Войдя в Мариин сад, я, прежде всего, заметил хвост Ловца, торчащий из-за подпорки навеса. Догадаться о том, кто решил уединиться в тенистом силке, труда не составляло. Походя погладив пса, я вступил под своды из дикого винограда. И остолбенел.
-- Явился -- не запылился!
Не такого приема я ждал здесь... Но Рико сидел на скамье не один, и дурные слова произнес, разумеется, не он. Хорошо же, я горбат, одноглаз, мое лицо опалила лихорадка. Нет, еще лучше, я -- чудовище, я вылез из прелого нутра Чащобы разыскивать трупы в вымерших городах. Пусть! Но я вернулся. И вернулся я не ради тебя. Опусти же глаза! Я не перестану смотреть на тебя до тех пор, пока ты не ослепнешь, но ты опустишь глаза первой. Не сойти мне с этого места, если...
Словно расслышав мысли мои, Нина потупилась.
-- Господин, мы не ожидали, что ты так скоро, -- пролепетал Рико, даже не подумав снять свою ладонь с руки девчонки.
Они сидели, прижавшись друг к другу плечами.
-- Уходи, Нина. Нам с Рико нужно переговорить.
Нет, я не спрашивал ее, я приказывал, и она поняла меня.
Встав со скамьи, девочка капризно тряхнула волосами и прошествовала мимо меня. Ветер зашелестел над нашими головами, провалился сквозь широкие дыры потолка в беседку, оттолкнулся от бревенчатого пола, метнулся к выходу. Он прижал расшитую ткань к ее телу, и Нина прошла мимо меня... Нет, хуже: она прошла мимо, едва не коснувшись меня. Я сел на скамью рядом с Рико. Теплое пятно, затихшее в дереве, я не спугнул: оно исчезало еще долго, и вечер всосал его целиком, когда мы с мальчишкой уже покинули беседку. А пока оно остывало, ты еще оставалась здесь. Но моего тела оно не потревожило, нет, не надейся, -- я сел дальше. Хотя хотел... Мне гадко думать об этом, но что я могу поделать? Любая мысль о тебе отвратительна и тосклива. Разве лучше, если я вспомню о том, что ткань облепила твои груди, приплющенные, как сосцы молодой медведицы. Ты ведь не человек, Нина? Не знаю, почему я так думаю, но я знаю, что это правда.
-- Я через несколько дней опять уйду, -- сказал я мальчишке. -- И, скорее всего, больше не вернусь. Да ты слушаешь меня?
-- Слушаю, -- мальчишка с трудом отвел взгляд от светлого проема, в который канула Нина, -- Я слушаю. Что?
-- Повторяю: через несколько дней меня здесь не будет. И назад я возвращаться не собираюсь.
-- А я?
-- Вот об этом нам и нужно поговорить. Ланг всеблагой заметил тебя. Не мне судить о его выборе. Я бы решил иначе. Не хотел я отдавать тебе то, что отдал бы другому, но не случилось по воле моей. Ладно! Ты мечтаешь получить власть над миром, а я рад от нее избавиться... Если возможно, -- последние слова я произнес вполголоса, но мальчишка все-таки расслышал.
-- А если нет? -- моргнул испуганно Рико.
-- Тогда я уйду таким, как есть, но прихвачу с собой надежду на избавление.
Рико задумался. Я же понял, что он никогда не поймет, куда и зачем я иду. Куда и зачем...
-- А я никогда не пойду к полым холмам, -- прошептал Рико, и повторил, зарекаясь:
-- Никогда!
(И ты ему поверил, безымянный?) Да. Он -- от мира сего.
-- Не сомневаюсь, -- сказал я. -- А завтра мы отправимся в Рощу Небывших. И посмотрим, доведет ли бог дело до конца, или по моему уходу мир сей останется вовсе без бога.
Я уже встал, собираясь выйти, когда Рико хлопнул себя ладонью по лбу:
-- Совсем забыл!
-- Что еще? -- раздраженно спросил я.
-- Пока тебя не было, мы узнали, что Рута уехала. И даже не зашла попрощаться с Марией. Нам потом Гран рассказал.
Рико с любопытством смотрел на мое лицо, которое -- иначе и быть не могло! -- оставалось спокойным.
-- И куда же она уехала?
Бог ты мой, кто бы знал, насколько мне безразлично -- куда! Тропы мертвых зовут меня голосом твоим, Тереза.
-- Вы не поверите... Она уехала в Окраинные земли. Туда, где живут одни женщины. Ну, вы должны знать.
-- Знаю, Рико, знаю...
Мог ли я знать, Тереза, что ты осуждена? Мало тебе ада существования сего? Мало, как видно... Но если ты хочешь отравить мою память, то знай, что все тщетно. Ты отравила воды, но меня тебе не убить: у меня водобоязнь.
-- Что ты сказал, господин? -- вскинулся мальчишка.
-- Нет, я ничего не сказал.
Я вместил бога, я зачерпывал степь, и там, на окраине мира, в зловонном болоте страстей безысходных заживо гнили старухи бесплодные -- так сказано в моей летописи. И еще: Ночами они обращались в волков и суками рыскали в голой степи. Днями они глотали пятнистые грибы, щекотали друг друга, выли... И знал я, что не волен прервать их игру. А отныне и ты с ними. Ты, погребенная страхом моим. Но когда ты упадешь на окраине мира, прислушайся к земле, гудящей под тобой, прислушайся и не пугайся -- это я нагоняю тебя...
-- Это все, Рико?
-- Вроде все.
Выглядел мальчишка разочарованным, но больше ему сказать было нечего, и я ушел спать.
В рощу я направился не учить его, а забавляться. Я не мог более ошибаться: мальчишка не сумел вместить дара божьего, заигрался в свои оборотнические игры и стал весь от мира сего. Но от бога он все еще ждал подарков, и даже не заметил, что главное давно упустил. Меня же теперь только щекотало пустое любопытство, я хотел понять, что перепадет бродяжке напоследок. И дураком я буду, подобно Корнелию, если не воспользуюсь его простотой.
Мы сидели на мяконьком майском мху, а между нами летали белые шары холодного огня, проскакивали короткие жирные молнии, и я улыбнулся, когда заметил, что волосы Рико с правой стороны опалило -- он не успел заслониться. Его слабость меня раззадорила. Я метал в мальчишку огнекрылых птиц, наблюдая, как он пытается загородиться руками. А руки-то у него пусты, бог мой! Так может, я ошибся? Может, ты, как и я, лишь поиграл с ним? Игрушкой откупился ты от надоеды? Рико вскидывал ладошки, как небывший, размахивал ими, цепляясь за пустоту, и походил на сломанную ветряную мельницу. Я же не щадил его. Стоило мне вспомнить день свадьбы Грана и мальчишку, щеголявшего перед девчонкой своим скороспелым умением разводить костер, как красная поволока появлялась у меня перед глазами. Мои ладони уже зудели от напряжения, но мальчишка не сдавался. И, честно говоря, я был рад этому: значит, он, по крайней мере, стоит моей злобы. Наконец Рико упал на спину и теперь с трудом глотал воздух широко открытым ртом. Я опустил руки.
-- Отдыхаем? -- участливо спросил я, наклонившись над ним.
