одеж­ку. А Ру­дольф к не­му пря­мо-та­ки при­ле­пил­ся. И не толь­ко по­то­му, что по­учить­ся у гра­ниль­щи­ка стои­ло. Тон­ко­сти мас­тер­ст­ва он пе­ре­нял от Са­фия бы­ст­ро. Но еще силь­нее хо­те­лось Ру­доль­фу раз­га­дать сек­рет его вол­шеб­ных слов. По­ду­мать толь­ко, все -- "лю­ди до­б­рые"! Стои­ло не­сча­ст­но­му об­ра­тить­ся к ко­му-то так, да по­смот­реть при­сталь­но свои­ми гла­за­ми на­вы­ка­те цве­та ап­рель­ской ти­шай­шей ли­ст­вы, и трак­тир­щик от­ста­вал от сво­ей же­ны, бе­ре­мен­ной не­из­вест­но от ко­го, и злю­щая ба­ба на рын­ке да­же ка­ра­вай, из-за ко­то­ро­го сце­пи­лась с со­сед­кой, от­да­ва­ла, а у Ру­доль­фа -- так сле­зы на­во­ра­чи­ва­лись. И пе­ре­смеш­ник ма­хонь­кий про­сы­пал­ся у мо­ло­до­го мас­те­ра в ка­ды­ке, рас­сы­пал свои чуд­ные тре­ли, и пел Ру­дольф вме­сте с Са­фи­ем в мас­тер­ской от­ца, пел пес­ни, ко­то­рых и не слы­шал ни­ко­гда пре­ж­де. А Гес­се-стар­ший вы­го­нял пев­че­го гранильщика толь­ко на сле­дую­щий день, ко­гда тот, с не­до­сы­пу, за­бы­вал на­пом­нить мас­те­ру, что и он -- до­б­рый...
   Эли­ас, на­кло­нил­ся к маль­чи­ку и шеп­нул что-то. Ма­лень­кий иу­дей по­топ­тал­ся на мес­те, как же­ре­бе­нок, ко­то­рый при­ме­ри­ва­ет­ся, ку­да бы ему ус­ка­кать, и при­пус­тил на­зад, скрыл­ся за си­рым ос­то­вом до­ма. На­вер­ное, он и пре­ж­де там за­меш­кал­ся, при­ме­тив что-то ин­те­рес­ное, и те­перь с удо­воль­ст­ви­ем от­лу­чил­ся по сво­им тай­ным маль­чи­ше­ским де­лам. Эли­ас улыб­нул­ся ему вслед.
   -- Ему толь­ко во­лю дай! -- ска­зал иу­дей, слов­но при­гла­шая мо­ло­до­го мас­те­ра раз­де­лить с ним гор­дость за маль­чу­га­на.
   -- Хо­ро­ший па­рень, -- ото­звал­ся Ру­дольф, что­бы не по­ка­зать­ся не­веж­ли­вым.
   -- И ум­ный! С трех лет чи­тать на­чал. Да­ле­ко пой­дет! -- Эли­ас за­ду­мал­ся о чем-то, гля­дя в зем­лю, и до­ба­вил. -- За гла­за-то по­хва­лить не во вред...
   -- Это точ­но, -- под­твер­дил Ру­дольф, ко­то­рый по­че­му-то не со­мне­вал­ся, что его ста­рый Гес­се не хва­лил ни ра­зу и за гла­за.
   Ибо рос в до­ме дру­гой па­ре­нек -- мяг­че вос­ку: и к от­цу под­лас­тит­ся, и к ма­те­ри. На свою бе­ду мать ра­но­ва­то раз­гля­де­ла, что воск тот -- не воск, а жир, что из дох­лых со­бак ва­рят, да льют све­чи, ко­то­рые по­том у церк­ви про­даю­т о­кра­ин­ные ото­рвы. За ме­дяк де­ся­ток.
   -- Я что ска­зать хо­тел...
   -- Слу­шаю, слу­шаю!
   Зо­ло­тых дел мас­тер зап­нул­ся от до­са­ды: "Ну что за прыть у этих хри­сто­про­дав­цев! Еже­ли слу­ша­ешь, то че­го ра­ди пе­ре­би­ва­ешь?"
   -- Не на­до вам в го­род! -- на од­ном ды­ха­нии вы­па­лил Ру­дольф, что­бы иу­дей не ус­пел встрять.
   -- По­че­му же не на­до? -- по­лю­бо­пыт­ст­во­вал Эли­ас.
   -- Вы, ви­дать, ду­ма­ли, у род­ст­вен­ни­ков или там еди­но­вер­цев ос­та­но­вить­ся, так?
   -- По­ло­жим.
   -- Нет у нас в го­ро­де ни род­ст­вен­ни­ков, ни еди­но­вер­цев ваших.
   Эли­ас ни­че­го не воз­ра­зил Ру­доль­фу, толь­ко по­смот­рел на не­го удив­лен­но.
   -- Я ска­зать хо­тел... В об­щем... Боль­ше нет. Ни их, ни квар­та­ла то­го. Пус­тырь там.
   -- И дав­но -- пус­тырь? -- с де­лан­ным спо­кой­ст­ви­ем спро­сил иу­дей.
   -- Да уж пол­то­ра ме­ся­ца, как.
   -- Спа­си­бо.
   "За что спа­си­бо-то?!" -- ед­ва не за­кри­чал Ру­дольф.
   ...ко­гда мы по тем до­мам про­шлись, ни­кто нам "спа­си­бо" не го­во­рил! Прав­да, и я "до­б­ры­ми людь­ми" их не на­зы­вал... А, черт! Ни к че­му во­ро­шить! А вот по­па­дут­ся же на пу­ти, хри­сто­про­дав­цы, как с то­го све­та вер­нув­шись...
   -- Нет ли тут ок­руж­ной до­ро­ги?
   -- Есть, как не быть!
   И Гес­се с усер­ди­ем при­нял­ся опи­сы­вать край­не не­удоб­ный путь че­рез лес, по ко­то­ро­му стран­ни­ки мог­ли обо­гнуть го­род. Он го­во­рил под­роб­но, пе­ре­чис­лял ку­чу при­мет, хо­тя хо­дил по тем тро­пам раза два, да и то -- еще под­ро­ст­ком. И, по­ка он без умол­ку сы­пал сло­ва­ми, ще­ки его пе­ре­ста­ли го­реть, мо­ло­дой мас­тер да­же смог по­смот­реть пря­мо в гла­за ры­же­му иу­дею, ко­то­рый и без то­го по­нял, ка­жет­ся, го­раз­до боль­ше, чем Ру­дольф со­би­рал­ся по­ве­дать.
   -- Спа­си­бо, -- по­вто­рил Эли­ас, ко­гда он за­мол­чал. -- Мо­ше! Эй, Мо­ше, сю­да!
   Но маль­чиш­ка не то­ро­пил­ся. Ру­дольф ре­шил вос­поль­зо­вать­ся его от­сут­ст­ви­ем, и бы­ст­ро от­вя­зал ко­ше­лек, ви­сев­ший у не­го на поя­се.
   -- Возь­ми, до­б­рый че­ло­век, -- ска­зал он, про­тя­ги­вая ко­ше­лек Элиа­су.
   Иу­дей не ше­лох­нул­ся. А Ру­дольф за­ме­тил, что за де­ревь­я­ми за­мель­кал си­лу­эт бегущего маль­чи­ка.
   -- Возь­ми! Мне боль­ше не по­на­до­бит­ся.
   Мас­тер то­ро­п­ли­во вло­жил ко­ше­лек в ру­ку иу­дея. По­след­нее по­дос­пев­ший Мо­ше ус­пел раз­гля­деть.
   -- Па­па?
   -- За­мол­чи! -- при­крик­нул на не­го Эли­ас. -- Нам на­до по­то­ро­пить­ся. В го­род мы не пой­дем, Мо­ше.
   -- А как же се­ст­рич­ки? -- вски­нул во­ро­ные бро­ви маль­чиш­ка.
   -- По­том... По­том се­ст­рич­ки, Мо­ше! На об­рат­ном пу­ти.
   Иу­дей под­толк­нул сы­на впе­ред и дви­нул­ся за ним, не ска­зав боль­ше Ру­доль­фу ни сло­ва. Впро­чем, мо­ло­дой Гес­се и не ожидал ни­че­го бо­лее от Элиа­са. Но тут Мо­ше ог­ля­нул­ся на мас­те­ра, и гром­ко, что­бы тот слы­шал, спро­сил у от­ца:
   -- Па­па, у это­го че­ло­ве­ка се­го­дня день бла­гих дел?
   Что от­ве­тил ему отец, Ру­дольф не рас­слы­шал. Ибо он от­ме­рял уже свои по­след­ние де­сят­ки ша­гов до мо­на­сты­ря, по­вто­ряя, как за­кли­на­ние:
   -- День бла­гих дел... День бла­гих дел? Да! У ме­ня се­го­дня день бла­гих дел, лю­ди до­б­рые!
  
  
   ...и скру­ти­ли ему, иро­ду, ру­ки. Бить-то сна­ча­ла со­би­ра­лись до смер­ти, но по­том на­стоя­тель вме­шал­ся и ска­зал ра­бот­ни­кам, что в мо­на­сты­ре по­ре­шить ни­ко­го не по­зво­лит. Убий­цу су­дить ма­ги­ст­ра­ту, а не бра­тии. Ес­ли ж ра­зо­брать­ся, то Гер­ман и не стал к то­му вре­ме­ни по­слуш­ни­ком, а толь­ко го­то­вил­ся. Но мы-то с то­бой, мас­тер Гел­гут, лю­ди взрос­лые, мы-то по­ни­ма­ем, что к че­му. Вряд ли Кон­рад Этен­бург­ский, при всей сво­ей за­ня­то­сти, упус­тит слу­чай са­мо­му за­нять­ся де­лом бра­то­убий­цы. Пом­нишь, ко­гда он еще в мо­на­сты­ре гос­тил, го­во­ри­ли, что Гер­ман ему по серд­цу при­шел­ся. Мы-то с то­бой то­гда еще рас­су­ди­ли, на­сколь­ко это для нас хо­ро­шо: в го­ро­де од­ним со­пер­ни­ком мень­ше бу­дет, ес­ли Гер­ман в мо­на­хи по­да­ст­ся. По­смот­ри, с тех пор, как не­уго­мон­ный Курт из го­ро­да уе­хал, ды­шать ста­ло лег­че, но сы­но­вей-то у мас­те­ра Гес­се двое! Мно­го­ва­то... Ра­но ли, позд­но ли Гер­ман бы то­же от­де­лил­ся от Ру­доль­фа, за­вел бы свое де­ло, и труд­нень­ко бы нам при­шлось. Да, вер­но ты го­во­ришь, как Ру­доль­фа каз­нят, так и во­все эти Гес­се из на­ше­го го­ро­да по­вы­ве­дут­ся. Сам-то ста­рик дель­ным мас­те­ром слыл, од­но вре­мя я с ним да­же друж­бу во­дил, вот как сей­час с то­бой, мас­тер Гел­гут. Звезд он с не­ба не хва­тал, на гер­цог­ские за­ка­зы, ко­то­рые на­ше­му се­мей­ст­ву из­дав­на обе­ща­ны, не за­рил­ся, но­во­вве­де­ний вся­че­ских не при­зна­вал. Наш че­ло­век! Но уж сын­ки... Гер­ман -- еще лад­но. Ушел бы к Аль­бер­ту, и по­ми­най, как зва­ли. Хо­тя, мо­жет, и пе­ре­ду­мал бы. Па­рень-то он не­глу­пый был. Мо­жет, по­смот­рел бы, как де­ла пой­дут у па­пы, да и ре­шил бы, что уж луч­ше в клир, чем к до­ми­ни­кан­цам-то. Вот и стал бы, гля­дишь, па­те­ром -- хоть в той же Ма­рии Ма­гда­ли­не, ведь Ио­анн наш не ве­чен. Что и го­во­рить: бед­ный па­ре­нек... Но Ру­дольф! Ме­чом -- род­но­го бра­та! И, рас­ска­зы­ва­ют, что, как убил, так че­лю­сти Гер­ма­ну вы­вер­нул, хо­тел зло­дей язык у по­кой­ни­ка вы­рвать. Рас­ска­зы­ва­ют еще, что Ру­дольф дох­лую жа­бу в су­ме при­та­щил, что­бы в рот брат­цу за­су­нуть. Еле ото­дра­ли от мерт­ве­ца! Бо­юсь я, что черт не толь­ко в баб ны­не все­ля­ет­ся, но и в му­жи­ков. По­ми­луй нас, Гос­по­ди, и за­щи­ти! На­до бы по­ча­ще сво­их сын­ков за­став­лять ис­по­ве­до­вать­ся и при­ча­щать­ся. Вре­ме­на ли­хие на­ста­ли!..
  
   Под но­га­ми ко­леб­лет­ся люд­ская за­водь, толь­ко ры­бы в ней по­вы­ве­лись: од­на-дру­гая мельк­нет, черк­нет бле­ску­чей че­шу­ей и про­па­дет. Да и во­да по­тем­не­ла. Пре­ж­де, ес­ли све­чей до­воль­но, то вид­но, что вол­ны и алые, и зе­ле­ные, и жел­тые взды­ма­ют­ся от ды­ха­ния, а те­перь -- си­зо. И в ка­ких сун­ду­ках по­на­ры­ли ве­тошь вы­цвет­шую, и с ка­ких это пор в Дом Бо­жий ста­ли хо­дить в том, в чем и в под­вал за при­па­са­ми не по­ле­зут? А вот с тех са­мых... Жен­щи­ны, те, что на во­ле ос­та­лись, са­ми страш­нее смерт­но­го гре­ха. Как буд­то по­лу­ден­ный бес брез­гу­ет уро­ди­на­ми.
   (Но я -- ис­ти­ны ра­ди -- по­прав­люсь: в тюрь­ме не од­ни кра­сот­ки го­род­ские. Мне от­сю­да -- из­да­ле­ка -- вид­нее! Ста­рым ведь­мам то­же в ка­ме­рах и под­ва­лах ме­сто на­шлось. Но -- по­сле. На де­ся­тый, а то и на че­тыр­на­дца­тый день от то­го, пер­во­го, ко­гда взя­ли Мар­ту-чер­ную. Кто ж им путь осия­ет -- убо­гим на­шим, ря­бым, ста­рым? А они: мо­ло­ду­хи, де­ви­цы. Боль­но в гла­за бро­са­ют­ся. На ком зо­ло­та и кам­ней мно­го­ва­то, на ком пла­тье шитья не­ви­дан­но­го, а кто шел­ко­вы­ми лен­та­ми уве­шал­ся, как май­ское де­рев­це. Вот и при­пом­ни­ли они друг друж­ке кра­су вос­крес­ную. Лишь бы вы­пус­ти­ли, лишь бы про­сти­ли, лишь бы в под­вал тот зав­тра во­ло­ком не во­лок­ли! И ведь обе­ща­ют, обе­ща­ют Су­дьи Свя­тые, что про­стят, ес­ли по­ка­ешь­ся. А не ве­рить им -- боль­но, боль­но, боль­но...)
   Про­из­но­ся про­по­ведь, па­тер Ио­анн мог по­ру­чить­ся, что при­хо­жа­не его не слы­шат. Что­бы по­слу­шать, хо­дят не сю­да. Хо­дят в Гер­тру­ду Ви­сель­ни­ков. Ио­ан­ну ка­ж­дый день Кнут пе­ре­ска­зы­ва­ет бред па­те­ра Алек­сан­д­ра. Го­во­рит, что брат его трою­род­ный -- из алек­сан­д­ро­вой па­ст­вы. А не врет ли? А не хо­дит ли служ­ка сам тай­ком в Гер­тру­ду? С не­го ста­нет­ся! В пол­ной глу­хо­те сво­их овец Ио­анн убе­дил­ся, ко­гда спе­ци­аль­но за­мол­чал, не до­го­во­рив пред­ло­же­ния. Ни­кто ни­че­го не за­ме­тил. Лю­ди под но­га­ми па­те­ра ос­та­лись та­ки­ми же без­у­ча­ст­ны­ми, как и в те­че­ние всей про­по­ве­ди. И па­тер Ио­анн ре­шил­ся. Он раз­мыш­лял о сво­ем на­ме­ре­нии весь вче­раш­ний день, а сей­час не со­мне­вал­ся, что мол­ча пе­ре­но­сить все про­ис­хо­дя­щее в го­ро­де слу­га Бо­жий не име­ет пра­ва. Ио­анн при­под­нял Биб­лию над ка­фед­рой, но не удер­жал на ве­су -- уро­нил гром­ко. Не ина­че, как бес по­пу­тал... Бес, ко­то­ро­му по­сле пер­во­го же Биб­лей­ско­го сло­ва по­ло­же­но бе­жать из церк­ви, не ог­ля­ды­ва­ясь. За­то при­хо­жа­не оч­ну­лись и под­ня­ли гла­за на не­лов­ко­го па­те­ра. Ио­анн за­го­во­рил:
   -- Бра­тья и се­ст­ры мои во Хри­сте! Про­по­ведь я, с Божь­ей по­мо­щью, уже за­кон­чил, а вы се­го да­же не за­ме­ти­ли. Вы смот­ре­ли на ме­ня и жда­ли, ко­гда я под­ни­му ру­ку, что­бы бла­го­сло­вить вас име­нем Его. То­гда бы и вы со­тво­ри­ли кре­ст­ное зна­ме­ние. Но се­го­дня я дам вам бла­го­сло­ве­ние не рань­ше, чем... -- Ио­анн по­ры­ви­сто вздох­нул, буд­то язык обожг­ло го­ря­чим, -- Не рань­ше, чем вы­го­во­рюсь! Ти­хо! Вы удив­ле­ны? Хо­ро­шо, я по­ста­ра­юсь уди­вить вас се­го­дня еще боль­ше: я бу­ду го­во­рить о том, о чем го­во­ри­ли все, ко­му не лень, в по­след­ние не­де­ли. Все, кро­ме ме­ня. Ти­хо! Вы знае­те, о чем я... -- па­тер сде­лал пау­зу, что­бы убе­дить­ся, что перешептывания пре­кра­ти­лись.
   (А вот это вы зря, па­тер... Не шу­мят они. Вы к ним так, как се­го­дня, во все свои чет­верть ве­ка слу­же­ния не об­ра­ща­лись. И си­дят они те­перь, рты ра­зи­нув, не зная, что и по­ду­мать. И еще од­но ура­зу­мей­те: не ше­пот па­ст­вы от­вле­ка­ет вас, па­тер! То в ушах ва­ших кровь шу­мит, на­пи­ра­ет из­нут­ри на че­реп. И спа­са­ет вас, па­тер, от при­пад­ка толь­ко пе­чать брат­ни­на. Ведь пред­ви­дел Карл, что ско­ро бо­лезнь ва­ша сно­ва на­ся­дет, как в сен­тяб­ре по­сле по­гро­ма. Воз­бла­го­да­ри­те же его в серд­це сво­ем. Хо­тя про­кля­ли вы его в жиз­ни гря­ду­щей, и про­кля­не­те, воз­мож­но, в жиз­ни ны­неш­ней, но сей­час -- бла­го­да­ри­те. Есть еще вре­мя!)
   -- Я со­би­ра­юсь ска­зать о тех не­сча­ст­ных, что стра­да­ют в тюрь­ме, -- вновь за­го­во­рил Ио­анн, сми­рив­шись с шум­ным зу­дом ото лба до те­ме­ни:
   -- И нет здесь, по­жа­луй, ска­мьи, на ко­то­рой не ус­мот­ришь пус­то­го мес­та. А суть в том, что все мы здесь по­вин­ны в про­ис­шед­шем. Вам, слу­шаю­щим, по­ду­ма­лось, что я со­би­ра­юсь го­во­рить, как мно­гие го­во­рят на пло­ща­дях и в церк­вах. Нет! Ибо не в том мы ви­нов­ны, что ведь­мы сре­ди нас об­ре­та­лись, а в том, что по­ве­ри­ли мы в ересь сию. И но­во­го Бо­га се­бе со­тво­ри­ли, и имя ему -- Са­та­на! Слы­ши­те! Мы, хри­стиа­не, ве­рую­щие в еди­ные чу­де­са, Им -- Спасителем -- со­тво­рен­ные -- по­ве­ри­ли! И ве­ру­ем мы те­перь, что си­ла вра­га че­ло­ве­че­ско­го рав­на си­ле Гос­по­да. Ересь! По­раз­мыс­ли­те же над сим, ко­гда вер­не­тесь в до­ма свои! Я же упо­ваю, что Свя­тые Су­дьи раз­бе­рут­ся с де­лом по­лу­чше вас и без ва­ших пе­ре­су­дов. И, ко­неч­но, най­дут­ся пре­ступ­ни­цы, ко­то­рые зло тво­ри­ли пе­ред ли­цом Гос­по­да. Это я о тех зло­дей­ках, что на де­тей сво­их не­кре­ще­ных ру­ку под­ни­ма­ли, да­бы грех ута­ить. Или о тех, что свод­ни­ча­ли, мо­ло­дых де­виц сов­ра­ща­ли. Но толь­ко о них! Про­чие же обол­га­ны. Не по­до­ба­ет хри­стиа­нам ве­рить во все те на­ве­ты, ко­то­рые оби­жен­ные жен­щи­ны друг на дру­га воз­во­дят. Ос­корб­ля­ем мы Спа­си­те­ля, тем, что уве­ро­ва­ли в сие. Вот ко­гда вы­пус­тят из тем­ни­цы сес­тер на­ших, то­гда и ус­ты­дим­ся мы, что слу­ша­ли и го­во­ри­ли по­доб­ное. А ле­га­ты что по­ду­ма­ют о на­шем го­ро­де? Сей­час-то они мол­чат, рас­сле­ду­ют, а ко­гда объ­я­вят о сво­ем ре­ше­нии, ку­да мы гла­за от сты­да спря­чем? Ле­га­ты уе­дут, и пой­дут о нас слу­хи, как о го­ро­де, где все с ума по­схо­ди­ли, и во все­мо­гу­ще­ст­во бе­сов уве­ро­ва­ли. По­то­му взы­ваю к вам: оду­май­тесь! Оду­май­тесь, бра­тья и се­ст­ры! Ве­рую я в то, что Дух Свя­той на вас сни­зой­дет, и про­све­тит, и на­ста­вит на путь ис­ти­ны! Амен.
   С тем и бла­го­сло­вил хво­рый на го­ло­ву па­тер оду­рев­шую па­ст­ву.
  
