Панфилов Алексей Юрьевич : другие произведения.

Из литературной предыстории стихотворения Е.А.Баратынского "Недоносок"

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:




 
Пушкин очень любил Энгельгардта за то, что он охотно играл в карты, и за то, что очень удачно играл словами... Тотчас по водворении моем приветствовал он меня следующими куплетом:
Mon Prince,
De quelle province?
- Coucou,
De Moscou.
Можно представить себе, с каким единогласием весь пансионский люд подхватил этот куплет.

П.А.Вяземский,
Автобиографическое введение



СУДЬБА ОДНОГО ОТКРЫТИЯ


Комментируя в издании 1936 года стихотворение "Недоносок", И.Н.Медведева и Е.Н.Купреянова обнаружили зависимость Баратынского от сонета французского поэта XVII века Жана Эно (d"Hesnault, или Dehénault и т.д.) "Речь матери к своему недоноску" ("La mere à l"avorton"). Их мнение подкрепляла гипотеза о том, что, употребляя слово "недоносок", Баратынский подразумевал одно из значений французского слова "avorton" - "мертворожденный". Авторы комментария утверждают, что русское слово "недоносок" этого значения не имеет и может означать только "рожденный до срока". Обращением к сонету Эно и может объясняться появление в стихотворении Баратынского этого "необычного для русского языка значения слова". (1)

Гипотеза эта принадлежит Б.В.Томашевскому, она была брошена им в устной беседе с комментаторами издания и охотно повторяется в работах о Баратынском. А между тем, на поверку дело обстоит чуть ли не... прямо противоположным образом! Достаточно обратиться к словарям, чтобы убедиться, что французская лексикография специально не выделяет у слова "avorton" того значения, какое приписывается ему Томашевским. (2)

Правда, если мы обратимся к нашему Большому академическому словарю, то под словом "недоносок" также найдем только такое общее определение: "Ребенок, детеныш, рожденный прежде времени". Однако один из двух приведенных в словарной статье примеров сразу же конкретизирует это определение в требуемом нам направлении:


"В первый же месяц болезни у нее родился трехмесячный недоносок" (В.Я.Брюсов, "Рея Сильвия"). (3)


Если же мы воспользуемся Словарем Даля, который, кажется, не заподозришь в ориентации на специально литературное употребление, то выяснится, что никакой асимметрии между значениями русского и французского слова не существует. Слово "недоносок" (в интересующей нас области значений) определяется:


"недоношенный плод, зародыш; выкидыш, или ранее должного рожденный". А "выкидыш", в свою очередь: "недоносок, младенец или вообще детеныш, рожденный настолько преждевременно, что жить не может". (4)


Это полностью соответствует и появившейся полвека спустя повести Брюсова, и написанному за тридцать лет до Словаря Даля стихотворению Баратынского. Таким образом, необходимости прибегать к французскому языку для объяснения словоупотребления Баратынского нет, и предположение Томашевского придется отвергнуть.

Однако ошибочная гипотеза, как это часто случается в научных исследованиях, сыграла положительную роль, воодушевив комментаторов сообщить о французском источнике стихотворения Баратынского, обнаружить который способен далеко не каждый читатель и даже исследователь истории русской литературы! Тот факт, что Баратынский соблюдал чистоту русского языка, не означает, конечно, что он не имел дела с сонетом Эно. Тем более, что стихотворение это было раскритиковано в столь одиозном для любого поэта-романтика издании, как "Лицей" Лагарпа (1799).

Досадно только, что и в этом случае авторы комментария уклонились от исторических фактов.


"Сонет Эно вошел в историю литературы как классический образец французского сонета. Лагарп, насчитывая во французской поэзии всего только пять сонетов, достойных внимания, называет на втором месте "Сонет о недоноске",


- пишут они.


"Всецело безупречные сонеты очень редки <...> например, сонет Эно о "недоноске" остроумен, но грешит избытком выисканных и однообразных антитез",


- пишет Лагарп. (5)

И это характеристика "классического образца французского сонета"?! Наоборот: это пример сонета, которые Лаграп... отказывается включать в число безупречных!

И отзыв Лагарпа, и сама тема задетого его критикой барочного стихотворения одинаково способны были раздразнить любопытство читателя, тем более поэта-профессионала, и побудить его ознакомиться с сонетом Эно (Лагарп даже не удостоил процитировать его в своем монументальном труде).

И вот, после того, как было сделано это ценное указание на источник, авторы комментария сразу оговорились... что стихотворение Баратынского не имеет ничего общего с замыслом французского сонета! Глубокая философская концепция, которой обладает произведение Баратынского, не находит себе никакой предпосылки в этом сонете, тема которого, по их заверениям, послужила лишь предметом пустой игры слов. Так это или не так, читатель комментария убедиться не может, поскольку текст стихотворения полностью не приводится. Однако можно заметить, что эта оценка полностью дезавуирует предшествующие утверждения комментаторов, ведь если стихотворение Баратынского не имеет ничего общего с замыслом сонета Эно, то не остается никакого основания говорить и о "заимствовании (именно у этого автора) самой темы".

Оговорка Медведевой и Купреяновой сыграла роковую роль для дальнейшего изучения проблемы, уверив позднейших исследователей в отсутствии необходимости сопоставления двух этих стихотворений. Очень уместно замечание такого авторитетного знатока Баратынского, как Г.Хетсо, что в барочной культуре образ "недоноска" не ограничивается сонетом Эно, а был широко распространен как метафора человеческого удела вообще. (6)

Однако познакомившись с полным текстом французского стихотворения, подобную неувязку в оценке литературных контактов Баратынского с сонетом Эно мы можем оправдать разве что обстановкой интеллектуального террора, свирепствовавшего во времена составления комментария. Приходится только сожалеть, что заключение Медведевой и Купреяновой, сделанное "страха иудейского ради", механически воспроизводится и в современных работах о Боратынском.




НЕПРОЙДЕННЫЙ ПУТЬ


Хотя в предшествующие десятилетия сопоставление стихотворений Баратынского и Эно никогда не выходило за границы, намеченные первопроходцами, зато по мере изучения самого стихотворения "Недоносок" за это время постепенно были накоплены данные, которые теперь позволяют понять, каким образом и в какой степени соприкасаются художественные замыслы этих произведений. Иными словами - каковы степень и характер зависимости Баратынского от его литературного источника. Решающее значение в этом вопросе имеет недавнее монографическое исследование Н.Н.Мазур.

В первых главах своей статьи исследователь обстоятельно охарактеризовала два корпуса материала, оказавшего влияние на формирование произведения Баратынского. Во-первых, это диффузный комплекс существующих в русском фольклоре представлений о младенцах, умерших до крещения. (7) Представления эти, по заключению Мазур, обладают большим сходством с тем, как изображен главный герой Баратынского. Надо признать, сделанные сопоставления при интерпретации стихотворения оказываются немаловажными.

Об этом можно судить уже по тому, как удачно они позволяют истолковать смысл выражения "роковая скоротечность", употребленного в отношении "бытия" недоноска. Если раньше оставалось только гадать, почему - "роковая", то теперь со всей определенностью можно ответить: потому что не хватило времени окрестить младенца и, согласно народным представлениям, его душа не была спасена... Жаль только, что исследователь учитывала исключительно данные, зарегистрированные в современных работах по фольклористике, и, хотя и называет повести Гоголя "Страшная месть" и Одоевского "Игоша", не использовала источники, отражающие представления образованных современников Баратынского о том же самом фольклорном мотиве (например, труды И.М.Снегирева).

А во второй главе своей работы Мазур обратилась к дантовским реминисценциям в стихотворении Баратынского. Перспективным здесь, между прочим, представляет общетеоретический тезис о том, что литературное реминисцирование может носить не случайный и хаотический, а планомерный и целенаправленный характер, так что мотивы из разных частей произведения-источника специально подбираются заимствующим автором, чтобы составить новое художественное образование. (8)

Среди прочих рассматриваются реминисценции из пятой песни поэмы "Ад", где повествуется о загробной судьбе преступных любовников, таких как знаменитые Паоло и Франческа. И здесь мы встречаем показательное утверждение исследователя. Оно развивает ранее сложившееся у нее впечатление от стихотворения Баратынского, что его элементы сополагаются вне видимой связи. Образуя, если нам позволено будет дополнить от себя, нечто в жанре загадки. (9) И вот теперь, оглядываясь на пройденный к этому времени путь, автор статьи признаётся... что не видит возможности сказать, чéм мотивируется сопряжение в пределах одного стихотворения обнаруженного ею комплекса дантовских реминисценций с описанным в предыдущей главе фольклорным материалом.


"...Пятая глава "Ада", описывающая кару за грех любовной страсти, казалось бы, не представляет прямой содержательной параллели к "Недоноску",


- утверждает она. (10)

Впрочем, исследователь указывает на параллель к русским представлениям о загробной судьбе некрещеных младенцев, существующую в католической традиции и в поэме Данте в частности: души добродетельных людей, не знавших крещения, помещаются в Лимбе, преддверии ада. (11) Но никакого сходства с соответствующими местами поэмы у Баратынского Н.Н.Мазур обнаружено не было.

Как напоминает автор статьи, аналогичное совмещение фольклорно-религиозного и дантовского подтекстов происходило также в стихотворении Пушкина "Бесы" (1830). Но, в отличие от стихотворения Баратынского, такое смешение явно оправдано у Пушкина, с его видением несущихся по воздуху бесов. Подобная картина грешников, несущихся вихрем по вечному кругу, в пятой песни у Данте, имеет, с морфологической стороны, точное соответствие в православно-византийских представлениях о "воздушных мытарствах", сопротивлении демонических сил на пути к небу, которое необходимо преодолеть душе по исходе из тела (а самым тяжким из этих "мытарств" считается именно блудное). К тому же генетически эти представления связаны с католическими представлениями о чистилище. (12) В своей синтетической картине Пушкин в той же степени воспроизводит образ дантовской поэмы, в какой и отечественные представления о "воздушных мытарствах".

Именно такие "воздушные мытарства", образ которых глубоко укоренился на русской религиозной почве, изображены и в финале стихотворения Пушкина "Жил на свете рыцарь бедный...", средневеково-католическая окраска которого проявляется уже в самой первой строке ("Бедные рыцари Христовы" - изначальное название ордена тамплиеров). Вообще же речь может вестись не об отдельных случаях, таких как стихотворения "Бесы" и "Недоносок", но о существовании целой литературной традиции поиска серьезных или шуточных параллелей между поэмой Данте и отечественными фольклорными и религиозными представлениями, вплоть до романа Достоевского "Братья Карамазовы, где в "литературном предисловии" к поэме о великом инквизиторе (ч.II, кн.V, гл.V) "Комедия" Данте сопоставляется Иваном Федоровичем с апокрифом "Хождение Богородицы по мукам".

Почти одновременно со стихотворением Баратынского параллель между поэмой Данте и другой отраслью русской народной культуры - лубком проводилась в диссертации будущего идеолога журнала "Московский наблюдатель", в котором стихотворение это впервые было напечатано. (13) Сюжет "воздушных мытарств", кстати, является одним из популярнейших сюжетов лубочных картинок и родственного им жанра средневековых книжных миниатюр.

И с этого пункта, оказавшегося камнем преткновения, исследование Н.Н.Мазур сворачивает на путь традиционных представлений о замысле стихотворения Баратынского и характере его центрального персонажа. "Недоносок" у Баратынского - "метафора поэта" вообще, и в частности... Данте.

Мы, однако, не назвали бы это вполне удовлетворительным объяснением появления мотивов из Данте, какими бы уничижительными ни были слова великого итальянца о себе самом и как бы они ни были сходны с иными автохарактеристиками персонажа Баратынского. Можно ли с чистой совестью назвать Данте - поэтическим "недоноском"?! Контекст первопубликации стихотворения указывает на иную функцию этой острокритической метафоры, равно как и на то, что поэтический замысел Бараынского... разделялся целой группой единомышленников. Появление стихотворения "Недоносок" в журнале "Москвоский наблюдатель" в 1835 году сопровождалось публикациями, развивающими тот же образ в метафорическом плане.

Так, например, в биографическом эссе о Генрихе Гейне говорится об


"одном из тех гениев, которые умирают, не вылупившись из своего кокона; какой-нибудь Дюссельдорфский или Маинцкий помещик, отдавший имение свое на аренду, и приехавший в Париж за небольшим наследством, не имея ни малейшего подозрения, что в нем таится зародыш великого человека <...> Я хотел счесть, сколько гениев умерли таким образом, не познав себя". (14)


То же - в очерке "Литературное сотрудничество", развивающем темы программной статьи Шевырева ("Словесность и торговля"):


"Он мог бы быть великим поэтом, музыкантом, живописцем; но он сын мещанина, его поместили к банкиру, чтоб учился вести счетные книги, знать курс иностранных денег; он сын лавочника, его учат правоведению; он сын лекаря, ему преподают медицину". (15)


Как видим, образ Баратынского в этих публикациях, подобранных, чтобы сопровождать появление его стихотворения, приобретает вполне определенное, чуть ли не терминологизированное значение. Оно восходит еще к стихотворению Жуковского "Сельское кладбище" и почти одновременно со стихотворением "Недоносок" развивалось в романе Стендаля "Красное и черное". В этом смысле, назвать Данте "недоноском" можно было разве что в шутку, и это, конечно, не может вполне объяснить появление реминисценций из его поэмы в стихотворении, не только шуточном.

Мы убеждены, что осталась неиспользованной возможность, не сворачивая на проторенную дорогу интерпретации стихотворения "Недоносок", продолжить накопленные самим же исследователем наблюдения, поскольку именно они и приведут к правильному пониманию творческих отношений стихотворения Баратынского к сонету Эно. Соединение в одном произведении реминисценций сюжета о любви, осужденной законом, и представлений о загробной судьбе некрещеных младенцев рождает новое художественное целое и проливает дополнительный свет на замысел стихотворения Баратынского и его место в литературном процессе.

Что же касается самой апории, столь рельефно обнаружившейся в исследовании нашей предшественницы, - то пусть история литературы напомнит нам, кáк сочетались, даже еще в ближайшую автору стихотворения "Недоносок" эпоху, выявленные Н.Н.Мазур две группы мотивов.