Однако помогать ему я ничуть не собирался. Если ты мил Лангу милосердному, пусть он тебе и помогает, бродяжка! Вслух же я сказал:
-- Пойду пока к реке прогуляюсь. Когда вернусь, продолжим. Если не успеешь с собой сладить -- твоя беда.
Кукушкины слезки в роще уже отцвели, уступив место белой крапиве и куриной слепоте. Но эти цветы -- обыкновенны, и место им на лугах, в перелесках, а не в роще кладбищенской. Скучная трава на земле скучной... И хоть не помечены могилы небывших, но тяжело мне давалась прогулка по хрупким костям летунов. Потому обрадовался я, когда речной блеск ударил мне в глаза. Я вышел на берег. Тропинка с рыжей ржавчиной глины спускалась к берегу, а у самой воды пестрели отечные незабудки. Белые у корня, осыпающиеся на траву, синие на пути к небу, розоватые на вершине. Я дошел по берегу до моста. Посмотрел-посмотрел на ту сторону и не увидел никого. Рыбаки уже разбрелись, мальчишки еще не набежали, а лисы, видно, перебрались в дальние леса, где зайцы неторопливы, мыши ленивы, а ежи покладисты. Две ивы сгорбились у моста, листва на них короткая, едва-едва серебрится. Красота их -- красота поздняя. Летом они зачерствеют, ветер начистит серебро речным песком, и ивы заиграют над водою, запоют длинные песни хриплыми голосами. Мне же их не слушать... Даже если все смертные мира сего повиснут на моих локтях, я не смирюсь. Стряхну их наземь и не оглянусь. Что там Корнелий с Марией говорили о моих долгах? Вот он -- долг мой: весь мир поднебесный! Так я бы отдал его молодому конокраду. Да не в коня корм.
Так не спеши же, бог мой. Видишь, река нетороплива, ничто не может заставить ее течь быстрее. Ей некуда спешить: она вечно пребывает и в истоках, и в устье, ее рождение и ее гибель стянуты змеиным телом вод. Ведомо ли ей это? Или она, как и все прочие, существует только в кратком рывке переката, и прозрачно для нее прошлое, но темно будущее, в котором она уже есть, не зная того? Могла бы она так же светло плескаться в берегах, если бы знала, как холодно и равнодушно поглотит ее море? А почему бы и нет? Река -- не человек, она не станет держать листья и ветви, упавшие в нее, она прибьет их к берегу, бросит догнивать на обочинах своего пути. Вправе ли я быть таким же, как она? В мире Ланговом -- да. А посмею ли я остаться таким -- там и тогда, куда и когда я вернусь? Не знаю... Я заболтаю Андреаса голосом снов его, но поймет ли меня патер? Не знаю... А кто говорит со мной нынешним, здесь, загородившись ночными видениями? Не Андреас ведь. Я -- безымянный -- неведом ему покуда. Так кто же... Кто ты?!
(Не думай об этом, безымянный. Есть вещи мудренее рождения и мудренее смерти. Не смей о них думать!)
Хорошо же... Кем бы ты ни был, говорящий со мной, -- хорошо! Но не верь мне, если я поклянусь, что никогда больше о тебе не помыслю. И рано или поздно я найду тебя, ибо ты -- не бог мой, и не тот Бог, которому молился патер Иоанн. Значит, ты уязвим для мысли. Так бойся меня!
Я посчитал, что предоставил себе и Рико достаточно времени. Пора возвращаться. Однако, выйдя на прогалину, я не нашел мальчишку там, где оставил. Решив, что он спрятался в подлесок, чтобы справить обычные дела, я прилег и закрыл глаза. В конце концов, если я засну, пусть разбудит. Однажды это неплохо у него получилось. Я не успел заснуть, как слева зашелестела трава. Мальчишка медленно подбирался ко мне. Но смотрел он мимо, словно и не видел, как я махнул ему рукой. Вместо того, чтобы пройти несколько шагов, разделявших нас, он уселся под деревом. Еще ничего не понимая, я окликнул его, но он не двинулся с места. Ладно же, гордец! Я встал. И почуял нечто, развеселившее меня безмерно... Запах горящих перьев! Или мне почудилось?..
-- Рико?
Ни ответа, ни малейшего движения не последовало -- мальчишка по-прежнему смотрел мимо меня, и глаза его казались светлее, чем обычно, -- почти желтыми. Больше я ни в чем не сомневался, ибо голова у него качалась из стороны в строну, как у соломенного петуха, каким играл Андреас в дальней комнате своего детства.
Тошнота подкатила к горлу, и мне пришлось оставить мальчишку в его зловонном сне.
На полпути к дому я столкнулся с Ловцом, который трусил в сторону рощи.
-- Мария! -- крикнул я, едва завидев женщину на пороге, -- Мария, не уходи! Мне нужно поговорить с тобой.
-- Хорошо, милый, я только насыплю зерна курам. Подожди меня в доме.
Мария оправила юбку, на подол которой наступила, когда обернулась на мой окрик, пригладила волосы и расплывчатым серым комом покатилась к курятнику. У кромки моего правого глаза -- там, в дверях -- появилось отвесное зеленое пламя, но я по-прежнему смотрел вслед старой моей, хотя зелень слепила. На мое счастье, девочка недолго медлила: вот пламя покачнулось и исчезло в сумраке сеней. Подождав немного, надеясь, что она уже успела подняться к себе, я вошел в дом. На кухне ее не было. Ее не было на лестнице, ее не было в комнатах, ее не было на чердаке, ее не было в мире сем... Она еще не воплотилась. Она почудилась мне.
Вернувшись на кухню, я достал из стенной ниши кувшин с пивом. Оно еще хранило холод камня и старого дуба, глотки мягко толкали мой кадык, я пил, пил, пил, пока щекотная струйка не вырвалась на подбородок, не побежала по горлу за ворот. Совсем как у бродяжки, там -- в роще Небывших. Совсем как та -- давняя -- в сердце моего города. Если бы не огонь рукотворный, этот червленый изгиб, похожий на буквы твоего непонятного языка, никогда бы не высох. И пришлось бы тебе вытирать его рукавом. Нет, дай я сам вытру! Видишь, как ловко у меня получается? А теперь на груди, вспоротой вилами... Нет, это не стереть.
Я вышел из кухни, постоял перед камином, зев которого Мария набила березовыми сучьями, и улегся на скамью, положив ноги на решетку. Листья уже поникли на ветках и висели блеклыми тряпицами. На исходе весны камин нужен редко, а до осени еще далеко. Я единственных из всех марииных питомцев любил забираться вглубь очага, прятаться за сухими листьями, чтобы делать то, что мне делать не следовало, -- слушать. Но ведь забавно слушать человеческую речь, не понимая: большие птицы гоготали, ходили по комнате, тыкали друг в друга крыльями, махали ими, но взлететь не могли. А я смотрел на птиц и дивился: что же роднит меня с ними, разве мы из одной стаи? Ведь они крикливы, я же беззвучен...
Мария все не приходила. Закопченный потолок над моей головой опускался все ниже, сгущая звуки. Порой мне чудилось, что лестница поскрипывает под чьими-то ногами. Легко-легко поскрипывает. Чтобы не слышать шорохов пустого дома, я стал припоминать слова, прочитанные мною вчера перед сном.
Мгновенья счастья на подъем ленивы,
Когда зовет их алчный зов тоски;
Но, чтоб уйти, мелькнув, -- как тигр, легки.
Я сны ловить устал. Надежды лживы.