   Карл Франк на­гря­нул к бра­ту в ке­лью че­рез не­сколь­ко ча­сов по­сле служ­бы, пре­рвав ве­чер­нюю мо­лит­ву па­те­ра. Ху­же мог по­сту­пить толь­ко сам Ио­анн, по­ме­шав ноч­ным тру­дам ле­ка­ря. Сна­ча­ла Карл рас­пах­нул дверь, и в про­ем хлы­нул мас­ля­ни­стый свеч­ной свет, по­том про­тяж­но взвыл за­сов, за­дви­га­ясь, по­том ле­карь на­толк­нул­ся на ска­мью. Что-то стук­ну­лось об пол и по­ка­ти­лось-по­ка­ти­лось-по­ка­ти­лось на­ис­ко­сок под кро­вать. Но па­тер не под­нял­ся с ко­лен, го­ло­вы не по­вер­нул, не рас­слы­шал, ви­деть не хо­тел... "Нет, то не брат мой! Крик­лив, суе­тен, жес­ток..." -- по­ду­мал Ио­анн.
   -- Ан­д­ре­ас! -- по­звал ле­карь.
   -- Ухо­ди, -- сквозь зу­бы про­це­дил па­тер.
   -- И не по­ду­маю! За­чем ты го­во­рил к ним?
   Ио­анн пе­ре­кре­стил­ся и встал. Обер­нул­ся и уви­дел: при­сту­па­ет к не­му уг­рю­мый па­ре­нек. Бро­ви сдви­ну­ты, пле­чи под­ня­ты, ку­ла­ки к гру­ди при­жа­ты. Вспом­нил Ио­анн, что ви­дел то­го юн­ца од­на­ж­ды: ко­гда вме­сте с ним пе­ред ста­рым Фран­ком сто­ял, уп­ра­ши­вал, что­бы от­пус­тил отец па­рень­ка в даль даль­нюю нау­кам учить­ся. Сам Карл ни о чем про­сить от­ро­ду не умел, все боль­ше кри­чал. Про уче­ние, про то, что в од­ной ру­баш­ке из до­му сбе­жит, что ста­рик -- не указ ему, что воль­но­му -- во­ля... А спа­сен­но­му? Рай, ве­ро­ят­но. И ме­ре­щит­ся, ме­ре­щит­ся, Бог зна­ет что, па­те­ру. Ибо к ве­че­ру в гла­зах у ста­ро­го ря­бит. По­то­му и не ви­дит он ни мор­щин на ще­ках бра­та, ни се­дых во­лос, ни то­го, что ру­ки Кар­ла -- не ру­ки ху­до­го юно­ши, а су­хие пяс­ти ле­ка­ря, от ко­то­рых кос­тя­ные че­рен­ки ин­ст­ру­мен­тов ис­ти­ра­ют­ся до лос­ка. И ози­ра­ет­ся Ио­анн, ищет гла­за­ми от­цов­ское крес­ло, но не на­хо­дит. Так ко­го при­дет­ся на сей раз уго­ва­ри­вать? От­ца? Сно­ва -- от­ца? Ио­ан­ну хо­те­лось ска­зать бра­ту: "По­ка­жи мне здесь то­го, ко­го нуж­но уго­во­рить, ес­ли ви­дишь... А ес­ли нет -- уби­рай­ся!"
   -- Ухо­ди, Карл. До­воль­но я те­бя слу­шал, -- вслух про­из­нес па­тер.
   -- Ан­д­ре­ас, не вре­мя по­ми­нать, что и ко­гда мы друг дру­гу сго­ря­ча ска­за­ли, -- при­ми­ри­тель­но на­чал ле­карь.
   -- За­мол­чи! -- поч­ти за­кри­чал Ио­анн.
   (А юнец, од­на­ж­ды ва­ми ви­ден­ный, па­тер, при­гре­зил­ся се­го­дня вве­че­ру, не боль­ше. Вы по­смот­ри­те: в двух ша­гах от вас гор­бит­ся луч­ший го­род­ской ле­карь -- гор­дость на­ша! О ка­ком свое­воль­ном сту­дио­узе вы тол­куе­те? К ко­му об­ра­щае­тесь? Не по­зво­лит вам Карл Франк до не­го до­тя­нуть­ся. Вы-то ему по­зво­ли­ли, ко­гда над спя­щим Бе­не­дик­том си­де­ли, по­зво­ли­ли уда­рить мо­ло­до­го по­слуш­ни­ка, не ве­ря­ще­го в со­ле­ные сны пло­ти. И брат вас уда­рил. На­от­машь, по ще­ке под­став­лен­ной по за­ве­ту. Но то -- вы. Млад­ший-то брат ум­нее вас. Ос­то­рож­нее, па­тер. Карл не под­ста­вит­ся и сла­бо­сти сво­ей не по­ка­жет.)
   -- Глу­пец... -- бурк­нул ле­карь.
   В го­ло­се Кар­ла Фран­ка зву­ча­ла до­са­да. Ухо­дить он, как вид­но, не со­би­рал­ся: по­до­шел к сте­не, вы­нул из ни­ши го­ря­щую све­чу и по­ста­вил на сто­леш­ни­цу. Ли­ца обо­их брать­ев ос­ве­ти­лись, на­ли­лись ма­то­вой жел­тиз­ной, а те­ни их взбе­жа­ли вверх по сте­не, поч­ти до са­мо­го по­тол­ка, за­пры­га­ли там, под­ра­жая мел­ко­му под­ра­ги­ва­нию языч­ка пла­ме­ни. Па­те­ра раз­дра­жа­ла пля­ска те­ней. В ке­лье долж­но по­кой блю­сти, ти­ши­ну, уе­ди­не­ние. А тут -- над го­ло­вой дер­га­ют­ся дол­го­вя­зые чер­ные маль­чиш­ки, слов­но драз­нят гор­ба­то­го зво­на­ря, по­ка взрос­лые на ули­це не по­ка­за­лись. Ра­зо­гнать бы их! Па­тер Ио­анн хо­тел бы­ло уб­рать све­чу, но Карл за­ста­вил его опус­тить ру­ку.
   -- Ан­д­ре­ас, все серь­ез­нее, чем ты ду­ма­ешь.
   Ле­карь по­тер лоб и сел на ска­мью. Ио­анн, по­ду­мав, -- то­же.
   Ес­ли не сто­ять, ес­ли не смот­реть вбок, то из­де­ва­тель­ско­го тан­ца и не вид­но. Про­сто: си­дят за сто­лом двое зре­лых му­жей, раз­го­ва­ри­вать, вот, о чем-то со­бра­лись... О чем-то важ­ном, на­вер­ное!
   -- Я бо­юсь за те­бя, -- ска­зал Карл. -- Я не хо­чу, что­бы ты по­стра­дал от сво­его не­зна­ния, от доб­ро­ты.
   -- С ка­ких это пор ты стал ме­ня жа­леть? -- ти­хо спро­сил па­тер Ио­анн.
   -- Про­сти ме­ня...
   -- И про­ще­ния ты обыч­но не про­сишь. Уж не бо­лен ли ты, гос­по­дин ле­карь?
   В го­ло­се па­те­ра не бы­ло из­дев­ки -- толь­ко пе­чаль. Кар­лу Фран­ку ста­ло не по се­бе. Он по­ло­жил лок­ти на стол и сце­пил паль­цы.
   -- Ан­д­ре­ас, я те­бе же­лаю до­б­ра, -- как-то не­уве­рен­но на­чал Карл.
   Ве­ро­ят­но, он ждал, что Ио­анн по­мо­жет ему, за­го­во­рит, но па­тер про­мол­чал. И Кар­лу Фран­ку при­шлось сно­ва стать са­мим со­бой -- ле­ка­рем, ко­то­рый все зна­ет, все ви­дит, и от все­го-то у не­го сред­ст­во най­дет­ся. Карл рез­ко от­ки­нул во­ло­сы со лба и за­го­во­рил, уже не ожи­дая от па­те­ра ни по­мо­щи, ни воз­ра­же­ний:
   -- Зав­тра я от­прав­люсь в за­мок Го­ген­лое. Се­го­дня при­ез­жал на­роч­ный. У гер­цо­га сын за­бо­лел. Ты же зна­ешь, кол­ле­га мой Гус­тав, чуть что, кон­си­ли­ум со­зы­ва­ет. Ав­густ Герц то­же при­гла­шен. Но он -- для чис­ла, для со­лид­но­сти. А ме­ня Гус­тав в зам­ке не­де­ли на две за­дер­жит. Для на­ча­ла.
   -- Зна­чит, зав­тра уез­жа­ешь?
   -- И ты -- то­же. Вме­сте со мной, -- со­об­щил Карл, мно­го­зна­чи­тель­но гля­дя на па­те­ра.
   -- Я не ле­карь. А в ду­хов­ни­ки гер­цог­ский сын ме­ня не звал, -- воз­ра­зил па­тер, уже по­ни­мая, к че­му кло­нит брат.
   -- А ты се­бя чув­ст­ву­ешь не­хо­ро­шо! Груд­ная жа­ба за­му­чи­ла. Вот я те­бе и пред­пи­сал ме­сяц-дру­гой по­пу­те­ше­ст­во­вать. Ты в зам­ке не­на­дол­го ос­та­нешь­ся. Ты и даль­ше со мной по­едешь, -- поч­ти ве­се­ло про­го­во­рил Карл.
   -- Даль­ше?
   -- Даль­ше.
   И рас­ска­зал патеру ле­карь, что сроч­ное пись­мо его во Фран­цию, к дру­гу зо­вет, что нель­зя, ну ни­как нель­зя от­ло­жить по­езд­ку, а жи­вет друг в го­рах -- Пи­ре­нея­ми на­зы­ва­ют­ся. И те­п­лее там, и ды­шать лег­че, и солн­це там ни­же, круг­лее -- ведь это поч­ти что ро­ди­на по­кой­ной Те­ре­зы. Ее-то Карл встре­тил ко­гда-то по дру­гую сто­ро­ну гор. В Ис­па­нии. Ко­неч­но, в Ис­па­нии. Мо­жет, они ту­да и пе­ре­бе­рут­ся. Вес­ной. Вес­ной! На­до же уви­деть то солн­це и то не­бо, что рас­тет из са­мой зем­ли. Да и са­ма зем­ля в бла­го­сло­вен­ном краю -- за­гус­тев­шее не­бо.
   -- ...вот я те­бя и с Лу­циу­сом по­зна­ком­лю, Бог даст! -- за­кон­чил Карл.
   -- Ты и от не­го пись­мо по­лу­чил? -- уди­вил­ся па­тер.
   -- Да, -- кив­нул ле­карь.
   А па­тер Ио­анн ни­че­го не воз­ра­зил ему. Ио­анн ни­ко­гда ни в чем не уп­ре­кал лгу­ще­го. Он при­вык ждать, по­ка че­ло­век соб­ст­вен­ны­ми ру­ка­ми раз­мо­та­ет пе­ред ним клу­бок лжи и за­мол­чит, ус­ты­див­шись ку­це­го хво­сти­ка сво­их мыс­лей. Но Карл Франк не ска­зал боль­ше ни­че­го. Он ни­ко­гда не ис­по­ве­до­вал­ся у бра­та.
   -- Хо­ро­шо, Карл.
   Па­тер Ио­анн да­же не сра­зу со­об­ра­зил, что это -- его сло­ва.
   -- Хо­ро­шо, Карл, я по­еду с то­бой... к Лу­циу­су.
   -- Ты ус­пе­ешь со­брать­ся?
   -- Ус­пею. Мно­го ли мне на­до? -- ска­зал па­тер. И не сол­гал. Поч­ти.
  
   Ко­гда на сле­дую­щий день Ио­анн об­ни­мал бра­та сво­его во Хри­сте Кон­ра­да, он и не вспом­нил о бра­те сво­ем по пло­ти, ко­то­рый ждал его по­пус­ту в ра­зо­рен­ной до­рож­ны­ми сбо­ра­ми лаборатории и клял, на чем свет сто­ит. Карл Франк не знал, и так ни­ко­гда и не уз­нал, о чем в то ут­ро бе­се­до­ва­ли свя­тые от­цы. Но Кон­рад Этен­бург­ский по­слал за Ио­ан­ном спо­за­ран­ку, и, как бы ни то­ро­пил­ся ле­карь, он опо­здал встре­тить­ся се­го­дня с па­те­ром. В гул­ком за­ле ма­ги­ст­ра­та ин­кви­зи­тор се­то­вал на ко­вар­ст­во Вра­га Че­ло­ве­че­ско­го, нау­чаю­ще­го греш­ни­ков не­сус­вет­ной лжи:
   -- Язык не по­во­ра­чи­ва­ет­ся по­вто­рять, но вот здесь -- все на­пи­са­но. Ко­гда Мар­та раз­го­во­ри­лась, она не толь­ко име­на дру­гих го­ро­жа­нок на­зва­ла. Тех, что по­вин­ны в де­лах сквер­ных: в кол­дов­ст­ве зло­коз­нен­ном, в свя­зи по­зор­ной с са­мим са­та­ной, в бес­чин­ст­вах ноч­ных на ша­ба­ше. Ху­же! Она вас, брат мой Ио­анн, очер­нить взду­ма­ла!
   И па­тер Ио­анн взял из рук Кон­ра­да пер­га­мент (не па­лим­псест ка­кой-ни­будь -- но­вый!) про­чи­тал, щу­рясь. Но все-та­ки про­чи­тал! И уз­нал он о Мар­те-скром­ни­це, при­ник­шей к ще­лоч­ке в две­рях спаль­ни, ви­дя­щей его со спи­ны, а бо­лез­ную мать свою -- от гру­ди до ко­ле­ней.
   ...сия­ние див­ное ис­хо­ди­ло от па­те­ра. Не та­кое, как на об­раз­ах, не зо­ло­тое, а си­нее, с алы­ми про­жил­ка­ми. Страш­но! От­ки­нул он, сияю­щий, одея­ло, а под ним ма­туш­ка. За­драл па­тер ру­баш­ку и скло­нил­ся над сра­мом ее. Тут и уви­де­ла я, что ру­ки у не­го боль­шие, пло­ские, как ла­пы ути­ные. И дер­жит он иг­лу ог­нен­ную, и вса­дил он ту иг­лу ма­туш­ке про­меж ног. И как по­тя­ну­лась кис­лая вонь сквозь ще­ли, так и ис­пу­га­лась я, от­прыг­ну­ла от две­ри...
   Как хо­ро­шо, что Ио­анн се­го­дня хоть не­мно­го по­спал, бу­к­ви­цы в гла­зах не пры­га­ли, а тек­ли плав­но -- сле­ва на­пра­во, кур­ча­ви­лись на ме­ло­ван­ной ко­же. Па­тер про­чи­тал по­ка­за­ния Мар­ты, но пер­га­мент Кон­ра­ду не от­дал, и сно­ва чи­тать при­нял­ся. И не то, что­бы не по­нял он, не ра­зо­брал че­го-то... нет! Но ес­ли полз­ти по стра­ни­це мед­лен­но, как улит­ка по ло­пу­ху, то мож­но еще не­мно­го по­мол­чать, по­раз­мыс­лить о том, что Мар­та са­ма ска­за­ла, а что пи­сец пе­ре­врал. Вид­но же, что пе­ре­врал! Не ве­рил па­тер ви­тие­ва­тым чу­жим сло­вам, вспо­ми­нал он го­ло­сок доч­ки пря­диль­щи­ка, при­ме­ри­вал к Мар­те речь вы­со­кую, в мо­на­стыр­ском скрип­то­рии выпестованную, и не ве­рил.
   (А знае­те, па­тер: под по­тол­ком за­стен­ка пет­ля­ет эхо, за­хле­сты­ва­ет го­ло­ву и тя­нет вверх. Про­шлое же при­сту­па­ет, как страж­ник -- со спи­ны, а ог­ля­деть­ся мо­на­хи не да­ют. Бо­ят­ся, что сгла­зит не­год­ная. От­то­го все оси­ян­ным Мар­те и чу­дит­ся -- там, за пле­ча­ми. Там -- свет­лым-свет­ло! А сво­их-то слов для ра­до­сти та­кой и не сы­щет­ся у ведь­моч­ки, вот и при­ста­ли к ней сло­ва чу­жие. Вы уж по­верь­те ей, па­тер. Не вра­ла она.)
   Кон­рад Этен­бург­ский ждал, не спус­кая глаз с Ио­ан­на, но не­тер­пе­ния сво­его не вы­ка­зы­вал. Все рав­но ни­ку­да па­те­ру не деть­ся. Свя­той -- он и по­до­ж­дать мо­жет. На­ко­нец, Ио­анн за­кон­чил чте­ние, но пер­га­мент Кон­ра­ду не от­дал, а по­ло­жил на стол. Па­тер раз­ду­мы­вал: "Ви­де­ла. Ви­де­ла... Но что -- ви­де­ла? Мар­та! Я же те­бя с ма­ло­лет­ст­ва ис­по­ве­дую! Что с то­бою? По­че­му же ты мне -- ни сло­ва, а ему..."
   -- Я мо­гу встре­тить­ся с ней? -- от­ры­ви­сто спро­сил Ио­анн, и сам ис­пу­гал­ся не­хо­ро­шей дро­жи, про­бе­жав­шей по те­лу.
   Кон­рад ус­мех­нул­ся.
   -- Мо­же­те, брат мой, но не­год­ная так глу­бо­ко впа­ла во грех, что тяж­ко сие зре­ли­ще для не­ис­ку­шен­но­го гла­за!
   -- Вы по­ла­гае­те, брат мой, что гре­хов­ность че­ло­ве­че­ская, ко­то­рой да­же мы, слу­ги Бо­жьи, не чу­ж­ды, ди­во для ме­ня?
   -- О, нет! Раз­ве я смею усом­нить­ся... -- на­чал Кон­рад пре­уве­ли­чен­но сми­рен­но, -- Раз­ве я смею? Од­на­ко дол­жен пре­ду­пре­дить вас, Ио­анн, что мно­гое из то­го, что из­вест­но, к при­скор­бию мо­ему, нам, ин­кви­зи­то­рам, вно­ве вам в слу­же­нии ва­шем... па­тер.
   По­след­нее сло­во Кон­рад вы­го­во­рил с не­при­яз­нью, ко­то­рой уже не скры­вал. Но Ио­ан­ну при­шлось от­ка­зать­ся от на­де­ж­ды уко­лоть до­ми­ни­кан­ца в от­вет. Ибо ин­кви­зи­тор сно­ва за­го­во­рил:
   -- Дол­жен пре­ду­пре­дить вас, что греш­ни­ца во­все не ве­да­ет о бла­го­дар­но­сти, ко­то­рую долж­на ис­пы­ты­вать к вам, ра­дев­ше­му о ее спа­се­нии.
   -- То есть -- Мар­та бо­ит­ся ви­деть ме­ня по­сле то­го, что ска­за­ла? -- до­га­дал­ся па­тер.
   -- Свя­той Суд не для то­го, что­бы ис­пол­нять же­ла­ния пре­ступ­ниц! -- от­че­ка­нил Кон­рад. -- Что нам до ее стра­хов, ес­ли она Страх Бо­жий ут­ра­ти­ла? Я о вас пе­кусь, па­тер! Вы сла­ви­тесь ми­ро­лю­би­ем и тер­пе­ни­ем, брат мой, по­то­му и опа­са­юсь я, что раз­оча­ру­ет вас дочь ду­хов­ная, ко­ей она не сме­ет бо­лее счи­тать­ся.
   -- Я так не ду­маю, -- вста­вил Ио­анн.
   Ин­кви­зи­тор не об­ра­тил вни­ма­ния на сло­ва па­те­ра.
   -- Вы жа­лее­те по­гряз­ших в гре­хе, не­дос­той­ных, а они ме­ж­ду тем лже­сви­де­тель­ст­ву­ют, очер­ня­ют вас. До меня до­шел слух о ва­шей не­дав­ней про­по­ве­ди. Я из доб­ро­го к вам рас­по­ло­же­ния, ве­дая о за­слу­гах ва­ших, счел за бла­го пред­по­ло­жить, что толь­ко не­вин­но­стью в не­ко­то­рых во­про­сах мож­но объ­яс­нить про­сту­пок сей. Од­на­ко я сми­рен­но на­де­юсь, что впредь вы бу­де­те при­слу­ши­вать­ся...
   -- К вам, дос­той­ный брат мой? -- по­лю­бо­пыт­ст­во­вал па­тер.
   -- К мне­нию Свя­то­го Су­да, бла­го­слов­лен­но­го са­мим пре­ем­ни­ком Пет­ра! Или вы и в си­ем на­ме­ре­ны усом­нить­ся?
   -- Ни­ко­гда! Да пре­бу­дет на нем Бла­го­дать Гос­по­да во ве­ки ве­ков! -- с ве­се­лой зло­стью за­ве­рил па­тер. -- И в бла­гих на­ме­ре­ни­ях ва­ших я ни ка­п­ли не со­мне­ва­юсь. Поль­щен, пре­мно­го поль­щен, что удо­сто­ил­ся ва­ше­го осо­бо­го вни­ма­ния, брат Кон­рад. Да воз­да­ст­ся вам за на­став­ле­ние, пре­по­дан­ное ны­не мне, не­дос­той­но­му!
   От­сту­пив на шаг, Ио­анн по­кло­нил­ся ин­кви­зи­то­ру.
   -- Про­шу ва­ше­го дра­го­цен­но­го со­ве­та: ко­гда мне луч­ше по­се­тить Мар­ту в оби­та­ли­ще скор­би? По­зво­ли­те ли зав­тра?
   Из под­по­лья по­выс­ка­ки­ва­ли мы­ши, за­сно­ва­ли по те­са­ной плит­ке по­ла. Су­ет­ные зверь­ки! Ну че­го они ищут? Нет ще­лей в ма­лой за­ле ма­ги­ст­ра­та, пли­ты при­гна­ны плот­но. А мы­ши но­сят­ся как Дух над во­да­ми, и да­же Кон­ра­ду не ус­ле­дить за ни­ми. Не по си­лам сие че­ло­ве­че­ским. Но он ста­ра­ет­ся: гла­за бе­га­ют, че­лю­сти сжа­ты от на­пря­же­ния, спи­на пря­мая -- слов­но пал­ку про­гло­тил, а на ску­лах рас­пол­за­ют­ся ли­ло­вые пят­на. (Ес­ли уда­рят по од­ной ще­ке -- под­ставь дру­гую! Под­ставь сам! Ес­ли ус­пе­ешь... А по­том и мы­шей, по­счи­тать не грех. Прав­да, Кон­рад? Ведь нет на пли­тах ни­ка­ких мы­шей, про­сти Гос­по­ди... Ме­ре­щат­ся они те­бе, толь­ко под мо­на­ше­ским че­ре­пом им и ме­сто...)
   Ин­кви­зи­тор мол­чал, и па­тер на­сла­ж­дал­ся его оче­вид­ной рас­те­рян­но­стью. Не час­то он по­зво­лял се­бе не­на­ви­деть ближ­них. Не­на­висть -- ред­кое ла­ком­ст­во. По­то­му не­ска­зан­ная сла­дость раз­ли­ва­лась по чле­нам па­те­ра, как от гус­то­го, ста­ро­го мо­на­стыр­ско­го ви­на. А мыс­ли Ио­ан­на ста­ли звон­ки­ми, лег­ки­ми, как буд­то ко­ло­коль­ный звон раз­ли­ва­ет­ся за ок­на­ми, зо­вет на празд­нич­ную мес­су. На по­след­нюю мес­су в этом го­ду -- на Ро­ж­де­ст­вен­скую! И па­тер ра­до­вал­ся от­то­го, что те­перь точ­но знал -- не ошиб­ся! -- на по­след­нюю. Ибо даль­ше не­на­вис­ти уже и нет ни­че­го... Ио­анн по­кло­нил­ся Конраду еще раз -- шу­ты ме­ры не зна­ют! -- и со­би­рал­ся уже уй­ти, ко­гда ин­кви­зи­тор не­ожи­дан­но пре­рвал мол­ча­ние:
   -- Ан­на Гес­се ведь то­же ва­ша при­хо­жан­ка? -- гром­ко и гроз­но спро­сил он.
   -- Да, -- от­ве­тил па­тер.
   Ио­анн ни­че­го не от­ри­цал. Ни сей­час, ни по­сле. Да и не стои­ло, пра­во.
  
