Пока стояли перед дверью, он успел ослабить веревку.
Теперь изорванные руки - конвоир, затягивая узлы, упирался коленом в спину - можно было провернуть внутри все еще плотного рубчатого кольца. Еще бы чуть-чуть... но глаза ожгло светом фонарика, плечо отозвалось тупой болью от грубого толчка, усталое шарканье арестантских обносок порвало было тишину и тут же само стало ею - эхо темного коридора не успевало за выстрелами сытого и довольного клацанья добротных солдатских сапог конвоя.
Процессия тронулась к выходу.
Терпко звенело в ушах, каждый шаг отдавал в голову глухим всплеском - осталось только улыбнуться, вспоминая себя за полгода до тюрьмы, здорового и веселого, с надеждой на завтра - глупой, несбыточной и потому заведшей его сюда, но все же хоть какой-то надеждой. Сегодня и того нет. Потому что завтра - не будет. Теперь уже точно. Странно, но он ничего не ощущал. Ровным счетом ничего - ни детских воспоминаний - только всплыла мозолистая отцовская рука, не раз учившая нерадивого отпрыска уму-разуму, да тут же и канула куда-то в водоворот - ни безумного желания жить, о чем так часто писали книги, которым он верил больше, чем людям, ни жалости к себе. Ничего. Даже призрачной надежды на Звонок - именно так, с большой буквы именовался этот звук. Все долгие зимние месяцы его заключения по камерам - через стены и трубы - бродили полуслухи-полулегенды о счастливчиках, чье путешествие по Коридору закончилось благополучно - они понадобились. Впрочем, своими глазами их никто никогда не видел. Как и самого телефонного аппарата - почему-то казалось, что он должен быть черным и блестящим. Обязательно блестящим. Мало кто верил в эти слухи, но были и исключения - в основном толстые чиновники и чокнутые профессора - они верили до конца, до самого выхода в Коридор, за шестьдесят два шага до двери во двор - цифра тоже была легендой, но уж в нее верили все - еще надеялись, тянули секунды, повиснув на руках конвоиров, теряя сознание, кидаясь бежать обратно - не помогало ничто. Некоторые, поняв, начинали выкрикивать имена, адреса, даты - в никуда, в безумии цепляясь за последнее, сбиваясь на звериный вой - тюрьма притихала в такие секунды, и слышно было, как плачут в западном крыле - там содержали женщин.
Он - за полгода - запомнил восемьдесят три фамилии. В ночь перед выводом -тюремное радио предупредило - нацарапал их их на стене, отчаявшись рассказать на словах, подумав, добавил свою. Хотел было выскрести сверху : "Погибли за свободу", но посчитал ребячеством и оставил как было - понятно без лишних слов. Теперь, вспомнив об этом, решил, что сделал все, что в его силах.
И успокоился - кроме себя, терять было некого и нечего - семьи нет, не успел, друзья кто где - молодые, обстрелянные - кто не продался, тот в тюрьме... Впрочем, был один - художник, повезло, сумел устроиться в столичный кинотеатр малевать афиши к патриотическим фильмам - в них бравые уланы стройными клиньями взламывали танковые колонны противника и мудрый Верховный ежесекундно раздавал приказы, меняющие ход войны - а по ночам украденным на работе маслом писал потрясающие вещи. Он единственный, кого хотелось видеть, кроме родителей - но они погибли шесть лет назад, в самом начале войны, и он, семнадцатилетним сопляком, в болтающейся как на пугале шинели, ушел добровольцем, накинув год на комиссии. Военный комиссар, посмотрев на него красными от недосыпания глазами, собирался отказать, но, поймав взгляд - жаркий от ненависти, бешенства и решительности - вздохнул и подписал все бумаги. Даже пожелал удачи на прощание, не зная, что еще сказать. А через три дня этот немолодой уже подполковник, получив