Нина, конечно, не пришла. Зато пришла другая. Входная дверь не хлопнула -- весной моя старая часто оставляла ее открытой, но зато ведро звонко ударилось об пол. Чуть позже зажурчала вода -- Мария наполняла котел. Чтобы понапрасну не раздражать ее, я вытащил ноги из камина и сел.
-- А вот и я! -- сказала Мария, входя в комнату и переводя дыхание.
-- Вижу.
Почему-то я почувствовал себя разочарованным. Но разве не ее я ждал так долго? Самое досадное, что я никак не мог вспомнить, о чем, собственно, собирался с ней говорить.
-- Рико скоро вернется? -- спросила Мария.
-- Не знаю, -- признался я. -- Но я бы на его месте не спешил.
-- У вас что-то нехорошее случилось, Ян? -- забеспокоилась она.
-- Ты только не волнуйся, ничего страшного, -- начал я так, словно собирался ее утешать, но закончил по-иному:
-- Ты ведь знала, что он курит траву зрячих, Мария?
Старая моя опустилась на табурет напротив меня и, глядя куда-то вбок, принялась расправлять на коленях свою извечную серую юбку. Отвечать мне она не торопилась. Впрочем, я и так догадался.
-- Значит, знала. Почему же ты не предупредила меня? Или ты думала, что это мне должно понравиться?
Мария посмотрела на меня. Ее смущение быстро прошло. Чудно, но она не выглядела виноватой.
-- Так мне это должно было понравиться? -- пожалуй, чересчур громко сказал я. -- И дура твоя волоокая? И она тоже должна была приглянуться мне? Не так ли, Мария?
-- Ян, не кричи на меня...
Теперь наступил мой черед устыдиться.
-- Извини, -- пробормотал я.
-- Ян, я думала, что ты сам разберешься. И поймешь, на кого ты нас оставляешь.
Я встал и прошелся по комнате.
-- Только ли поэтому, Мария? -- спросил я и пожалел о том, что сделал.
Я не хотел слышать ее ответа. Но она заговорила:
-- Тебе не уйти от нас. Мой гений шепнул, что и тебе не избегнуть предписанного, Ян. Что случилось однажды, тому суждено повторяться. И в других Афинах родится другой Сократ и женится на другой Ксантиппе.
Я чуть не запрыгал от радости:
-- Ты правду говоришь? Мария, я боюсь ошибиться! Так посмотри мне в глаза и скажи, что это -- истина!
-- Да.
Мария подняла на меня глаза, а я навис над ней и изо всех сил старался проломить тусклый ледок серых старческих глаз. И почувствовал, что лед дрогнул, тронулся, и из-под него показалась плотная гладь ее "да".
-- Да, -- повторила Мария.
-- Спасибо, милая. Значит, я возвращаюсь.
Я отвернулся от нее и закончил:
-- Ведь мои Афины не здесь, Мария.
Старуха вскочила с лавки.
-- Я ошиблась, Ян! На этот раз я ошиблась! Сократ не родится и не женится, потому что других Афин не случится. Его счастье -- других Афин не случится! Дважды он бы этого не вынес, Ян!
-- Посмотрим.
Все, что произошло потом, произошло, как хотелось мне думать, только из-за моей бессонницы. Когда опустились сумерки, я попытался лечь и заснуть, но у меня ничего не получилось. Даже глупая книга не смогла меня усыпить. Ведь эта книга безысходно глупа твоей глупостью, девочка!
Есть существа, которые летят
Навстречу солнцу, глаз не закрывая;
Другие -- темноту предпочитая,
До сумерек в укромных гнездах спят...
И злился я той ночью на пустого человека, написавшего пустую книгу в непонятно каком времени, каком городе и с какой стати. Но, по крайней мере, меня это занимало.
(Бешенство -- занимательно, его можно валять с боку на бок, оно крутится за ребрами полосато-красной юлой, какую запускают на земляном полу мальчишки из еврейского квартала, но оно не позволяет уснуть. Это верно, безымянный...)
Я смотрел в потолок, а по нему сновали хлипкие отсветы свечного пламени. Что еще оставалось делать? Не думать же о том, что до утра -- еще непочатая ночь, а мгновенья счастья на подъем ленивы. Так я лежал довольно долго, пока что-то не заставило меня встать с постели. И только тогда эта ночь началась по-настоящему. Ты не стучала в мою дверь, девочка! Не знаю, как долго ты стояла за ней. Вернее, не знаю -- как долго я знал, что ты за ней стоишь. Но, когда я подошел и открыл, я подумал, что долго, ведь дверь стала прозрачна, как рыбья кость.
-- Нина?
Она уже не слепила меня: вместо зеленого липкого платья она обрядилась в домотканую хламиду небывшего. Тело было неразличимо под ершистой тканью, и серая накипь тьмы осела на ее коже, скрыв румянец. На лице Нины, казалось, остались только два сизых глазных провала. Все прочее ночь с досады вычеркнула. Девочка стояла в дверном проеме, собираясь войти в комнату и заранее чуть наклонившись вперед, словно ждала, что собственная тяжесть увлечет ее ко мне. Все правильно: небывшие так и ходят, детка. Как хорошо ты все помнишь! И я неплохо подражал им в свое время. Да, именно так: отвести рукой ворот рубахи и посмотреть вниз. Угрюмо посмотреть на свою исцарапанную наготу, на темный подшерсток хламиды. Ты часто задышала и чуть отвернула голову. Что? Твое лицо опалил жар бессонной, слезящейся плоти? А каково мне? Каково мне -- видеть это?!
-- Зачем ты пришла? -- спросил я.
Нина еще больше накренилась вперед. Я поспешно отступил, а она вошла в комнату, наконец. И закрыла дверь. Медленно и тихо закрыла дверь. Тут ты ошиблась: небывший так не смог бы, девочка! А она сделала еще один невозможный шаг и уперлась лбом в мою грудь. Как тогда, при первой нашей встрече. Я застыл и не мог пошевелить рукой, чтобы отстранить ее. Если у меня и оставалось доселе мужество, то сегодня заполночь оно иссякло. Я струсил. Впрочем, нет. Не совсем. Позволь я себе закрыть глаза, я б утратил власть над собой, мои ладони пустились бы странствовать по шероховатому огню ее одежды, мои губы... (И об этом тоже -- не смей даже помыслить, безымянный!) Клянусь: не буду!
-- Зачем ты пришла? -- повторил я.
Она молчала. Она не прижималась ко мне плотнее -- это бы вывело меня из себя и позволило бы оттолкнуть ее, но и не отступала. Если бы желания человеческие оказались сильнее времени, мы бы простояли так всю ночь. Этого не случилось. Так как же назвать то, что ты сделала со мной, девочка? Искушением или пыткой? Пыткой или искушением? Прикоснуться к тебе -- убийственно. Я пропал бы, чтобы стать с тобой другим -- чужим самому себе. И наутро под нашими ногами развернулась бы новая земля, а над нашими головами -- новое небо. Твое небо. Мне не нашлось бы в нем места. Так что ты сделала со мной? Или достаточно моего знания о том, что ты хотела со мной сделать? (Более, чем достаточно, безымянный.)
-- А теперь -- уходи, -- я не мог пошевелиться, но я смог это сказать.