КНИГА ИЗ ПУШКИНСКОЙ БИБЛИОТЕКИ


В 1835 году, уже после того, как было опубликовано стихотворение Баратынского, в библиотеку Пушкина поступила книга "Путешествия и странствия по Российской империи, Татарии и части Персидского царства" врача Джона Кука (16) - шотландского вольнодумца, одного из приверженцев того "чистого аθеизма", "уроки" которого Пушкину доводилось брать в южной ссылке (письмо В.К.Кюхельбекеру весной 1824 года). То, что "Путешествия..." Джона Кука оказались в пушкинской библиотеке в декабре 1835 года, не означает, конечно, что он не знал их раньше.

Книга Кука была известна петербургским литераторам уже, по крайней мере, в конце 1810-х - начале 1820-х годов. Из нее был заимствован анекдот "Смелый и сметливый подьячий" ("Не худо иногда напиться и пьяным"), опубликованный в 1821 году в журнале "Благонамеренный", а в 1826 вошедший в собрание сочинений издателя журнала А.Е.Измайлова. (17)

В этой книге, в частности, можно было прочитать своего рода светскую "проповедь" о вынужденных тиранией общественного мнения убийствах незаконнорожденных младенцев. В связи со стихотворением Баратынского, мы думаем, будет небезынтересно привести этот фрагмент целиком:


"За блуд наказывают нестрого", - рассказывает путешественник, словно бы сравнивая свои личные впечатления со свидетельством Данте. - "Священник велит много раз в день молить Господа о прощении, стоя на коленях и кланяясь. Закон также повелевает, только если предстоит родиться ребенку, что мужчина должен купить своей любовнице молочную корову. За все время, пока я был в России, я лишь один раз слышал об убийстве ребенка.

Боюсь, что наш нелепый шотландский обычай принуждать посягнувшего на целомудрие к публичному покаянию - эта отрыжка папизма - является главной, если не единственной причиной убийства младенцев. Ведь у наших женщин столь же тонкие чувства и такое же человеколюбие, как у всякого на земле. Но ужас перед публичным позором и бесчестьем ввергает некоторых из них в отчаянье, заставляя руки делать то, что омерзительно сердцу. Блуд, без сомнения, - преступление против порядка, но убийство ребенка дело настолько отвратительное и в Шотландии настолько частое, что вопиет о поиске средств более сильных и действенных, нежели до сих пор применявшиеся для предотвращения подобных преступлений. И если бы духовенство отказалось от этого обычая и опрокинуло свою скамью для кающихся грешников, то, я уверен, спасло бы девятнадцать из каждых двадцати детей, которые теперь страдают как жертвы смертельного страха матерей перед позором. Человеколюбие послужит мне извинением за это нерадостное отступление <...>". (18)


Благодаря открытию И.Л.Фейнберга, который после длительного недоразумения, вызванного неверным прочтением имени автора, выяснил, каким образом попали к Пушкину "записки доктора Кука" (так называет их в сопроводительном письме приславший их соотечественник Кука, начальник Ижорских заводов А.Я.Вильсон), - благодаря совершенному в 1975 году открытию, эта книга оказалась в сфере внимания историков, но, увы, не историков литературы.

В экземпляре пушкинской библиотеки сохранилось девять закладок, (19) сделанных в первой половине первого тома, и автор открытия был обнадежен своим успехом настолько, что обратился с призывом, намечая перспективу будущих исследований данной проблемы:


"<...> надо <...> выяснить, чтó же заинтересовало Пушкина в "записках доктора Кука", на чтó указывают положенные им в книгу закладки <...>". (20)


До самого последнего времени, то есть на протяжении трех с половиной десятков лет, к выполнению этого благого пожелания исследователи даже не приступали. В нашей предыдущей работе мы разгадали тайну одной из этих закладок - ту самую, которая связана с анекдотом о "смелом и сметливом подьячем". Надежда, что удастся раскрыть еще одну тайну - находится в прямой зависимости от современного уровня интерпретации стихотворения Баратынского "Недоносок".

Приведенный нами фрагмент находится на пятьдесят третьей странице первого тома. Эта страница закладкой Пушкина не отмечена. Но означает ли это, что этот текст (а он, повторю имеет тему, сходную с темой опубликованного за девять месяцев до получения книги стихотворения Баратынского) прошел мимо его внимания? Как раз наоборот: есть признаки, заставляющие в этом усомниться. Предпоследняя, восьмая по счету закладка была вложена в разворот, на котором находится... вставной эпизод о случае детоубийства при взятии крепости Очаков войсками фельдмаршала Миниха в 1737 году:


"Хотя в мои намерения входит сделать мой рассказ как можно более кратким, все же я не могу не упомянуть о двух храбрых деяниях, совершенных нашим соотечественником, из Абердина, насколько мне стало известно, по имени Иннз. М-р Иннз, лейтенант конной гвардии, выпросил у Императрицы разрешение служить волонтером под началом графа Миниха.

Он ехал на некотором расстоянии впереди фельдмаршала, но у него на виду, по улицам Очакова. Без сомнения, офицеру очень горько было видеть солдат, в другое время совершенно послушных, настолько обезумевшими, что началась резня. Иннз окликнул гвардейца-гренадера, который, как варвар, показывал турецкого ребенка, которого только что пронзил штыком, и, насмехаясь, забавлялся предсмертными судорогами невинного дитяти. Иннз, принужденный положить конец этому варварству, сделал выговор гренадеру, в очень резких выражениях. Гренадер, как я сказал, обезумевший от ярости, отбросил ребенка и, забыв о своем долге, бросился к Иннзу, который, не собираясь уклоняться от неравного поединка, встретил его, отклонил его штык (ибо тот намеревался его заколоть) и одним ударом снес ему голову с плеч. Другой солдат, с величайшим негодованием видя, как м-р Иннз отнесся к его другу, устремился против него, также с привинченным штыком, но встретил ту же самую участь.

Фельдмаршал, свидетель храбрости Иннза, горячо его похвалил. Это воодушевило некоторых других офицеров, которые вскоре после того заставили солдат обрести чувство долга". (21)


Вот содержание страниц, обративших на себя особое внимание Пушкина. Они дают представление о повествовательной манере автора, который то слишком резво забегает вперед, то, наоборот, топчется на месте, - и стиль которого современный английский историк дипломатично назвал "лишенным изящества" ("graceless"), (22) наш же соотечественник подверг самому суровому приговору. (23)

Сразу останавливает на себе внимание то, что эти страницы связаны с ранее процитированным нами фрагментом тематически: и там, и там речь идет о детоубийстве, правда, по совершенно различным мотивам, и совершаемом к тому же в каждом случае лицами противоположного пола. Однако обращает на себя внимание английское написание имени храброго конногвардейца: Innes. Оно сходно... с женским именем: Инес (Инеса) - и как бы снимает противопоставление между его антагонистом и героинями более раннего рассуждения автора о матерях-детоубийцах!.. Одновременно превращая лейтенанта Иннза... в отдаленного предшественника того безымянного конногвардейца, которому предстоит набедокурить в поэме Пушкина "Домик в Коломне" (это же имя носит... "бедная Инеза" - одна из возлюбленных Дон Гуана, упоминаемая им в первой сцене "маленькой трагедии" Пушкина "Каменный гость").

Но что еще более важно, два фрагмента связаны между собой структурно: оформлены как вставные новеллы; содержат рамочные элементы, указывающие на их положение по отношению к основному повествованию (в первом случае - это "извинение за нерадостное отступление"; во втором - тоже извинение, но за нарушение принципа краткости рассказа). Причем эти элементы расположены симметрично: в одном случае он поставлен в конце фрагмента, в другом - в начале его.

Ряд дополнительных формальных средств подчеркивает эту соотнесенность. Конечно, специальное исследование показало бы каким образом убийство детей во время военного штурма связано... с литературными интересами Пушкина, (24) - но если не лишено правдоподобия предположение, что примененная Куком изощренная система литературных приемов не осталась необнаруженной столь компетентным читателем, то закладка, сделанная на одном эпизоде, должна служить, помимо всего остального, косвенной отсылкой к другому из них.

Среди этих формальных средств, о которых мы упомянули - одно, присущее творческой манере автора книги в целом. Ее, как мы видим, характеризует весьма любопытное противоречие. Во "Введении" Кук, безошибочно предугадывая читательскую реакцию (которую, в частности, и воспроизвели процитированные нами современные исследователи), заявляет, что "чувствует себя неуверенно в совершенно новой для него роли автора". (25) В то же время высокие литературные достоинства его "Записок" выдают в нем опытного писателя, заставляя подозревать в неуклюжести повествовательной манеры искусную стилизацию. (26) Так вот, игра слов, шекспировская по духу, которая пронизывает ткань его книги, принадлежит к числу этих достоинств.

Читатель пушкинской эпохи мог оценить это достоинство в полной мере. Литераторы - современники Пушкина подходили к каламбуру исторически дифференцированно, умея различать в нем явления разного масштаба, и в изданиях этого времени мы не раз встречаем теоретически осознанное противопоставление "шекспировского", или "аристофановского", и "водевильного" его типов. (27)

Игра слов встречает читателя Кука с первой же фразы "Введения":


"The public must decide concerning the merit of the following travels: meanwhile their author, meaning well <...> hath strictly adhered to truth <...>";


и продолжается систематически и развернуто:


"The first boat built in Petersburgh by him is placed at the end of this palace; and both house and boat are covered over with a shade of a thimber <...>"; etc. (28)


Второй из интересующих нас в связи с пушкинской закладкой фрагментов в этом отношении не исключение. Мы встречаем это явление в одном из его последних периодов, который придется повторить целиком на языке оригинала:


"The granadier, as I said mad with rage, threw the infant from him, and, forgetting all duty, made his way to Innes, who, far from deserting the unequal challenge, received him, put his bayonet aside, (for the fellow intended to have stabbed him) and, at one blow severed his head from his body: another soldier, with great indignation, seeing how Mr Innes had served his friend, made at him with his screwed bayonet also, but met the very same fate".


Отличительной особенностью этого каламбура является... его двуязычный характер. В своем предисловии (вообще, несмотря на свой лаконизм, чрезвычайно информативном и которое по праву может быть названо литературным манифестом) автор специально обращает внимание читателей на то, что по долгу службы (он был приближенным кн. М.М.Голицына) будто бы знает русский язык лучше, чем тот, на котором написана книга:


"Long absent from his native country, and, by his business, obliged to learn the language of others, he hath had little or no leasure to cultivate that of his own <...>".


А между тем, к 1770 году, когда должны были писаться эти строки, Кук вот уже почти 20 лет как осел в своем родном городе Гамильтоне и, работая врачом среди своих соотечественников, кажется, имел возможность как следует вспомнить свой "природный язык"! Это абсурдное заявление принадлежит к числу парадоксов, с первых же страниц встречающих читателей его книги.

Как бы то ни было, мы можем быть уверены, что сохранность каламбура в русском переводе органично вписывается в создаваемый авторский образ. Нас нисколько не затруднило перевести это место как "снес голову с плеч" (букв.: "отрубил") и "отнесся к его другу" "(букв.: "услужил"). А благодаря своей этимологии, русский вариант служит дополнительным связующим звеном между вторым фрагментом о детоубийстве с ключевым мотивом первого из этих фрагментов: свр. "носить ребенка", "быть на сносях", и вплоть до интересующего нас в первую очередь: "недоносок".

Чтобы не оставлять у читателя последних сомнений относительно своих намерений, автор дублирует русско-английскую игру слов в приведенном отрывке, расцвечивая ее новыми обертонами. Каламбур, естественным образом возникающий в переводе ("отбросил ребенка... бросился к Иннзу..."), в оригинале отсутствует ("threw the infant from him... made his way to Innes..."). Но дело в том, что, хотя эти слова не вступают в каламбурные отношения между собой, все же они образуют каламбуры с другими (предшествующим последнему и последующим первому) словами того же отрывка: "...as I said mad with rage" и "with his screwed bayonet also..." Таким образом, параллелизм в словесной игре между русским и английским текстом книги сохраняется и для этого случая!




БЛЕСК И НИЩЕТА ПРИМЕЧАНИЙ


Шотландец Д.Кук со знанием дела говорит об "отрыжке папизма", когда связывает частоту детоубийств с конфессиональной практикой. Критика религии вообще занимает определенное место в его книге. (29) Сонет духовно близкого ему французского поэта-либертина Ж.Эно является тем пунктом литературной предыстории стихотворения Баратынского, где обе тематические линии, выделенные Н.Н.Мазур, сочетаются, - и он едва ли не служит предвосхищение критического выступления врача-вольнодумца: в стихотворении Эно также можно подозревать разоблачительный смысл.

Благодаря американскому исследователю В.Ляпунову, который в своей статье о Баратынском и Гете решил целиком перепечатать текст сонета Эно из французской антологии барочной поэзии, (30) мы имеем возможность привести и проанализировать это стихотворение в его сопоставлении со стихотворением Баратынского:


          Toy qui meurs avant que de naistre,
Assemblage confus de l"estre et du néant,
          Triste avorton, informe enfant,
          Rebut du néant et de l"estre,
          Toy que l"Amour fit par un crime,
Et que l"Honneur défait par un crime à son tour,
          Funeste ouvrage de l"Amour,
          De l"Honneur funeste victim,
Donne fin aux remords par qui tu t"es vangé;
Et du fond du néant où je t"ay replonge?
N"entretiеns point l"horreur don"t ma faute est suivie.
Deux Tyrans opposes ont decide ton sort:
L"Amour malgré l"Honneur, t"a fait donner la vie,
L"Honneur, malgré l"Amour, te fait donner la mort. (31)


Так вот, оказывается, о чем идет речь в этом изумительном барочном стихотворении (нет никакой возможности согласиться с приведенной в начале нашей статьи отрицательной оценкой ортодоксального классициста Лагарпа)! О младенце, рожденном преступной Любовью и преступно же уничтоженном Честью, - и после того, как было обнаружено реминисцирование Баратынским дантовской песни о преступных любовниках, принципиальное сходство двух стихотворений может быть со всей определенностью сформулировано. Дантовские ассоциации открывают в изображении "недоноска" тот же самый ракурс, в каком он изображен у Эно. Хотя этим, конечно, не исчерпывается содержание вполне самостоятельного поэтического произведения Баратынского.