   ...прочь от мо­на­сты­ря -- со­всем в дру­гой ко­нец -- ле­ка­рю на­ше­му путь дер­жать с ут­ра по­рань­ше. И, ви­дать, па­те­ру Ио­ан­ну то­же на мес­те не си­дит­ся на ста­рос­ти лет. Хоть до зам­ка не­да­ле­че, а все ж до­ро­га. Ви­дать, и его по­зва­ли к Го­ген­лое. Зна­чит, де­ло серь­ез­ное, ожи­дай ли­ха. До нас-то не сра­зу до­ка­тит­ся. Но еже­ли с на­след­ни­ком че­го, то и нам дос­та­нет­ся на оре­хи. И не то, чтоб жаль мо­ло­до­го -- он-то еще по­ху­же от­ца бу­дет... А все ж та­ки -- не­лад­но! Ста­рый-то с го­ря пу­ще преж­не­го оз­ве­ре­ет. Да... Де­ла! Что ж тво­рит­ся-то на бе­лом све­те? Спро­сить бы у ко­го... Толь­ко кто мы та­кие, чтоб спро­сить у эн­тих Фран­ков? Они гор­дые, сво­им умом жи­вут... В та­кое вре­мя -- из го­ро­да! Ну, ви­дать, со­всем у гос­под пло­хо. Мо­жет, еще пло­ше, чем у нас? Ток­мо ку­да уж пло­ше?..
   Кар­лу при­шлось сно­ва до­го­ва­ри­вать­ся о по­воз­ке. Вче­ра От­то по­пус­ту про­ждал час за го­род­ской сте­ной, по­сле че­го пре­ду­пре­дил за­по­здав­ше­го Фран­ка, что се­го­дня ему в пол­день на­зад на­до: су­дей­ско­го пи­са­ря по на­доб­но­сти по­ви­дать. Врал, ко­неч­но! Но ле­карь не стал пре­пи­рать­ся. Ес­ли вый­ти за­тем­но, то не при­дет­ся ни с кем из зна­ко­мых рас­кла­ни­вать­ся, пус­кать­ся в объ­яс­не­ния, а с про­сто­на­родь­ем не бе­се­ду­ют, да­же ес­ли про­стец что-то и про­слы­шал о на­ме­ре­нии Фран­ков, да­же ес­ли про­сте­ца лю­бо­пыт­ст­во раз­би­ра­ет -- аж мо­чи нет. Про­стец -- он свое ме­сто зна­ет: сам не по­дой­дет, а бра­тья, про­хо­дя ми­мо, и не по­ду­ма­ют ос­та­но­вить­ся. Он-то им по­кло­нит­ся, да что тол­ку?
   ...на­чхать им на по­клон. Вот ес­ли бла­го­сло­ве­ния у па­те­ра по­про­сить, то за­дер­жат­ся. Сде­ла­ет па­тер, что по­ло­же­но, и пой­дет даль­ше. Об этом, что ли, по­том тет­ке, со­сед­ке, при­яте­лю рас­ска­зать? То-то! Луч­ше и не про­бо­вать. За­сме­ют...
   Карл взял с со­бой толь­ко не­боль­шой сун­дук с ле­кар­ст­ва­ми и ин­ст­ру­мен­та­ми, не­сколь­ко книг да сме­ну оде­ж­ды в за­плеч­ной су­ме. Па­тер же Ио­анн вы­шел на ули­цу и во­все с пус­ты­ми ру­ка­ми, чем не­сколь­ко уди­вил бра­та. Лекарь не стал за­да­вать ему во­про­сов, за­по­доз­рив обо­ст­ре­ние ду­шев­ной не­мо­щи бра­та и не же­лая сму­щать бо­лез­но­го. Де­ла у млад­ше­го Фран­ка шли не­пло­хо, и де­нег, за­ши­тых в по­лы курт­ки и по­яс, бо­лее чем дос­та­точ­но на дво­их. Тем па­че, в Ис­па­нии у ле­ка­ря ос­та­ва­лось все-та­ки не­сколь­ко дру­зей и ста­рый по­кро­ви­тель -- Се­ме­ни­ус, у ко­то­ро­го Карл жил око­ло го­да во вре­ме­на сво­его пер­во­го стран­ст­вия.
   Не­пол­ный год у гор­бо­но­со­го гра­фа-ал­хи­ми­ка... Ме­ди­ци­на на­чи­на­ет­ся с пре­вра­ще­ния ве­ществ и им же за­кан­чи­ва­ет­ся. По­то­му за­бы­ва­лись в круг­лом ба­шен­ном ка­би­не­те двое ла­бо­ран­тов Гос­по­да Бо­га, тол­ка­лись, на­сту­па­ли в за­дум­чи­во­сти друг дру­гу на но­ги, вски­ды­ва­ли ру­ки над ре­тор­та­ми и тиг­ля­ми, гре­ме­ли щип­ца­ми и ло­пат­ка­ми, чер­ты­ха­лись, за­слы­шав кон­ский топ на мос­ту и кри­ки стра­жи. Два­дца­ти­лет­ний Карл учил­ся. Уче­ние его бы­ло не­дол­гим, за де­сять ме­ся­цев Се­ме­ни­ус пе­ре­дал ему все, что знал, в об­мен на то, что юно­ша ус­пел по­черп­нуть у сво­их преж­них на­став­ни­ков. Граф ску­пил­ся, це­дил сло­ва по ка­п­ле -- мед­лен­нее во­дя­ных ча­сов, но Карл че­ст­но вы­ме­нял его опыт на муд­рость па­риж­ских ма­ги­ст­ров, и Се­ме­ни­ус про­стил Фран­ку мо­ло­дость его и жад­ность. Про­стил. И один со­вет дал да­ром: ехать даль­ше! Ту­да -- на юг, где про­да­ют за­мор­ские тра­вы и смо­лы, где чу­до­дей­ст­ву­ют не­пу­га­ные мав­ры.
   Мав­ры! Их еще тер­пе­ли там, по­зво­ля­ли коп­тить­ся под Божь­им рас­ка­лен­ным оком, но­сить са­ва­ны свои на го­ло­ве, не за­ме­чать рас­пя­тий на пе­ре­кре­ст­ках, от­би­вать по­кло­ны на кро­хот­ных тка­ных ков­ри­ках, очер­нять но­чи смо­лой бо­род, рас­ка­чи­вать ве­тер на жи­лах ман­до­лин, по­зво­ля­ли им... жить, что ли? Как мас­ло на во­де ис­тон­ча­ет­ся до ра­дуж­ной иг­ры, что­бы стать не­ви­дим­кой, так и кровь их за­тя­ну­ла го­лу­бые кро­ви ис­пан­ских ро­дов -- до бле­стя­щей тя­же­сти, до вкрад­чи­вой ле­ни, до пер­вой ис­кры, упав­шей на гладь. И со вре­ме­нем ли­ло­вый огонь зай­мет­ся в зрач­ках, и по­вер­нут­ся они к ли­ку в тер­но­вом вен­це, но не уви­дят в нем ни­че­го, кро­ме древ­ней бо­ли сво­его ко­че­вья. По­то­му и при­мут Его. Да­же те, ко­му не гро­зит иной пла­мень за вер­ность ро­га­то­му бо­гу лу­ны и чет­вер­то­ван­но­му бо­гу ал­хи­мии.
   Впрочем, последний со­вет граф дал Фран­ку не со­всем да­ром, а в об­мен на обе­ща­ние ко­гда-ни­будь вер­нуть­ся к не­му в гор­ный за­мок с мав­ри­тан­ской нау­кой. Те­перь на­стал че­ред Кар­ла вы­пол­нять обе­ща­ние. Че­го, че­ст­но го­во­ря, до по­след­не­го вре­ме­ни он не со­би­рал­ся де­лать. Мо­ло­дость лжи­ва...
   За кре­по­ст­ны­ми сте­на­ми ле­ка­ря жда­ла не­при­ят­ная не­ожи­дан­ность -- в по­воз­ке От­то, не­лов­ко сгор­бив­шись, си­де­ли су­дья Ге­рар­д Круг и его пи­сарь. Франк по­вер­нул­ся к бра­ту, и па­тер уви­дел, что ли­цо Кар­ла по­се­ре­ло от до­са­ды.
   -- Ни­че­го, -- уте­шил его Ио­анн, -- Те­бе-то мес­та хва­тит.
   Карл Франк так рас­стро­ил­ся, что сна­ча­ла не об­ра­тил вни­ма­ния на ого­вор­ку па­те­ра. "Те­бе", а не "нам"?
   -- Доб­рое ут­ро, па­тер! Доб­рое ут­ро, гос­по­дин Франк! -- еще ох­рип­шим ото сна го­ло­сом при­вет­ст­во­вал су­дья.
   -- Доб­рое, доб­рое... -- ма­ши­наль­но про­бор­мо­тал Карл и, по­вы­сив го­лос, сер­ди­то об­ра­тил­ся к От­то. -- По­че­му ты не пре­ду­пре­дил ме­ня?
   У бед­ня­ги воз­чи­ка от­вис­ла че­люсть. Он скри­вил­ся и по­спеш­но пе­ре­вел взгляд на Ио­ан­на, слов­но про­ся у не­го по­мо­щи. Еще ни­че­го не по­ни­мая, ле­карь то­же гля­нул на бра­та. Па­тер без­звуч­но за­ше­ве­лил гу­ба­ми и улыб­нул­ся.
   -- Что? -- не рас­слы­шал Карл.
   -- Это я...
   -- Что -- ты?
   -- Вче­ра ве­че­ром я пре­ду­пре­дил От­то, что не по­еду, -- уже внят­но вы­го­во­рил Ио­анн.
   И до­ба­вил, кив­нув воз­чи­ку:
   -- Гос­по­дин ле­карь спе­шит, От­то. Вот и вол­ну­ет­ся. Я же при­шел лишь про­во­дить бра­та!
   -- Что ты не­сешь? -- Карл схва­тил па­те­ра за пле­чо и трях­нул бы, на­вер­ное, но удер­жал­ся -- толь­ко креп­че стис­нул ру­ку. А трое в по­воз­ке смот­ре­ли на Фран­ков во все гла­за.
   -- Что-то у вас пе­ре­ме­ни­лось, свя­той отец? -- не­уве­рен­но про­мям­лил глу­по­ва­тый яс­но­гла­зый су­дей­ский пи­сарь.
   -- Нет! -- по­спе­шил уве­рить его Ио­анн, не об­ра­щая вни­ма­ния на сво­его цеп­ко­го бра­та. -- Я не еду.
   Сам су­дья мол­чал, но гла­за его по­доз­ри­тель­но со­щу­ри­лись. От ут­рен­не­го мо­роз­ца его и без то­го се­дая бо­ро­да за­ин­де­ве­ла. Ле­карь встре­тил­ся с Ге­рар­дом взглядами. Про­дол­жать пре­пи­ра­тель­ст­во с не­дуж­ным бра­том на лю­дях... Нель­зя. Хо­тя Ан­д­ре­ас се­го­дня пре­взо­шел да­же по­ло­ум­но­го Бе­не­дик­та. На­став­ник тот ему, как-ни­как!
   -- По­до­ж­ди, От­то, мы сей­час! -- крик­нул ле­карь воз­чи­ку и ув­лек бра­та на­зад, к го­род­ской сте­не.
   -- Что это зна­чит? -- за­ры­чал он на Ио­ан­на.
   Па­тер по-преж­не­му улы­бал­ся.
   -- Ты по­едешь один, Карл. Я не мо­гу. Я ос­та­нусь в го­ро­де. Не за­дер­жи­вай Ге­рар­да.
   -- Все это бы­ло под­строе­но? По­это­му ты и ве­щей в дорогу не собрал, -- до­га­дал­ся ле­карь.
   На­ко­нец, Кар­лу уда­лось взять се­бя в ру­ки, и он то­ро­п­ли­во за­го­во­рил, ух­ва­тив­шись за мысль, ко­то­рая по­ка­за­лась ему спа­си­тель­ной:
   -- Мы пой­дем пеш­ком! Вот что: От­то от­ве­зет су­дью, а по­том под­бе­рет нас на до­ро­ге.
   -- Для те­бя там есть ме­сто. А пеш­ком... Ты же зна­ешь, что мы не ус­пе­ем до­б­рать­ся до зам­ка: к по­луд­ню о на­шем ухо­де уз­на­ют не толь­ко те, ко­го ты пре­ду­пре­дил.
   -- Но по­че­му ты так по­сту­пил, Ан­д­ре­ас? Ты хоть по­ни­ма­ешь, что с то­бой бу­дет, ес­ли ты ос­та­нешь­ся?
   -- Бо­лее, чем, -- про­шеп­тал па­тер.
   -- Ты с ума со­шел! -- взо­рвал­ся Карл.
   -- Да. И ты дав­но это зна­ешь, ле­карь Франк.
   Па­тер Ио­анн рас­пра­вил пле­чи, и Кар­лу при­шлось от­пус­тить его.
   -- Уез­жай! Те­перь те­бе уже нель­зя ос­тать­ся, -- ска­зал па­тер.
   Карл сжал кулаки.
   -- Уез­жай! -- по­вто­рил Ио­анн. -- Я не же­лаю те­бя боль­ше ви­деть.
   -- Из-за Бе­не­дик­та? -- не­уве­рен­но спро­сил ле­карь. -- Я со­жа­лею, Ан­д­ре­ас...
   Па­тер рас­сме­ял­ся. (Те­перь при­шел твой че­ред сме­ять­ся над бра­том, бед­ный мой Ан­д­ре­ас.)
   -- Нет, из-за Те­ре­зы.
   Вид­но, па­тер Ио­анн сно­ва не спал но­чью, гла­за у не­го сле­зи­лись, и на ще­ках поя­ви­лись из­ви­ли­стые до­рож­ки. Па­тер Ио­анн дос­ме­ял­ся над тем, что по­ка­за­лось ему за­бав­ным, утер сле­зы, и по­шел к го­род­ским во­ро­там.
   -- Я знал! Я все знал! -- крик­нул ему вслед Карл Франк.
   Па­тер Ио­анн по­жал пле­ча­ми. Но не ос­та­но­вил­ся. И не ог­ля­нул­ся. Те­ле­га про­тив­но за­скри­пе­ла, ко­гда ле­карь ки­нул сун­дук к но­гам пи­са­ря, уса­жи­ва­ясь ря­дом с Ге­рар­дом. Па­тер скри­па не рас­слы­шал.
  