И она выпрямилась. Между нами едва удалось бы просунуть ладонь, но холодок ночи уже проскользнул вдоль тел, разлучил, замкнул в одиночестве. Я смог сделать шаг назад -- к себе. Она не попыталась остановить меня. И правильно: небывшие слишком часто сносят побои, чтобы не знать о том, что это и вправду больно.
-- Уходи, -- повторил я.
-- Нет! Отдай!
Ее мнимый сон как рукой сняло, и на меня из вывороченного чрева мира смотрела бешеная зеленоглазая тварь -- визгливая и громкая, обезумевшая от собственного крика.
-- Отдай! Проклятый! Проклятый! Проклятый! -- она топала ногами, сжимала кулаки, тискала грязный подол своей хламиды.
Мария давно свалила их на чердак и время от времени перешивала на мешки. Но ты не поленилась вытащить эту дрянь из-под насыпи голубиного помета. Наш последний часок пахнет не лучше первого, девочка!
-- Замолчи.
И она замолчала, потому что я перестал смотреть на нее. Я шарил взглядом по комнате, силясь вспомнить, куда положил то, за чем она явилась. Неожиданно воспоминания прояснились, и я смог выловить из разноцветного водоворота тот смутный день, когда приподнял выбеленный лоскут со дна сундука. Не говоря ни слова, я откинул крышку и отменил прошлое. В ладонь лег холодный серебряный еж. Я швырнул вещицу через всю комнату, и она, звонко стукнувшись о дверь, отскочила к ногам Нины. Девочка быстро присела и схватила игрушку. А я... А я расслышал, как сквозь ночь покатились серебряные монеты, и мир стал пуст и звонок. Сквозь меня пролетели снежные птицы -- это твои поводыри, девочка! Сквозь меня проскакал вороной табун -- но кто его хозяин, девочка? Не ты же, глупая. Кто? А важно ли... Их неподкованные копыта глухо стучали в моей груди, их лоснящиеся бока терлись о мои ребра, они неслись прочь, прочь, прочь... Моя ненависть оборотилась слепенькой кобылой, она повела ушами, прислушиваясь к многоголосому ржанию, потопталась, стряхивая с ног веревки, и рванулась за табуном.
-- Теперь -- все?
-- Еще -- нет! -- прошипела она, прищурившись, -- Ты еще пожалеешь!
Я улыбнулся ей нежно. Дураку не следует приподнимать брови! Это неестественно -- дурака мир ничем удивить не может. Ведь он и есть мир сей.
-- Пожалею. Но не об этом, не об этом, девочка.
Я продолжал улыбаться, и когда за ней захлопнулась дверь -- громко, как на рассвете, хотя до рассвета еще далеко. Я улыбался и тогда, когда в комнату ворвались Рико и Мария, наконец-то разбуженные ее криком. Мальчишка смотрел на меня так же, как минутой раньше его подружка. Но моя улыбка разбилась, лишь столкнувшись с улыбкой Марии. Я посмотрел на Марию и понял, что старая не поверила притворству Нины, но смолчала.
-- Прощай, -- сказал я только ей.
На сей раз Рико кликнул Ловца, и мы втроем отправились сквозь рассветное марево к роще Небывших. Мальчишка шел, гордо расправив плечи, шел -- убивать меня. Он вступил на этот путь еще в то полузабытое мною утро, когда выбрался из могилы братьев живым.
Мы вышли на ту же поляну, на которой боролись вчера, но садиться не стали. Зато Ловец покрутился да и лег поодаль. Рико посмотрел мне в глаза. Хотя и вровень мы теперь, но куда тебе до меня, бродяжка? Велико же было мое удивление, когда мальчишка ленивым, немного вязким движением завел левую руку за спину, словно ополовинив себя, словно уподобившись тем одноруким и одноногим уродам, которые являются смертным в вонючем дыму травки. Так кто предо мною? Вчерашний мальчишка? Нет. Не он. Передо мной стоял некто, уподобившийся чудищам, выползающим на свет из прелого нутра Чащобы. Передо мной стоял тот, кто так и не сбылся, ни в этом мире, ни во всех остатних мирах. И вот он, твой избранник, Нина. Для него -- не для меня! открылось сегодня новое небо. И по его -- по вашему, девочка! -- небу полз рассвет. Так кто же он мне? Не бог, не шут, не друг, не враг. Чужой. Отныне чужой конокрад. Ты всего лишь конокрад... И бич твой свит из блудливых болотных огней. Им гоняют табуны ночных кошмаров и перечеркивают лица оседлых человеков. Ты хотел учиться у меня? Ты хотел стать богом? Нет: ты хотел украсть у него мир. Ты забыл, что нельзя вымогать того, что дается даром, ибо ты -- вор.
-- Я тебе не лошадь, маленький конокрад! -- крикнул я ему. -- А твоя кобыла осталась в стойле. Туда и отправляйся. Я же кобыл не...
Последним словом я захлебнулся -- бич горячо чиркнул меня по животу.
Но я не собираюсь заслоняться от тебя, дурак... Ты не ожидал? Так смотри, как я испорчу твою ночную охоту. Тебе ведь скорбь мою подавай? Этого не будет.
-- Ты хочешь сдохнуть как собака, проклятый? -- прохрипел Рико и опустил руку.
Я засмеялся:
-- Ты глуп, Рико, ты еще глупее девчонки, еще глупее, чем я думал. Бог может умереть, но не от твоих рук. А тебе же сегодня предстоит всего лишь выбрать, кем быть. И ты произнес целых два слова, обращаясь ко мне. На одно больше, чем следовало. Так я или собака! Что-нибудь одно. Выбирай!
Мальчишка растерялся и его бич начал тускнеть, пока не стал неразличим в утренних сумерках.
-- Выбирай!
Его ненависть превозмогла последние остатки разума, бродяга медленно поднял руку и полоснул меня по лицу.
Такой боли я не ожидал. Я вцепился ногтями в щеки, пытаясь оторвать боль от кожи, но она прикипела намертво, и я бросился прочь, к реке, к холодной большой реке. А меня догонял голос Рико, и я спотыкался на его перекатах, падал, вставал и бежал дальше.
-- Не-ет! Не-ет! Не-ет! -- кричал конокрад, и крик его все больше походил на вой.
Я добежал до реки, упал на колени и погрузил лицо в воду. Когда я выпрямился, боль уже унялась. Меня облепила холодная усталость раннего утра. Я прислушался. Издали доносился шум собачьей драки. Впрочем, скулил и брехал только один из псов: известно ведь, что приморские собаки молчальники. Возвращаться и досматривать драку мне не хотелось. И без того понятно, кому сегодня суждено закончить дело, начатое на плавучем острове. Не зря же Ловец за нами увязался. Бог троицу любит.А из троих братьев-цыган только Рико и оставался... До поры.
К вечеру следующего дня я уже спускался по ступеням лестницы, ведущей в подземелье. Фома поднес свечу к самому моему лицу, пригляделся и ни о чем не спросил меня. Зато протянул мне кувшин медовухи -- ценой в девять жизней кошачьих. Я выпил, лег на вересковый настил и уснул. Я возвращался.