Знаменитый в XVII-XVIII вв. сонет Эно был впервые опубликован в 1658 г. в альманахе "Nouveau Cabinet des Muses". (32) И хотя он несколько раз перепечатывался на протяжении ХХ века, (33) читатели Баратынского предпочли подождать, пока он будет воспроизведен в статье В.Ляпунова, чтобы в полном объеме ознакомиться с его тестом. Но зато теперь не так просто проигнорировать эту параллель, как слышавшим об этом сонете лишь из комментария 1936 года, - и повторить вслед за Г.Хетсо:


"...Предположение, что тема стихотворения Баратынского была подсказана не имеющим ничего общего с ним сонетом французского поэта Эно "Sonnet sur avorton" , кажется нам малоубедительным". (34)


Узнавшим текст этого сонета становится очевидно, что не в пресловутом "заимствовании темы" заключается дело, и удивляться приходится не изысканности параллели, проведенной комментаторами Баратынского, а тому, с какой тщательностью поэтом были воспроизведены художественные особенности источника.

Речь должна идти прежде всего о жанровых инкрустациях, отмечающих оба произведения. Уголовная проблематика сонета продиктовала поэтику: преступная мать, даже наедине с собой, не сразу признаётся в том, что ее ребенок погиб насильственной смертью, а говорит сначала загадочно. С формально-литературной стороны, в первом катрене сонет несет на себе черты жанра загадки.

В этом наглядно удостоверяет тот самый комментарий к изданию 1936 года, в котором авторами - Медведевой и Купреяновой невольно поставлен своего рода эксперимент. Они процитировали только первую строфу сонета (та же цитация повторена в издании 1957 года в серии "Библиотека поэта"), - и тем, кто шел по их стопам, не было никакой возможности догадаться, что речь в стихотворении идет вовсе не о фатальном исходе преждевременных родов! По мнению авторов этого открытия, только прозвучавшим в первой строфе мотивом бездомности, "промежуточности" положения недоношенного младенца между космическими сферами и обязано стихотворение Баратынского сонету Эно. Но дело было куда сложнее, и лишь последующий ход материнского монолога дает возможность понять, с чем же в действительности имел дело Баратынский.

Сонет Эно представляет собой не что иное, как монолог детоубийцы, - и до тех пор, пока дантовский материал в составе стихотворения Баратынского не был замечен, исследователям (например, хорошо знавшему сонет В.Ляпунову) не удавалось сконцентрировать внимание на этом определяющем обстоятельстве. В самой сердцевине сонета Эно находится та же трагическая коллизия смерти некрещеного младенца, которая продиктовала и сказочно-фольклорный колорит стихотворения "Недоносок". У французского поэта этот мотив выражен в первой терцине при помощи внутренней формы слов ("fond" и "replohgé"): "Будет ли дно у того небытия, в пучину которого я тебя погрузила?" Эти метафоры не обязательно подразумевают, что мать утопила свой выкидыш. Они создают, по контрасту, образ крещальной купели, вместо которой мать "погрузила" свое дитя в пучину небытия. Емкость поэтического образа у Эно такова, что им передается и мука религиозного, но суеверного человека, обуреваемого страхом, что она тем самым лишила его возможности воскресения к жизни - "дна" смерти.

Черты жанра загадки различимы в стихотворении "Недоносок", что называется, невооруженным глазом, особенно в первом четверостишии. Персонаж стихотворения словно бы задает читателю вопрос: "Угадай, кто я такой?" А теперь к тому же, в ходе своих исследований русской традиции четырехстопного хорея до стихотворения Баратынского, Н.Н.Мазур сделала новое открытие. Оказывается, стихотворение "Недоносок" имеет несомненное генетическое сходство с классической стихотворной загадкой В.И.Майкова 1773 года "Я ни воздух, ни вода..." (ответ: "дым"). (35) Остается только положить рядом начальные строки двух этих произведений, чтобы опытным путем убедиться в природе жанровой инкрустации в стихотворении Баратынского.

Но в том-то все и дело, что классическая форма загадки не оставляет ни малейшей возможности объяснить, что же происходит с этими жанровыми признаками в стихотворении Баратынского потом. По какой причине они словно бы рассеиваются, уступая место метафизической сокровенности самого его замысла? Это, видимо, и послужило причиной непоследовательности автора статьи, когда она, вопреки собственному наблюдению, неожиданно начинает отрицать... наличие в стихотворении признаков жанра загадки вообще! (36)

Требуемое объяснение и дает построение сонета Эно. Указанная метаморфоза у Баратынского служит точным воспроизведением того "лирического движения", которое составляет душу этого стихотворения и которое осталось недоступным холодному рационализму Лагарпа. Только Баратынский, исходя из своих интересов, калькирует это движение с его поверхностно-литературной стороны, а у автора его источника и жанровые признаки загадки, и последующий отказ от них понадобились для раскрытия внутреннего мира детоубийцы, для создания эффекта внезапного прорыва исповедальности в ее монологе.




ЧИСЛОВОЙ ОРНАМЕНТ


Вскользь намекнув читателю, что Кук, возможно, учитывал написанный столетием раньше французский сонет, когда составлял свою маленькую "проповедь" о детоубийствах, - мы имели в виду не только сходство идейных позиций двух авторов. Обращение к тексту книги, заинтересовавшей некогда издателей журнала "Благонамеренный" и вновь выступившей на сцену в 1835 году, обнаруживает ее зависимость от текста стихотворения, заинтересовавшего Баратынского. В последней фразе данного фрагмента Кук воспроизводит лексическую структуру соответствующих стихов сонета Эно: "стыд" - "ужас" - "жертва". Срв.:


...De l'Honneur funeste victime,
Donne fin aux remords par qui tu t"es vangé...
N'entriens point l"horreur don"t ma faute est suive.


And were the clergy to part with, or knock down their stool of repentance, it would, I am confident, save nineteen of twenty children, who now suffer as a sacrifice to the terrors of the mother"s shame.


Но мы уже знаем, что этому тексту у Кука корреспондирует фрагмент об убийстве турецкого младенца солдатом-гренадером, отстоящий от него в книге на добрых полторы сотни страниц. И если мы взглянем на этот фрагмент с той же точки зрения, то окажется, что воспроизведение лексической структуры сонета Эно, как ни в чем не бывало, продолжается и здесь - как будто оба этих разрозненных куска составляют одно непрерывное повествование!

Выявленное структурное соответствие текста Кука с сонетом Эно дополняется здесь еще одним мотивом: "участь". Срв.:


Deux Tyrans opposes ont decide ton sort...


...made at him with his screwed bayonet also, but met with the very same fate.


К этому нужно прибавить еще одно соответствие, уже не лексическое. Решение судьбы младенца в сонете Эно представлено в образе судебного поединка, схватки двух враждебных друг другу "тиранов", - и повествование Кука в этой вставной новелле служит как бы ожившей эмблематической иллюстрацией этой поэтической "подписи". Таким образом, реминисцирование сонета Эно - это еще одно, чрезвычайно остроумное литературное средство, с помощью которого фрагмент, отмеченный Пушкиным, соотносится с фрагментом, тематически родственным стихотворению "Недоносок".

В этой связи особый интерес вызывает то обстоятельство, что номера страниц книжных разворотов, на которых напечатаны эти "вставные новеллы", содержат одинаковые цифры: 52-53 и 204-205. Если, взятое изолированно, такое совпадение могло бы рассматриваться как полиграфический казус (впрочем, и сам по себе способный привлечь внимание библиофила), - то теперь оно приобретает в наших глазах статус литературного приема. Мы уже отмечали вероятность того, что эти приемы не остались незамечены Пушкиным. В том, что они не прошли бесследно для Баратынского, мы сможем сейчас убедиться.

1835 год, когда в журнале было опубликовано стихотворение "Недоносок", ознаменован в жизни Баратынского крупным творческим событием: выходом двухтомного собрания его стихотворений и поэм. Ко времени работы над составлением первого, стихотворного тома, то есть в 1832 году, (37) книга Кука должна была быть известна Баратынскому, потому что ее полиграфические особенности отражены в этом издании. Инициатором же этого издания был Пушкин. Не исключено, что "Записки доктора Кука" могли быть к этому времени известны и ему. (38)

При составлении первого тома Баратынским (быть может, повторю, в сотворчестве с Пушкиным) был заимствован прием орнаментального использования книжной нумерации, который наблюдается для номеров страниц в книге Кука. Применение этого приема было обнаружено Мазур: у Баратынского, как в зеркале, отражают друг друга графемы, начертания арабских цифр, соответствующих римским цифрам, которыми пронумерованы два стихотворения, обладающие явным сходством. "Трудно удержаться от предположения, - пишет исследовательница, - что связь стихотворений "Когда исчезнет омраченье" и "Болящий дух врачует песнопенье" проявилась в собрании 1835 г., где они напечатаны соответственно под номерами LXVI и XCIX", (39) - то есть 66 и 99. И даже в выборе цифр Баратынский следует Куку! Потому что использованные тем 2 и 5 по начертанию почти так же симметричны друг другу, как и цыфры, использованные Баратынским.

Помимо орнаментальной функции связывать две тематически сходные единицы композиции книги, избранные числа имеют отношение и к биографии авторов. Как заметила Мазур, оба числа у Баратынского кратны 33; именно в 1833 году планировался сначала выход первого тома. (40) Аналогично у Кука. Цифры на одном из интересующих нас разворотом его книги, а именно 53, имеют прямое отношение к его биографии, к появлению его путевых заметок: в 1735 году Кук собрался ехать в Россию, и это первая же дата, которую встречает читатель.

Обратим внимание, что эффект зеркальности номеров возникает у Баратынского лишь при "переводе" из римских цифр в арабские. Это очень похоже на то, как лишь при переводе каламбура на русский язык проявляется эффект соотнесения эпизодов в "Путешествиях и странствиях..." Кука. Впоследствии можно будет заметить сходное явление в сонете Эно, пока же достаточно и того, что мы можем наблюдать, как Баратынский детально воспроизводит систему игровой, полупародийной "шифровки", примененную Куком. А это значит, что записками шотландского хирурга была унавожена и та почва, на которой взошло стихотворение "Недоносок".

Однако в первом томе "Стихотворений Евгения Баратынского" была отражена не только система шифровки, но и конкретный случай ее применения. Обращенность к реминисцированию "Записок доктора Кука" позволяет объяснить одну особенность издания Баратынского, которую при других обстоятельствах можно было бы счесть полиграфическим браком. Но это не брак, а скорее "бракосочетание". Речь идет о сбое нумерации произведений первого тома; во втором томе "Путешествий и странствий..." сбой произошел в нумерации глав, когда дважды был повторен номер 14. И как сейчас увидим, мнимая путаница у Баратынского тоже построена вокруг этого номера.

В книге Баратынского (для удобства мы используем арабские цифры) семь стихотворений были пронумерованы неправильно, из-за того что два номера были пропущены - 110 и 111. Но дальше этих семи номеров путаница не пошла: два номера были потом повторены дважды - 117 и 118, и правильная нумерация остальных стихотворений была восстановлена. (41) Странный способ восстановить нумерацию, когда можно было просто заменить неправильно поставленные номера!

Как бы то ни было, в результате этих манипуляций номер 114 в этом локальном композиционном ряду приобрел особое значение. Вот фрагмент оглавления; в скобках указаны правильные номера:


...109.
112 <110>. Мадона.
113 <111>. "О, верь: ты нежная дороже славы мне..."
114 <112>. "Мой дар убог и голос мой негромок..."
115 <113>. "Мой неискусный карандаш..."
116 <114>. Последняя смерть.
117 <115>. К.А.Свербеевой.
118 <116>. Бесенок.
117.
118.
119...


В результате семь стихотворений были как бы пронумерованы дважды. Среди этих семи только номер 114 расположен симметрично относительно центра: в первом столбике цифр он третий от начала, во втором - третий от конца. Только он следует одновременно как за двумя номерами, которые были пропущены, так и перед номерами, которые повторяются. Наконец, хотя среди этих семи стихотворений присутствуют такие шедевры, как "Мадона", которая начинает этот ряд, или "Бесенок", который его заканчивает, - нет, кажется, необходимости доказывать, что оба стихотворения, соответствующие номеру 114, - лучшие из семи. Можно лишь напомнить, что в Части I журнала "Московский наблюдатель" в год выхода издания появятся два стихотворения, которые в творчестве Баратынского составляют этим двум естественную параллель: "Недоносок" и "Последний поэт"...

Композиция семи стихотворений воспроизводит вкратце структуру "Комедии" Данте: от рая ("Мадона") до преисподней ("Бесенок"). Ориентацию на структуру дантовской поэмы можно наблюдать и в заглавии книги Кука: "Voyages and travels through the Russian Empire, Tartary and part of the Kingdom of Persia". Слово Empire созвучно слову Эмпирей - высшему райскому кругу у Данте (хотя это слова разного корня). Татария, Tartary - Тартару, адской бездне. В последнем же словосочетании заглавия зашифровано латинское слово Чистилище, Purgatorium: part of the Kingdom of Persia; получается: P.rgatori.m, отсутствует буква, которая повторяется в этой словоформе дважды и стоит второй от конца и начала.

Дантовская эстетика обусловила у Баратынского и Кука и выбор цифр для числового орнамента (6 и 9; 2 и 5): структура мира у Данте имеет подобие игральной карты, где ад и рай не просто находятся вверху и внизу, но еще и ориентированы друг по отношению к другу в противоположные стороны.

Остается добавить, что сбой в нумерации глав у Кука, по всей видимости, также является литературным приемом. Как и Баратынский, Кук имитирует ошибку наборщиков; как и он, оставляет читателю возможность догадаться об этом. Свидетельством тому может служить уже то, что ошибка не была исправлена во втором издании, но даже еще в первом "неправильный", второй раз повторенный номер главы помечен звездочкой, и значит - не ушел от внимания издателей книги. Это такая же курьезная попытка компенсировать опечатку, как впоследствии у Баратынского - восстановление порядка нумерации с помощью дважды повторенных номеров стихотворений.