   Он вер­нул­ся в Ма­рию Ма­гда­ли­ну, где на­шел уд­ру­чен­но­го Ва­лен­ти­на. Как ни стран­но, не­пу­те­вый па­тер все­го лишь за­но­зил ру­ку во вре­мя служ­бы. (А вы что по­ду­ма­ли, па­тер?) Из-за не­ук­лю­же­сти сво­ей Ва­лен­тин еще глуб­же за­гнал щеп­ку, и Ио­ан­ну при­шлось де­лать над­рез.
   (Па­тер, а гла­за и впрямь щи­плет на све­ту? Вот до­са­да! Ну ни­че­го, спра­ви­тесь... Ка­кой все-та­ки Ва­лен­тин не­до­те­па! По­вез­ло вам с пре­ем­ни­ком, нель­зя не ска­зать! С бра­том ва­шим... во Хри­сте. Так воз­лю­би­те же его, как са­мо­го се­бя! Си­ли­тесь? Я ви­жу. А ко­го же еще вам осталось лю­бить?)
  
   Гла­ва XX
  
   Со­про­во­ж­дать Ио­ан­на к Мар­те взял­ся сам на­чаль­ник тюрь­мы -- Берг. По­ка под­ни­ма­лись по ле­ст­ни­це, он жа­ло­вал­ся на свою до­лю:
   -- Труд­но нам, па­тер! Ведь и не зна­ешь, че­го ожи­дать от ведь­мы: то ли орать нач­нет, бе­ше­ная, то ли в гор­ло вце­пит­ся, стерва. И ни­ка­ко­го поч­те­ния к вла­стям или к са­ну. По­зав­че­ра од­на Гот­фри­ду все ли­цо ис­ца­ра­па­ла. Еле раз­ня­ли. Гот­фрид па­ре­нек смет­ли­вый, но в тюрь­ме не­дав­но. Я его с бой­ни за­брал, ко­гда лю­ди по­на­до­би­лись. Он го­во­рит, что ско­ти­на и та смыш­ле­нее, чем ба­бы: ба­ра­ны, к при­ме­ру, ти­хо бле­ют, ко­гда их при­во­зят, толь­ко сви­ньи виз­жат во весь го­лос, гла­за за­ка­ты­ва­ют. Ба­бы -- они и есть сви­ньи... Про­сти­те, па­тер, вы­рва­лось! А к этой пле­мян­ник са­мо­го го­ло­вы сва­тал­ся. Как я те­перь ви­жу, по­вез­ло ему, что она от­ка­за­ла. Вот и не зна­ешь, где най­дешь, где по­те­ря­ешь.
   -- Все в ру­це Божь­ей.
   -- А я что го­во­рю? Охо-хо... -- вздох­нул Берг.
   Тю­рем­щик от­пер дверь, и па­тер за­дох­нул­ся от ки­сло­го за­па­ха по­та и не­чис­тот. По­сле тем­но­ты, раз­бав­лен­ной бес­по­кой­ным мер­ца­ни­ем фа­ке­ла, вме­сто ба­шен­ной за­лы Ио­анн ви­дел толь­ко сле­пя­щее бе­лое пят­но. От­ку­да-то из серд­це­ви­ны сле­по­ты до­но­си­лись зву­ки, по­хо­жие, ско­рее, на мяу­ка­нье ко­тят, чем на че­ло­ве­че­скую речь. Ко­гда па­тер пе­ре­сту­пил по­рог за­стен­ка, го­ло­са смолк­ли. Это Кар­лу по­вез­ло, он еще за­стал Мар­ту в оди­но­че­ст­ве, до то­го, как по ее же по­ка­за­ни­ям в ка­ме­ру при­во­лок­ли других... Ведьм. Ио­ан­ну по­вез­ло мень­ше, и те­перь па­тер сто­ял на пороге за­ла, выстланного жен­ски­ми те­ла­ми, при­вы­кая к све­ту. Он двинулся вперед, дошел почти до середины и -- странно: ни на кого не наступил.
   -- Ш-ш-ш... -- до­нес­лось сбо­ку.
   Па­тер по­вер­нул­ся на ше­пот, но не­ви­дим­ка за­тих. Бель­мо тая­ло, и из не­го на­ча­ли вы­лу­п­лять­ся фи­гу­ры за­клю­чен­ных. Ио­анн не ожи­дал, что их здесь ока­жет­ся так мно­го.
   ...мы ле­жа­ли на со­ло­ме, мы си­де­ли на кор­точ­ках, мы жа­лись к сте­нам. Те, кто мог, пе­ре­пол­за­ли по­даль­ше от две­ри в на­де­ж­де, что страж­ни­ки не за­ме­тят их, ко­гда при­дут в сле­дую­щий раз. Впро­чем, не­ко­то­рым по­на­ча­лу и вправду вез­ло: ко­гда вы­кри­ки­ва­ли их име­на, они не от­зы­ва­лись. Слу­ча­лось, ко­неч­но, что кто-то из сво­их же то­ва­рок по­мо­гал тю­рем­щи­кам, но ред­ко, а со вре­ме­нем и со­всем пе­ре­ста­ли. То­гда пар­ни ду­ма­ли, что ис­ко­мая пре­ступ­ни­ца бро­ше­на в дру­гую ка­ме­ру, и ухо­ди­ли. Ес­ли ин­кви­зи­то­ры не гна­ли их сно­ва в об­ход тюрь­мы, то де­нек-дру­гой уда­ва­лось вы­га­дать. Вез­ло не­дол­го. На шес­той день с на­ча­ла аре­стов Свя­тые от­цы при­ду­ма­ли луч­ший по­ря­док: ка­ж­дый день -- по ка­ме­ре. И тут уж страж­ни­ки не пу­та­лись...
   Рых­лая ры­жая ба­ба при­под­ня­лась на лок­тях у са­мых ног па­те­ра и ус­та­ви­лась на не­го, ту­по мор­гая. Ио­анн сто­ял на ее по­до­ле, но пре­ступ­ни­ца да­же не по­ше­ве­ли­лась, что­бы вы­сво­бо­дить­ся. Спра­ва и сле­ва от нее -- и чуть даль­ше от па­те­ра -- ва­ля­лись еще два тю­ка. Не сра­зу, но Ио­анн раз­гля­дел, что и это -- лю­ди. Ху­дю­щая жен­щи­на сле­ва по­ка­зы­ва­ла гос­тю свои ост­рые ло­пат­ки, ут­кнув­шись ли­цом в под­стил­ку, а бри­тую го­ло­ву со­сед­ки сле­ва до вис­ков скры­вал гряз­ный пла­ток. У ры­жей во­ло­сы уже не­мно­го от­рос­ли, и на­до лбом то­пор­щил­ся ржа­вый нимб. Как же най­ти сре­ди них Мар­ту? Не за­гля­ды­вать же ка­ж­дой в ли­цо! Па­тер Ио­анн по­жа­лел о том, что вы­про­во­дил Бер­га. Хо­тя и на­чаль­ник тюрь­мы не мог бы по­со­ве­то­вать ни­че­го луч­ше­го.
   -- Мар­та! -- по­звал Ио­анн.
   Ни­кто не от­ве­тил, а ба­ба кив­ну­ла, как буд­то имен­но это­го имени и ожи­да­ла от па­те­ра.
   -- Мар­та...
   Ры­жая по­те­ря­ла ин­те­рес к при­шед­ше­му и от­ки­ну­лась на­зад, стук­нув­шись за­тыл­ком об пол. За­то ос­таль­ные пре­ступ­ни­цы на­ча­ли ожи­вать. Все за­ше­ле­сте­ло, за­крях­те­ло, за­сто­на­ло, и па­тер по­чув­ст­во­вал на­прав­лен­ные на не­го взгля­ды. Вот те­перь бы и вы­смат­ри­вать дочь хозяина прядильни сре­ди об­ра­щен­ных к не­му лиц! Но вме­сто это­го Ио­анн под­нял гла­за к по­тол­ку.
   ...гля­ди-ка! Ни­как, мо­лит­ся? Свя­той так же де­ла­ет, ко­гда при­зы­ва­ет Бо­га во сви­де­те­ли на­шей лжи. Но па­те­ру-то мы еще ни­че­го не го­во­ри­ли! Хо­тя кто их раз­бе­рет, Свя­тых-то... Они все на­пе­ред зна­ют. И то, в чем при­зна­ешь­ся, и то, что взду­ма­ешь ута­ить, и то, че­го са­ма не упом­нишь. Эх, се­ст­ри­ца! Ка­бы не Кон­рад, я б по гроб жиз­ни ду­ма­ла, что эн­то со­сед-ко­же­мя­ка ко мне в тем­но­те на кух­ню про­ла­зит! А как при­пом­ни­ла все, как бы­ва­ло, так мо­роз по ко­же. И гла­за-то у не­го све­ти­лись адо­вым све­том, и во­нял-то он се­рой, от­то­го и в но­су ще­ко­та­ло, а чих­нуть нель­зя -- вдруг ко­му не спит­ся в до­ме. И... стыд­но ска­зать! Я ж чуя­ла, что не од­ним кон­цом он ме­ня уб­ла­жал, а тре­мя... То-то стра­сти! Са­ма б и не вы­го­во­ри­ла, да Кон­рад под­ска­зал. Ему все-е ве­до­мо. А ко­же­мя­ка Божь­им име­нем клял­ся, что де­ла со мной не имел. Как тут не по­ве­рить? Че­ло­век он сурь­ез­ный. Ведь днем мы, бы­ва­ло, и сло­вом с ним не пе­ре­мол­вим­ся, ко­гда столк­нем­ся во дво­ре или в церк­ви. И как толь­ко у ме­ня язык по­вер­нул­ся на не­го на­прас­ли­ну воз­во­дить? Жен­ка у не­го мо­ло­дая, в те­ле. А что глу­мая от ро­ж­де­ния, так ко­му ка­кое де­ло? Дру­гим это да­же по серд­цу. Го­во­рят, она то­же здесь... Знать, ви­но­ва­та! Эх, Гре­хи на­ши... Что го­во­ришь? Те­бе су­дьи обе­ща­ли, что про­стят, ко­гда по­ка­ешь­ся? И мне... Мо­жет, вер­но, а мо­жет... Толь­ко мне, се­ст­ри­ца, уже все од­но! Как я лю­дям на гла­за по­ка­жусь? Паль­цы под­роб­ле­ны, ног­ти по­кро­ше­ны, а что с ли­цом сде­ла­лось, так луч­ше и не ви­деть... Третье­го дня па­лач ка­ле­ное же­ле­зо ко лбу при­ло­жил... Чуть Бо­гу ду­шу не от­да­ла. Да не пяль­ся ты на ме­ня, стер­во­за! Смот­ри, как бы и с то­бой то­го же не слу­чи­лось! Не ви­но­ва­тая, го­во­ришь? Я те дам, не ви­но­ва­тая! Зав­тра от­пи­рать­ся не вый­дет! Мне Гот­фрид но­чью шеп­нул, что с то­бой, ока­ян­ной, сде­ла­ют. То­же мне -- не­дот­ро­га на­шлась! Нет, что­бы при­лас­кать пар­ня, по­ка ро­жа да кой-что дру­гое це­ло... Он же те­бя сна­ча­ла доб­ром про­сил! Гля­дишь, и хле­ба при­нес бы. Гот­фрид -- он хо­ро­ший. До­сад­но, что его на те­ля­тин­ку тя­нет. Я б ему и без хле­ба да­ла, мне те­рять не­че­го... Ни­как па­тер нас слу­ша­ет? Ни­че­го, не­бось, уши-то не за­вя­нут... Ах, ма­ма моя род­ная! Что ж он смот­рит на ме­ня так-то? Не на­до... За­мол­чи! За­мол­чи, ко­му го­во­рю! Он смот­рит на ме­ня, как...
   Не замк­нуть уши, не спря­тать го­ло­ву под по­лу су­та­ны, не из­бег­нуть. Ио­анн слы­шал раз­го­вор жен­щин, не мог не слы­шать. А все от­то­го, что при­вык за чет­верть ве­ка к ше­по­ту с той сто­ро­ны ре­шет­ки. Ко­гда за спи­ной у при­хо­жа­ни­на тес­нят­ся дру­гие, толь­ко при­глу­шен­ная ка­пель слов про­ка­лы­ва­ет уши свя­щен­ни­ка, как яич­ную скор­лу­пу, и Бог раз­би­ва­ет ло­жеч­кой вер­хуш­ку че­ре­па, и взле­та­ет зо­ло­той жел­ток к не­бу, и всем -- бла­го, а ко­му-то -- спа­се­ние... И стран­но, что в этот раз па­тер Ио­анн ду­мал лишь о се­бе. О том, что ему са­мо­му спа­се­ния нет. Ибо не трес­ну­ло те­мя, не вос­па­ри­ла не­ждан­ная ис­по­ведь в гор­ние вы­си, а сви­лась змее­ны­шем в скор­луп­ке вы­еден­но­го яй­ца, вы­су­ну­ла язык и ще­ко­чет затылок из­нут­ри... Ще­ко­чет до тош­но­ты!
   ...ты как зна­ешь, се­ст­ри­ца, а я под бла­го­сло­ве­ние пой­ду! Мо­жет, и не при­дет­ся бо­лее... Я же уз­на­ла его -- это па­тер из Ма­рии Ма­гда­ли­ны. Дру­го­го та­ко­го лас­ко­во­го во всем го­ро­де не сы­щешь. Не­бось, не от­ка­жет. И смот­рит, как с икон смот­рит. Ан­гел Гос­по­ден! Как есть Ан­гел! Знать, Гос­подь от нас не от­вер­нул­ся. По­след­нее уте­ше­ние по­слал греш­ным... Да вста­вай же ты! Ни­че­го, ес­ли не мо­жешь... Мы под­пол­зем по­ти­хо­неч­ку... Нет, да­вай бы­ст­рее! Глянь, ба­бы по уг­лам за­ше­ве­ли­лись, то­же но­ро­вят по­бли­же по­доб­рать­ся. Да­вай! Авось, ус­пе­ем...
   -- Па­тер! Бла­го­сло­ви­те, греш­ни­цу ока­ян­ную! Бла­го­сло­ви­те, па­тер! -- за­ве­ре­ща­ла за спи­ной Ио­ан­на пат­ла­тая ста­ру­ха, ко­то­рую да­же об­рить не удо­су­жи­лись -- и без то­го яс­но, что ведь­ма.
   -- Бла­го­сло­ви­те!
   -- Бла­го­сло­ви­те, па­тер!
   -- Хри­ста ра­ди...
   Ни­ко­гда пре­ж­де, и уж ни­ко­гда по­сле не рва­ли так об­ла­че­ние на Ио­ан­не, не це­ло­ва­ли рук его су­хо и жар­ко, не уты­ка­лись лы­сы­ми го­ло­ва­ми в ко­ле­ни, не ка­са­лись го­лод­ны­ми паль­ца­ми его те­ла -- на­все­гда чу­жо­го им. И па­тер бла­го­слов­лял, и кре­стил на­вы­лет, и шел меж со­су­дов гре­ха, шел сквозь плач, как сквозь во­ду, и, за­ме­рев в двух ша­гах от две­рей, уви­дел он, что ка­ме­ра сия -- не­по­роч­ное ло­но Бо­же­ст­вен­но­го ис­точ­ни­ка, а он, не­мощ­ный и от­ри­ну­тый Бо­гом, не в си­лах со­вер­шить во­до­свя­тия, и уй­дет он от­сю­да не с ми­ром, а с ме­чом в гор­ле -- не­по­во­рот­ли­вым и хо­лод­ным. Уже у по­ро­га па­тер уви­дел ту, которую ис­кал: и ли­цо ее -- се­ро, и оде­ж­да ее -- гряз­на, и ры­да­ла она без­утеш­но, и не уз­на­ла она Ио­ан­на. Не па­те­ра доб­ро­го она в нем ви­де­ла. Нет: аг­гел -- с лом­ки­ми со­ло­мен­ны­ми лу­чи­ка­ми меж пер­стов -- встал пе­ред ней, как жи­вой. И кри­ча­ла она ему сло­ва по­кая­ния, и мо­ли­ла его о за­щи­те и спа­се­нии, и ве­ри­ла, что он, по­хи­тив­ший ду­шу и ра­зу­ме­ние Мар­ты-при­тих­шей-в-уг­лу, не ос­та­вит ее от­ны­не. Аг­гел спус­тит­ся с ней в пы­точ­ный за­сте­нок, взле­тит на ды­бу, взой­дет на кос­тер и ос­ту­дит пла­мень сво­им бла­го­вон­ным ды­ха­ни­ем. Ибо нет для Мар­ты иных воз­ду­хов, кро­ме тех, что про­со­чи­лись в за­моч­ную сква­жи­ну от од­ра ее ма­те­ри. (К сло­ву: то­гдаш­нее сред­ст­во по­мог­ло боль­ной, она ос­та­лась жить, что­бы вче­ра, на­ко­нец, уме­реть в пы­точ­ном за­стен­ке на гла­зах у обоз­лен­но­го Кон­ра­да, о чем ни Мар­та, ни Ио­анн ни­ко­гда и не уз­на­ют.)
   Дверь вне­зап­но рас­пах­ну­лась, и оша­лев­ший от кри­ков Берг вы­вел па­те­ра на­ру­жу, по­мог ему спус­тить­ся по ле­ст­ни­це, от­вел к се­бе, бе­реж­но уса­дил, и дал во­ды.
   И все еще на жизнь жа­ло­вал­ся.
  
