Вокруг широко дрожало мутное, светло-серое, наплетшее и в глаза и на уши продолжающимися звуками, - мальчонка сидел на полу в комнате с другими детьми и пробовал мотанием головы из стороны в сторож какую-то часть светло-серого отодвинуть, - вот игрушки, лошадка на колесиках и матрешки, вот ровные короткие дощечки пола, похожие рядами на ветки ёлочки, вот тётенька "Зидя Илеиня".
- Ты головой не крути много, ушки отвяжутся, - гладит Зинда Велеевна по чубчику.
На ней белый халат. По полу рассыпаны белые, красные, синие, жёлтые кругляшки пирамидки. А вон окно, где зима и живут птички. За окном мутное, мутное и серое, а ветки дерева видно эти, ближние, а там они стягиваются с мутным, серым, и трястись, дрожать, широко начинает дрожать всё далеко и рядом, теряя белое, красное, синее, всё теряя разные цвета, отдельные от зыбкого одного...
- Сегодня у тебя день рождения, - сказала "Зидя Илеиня", - исполнилось тебе четыре годика.
- А когда придёт папа мой?
- Ну-ка, поправим рубашечку...
- А когда придёт папа мой?
- Пойдём, вместе машинки посмотрим. Тебе машинки какие нравятся? Которые мы сами из бумаги клеили?
- А когда придёт папа мой?
- Светочке куколку отдай, Серёженька. Ты мальчик, играй с машинками.
- А мой папа придёт! Он пых-пых-пых, - мальчонка оттопырил пальчик, - на войне всех победил!
- Играй, играй с машинками, детка.
Ладонь Зинда Велеевна гладит, горячая, горячая, а, начиная задумываться и раскрывая веки шире, Серёженька перебирается в широкое, серое, широкое, зыбкое, и за ним, где светлее, вспоминает и трудно видит: его кто-то ведёт за ручку вниз, на ступеньках лестницы гладкие сверху коричневые и серые, разные плоские камешки с неровными краями, и на первом этаже, где солнечно-яркий покрашенный пол, под белыми чехлами толстые кресла и круглый стол с длинными краями белой скатерти, тут, в кресле, легко сидит дядя в военном белом кителе с солнечными, золотыми погонами. Он смеётся, двигается из кресла и забирает на колени, соглашается, чтобы трогали, крутили маленькие пальчики погон, пробуя снять с плеча, забрать, - разрешает, чтобы пальчики достали из нагрудного кармана расчёску и нежная маленькая щека прижималась к толстым металлическим пуговицам, тоже солнечным, ярким...
- Дядя, ты мой папа?
- Поиграй, поиграй...
- Дядя, у Лены папы нету. У Миши папы нету. У Светы нету. У нас называется забыл как дом, а папы нету, и мамы нету. Я когда был совсем-совсем малышечка, меня родила няня Соня и Зиндя Веленя воспитательница. А мамы и папы раньше не бывает. Мы когда вырастим, тогда папы и мамы придут. У нас в группе ни у кого ни мамы, ни папы не было раньше. К нам привели Машу новенькую, а она говорит, папы и мамы бывают. Ты будешь мой папа?
- Смотри, - улыбается военный, показывая пустую руку. - Бери, ешь, - улыбается снова своему фокусу, потому что на руке появился шоколад.
- А ты был на войне? Ты всех немцев застрелил и победил? Мой папа всех победил немцев, даже?
- Победил...
Сквозь зыбкое, желтоватое тянет назад, Серёженька посмотрел на пол, вокруг и заплакал. Зинда Велеевна куда-то ушла, а кто-то забрал машинку и тряпочного медведя. Медведя он увидел у Вовы и потянул за лапу к себе. Вова не отдавал. Он ударил Вову по лицу. Вова заплакал, схватил за руку и укусил. Он опять ударил, а Вова толкнул в грудь двумя руками, нагнулся и укусил за ногу.
Теперь мальчонка плакал и от боли, а вместе с Вовой жаловаться было некому. Другие мальчики и девочки стояли рядом и смотрели, а ещё другие, подальше, играли.
Пришли тётеньки воспитательницы, сказали, будет праздничный утренник. Всем раздали красные флажки и строем по двое повели в музыкальный зал.
На стене за пианино висели портреты двух главных дяденек, Ленина и Сталина. Их украсили флажками по сторонам и алыми лентами. Все воспитательницы в белых халатах с деревянными пуговицами построились в ряд возле пианино, громко, со строго сделанными глазами начали петь:
Вихри враждебные веют над нами,
Тёмные силы нас злобно гнетут,
В бой роковой мы вступили с врагами...