СТРАСТИ ПО ИОАННУ
Глава XVI
...черная собака трусила по улочке. Она припадала на передние ноги, ее шатало, она открывала пасть и пыталась укусить себя за бок. Ничего не получалось. Собака шелестела сухими листьями. Она не могла предупредить о себе иначе. Она не знала, что ей нужно предупреждать о себе. Шелест, как дребезжание трещотки прокаженного, от него трескается воздух, и человек отшатывается, чтобы не выпасть в трещину. Мальчишка, который выкатился из подворотни, смеялся слишком громко: он ничего не услышал. Его звали Ганс -- куда уж проще, а за ним гнался Фридрих -- это уже посложнее. Фридрих приходился сводным братом смешливому Гансу, и они терпеть не могли друг друга. Вернее, думали, что не могут. Поэтому маленький Ганс стащил у старшего коробку с засахаренными орехами. Лихорадка уже месяц как отступила, теперь в лавках и сластей, и ароматной воды, и мелкой соли -- сколько душе угодно. И ворота открыты... К воротам и припустил Ганс, на бегу одергивая курточку. Гансу на прошлой неделе исполнилось семь лет, и тяжелому Фридриху за ним не угнаться, никогда не угнаться. Особенно если пострел успеет добежать до той рощи... Но сначала -- вон из города, скорее! Мальчишка понесся навстречу собаке.
...вот еще -- собака! Да эти дворняги кидаются врассыпную, стоит лишь прикрикнуть!..
И Ганс завопил. Он не знал, что слюнявая псина не может испугаться и свернуть -- не может.
А Фридрих жирен, неповоротлив, свой новый меч носит только с конца нынешнего августа, не привык еще, неловко, по ляжке хлопает, особенно, если бежать. Поэтому Фридрих опоздал. Он оказался на улице, когда собака уже повалила Ганса. И старший сначала ничего не понял, старший решил, что братишка из озорства сцепился с приблудной псиной. Вот он им щас покажет...
...посмотри -- небо-то какое легкое! Зима скоро, Ганс, зима. На деревьях -- ни листочка, вот и просеивается лазурь сквозь тонкую черную сеточку. Сюда, к нам просачивается. Это Боженька смотрит. Всегда смотрит на нас. Ты ведь будешь хорошим мальчиком, мой маленький? Пообещай маме!..
-- В одном виновна я, патер: мало ласки доставалось от меня Фридриху... Что? Да, остального доставалось вдоволь. Без матери ведь рос мальчонка, как же его не... Я-то когда в дом хозяйкой вошла, ему уже десять лет стукнуло. Что тут поделаешь? Говорили ведь вы моему мужу, что раньше под венец следовало. Да раньше-то ему и так хорошо было, окаянному! Вы-то помните: мы венчались, когда мне уж рожать приспело. А после -- с маленьким -- не до старшего мне было. Он все больше с отцом. Нет, теперь уж я его не забуду. Он собаку ту мечом как есть зарубил, даром что бешеная, и Ганса моего на руках домой принес. На руках! И плакал-то, как плакал! А родной отец к маленькому моему подойти боялся. Когда принесли Гансика, муженек меня как схватил, что и не вырваться, сколько ни кричала я, сколько ни кляла его... А сынок мой! Сынок мой! Знаю, патер, знаю, что грех так убиваться: Бог дал -- Бог и взял. Упокой, Господи, его душу! Нет-нет, не буду я больше... Это слезы сами текут, текут. Сейчас... Только, патер, что же мне делать? Оставит меня муж-то теперь... Да ничего я не придумываю! Вы бы видели, как он на Марту-черную глядел в прошлое воскресение. Так бы и вырвала глаза его блудливые, так бы и... Ох, не верю я, что будет все, как прежде! Что? Ой, патер, стыдно ведь... Ну, было, да... Разочка два, больше не упомню... Грешная я... Но ведь и он -- не лучше! Сынок помер, а у него только одно на уме! Что ж мне делать-то?.. Спасибо вам, патер, спасибо! А к брату вашему зайду, раз вы велели. Завтра же и зайду!
В октябре церковь между службами почти пуста. Только старуха -- вдова пекаря -- молится, и двое нищих медлят в дверях.
-- Холодно, Иоанн. Стало холодно, а будет еще холоднее. Но топить все-таки рано. Александр -- тот даже зимой дрова бережет, хотя и церковь у него меньше, и прихожане одеты кое-как, едва мессу выдерживают. Так недолго и во грех простецов ввести!
-- Ты забываешь, что приход у него бедный. Конечно, ему и от общих сборов достается, но ведь ты сам знаешь, какие это крохи при его нищете. Нет, не нам судить Александра, Бенедикт, не нам судить...
-- А ты у меня с годами все смирнее и смирнее становишься, брате! То Александра жалеешь, то Катарину чуть ли не каждый день выслушиваешь. Я заметил, меньше часа вы с ней никогда не разговариваете. Не должно, брате, не должно! У тебя приход. Построже бы ты с ней, что ли...
-- Тут строгостью немногого добьешься, -- патер Иоанн вздохнул и снова перевел взгляд на Катарину.
-- А добром -- и того меньше! -- упорствовал Бенедикт. -- С женами строгость нужна, иначе она свое горе еще год к тебе носить будет.
-- Не ко мне, Бенедикт, к Господу нашему.
Катарина поднималась с колен, закончив молитву Богородице, и патер Иоанн расслышал, как в пустоте храма сухо застучали четки. Точно горошины в поле бесснежной зимой. Вниз -- о мерзлую землю, о ледяные наросты -- тук-так-так. Иоанн смотрел на женщину, и думал... Но отнюдь не как священник, который сделал, в общем-то, все, что мог, а большее -- не в силах человеческих. Нет, не священник, а лекарский сын наблюдал молодую женщину, и смягчался взгляд его. Теперь он окончательно утвердился в своем подозрении: Катарина беременна. Даже если обыкновенная женская немощь еще не запаздывает, даже если сама она не замечает признаков, он -- Андреас Франк -- видел, как в последние дни отяжелели ее движения. Даже сейчас, выпрямляясь, она подняла себя, как чашу, наполненную водой. Так и пошла -- потекла неторопливо к выходу из церкви.
-- Тебе бы с самим бочаром поговорить, брате, -- прошептал Бенедикт, который, оказывается, тоже смотрел на Катарину. -- Что-то я его давненько не видел. После несчастья он на исповедь приходил?
-- Нет.
-- И не придет, сам не придет, вот увидишь. Только к Рождеству и дождешься. Не нравится мне сие, -- проворчал старик.
Иоанн улыбнулся.
-- Ты с Александром вчера виделся, он не говорил, не слышно ли новостей о папских легатах? -- спросил он.
-- Александр знает не больше нашего. Повторил то, что всем и так известно: проедут через наши места, посетят Гогенлое, остановятся в монастыре. Они письма везут дураку нашему Альберту... Гос-с-споди меня прости!
-- Я все-таки думаю, что магистрат вышлет к братьям делегацию. Наши хитрецы не упустят случая, чтобы разузнать, о чем папа с императором договариваются.
-- Двум псам одной кости не поделить.
-- Истину глаголешь, старче. Да и не стоит нам об этом беспокоиться. Что бы там ни думал император, а нынешний наместник Петра своего не упустит.
-- Злословим мы, брате, и пустословим. Слаб человек! -- патер Бенедикт перекрестился. -- У тебя еще служба впереди.
-- Ладно. Но я думаю, что на следущей неделе придется все-таки затопить в церкви. Сегодня я слышал, как во время мессы кто-то кашлял. Не возьму я греха на душу!
-- Ну и быть по сему. Что же до легатов, то и говорить не о чем, недолго ждать осталось. Александр рассчитывает, что через неделю уже должны прибыть. И отчего он так беспокоится?