   А на­зав­тра пре­ступ­ниц по­ве­ли то­пить. Тех, что еще не по­кая­лись. Па­тер Алек­сандр ос­вя­тил за­водь.
   ...брр-р! Ну и по­го­да... Про­мерз­ло все. Бо­си­ком -- не дай Бог! Смот­реть на них хо­лод­но. А вот же -- идут. И за­чем мы по­та­щи­лись сле­дом? Мы ж с то­бой хо­ло­стые, без­дет­ные, ни­ко­го вы­смат­ри­вать не на­доб­но. А-а! Че­го уж там... Мно­гие по­шли, из тех, у ко­го сво­его ин­те­ре­са нет. Та­кое не ка­ж­дый день уви­дишь! А на­смот­ришь­ся, так по­сле де­сять раз по­ду­ма­ешь, пре­ж­де чем длин­но­во­ло­сое адо­во от­ро­дье к вен­цу вес­ти. Длин­но­во­ло­сую... А эти! Не знаю, как те­бе, а мне лы­сую ба­бу от­ро­ду ви­деть не при­хо­ди­лось. Од­но де­ло, ко­гда у них во­ло­сы под чеп­цом, под по­кро­вом ка­ким спря­та­ны. Тут хоть по­меч­тать мож­но: а ка­ко­во, ко­гда она в спа­лен­ке куд­ри раз­би­ра­ет, рас­че­сы­ва­ет, в ко­су на ночь за­пле­та­ет... Алек­сандр го­во­рил в про­шлое вос­кре­се­нье, что тем они нас и со­блаз­ня­ют. Вро­де как оде­ты, но с на­ме­ком: поя­сок чуть рас­пу­щен, вот ты и ду­ма­ешь, как бы его до кон­ца рас­пу­тать, це­поч­ка на шее, чтоб ты на нее смот­рел, да по­тел, да при­ки­ды­вал, ку­да у нее кре­стик про­ва­ли­ва­ет­ся, в про­ре­зях про­гля­ды­ва­ет ис­под­нее пла­тье, и ты из­да­ле­ка чу­ешь, ка­кое оно глад­кое, тон­кое, и что под ним ни­че­го уж боль­ше и нет... Алек­сандр гро­зил по­ло­жить ко­нец их­ней бес­сты­же­сти. А, по-мо­ему, уже и по­ло­жи­ли ко­нец-то... По­смот­ри на них!..
   Жен­щи­ны по­ну­ро стоя­ли на бе­ре­гу пру­да. То­го, что на пу­ти к трак­ту, но ми­мо­хо­же­му пут­ни­ку не­за­ме­тен -- хол­мы ме­ша­ют. Да­же те­перь, на ис­хо­де но­яб­ря, ко­гда де­ре­вья съе­жи­лись от мо­ро­за, и уж не пой­мешь: то ли су­чья тор­чат, то ли са­ма зем­ля вы­пус­ти­ла кор­ни в туч­ные об­ла­ка. На­ро­ду на са­мом-то де­ле со­бра­лось не так, чтоб мно­го. Ко­му охо­та под ле­дя­ную мо­рось из те­п­ло­го до­ма вы­би­рать­ся? При­шли те, ко­го рас­тре­во­жил лязг це­пей, кри­ки ох­ра­ны, про­тяж­ное пе­ние мо­на­хов. Зе­ва­ки пе­ре­шеп­ты­ва­лись, па­лач с под­руч­ны­ми мол­ча за­ня­лись при­го­тов­ле­ния­ми, и жен­щи­ны роб­ко за­го­ло­си­ли.
   А од­на де­ви­ца вы­со­ко по­виз­ги­ва­ла, и ре­за­ло слух имя Бо­го­ро­ди­цы, по­мя­ну­тое всуе. Ста­ру­ха, дер­жав­шая девушку за юб­ку, все по­вто­ря­ла: "По­тер­пи, ми­лая, по­тер­пи..." Ба­бу­ля со­шла вче­рась с ума, а рань­ше бы­ла по­ви­ту­хой, и сду­ру ре­ши­ла, что сно­ва -- ро­ды, у по­до­печ­ной схват­ки, а она все не хо­чет ло­жить­ся в по­стель, то­го и гля­ди: при­мет­ся драть по­лог, да под­свеч­ни­ки из стен вы­во­ра­чи­вать. Де­ви­ца не за­ме­ча­ла ста­ру­ху, при­вста­ва­ла на цы­поч­ки, хо­тя пла­тье тре­ща­ло по швам, рас­пол­за­лось, ого­ляя пле­чи. Но Бо­го­ро­ди­ца не сми­ло­сти­ви­лась или не рас­слы­ша­ла прось­бы, кры­лья не про­клю­ну­лись у мо­ля­щей­ся на пле­чах, и не взле­те­ла она, как хо­те­ла, к ма­те­рин­ским бе­ло­пен­ным ру­кам, ко­то­рые ук­ро­ют, уто­лят пе­ча­ли и при­жмут к гру­ди, где те­п­ло и сны гнез­дят­ся.
   Про­чие ведь­мы сты­ди­лись кри­чать, по­ка го­ло­си­ла де­вуш­ка, они слу­ша­ли и смот­ре­ли на ее бри­тый за­ты­лок с про­дол­го­ва­той впа­дин­кой, на шею со вздув­ши­ми­ся жи­ла­ми, и мо­жет, то­же -- не­дол­го, но ве­ри­ли, что в ту­ма­не за­бьют­ся кры­лья, и всем под ни­ми хва­тит мес­та. То­гда бы ис­чез­ли и пруд, и зе­ва­ки, и мо­на­хи, и па­лач, уже на­кру­тив­ший на ру­ку жгу­чую бе­че­ву.
   Но чу­да се­го­дня не зна­чи­лось в Кни­ге Су­деб, и жен­щи­ны за­ме­та­лись, на­ты­ка­ясь на тю­рем­щи­ков, за­вы­ли, по­сы­па­ли про­кля­тия­ми, а им стя­ги­ва­ли кис­ти, ва­ли­ли на под­та­яв­шие от бо­сых ног кол­до­би­ны, скрю­чи­ва­ли вдвое и про­тя­ги­ва­ли бе­че­ву про­меж ко­лен, что­бы за­хва­тить щи­ко­лот­ки. И на­ча­лось: двое мир­ских дер­жат, один ду­хов­ный на­пут­ст­ву­ет. Да­бы во ве­ки ве­ков -- бул­тых! По­сча­ст­ли­ви­лось тем, ко­то­рые ора­ли, слов­но сви­ньи на бой­не, рты ра­зе­ва­ли так, что все ли­цо в крас­ный же­лоб об­ра­ща­лось, язык под­пры­ги­вал до не­ба, по­ка не натыкался на не­по­во­рот­ли­вую во­ду с ос­кол­ка­ми льда. Им по­сча­ст­ли­ви­лось, они уто­ну­ли сра­зу.
   -- Вы­тас­ки­вай! -- над­ры­вал­ся па­лач.
   И чет­ве­ро на­ня­тых по слу­чаю бро­дяг ны­ря­ли. Один, прав­ду ска­зать, сам сра­зу по­топ.
   ...а кто ж его про­сил лезть, ко­ли пла­вать не уме­ет?! Его-то до бе­ре­га до­тя­ну­ли, но не до ведьм как-то ста­ло. Хо­ро­шо еще, что мо­на­хи за­ра­нее объ­яс­ни­ли: раз по­то­п­ла ба­ба, зна­чит, нет на ней ви­ны. А без­вин­ные по­па­дут в Рай, ду­ши их спа­се­ны, от­мо­ле­ны, те­ла по­том са­ми всплы­вут, и бу­дут -- не бес­по­кой­тесь! -- по­гре­бе­ны ос­тан­ки, как по на­ше­му хри­сти­ан­ско­му об­ря­ду по­ла­га­ет­ся. И все им да­ст­ся! Те­перь глав­ное -- за­це­пить баг­ром тех, кто еще пла­ва­ет по по­верх­но­сти, воз­ду­ха в грудь тай­ком на­бра­ли, мол­чат, по­ло­щут­ся бычь­и­ми пу­зы­ря­ми в пру­ду...
   Так и сде­ла­ли. Из во­сем­на­дца­ти уп­ря­миц, на до­про­се от­ка­зав­ших­ся соз­нать­ся, всплы­ло шесть. Дья­воль­ское чис­ло, го­во­рят!..
   Спас­ших­ся те­ми же баг­ра­ми до тюрь­мы и до­тол­ка­ли. В пы­точ­ный за­сте­нок их в тот день ре­ши­ли не во­дить. Свя­той об этом по­сле жа­лел. Что и по­нят­но: две ведь­мы ве­че­ром дья­во­лу ду­шу от­да­ли, а еще од­на -- да­же рас­ска­зать ни­че­го не ус­пе­ла, как уви­де­ла па­ла­ча, впа­ла в бес­па­мят­ст­во, и уж ни рас­плав­лен­ный сви­нец, ни тис­ки ее не про­ня­ли. Так и по­мер­ла.
   И ес­ли ко­му ин­те­рес­но, то бес­кры­лая ле­бе­душ­ка, на ко­то­рую все мы тут за­гля­ды­ва­лись, по­то­ну­ла. Вид­но, Ма­туш­ка Бо­го­ро­ди­ца за­спа­лась се­го­дня, но к ут­рен­не­му омо­ве­нию про­бу­ди­лась, ус­лы­ша­ла, как зо­вут Ее уже по­чи­тай, что из-под во­ды. И по­мог­ла, чем смог­ла. По­то­пи­ла. А ста­ру­ха-по­ви­ту­ха -- всплы­ла. По гре­хам ее.
  
   Не­лад­ное тво­ри­лось с па­те­ром Ио­ан­ном в по­след­ние дни: ве­чер­нюю служ­бу за­кон­чит, Бе­не­дик­та спать уло­жит, и к тюрь­ме по­спе­ша­ет.
   ...а на­став­ник Ио­ан­нов с тех пор, как сбе­жать пы­тал­ся, во­все опо­ло­умел, в дет­ст­во впал, под се­бя хо­дит, бор­мо­чет что-то на аб­ра­ка­дабр­ском язы­ке... Толь­ко Ио­анн его и ра­зу­ме­ет. При­шлось бы Бе­не­дик­ту ис­сох­нуть в не­де­лю, но па­тер наш до­б­рый за­став­ля­ет Кну­та ста­ри­ка с ло­жеч­ки кор­мить. О чем служ­ка и тре­плет­ся на всех пе­ре­кре­ст­ках. Мне вот то­же жа­ло­вал­ся...
   Ес­ли спро­сить са­мо­го Ио­ан­на: "А что вы здесь ище­те, па­тер?", то уди­вил­ся бы он, стал бы ози­рать­ся, слов­но вос­ста­вая ото сна, и ни­че­го тол­ком объ­яс­нить не смог бы. Но ни­кто не при­ста­вал к па­те­ру с рас­спро­са­ми. Ведь го­ро­жа­не дав­но пе­ре­ста­ли хо­дить к тюрь­ме: ведь­ма -- она не же­на бо­лее, не мать, не се­ст­ра. Так ска­зал Кон­рад, ко­то­рый Свя­той. Ему ли не знать? А уж в су­мер­ках, так тем­ни­цу ка­ж­дый кри­вым про­ул­ком обой­дет. Сте­ны хоть и тол­стые, -- на со­весть де­ды строи­ли! -- а кри­ки все ж до­ле­та­ют до про­хо­жих. Днем-то ти­хо. Ес­ли что при све­те дня и слу­ча­ет­ся, то глу­бо­ко -- в под­ва­лах, и ни од­на жи­вая ду­ша не рас­слы­шит. Но по­сле за­ка­та чуд­ные де­ла тво­рят­ся. По­дой­ти по­бли­же, при­слу­шать­ся -- и мыс­ли не­хо­ро­шие по­ле­зут про­сте­цу в го­ло­ву...
   ...я ра­зок от се­ст­ри­цы то­пал по­сле по­лу­но­чи, так серд­це в пят­ки и уш­ло. Прав­ду го­во­рят, с ноч­ным бе­сом те ведь­мы лю­бят­ся. Да­же в тюрь­ме! Я сто­ял под бо­ко­вым окош­ком, вот мне уши рас­то­пы­ри­вать и не при­шлось: шу­му же там бы­ло! Воз­ня, сто­ны, крях­те­ние. Да еще, слов­но же­ле­зом кто брен­чит по по­лу. И слы­шу -- со­пит бес, как блуд­ный пес, ко­гда на суч­ку на­ско­чит, и кто-то то­нень­ким го­ло­сиш­ком в такт при­го­ва­ри­ва­ет: "Нет, нет, нет..." Не из про­стых, зна­чит. По­сле я плач рас­слы­шал, ру­гань, то­пот... Ухо­дил черт злю­щим. Ви­дать ведь­моч­ка не уго­ди­ла чем-то. Я ж при­гнул­ся, ду­мал, что бес в ок­но вы­ле­тит. Не до­ж­дал­ся! В тюрь­ме дверь хлоп­ну­ла, да за­сов за­скре­же­тал... Хо­чешь-не хо­чешь, а по­ве­ришь, что все клю­чи ми­ра греш­но­го -- у не­го, про­кля­то­го! У са­та­ны, зна­чит­ся. И как нам спа­сать­ся?..
   Па­тер Ио­анн во спа­се­ние еще ве­ро­вал. Толь­ко кто бы стал его о спа­се­нии сей­час спра­ши­вать? И, как ни стран­но, хо­тя он и бро­дил еже­ве­чер­не во­круг тем­ни­цы, но ничего не слы­шал. А все от­то­го, что у не­го под че­ре­пом пе­ли ан­гель­ские го­ло­са. Про­шеп­чет па­тер: "Здрав­ст­вуй, Ма­рия!", так и по­не­сет­ся от вис­ка к вис­ку: "Здрав­ст­вуй-здрав­ст­вуй..." Са­мо же Свя­тое Имя про­се­ет­ся, рас­па­дет­ся на нев­нят­ные зву­ки, и ни­че­го, кро­ме веч­но­го при­вет­ст­вия, в го­ло­ве не ос­та­нет­ся. И нач­нет па­тер мо­лить­ся сно­ва, и сно­ва уте­чет Имя сквозь ды­ря­вые сло­ва. Но Ио­анн не пре­ры­вал­ся, по­ка не на­чи­нал за­сы­пать на хо­ду. Толь­ко то­гда воз­вра­щал­ся он в Ма­рию Ма­гда­ли­ну. И ви­дел сны -- один дру­го­го га­же и гре­хов­нее, а ут­ром сле­зы на­во­ра­чи­ва­лись на гла­за, ко­гда он смот­рел на свой под­ряс­ник, за­ма­ран­ный ссох­шей­ся дря­нью -- мо­ло­ка­ми ядо­ви­той дон­ной ры­бы. И по­стил­ся Ио­анн, и умерщвлял плоть, и ве­рил во спа­се­ние. Во­пре­ки! Но сме­ял­ся пер­га­мент­ный де­мон. Не от­ста­вал от па­те­ра, но и не на­ле­гал по­на­прас­ну, толь­ко сме­ял­ся. Ведь не­до­суг бе­су на из­ло­ме но­яб­ря. Ско­ро Ро­ж­де­ст­во Хри­сто­во! Мир по­вер­нет­ся к Све­ту, и не­мно­гое то­гда ута­ит­ся в по­тер­той ко­том­ке лжи.
   (Да не в том бе­да, па­тер, что вы про­ха­жи­вае­тесь под за­ре­ше­чен­ны­ми ок­на­ми и жде­те ис­по­вед­ни­ка, за­та­ив­ше­го­ся по ту сто­ро­ну тем­но­ты, а в том, что и сам ис­по­вед­ник не ве­да­ет о сот­нях сво­их очей, об­ра­щен­ных на вас. Сбил­ся он со сче­та... Свя­той Кон­рад -- тот точ­но зна­ет, сколь­ко пре­ступ­ниц в за­стен­ке. За­пи­сы­ва­ют мо­на­хи кра­си­во и раз­бор­чи­во ка­ж­дое но­вое имя на ме­ло­ван­ном про­сто­ре, а Кон­рад ра­ду­ет­ся, гля­дя, как ров­но вы­кла­ды­ва­ют­ся сту­пе­ни, по ко­то­рым все­го-то и ос­та­лось -- под­нять­ся. Ибо увен­ча­на ле­ст­ни­ца ва­шим име­нем, Ио­анн. Но бы­ст­рее к не­му не по­доб­рать­ся. Вы, па­тер, дичь но­вая для бра­та сво­его во Хри­сте. Ду­мал он, что путь до ва­шей кро­ви ока­жет­ся за­мы­сло­ва­тей под­валь­ных ко­ри­до­ров. Но нет. По­мог­ли вы ему, от все­го серд­ца раз­би­то­го и со­кру­шен­но­го, ко­то­рое, как из­вест­но, Гос­подь не от­ри­нет. По­мог­ли... В тех ка­ме­рах, где слу­жи­лые де­мо­ны еще не но­че­ва­ли, ведь­мы бес­чин­ст­ву­ют. Они взби­ра­ют­ся друг дру­гу на пле­чи, хва­та­ют­ся ру­ка­ми за ре­шет­ку и смот­рят на вас влюб­лен­но. А по­сле рас­ска­зы­ва­ют об уви­ден­ном тем, кто не про­лез, кто слу­жил под­пор­кой, тем, кто и во­все под­нять­ся не мог.)
   Па­тер Ио­анн под­ты­кал одея­ло на­став­ни­ка Бе­не­дик­та. Скло­нял­ся над ста­ри­ком, вы­ти­рая слю­ну, те­ку­щую из его без­гу­бо­го рта, про­ве­рял, су­ха ли про­сты­ня под стра­даль­цем, от­во­дил взгляд, ес­ли за­ме­чал, что под­ряс­ник на­став­ни­ка смял­ся, ого­лив то­щие но­ги вы­ше щи­ко­ло­ток. За­пре­ще­но слу­ге Божь­е­му раз­гля­ды­вать брен­ное те­ло -- свое ли, чу­жое ли... Хо­тя не­мощь Бе­не­дик­та оп­рав­ды­ва­ла на­ру­ше­ние пра­вил кли­ра, но, па­мя­туя о тош­ной жиз­ни соб­ст­вен­ных чре­сел, Ио­ан­ну не по си­лам казалось да­же мель­ком гля­нуть на чу­жую плоть. Па­тер ос­тав­лял све­чу в из­го­ло­вье на­став­ни­ка, и ухо­дил к се­бе в ке­лью. И -- де­лать не­че­го -- спал. Ин­те­рес­но, крас­нел ли он во сне? Го­во­рят, ес­ли ще­ки за­ру­мя­нят­ся, то те­бя по­ми­на­ет кто-то. А па­те­ра по­ми­на­ли. В тюрь­ме.
   ...он вы­рас­та­ет вро­вень с баш­ней, ко­гда по­яв­ля­ет­ся из-за сте­ны, а по­том та­ет, как све­чеч­ка вос­ко­вая, и идет ти­ше. Нет-нет, да и по­ду­ма­ешь: мо­жет, он все-та­ки то­же смерт­ный. Но лик-то, лик-то! Ой, се­ст­ри­цы, а ведь и вер­но по­хож он на све­чу пас­халь­ную яс­ную -- огонь от плеч под­ни­ма­ет­ся, го­рит ров­но, на вет­ру не ко­леб­лет­ся. По­то­му лик, омы­тый пла­ме­нем, кра­сив кра­сою ан­гель­ской... Не за­ты­кай ты ме­ня, се­ст­ри­ца! Не за­бы­ла я, ко­го Свя­той Кон­рад на­шим гос­по­ди­ном на­зы­вал. А хоть бы и так! Он хоть и пад­ший ан­гел, но все ж та­ки -- ан­гел! Зна­чит, не ос­та­вил он нас, бед­ных. На что же нам еще на­де­ять­ся? Кон­рад ска­зал, что бес нам и по­мо­га­ет. Се­ст­ри­цы, тут ве­рить на­до: ес­ли он под ок­на­ми хо­дит, ка­ж­дый ве­чер хо­дит... Зна­чит, прав­да! Я при­ме­ти­ла, как по­смот­ришь на не­го, так на сле­дую­щий день и к судь­ям ид­ти не страш­но, а как ста­нет боль­но, не­втер­пеж, то его лик на те­бя с пус­той сте­ны гля­нет. И тер­пишь, и зо­вешь его, и вста­ет он ря­дом. Мы-то и рань­ше па­те­ра на­ше­го доб­ро­го зна­ли, но не уз­на­ва­ли. До­б­рый и до­б­рый! Толь­ко про­шлой но­чью я по­ня­ла, что ему-то я ду­шень­ку свою и от­да­ла. Это по­сле то­го, как на­пом­нил мне Кон­рад на до­про­се про мой обет не­чис­той си­ле. Чье имя то­гда на язык скак­ну­ло? Его! Бы­ло же про­ро­че­ст­во, что ро­дит­ся в наш век сын гре­ха. Он и ро­дил­ся. И спа­сет он нас! Ве­рую! Вот уви­ди­те -- не ос­та­вит пре­дан­ных ему! Не­да­ром Бо­го­ма­терь от нас от­вер­ну­лась... И пусть! Все рав­но те­перь! И ка­ять­ся я боль­ше не бу­ду. Хва­тит! Пад­ший ан­гел ка­ж­дый ве­чер нас жа­леть при­хо­дит, как тут не уве­ро­вать? Хо­ро­шо, се­ст­ри­ца, зав­тра я те­бя под­ни­му к окош­ку. Са­ма про­сле­зишь­ся. А по­том ме­ня под­са­дишь гля­нуть на за­ступ­ни­ка на­ше­го, лад­но? Еще хоть ра­зок!..
  