Сереженька с любопытством смотрел на самого главного дяденьку Сталина. Про него уже несколько раз воспитательница рассказывала: на войне он победил всех немцев, как папа, и сделал счастливую жизнь всем маленьким детям и всем-всем дядям и тётям. У него, знал малыш, можно попросить себе папу и маму.
Нас ещё судьбы безвестные ждут...
Зинда Велеевна пела, честно глядя на малышей глубокими, мягкими взорами чёрных серьёзных глаз. Кивала головой при начале другого куплета.
Воспитательницы разошлись среди детей, ближних взяли за ручки, сказали маршировать за ними и запели:
Мы кузнецы, и дух наш молод,
Куём мы счастия ключи...
Мальчонка не понимал, для каких замков ключи и почему кузнецам лучше всех-всех-всех, а заворожено чувствовал: нужно топать ножками и повторять всякие слова со всеми, тогда становится весело, легко, и не страшно драться с Вовой.
И всем после песен дали подарки, кулёчки с печеньем и конфетами.
Вечером в спальне погасили свет. Ребёнок лежал, чувствуя тельцем тепло одеяла, и видел на потолке совсем новое, тайное для всех. В коридоре не потушили лампочку, и неровной, увеличений тенью близко от себя повторялся витой электрический провод. Таинственно сохраняя для себя неожиданное, мальчонка видел: длинная, длинная полоса конников скачет побеждать врагов, и самым высоким бугорком тени скачет пала. Тёмно-серая, длинная, длинная шла конница в поход, молчаливая
Из коридора со шваброй и тряпкой пришла худая, высокая няня Соня, как Баба-Яга из книжки, поругала Машу и Витю, и всех, кто не спит, и пошла по рядам проверять, у кого глаза открыты а кто спит. Ребёнок пробовал глаза открыть, когда няня Соня пошла из спальни, а конница изогнулась далёкой дугой, растеклась в разные стороны, мягкая, зыбкая, и папа не остался. А наша новенькая обманывает, - хотел сказать Серёженька военному дяденьке с золотыми погонами, - папочек и мамочек никогда не бывает. Ни у кого никогда не бывает.
Он промолчал, потому что детдомовским нельзя ябедничать, и уснул.
2
Серое, мягкое ребёнку всегда помнилось тёплым, самым похожим на ласковое без всяких слов одеяло постельки, и в него, мягкое, убаюкивающее все переживания добротой, затягивало, мучая временем отвлечения на иное, как в сон: так же играл, играл раз среди других мальчиков и девочек, свернулся на полу под столом, а проснулся на руках Зинды Велеевны, среди дня. В какое-то время оно, бездонно-клубящееся, нежное, позвало к себе и началось тайной, и сквозь него получалось уходить куда-то одному, почти слыша других и оставаясь со всеми...
Тогда чей-то поразивший выкрик о забытом, новом выпульнул из кроватки, - Серёженька помчался за всеми, ногами колко перебирая иголочки ночью остывшего пола спальни, коридора, комнаты, музыкального зала, - снег! снег! - кричали впереди и вокруг, примчав полуголой толпой почему-то в музыкальный зад, со стульев заглядывая на улицу, за голубоватые стёкла окон, высоких, строгих рамами и слабо пахнущих сыростью. Все прибежали в маечках и трусиках, кто-то только держал одежду и размахивал ею, и возбуждение всех, взрывающее веселье от нового в жизни не держало на месте, все бегали, спрыгивали со стульев, толкали друг друга, и девочки тоже. Кричали, - снег надо потрогать.
Высокие, наверху полукруглым окном до потолка, строгие своей узкостью двери балкона раскрывались внутрь, завораживая той, за ними серебрящейся глубиной, потёкшей низкой полосой холода не отводя, а затягивая мимо себя, через красновато-влажнеющий порог на белый, белый, пушисто светящийся балкон. Отдёргивая голые пятки, привыкая, Серёженька дошёл до решётки и подтянулся к перилам. "Нельзя! - кричали позади мальчишки, - нас заругают! Нельзя раздетыми на балкон ходить, говорили!"