Таким образом, мы делаем вывод, что вошедшая в состав пушкинской библиотеки книга была в свое время тщательно изучена Баратынским, вплоть до мельчайших полиграфических особенностей, и особое положение в оглавлении первого тома его "Стихотворений" 1835 года номера 114 отражает подчеркнутый повторением номер 14 в составе второго тома "Путешествий и странствий..." Нужно учитывать, что всего глав в этом томе пронумеровано... 41!

И результаты этого изучения не замедлили сказаться при создании стихотворения "Недоносок".




ЭГОТИСТ И НЕДОНОСОК


По замечанию Г.О.Винокура, в местоимении 1-го лица "мы имеем дело не просто с субъектом речи, а с субъектом речи, обозначающим самого себя и тем самым - говорящим о себе". И действительно, есть бесчисленное число случаев, и градаций таких случаев, когда субъект речи, употребляя местоимение 1-го лица... не говорит о себе. "Вопрос о том, кто говорит и кто слушает речь, связан с категорией лица в языке, - связан, но не сводим к ней целиком". (42)

Неизбежное существование в языке этого зазора недаром с такой настоятельностью выявлено и подчеркнуто аналитической мыслью лингвиста-филолога. Благодаря ему, непоколебимое убеждение слушателя или читателя в том, что в данном тексте его автор "говорит о самом себе", может оказаться обманчивым, намеренно созданным, чтобы ввести в заблуждение. Или наоборот: явную разницу между действительным автором произведения и его персонажем, говорящим от первого, лица можно счесть условностью, риторическим приемом...

Особенно рельефно этот парадокс сказывается в истории интерпретации стихотворения "Недоносок". Как мы видели на примере Н.Н.Мазур, его читателей и исследователей постоянно одолевает соблазн предположить, что под прикрытием речи фантастического персонажа Баратынский рассказывает о своей собственной поэтической участи.

Но, может быть, этот персонаж и вся его история и впрямь не имеют никакого отношения к жизни и творчеству поэта, который о них рассказал? И Баратынский, создавая свое стихотворение, имел дело с совершенно посторонним ему, чужим жизненным, литературным и культурно-историческим материалом?

Касаясь субъектной структуры стихотворения Баратынского, исследователи не забывают подчеркнуть ее нетипичность для его творчества. "Во всей лирике Баратынского нет, между прочим, другого стихотворения, где формы личного местоимения употреблялись бы столь часто, как в "Недоноске". (43) "Недоносок" - редкий в поздней лирике Баратынского и единственный в "Сумерках" текст, в котором обозначен субъект и отсутствует адресат речи". (44) Но зарегистрированную особенность стихотворения недостаточно рассмотреть только изолированно, имманентно. Она представляет собой явление не просто лингвистическое, но по существу своему - историко-литератуное.

В июне 1832 года Стендаль, автор величайшего романа о "недоноске" - Жюльене Сореле, принимаясь сочинять описание своего путешествия во Францию в двадцатых годах XIX века, так и оставшиеся незавершенными "Воспоминания эготиста", - думал о том, как он будет перечитывать их... почему-то именно в 1835 году ("если буду тогда в живых"). И тем самым... точно "предсказал" дату появления стихотворения "Недоносок"! Интенсивное употребление местоимения 1-го лица, которое привлекло внимание исследовательницы в стихотворении Баратынского на общем фоне его местоименной поэтики, - это и есть... "эготизм".

Слово это рождалось в Англии первой четверти XVIII века в атмосфере самой настоящей мистификации. И Стендаль, с легкой руки которого оно было перенесено на французскую почву, несомненно, эту игру ощущал. Издатели журнала "Спектейтор", которым принадлежит честь изобретения этого слова, всерьез уверяли читателя, что позаимствовали его именно у соотечественников Стендаля - грамматиков монастыря Пор-Рояль. Они будто бы использовали этот термин для обозначения явления, предосудительного с точки зрения религиозной морали.

Разумеется, в подлинных трудах Пор-Рояля подобного термина найти невозможно. (45) Хотя... автору этих строк все-таки посчастливилось встретить источник, из которого, возможно, было заимствовано - не само это слово, но обозначаемое им понятие. Более того: это источник, оправдывающий заявление английских журналистов-сатириков и делающий их мистификацию не такой легкомысленной и откровенной, какой она казалась до сих пор... Читателям, которых заинтересовала история возникновения этого слова, советую обратить внимание на страницы в трактате Н.Мальбранша "Разыскания истины", посвященные Монтеню и его книге "Опыты".

Как бы то ни было, включаясь в эту растянувшуюся на столетия игру, Стендаль как бы возвращал слово "эготизм" на материнское лоно французского языка.

Нельзя сказать, чтобы Стендаль выставлял себя религиозным фрондером, когда названием своих путевых записок приобщал себя к этому "предосудительному" явлению. В соответствии с двусмысленной игрой, которая сопровождала его появление на свет, слово сразу же, еще в 1714 году, в журнальном очерке Д.Аддисона приобрело амбивалентность значения и обозначаемое им явление нашло себе множество оправданий. Это впоследствии в английском языке, отягощенное моральными оценками, это слово стало обозначать сосредоточенность говорящего на себе самом и собственных действиях, и далее, склонность характера - тщеславие, самомнение, себялюбие. (46)

Очерк же Аддисона не только утверждает, но и... коварно опровергает эту систему оценок. Он построен на комическом контрасте: выступив с осуждением "эготизма", автор пестрит те же самые страницы... местоимением "I". С одной стороны отмечая недовольство современников Цицерона склонностью этого великого государственного деятеля говорить о себе, с другой - одобряет эту особенность его сочинений, поскольку их автор был участником больших исторических событий и, говоря о себе, рассказывает об Истории с большой буквы. Аддисон признается к тому же, что получает маленькое удовольствие, видя слабость великого человека.

Наконец, - и здесь автор эссе вплотную подступает к поэтике стихотворения "Недоносок", - Аддисон говорит в защиту "эготизма", что он может доставить постороннему удовольствие еще и в тех случаях, когда автор пишет, притворяясь вымышленным персонажем, ведет с читателем "игру в прятки". Эта своеобразная разновидность повествования от первого лица открывает новый аспект в определении Г.О.Винокура: ведь местоимение "я", повторим, делает предметом высказывания не самого говорящего, сколько того, кого он хочет заставить считать таковым свою аудиторию, - и представление слушателей (читателей) об авторе речи далеко не всегда совпадает с истинным положением дел.

Местоимение первого лица, таким образом, имеет ярко выраженную социальную природу, и это объясняет противоречивость оценок, которые заслуживает практика его интенсивного употребления.

Столь же многогранным подход к понятию "эготизма" оставался и у Честерфилда, который в письмах к сыну советовал избегать эготизма в светской беседе, и в то же время просил почаще прибегать к нему в личных письмах к отцу. (47) И даже тогда, когда, уже в пору Стендаля, Кольридж в "Лекциях о Шекспире" восклицал, что "излишнее себялюбие, которое проявляется в эготизме, скорее воцарится в аду, чем поработает на небесах", (48) - то и он вкладывал в свои слова известную долю иронии. Дело в том, что Аддисон, назвав типичным образчиком эготизма книгу Монтеня (в этом, между прочим, проявляется его зависимость от трактата Мальбранша), в подтверждение приводил опубликованные в 1666 году слова И.Скалигера (того самого, который изобрел "новую хронологию"), утверждавшего, что отец Монтеня торговал сельдью, и возмущавшегося тем, что Монтень смеет сообщать читателю о такой ерунде, как свое пристрастие к красному вину.

В следующей фразе цитаты, которая на этом месте оборвана Аддисоном, Скалигер посылал Монтеня к чорту и называл его наглецом. (49) Так что Кольридж, в шутку называя "эготизм" указателем на дороге, ведущей в ад, возможно, выражал не собственное мнение, а обыгрывал это пожелание Скалигера. Тем более, что в контексте очерка Аддисона бранные слова Скалигера приобретали разоблачительную силу по отношению к их автору: неизвестно, что является большей "наглостью" и "самомнением", сообщать ли читателям о своем пристрастии к белому вину или о том, что отец твоего врага - торговец селедкой! (50)

Самоотождествление Стендаля с кругом явлений, обозначаемых термином "эготизм", было, таким образом, подготовлено традицией употребления этого слова. С точки зрения Стендаля, "эготизм, но только искренний, - один из способов изображать внутренний мир человека". Он присоединяется к английской традиции парадоксального употребления слова, когда говорит, что "полнейшая искренность" автора - это "единственное противоядие, способное заставить читателя позабыть" его "вечные "я"", то есть личные местоимения, которыми он уснащает свое повествование.

Но особая роль в разработке и использовании потенциала амбивалентности слова принадлежала... английским путешественникам XVIII века - тому самому Джону Куку, которого читали Баратынский и Пушкин, и уже упомянутому нами, разделившему с ним почти одновременно тот же самый географический маршрут Ионе Ханвею.

Эти географические сочинения представляют собой важный, но совершенно пропущенный историей литературы этап в развитии формы повествования от первого лица, ведь как раз с литературной стороны они не рассматривались всерьез никогда. Даже такой осведомленный автор, как А.Г.Кросс, благодаря капитальному исследованию которого перед нами и предстала полная панорама литературного материала, одобряет высказанный в предисловии Кука принцип простоты и неприукрашенности повествования (предвосхищающий, в частности, поэтику "искренности" в путевых записках Стендаля) и в то же время упрекает автора... за отсутствие грациозности! Кажется, два этих свойства исключают друг друга.

Надо отдать должное английскому историку, он заметил единство литературных взглядов, выраженных в предисловиях "записок Доктора Кука" и вышедших в 1763 году воспоминаний о персидском посольстве А.Волынского еще при Петре I (J.Bell, "Travels from St.Petersburg in Russia, to diverse parts of Asia", vol.1). (551) Но причиной сделанного наблюдения послужил интерес не к литературной стороне произведений, а к биографическим контактам их авторов: судьбоносными встречами с Беллом, добившимся к тому времени влияния при русском дворе, обрамляется пребывание Кука в России. Впрочем, последняя встреча с Беллом является не биографическим фактом, а литературным приемом, поскольку, как указывает сам же Кросс в другом месте, Белл вернулся в Россию навестить родных лишь в 1751 году, (52) а Кук уже отбыл на родину в 1750.

Зато от внимания Кросса остался скрытым тот факт, что единство творческих принципов характеризует также предисловия Кука и Ханвея, потому что сведений об их жизненных встречах - нет.


"Эготизм, столь частый и обычный в этих его путевых записках, едва ли может обижать (can scarce offend), потому что он в них неизбежен (as it is essential to them)",


- утверждает Кук о себе - авторе "Путешствий и странствий..." и особенностях своего повествования в 1770 году. (53)

Почему неизбежен? - Это разъясняет Ханвей в 1753-м: природа путевых дневников (говорит он) делает эготизм неизбежным ("renders egotisms unavoidable"), ведь автор почти не имеет возможности избежать того, чтобы не стать героем собственного рассказа, поскольку слишком часто приходится упоминать свои собственные поступки и переживания, - но зато Ханвей не боится никого обидеть ("have not been fearful of offending"), по возможности избавившись от предубеждений и уповая на свою доброжелательность к людям; впрочем, добавляет он, я не всегда мог удержаться от сатирических ноток, ибо сравнение обычаев или мнений обнаруживает не только красоты, но и не недостатки. (54)

Уже это простое сопоставление способов выразить одну и ту же мысль дает представление о соотношении литературных стилей двух авторов. Экспликация эготизма как литературного принципа, афористично провозглашенная Куком и распространенная Ханвеем, далее в книге Ханвея сопрягается с развернутыми же рассуждениями о религиозном и общественном самоотречении. (55) Ханвей как бы берется делом доказать, что глубокой религиозности (в этом отношении атеист Кук выступает его антиподом) эготизм нисколько не противопоказан. Этот лейтмотив возвращает к очерку Аддисона, где вымышленное возникновение термина объяснялось требованиями религиозной морали.

Зависимость от этого очерка отмечает и Ханвея, и Кука. Оба автора едины в том, что они продолжают подспудную апологию эготизма, прозвучавшую в журнале "Спектейтор", и выполняют эту задачу, как будто бы договорились действовать сообща и распределив между собою обязанности! Как мы видели, оба они объясняют это явление нейтральными требованиями своего литературного жанра, а не порочной склонностью человеческого характера. Любопытно, что Ханвей для обозначения своего труда использует слово "журнал", которое может означать как дневник путешествий, так и дневник интимно-биографический. В этом можно усматривать шутливую полемику с Аддисоном, который мемуары считал одной из нестерпимых форм эготизма. (56)

Другой такой же формой для английского журналиста являются... предисловия, и что касается Кука, то в этом случае "опровергнуть" изобретателей слова берется именно он. Форма его предисловия представляет собой диаметральную противоположность форме очерка Аддисона. Если тот хочет осудить эготизм, а сам между тем "эготизирует" на каждом шагу, - то предисловие Кука отличает другое противоречие. Заявив о своем неотъемлемом праве на "эготизм", на всем протяжении предисловия он, тем не менее, говорит о себе (как, наверное, уже обратил внимание читатель)... в третьем лице!

Впрочем, надо сказать, что и Ханвей демонстрирует немалую искушенность в профессии литератора, умудрившись и в этом случае вполне оригинально спародировать Аддисона. Он это делает не в начале, как Кук, а в конце своей книги: помещает в аннотированном указателе имен и предметов слово... "Автор" и - кратко повторяет содержание всего своего "журнала", но уже не в первом, а в третьем лице.