   Не­из­вест­но, как про­со­чи­лись слу­хи из пы­точ­ной ка­ме­ры, но се­го­дня по пу­ти к тюрь­ме Ио­анн за­ме­тил при­от­кры­тые на ули­цу две­ри и те­ни на по­ро­гах до­мов: лю­бо­пыт­ные го­ро­жа­не ре­ши­ли са­ми по­смот­реть на по­лу­ноч­но­го па­те­ра. И пред­ста­ви­лось Ио­ан­ну, что он сно­ва под­ни­ма­ет­ся на ка­фед­ру, и уве­ще­вать при­зван, и нау­чать. Но не ре­чью, раз­лу­чен­ной с Ду­хом еще со вре­мен Ва­ви­ло­на, а по­ход­кой ус­та­лой, спи­ной сво­ей, ною­щей и пря­мой, взгля­дом сво­им спо­кой­ным, поч­ти та­ким же спо­кой­ным, как у сле­пых от ро­ж­де­ния, ко­то­рым не­че­го ис­кать, ска­ши­вая гла­за.
   В два­дцать с не­боль­шим, в са­мом на­ча­ле сво­его слу­же­ния, па­те­ру до­во­ди­лось сму­щать­ся встреч­ных, раз­гля­ды­вав­ших его вни­ма­тель­но и ве­се­ло. Они смот­ре­ли на не­го, слов­но с тру­дом сдер­жи­ва­лись, что­бы не ска­зать:
   ...та­кой мо­ло­дой, а уже ру­ко­по­ло­жен! Свя­тым От­цам луч­ше знать, но уж боль­но зе­лен, как я по­смот­рю. И все за крест без де­ла хва­та­ет­ся, буд­то по­те­рять тру­сит... Вот умо­рил!..
   А се­го­дня: "нет ни до­са­ды, ни зла, ни го­ре­чи, ни оби­ды. Есть толь­ко се­вер­ный ве­тер..." -- вспом­ни­лись Ио­ан­ну сло­ва из пе­сен­ки влюб­чи­во­го ме­не­ст­ре­ля, под­слу­шан­ной им на улоч­ке, при­ле­гаю­щей к ры­ноч­ной пло­ща­ди. Но се­вер­ный ве­тер за­ду­ет позд­но: зав­тра к ве­че­ру. По­то­му па­тер по­ка спит. На хо­ду спит. И ви­дит­ся ему во сне, что те, стоя­щие за две­ря­ми, пе­ре­шаг­ну­ли по­рог и сту­пи­ли на мос­то­вую. И по­шли за ним, как кры­сы за ска­зоч­ным пас­туш­ком-кол­ду­ном, по­шли след в след, до рас­пах­ну­тых во­рот тюрь­мы, а кры­сы-ведь­мы -- те, что жи­вы до­се­ле -- вста­ли на зад­ние лап­ки, пе­ред­ни­ми об­хва­ти­ли ис­кром­сан­ные туш­ки сво­их сес­тер по гре­ху и то­же дви­ну­лись сле­дом за па­те­ром: за го­род­скую сте­ну, ми­мо стра­жи, ко­то­рая при­строи­лась в хво­сте ше­ст­вия, и так -- с гор­ки на гор­ку -- до са­мо­го рас­све­та. И на­плы­вет на них го­ри­зонт, а край зем­ли ока­жет­ся под но­га­ми. И па­тер Ио­анн не ста­нет до­жи­дать­ся лод­ки. Он сде­ла­ет шаг впе­ред. Сде­ла­ет. И да по­мо­жет ему Бог! Во сне Он по­мо­га­ет.
   И уж со­всем ни­че­го стран­но­го не за­ме­тил па­тер в том, что, ко­гда ров­но в де­сять ве­че­ра за­сви­стел в тру­бах льди­стый звон­кий ве­тер, служ­ка до­ло­жил о при­хо­де го­род­ско­го су­дьи.
   Ста­рик Ге­рард явил­ся один -- без страж­ни­ков, и кор­зи­ны при нем не ока­за­лось. Ио­анн ве­лел пус­тить гос­тя не меш­кая. Как друг, как свет, как смерть во­шел су­дья -- без сту­ка. Ска­зал он па­те­ру ма­ло, но о мно­гом, и не лу­ка­вил, и по­мо­щи не пред­ла­гал, не уго­ва­ри­вал, не то­ро­пил. Су­дья Круг все­го лишь по­да­рил Ио­ан­ну ночь. (Це­лую ночь, па­тер!) Су­дья да­же по­обе­щал не ос­тав­лять со­гля­да­та­ев в до­ме.
   (Так что: до встре­чи ут­ром, Ио­анн! Но па­тер, не за­будь­те, что су­дья Ге­рард не мо­жет от­пус­тить по до­мам двух глав­ных со­гля­да­та­ев. Этих, ну как их... Тех, что за пле­ча­ми сто­ят: бе­ло­го и смо­ля­но­го, вы­со­ко­го и низ­ко­го, зло­го и доб­ро­го. А еще: ме­ня су­дья ото­гнать не су­ме­ет. Я же на­до­ед­ли­вее их обо­их. И луч­ше не прячь­тесь, па­тер. Раз, два, три, че­ты­ре, пять -- я иду ис­кать! Но не бой­тесь ме­ня, по­жа­луй­ста... Я са­ма вас се­го­дня бо­юсь. И вас, и тех, с кем вам при­дет­ся встре­тить­ся.)
  
   Па­тер ос­тал­ся один в церк­ви и при­сту­пил к мо­лит­ве. Он по­ла­гал, что ос­та­нет­ся здесь до ут­ра. Но в пол­ночь вы­пал снег. И все, что про­ис­хо­ди­ло до се­го ча­са, для Ио­ан­на пре­вра­ти­лось в пус­тя­ки. Обе­ща­ния -- в тлен, уг­ро­зы -- в смех, мо­лит­вы -- в дет­ские счи­та­лоч­ки. И слу­чи­лось то, о чем па­тер мо­лил го­да­ми. Слу­чи­лось... ибо нет жа­ло­сти у Бо­га, ко­то­ро­го он ис­кал.
   Апо­стол рас­ко­лол ка­мен­ный сар­ко­фаг за­пад­но­го не­фа, скор­лу­па в из­вест­ко­вых про­жил­ках за­сту­ча­ла по пли­там, кро­шась. Он при­под­нял по­лы ту­ни­ки и со­ско­чил вниз. Апо­стол про­шел по дну хра­мо­во­го ому­та. Спи­ной к не­му -- пе­ред рас­пя­ти­ем -- сто­ял ко­ле­но­пре­кло­нен­ный па­тер, и тот, в ком нет жа­ло­сти, во­шел в не­го, как нож в мас­ло. Он под­нял с ко­лен те­ло Ан­д­реа­са Фран­ка, ко­то­рое ста­ло его те­лом, но не пе­ре­кре­стил­ся. Апо­стол Ио­анн не умел кре­стить­ся. А за­го­во­рил он толь­ко то­гда, ко­гда па­тер вер­нул­ся в ке­лью, рас­тя­нул­ся на лав­ке и ус­та­вил­ся в по­то­лок. Апо­сто­лу по­на­до­бил­ся че­ло­ве­че­ский го­лос, и он от­нял го­лос ста­ро­го слу­ги сво­его, и за­го­во­рил:
   -- Ты звал ме­ня? Звал. И я при­шел. При­шел имен­но тот, ко­го ты звал серд­цем всю свою жизнь, хо­тя на­зы­вал ты при этом дру­го­го. Но я слы­шу толь­ко то, че­го не го­во­рят. Ты ду­ма­ешь, что я -- уче­ник его? Нет. Я лю­бил его и не мог не оши­бать­ся. Я был пре­ж­де не­го, но, воз­лю­бив, де­лил с ним тра­пе­зу, хо­тя хлеб его пуст для ме­ня. Он стал учи­те­лем, но он то­же оши­бал­ся, и ви­дел ме­ня лишь на­по­ло­ви­ну, он ви­дел лишь ту часть ме­ня, ко­то­рую ос­ве­ти­ла его и моя лю­бовь. Про­чее же таи­лось во тьме. А те­бя я не люб­лю, Ан­д­ре­ас, я стал то­бою. И те­бе при­дет­ся при­нять ме­ня та­ким, ка­ков я есть, це­ли­ком. Ина­че те­бе не спа­стись.
   "Нет, -- по­ду­мал без­глас­ный па­тер, -- Ты -- дья­вол. Ты -- шут, обезь­я­на Бо­га. Я чи­тал Еван­ге­лие Сло­ва, я пом­ню, я знаю..."
   -- Нет. Ни­че­го ты не зна­ешь, по­ку­да не по­знал, что че­ло­ве­че­ская лю­бовь -- все­гда ошиб­ка. И ты ждал от ме­ня не от­кро­ве­ния, а сказ­ки. Так вот она, Ан­д­ре­ас: я со­тво­рил мир, ибо не мог ина­че. И пре­бы­вал я в чис­то­те не­воз­мож­ной, по­ка не ска­зал я то са­мое -- пер­вое -- сло­во. Я ска­зал: "Хо­ро­шо!" Ибо воз­лю­бил и раз­дво­ил­ся. С тех пор я стал че­ло­ве­ком, ро­ж­да­юсь сно­ва и сно­ва, а тень моя дов­ле­ет све­ту.
   "Ка­мен­ный де­мон! Спа­си­те­лем на­шим Ии­су­сом Хри­стом за­кли­наю: изы­ди!"
   -- Ты ждал сказ­ки... По­то­му что хо­чешь и ве­рить, и со­мне­вать­ся, и знать, и ис­кать. Как, впро­чем, и я. Ведь я -- это ты, а зна­чит: ты бог, как и все вы -- бо­ги, -- ска­зал на­зван­ный де­мо­ном. -- Вот что ты хо­тел ус­лы­шать от ме­ня, Ан­д­ре­ас. Вот че­го ты не хо­чешь слы­шать. И ко­гда мы сви­де­лись во пло­ти в иу­дей­ском квар­та­ле, ты не смог при­ду­мать ни­че­го луч­ше­го, чем убить ме­ня. Са­мо­го се­бя -- убить.
   "Не те­бя, де­мон, не се­бя, греш­но­го, не апо­сто­ла Ио­ан­на, а иу­дей­ско­го от­пры­ска... И не уби­вал я его во­все! Да­же Ио­сиф не брез­го­вал бе­се­до­вать со мной, он знал, что нет мо­ей ви­ны в смер­ти Ие­гу­ды".
   -- Ты об­ма­ны­ва­ешь ме­ня -- са­мо­го се­бя ты об­ма­ны­ва­ешь. А все по­то­му, что до сих пор лю­бишь... Лю­бишь не по­ни­мая!
   "Я всю жизнь ста­рал­ся сле­до­вать за­по­ве­ди и воз­лю­бить Бо­га сво­его пре­вы­ше все­го. Ес­ли я гре­шен, то я по­не­су ка­ру, но не те­бе, де­мо­ну, ме­ня су­дить".
   -- А я и не су­жу. Я го­во­рю о том, че­го ты не хо­чешь слы­шать, хо­тя так дол­го про­сил ме­ня ска­зать хоть сло­во. Не­у­же­ли мне на­чи­нать сна­ча­ла? Хо­ро­шо: ты пре­вы­ше все­го лю­бишь Бо­га, но как ты мо­жешь лю­бить то, че­го не вме­ща­ешь? Стань Бо­гом, то­гда и рас­су­дим.
   "Мне тош­но от те­бя, бес. Изы­ди!"
   -- Ба­бу на сно­сях то­же на­чи­на­ет му­тить... Ты мед­лишь ро­дить се­бя, че­ло­ве­че. Я же мо­гу по­до­ж­дать. И еще по­до­ж­дать. Я ве­ков не счи­таю.
   "Я мо­лил­ся апо­сто­лу Ио­ан­ну де­ся­ти­ле­тия­ми. Ко­гда я сто­ял над па­ст­вой, зрач­ки мои, как от­вес в ру­ках ка­мен­щи­ка, все­гда ука­зы­ва­ли вниз, ту­да, где в за­пад­ном не­фе сто­ял апо­стол, при­ник­нув к Ии­су­су. Но гре­хи вы­ели ра­зум из мое­го су­ще­ст­ва, и вот ты при­шел -- го­нец бе­зу­мия!"
   -- На­зо­ви же то, что по­гу­би­ло те­бя. На­зо­ви -- и все про­па­дет! Ты схва­тишь ска­мью, рас­ко­ло­тишь вит­раж, а за ним ни­че­го не уви­дишь. Толь­ко сво­бо­ду. И ста­нешь ты рав­ным мне. И, быть мо­жет, я за­хо­чу те­бе мо­лить­ся.
   "Я ни­ко­гда не по­ве­рю те­бе! Я со­шел с ума, но ис­ку­ше­ние твое тщет­но".
   -- Че­ло­ве­кам важ­нее все­го -- пус­тое. Ска­за­но же им с са­мо­го на­ча­ла, что они соз­да­ны по об­ра­зу и по­до­бию Бо­га, но они не зна­ют се­бя, а зна­чит, и Бо­га им не по­знать. Они все ви­дят ли­бо как лю­бовь, ли­бо как пус­то­ту, как зло или доб­ро... И с них до­воль­но! Но мы же те­перь го­во­рим не о пус­то­те, и не о люб­ви, не о зле, до­б­ре, их ис­то­ке или при­чи­не. Мы го­во­рим о Бо­ге, Ан­д­ре­ас.
   "А я не хо­чу го­во­рить с то­бой бо­лее!"
   -- Ко­гда я ос­тав­лю те­бя, ты по­жа­ле­ешь. Ибо ночь длин­на, Ан­д­ре­ас... И по­ку­да ты -- че­ло­век, но­во­го гос­тя, стоя­ще­го у по­ро­га твое­го ра­зу­ма, те­бе не из­гнать. Я же вер­нусь на рас­све­те. Ес­ли ты ме­ня при­мешь. Ес­ли ты са­мо­го се­бя при­мешь до рас­све­та!
   Го­лос под сво­да­ми ке­льи смолк, и па­тер Ио­анн об­лиз­нул гу­бы, рас­крыл рот и за­кри­чал. Хо­ро­шо, что Кнут сбе­жал из до­ма по­сле при­хо­да су­дьи. За­бы­тье же па­те­ра Бе­не­дик­та не смог­ла бы по­тре­во­жить да­же дол­го­ждан­ная Тру­ба Суд­но­го Дня. По­се­му Ио­анн кри­чал, по­ка не по­нял, что сно­ва нем, и не ра­зо­брал ше­пот, кра­ду­щий­ся по те­ме­ни. Ше­пот то­го, ко­му не по­на­до­бил­ся его го­лос. Ведь этот гость при­шел за серд­цем. Толь­ко за ним.
   -- Не то­ро­пись, Ан­д­ре­ас... Не сей­час...
   Вол­ны ла­ты­ни пе­ре­ка­ты­ва­лись че­рез па­те­ра Ио­ан­на, и за­ми­ра­ли, ибо ду­шил он жен­щи­ну язы­ком сво­им, и она от­ки­ды­ва­ла го­ло­ву, умол­кая.
   "Не слу­чи­лось ме­ж­ду на­ми ни­че­го, Те­ре­за! Хри­стом Бо­гом кля­нусь -- не слу­чи­лось!"
   Па­тер уви­дел, что сте­ны ке­льи по­бе­ле­ли, ис­тон­чи­лись и рас­тая­ли, он ока­зал­ся в ином мес­те, в иное вре­мя, и по­чув­ст­во­вал, как Те­ре­за по­ло­жи­ла ру­ку ему на грудь, то ли лас­кая, то ли от­тал­ки­вая. Он при­тя­нул жен­щи­ну к се­бе и при­жал ее уз­кие бед­ра к чрес­лам. Как не­ко­гда, как -- ни­ко­гда! -- в са­ду ле­кар­ском. Гу­бы ее лос­ни­лись, и слад­ко и гад­ко ны­ло те­ло слу­ги Божь­е­го. Они по­ва­ли­лись на тра­ву, и ря­са ме­ша­ла, страш­но ме­ша­ла стар­ше­му Фран­ку. Жен­щи­на рас­смея­лась. И при­шлось им вско­чить с зем­ли, из до­ма вы­хо­ди­ла Ма­гда, и Ан­д­ре­ас рас­слы­шал го­лос Кар­ла Фран­ка, спе­шив­ше­го при­нять уча­стие в их веселье.
   "Ме­ж­ду на­ми то­гда ни­че­го не слу­чи­лось, Те­ре­за!"
   -- Ис­ти­ну гла­го­лешь, Ан­д­ре­ас, -- про­нес­лось ды­ха­ни­ем по во­ло­сам па­те­ра. -- Ни­че­го не слу­чи­лось, а я умер­ла.
   "Я спе­шил, Те­ре­за, я так спе­шил к те­бе, ко­гда ты взду­ма­ла уме­реть!"
   -- И ты ус­пел... Ты спас ду­шу, при­над­ле­жав­шую те­бе. А Карл не ус­пел спа­сти те­ла... Я не по­зво­ли­ла.
   "При­зна­вай­ся во всем, в чем хо­чешь, я стер­п­лю".
   -- Ты тер­пишь, ибо грех твой ве­лик, па­тер?
   "Я не ви­ню се­бя. Это ты... за­блу­ди­лась, Те­ре­за. Ты му­чи­лась от оди­но­че­ст­ва в чу­жом го­ро­де, те­бе по­ка­за­лось ма­ло бра­та мое­го, и ты схва­ти­ла ме­ня за серд­це, как ре­бе­нок, за­блу­див­шись, хва­та­ет за по­лы пер­во­го встреч­но­го".
   -- Ты су­дишь ме­ня, Ан­д­ре­ас?
   "Не су­жу. От­то­го и не про­щаю".
   -- А се­бя?
   "И се­бя не про­щаю. За­чем? Карл Франк то­же все знал и ни­че­го не про­стил ни мне, ни те­бе, Те­ре­за. И лю­бил нас за это".
   -- По­мо­лись же, па­тер, что­бы от­пус­ти­лись нам гре­хи на­ши.
   "Нет! Я ра­зу­чил­ся мо­лить­ся".
   -- То­гда об­ни­ми ме­ня. Зяб­ко.
   "Не мо­гу. Ты бли­же, чем ко­жа".
   -- От­че­го же так боль­но? От­че­го же так страш­но мне здесь?!
   "От­то­го, что те­перь ты во мне. И те­бя боль­ше нет, Те­ре­за".
   Ио­анн ос­тал­ся ле­жать один в пус­той ке­лье. И оди­но­че­ст­во его в но­чи поч­ти срав­ня­лось с оди­но­че­ст­вом Бо­га в гру­ди смерт­но­го. До рас­све­та ос­та­ва­лось мень­ше ча­са, и па­тер за­кон­чил мо­лит­ву, ко­то­рую не смог бы со­тво­рить ни в од­ной из церк­вей ми­ра:
   -- Вер­нись. Ибо оди­нок Ты и во мно­же­ст­ве Сво­ем. И пус­ты все име­на Твои ре­чен­ные, и не­ска­зуе­мые, и бе­зыс­ход­ны все иг­ры Твои ве­ли­кие и ма­лые. Я не на­зо­ву Те­бя ни Де­мо­ном, ни Пус­то­той, ни Спа­си­те­лем, ни Апо­сто­лом Его. Но я при­му все ли­чи­ны Твои и ли­ки: Твой ве­тер дроб­ный и пус­то­ту без­ды­хан­ную, свет слое­ный и тьму еди­ную. Я на­зо­ву Те­бе да­же имя мол­ча­ния Твое­го... И оди­но­че­ст­во от­пус­тит Те­бя на­ко­нец.
   На рас­све­те тот, в ком нет жа­ло­сти, вер­нул­ся, как и обе­щал -- как нож в мас­ло. И ста­ли они од­но. Ко­гда Ге­рард явил­ся за Ио­ан­ном, он не на­шел его в ке­лье. Прав­да, су­дья так ни­че­го и не по­нял. Он по­мог под­нять­ся с лав­ки то­му, ко­го при­нял за па­те­ра на­ше­го доб­ро­го, и по­вел его в тюрь­му. А тот, в ком нет жа­ло­сти, улы­бал­ся су­дье и не про­ти­вил­ся.
  