Ребёнок смотрел. Утро растекалось, светлея и светлея перламутрово-блестящим, сероватым близко, а в глубине оловянным цветом воздуха, прозрачного, и будто бы толстого, тяжёлого. Вроде бы из земли сада, из забора верхних сторон веток деревьев и кустов, крыши деревянной беседки и её перил, из кирпичного крыльца внизу и цементных ваз по сторонам ступеней появился первый снег, ночью выступив наружу из всего-всего, что было на улице, - выступил и потянулся вверх, всё-всё поднимая за собой своей белой пушистой лёгкостью. Весь снег везде трудно подчёркивался оловянным толстым цветом воздуха, перламутрово-серым близко, светящимся за решёткой балкона, и весь снег, - вдыхая, почувствовал ребёнок, - всё леденящее, трудное цветом воздуха утро поместилось в нём. Он и удивился, что вдруг, что через какое-то безмолвное время опять начал слышать и медленную капель с крыши, и гудение города и голоса позади, что вдруг сильно начал дрожать, теперь застыв от морозца, - а в зал звали криками "идёт няня Соня", - Серёженька оглянулся, уже отцепившись от перил балкона, уже темно видя внутренность музыкального зала шагнул к порогу, ещё появляясь из другого, чего прежде не знал, с улицы мягкой и светящейся без яркости изнутри, как лужи воды, когда моют полы. Он и умывался, и кушал со всеми чего-то, и играл пирамидками, резиновым козлёнком, катал машинки, а заметив окно, и белое за ним на ветке дерева, и серое небо дальше начинал стихать и тянуться, задумываясь и не понимая, о чём думает, - тянуться в клубящееся тёплое, ласковое, похожее на уютную постельку...
- Дети, начинается зима, - сказала днём Зинда Велеевна. - Мы станем разучивать песни про ёлочку, скоро наступит Новый год, тысяча девятьсот пятьдесят третий. К нам придёт Дедушка Мороз и принесёт подарки.
Лёня, Витя и Маша начали спрашивать, какие принесёт подарки. Серёженька хотел спросить, когда придёт папа, и мама, а потом вспомнил, что у детдомовских папы и мамы не бывает.
3
Сказали, вместо игр сегодня будет занятие рисованием. После полдника вытерли низкие столики, опять рассадили за них и раздали листочки бумаги и по карандашику. Чиркали, кто что хотел.
Воспитательница Любовь Георгиевна большая, у неё белое лицо и на голове из толстых кос сделана корона, похожая, как была у Снегурочки, приходившей с Дедом Морозом на ёлку. Когда из окна появляются солнечные полосы, корона начинает золотисто светиться.
Серёженька вспоминал, какие украшения видел на ёлке. Он проводил прямые и кривые чёрточки от края до края неровных треугольников, что понимал ёлкой, и на них подрисовывал флажки и фонарики. Рядом с ёлкой начал рисовать Любовь Георгиевну. А не цветным карандашиком не получалось, похоже было, - виделось мальчику, - если солнечная полоса выбегала из тучи и ложилась на листочек.
Любовь Георгиевна хорошая, она не ругается. Она приходит из группы рядом разговаривать с Зиндой Велеевной. Любовь Георгиевна села на большой стол, а Зинда Велеевна стоит рядом, тоже в белом халате. Воспитательницы не настоящие тётеньки, когда они в белых халатах. А вот собираются перед вечером домой, грустно когда становится, проходят через группу в разноцветных платьях, тогда... Только почему они уходят домой? У всех мальчиков и девочек детский дом, все здесь всегда, а почему у воспитателей дома ещё другие? Все вместе должны жить, тут...
- Ещё дома есть, - рассказывал Витя из старшей группы, - называются детские колонии. Кто будет сильно баловаться или убегать из детдома, милиционеры поймают, в колонию отправят. Там на окнах решётки железные, колония по настоящему тюрьмой называется.
Серёжа помнил, что говорил Витя, и не баловался, на прогулках из строя не выходил, в тюрьму и страшный какой-то дом с названием "детприёмник" не хотел. Витю осенью назвали переростком, отправили ещё и в другой дом, - детский дом для школьников. А Серёжа иногда думал, в школе учиться не надо и вырастать не надо, потому что увезут отсюда, а здесь и в своей группе всех знал, и в других многих мальчиков и девочек, и всех воспитателей.
Надо было всегда держаться за знакомое.