AT HOME


Этот "географический" этап в развитии концепции "эготизма", возможно, не укрылся от взора Стендаля. И в то время, когда Баратынский штудировал Кука, он тоже обратился к литературным экспериментам английских путешественников XVIII века. Непосредственную ориентацию Стендаля на эти произведения обнаруживает прием, который можно было бы назвать инверсией национальной принадлежности. Если в "Воспоминаниях эготиста" он стилизует свою парижскую жизнь на протяжении 1821-1830 гг. как путешествие в чужую страну (в одной из эпитафий, которые сочиняет для себя герой его книги, он называет себя "Анри Бейль, миланец"), - то делает это, равняясь на Ханвея и Кука. Кук утверждает, что не стыдится считать Россию своей второй родиной. (57) - Стендаль переворачивает это утверждение. Там чужбина становится родиной, здесь, наоборот, Париж "остраняется" как чужбина.

Другой же конструктивный элемент образа Франции в "Воспоминаниях эготиста" восходит к книге Ханвея. Десятилетнюю жизнь в Париже Стендаль преподносит как путешествие, даже "поездку", или записки посетившего Париж путешественника. Ханвей поступает прямо противоположным образом. С исчерпывающими подробностями описав свое полуторагодовое персидское путешествие, он принципиально отказывается описывать пять лет своей жизни в не менее экзотическом Петербурге: на том основании, что оседлая жизнь в городе - это не путешествие ("as I was not on a journey, I kept no journal"). (58)

"Когда мы привязаны к одному и тому же месту, - утверждает Ханвей, - любопытство естественным образом притупляется; и когда мы смешиваемся с толпой, в нас редко пробуждается то честолюбие, которое питает нашу потребность в знаниях". "Путешествия и странствия..." Кука здесь выступают в отношениях дополнительности с книгой Ханвея: под этим заглавием, как и Стендаль, Кук самым подробным образом описывает год своей оседлой жизни в русской столице.

Подобно Куку, Ханвей называет Петербург... своим родным домом ("a place which a man considers as his home"). (59) Не считая пребывание в чужеземном городе за часть путешествия, он тем самым приравнивает его к жизни на родине. Наконец, в заключительной части второго тома, где Ханвей помещает несколько очерков о том, что он увидел, вернувшись на родину, он недвусмысленно и в развернутом виде формулирует принцип, который объединяет его с манерой очерковой прозы Стендаля:


"Поскольку сведения о своей стране я получал за рубежом и в очень ограниченном количестве, домашние дела ныне предстают передо мной в большой степени как предмет исследования и любознательности, а не только кровной заинтересованности. Вещи всегда тем более поражают нас, чем более они новы; благосклонный читатель может рассматривать меня даже как иностранца, который дает отчет об увиденном, в той мере в какой его новизна, разнообразие или исключительность привлекли его, делая поправку, однако, на разницу в исходных побуждениях, так же как в багаже знаний и впечатлений, полученных в детстве". (60)


Трех авторов объединяет преемственность в игре с оппозициями "свое/чужое" и "путешествие/оседлое пребывание", границы между которыми размываются, "остраняя" одни и те же явления в разных системах отсчета, так что их неизменяемый "эйдос" выходит наружу.

Путешествия в Персию Ханвея и Кука происходили почти одновременно (соответственно, в 1743-1745 и в 1745-1748 гг.), хотя и совершенно независимо друг от друга. Оба возвратились в Британию в 1750 году. Приходится сожалеть, что А.Г.Кросс не обратил внимания на игровой, полу-пародийный характер указателя в книге Ханвея, в котором невозможно найти имени Кука. (61) А между тем, если прочитать саму книгу, то окажется, что заключительная часть первого тома ее (глл. LIV-LVIII)... на три четверти состоит из выдержек из дневника путешествия Кука (Ханвей пишет: Cooke), (62) совершенного в составе посольства кн. М.М.Голицына в Персию. И это объясняет нам пристальный интерес, десятилетия спустя проявленный Стендалем и Баратынским, потому что доказывает, что "эготизм" для авторов английских путешествий являлся не только предметом эстетской игры, но и творческим принципом построения произведений.

Ханвей в предисловии заявляет, что первоначально он собирался написать очерк истории английской торговли с Персией в районе Каспийского моря. (63) Мотивы, двигавшие им, прозрачны: этот очерк был бы полемически направлен против автора изданного в 1742 году Д.Шпильманом дневничка путешествия в Персию основателя этого направления английской торговли Д.Элтона. (64) Элтон, вследствие своего авантюризма, стал непримиримым врагом Ханвея, да и всех остальных благоразумных английских купцов. Но, продолжает Ханвей, этот замысел - против его собственного намерения! - был затем расширен ("but this work, for reasons maturely considered, now becomes enlarged beyond my original design"), и в книгу был добавлен не только дневник его собственного путешествия, но и собранные дневники других путешественников в этом географическом регионе, в том числе и прежняя брошюра самого Элтона.

Аналогичное рассуждение мы найдем, если обратимся к уже упомянутым воспоминаниям Белла, состоящим из описания четырех путешествий, совершенных им по России и прилегающим странам (в том числе, и военной экспедиции в Персию Петра I, горячим приверженцем которого он был и даже оставил неопубликованную книгу собранных анекдотов о нем): (65) Белл утверждает, что у него и в мыслях не было публиковать что-либо о России, до тех пор пока на этом не настоял его друг! (66)

Можно догадаться, какую в этих обстоятельствах функцию могло иметь у Ханвея пространное изложение проблематики "эготизма", присущего-де дневникам путешествий: жалоб на то, что автор не имеет возможности не стать героем собственного рассказа, что часто приходится упоминать свои собственные поступки и переживания... Столь громко прокламированное, это явление призвано было послужить контрастным фоном для принципиально коллективного характера его книги! Изоморфны общей структуре книги и включенные в нее выдержки из "дневника Кука": составитель не скрывает своего приподнятого расположения духа, заявляя, что этот дневник "оказался неверен в некоторых подробностях", и поэтому... он дополнял его "из других источников, столь же достоверных". (67) И эти дополнения оформлены таким интригующим образом, что в результате становится вообще невозможно определить, какой текст в этих главах принадлежит Куку, какой авторам "дополнений", а какой - самому составителю. Местоимение "I", хваленый "эготизм" путевых записок в полной мере выявляет здесь свой социальный характер.

Внутреннюю, творческую сторону книг такого рода очень точно охарактеризовал Н.Г.Охотин на примере известной "Панорамы Санктпетербурга" А.П.Башуцкого (1834): недостаточно было обладать такой фантастической осведомленностью, какой обладал о нашей северной столице адъютант петербургского генерал-губернатора Башуцкий, "надо было еще захотеть (и суметь) написать об этом". (68) Рубеж 20-х - 30-х годов XIX века - время, когда этот феномен в современной западноевропейской литературе привлекал пристальное внимание Пушкина: он пишет стихотворение "Герой", в котором жалуется на подложные записки о Наполеоне; ряд журнальных заметок, посвященных таким плодам коллективного труда французских литераторов, как записки сыщика Видока, записки парижского палача Сансона; а потом - и являющийся созданием целого коллектива вымышленных рассказчиков цикл "Повестей покойного Ивана Петровича Белкина"...

Записки персидских путешественников не были первыми из такого рода книг, посвященных русской тематике, в истории английской литературы. В 1722 и 1725 годах в Лондоне двумя изданиями выходила "Правдивая, достоверная и беспристрастная история жизни и деяний Петра Алексовица, нынешнего царя Московии". Она была написана от лица "британского офицера на царской службе", но, как выяснилось полтора века спустя, принадлежала перу не кого иного, как великого английского писателя Даниэля Дефо. (69) Книга Дефо имеет структуру, идеально соответствующую структуре книги Ханвея: автобиографические записки неизвестного по имени "британского офицера" положены в ее основу, а кроме того, она дополнена из различных "документальных" источников (в заголовке второго издания сказано: "the whole compiled from Russian, High Dutch and French Languages, State papers and other Public Authorities"). Как отмечает М.П.Алексеев,


"начитанность Дефо в текущей литературе и тщательность, с которой он следил за периодической печатью", были так велики, "а искусство пользоваться источниками и умение добиваться полного правдоподобия в повествовании" было доведено до такой степени совершенства, что его книга до недавнего времени воспринималась как исторический источник, и "аутентичность включенных в нее дневниковых записей и "свидетельств очевидцев" сомнению не подвергалась". (70)


Возможно, "Беспристрастная история..." Д.Дефо послужила литературным предшественником составивших "персидскую" серию книг. М.П.Алексеев указывает, что художественный замысел книги Дефо восходит к одному из очерков Р.Стила в "Спектейторе", предметом которого является устный рассказ о вымышленном английском купце - участнике Полтавского сражения. (71) Этот очерк, добавим мы, находится в несомненной литературной зависимости от эссе Д.Аддисона об "эготизме" - с которым, как мы видели, неразрывно связаны книги Ханвея и Кука, а быть может и Белла. Невозможно не упомянуть и о том, что заглавие книги Дефо во втором издании (вышедшем в год смерти ее исторического героя) нашло отражение в книгах Ханвея и Кука.

"A True, Authentic and Impartial History...", - начинается заголовок книги 1725 года. В "Предисловии" Кука: "Impartial in his narrative, he <...> always aims at the true <...> so that all his accounts <...> are authentic". (72) Слово "account", в свою очередь, входит в заглавие книги Ханвея ("An historical Account of British Trade..."), и книга Ханвея закономерно дополняет отражение лексики титула книги Дефо. В "Беспристрастной истории...": "the whole compiled from <...> Public Authorities". В предисловии Ханвея к выдержкам из "дневника Кука": "I have taken the liberty of inserting some discriptions taken from other authorities". (73) Таким образом, уже эти случаи реминисцирования указывают, что книги "персидского" цикла ориентируются на традицию, выразившуюся в книге Дефо.

Вместе с принципом построения, раскрывается и темный намек в предисловии к "Путешествиям и странствиям..." Кука - намек, который, как мы уже имели случай показать, вопреки году издания книги заставляет отнести время ее написания к самой первой поре после возвращения автора в Британию, то есть к тому моменту, когда он еще не имел возможности "вспомнить" язык. (74) Книга Ханвея вышла в 1753 году, два года спустя после возвращения обоих путешественников, и можно предположить, что работа над "записками доктора Кука" велась параллельно, и более того - что переработка сырого, документального материала исходила из одного профессионального источника, судить о котором мы не беремся.

Легко заметить, что "персидские" книги о России выходили организованно - со средней периодичностью раз в десять лет. В 1742 году книга с дневником Элтона, положившая начало всей этой серии; в 1753 - книга Ханвея (3-е изд. - 1762); в 1763 - книга Белла; наконец, в 1770 - записки доктора Кука. Если учитывать такое строгое соблюдение периодичности выпуска, становится объяснимым, почему книга Кука могла быть написана (в основном) в начале 1750-х годов, а потом дожидаться своего часа, чтобы выйти дополненной несколькими вставками, провоцирующими неправильную датировку ее написания.

И час этот наступил в 1770 году, в разгар кругосветного путешествия знаменитого однофамильца автора - великого английского путешественника Джеймса Кука. Несомненно, такое приурочение было рассчитано на то, чтобы внести путаницу и привлечь к книге (которой искусственно, как мы могли убедиться, была придана литературная "невзрачность") дополнительное внимание. Характерно, что второе издание книги Джона Кука также имело историческое приурочение: оно вышло в 1778 году, в год смерти Вольтера (напомним, что в год смерти героя исторических штудий последнего - Петра I вышло второе издание и книги Дефо), роль литературного облика которого в книгах Ханвея и Кука заслуживала бы специального изучения (скажем только, что Ханвей, возвращаясь в Англию, удостоился лицезреть его при прусском дворе). (75)

Эпилог этой замечательной серии, призванной ненавязчиво познакомить европейцев с обликом нашей страны, был освещен той же иронией, которая сопутствовала ей на всем протяжении. Здесь во второй раз возникает фигура кругосветного мореплавателя Джеймса Кука: совершить это "последнее" персидское путешествие выпало служащему Ост-Индской компании Георгу Форстеру... полному тезке известного немецкого писателя - участника и автора описания второй экспедиции Кука. Только направление этого путешествия, по сравнению с предшественниками, было повернуто в обратную сторону... (76)

Как напоминает И.Л.Фейнберг, в архиве Пушкина сохранились писарские копии статьи "О Татищеве", в которой цитируются записки доктора Лерха - спутника доктора Кука по путешествию в Персию (в 1828 г. в той же редакции они цитировались в "Жизнеописании Татищева" В.Н.Берха в "Горном журнале"). В статье упоминается и "флота капитан Элтон" - сотрудник Татищева в Оренбургском крае, а потом основатель Каспийской торговли, один из главных героев книги Ханвея. (77) Связанные с путешествием в Персию отрывки из дневников Лерхе, обработанные и скомпонованные с другими аналогичными повествованиями, печатались в 1760-1770-х гг. в Германии, а в 1790-1791 (накануне входа наиболее полного, отдельного немецкого издания) - по-русски, в "Новых ежемесячных сочинениях". Записки доктора Лерхе служат как бы промежуточным звеном между книгами английских путешественников и путешествием однофамильца немецкого литератора - Г.Форстера.




НА ГОРАХ КАВКАЗА


Книга Д.Кука, попавшая в поле зрения истории русской литературы в 1835 году, представляет собой лишь верхушку английского литературного айсберга. Масштабы этого явления вполне могут оправдать интерес к нему, проявленный такими гигантами русской литературы, как Пушкин и Баратынский, которому "записки Доктора Кука" даже послужили образцом для полиграфического оформления "Стихотворений" 1835 года. И если "Путешествия и странствия..." Кука привлекли к себе внимание двух наших поэтов, то это могло произойти не в последнюю очередь благодаря тому, что им были известны масштабы этого явления в полном объеме, полная панорама "персидской" серии книг.

Мы уже говорили об отзвуках имени "Innes" из книги Д.Кука в произведениях Пушкина. Что касается книги Ханвея, то многочисленные реминисценции из нее можно обнаружить у Пушкина, начиная, по крайней мере, с 1826 года. Так, например, в главе, где собраны слышанные им в России анекдоты о Петре I, Ханвей пишет о нем:


"An amorous disposition, and cruel one, are compatible in the same person, as experience often evidences; but cruelty and greatness of mind, such as this prince demonstrated, are not compatible". (78)


Пушкин переводит этот афоризм Ханвея в 1830 году, в "Моцарте и Сальери":


...А гений и злодейство -
Две вещи несовместные. Не правда ль?