-- А чем мы с тобой лучше, Бенедикт? -- усмехнулся Иоанн. -- У нас глушь, новостей мало. До папского двора так же далеко, как и до императора.
-- Дальше... -- задумчиво проговорил Бенедикт, который еще молодым послушником путешествовал с тогдашним епископом по Италии. И чем старше патер становился, тем чаще и пространнее рассказывал о своем единственном в жизни странствии.
-- Дальше, так дальше.
-- Рим -- всем городам город... -- начал старик.
Иоанн уже приготовился слушать повествование о сем современном Содоме, но его неожиданно спас служка.
-- Патер... -- Кнут запыхался. -- Простите, что потревожил, но вас спрашивает Марта-черная. Сказать, что вы заняты?
-- Нет-нет, -- поспешил отозваться Иоанн, -- мы с патером Бенедиктом обсуждали дела не слишком важные. Правда, патер?
-- На ловца и зверь бежит, -- Бенедикт подмигнул. -- Смотри-ка -- сама пришла! Таких, как она, полуденный бес неотступно искушает. И несть им покоя. Мне порой думается: а не она ли сама тот демон полуденный?
И патер Бенедикт затрясся от мелкого старческого смеха.
-- Иди, брате, иди...
Марта, дочь хозяина прядильной мастерской, никогда в жизни не касалась колючей шерсти, не боролась со скользящей тяжестью веретена, не вдыхала волосяных завитков, которые клубились в снопах света на первом этаже дома, и в деревянной пристройке, которая появилась, когда отец решил расширить дело, наняв еще десять работниц. Но ее мать Мария помнила шероховатость и влажность этого труда, ибо сама когда-то робкой девочкой опустилась на скамью в старой мастерской, рядом с другими женщинами -- давно или недавно -- перебравшимися в город. Марии повезло: скоро она попалась на глаза нестарому еще хозяину и стала ходить над головами своих прежних товарок. В молодости она славилась двойственной красотой голубоглазых брюнеток, которую передала своей единственной дочери. Так уж вышло, что после рождения Марты она внезапно увяла, ее некогда роскошные волосы поредели, а кожа пошла темными пятнами. Зато Мария стала правой рукой своего мужа и постепенно выжила из мастерской всех прядильщиц, чьи пальцы еще не загрубели от работы, и чьи свежие лица хоть на секунду могли задержать любопытный взгляд супруга. Но главное: постаревшая женщина зорко следила за тем, чтобы красавица-дочка -- свет в окошке! -- не спускалась вниз, в потную кутерьму работниц, в пересечение их завистливых взглядов, в их пересуды, страхи и небылицы. Вряд ли она знала, что то, чего она так боялась, давно уже произошло. День долог, дел много, как уследить за маленькой юркой девочкой? А малышка не затерялась в сухих закоулках ухоженного жилища, она там -- внизу -- у колен косой Гуды. Сидит рядышком, играет клубками и обрывками цветной шерсти, мастерит из них кукол, слушает сказки про волколаков, упырей и немых лесных женщин. Девочке здесь хорошо. Лучше, чем там -- наверху -- куда она вернется только к обеду.
...если сложить пряжу вот так, а потом завязать посередине узелок, то получится девица, а если другой узелок завязать на самом конце, то и кавалер к ней будет. Видишь, Марточка, как он ей кланяется. Мы сделаем ему плащ и шляпу. Он из хорошей семьи и богат, наверное. А может, он даже герцогского роду! У тебя ведь куколка просто красавица, с такой всякое случиться может! И однажды отправилась она гулять по лесу Гогенлое. Гуляла-гуляла, да и вышла к ручейку. Присела напиться, смотрит в отражение, а там... Вот, возьми еще ниток -- потемнее, и узелок -- большой-пребольшой такой... Правильно, умница! А там отражается не она -- такая ясноглазая, такая ладная, -- а старуха страшная. Старуха-то подошла тихо-тихо и стала за спиной у нашей красавицы. Ведьма как тыквина -- черная, запрелая, мушки вокруг головы вьются, а в рот не залетают. А вот так! Рот у старухи зашит суровой ниткой. Пригляделась наша Марточка... Хочешь деточка, куколку Мартой назовем, как тебя? Вот и ладно! Пригляделась Марточка и похолодела вся. Старуха сказать ничего не может, но от этого еще страшнее девочке стало. А немая хвать милую нашу за руку и потащила в чащобу. Испугалась Марточка: ни крикнуть, ни вздохнуть сил нет. И тут... Вот, веди его сюда. И тут -- рога зазвучали, да конский топ послышался. Это герцогский сын со свитой на охоту выехал. Все ближе и ближе топот! Тогда у красавицы нашей храбрости-то прибавилось, и закричала она. Громко закричала! Нет, Марточка, плакать она не стала. Ведь скачет на поляну красивый господин, а девочка у нас умная, знает: негоже, чтобы он ее заплаканной видел. От слез глазки краснеют и маленькими такими делаются, как у торфяного окуня. Кто ж такую полюбит? Нет, плакать наша Марточка не стала. Она тонко так закричала, да лицо испу-у-уганное, побелела как полотно, но это ей даже пристало, глазки-то блестят... От испуга, конечно! А молодой господин как старуху завидел, так и зарубил ее, потом с коня спрыгнул и подошел к Марте. Она закраснелась, из-под ресниц на него смотрит, губки кусает... Ох, посмотрите, подруженьки, как ласточка наша глазками лупает! Красавица, как есть -- красавица! Иди, я тебя поцелую, ненаглядная! Оставь куклу, никуда она не денется! Конечно, конечно, все так и будет. Все будет, как ты хочешь, ласынька моя! А дальше? Дальше у нашей девочки все хорошо было. Очень хорошо. Вырастешь, я тогда кое-что еще тебе шепну... Да не ржи ты, Грета, подлая! На тебя герцогский сын и с голодухи бы не глянул! Не с тобой разговариваю, нечего зубы скалить! Иди, иди отсюда покуда, Марточка, я сейчас с этой злыдней разберусь...
Старая Гуда до сих пор жила-поживала, хоть и хворала немощами старости, да маялась дырявой памятью. В мастерской она давно не работала, но теперь Марта могла ее навещать. Не часто: дочери почтенных родителей просто так по городу не шляются, не голытьба какая, но хоть раз в неделю дочь хозяина проводила часок-другой у бывшей прядильщицы. Если получалось, то и денег с собой приносила. Гуда не захотела уехать назад на хутор, где сейчас хозяйствовал ее племянник, хотя тот и звал старуху. Она предпочитала влачить свои дни в городе, в бедной комнате, хотя бывало, что и до рынка добредала с трудом. Зато она не рассталась со своей голубкой, которая, между прочим, и содержала ее. Марта об этом особо не задумывалась, потому что те монетки, которые она отдавала Гуде, казались красавице сущей мелочью. А прядильщица умудрялась жить на ее деньги, ни разу за последние годы не трогая тех сбережений, которые она сделала, пока еще оставалась в мастерской и могла даже брать работу на дом. Для Марты же она стала ближе матери, которая, хотя и любила дочку, но была женщиной сдержанной и неразговорчивой. То ли дело Гуда! Со временем красота стала почти что наказанием девушки: дочери почтенных родителей, с которыми она могла бы подружиться, сторонились ее, сплетничая и завидуя. Да и неинтересно ей казалось с ними. Разве они могли рассказать о чудесных травах, отвар из которых делал кожу лица упругой и мягкой, как у младенца? Разве они знали, что, если хочешь избавиться от неприятного поклонника, нужно постараться смотреть ему в переносицу? И тогда он не станет больше приглашать тебя, и ты сможешь на балу в ратуше танцевать с тем, с кем захочется.