- Наша директор в любом случае найдёт, как свою жизнь получше устроить, - негромко говорила Любовь Георгиевна, сидя на столе и качая медленно правой ногой. - Осенью привозили казённую картошку для персонала, так помнишь, Зинда Велеевна, мы внизу, по краям себе набирали, она ползает по куче, всю крупную кидает себе в ведро. На профсоюзном собрании на нас напустилась, нет бы обернуться, на свои дела-делишки поглядеть.
Директор, запомнил Серёжа, самый плохой человек. Жадный.
- Я от детей и через силу взять не могу, - переступила Зинда Велеевна, задом привалившись к столу. - Опять меня к следователю вызывали, допытывались, почему вы, крымская татарка, работаете воспитателем, кто вас устроил на работу в детский дом, где будущая смена наша подрастает, будущие советские люди? Я, в который раз повторяю, сюда, в Казахстан, с детдомовцами из самого Крыма попала сюда, с теми детдомовцами, крымскими, в сорок первом году, одна была им и няня, и повар, и завхоз, и воспитатель, и директор. Кому нужны мы были в сорок первом году? Война началась, вывозить нас из Крыма и не думали. Тут немцы. Муж мой в армии, сержант он, командир, узнают - в живых мне не быть, И ребятишек куда? Взяла я тридцать восемь ребятишек, мал-мала меньше, держитесь за ручки, говорю, и пошли. По дорогам немцы едут, а мы в стороне, пешком да пешком. Кому пить надо, кому какать, кому кушать. Табунком шли да шли, пока до своих солдат не дотянулись. Там на машины нас, да на поезд, наконец-то, и сюда, в Караганду, в этот самый детский дом. А ели что, когда шли? А обстирывала ребятишек где? Приснится, и боюсь во сне видеть, глазами чего знала. Теперь вызывают: кто вас устроил воспитывать будущих советских граждан? Какое у вас образование? Я по войне за руку тридцать восемь детишек вела, думала, довести бы до власти советской, хлеба на всех получить. А им что? Сидят рядом, через забор, вызывают, не нравится - крымская татарка. Ну, татарка. Ну, и что с того?
- Вот они вы, Любовь Георгиевна, - подошёл Серёженька, показывая листочек не с желанием подлизаться, и помня, что на него смотрят другие мальчики, а со знакомым ожиданием ласкового от рук большой тётеньки. Воспитательница глянула на каракули и, как и раньше, погладила по голове, посадила, придерживая рукой, и немножко покачала на правой ноге. Подтянула, близко посмотрела в глаза, и наказала нарошно сердитым голосом:
- Завтра придёт комиссия, будут вас спрашивать, как мы с вами себя ведём. Чтобы не сексотил никто, поняли?
Серёженька кивнул. Он помнил, сексотить очень плохо, не будут любить ни воспитательницы, ни дети в группе. Серёженька один раз нажаловался Зинде Велеевне на Вову, Вову отругали, а вечером остались без воспитателей - Вова подбежал, толкнул в грудь и показывал на упавшего, крича: сексот! сексот! Другие мальчики и девочки молчали, и весь вечер не хотели дружить.
Он сел за стол, почиркал на листочке и начал думать, как нарисовать Зинду Велеевну и войну. Вспомнил тень на потолке от провода к лампочке, где ровные внизу и зубчиками кверху как-будто шли солдаты в поход и впереди, самый высокий, как-будто был папа. Папа у детдомовского не бывает, думал теперь, и теперь строем шли дети на войне, а впереди, высокая, Зинда Велеевна. Мальчишка начал рисовать такие гребешки, чиркал-чиркал, и пропали разговоры кругом, шарканья стульев, свет собрался маленьким пятнышком на листочке, и в пятнышке, среди вертикальных чиркалок Серёженька разглядел...
- Бука? - крикнул он. - Бука! - и побежал к воспитательницам, почти дрожа, - Буку я написал! Тут! Тут! Тут!
Зинда Велеевна улыбнулась, разглядев каракули в листке.
- Правильно. Это буква "т".
- Мэээ? Бука шээ! - поразился Серёжа, среди каракулей опять выделяя глазами букву, похожую на настоящую, в книжках. Дети тоже прибежали смотреть, писать буквы ещё никто не умел.
- Если к первой палочке внизу приставить закорючку, получится буква эм, - сказала Зинда Велеевна. - Ну, идите все, играйте.
Серёженька побежал к окну и сел, разглядывая, что сам, сам написал. И попробовал повторить рядом - не получилось. Он сам, сам написал настоящую букву, а снова - никак. Тогда сложил листочек, спрятал за рубашку, а вечером, единственное богатство, под подушку.