Слова эти преподнесены как цитата, как известная обоим собеседникам мáксима, требующая согласия или опровержения; и последующая реплика Сальери:


Ты думаешь?


- относится поэтому не к содержанию самих этих слов, а к тому, чтó думает о них Моцарт, к его склонности согласиться со своим старшим современником - английским путешественником Ханвеем.

Второй раз этот афоризм прозвучит в устах Сальери:


Гений и злодейство
Две вещи несовместные. Неправда...


Известно, что эта антиномия сопровождала пушкинские размышления о Петре I, это показала рукопись 1835 года, содержащая материалы к его "Истории". Теперь же мы можем убедиться, что и сам афоризм, выражающий эту антиномию, был высказан в связи с тем же самым историческим персонажем!

Приблизительно в то же время, в предисловии к вышедшей в 1831 году поэме "Наложница", защищая право поэта изображать самые отвратительные уродства человеческой природы, Баратынский писал:


"...Читайте же роман, трагедию, поэму, как вы читаете путешествие. Странствователь описывает вам и веселый юг, и суровый север, и горы, покрытые вечными льдами, и смеющиеся долины, и реки прозрачные, и болота, поросшие тиною, и целебные, и ядовитые растения. Романисты, поэты изображают добродетели и пороки, ими замеченные, злые и добрые побуждения, управляющие человеческими действиями. Ищите в них того же, чего в путешественниках, в географах: известий о любопытных вам предметах; требуйте от них того же, чего от ученых: истины показаний.

Читайте землеописателей, и, не выходя из вашего дома, вы будете иметь понятие об отдаленных, разнообразных краях, которых вам, может быть, не случится увидеть собственными глазами. Читайте романистов, поэтов, и вы узнаете страсти, вами или не вполне или совсем не испытанные, нравы, выражение которых, может быть, вы бы сами не заметили; узнаете положения, в которых вы не находились; обогатитесь мыслями, впечатлениями, которых вы без того бы не имели; приобщите к опытам вашим опыты всех прочтенных вами писателей и бытием их пополните ваше".


Теперь мы знаем, каких именно "землеописателей" посоветовал нам прочитать Баратынский. Предыстория стихотворения "Недоносок" (а метафора "недоноска" заметна и в характеристике "неполного опыта" читателей, к которым в предисловии к поэме обращается Баратынский) открывает нам, что чтение путевых записок Кука, а возможно, и Ханвея и других английских путешественников, перерастало под пером Баратынского в поэзию. Географическое описание становится у него метафорой правдивой поэмы. И наоборот, у английских путешественников поэма, и в частности поэма Данте, становилась пределом, к которому стремится географическое описание.

Сравнение с мореплавателем Колумбом покойного английского поэта, подобное приведенному построению Баратынского, содержится в стихотворении П.А.Вяземского "Байрон. (Отрывок)", опубликованном в 1827 году на страницах "Московского телеграфа". Впрочем, оно проникает в его поэзию еще раньше: если здесь это сопоставление сделано открыто, то аналогичная географическая метафора поэзии присутствует и в переложении Вяземским сатиры Буало "К перу моему" 1816 года. Стихотворение это основано на каламбуре: "перо" - "Перу", легендарное Эльдорадо, и поэт (задолго до Н.С.Гумилева!) уподобляется отправившемуся на завоевание сокровищ конквистатдору...

Вообще же, в русской печати тех лет можно обнаружить следы знакомства не только с той или иной из книг реконструированной нами "персидской" серии, но и с ней как с целым - с ее творческими принципами, имеющими системный характер и выявляющимися лишь при обзоре всей ее панорамы. Это относится к той игре с "внешней" и "внутренней" точками зрения, речь о которой шла в начале предыдущей главы. Присутствие этого парадокса можно заметить в предисловии Баратынского, когда он говорил, что "понятие об отдаленных краях" можно получить, "не выходя из вашего дома". Гораздо более близко к оригиналу парадоксы Ханвея и Кука переданы в заметке "Лондон в 1825 году", напечатанной в "Московском телеграфе", соиздателем которого в то время был Вяземский.

Заметка эта представляет собой рецензию на двухтомное описание английской столицы, вышедшее в Лондоне. Рецензент приводит выписку из этой книги, которая заканчивается знакомым нам положением: "...дóлжно быть, наконец, если возможно, Лондонским жителем, для познания семейственных подробностей и присоединить к тому строгое исследование иностранца". (79) Автор книги буквально повторяет здесь слова Ханвея, который, вернувшись после длительного отсутствия, сравнивает свой взгляд на английские дела со взглядом путешественника, иностранца. Но рецензент как раз и берется доказать, что столь полное овладение "внешней" точкой зрения невозможно, и указывает на непреодолимые трудности, подстерегающие на этом пути:


"Сочинитель <...> сделал все, что можно было Англичанину. Он означил смешные обычаи Англинских мод и нынешние недостатки Англичан, хотя привыкнув к наследственным погрешностям, к национальным предрассудкам, освященным длинными рядами веков, он не всегда отличает их резкими чертами. <...> Сочинитель не объяснил также бесчисленных противоречий и недостатков, обезображивающих Англинские законы и учреждения. <...> Подобные странности и противоречия находятся также и в характере нации, но Сочинитель и в сем случае, часто забывает их. <...> Горд своим политическим образованием, он <Англичанин> до чрезмерности простирает сие чувство - и сам от себя скрывает злоупотребления, дабы в собственных глазах своих не показаться менее завидным. <...> Жаль, что Сочинитель упустил все сии любопытные черты и противоречии в характере, поступках, нравах и обычаях своих земляков". (80)


Об этой внутренней преграде, препятствующей описателю в полной мере отнестись к своей земле как к чужой, конечно, был осведомлен и Ханвей. Краткая формулировка содержания приведенного нами пассажа московского журналиста 1826 года - содержится в известном нам замечании Ханвея о возвращении из путешествия в Лондон в 1750 году:


"...читатель может рассматривать меня даже как иностранца, который дает отчет об увиденном <...> делая поправку, однако, на разницу в исходных побуждениях, так же как в багаже знаний и впечатлений, полученных в детстве".


Журналист "Московского телеграфа" в развернутом виде воспроизводит тот же комплекс причин, препятствующих беспристрастности взора, который аналитически вычленен в формулировке Ханвея.

Таким образом, для написания действительно бескомпромиссной книги о Лондоне (такой, как будущие романы Диккенса, с их беспощадной критикой тех "бесчисленных противоречий и недостатков, обезображивающих Англинские законы и учреждения", на которые сетует москвич 1825 года) - требовалось бы как бы сотрудничество по крайней мере двух точек зрения: "Лондонского жителя" и "иностранца".

Анонимная рецензия эта органично входит в подборку материалов журнального тома, в котором она напечатана. Так, здесь публикуется отрывок из книги, имеющей подчеркнуто коллективный характер ("Об искусстве и художниках - размышления отшельника, любителя изящного"): начатая Вакенродером, дополненная Тиком, она появилась на русском языке благодаря совместным усилиям переводчиков. Как говорится в издательском предисловии к публикации,


"Гг-да Титов, Мельгунов и Шевырев отдельно переводили ее, и ныне, сообразив переводы свои, решились издать всю книгу вполне". (81)


При этом многократно усиленный совместный характер создания книги находится в столь же вопиющем противоречии с ее заглавием ("...размышления отшельника"), как и природа "журналов" английских путешественников - с декларируемым их авторами "эготизмом".

С другой стороны, рецензия на книгу о Лондоне, как бы предвосхищающая добротные, доподлинные европейские корреспонденции А.И.Тургенева, которые начнут появляться в журнале со следующего, 1827 года ("Письма из Дрездена"), - контрастно выступает на фоне писавшихся и печатавшихся Вяземским в 1826-27 гг. в "Московском телеграфе"... "Писем из Парижа". Вяземский в это время благополучно обретался в Москве и, как признавался впоследствии, "не выходя из дома" составлял свои "европейские" корреспонденции по материалам французских газет и писем из-за границы. (82) Совсем как Дефо, который, пользуясь аналогичными материалам, сочинял не менее достоверные мемуары "британского офицера", или подобно тому, как на заре XIX века в уста В.Л.Пушкина был вложен знаменитый стихотворный рассказ о путешествии в Париж... еще до того, как он его совершил. Об этом его племянник хотел напомнить читателям в неопубликованной заметке 1836 года "Путешествие В.Л.П."

Можно заметить, что цикл Вяземского (в пародийной, шуточной форме) реализовывал программу, намеченную заметкой о Лондоне: известия "из Парижа" (в одном и том же лице!) дополнялись "исследованием иностранца".

В основе мистификации Вяземского - инверсия местонахождения автора, пародийно утрирующая инверсии, наблюдаемые в книгах Ханвея, Кука, а немного позже - Стендаля. Пребывая дома, он представляет себя - пребывающим за границей; английские путешественники - наоборот: пребывая за границей... чувствуют себя как дома! Вместе с тем, мистификация эта служит логичным продолжением цикла статей, печатавшихся в 1823-1825 гг. неизвестным автором в журнале Н.И.Греча "Сын Отечества". Они выходили за подписью "Ж<итель> К<авказа>" (срв. в заметке "Московского телеграфа" 1826 года апелляцию к "Лондонскому жителю"), а назывались... "Письмами на Кавказ". (83) Эта литературная шутка, имевшая большой и устойчивый успех у читателей, использует такое же абсурдное противоречие между местонахождением автора и адресом его "писем", как и между местонахождением автора и пунктом их отправления - у Вяземского.




НА ГОРАХ КАВКАЗА (окончание)


Рецензия на книгу о Лондоне появилась в 1826 году, а накануне, в альманахе Ф.В.Булгарина "Русская Талия" были впервые опубликованы отрывки из бессмертной комедии А.С.Грибоедова "Горе от ума". Пройдет еще четыре года - и та же самая эстетическая проблематика, унаследованная от английских путешественников XVIII века, получит развитие в том же "Московском телеграфе" (и чуть ли не тоже в N 12-м), в рецензии прежнего сотрудника Булгарина и Греча В.А.Ушакова на ее первую театральную постановку. Приведем из нее обширный пассаж, этому посвященный:


"<Грибоедов> захотел изобразить своих современников с их причудами, с их смешными приличиями, с их недостатками, словом, со всем тем, что мы все видим, все осуждаем, и тем не менее все соблюдаем и все извиняем в самих себе и в наших ближних. Я полагаю, что это самое лучшее поприще для таланта комического писателя! Он сам живет в таком мире, он сам наблюдает все его странности, он сам, без помощи преданий, без ученых изысканий, без посильных догадок, усматривает и узнает те места, которые он смело может поражать стрелами своего остроумия..."


Как видим, здесь присутствует то же противоречие, что и в заметке о Лондоне. Там англичанин "сам от себя скрывает злоупотребления, дабы в собственных глазах своих не показаться менее завидным". Здесь говорится, правда о "причудах, смешных приличиях и недостатках", которые "мы все видим" - но, всё-таки, "все соблюдаем и все извиняем". И рецензент вовсе не собирается закрывать глаза на это противоречие и делать вид, что его не интересует, каким образом, при существовании этой естественной преграды, комический писатель ухитряется все эти тщательно оберегаемые "места поражать стрелами своего остроумия"! Дальнейших ход его рассуждения как раз и посвящен попытке разрешения этой великой литературной загадки, которую Вяземский в своих "Письмах из Парижа" решал в шуточной форме.

Автор рецензии показывает, что Грибоедов, по отношению к "фамусовской Москве", действительно, как и требовал аноним в заметке о Лондоне... становится иностранцем:


"... - Нам очень известно, что первая мысль о сочинении комедии "Горе от ума" породилась в Грибоедове во время пребывания его в Грузии, в стране, климатом и обычаями ее обитателей совершенно различной от Москвы, родины ее автора. В цветущем краю воспламенилось воображение поэта-живописца. Воспоминая о том, что он видел до тех пор, сравнивая образ жизни восточных народов с условными обыкновениями жителей столицы просвещенного государства, сличая то и другое, Грибоедов отыскал смешную сторону московского общества, в среде которого он возрос, которого приличия им самим чтились так же свято, как и членами оного..."


Но таким же "иностранцем" по отношению к Лондону, как мы видели, оказался и Ханвей, на пороге своего персидского (!) путешествия. Феноменология восприятия путешественника, развернутая в его книге, включает в себя... как бы зародыш возможной комедии. Возможной, но все-таки не осуществленной. Об этом говорит прямое текстовое соответствие, чуть ли не заимствование, в только что приведенных словах рецензента: "сравнивая образ жизни восточных народов с условными обыкновениями жителей столицы просвещенного государства <...> Грибоедов отыскал смешную сторону московского общества". Ханвей же в уже цитировавшемся нами предисловии к своей книге пишет, что его путешествие "не чуждо сатиры, потому что сравнение обычаев и мнений разных народов обнаруживает не только достоинства, но и недостатки".

Однако по отношению к Англии это одно еще не позволило ему преодолеть преграду, налагаемую и "разницей в исходных побуждениях" (то есть требованием "свято чтить приличия" московского общества), и "багажом знаний и впечатлений, полученных в детстве". И далее рецензент описывает метаморфозу, которая произошла с Грибоедовым и которая позволила ему преодолеть эту непреодолимую преграду, отделяющую простого гражданина от подлинного комедиографа:


"...В Грузии Грибоедов будто очнулся. Там стоял он на отдаленной точке, с которой мог видеть все движения, все действия другого мира, не участвуя сам в оных, следовательно, мог и судить об них по произволу и по справедливости, сняв с себя иго условных законов..."