   До­про­сы и оч­ные став­ки па­те­ра Ио­ан­на с пре­ступ­ни­ца­ми дли­лись боль­ше не­де­ли. Ни­ко­гда, по­жа­луй, у Свя­тых Су­дей не слу­ча­лось та­кой лег­кой ра­бо­ты. Об­ви­няе­мый па­тер под­да­вал­ся, как воск. Да­же Кон­рад Этен­бург­ский не на­стаи­вал на пыт­ке. (А ведь без нее -- ни­как. Вер­но, Кон­рад?) С за­пу­ган­ны­ми ба­ба­ми, ко­то­рые при ви­де ды­бы, тис­ков, ко­зел и про­чих ору­дий ис­ти­ны соз­на­ва­лись во всех смерт­ных гре­хах, а по­том, от­ле­жав­шись на сен­ной под­стил­ке, от­ре­ка­лись от сво­их слов, Кон­рад знал, как по­сту­пать. Но как при­ка­же­те по­сту­пать с че­ло­ве­ком, ко­то­рый и на сле­дую­щий день, и че­рез день по­вто­рит все сыз­но­ва, ни в чем не со­бьет­ся, не пе­ре­врет? Слов­но пе­ре­чень пре­сту­п­ле­ний вы­гра­ви­ро­ван у Свя­то­го Кон­ра­да на лбу, а па­те­ру сто­ит толь­ко гля­нуть су­дье в ли­цо и за­честь свои гре­хи вслух. По­мо­га­ло Ио­ан­ну и то, что ни од­на из пре­дан­ных ему ведьм не мог­ла при­ду­мать ни­че­го та­ко­го, че­го бы не ска­за­ли две са­мые пер­вые. Сам Кон­рад Этен­бург­ский ему и по­мог, в ко­неч­ном сче­те. Ох, как по­мог, дав по­чи­тать в свое вре­мя по­ка­за­ния Мар­ты, до­че­ри хо­зяи­на пря­диль­ных мастерских. И уже ни­че­го, и со­всем не боль­но уз­нать, что вто­рой об­ви­ни­ла па­те­ра не кто-ни­будь -- Ан­на Гес­се.
   Она то­же уве­ро­ва­ла в лас­ко­во­го де­мо­на и сча­ст­ли­ва на ис­хо­де сво­ей по­ст­ной жиз­ни, и все для нее те­перь вно­ве. Кон­ра­ду не раз­гля­деть, но ей же сно­ва сем­на­дцать лет! И за­муж ее ро­ди­те­ли не то­ро­пят, отец да­же и ду­мать не хо­чет, что до­че­ри ра­но или позд­но при­дет­ся ид­ти в чу­жой дом. Скуш­но! А Ио­анн так мо­лод, так не­ло­вок в сво­ей не­об­но­шен­ной ря­се. Крас­не­ет, как де­вуш­ка, ес­ли по­смот­реть на не­го по­доль­ше. Ан­на ра­ду­ет­ся, ви­дя его сму­ще­ние. Зна­чит, кра­си­ва, ес­ли да­же слу­га Бо­жий, строй­ный, вы­со­кий, на­чи­на­ет заи­кать­ся и ру­кам мес­та не на­хо­дит, ко­гда она ря­дом. И не так уж важ­но, что на са­мом-то де­ле и не за­гля­ды­вал­ся Ио­анн на нее во­все. Про­сто и па­те­ру все то­гда бы­ло вно­ве. И де­ви­чья хит­рость -- то­же. За­то Ан­на и по­сле, ко­гда взош­ла на муж­ни­ну по­стель, ко­гда де­тей рас­ти­ла, нет-нет, да и вспо­ми­на­ла, как ве­се­ло прой­тись вплот­ную к свя­то­му от­цу, ко­то­рый ей не в от­цы, а в же­ни­хи го­дит­ся, и за­деть его пле­чи­ком не­на­ро­ком. Па­тер от­ско­чит, зам­рет и смот­рит вслед. А она бед­ра­ми ка­ча­ет, идет лег­ко, и меч­та­ет, что­бы путь до цер­ков­ных две­рей ока­зал­ся вдвое длин­нее. Мас­тер Гес­се -- тер­тый ка­лач, его та­ки­ми иг­ра­ми не прой­мешь, как тут не вспо­ми­нать дол­го­вя­зо­го смеш­но­го маль­чиш­ку. Осо­бен­но по­том -- лет че­ред два­дцать, ко­гда он со­ста­рил­ся, пре­об­ра­зив­шись в доб­ро­го па­те­ра на­ше­го, а по­сле в де­мо­на ог­не­го­ло­во­го, ко­гда гла­за его гля­дят еще глуб­же, еще те­п­лее, до ис­то­мы, до дол­гой ис­по­ве­ди ус­та­лой жен­щи­ны...
   ...по­мо­ги мне, маль­чик мой не­лов­кий! Ты же пом­нишь, ка­кой я бы­ла. Толь­ко ты ви­дишь, что там -- в пе­ча­ли мо­ей -- иг­ра­ет поя­ском дев­чуш­ка за­дор­ная, ко­то­рой и жем­чу­жин­ки мел­кие к ли­цу, и зо­ло­той ко­ло­коль­чик на за­пя­стье кста­ти. Это те­перь мне все оп­ро­ти­ве­ло. Си­зое пла­тье, и день мой осен­ний, и не­ко­му, кро­ме те­бя, вспом­нить пе­ре­ли­вы про­зрач­но­го, болт­ли­во­го ру­чей­ка, не знаю­ще­го, что впа­дет он в пруд, за­рос­ший осо­кой. В пруд, где то­пят ведьм...
   И па­тер Ио­анн то­же вспом­нил де­ви­цу стер­воз­ную да при­ста­ву­чую. Но ко­гда воз­вра­щал­ся с до­про­са в ка­ме­ру, ко­то­рую де­лил с сы­ном Ан­ны, ни ра­зу не по­мя­нул дев­чуш­ку. Толь­ко ста­ру­ху Гес­се по­ми­нал -- осен­нюю гни­лую па­да­ли­цу, хо­ро­шую ма­туш­ку хо­ро­ше­го сы­на. (Лишь о те­бе ны­неш­ней он рас­ска­зы­вал Ру­доль­фу. О том, как ты вы­гля­дишь, дер­жишь­ся, но ни ра­зу не ска­зал о том, ка­кую дичь ты не­сешь на до­про­сах. Зо­ло­тых дел мас­тер та­ко­го по­зо­ра не вы­нес бы.)
   А та­лис­ман, по­да­рен­ный Кар­лом, на­шли толь­ко че­рез не­сколь­ко дней по­сле на­ча­ла до­про­са.
   (Да что я го­во­рю, Ан­д­ре­ас? Не на­шли: ты сам его от­дал тю­рем­щи­ку, ко­гда те­бе ве­ле­ли ски­нуть все, что ука­зы­ва­ет на сан твой, и на­деть ру­ба­ху за­клю­чен­но­го. Не мо­жешь же ты сто­ять пе­ред судь­я­ми, как кли­рик! Ты да­же на­тель­ный крест по­че­му-то снял и про­тя­нул Гот­фри­ду. Тот ис­пу­гал­ся. Впер­вые с тех пор, как за­бра­ли его с бой­ни на но­вую чис­тую ра­бо­ту. Гот­фрид крест от­толк­нул, хо­тя ты ему и го­во­рил, что крест те­бе боль­ше не ну­жен, как и кар­лов та­лис­ман. Ведь го­ло­ва боль­ше не зве­нит и не кру­жит­ся, ибо здо­ров ты от­ны­не ду­хом. Гот­фрид не по­ве­рил. А ведь ты го­во­рил прав­ду, Ан­д­ре­ас! И слу­чи­лось чу­до: су­дьи на­зва­ли те­бя име­нем кре­ще­ния твое­го. Оно вер­ну­лось к те­бе, Ан­д­ре­ас Франк! Те­перь, ко­гда оно ста­ло лож­ным име­нем. Ведь в те­бе бро­дит апо­столь­ская кровь, ты ра­зу­чил­ся кре­стить­ся, ты смот­ришь на тю­рем­ные сво­ды, как Ио­анн на но­вое не­бо ост­ро­ва Пат­мос.)
  
   Кон­рад Этен­бург­ский при­бли­жал­ся к ча­су сво­его тор­же­ст­ва. И не на­шлось бы мрач­нее его че­ло­ве­ка во всем го­ро­де. Ведь ис­пор­тил, на­прочь ис­пор­тил ра­дость под­лец эда­кий Франк! Он при­зна­вал­ся во всем, что уду­ма­ли воз­вес­ти на не­го оша­ле­лые ведь­мы, он скло­нял го­ло­ву пе­ред судь­я­ми, без­ро­пот­но ис­пол­нял при­ка­зы тю­рем­щи­ков, и да­же до них -- чур­ба­нов -- дош­ло, что ни по­ну­кать, ни та­щить, ни пи­нать кли­ри­ка не при­дет­ся. И как по­лу­ча­ет­ся у Фран­ка, у это­го шу­та го­ро­хо­во­го, хо­дить по зем­ле, буд­то по мас­лу сколь­зить, уво­ра­чи­вать­ся от ла­пищ па­ла­ча, ски­ды­вать об­ла­че­ние так, что ни­кто и при­кос­нуть­ся к не­му не ус­пе­ва­ет, от­ве­чать пре­ступ­ни­цам, как до­че­рям род­ным, и... не ка­ять­ся! Кон­рад бе­сил­ся, за­пи­ра­ясь у се­бя. И ду­мал, ду­мал-га­дал, по­че­му он не ос­ме­ли­ва­ет­ся пы­тать про­кля­то­го кли­ри­ка. А ведь Кон­рад -- оча­ми ду­ши сво­ей -- еже­днев­но зрел греш­ни­ка рас­тя­ну­тым на коз­лах.
   (А ты при­гля­дись к не­му, Кон­рад! Ду­ма­ешь, врут греш­ни­цы, ко­гда бо­жат­ся, что ви­де­ли его оси­ян­ным? При­знай­ся, что не ве­ришь ты ни од­но­му их сло­ву, ес­ли по со­вес­ти! И ты прав: не лу­чит­ся Ан­д­ре­ас Франк -- это у пре­ступ­ниц от го­ло­да и тем­но­ты в гла­зах огонь­ки пры­га­ют. Они сна­ча­ла-то те­бя, род­нень­ко­го, све­то­чем счи­та­ли, но не по­вез­ло те­бе -- рос­точ­ком не вы­шел. И доб­ро­та твоя ско­ро по­ис­сяк­ла, стал ты кри­чать на них, но­га­ми то­пать, при­ка­зы­вать па­ла­чу еще раз на­пом­нить ба­бам, ка­ко­во им в аду при­дет­ся. Но не за­ви­дуй, не рев­нуй их к Ио­ан­ну, Кон­рад! Все прой­дет. Те­бя-то они лю­бят всем серд­цем, ибо лю­бовь смерт­ных пре­бы­ва­ет в бо­ли. А вот его ведь­мы уже по­ти­хонь­ку на­чи­на­ют не­на­ви­деть. Раз­ве ты не за­ме­тил, как Мар­та-чер­ная по­зав­че­ра мор­щи­лась, ко­гда сно­ва на­зва­ла па­те­ра де­мо­ном, а он кив­нул и улыб­нул­ся в от­вет, как Бо­жья Ма­терь на ико­нах улы­ба­ет­ся. Ду­ма­ешь, Мар­та про­стит Ио­ан­ну ан­гель­ст­во его? Ни­ко­гда!)
   И ско­ро Кон­рад по­нял, на­сколь­ко па­тер стал не­на­вис­тен жен­щи­нам. В пы­точ­ной та­кая ру­гань стоя­ла, что хоть свя­тых вы­но­си. Но Свя­то­го Кон­ра­да вы­не­сти ни­кто не ре­шил­ся, да и не по­зво­лил бы он. А по­сле тю­рем­щи­ки ста­ли док­ла­ды­вать судь­ям о том, что ба­бы в за­стен­ках сно­ва мо­лят­ся, но не дол­го­вя­зо­му ан­ге­лу-де­мо­ну, а все боль­ше Га­ли­лея­ни­ну и всем его при­сным.
   С пер­вой их мо­лит­вы Спа­си­те­лю, соб­ст­вен­но, и на­ча­лось вос­хо­ж­де­ние грешного па­те­ра на кос­тер. Тут уж и Кон­рад сво­им пси­ным ню­хом учу­ял за­пах га­ри. Учу­ял и ус­по­ко­ил­ся в кои-то ве­ки. "А пыт­ка... Да шут с ней! -- ре­шил Кон­рад. -- Это улыб­чи­вое мя­со как на ко­ле­се ни кру­ти -- тол­ку не бу­дет!"
   Так вот и не всту­пил Ио­анн в сей круг зем­но­го ада.
  
   Снег до ве­че­ра та­ял, ого­ляя жир­ную грязь го­род­ских улиц, а за ночь на­ва­ли­ва­ло боль­ше преж­не­го. Но солн­це, слов­но на спор с зи­мой, бу­ра­ви­ло суг­ро­бы до за­ка­та, по­ка ажур­ные ре­ше­точ­ки сне­га не про­се­ли до зем­ли от мок­рой тя­же­сти. Не бы­ло ми­ра и сре­ди че­ло­ве­ков. Хо­ди­ли они злые, ски­ды­ва­ли обувь, ед­ва пе­ре­сту­пив по­рог до­ма, раз­ве­ши­ва­ли от­сы­рев­шую оде­ж­ду у пе­чей и бра­ни­ли ка­приз­ную зи­му. Хо­чет­ся же Ро­ж­де­ст­ва, на­ко­нец!.. А пост все длит­ся и длит­ся, у не­ко­то­рых кос­ти уже про­све­чи­ва­ют сквозь ко­жу. Не от хо­ло­да, да­же не от по­лу­го­лод­но­го бы­тия по­ст­но­го, а от­то­го, что про­сту­ды из­му­чи­ли, ка­шель да на­сморк из­гло­дал.
   ...в пол­день вый­дешь на двор -- пар­ная те­п­лынь, а как воз­вра­щать­ся до­мой с ра­бо­ты, так зуб на зуб не по­па­да­ет...
   И ко­гда ста­ло из­вест­но о пред­стоя­щей каз­ни пре­ступ­ни­ка, де­мо­на, во­зом­нив­ше­го се­бя Бо­гом -- Ан­д­реа­са Фран­ка, то не на­шлось в го­ро­де ни од­ной жи­вой ду­ши, ко­то­рая по­жа­ле­ла бы о нем. К то­му же в че­ре­де тя­гу­чих дней пе­ред Ро­ж­де­ст­вом лю­бая не­ча­ян­ная за­ба­ва це­нит­ся на вес зо­ло­та. Тем бо­лее, что ни­ко­гда до­се­ле ни­ко­го из го­ро­жан не жгли. Все боль­ше ве­ша­ли, слу­чись че­го. (Скуч­но вы жи­ли, хри­стиа­не!)
   На лоб­ном мес­те за сте­ной вы­сил­ся столб -- все, что ос­та­лось от ви­се­ли­цы, ско­ло­чен­ной в по­за­прош­лом го­ду. Уди­ви­тель­но еще, что про­сто­ял до сих пор. Плот­ни­ки ос­мот­ре­ли столб и уве­ри­ли ма­ги­ст­рат, что для каз­ни Фран­ка он впол­не сго­дит­ся. Ко­неч­но, от ра­бо­ты, за ко­то­рую обе­ща­ли за­пла­тить боль­ше обыч­но­го, ни­кто по доб­рой во­ле не от­ка­зы­ва­ет­ся, но в ма­ги­ст­ра­те спе­ши­ли, а, кро­ме то­го, хо­ди­ли слу­хи, что кос­те­рок пред­ви­дит­ся не один. Ско­ро, ско­ро к лоб­но­му мес­ту от го­род­ской сте­ны по­тя­нет­ся че­ре­да по­во­зок. Ведь ес­ли всех ведьм по оче­ре­ди каз­нить, то дей­ст­во гро­зит рас­тя­нуть­ся на не­сколь­ко ме­ся­цев.
   Кон­рад тянуть не на­ме­рен. Ему по­ряд­ком на­дое­ло в го­род­ке, и он ждет не до­ж­дет­ся то­го сро­ка, ко­гда смо­жет от­пра­вить по­сла­ние па­пе. Со­став­лять его он уже на­чал от не­че­го де­лать. До­про­сы пре­кра­ти­лись. Все и так ска­за­но-пе­ре­ска­за­но, ведь­мы давно на­ча­ли по­вто­рять­ся, вы­зы­вая у Кон­ра­да ос­ко­ми­ну свои­ми бай­ка­ми. По­ра Свя­то­му дви­гать­ся даль­ше. Хит­рая ересь да пре­ступ­ная во­рож­ба гнез­дят­ся по­всю­ду. Кон­рад, по­ни­мал, что, ес­ли и про­чих го­ро­жа­нок пе­ре­тас­кать в тюрь­му, та же му­зы­ка пой­дет. А пре­ступ­ник на­стоя­щий, стоя­щий -- толь­ко один на­шел­ся. Был и вто­рой, да сбе­жал. И за ним в за­мок Го­ген­лое страж­ни­ков не по­шлешь. Гос­по­да не пой­мут та­кой шут­ки. За­ду­ма­ют­ся: а гос­по­да ли они на сво­ей зем­ле? Чем их раз­мыш­ле­ния мо­гут обер­нуть­ся для Кон­ра­да Этен­бург­ско­го, он по­ка ис­пы­ты­вать не хо­тел. Ра­но об­хо­дить­ся с эти­ми гор­де­ца­ми так, как они то­го за­слу­жи­ва­ют.
   ...вот одо­ле­ет па­па наш им­пе­ра­то­ра, то­гда и уз­на­ем, кто пер­вый в ми­ре Божь­ем!..
   Кон­рад ис­то­во ве­рил, что так и слу­чит­ся. По­ка же при­дет­ся ему удо­воль­ст­во­вать­ся тем, что есть. Или Кон­рад не хо­тел на са­мом-то де­ле до­би­рать­ся до Кар­ла Фран­ка? Кто мо­жет по­ру­чить­ся, что и ле­карь не раз­оча­ру­ет Свя­то­го су­дью? Ан­д­ре­ас вы­гля­дел не­на­мно­го сла­бее бра­та-ле­ка­ря, а рех­нул­ся, рас­тек­ся в бес­смыс­лен­ной улыб­ке, как жир по ско­во­ро­де. Па­тер тро­нул­ся, а одер­жи­мые ведь­мы в не­го уве­ро­ва­ли. "Нет худ­шей ере­си, чем бе­зу­мие", -- ду­мал Кон­рад, по­чи­тав­ший се­бя ра­зум­ным.
   Да черт с ни­ми, с ба­ба­ми, всех не пе­ре­ло­вишь. Дру­гое де­ло -- ере­ти­ки. Осо­бен­но, ес­ли они из не­на­ви­ст­но­го кли­ра. Толь­ко ис­кать их те­перь при­дет­ся да­ле­че. Но ни­че­го! Кон­рад Этен­бург­ский на мес­те не си­дит. От­дох­нет не­мно­го, воз­вра­тив­шись на ро­ди­ну, и по­едет по дру­гим го­ро­дам вос­ста­нав­ли­вать Бо­жью спра­вед­ли­вость. Тут уж толь­ко по­спе­вай!
  
   Ко­гда па­те­ра пе­ре­да­ли в ру­ки ма­ги­ст­ра­та, да­бы по­сту­пи­ли с ним как по­до­ба­ет, су­дья про­из­нес при­го­вор ед­ва ли не по сло­гам, счи­тая, что Ан­д­ре­ас, по­те­ряв­ший рас­су­док, не рас­слы­шит, не ура­зу­ме­ет, не дой­дут не­го за­ко­вы­ри­стые сло­ва.
   Су­дья Ге­рард на­прас­но ста­рал­ся: нут­ря­ной Апо­стол в смерт­ном Ио­ан­не все слы­шал и знал на­пе­ред. Ко­гда па­те­ра под­ня­ли се­го­дня ут­ром с сенного на­сти­ла, ко­то­рый он, как и ка­ме­ру, де­лил с Ру­доль­фом Гес­се, уз­ник все по­нял и ни­че­му не удив­лял­ся. А, вой­дя в зал ма­ги­ст­ра­та, где ожи­да­ли его су­дей­ские, Ио­анн и их раз­гля­дел, и еще -- не­что... Ведь сте­на за спи­на­ми му­жей, пря­тав­ших гла­за от бе­зум­но­го ере­ти­ка, сде­ла­лась про­зрач­ной, и па­тер ви­дел, как за сте­ной, ку­выр­ка­ясь на ле­ту, па­да­ли сне­жин­ки...
   "И по­нял я, что это хо­ро­шо! -- на­рас­пев, поч­ти вслух ду­мал Ио­анн. -- Две по­ло­са­тых кош­ки пе­ре­ми­ги­ва­ют­ся на кры­ше со­сед­не­го до­ма. Хо­ро­шо! Ведь они -- это я, от­то­го и хо­ро­шо мне. Здо­ро­во ую­тить­ся у тру­бы, при­слу­ши­вать­ся к то­му, как в жи­во­ти­ке бур­чат ос­тан­ки съе­ден­ных на­ка­ну­не во­робь­ев. Птич­ки ло­па­ют­ся, по­доб­но пу­зы­рям на лу­жах, и из них сы­плет­ся зер­но, се­ме­на сор­ня­ков, бу­рая тру­ха ты­ся­че­ли­ст­ни­ка. Ес­ли сме­шать рав­ные час­ти трав и за­лить жел­чью, то по­лу­чит­ся со­став, от ко­то­ро­го в го­ло­ве за­во­дит­ся ве­тер. Уш­ки у ко­шек кру­тят­ся, под­ра­жая флю­ге­рам. Спра­ши­ва­ют кош­ки: "Ве­тер, ве­тер, где ты?" Хлоп, и пой­ма­ли бро­дя­гу меж уш­ных ра­ко­вин. И мор­га­ют до­воль­но, и то­же ду­ма­ют, что все хо­ро­шо. На­доб­но ре­цепт за­пом­нить. Кар­лу по­нра­вит­ся. За­пи­шет он в сво­ей ле­кар­ской кни­ге: "Сред­ст­во для улов­ле­ния вет­ров и ду­хов". "Ду­хов" -- так Карл и за­пи­шет. Он все­гда хо­чет боль­ше­го... А мне уже и не на­до. Раз­ве най­дет­ся здесь что-ли­бо боль­ше ме­ня?"
   --...че­рез со­жже­ние пер­во­го де­каб­ря... ни­ка­ко­го... го­да от Ро­ж­де­ст­ва Хри­сто­ва...
   Ио­анн улыб­нул­ся. Прав­да, не су­дей­ским, а кош­кам.
   -- Со­жже­ние пер­во­го де­каб­ря, -- по­вто­рил ста­рик Ге­рард
   (Да зав­тра, зав­тра, сго­рит это те­ло! Не мудр­ст­вуй­те лу­ка­во, су­дья. Ес­ли бы па­тер не уло­вил ве­тер и не знал все­го на­пе­ред, то не по­нял бы, что вы ска­за­ли. Ибо нет у не­го бо­лее ра­зу­ма. Толь­ко снег за про­зрач­ной сте­ной. А снег ве­ет, где хо­чет. Так за­чем ему те­ло?)
   Ио­анн улыб­нул­ся еще раз. Он да­же кив­нул су­дей­ским. И толь­ко то­гда Ге­рард по­зво­лил его уве­сти. Быть мо­жет от­то­го, что ста­ро­го су­дью одо­ле­ла из­жо­га.
   (А ле­карь-то в отъ­ез­де... Не по­вез­ло вам, су­дья! Не всем же ве­зет, как эн­тим Фран­кам!)
  