...вот с этим -- в белом шелку, с серебряными колокольчиками, вделанными в каблуки. Говорят, он способный мастер, скоро отец позволит ему открыть собственную мастерскую, а дядя денег на обустройство обещал дать. Да уже и сейчас у половины девушек цепочки его работы. Но нет, замуж за него я не пойду. Не хочу я замуж. Нет. Еще не время...
И Марта смотрела в переносицу красавцу золотых дел мастеру, походя выбирая другого, на которого смотрела уже иначе... Да, так, как ее научила Гуда. По-другому, не в переносицу, а... А как -- она никому не скажет!
...а камешек, две луны пролежавший в гнезде соловьином, так и поет, спрятанный под сердцем. Так и заливается! Спасибо, тетушка, спасибо! Вот досада, что мать прихворнула, а как поправиться, так я к тебе и загляну, непременно загляну. Помнишь, ты мне обещала отыскать еще одну травку...
Патер Иоанн нашел Марту сидящей на хорах, в самом дальнем углу, где голоса певчих двоятся, расколотые органным днищем, и тащат за собой по маленькой мутной тени, и сбиваются пыльными птицами, и тяготят затылок. Простецы усаживаются здесь только во время больших праздников, когда церковь переполнена и не то, что сесть -- встать негде, но лица распахиваются, как створки окон навстречу апрельскому теплу, и нельзя помыслить, что Бог есть не только свет. Даже если пылевые птицы отбрасывают тень, и тень тяготит затылок.
Девушка сидела, устало опустив плечи, закрыв глаза, притиснувшись боком к стенке. Девушка спала. "Что поделать, дитя мое, что поделать! Мать уже два месяца болеет, и удивительно еще, что госпожа лихорадка обошла ваш дом стороной. Карл заметил, что сентябрьский жар в первую очередь накидывался на старых и болезных, выгрызая их из тела города в считанные часы. Молодые сопротивлялись дольше, а к концу поветрия нашлись и такие, кто хворал, но не умер."
Марта не заметила священника, хотя тот подошел вплотную. Иоанн хотел было уйти, не тревожить девушку, но потом передумал: лучше узнать, что за дело привело ее к нему, а потом отправить домой, отсыпаться. Завтра же нужно будет навестить прядильщика и предупредить, чтобы он не позволял дочери слишком уставать. Случается, что лихорадка отступает, а потом снова возвращается. Иоанн мягко положил руку на плечо Марты, боясь внезапно разбудить ее. "Дневной сон тонок и нервен, -- подумал патер. -- Его терзают невидимые тени, он высвечен неразличимыми звездами, ибо человек падает в сон как в колодец, затопленный солнцем, и смотрит вверх -- в темноту, которой нет".
-- Дочь моя... -- прошептал Иоанн.
Марта подняла голову и открыла глаза. Она смотрела на патера, еще не узнавая его.
-- Просыпайся, Марта, просыпайся...
Девушка тряхнула головой и окончательно пришла в себя. Она поспешно вскочила со скамьи и опустилась на колени перед священником.
-- Простите меня, святой отец!
-- Бог простит, дитя мое, -- Иоанн благословил Марту и добавил. -- Не за что просить прощения. Так что за нужда привела тебя ко мне?
-- Мать.
-- Ей хуже?
Марта молча кивнула, а потом резко подняла лицо. Или патеру показалось, или девушка старалась сдержать слезы.
...А-а-а... А девочка у нас умная, знает, что от слез глазки краснеют и маленькими такими становятся, как у торфяного окуня. Кто ж такую полюбит?..
-- Лекарь приходил сегодня? -- спросил патер.
-- Приходил, -- девушка запнулась.
-- Не бойся, дочь моя. Что сказал лекарь?
-- Вы же знаете, нас пользует Август Герц...
-- Ах, вот в чем дело! -- Иоанн даже развеселился, поняв. -- Ты думаешь, что, если я ценю своего брата, то должен ревновать ко всем его коллегам, которые лечат моих прихожан? Хорошо же обо мне говорят!
-- Нет-нет, -- запротестовала Марта. -- Все вас любят, патер, никто о вас слова дурного не скажет!
-- Довольно, Марта, не оправдывайся. Так что с матерью?
-- Господин Герц сказал, она... -- девушка собралась с силами и, наконец, выговорила. -- Он сказал, что вам пора ее исповедовать, а то как бы не опоздать.
-- Я и не знал, что ей так плохо, -- Иоанн в недоумении покачал головой. -- Еще позавчера Яков после вечерней службы говорил мне, что она пошла на поправку. Разве не так?
-- Так, -- согласилась девушка, но в ее голосе снова послышались слезы. -- А вчера вечером стало худо. Совсем худо. Отец с ней остался, а меня послал к вам. Он сначала хотел, чтобы слуга пошел, но я так рада была выйти из дому... Ой, простите меня, патер! Не подумайте, я не сбегала от матери, я всю ночь у ее постели просидела, но...
-- Я знаю, что ты хорошая дочь, Марта, не оправдывайся. Я тебя не упрекаю. А отцу передай... -- Патер Иоанн помедлил. -- Передай, что я зайду часов в десять. До вечерней службы я уже не успею.
-- Но ведь мессу может отслужить патер Бенедикт или кто-нибудь другой!
-- Кто-нибудь? Дитя мое, разве ты забыла, что Валентин нынче в отъезде? -- мягко сказал Иоанн. -- Сейчас при Марии Магдалине только я да патер Бенедикт.
-- Так пусть он и служит!
-- Патер стар, дитя мое... -- начал Иоанн, но замолчал. Он неожиданно почувствовал, что разговор с Мартой вильнул куда-то в сторону. И не понравилась патеру сторона та...
"Бенедикт стар и немощен. И ты знаешь это, Марта. Все это знают, -- подумал Иоанн. -- Я не хочу отправлять его в монастырь. И это тоже все знают. Бенедикт там зачахнет, а Альберт сможет приставить ко мне своего соглядатая. Валентин -- вся моя надежда. Так зачем же ты напоминаешь мне о тяготе моей? Ты повысила голос на пастыря своего, ты, голосом ломким и дребезжащим царапаешь мои уши, словно щенок я тебе! Щенок, с которым играют дети!"
Иоанн посмотрел на Марту так, словно видел ее впервые. Она открыла было рот, но не произнесла ни звука. Иоанн продолжал смотреть на нее, пока она не опустила в смущении глаза. Солнечное пятно, залегшее между патером и прихожанкой, дрогнуло, обмелело, растеклось под ногами, впиталось в камень. Все оттого, что там -- высоко -- перелетное облако зацепилось за шпиль. А патер Иоанн все смотрел, а Марта все молчала... Но теперь в молчании ее была мольба, только мольба, а не то, другое, -- непонятное. Перелетное облако заслонило солнце, и не разглядеть патеру, что там -- вдали -- мелькало назойливо. Уже не разглядеть. Патер успокоился: "Нет, ты все-таки девушка добрая, Марта. Ты просто устала, дитя мое! Ты просто устала..."