Но и этого мало. Грузия - была лишь стартовой площадкой для этого "пробуждения", пребывание в Грузии (или Персии, местоположении легендарного Эдема, "земного рая", обитателями которого мы были до начала человеческой Истории) - лишь символом того пребывания в "другом мире", которое необходимо для полного "пробуждения":


"...Грибоедов уже отошел к жизни вечной. Если бы оттуда он мог гласить нам, смертным, то, вероятно, описал бы все наши земные суеты, все наши жалкие заботы в виде самом смешном. Мы устыдились бы, внимая сим насмешкам сопричастника вечного блаженства, чуждого наших мелочных занятий, и однако же мы огорчились бы его доказательствам, извлекающим нас из сферы бытия суетливого, ничтожного, но тем не менее счастливого, удовлетворяющего всем нашим желаниям и помышлениям. Такую-то связь устроил Грибоедов между нами, свидетелями, очевидцами всех недостатков и странностей современного нам общества, и своим идеальным Чацким, существом, которое духом возвысилось в лучший мир и между тем подвержено всем слабостям бренного бытия, само ознаменовано недостатками и по неизбежному влечению страстей привязано к земному!" (84)


Чацкий, иными словами, по мысли рецензента - представитель на сцене театральной публики, аудитории спектакля ("Грибоедов устроил связь между нами и своим идеальным Чацким..."), - извлеченной драматургом из "сферы ничтожного бытия" и все же... не способной до конца от нее отказаться. Он - ее "я", выступающее под маской "третьего лица", сценического персонажа.

Можно заметить, далее, что в конце этой пространной цитаты панегирическая характеристика Чацкого плавно перерастает... в предвосхищающую характеристику главного героя стихотворения Баратынского (срв. в стихотворении "Недоносок": "Я из племени духóв" и в рецензии Ушакова: "существо, которое дýхом возвысилось в лучший мир"). Характеристику, как и у Баратынского, не лишенную доли язвительной иронии: "...существо, которое духом возвысилось в лучший мир и между тем подвержено всем слабостям бренного бытия, само ознаменовано недостатками и по неизбежному влечению страстей привязано к земному". Это звучит как прозаический пересказ той характеристики, которую даст себе в 1835 году герой стихотворения "Недоносок"! -


Я из племени духов,
Но не житель Эмпирея,
И, едва до облаков
Возлетев, паду, слабея...


Писатель же комедиограф, в изображении рецензента "Московского телеграфа", оказывается... со-автором некоего идеального существа, по принятой тогда романтической терминологии - "гения", стоящего по ту сторону земной жизни и наделяющего писателя своим "потусторонним" взглядом. Коллективный характер, который был присущ изданиям мемуаров английских путешественников XVIII века, предстает тем самым всеобщей чертой художественного творчества...

Баратынский наделяет своего персонажа тем же взглядом, которым, по мнению рецензента, должен обладать комедиограф того типа, к которому принадлежит Грибоедов: взглядом из иного, почти потустороннего мира, взглядом как бы ино-странца. Впоследствии над вершинами Кавказа, куда помещает автора комедии "Горе от ума" рецензент "Московского телеграфа", М.Ю.Лермонтов поместит другое фантастическое, потустороннее существо - героя своей поэмы "Демон". И связь рецензии и поэмы опосредуется стихотворением "Недоносок", родство героя которого с лермонтовским "Демоном" уже отмечалось исследователями. (85)

Географические парадоксы английских путешественников еще раз отзовутся в стихах на смерть Пушкина, которые пытался опубликовать в 1837 году недоучившийся студент Московского университета и лубочный литератор Н.В.Данилевский. В свете этих парадоксов получает себе объяснение одно темное место в этих удивительных виршах, которое иначе можно было бы счесть проявлением грубого невежества. Подобно тому, как в рецензии Ушакова Грибоедов "отойдя к жизни вечной", "оттуда гласил нам, смертным", - автор этого поэтического некролога обращается непосредственно к покойному Пушкину; мало того: с изложением... его, Пушкина, собственной поэтической биографии.

Впрочем, из этого изложения Пушкин мог бы узнать много нового:


<...> Когда, удвоив взлет Пегаса,
Ты вольнодумствовал в стихах
И живописного Кавказа
Жил в очарованных странах;
<...>
Тогда, откинув мысли в Лету,
Волшебным гением своим
Трудов плод первый выдал свету
Ты с чувством пылким и живым...
И пролетел Кавказский пленник
Чрез мир, как шумный метеор <...> (86)


Конечно, эти строки щедро освещены авторским юмором, потому что даже "вечный студент" медицинского факультета не мог не знать о поэме "Руслан и Людмила" и, следовательно, о том, что "Кавказский пленник" не был "первым плодом" среди пушкинских книг. Это смелое утверждение участвует в создании образа автора - того самого "будущего невежды", появление которого предрекалось в финале второй главы пушкинского "романа в стихах".

Еще более сложную структуру имеет другой образ приведенного отрывка. Как известно, Пушкин никогда не "жил" на Кавказе: он был там проездом для поправления здоровья, перед тем как отправиться в "южную ссылку". В соответствующих строках Данилевский, так же как и его зарубежные предшественники, опрокидывает оппозицию "пребывание/передвижение". Но если Кук и Стендаль оседлую жизнь в столице преподносят как путешествие, то автор некрологического стихотворения пародирует их литературный прием, доводя его до абсурда, и, напротив, путешествие Пушкина превращает... в жизнь на одном месте!

Присутствие такой пародии на парадоксы европейских путешественников в этих загадочных строках влечет за собой воспоминание... и о той инверсии местонахождения автора, которая в предшествующее десятилетие проявилась в цикле статей, печатавшихся в "Сыне Отечества". Выражение: "Живописного Кавказа" - содержит те же инициалы, которыми подписывались эти статьи. И называет тот же географический регион ("Письма на Кавказ"), в который они адресовались.

В следующей же строке - появляется выражение: "Очарованных Странах", содержащее уже инициалы названия самого журнала, в котором эти "Письма..." печатались! Вспоминая об этом сюжете недавней истории русской журналистики, автор стихотворения на смерть Пушкина - кем бы он ни был - рекомендует себя человеком, хорошо осведомленным о самых интимных подробностях современной литературной жизни, лицом, посвященным в скрытые от широкой публики механизмы ее хода.

Добавим, что в той же степени, как и о недавнем прошлом, осведомлен он и о назревающем будущем литературы. Среди прочего, мы выделили в приведенном фрагменте стихотворения еще одно выражение, которое может показаться нелепым. Пушкин, заявляет его автор, писал поэму "Кавказский пленник" - "откинув мысли в Лету"! То есть - без помощи мыслей, ума, единственно - "волшебным гением своим". Но ведь это именно та - отраженная с детальной точностью - концепция пушкинского творчества, которая в это время, в середине 30-х годов формируется в работах В.Г.Белинского и будет высказана им десятилетие же спустя, в 1844 году, в пятой статье рецензии на "Сочинения Александра Пушкина": a) пафос поэзии Пушкина - художественность; b) он не был поэтом мысли.

С этой концепцией критика, и тоже - еще в стадии ее формирования, будет неявно полемизировать в письме от 6 февраля 1840 года Баратынский после знакомства с рукописями посмертных произведений Пушкина. (87) И тогда же пассаж, столь же неявным образом, но тем не менее узнаваемо, заостренный против будущего тезиса Белинского, появится на страницах московского журнала "Галатея". (88) Пародийный выпад в стихотворении "Н.Данилевского" оказывается самым ранним из этих полемических возражений... Все это делает его стихотворение на смерть Пушкина бесценным историко-литературным источником, заключающим в себе, несомненно, и ряд других важнейших сведений о литературной жизни того времени.

Не удивимся уже, что в этом стихотворении обнаруживается зависимость и от грибоедовской рецензии 1830 года. У Данилевского: "И живописного Кавказа / Жил в очарованных странáх". У Ушакова о Грузии: "В сем цветущем краю воспламенилось воображение поэта - живописца". Данилевский как бы "перепутал"... Пушкина с Грибоедовым (а Ушаков, кажется... наоборот, Грибоедова с Пушкиным?!).

Таким образом, эстетические принципы, на которых были основаны географические описания в книгах литературной традиции, оказавшейся связанной со стихотворением "Недоносок", активно использовались в русской поэзии и журналистике 1820-х - 1830-х годов, и это, на наш взгляд, свидетельствует о том, что эта традиция среди русских литераторов была известна не одним только Пушкину и Баратынскому. Русский этап бытования этой традиции, в свою очередь, не прошел бесследно для мировой литературы.

Минует несколько десятилетий, и литературно-эстетические взгляды В.А.Ушакова окажут влияние... на книгу известного английского мыслителя и публициста Джона Морлея, который, обсуждая комедии Вольтера, использует ушаковскую концепцию комедиографии как взгляда из "потустороннего" мира, нашедшую выражение в рецензии 1830 года:


"Многих поражает, что Вольтер, при всей удивительной остроте своего ума, был таким плохим комиком. <...> Для того чтобы понять и не удивляться этой сравнительной неудовлетворительности комедий Вольтера, необходимо иметь в виду, что всякая действительно великая комедия требует громадной сосредоточенности чувства и большой глубины взгляда, что как в самой жизни, так и в уме писателя комизм весьма близко соприкасается с мрачным трагизмом. Автор "Мещанина во дворянстве" и "Скупца", был в то же время и творцом "Мизантропа", этой удивительной пьесы, где, при отсутствии плана, фабулы, или интриги, мы видим перед собою великосветскую жизнь, мужчин и дам, разъезжающих с визитами, говорящих и выслушивающих комплименты, рассуждающих о делах с полным легкомыслием, движущихся взад и вперед с тысячью своих ничтожных забот и волнений, - и среди них какую-то странную, неуклюжую, с грубым голосом, мрачную фигуру, одиноко с леденящей реальностью совершающую свой путь среди этих резвых и шаловливых теней. Вольтер слишком горячо принимал к сердцу интересы света, по своему темпераменту был слишком отзывчив, восприимчив и общежителен, а потому даже в воображении не мог представить себя вне этого обыденного мира. А без такой способности нельзя создать первоклассной комедии. Без серьезного понимания контрастов нет действительного, никогда не перестающего оказывать свое действие юмора". (89)


Нельзя отделаться от впечатления, что не только концепция рецензии Ушакова отражается в приведенном пассаже, но само название рецензируемой комедии... прячется в его строках. Заговорив о "действительно великой комедии", Морлей тут же упоминает... "ум писателя". Читатель ждет уж слова "горе" - и критик Вольтера... действительно, бросает ему подходящее выражение, говорит о "мрачном трагизме", да еще и с которым этот "ум" - "соприкасается"! Любопытно, что параллель с "Мизантропом" Мольера, о котором Морлей говорит с придыханием, проводилась еще с 1825 года, с момента появления в печати первых отрывков из комедии Грибоедова.

Таким образом, творческие взгляды путешественников XVIII века, описав круг, возвратились в английскую литературу. Память о своем изначальном происхождении цитата из Морлея сохраняет в мелькнувшей в ней метафоре жизненного странствия: "странная, неуклюжая <...> фигура, одиноко <...> совершающая свой путь"...




ГЕОГРАФИЯ АДЮЛЬТЕРА


Приводившиеся нами оценки двух исследовательниц, размышлявших о субъектной структуре стихотворения Баратынского, удачно дополняют друг друга. Если И.М.Семенко выделяет оду ее сторону - интенсивность употребления местоимения "я", то Н.Н.Мазур напоминает о другой: употребление местоимения 1-го лица сочетается с отсутствием обозначения адресата. Эту вторую стилистическую черту, как и первую, невозможно рассматривать имманентно, сугубо лингвистически. Она выражает собой еще одну загадочную особенность стихотворения, которая также находит себе объяснение при сопоставлении с сонетом Эно.

Стихотворение "Недоносок" представляет собой монолог главного персонажа, а между тем... к кому этот монолог обращен? Интересно, что ни Н.Н.Мазур, ни С.Г.Бочаров (в упоминавшейся нами ранее новейшей статье о стихотворении "Недоносок") не обратили внимание, что в этом отношении монолог героя Баратынского, как две капли воды, похож... на монолог "беса" в стихотворении Пушкина о "рыцаре бедном". Ведь если ограничиться текстом самой баллады, также остается совершенно непонятным, к кому он обращается со своими посмертными разоблачениями намеченной жертвы!

Как и в предыдущем случае с употреблением жанра загадки, Баратынский и здесь аккуратно "срезает" и трансплантирует в свое стихотворение фрагмент художественной формы французского источника. Картинка зловредного "беса", в своих когтистых лапах уносящего душеньку "бедного рыцаря" и бормочущего себе под нос обвинения в его адрес, - у Пушкина как бы карикатурно воспроизводила портрет преступной матери в сонете Эно, несущей похоронить вытравленный ею из своей утробы "недоносок" и обвиняющей саму себя. У Баратынского же абсурдная безадресность персонажной речи становится средством изображения фантастического существа, природа которого превышает возможности человеческого разумения.

Недаром "заумное" стихотворение "Недоносок" привлекало внимание "обэриутов", с их философией "соседних миров", населенных "вестниками". (90) Об этом свидетельствует реминисценция в одном из стихотворений А.Введенского. (91) Но если у Эно речь героини характеризуется той же безадресностью, то в его стихотворении эта черта имеет не фантастическую, а глубоко гуманистическую мотивировку. Его героине уже нé к кому обращаться; преступница, она вычеркнута из круга людей, и, одиноко стоящая на земле, ведет сверхъестественный, превосходящий все пределы обыденного понимания разговор с Тем, Кто остался единственным ее собеседником, другом и судией. Масштабность этого разговора, думается, и захватила воображение Баратынского.

Передавая по эстафете этот мотив, произведения, развивающие тему детоубийства, сохраняют память о своем первоисточнике - трагедии Еврипида "Медея", которая как раз и начинается эффектным применением литературной новинки - приема безадресного монолога. В античной трагедии герой даже в монологе общается с хором, мотивировка произнесения речи всегда существует. Однако у Еврипида в прологе, когда хор еще не вышел на сцену, наперсница героини вынуждена драматургом произносить монолог. Это сенсационное новшество щеголевато экспонируется автором: собеседники, застигнувшие персонажа за этим занятием, выражают справедливое недоумение, и кормилице Медеи не остается ничего иного, как выступить... в роли литературного критика, чтобы оправдать и истолковать этот литературный прием:


...до того
Измучилась я, веришь, что желанье,
Уж и сама не знаю как, во мне
Явилось рассказать земле и небу
Несчастия царицы нашей.