4
Приходили помогать няни и воспитательницы из других групп, всех одевали в тёплые штанишки, курточки, пальтишки и шапки, подвязывали шарфы и уже в валенках выставляли на холодную веранду. На улице Зинда Велеевна выстраивала в цепочку по двое, брались за руки, и открывались зелёные высокие ворота. Начиналось что-то обворожительное, страшное всякими звуками, необычно большое после своего дома, - город.
Улица где-то далеко бледнела первыми домами и куда-то тянулась как длинная не широкая канава с домами вместо зелени по сторонам, а наверху, высоко, всё равно летели клочья туч. Она дымилась паром, морозом, вьюжными полосами снега, взлетающего за мчащими машинами. Кругловатые автобусы с маленькими замёрзшими стёклышками окон заставляли Серёженьку идти невпопад, останавливаться, долго смотреть на загорающиеся вдруг зелёные и рубиновые фонарики впереди автобусов, горящие радостным свечением, почему-то и загадочным, и напоминая что-то о новогоднем празднике. В автобусы, где они сами останавливались, входили люди. А другие люди почему-то ездили на грузовых машинах, строгих, - никто из шоферов рядом с ними не останавливался. За барьером спинами к кабинам в таких грузовиках всегда стояли два строгих солдата с автоматами дулами на кузов, и лаяли овчарки, тут же, перед тёмными рядами людей, сидящих плотно поперёк кузова. "Врагов везут, - говорил кто-то на тротуаре. - Русские, да не нравится им советская власть."
Но он, Серёжа, никак не понимал, почему русские - враги. Знал, недавно была война с немцами. Маленький мальчик думал, видя, как солдаты поправляют поднятые воротники тулупов, а ряды перед ними прячутся от ветреного мороза друг за друга, что людей сильно-сильно, неправильно-неправильно обидели, наказали, - их жалко, а когда наказывают воспитатели правильно, - себя не жалко и других не жалко в группе, когда - честно.
Серёженька уже пробовал, когда говорили рисовать, начертить, начиркать на листочке высоких солдат с автоматами, остроугольными поднятыми воротниками, - сейчас любопытно разглядывал людей в кузовах, одинаковыми старыми фуфайками похожих друг на друга, как детдомовские.
Взрослые детдомовские тоже бывают, думал о них мальчик.
Дядя-милиционер на перекрёстке замахал палкой, грузовики уехали.
Вся улица показывала себя постепенно, разная и интересная. Начинались украшенные дома, как дворцы в книжках, только с настоящими круглыми колоннами и балконами, а рядом с другими тянулась перепутанная колючая проволока и ходили солдаты с автоматами, а потом, как-будто зуб из ряда выпал, начинал долго тянуться ветродуйный пустырь и дальше опять стоял высокий дом, красивый, весь-весь дворец, весь-весь в колоннах, с солдатами у входа, и напротив высокий сильно, только не живой, не совсем настоящий, стоял и показывал на дом с солдатами возле дверей самый главный для всех дяденька Сталин,
Про него говорили детям часто и Серёженька знал: дяденька Сталин самый главный папа всех пап, всех-всех, и главнее всех-всех везде-везде, - рядом с ним, даже памятником, гулять и жить хорошо, он всегда заступится. Дяденька Сталин, помнил Серёжа, сделал всем-всем детям светлые, тёплые, просторные детдома, а скоро будут для детдомовских молочные реки и кисельные берега.
5
Ещё до просыпания перед закрытыми глазами делался мягкий, влажный серый цвет, и до самых первых услышанных и самим начатых звуков другой ничей голос звал назад, в то, что потемнее, что мягче и ласковее, и нужнее начиналось вчера где одеяло, самим подтянутое к бокам, к шее, безмолвным греющим утаскиванием ко сну опять заводило в трудное, - близко к свободе. Подкрадывался, хотелось увидеть ту самую лучшую жизнь, тут-тут, ожидалось, тут-тут получится заглянуть через сгустившееся чёрное в золотое, яркое, алое, - порог. Уже и видать вроде бы начинал мальчик через него, уже... а...
И до открытых глаз вспомнил: сегодня тоскливый, плохой-плохой день, потому что будет воскресенье, Серёжа после субботы не знал никогда, где воспитательница своя, Зинда Велеевна, и сразу опять хотел к тому порогу, назад, и в понедельник только вернуться.