   Карл за­спал­ся се­го­дня. Со­би­рал­ся по­ки­нуть за­мок еще до по­луд­ня, но бес по­пу­тал. Уго­раз­ди­ло же вче­ра взять­ся пе­ре­пи­сы­вать на­бе­ло те ре­цеп­ты, ко­то­рые по­про­сил его ос­та­вить ле­карь Го­ген­лое! Вот и за­си­дел­ся до пер­вых пе­ту­хов. Нет, чтоб ос­та­вить кол­ле­ге неправленые вы­пис­ки. Пусть бы сам раз­би­рал­ся. Карл до­са­до­вал, вы­би­ра­ясь из по­сте­ли. Глу­по вы­шло! День се­го­дня -- са­мый бла­го­при­ят­ный для на­ча­ла даль­не­го пу­те­ше­ст­вия в сол­неч­ную стра­ну. Он и сам не знал, от­че­го его так тя­ну­ло имен­но ту­да. Су­дя по по­след­не­му пись­му Лу­циу­са, ни­че­го хо­ро­ше­го за Пи­ре­нея­ми Фран­ка не жда­ло. Но ле­карь и в жиз­ни-то уп­рям, а в глу­би­не же­ла­ний сво­их -- уп­ря­мее ан­ге­ла пад­ше­го. А еще глуб­же, там, ку­да ему са­мо­му дос­туп за­ка­зан, солн­це вра­ща­лось не во­круг ми­ра Божь­е­го, а во­круг мерт­вой жен­щи­ны. Но умер­ла она здесь, в не­на­ви­ст­ном ро­зо­во­ще­ком го­ро­де. А в Ис­па­нии он ос­та­вил ее жи­вой. И не уво­зил он ее от­ту­да во­все! Тень ее за­брал, а са­му Те­ре­зу -- ос­та­вил. И жил в од­ном до­ме со смуг­лым без­ухан­ным слеп­ком, и де­лил с ним ло­же. А та, кто чи­та­ла ру­ко­пи­си сво­его от­ца, си­дя в сол­неч­ном стол­пе, все еще ждет. Как и мно­го лет на­зад, ждет, что он раз­бро­са­ет по са­ду стра­ни­цы и вда­вит ее ко­сы в пе­сок.
   В тот же час Ан­д­ре­ас Франк, сво­бод­ный от вла­сти жен­щи­ны сво­ей под­кож­ной, от вла­сти Бо­га, от­ме­нив­ше­го за­ко­ны Свои в нем, шел по­за­ди мо­на­ха, ука­зую­ще­го ему путь, ко­то­рый он и без то­го знал: путь сне­га и ог­ня, то­го, что бе­лее зем­но­го сне­га. Па­лач по­мог ему взо­брать­ся по ле­ст­ни­це, при­став­лен­ной к ру­ко­твор­ной Гол­го­фе, сло­жен­ной из бре­вен. Мо­нах в по­след­ний раз при­звал Ан­д­реа­са по­ка­ять­ся. Но ере­тик под­чи­нил­ся вет­ру, за­жа­то­му ме­ж­ду вис­ков, и по­ка­чал го­ло­вой: сле­ва-на­пра­во, сле­ва-на­пра­во... Мо­нах про­клял его име­нем Спасителя и слез вниз. Ко­неч­но же, это рас­ста­рал­ся не Кон­рад. Кон­рад Этен­бург­ский вме­сте с чле­на­ми ма­ги­ст­ра­та си­дел на ска­мье, спе­ци­аль­но при­не­сен­ной из ра­ту­ши и бла­го­ра­зум­но по­став­лен­ной по его же со­ве­ту с на­вет­рен­ной сто­ро­ны. Свя­той пе­ре­кре­стил­ся. Пре­лю­дия за­кон­чи­лась.
   А ле­карь Франк ис­кал се­го­дня оди­но­че­ст­ва. По­обе­дав, он ска­зал, что хо­чет еще ус­петь со­ста­вить ле­кар­ст­во от уга­ра для герцогини. Ста­ру­ха час­то рас­ска­зы­ва­ла до­маш­ним, как про­бу­ж­да­ет­ся с тя­же­стью во лбу, как мыс­ли пу­та­ют­ся це­лый день, при­трав­лен­ные ка­мин­ным ды­мом. Карл Франк и не рас­счи­ты­вал из­ле­чить гер­цо­ги­ню от ма­раз­ма и смер­ти, но по­че­му бы не ус­по­ко­ить ста­ру­ху? Она ведь свя­то ве­рит в ка­п­ли и ма­зи. Впро­чем, Карл со­би­рал­ся со­ста­вить сред­ст­во по всем пра­ви­лам: а вдруг ко­му-то дру­го­му в зам­ке на са­мом де­ле по­на­до­бит­ся?
   А па­лач и трое под­руч­ных за­сты­ли в ожи­да­нии во­круг лоб­но­го мес­та, под­няв го­ря­щие фа­ке­лы. Го­род­ской го­ло­ва пе­ре­гля­нул­ся с судь­ей и кив­нул па­ла­чу: по­ра! Мо­лод­цы во­ткну­ли фа­ке­лы ме­ж­ду по­лень­я­ми с че­ты­рех сто­рон и от­сту­пи­ли. Дро­ва за­ня­лись. Не­да­ром же Кон­рад ве­лел их про­су­шить, пре­ж­де чем вез­ти на лоб­ное ме­сто. Ему-то не впер­вой...
   Под­ни­ма­ясь по вин­то­вой ле­ст­ни­це в баш­ню, где по­ме­ща­лась ла­бо­ра­то­рия гер­цог­ско­го ле­ка­ря, Карл за­ме­тил, что его одо­ле­ла одыш­ка. Чу­де­са! Вот уж чем-чем, а ле­гоч­ной сла­бо­стью Франк не стра­дал. "За­си­дел­ся я, -- ре­шил ле­карь. -- Ну да лад­но. Зав­тра в этот час я бу­ду уже тря­стись на трак­те. Нет для ды­ха­ния ни­че­го луч­ше су­хо­го мо­роз­ца. Зав­тра, ско­рей бы на­ста­ло зав­тра. Да ко­гда ж эта ле­ст­ни­ца за­кон­чит­ся?.."
   В тот же час, слов­но и ему не впер­вой при­хо­дит­ся сто­ять на ко­ст­ре, Ан­д­ре­ас втя­нул в се­бя дым­ное об­лач­ко, под­няв­шее­ся к ли­цу. Кон­рад за­ме­тил, как вы­пя­ти­лась грудь ере­ти­ка, и Свя­той на ска­мье за­ер­зал от зло­сти. Ес­ли так и даль­ше пой­дет, то пла­мя до­бе­рет­ся до Фран­ка, ко­гда тот уже впа­дет в бес­па­мят­ст­во. И ни­кто не ус­лы­шит ни во­пля, ни сто­на, не ус­лы­шит ни од­но­го сло­ва, ко­то­рое по­мог­ло бы по­нять, ка­кая си­ла по­зво­ли­ла ере­ти­ку из­бе­жать пыт­ки, из­бе­жать уни­же­ния, из­бе­жать его -- Кон­ра­да -- мес­ти.
   Вот и пло­щад­ка пе­ред две­рью под кры­шей баш­ни. Карл за­дер­жал­ся на ней, что­бы пе­ре­вес­ти ды­ха­ние. Во рту гор­чи­ло. Не­у­же­ли кол­ле­га за­был ото­дви­нуть за­слон­ку, ко­гда ухо­дил из ла­бо­ра­то­рии?
   -- Карл! -- ок­лик­нул его кто-то из-за спи­ны.
   Ле­карь Франк знал, что за спи­ной ни­ко­го нет и быть не мо­жет. Там -- што­пор древ­ней вин­то­вой ле­ст­ни­цы. Да и го­лос...
   -- Карл!
   Во вто­рой раз го­лос, ок­лик­нув­ший его, по­нра­вил­ся ле­ка­рю Фран­ку еще мень­ше. "Ста­рею я все-та­ки. На­чи­наю по­хо­дить на гер­цо­ги­ню. Еще не­мно­го, и я по­не­су чушь об уга­ре, сво­дя­щем ме­ня со све­та... И с ума!" Раз­ве­се­лив­шись от этой мыс­ли, ле­карь ог­ля­нул­ся. За его ле­вым пле­чом зи­ял чер­ный про­вал, из ко­то­ро­го на не­го смот­ре­ли гла­за с рас­ши­рен­ны­ми зрач­ка­ми. Ле­карь за­мер, вгля­ды­ва­ясь во тьму, чув­ст­вуя, как по жи­лам по­бе­жа­ла ядо­ви­тая желчь, ле­карь за­мер, вслу­ши­ва­ясь в смо­ли­стую ти­ши­ну, хо­тел ус­мех­нуть­ся, сбро­сить наваждение, но боль­ше его ни­кто не звал, и он не вы­нес мол­ча­ния.
   -- Ан­д­ре­ас, ты хо­чешь на­гнать ме­ня? -- на­ко­нец про­шеп­тал Карл. -- Ты и се­го­дня но­чью ма­ял­ся бес­сон­ни­цей? Те­ре­за, ты все-та­ки по­зва­ла ме­ня? У те­бя уже на­ча­лись схват­ки, а во­ды все не от­хо­дят? Ан­д­ре­ас, возь­ми мо­на­стыр­ский сбор и все за­будь... Те­ре­за, по­до­ж­ди, сей­час я по­мо­гу те­бе... Не то­ро­пи­тесь. Не ис­че­зай­те! Я вер­нусь. На этот раз я ус­пею.
   Карл раз­вер­нул­ся к тем­но­те с рас­ши­рен­ны­ми зрач­ка­ми и по­те­рял рав­но­ве­сие. Он шаг­нул впе­ред -- в от­вес­ный про­ем вин­то­вой ле­ст­ни­цы. Шаг­нул, как взле­тел.
   Зрач­ки Ио­ан­на рас­ши­ри­лись, он ос­леп в клу­бя­щей­ся чер­но­те, он ос­леп, и по­то­му уви­дел, как брат его ле­карь па­да­ет вниз, ка­тит­ся по де­ре­вян­ным сту­пе­ням, а они про­ва­ли­ва­ют­ся под ним, и скре­жет зу­бов­ный до­но­сит­ся из пре­ис­под­ней. И рас­тет скре­жет, как ды­мо­вая баш­ня над ко­ст­ром, и нет ей дна... Есть! Вот оно, дно: по­след­няя сту­пень плаш­мя лег­ла на за­ты­лок, и по­звон­ки въе­ха­ли в ка­дык.
   Карл Франк ус­пел.
   По­то­му па­тер, объ­я­тый пла­ме­нем, уже не за­ме­тил, как на­кре­нил­ся, пе­ре­го­рев, ста­рый столб. Ио­анн упал, как взле­тел, и все за­был.
   Дух каз­нен­но­го взвил­ся над ко­ст­ром.
   И по­ле­тел он над зем­лей, что бе­лее ме­ло­ван­но­го пер­га­мен­та, и сте­лил­ся он по сне­гу, и под­ни­мал­ся вверх, об­го­няя ле­тя­щих во­рон, и все сте­ны от­ны­не ста­ли про­зрач­ны для ду­ха. Но раз­ли­чал он за ни­ми лишь мерт­вых. И взды­мал­ся дух до не­бес, и ук­рыл он со­бою по­ля, ре­ку, и за­мок на бе­ре­гу ре­ки. Ко­гда ду­ша Кар­ла Фран­ка, свер­нув­ше­го се­бе шею на вин­то­вой ле­ст­ни­це, уст­ре­ми­лась в гор­ние вы­си, на пол­пу­ти в не­бе­си при­хлоп­нул ее ле­дя­ной са­чок ду­ха, не­ко­гда быв­ше­го ему бра­том.
   "И пре­бу­дем мы вме­сте до скон­ча­ния ве­ка, брат мой, ко­то­ро­го мне так не­дос­та­ва­ло се­го­дня!" -- воз­ра­до­вал­ся Ио­анн. -- Ты все еще хо­чешь жить? Ты сно­ва хо­чешь встре­тить Те­ре­зу? Так я со­тво­рю те­бе но­вый мир, где все к те­бе вер­нет­ся. Ты ведь хо­тел ус­петь, ­про­стить, лю­бить? Хо­ро­шо! Мне же те­перь, что один мир, что сот­ни их со­тво­рить -- все еди­но! И те­бе там най­дет­ся ме­сто и Те­ре­зе, и Бе­не­дик­ту, и Мар­те, и Ан­не, и всем-всем-всем. Мне не жал­ко. Мне на­дое­ло не­мно­го, но и это ни­че­го. Я ос­та­нусь оди­но­ким, как и был до­се­ле, я не по­смею за­гля­ды­вать­ся на Те­ре­зу из-за твоего плеча, но по­зволь мне спря­тать­ся в тво­ей гру­ди. Я свер­нусь ка­ла­чи­ком, я не ста­ну хра­петь, только дай мне хоть не­мно­го по­спать. Бес­сон­ни­ца за­му­чи­ла. Ты же зна­ешь мои хво­ри, брат ле­карь..." -- Ио­анн за­сме­ял­ся. -- "Ес­ли те­бе что по­на­до­бить­ся, ты раз­бу­ди ме­ня, Карл. Я по­мо­гу, зе­вая. Не­труд­но это бо­гу. А хо­чешь, я от­дам те­бе да­же свое имя, и ты на­зо­вешь­ся Ио­ан­ном -- Яном? Хо­чешь? Бе­ри! А ко­гда ты опять за­уп­ря­мишь­ся и на­ду­ма­ешь вспом­нить то, че­го вспо­ми­нать не на­до, ты ре­шишь, что ты -- это я. Ты во­зом­нишь се­бя обе­зу­мев­шим па­те­ром, и все про­стишь бра­ту ле­ка­рю, гля­дя на се­бя из мо­их глаз­ниц. И ни­че­го уже и ни­ко­му не смо­жешь про­щать, Ян... Ес­ли же спут­ни­ки твои по ми­ру ино­му до­га­да­ют­ся, что не один ты вла­ст­ву­ешь, то пусть и ме­ня на­зо­вут как-ни­будь. Мне все рав­но. Мне не нуж­ны име­на. Я от­зо­вусь на лю­бое".
   Карл рва­нул­ся, что­бы из­бег­нуть пред­ре­чен­но­го, но не смог, не смог... Да и не по си­лам это смерт­но­му. Толь­ко бо­гам.
   Ио­анн же сме­ял­ся, ибо не на­шлось в нем жа­ло­сти.
  
   Чуть поз­же по­воз­ка, в ко­то­рой си­дел Кон­рад Этен­бург­ский, на пу­ти к го­род­ским во­ро­там обо­гна­ла дво­их мас­те­ро­вых. Тот, что по­стар­ше, с кур­ча­вой си­вой бо­ро­ден­кой, вы­кри­ки­вал, заи­ка­ясь:
   -- Ч-черт с ней, с р-ра­бо­той, се­го­дня! З-за­пить, з-за­быть, з-за­спать... З-за­пить, з-за­быть, з-за­спать...
   И Свя­той по­жа­лел о том, что он дал обет не пить хмель­но­го. Он бы пред­по­чел се­го­дня то­же на­ла­кать­ся до бес­чув­ст­вия, что­бы не ви­деть то­го, что слу­чит­ся с го­ро­дом.
   "А ведь он не про­сто ере­тик. Он -- ху­же, -- ду­мал Кон­рад. -- Как же я про­гля­дел?"
   Кон­рад пред­по­чел бы се­го­дня упить­ся, обо­жрать­ся ока­ты­шей мав­ри­тан­ской тра­вы, толь­ко бы не гля­деть, как лю­ди раз­бре­да­лись от лоб­но­го мес­та и ис­че­за­ли на­прочь, не прой­дя и де­сят­ка ша­гов.
   Свя­той бе­жал за ни­ми, впе­ри­вал взгляд в це­поч­ку оборванных сле­дов, но ни­че­го не на­хо­дил в от­пе­чат­ке по­след­не­го ша­га. Свя­той упал с те­ле­ги, ко­гда она рас­сея­лась под ним хо­лод­ным па­ром, а ко­ни мах­ну­ли гри­ва­ми и унес­лись в не­бо бе­лым ог­нем. И ни­ко­го на до­ро­ге ни пе­ред Кон­ра­дом, ни за ним. И ни­ко­го у кре­по­ст­ной сте­ны, и ни од­ной жи­вой ду­ши на ули­цах. Кон­рад бро­сил­ся в тю­рем­ную баш­ню. Свя­той рас­па­хи­вал две­ри ка­мер, но на­хо­дил толь­ко сле­жав­шее­ся се­но на го­лом по­лу: ни ведь­мы, ни ведь­моч­ки, ни ста­ру­хи, ни де­воч­ки... Вый­дя из тюрь­мы, он столк­нул­ся с без­зу­бым Бе­не­дик­том, ко­то­рый, на­ки­нув коз­ли­ную шку­ру, тру­сил прочь, по­зва­ни­вая бу­бен­ца­ми и по­хо­ха­ты­вая в не­весть от­ку­да взяв­шую­ся тру­бу.
   И толь­ко то­гда Кон­рад по­нял, что ос­тал­ся по­след­ним в го­ро­де.
   Свя­той вы­шел вон из кре­по­ст­ных во­рот и за­кри­чал, по­вер­нув­шись ли­цом к дым­но­му стол­бу, все еще ви­сев­ше­му над лоб­ным ме­стом:
   -- Ты об­ма­нул ме­ня, ты не ере­тик! Ты ере­си­арх! Ты уду­мал то, что не по­до­ба­ет смерт­но­му. Ты унич­то­жил град сей и со­тво­рил мир иной. Будь же ты про­клят во­ве­ки! Будь ты про­клят во­ве­ки, но... За­бе­ри ме­ня с со­бой!!!
   Оди­но­кий бог сме­ял­ся.
   Го­род­ские сте­ны за­ша­та­лись и плаш­мя рух­ну­ли на рав­ни­ну.
   Кон­рад по­скольз­нул­ся, упал на чет­ве­рень­ки и по­бе­жал. Он спе­шил. Он спе­шил на­гнать про­кля­то­го. Сколь­ко той жиз­ни ос­та­лось! Из ря­сы вы­про­стал­ся длин­ный хвост, а на гла­за упа­ли бель­ма. Но ско­ро и чер­ная пси­на за­те­ря­лась в ту­ма­не.
   И ни­ко­го бо­лее.
   Толь­ко снег на зем­ле и лет­ние звез­ды в не­бе над по­лым хол­мом.
  
   На­ут­ро го­ро­жа­не ре­ши­ли, что Кон­рад уе­хал от них до­мой, до­би­вать­ся ка­но­ни­за­ции Ели­за­ве­ты. Бла­го, Свя­тая уже ус­пе­ла от­дать Бо­гу ду­шу. Од­на­ко слу­чи­лось иное... Кон­рад не су­мел до­б­рать­ся до стен род­но­го го­ро­да, зем­ля­ки, про­слы­шав о воз­вра­ще­нии ин­кви­зи­то­ра, вы­шли ему на­встре­чу на боль­шак и за­би­ли Свя­то­го дубь­ем. А в го­ро­де, ко­то­рый Кон­рад столь не­ос­мот­ри­тель­но по­ки­нул, его при­ка­зы еще ос­та­ва­лись в си­ле. Ведьм хри­стиа­не дожг­ли са­ми. А Бе­не­дик­та? Свез­ли в мо­на­стырь, на­ко­нец.
  
   А се­вер­ный ве­тер мо­ро­чил смерт­ных и рыс­кал в пус­той ок­ру­ге до...
   До се­го дня.
  

2000

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"