на сына "Пал смертью храбрых", тоже ушел на фронт и погиб в окружении, командуя порученным ему батальоном, а проще говоря - толпой вчерашних школьников и студентов, за две недели подготовки не научившихся даже ходить строем, не говоря уж о всем остальном. Умирая, он жалел их и знал, что немногие переживут его - надолго. И немногие пережили. Для того, чтобы идти сейчас по Коридору навстречу дневному свету, плоскостью отгораживающему кусочек пространства - только пылинки вспыхивают, проходя границу. Он был одним из восемнадцати, оставшихся от четырехсот сорока человек личного состава Столичного Добровольческого батальона - его, простреленного в трех местах, подобрали местные крестьяне, подлатали как могли и переправили за линию фронта - благо, к тому времени, когда он смог кое-как ходить, она появилась. Потом были белые в желтых потеках госпитальные потолки, тупая боль в простреленной ноге, ненавистные поначалу прогулки по осеннему саду и, завершающим аккордом - ночные допросы в Специальном отделе - что, как и почему. Именно тогда он и понял, что - все не так. Не тогда, когда его одноклассники умирали в одном с ним окопе, не тогда, когда армейское начальство драпало в тыл на битком набитых краденым добром грузовиках, подсовывая в танковые зубья мальчишек вместо себя - нет. Только здесь, в покое и тепле госпиталя, когда довольный жизнью широкоплечий офицер Специальной Службы, глядя глаза в глаза, серьезно спросил его, почему он не застрелился вместо того, чтобы попасть в окружение. Последний допрос не запомнился - он сорвался-таки - что-то орал в сытые морды, потом бил в них кулаками и ногами, был утихомирен быстро и профессионально и сослан в штрафную роту рядовым. Лагеря фронтовику дать побоялись.
Ему опять повезло - в наступлении их выкосили почти полностью и всех простили - за пролитую кровь дали медаль и семь суток отпуска - ехать было некуда и не к кому, деньги были, неделя промелькнула в пьяном угаре какого-то низкопошибного борделя - и снова грязь, вши, окопы.
Война...
Победные залпы - союзники подоспели вовремя - застали его сержантом, двадцатилетним стариком-ветераном с сединой на висках и намеченная было жизнь ухнула в пропасть. Экзамены в военное училище он не прошел - сказалась штрафная рота и то, что сыновей генералов было куда больше, чем таких, как он - рядовых и сержантов. Год перебивался случайными заработками и мизерным пособием - а рядом текла совсем другая жизнь - те, кто сидел за его спиной, когда стреляли, теперь спешили жить в радости - жрать икру в ресторанах, тискать в лимузинах красоток, словом, делать все, что можно за деньги. Ненависть зрела, таилась, заставляла вынашивать планы, искать таких же, как и он - неудачников, опустившихся героев, стариков чуть за двадцать - дети, решившие поиграть в заговорщиков, не успевшие сделать этого в детстве, простреленные и убивавшие, но все же дети - и попались как дети, шутя пропустив стукача в так и не сформировавшуюся до конца организацию. Взяли всех до единого - и тех, кто говорил, и тех, кто слушал, и тех, кто просто пил горячий чай, вернувшись с работы.
Даже стукача взяли - чтобы не болтал потом лишнего.
Полгода следствия, допросов, сквозняков, сна по очереди и тюремной вони закончатся сейчас - все, что осталось - шестьдесят два шага по гулкому коридору навстречу солнечному дню, свежему воздуху, солнцу и зелени. Надзиратель неделю назад обмолвился, что на дворе уже апрель, да и по насечкам на стене выходило примерно то же самое. В общем, за дверью его ждали две вещи - жизнь, чужая, но от этого не менее приятная, и смерть - его собственная, уже привычная и потому даже родная чем-то.