Мам кто-то придумал, их не бывает. Пап тоже. Есть Зинда Велеевна, а в других группах другие воспитательницы, самые хорошие для тех мальчиков и девочек, а в группе этой ненужные. Раз воскресенье - заглянет в группу чужая воспитательница, называется дежурная, чего-то скажет, куда-то уйдёт...
После скучного завтрака играли, сами, без воспитателей. Начал плакать Вова Малыгин. У него, видел Серёжа, никто не отбирал игрушку, и не толкал, и никак по-другому в группе не обижал, - Вова заплакал и начал просить хлеб, а завтрак недавно закончился и что осталось - куда-то нянечка унесла, как всегда, и тоже куда-то ушла. "Вова, не плач," - погладила его Люда Тэн. "Хеб, хеб," - повторял Вова, сильнее краснея пятнами на лбу и по сторонам щёк. Плакал, двигая ногами в сбившихся чулочках и стуча пятками по полу. Люда поглядела на него сбоку, поковыряла в своём ушке, сказала "боля" и стала реветь, Неля Фихт подошла к Люде, наслюнявила пальцы и помазала себе под глазами. Люда плакала. Неля потянула её за платье, та толкнула Нелю - заплакала и она. "Де хеб? Де хеб?" - спрашивал Вова. Подбежал Коля, сел рядом на пол, бросил игрушку и захныкал, и Миша, и Валера, и Женя Сыздыбеков и Надя Пименова, и кто слышал, кто видел, кто был в группе - плакали и ревели, придумывая обиды и без них,
Чужая дежурная воспитательница появилась. Серёжа вытер глаза и незаметно ушёл из своей группы.
С той стороны коридорного окна были воробышки. Мальчик смотрел. В книжках, читала Зинда Велеевна, птички другие и разные: попугаи, синицы, снегири и вороны, а по-настоящему на улице одни воробьи, коричневатые, худенькие. А когда станут прилетать другие, красненькие и жёлтые птицы? Им на окна детдома тоже не положено садиться?
Не положено - самое строгое слово, помнил Серёжа. Ещё страшнее наказание, чем в углу стоять, и обиднее: скажут "не положено", и ничего-ничего нельзя.
К Зинде Велеевна приходила другая воспитательница, качала головой и рассказывала: - одного мальчика брать в детдом не положено. Его дяди-милиционеры забрали к себе с улицы. Недавно была война, одного дяденьку сильно ранили и он сделался безногим, а мальчик возил его по улицам на тележке. Дяденька солдат раненый играл на гармошке, им давали денежки и они кушали. Милиционеры хотели отдать мальчика в детский дом, а узнали, чего ему не положено было делать раньше: он родился далеко, где самый главный дядя Сталин всех-всех немцев победил. Мальчик, говорили милиционеры, в детдом не имеет права идти советский хлеб кушать, потому что не советским раньше родился. Так что другим тут ещё хорошо, хвалилась воспитательница, все в тепле и сытые, подрастут и в школу пойдут.
А раньше какой-то мальчик из старшей группы обманывал: дома - не в детдоме, а в каком-то другом, правдашним домом называется, там ещё настоящие папа и мама бывают, - дома можно кушать когда захочется, ну когда-когда хочешь! И там еда и одежда не называются казёнными. Казённое дают и назад забрать могут, и чью-нибудь рубашку после стирки надеть скажут. И какие-то настоящие папа и мама не говорят: много вас сидит на шее у государства.
Государства Серёжа никак увидеть не мог. Он думал: я сижу на стульчике, на кровати, на полу, а где шея государства? Сколько раз хотел узнать у Зинды Велеевны, а никак не мог выговорить такое слово, получалось "годасьва," и Зинда Велеевна не понимала.
Воробышки перелетели на дерево, а потом совсем куда-то делись. В свой детдом, понял Серёжа.
Внизу он видел сад, а за ним тянулись сарай и забор. Мальчики из старшей группы раз залезли на сарай и затащили с собой наверх. Там сидели и смотрели через колючую проволоку на взрослый детдом.
Двор маленький, весь тесно огорожен досками, туда привозят дяденек на машинах с будками без окошек. Два солдата с автоматами встанут сзади перед будкой и чего-то говорят. Дяденьки выходят на улицу, руки за спину убирают и идут в дом между автоматчиками, а других из дома к машинам солдаты выводят. Такой детдом для взрослых совсем плохой, - дяденьки детдомовцы скучные ходят, головы вниз держат, как-будто плакали раньше, а солдаты строго кричат на дяденек-детдомовцев. На них и овчарки рвутся и лают, в том детдоме.