-- Подожди меня здесь, -- решился, наконец, Иоанн. -- Я схожу поговорю с патером Бенедиктом.
Он перекрестил девушку и отправился к наставнику.
(Не подобает обижаться на дитя измученное, патер, не подобает! К тому же, сегодня Бенедикт выглядит лучше обычного и, возможно, короткое вечернее служение все-таки окажется ему по силам. Бог милостив!)
-- Иди, иди, и даже не сомневайся, брате! Не так уж я плох, как ты думаешь! -- успокоил Иоанна наставник. -- Когда я начинал здесь служить, я был один. Один как перст! И ничего, справлялся. А служка прежний -- поплоше нашего Кнута. Ты уже не помнишь... Иди, брате, иди! Управлюсь. Хотя годы уже не те, но Создатель наш милостив, не оставит он слугу своего старого без благостыни! Иди. Только, знаешь... Ты же знаешь: Мария всегда исповедовалась у меня. Не думай, не обида во мне говорит, что меня не позвали, не то, брате... Но ведомо мне такое, что тебе неведомо. Хоть может, оно и к лучшему. Значит, так Бог судил! Скоро ведь ты останешься без меня, и пора тебе многое узнавать. Может, и хорошо, что ты ей последнее причастие подашь. Рад я за тебя, брате: входишь ты в возраст истинно священнический, когда уже всем и для всех нужно быть в своем приходе. И смиряться! А теперь иди! Мне еще подумать перед службой следует да помолиться.
И патер Бенедикт затворился в своей келье -- грустить.
Их оставили одних. Смерть скромна. Скромна, как бесприданница, даже тогда, когда ее вытаскивают из духоты тюрем на лобное место, и над ней насмешничает рассвет. Даже тогда ее последнее одиночество неразрушимо, а сторонние отводят глаза, чтобы взгляд не споткнулся о низкий кровяной порог, через который переступают лишь однажды, чтобы не запнуться и не проскользнуть в игольное ушко чужой судьбы. А эта смерть тлела в затемненной комнате, она еще не вступила в свои права, но ее запах уже угнездился в пыльном пологе кровати, в горбатом одеяле, в посеченной косичке Марии. Патер Иоанн сидел рядом с больной, приготовившись принять исповедь, но женщина смотрела мимо него и молчала. Как дочь ее часом раньше, как муж ее часом позже. Лицо Марии выглядело спокойным, она собиралась с мыслями. Патер не сомневался, что и исповедуется Мария обстоятельно, терпеливо, как делала все в своей жизни. Надо только подождать. Иоанн ждал. Незаметно для себя самого он стал разглядывать лицо женщины. Мать и дочь похожи. Своей старостью Мария словно досказывает что-то скрытое в Марте. Марта напоминает о чем-то, погребенном в Марии. Жизнь движется по кругу: от Благовещенья до Рождества, от Рождества до Пасхи, от Пасхи снова до Благовещенья. И пребудет сие -- до конца времен. Так думал патер Иоанн, и не мог он думать иначе. Но в тупиках его памяти опять, как сегодня в церкви, начал звучать еще неразборчивый шепоток Андреаса Франка -- голос его молодости, голос несбывшегося лекаря, который видел в Марии что-то, самому Иоанну невидимое. Патер почти ухватил ускользающий образ, но тут же упустил его снова, потому что женщина заговорила.
-- Я не знаю, кто Марте моей отцом приходится.
Иоанн невольно подался вперед, решив, что плохо расслышал слова Марии, и покров сполз с тела женщины. Патер поправил ткань нетвердой рукой, выпрямился.
-- Прости, дочь моя, но я, кажется, не расслышал...
-- Я, как кошка приблудная, не знаю, от кого забрюхатела, -- громко и внятно произнесла старуха.
На этот раз Иоанн совладал с собой. Но не совладать патеру с отчаянной силой хриплого голоса, с грубостью простецкой.
(Мать и дочь похожи?.. Не так ли, Андреас?)
-- Вы мне вроде не верите, отче?
-- Говори, Мария, говори. Я... Я верю тебе.
Патер Иоанн слышал себя словно бы со стороны. Он произнес то, что должно, ибо не был уже собой. Если бы Иоанну сказали, что он -- исповедник милостью Божьей, он не поверил бы. (Но это так, патер! Потому и позвали вас, а не Бенедикта. Ибо о вас и слова дурного не сказать. Пока что... Уже недолго!) И теперь, рука об руку с пожелтевшей от боли старухой, патер вступил на дорогу, по которой идут, не касаясь земли, а на обочинах разбегаются ртутные мысли, которые не словить словом, но ловушка духа захлопывается, едва они прикасаются к натянутой в темноте струне.
-- Я пошла замуж за Якова не по любви. Я же приезжая, а он добрый был, богатый. Деревенской девушке о большем и мечтать грех, -- последние слова Марии отдавали полынной горечью заброшенного поля. -- Грех... За то мне и наказание Господне: поглядите, патер, во что я обратилась, когда дочь родила!
Иоанн смотрел на бурое пятно на левой щеке Марии, на рябь меток, усеявших шею. Нетрудно представить, как бесы залепили ей оплеуху, а потом попытались душить старуху, но она вырвалась, вырвалась, вырвалась! И убежала от черта, оставив половину своих волос намотанной на кулак мучителя. Только лоб беглянки остался чистым и белым: тонкая светлая полоска под краем косынки. Или то голый свет просочился в форточку, увильнул от тяжелой сети витражного стекла?
-- Семнадцать годочков мне стукнуло тогда, отче. Еще ж не старость! А где волосы мои, где зубы мои белые? Повылезли, повыкрошились! "На тебе, мышка, зуб костяной, дай мне железный!" Так матушка моя говорила. И я говорила, как родила, да не помогло мне! Вот что значит против заповедей идти!
-- Успокойся, Мария. Ты говори, говори -- Бог все простит, -- утешал патер грешницу.
-- Бог -- слышит! Слыш-шит, -- прошептала старуха. -- Я ж пока трепалась, поглядела на вас, отче, свет завидела. Пригляделась: и точно! Да это ж Ангел мой за вами встал, да головой качает: "Не о том, мол, ты Мария, не о том говоришь..." А я все скажу! -- старуха подняла руку к лицу, словно отмахивалась от сентябрьской летучей паутины, и размазала по подбородку слюну.
-- А особливо -- про работника одного, что на Якова горбился об то время, -- продолжала она. -- Я его еще прежде приметила. Когда под венец с Яковом идтить еще и не думала. Ну и нравился мне молодец, чего греха таить: то подмигнет, то скажет что смешное, а то и за локоток... Я б за него пошла, если б Яков по весне не начал со мной разговоры говорить. Тут уж выбирать было нечего! А через месяц после свадьбы черт попутал. Поехал муж на два дня к родне, а я дома осталась, чтобы за мастерской присматривать. Тогда у приказчика нашего жена молодая вот-вот разродиться должна была, он только о том и думал, все ж другое забывал. Да я обрадовалась отчего-то, когда Яков велел мне остаться: видно, что-то на сердце лежало. Недоброе лежало. И в первую же ночь пошла я к моему ряженому, да не суженому. Он вроде б случайно в мастерской заночевал, а я вроде б случайно к полуночи туда спустилась. Ну и слюбились мы на тюках.