Терпко звенело в ушах, каждый шаг отдавался в голове глухим всплеском, изодранные руки саднило, и, подвернув ногу на какой-то выбоине, он едва не сбился со счета - все же интересно, права легенда или нет? За счетом промелькнули мысли об исповеди, причастии, помиловании, но тут же исчезли, заглушенные одной-единственной, последней :"ВСЕ!". Больше ничего не будет. Ничего. Ни неба, ни земли - ничего. И еще неизвестно, что ТАМ. И есть ли оно вообще - это ТАМ, вдруг те кто учил его в школе, правы? и его нет? и ничего больше нет? Нельзя сказать, чтобы он верил во что-то определенно, но даже неопределенное спасало его и в окопах, и на улицах. Что-то было. Да - он повторил про себя, напирая на "было" - удивительное ощущение - говорить о себе в прошедшем времени. В сущности он ведь ничего не успел - разобраться, понять, разложить по полочкам, и мудрого старого друга не было, учителя и заступника - не успел найти, да и не хотелось особо. Все-не-все, как чет-нечет завертелось в голове, прыгало, скакало - нет-нет, это не со мной, не может быть, этого не может быть
н и к о г д а
и тут же - это реальность и ничего кроме реальности, интересно, куда попадут и долго ли я буду умирать - сразу или помучаюсь немного - билось тревожно двумя струями - одна над другой, переплетаясь, извиваясь, сливаясь и расходясь в стороны...
На выходе конвоир привычно придержал за локоть - большинство арестантов спотыкались здесь о порог, выгадывая мгновения, он - не споткнулся, перешагнул, механически отметил - шестьдесят два - не удивившись, только непонятно зачем сказал об этом пожилому усатому капралу, шедшему справа - тот не ответил ничего, лишь посмотрел виновато и чуть напуганно - никак не привыкнуть.
Пути тем временем оставалось все меньше и меньше - что было за дверью, не знал никто. И шепотом делились догадками - про двор, что моют по утрам из шлангов, испещренную пулями стену и слепые глазницы окон - четыре стены вокруг и квадрат неба над головой. Сегодня небо было голубым - он замедлил шаг и надолго - долгие пять секунд вцепился в него взглядом, запоминая и прощаясь.
Стена. Действительно - вся в оспинах пулевых отметин, но опрятная, чистая и даже какая-то уютная - видно было, что мастер клал ее на века и никак не предполагал, каким целям она будет служить. Наверное, если бы знал - отказался.
Построили около. Глухо щелкнули винтовки о булыжники. Конвоиры превратились в палачей - пока ждущих, а потому - самых любимых на свете людей. Время в молчании стало медом - тягучим и приторно-сладким. Дрожь размягчила тело, он оглянулся - сосед слева, закрыв глаза и оперевшись на стену затылком, шептал что-то, справа - мелко постукивая зубами, обхватил голову руками, будто прячась. Иллюзия рухнула со звуком шагов - уверенным и спокойным - из неприметной дверцы, чуть пригнувшись на выходе, выскользнул изящно дежурный офицер, на ходу махнул солдатам строиться, подошел, дожевывая завтрак, обтер пальцы платочком и полез в нагрудный карман за списком. Всех отвели назад - чуть вправо от шеренги и первое слово зазвучало здесь этим утром - фамилия - и строй качнулся, как от удара.
После залпа серая фигура упала сначала на колени, затем на бок, двое подбежали, оттащили на утоптанную площадочку сбоку. Второй рухнул сразу - ничком, так, что и крови не было заметно, совсем как обморок - тихо, мирно и в общем-то даже и не опасно. Дело пошло.
Его фамилия прозвучала седьмой, он, оглохший от выстрелов, не расслышал сначала, потом, поняв, что никто не выходит - значит, он - выступил вперед, запрокинул голову вверх - посмотреть еще раз, насытиться, но уже волокут, ставят, отходят - столько времени готовился, а все так быстро и напрасно, хотелось насладиться подольше, и офицер уже поднял платок, и шесть глаз, напряженно прищуренных - человеческих, и круглых, холодных, железных - винтовочных - смотрят, будто спрашивают что-то...
...последний рывок - и веревка подалась упруго, руки свободны и просятся в дело, но они пусты и слабы, а потому расходятся плавным полукругом, обнимая все - и соседей по камерам, и конвоиров, и офицера вместе с платком, и стены, и небо, замирают просторно - крестом, вспомнив что-то только сейчас - вздернув голову резко, он кричит солдатам :