Успокаиваясь размышлениями, Серёженька окончательно понял: все лада - и малыши, и большие, живут в детдомах. Тогда почему воспитательницы говорят между собой о каких-то своих семьях, а вечером всегда и на воскресенье уходят в какие-то свои дома? Они же учат - тут семья большая, общая и дружная, тут мы все семья, все малыши и воспитательницы, и няня Соня с хрипящим голосом, шваброй и ведром с водой, и тётя повар, - она кушать в группу приносит, и сторож во дворе, сгоняющий с сарая с приговором, "успеете в тюрьме побывать, жизнь большая," и сад, и забор, - наше всё, говорят всегда, и вместе все должны быть, а воспитательницы уходят. И зачем в других детдомах папы и мамы, а не вместе все, не здесь?
Его позвали в группу.
6
Держась по двое за руки, вся группа тянулась через поляну к близкому парку. Зинда Велеевна рядом с первой парой несла бидончик с питьевой водой. Солнечно-синее густое небо низко-низко стояло над бугром поляны, оно пахло травой и деревьями. А толстые белые облака стояли, как незаправленые постели, когда во всей группе днём меняют простыни, наволочки и пододеяльники и учат помогать нянечке.
В парке разрешили играть и сказали не отбегать далеко. Под деревьями Серёжа пошёл по тропинке и чуть не наступил на что-то красивое. Он поднял что-то, с пластинками по сторонам, похожими на мыльницу, и железным внутри. Хотел побежать к Жене Сыздыбекову спросить, чего нашёл, а встретился мальчик из старшей группы. Между пластинок он достал железное, и получился ножик. "Ножик! Ножик!" - закричал мальчик другим своим и побежал. Серёжа догнал его, - "отдай, отдай," - а те мальчишки и отобравший ударили несколько раз и сказали не говорить Зинде Велеевне. Серёжа сильно-сильно хотел подержать в руке холодные, рябовато-красные пластинки и внутри разглядеть, куда прячется железный ножик, - злился и лез драться, и в куче-мале выхватил из каких-то пальцев ножик, теперь опять сложенный. Другая воспитательница, подойдя, спросила, у кого ножик. Она разрешила немного подержать, не вытаскивая из пластинок лезвия. Забрала, стала узнавать, кто начал драться.
Серёжа помнил несколько букв, как их писать, и что детдомовцу на детдомовца жаловаться нельзя, И убежал между деревьями в чёрную, как коридор без лампочек, аллею.
Впереди стоял папа. Мальчик понял: - папа! папа! - и, протягивая ручки вперёд, заторопился.
Папа стоял на ровном камне, не низком и не высоком, руками только до сапога получилось достать. Толстые сапоги, большие. Тяжёлая каска, и с плеч такое - как простынь, если двумя концами на шее завязать и два вниз опустить, - свисает тяжёлая простынь, тоже тёмного цвета. И автомат не совсем настоящий, только похожий, как на картинках.
Папа стоял каменный, покрашенный, и не мог говорить. Зато умел смотреть. Немножко в сторону от середины дорожки отойти - прямо в глаза глядит.
Серёжа смотрел. Молчал. Узнавал, чего-то вспоминая и не вспомнив совсем никак: его папа этот и такой, потому что кто-то говорил, - у всех детдомовских папы солдаты и были на войне.
Он подскакивал, тянулся-тянулся, изловчился и залез к папе на камень, где начинались тяжёлые толстые сапоги. А по сапогам залез выше, но обнять папу за шею не получилось. Серёжа попристраивался, трудно удерживаясь наверху, хотел, хотел по-всякому залезть к самым плечам, а не выходило, - и обнял холодноватые сапоги.
Посидел на траве возле папы. Стебли упруго поднялись вслед за ним.
Близко от каменного папы из земли косо торчала широкая труба, как пушка в книжке. Мальчик подобрал палку, бил по трубе и прислушивался, - буаа, буаа, - шло сквозь деревья, понарошку возвращаясь долгим громом, и мальчик оглядывался, понимая: я стреляю из пушки во врагов, я помогаю папе сражаться. Все другие наши папы-солдаты услышат и придут к нам тоже помогать. Буаа... Буаа...
В какую сторону в парке бежать к папе, сразу запомнил; уходил, оглядываясь на каждом повороте разных аллей.
7
Мальчик жил. Как-то начали слышаться выкрики, разговоры рядом, как-то вытянулось из тёплого, задумчиво-серого светлое, - жёлтые стены своего дома, детского, из себя, изнутри золотисто светились за шевелящимися ветвями сада, и белые обводы окон, белые балкон и колонны, круглые под ним, сильнее, торопливее радовали праздничностью. Какие-то самые красивые деревья поворачивали листья серебристой изнанкой, а другие тяжелели глубокой зеленью того крайнего лета, где ещё непонято оно начинает остужаться.
По всем сторонам вытянутой поляны своего, детдомовского сада, рядом с домом, заранее составили столы в один большой-большой, для всех сразу. Обедать на праздник "Проводы в школу" рассадили по группам, только не на те места, не как раньше. Серёжа вместе со своими оказался, где рядом начинались самые маленькие, их некоторых нянечки и воспитательницы кормили, ложками подавая во рты.
В оранжевый борщ налили толстый рыбий жир и сказали начинать кушать. Он зачерпнул с самого краешка, без тошного жира. Нянечка увидела, размешала в тарелке. Сказала, все должны кушать витамины.
Не двинулся. Зимой, думал обидно, давали горький сок, и его пил не боялся. Оторвут от витаминного цветка на окне колючую ветку, давят из неё сок на ложку и всем по очереди обязательно дают проглотить, чтобы не болели и зубики не выпадывали. Зимой и того сока не боялся, а рыбий жир не мог потрогать и губами - тошнило.
Трудным и непонятным тянулся обед, и сам день. Всех из группы рядом, и его, назвали "наши завтрашние школьники", и радовались, воспитательницы и нянечки, - эта группа, к близкой осени самая старшая, выходит из дошкольного детдома, и их скоро переведут в детдом для взрослых. Без спроса, хочет ли он, Серёжа, его радостно считали почти чужим, ненужным здесь и придумали увезти куда-то, а красивый, всегда свой дом с жёлтыми стенами, сад, а добрая Зинда Велеевна и няня Соня, сердитая всегда понарошку, и все-все мальчики и девочки, всегда кто рядом, они останутся, они... они...
Мальчик тосковал, не ел. "Вы все хорошие-хорошие, - думал человечек, - я хочу быть всегда с вами, я знаю вас всех и вы меня знаете, и я не буду баловаться, только оставьте меня? Я же ваш всегда был, я же тут родился и жил всегда...
Возле деревьев летал толстый шмель. Он не слушается воспитателей, - продолжал думать человечек, - ему не говорит директор "твои метрики подготовлены" и не увезут его никуда, и надо быть шмелем, он всегда летает где хочет.
И чего-то, чего-то непонятное никак не останавливалось. Раньше знал, что нельзя переходить в старшую группу, - из неё отправляют куда-то, где чужие все, - а вырастал. Один раз посадили в машину, повезли в больницу, зимой. На полу машины была продолговатая дырочка, в ней дорога превращалась в расплывчатые быстрые полосы, если ехала машина, и в спокойные пятна, когда останавливались. Полосы останавливались, не рвали через глаза что-то внутри, а что-то такое, непонятное, никак не останавливается, не хотел - а вырос.
И в обратную сторону, как при поездке в больницу и назад, сюда, - маленьким снова стать, - как?..
..."Детдомовские! Детдомовские!" - кричали чужие дети, городские, в школе, куда приводила Зинда Велеевна, потому что во взрослых детдомах "объявили карантин" а первое сентября всё-равно наступило. "Детдомовские!" - чувствовал Серёжа себя сразу в чём-то и в чём-то виноватым, - а такой вины не было среди своих, - "детдомовские, ыыы..." - и смотрел на высунутые языки дразнящих, их оттянутые уши, вытаращенные глаза... "Их мамки и папки побросали, они дураки! Они воришки, их в тюрьму надо! Они мамкам не нужны, их в колонию отправят! У них не мамки, знаем! У них," - и дальше один другому шептали на ухо.
На переменах собирались у одного и того же окна, полукольцом, спинами к стене. Не жаловались учительнице. Стояли, спинами к стене. Отвечали на тумаки кучей.
Городские бегали по коридору с разной, разной едой. Кидались хлебом. Свой назначений дежурный раздавал по кусочку хлеба с повидлом.
Одинаковая еда на всех, одинаковая одежда, один на всех настоящий портфель, одинаковые всем злые дураки чужой стаи...