                    (Пер. И.Ф.Анненского)



Точно так же, к "земле и небу" обращаются герои Баратынского и Эно.

Тема абортов, роднящая "Путешествия и странствия..." Д.Кука со стихотворением "Недоносок", является лейтмотивной и в книге И.Ханвея. Вполне предсказуемо, что развитие и этого лейтмотива у двух автором связано системой взаимных реминисценций. Кук изъясняется с грубой прямолинейностью: "За блуд наказывают нестрого". Ханвей же изящно вплетает в выражение этой же мысли пародию на "географический детерминизм" французов-философов, утверждая, что, хотя "добродетель целомудрия находится в России не в большем уважении, чем в южных странах Европы, но холодный климат удерживает русских от пламенного негодования на внебрачные связи между полами". (92)

Вторая часть второго тома посвящена у Ханвея характеристике русских и описанию Петербурга. Он разноречит со своим шотландским соревнователем в том, что касается содержания наказания "за блуд". Но характерно, что описания у обоих строятся по одной схеме. У Кука, напомню, говорилось: "Священник велит много раз в день молить господа о прощении, стоя на коленях и кланяясь". У Ханвея: "В среде простонародья церковные законы обязывают мужчину жениться на женщине, которую он соблазнил". Кук: "Закон повелевает, только если предстоит родиться ребенку, что мужчина должен купить своей любовнице молочную корову". Ханвей же: "Наказание женщин за неверность редко заходит далее побоев, и соблазнитель, как правило, может возместить свой проступок денежным штрафом".

И наконец, англичанин прямо вступает в полемику с единомышленниками Кука и Эно, "либертинами" и высмеивает "банальное мнение, господствующее среди свободомыслящей части человечества (among the libertine part of mankind), что "женщины везде одинаковы". Именно эти слова, только совершенно в другом смысле, произносит Кук по поводу шотландок-детоубийц: "У наших женщин столь же тонкие чувства и такое же человеколюбие, как у всякого на земле". Это мнение (продолжает Ханвей) "выглядит столь же нелепо, как если бы мы сказали, что люди всех национальностей одинаковы"; "те, кто всерьез выдвигают такую доктрину, могут договориться и до того, что "священники всех религий одинаковы". И мы видели, что это именно те слова, до которых "договорился" вольнодумец доктор Кук, когда утверждал по поводу "несовершенной морали" и "дурацких обычаев" русского духовенства, что это замечание более или менее применимо ко всем на свете проповедующим религию - в том смысле, что дела у них расходятся с поучениями". (93)

Сюжет об адюльтере и детоубийствах воспроизведен у Ханвея во всей его сложности и полноте. Только если у Кука он умещается в объеме одного пассажа, маленькой "проповеди", то у Ханвея он как бы расчленен на две части. Уже в одной из ближайших глав, где он переходит к повествованию анекдотических историй о Петре I, Ханвей рассказывает ставший впоследствии знаменитым анекдот о казненной по обвинению в совершении серии детоубийств фрейлине будущей императрицы Екатерины I. По-видимому, это первый печатный рассказ об этом сюжете; (94) и хотя автор приводит его коротко и деловито, однако он содержит практически все составные элементы, известные в совокупности по другим источникам (обстоятельства обнаружения преступления и количество умерщвленных детей; заступничество Екатерины и душещипательные рассуждения Петра в связи с этим; свидание в крепости и поведение царя на эшафоте). (95)

И если, как мы заметили раньше, Кук в рассуждении о детоубийстве воспроизводит систему лексических мотивов сонета Эна, то и рассказ на эту тему у Ханвея находится в связи с рассуждением Кука. У Ханвея: "обнаружилось также, что чувство стыда восторжествовало над человечностью (it also appeared that a sense of shame had triumphed over her humanity), и что дети были умерщвляемы сразу же после рождения". (96) Срв. в "Путешествиях и странствиях..." Кука: "ужас перед публичным позором и бесчестьем ввергает некоторых из них в отчаянье, заставляя руки делать то, что омерзительно сердцу".

И обратно, Кук использует сформулированную Ханвеем точку зрения Петра по поводу заступничества Екатерины: "the amour was pardonable, but not the murder" (Ханвей). "Блуд, без сомнения, - преступление против порядка, но убийство ребенка дело настолько отвратительное и в Шотландии настолько частое, что вопиет о поиске средств более сильных и действенных, нежели до сих пор применявшиеся для предотвращения подобных преступлений" (Кук). Знаменательно, что оба автора как будто бы поменялись друг с другом пером, в том что касается соотношения краткости и велеречивости.

И вот, несмотря на свою изумительную осведомленность, Ханвей в этом рассказе допускает настолько вопиющее искажение фактов, что, имея уже некоторое представление о его книге, их невозможно объяснить иначе, кроме как стратегией литературной игры. Конечно, фамилия Марии Гамильтон сплошь и рядом подвергалось на русском языке искажениям (И.М.Семевский в указанной работе приводит варианты, встречающиеся в отечественных документах, и даже уделяет внимание их обсуждению). Но невозможно поверить, чтобы Ханвей тоже не мог выговорить эту фамилию, когда в своей книге он пишет: "Miss Hambleton (some call this lady Mackenzy), a maid of honour to the empress..." Мы склонны считать это чистой воды мистификацией, и у нас есть прямо-таки напрашивающееся объяснение ее возникновению. Ведь Гамильтон - это название родного города "соавтора" Ханвея по описанию путешествия в Персию, Джона Кука! Табуирование совпадающей с ним фамилии исторического персонажа призвано было не столько скрыть, сколько подчеркнуть это обстоятельство, обратить внимание на особую роль этого второго путешественника в его книге...

Ханвей дает одно типично английское и одно типично шотландское имя, и это, кажется, единственный случай в источниках, когда дается намек на шотландское происхождение М.Гамильтон. Легенду о ее шотландских предках М.И.Семевский рассказывает с большим юмором (ведь этому же автору принадлежит работа "Петр как юморист", основанная на документах "Всешутейшего собора"!), - нисколько не скрывая фантастичности этой "версии".

История Гамильтон в нескольких словах рассказывается и в "Путешествиях и странствиях..." Кука, (97) и, сам шотландец, он без колебаний называет "несчастную мисс Гамильтон" - "шведской дамой". У Ханвея и Кука повторяется один и тот же литературный прием: оба они называют М.Гамильтон одновременно и "девушкой" ("miss") и "женщиной" ("lady").

Несмотря на беглость упоминания и сравнительно позднее время публикации (до него эту историю успели поведать не только уже названный А.Гордон, но и В.Н.Татищев, которого и Кук и Ханвей видели в Астрахани), (98) сообщение "доктора Кука" по своему содержанию является столь же пионерским, как и рассказ Ханвея. Им приведен единственный недостающий у Ханвея и бытовавший, кроме Кука, до н. XIX века только в устной речевой сфере элемент легенды о М.Гамильтон: посмертная судьба... ее отрубленной головы, заспиртованной будто бы по повелению самого Петра I в Кунсткамере петербургской Академии Наук (подробному разбору этой легенды посвящены последние страницы работы М.И.Семевского).


"Среди редкостей очень много зародышей и самых разных уродов..." - начинает Кук свой краткий, но печальный рассказ. Об этих же экспонатах взахлеб повествует французский путешественник О. де ла Мотрэ, чья книга вышла за 4 года до приезда Кука в Россию: "Среди препаратов и уродов мне показали несколькo cornions, то есть зародышей, образовавшихся в чреве в своей естественной среде и затем сохраненных в искусственной. - - - Яйцеклетки, как оплодотворенные, так и неоплодотворенные, с отклонениями или без оных; одни с образовавшимся зародышем, другие без него; из одних зародыш извлечен, из других нет. все части и ступени развития, положение ребенка в утробе в возрасте от 15 дней до 9 месяцев. - - - <...> Четырехмесячный человеческий зародыш мавританской девочки, голова которой больше тела. - - - Калмыцкий ребенок примерно девяти месяцев с двумя телами и двумя головами, с хорошо оформившимися всеми соответствующими органами; его гóловы, кроме того, были почти отделены друг от друга"... (99)


Чтобы дополнить картину петербургской Кунсткамеры в интересующем нас аспекте, приведем замечательный образец соединения... эмбриологии и историографии, прямо напоминающий стиль стихотворения Баратынского, в работе о М.Гамильтон:


"Любовница царя Алексея Петровича... разрешилась от бремени, как можно предполагать, в Петропавловской крепости... Куда делся ребенок? <...> Не отправили ли его в число недоносков, разумеется мертвым, на хранение в кунсткамеру? Это могло быть тем скорее сделано, что мертворожденные младенцы более именитых лиц <...> поступали на хранение в банки..." (100)


Как видим, не только Баратынский, Брюсов и Даль, но и Семевский употребляет слово "недоносок" в значении "мертворожденный".

Интерес ко всевозможным диковинкам и отклонениям - неотъемлемая черта миросозерцания барокко, проявившаяся в собирании коллекций европейских кунсткамер. Дрезденскую кунсткамеру описывает Ханвей в 36-й главе второго тома своей книги. Вызывает недоумение, когда у некоторых авторов эта страсть Петра I преподносится как свидетельство его нравственной неполноценности. Любопытно, что Семевский в своей работе, наоборот, пеняет, что петербургская коллекция слишком мала, и называет ее не "кабинетом", но "кабинетиком"!

Заманчиво, конечно, предположить, что главный герой стихотворения Баратынского заглянул именно в кунсткамеру Академии Наук в Петербурге, когда пытался оживить свой прославленный "недоносок". Спирт, в котором хранятся экспонаты ее коллекции, корреспондировал бы его заявлению, сделанному в самой первой строке: "Я из племени духóв..." (spiritus - "дух"; срв. у Д.Кука о голове М.Гамильтон: "Это хранится в большом хрустальном сосуде со спиртом"). Но, как бы то ни было, невозможно себе представить, что, живя в Петербурге, в кунсткамеру ни разу не заглянул автор стихотворения "Недоносок". И если так, то созерцание ее причудливых экспонатов, говорящих в той же мере о физиологии, сколько и об истории, явилось одним из этапов творческой "эмбриологии" этого произведения, - так же как чтение причудливых географических описаний английских путешественников XVIII столетия.

Совершая экскурсию, Баратынский, конечно, должен был бы выслушать и полулегендарную историю фрейлины Гамильтон.




КТО ЖЕ ОН?


В том отрывке из книги Кука, который был пересказан в 1821 году в журнале "Балгонамеренный", подспудным образом присутствует и сюжет, интересующий нас в связи со стихотворением. Автор исходного варианта использует здесь реалию русского быта, привлекавшую его предшественников - английских путешественников еще в XVI-XVII вв.: "Дело происходило зимой", - пишет Кук, рассказывая захватывающую, основанную на сказочно-фольклорных образцах историю девушки, похищенную возлюбленным, оказавшимся в итоге разбойником, - "у парня были наготове сани и пара добрых лошадей. Он вдруг увез девушку из Москвы к яме, куда сбрасывают тела всех преступников, самоубийц и тех, кто не имеет родственников. Там они лежат, и епископ раз в год совершает над ними погребальный обряд" (101) (позднее этот сюжет будет использован в знаменитой балладе Бюргера "Ленора"). Автор же "Благонамеренного" дополняет рассказ оригинальной терминологией: ""Куда привезли вы меня?" спрашивает она трепещущим голосом своих кавалеров. - Куда? в убогой дом!" (102) Вот этот "убогой дом" и связывает данный анекдот - с подспудной тематической линией стихотворения "Недоносок".

В связи с фольклорными мотивами стихотворения, Н.Н.Мазур, а вслед за ней С.Г.Бочаров вспоминали о намерении Баратынского "собрать в одно целое" мифопоэтические представления русского народного творчества, высказанном в письме И.В.Киреевскому в июне 1832 года под влиянием чтения пушкинской "Сказки о царе Салтане..." Однако Баратынский считал, что это возможно осуществить "только через поэтический вымысел". Таким образом, его пожелание было выражено в полемической форме, и думается, что можно без труда "вычислить" скрытого адресата этой полемики.

В то время только один человек в России занимался "непоэтической" систематизацией русского фольклора - профессор Московского университета Иван Михайлович Снегирев, в трудах которого, разбросанных в самых различных изданиях, открывается грандиозная по целостности своего замысла и широте охвата материала панорама русской народной культуры. И если, как мы делаем вывод, Баратынский в письме к другому прославленному в будущем фольклористу - Киреевскому выразил азартное желание соревноваться с научной системой Снегирева (задуманной, как тот сам признавался, по образцу науки о древностях), - тем теснее должна была оказаться с ней связь его собственных опытов. И в частности - стихотворения "Недоносок".

Вопросу об "убогих домах" в работах Снегирева уделено исключительное внимание (легко заметить, что примечание в "Благонамеренном", сделанное к процитированному нам фрагменту почти дословно предвосхищает соответствующие места в статьях Снегирева). (103) Причина этому - в изобилии системных связей его с другими культурными формами. И в частности, "убогие дома" занимают место в истории воспитательных учреждений в России.


"<...> На Убогие домы подкидывали зазорных детей, - пишет Снегирев в самом известном из своих произведений. - Перед Семиком Божедом с своими воспитанниками сбирал милостыню, возя малолетных из них на тележке; подъезжая к обывательским домам, он припевал: "К<укушки>н сын батька, к<укушки>на дочь матка, узнай свое дитятко, подай ему милостыню!" Иногда выискивались родители или сродники, и из рук Божедома брали себе бетей в Богданы". (104)

"Божедомскими прикащиками, Божедомами, Богорадными и Божатыми назывались <...> смотрители над убогими домами. Они были стражами таких усыпальниц и вместе воспитателями подкидышей, которых нередко подкидывали на убогие домы". (105)

"Божедом, Богорадный или Божатой в областном наречии значит не только воспитатель незаконнорожденных детей - Богданов, но и вообще крестный отец". (106)

Убогие домы, или скудельницы "заступали место воспитательных домов. Туда подкидывали незаконно-рожденных младенцев <...> и оттуда иногда брали их себе бездетные супруги, вместо детей, под именем Богданов". (107)


Но Снегирев далеко не сразу пришел к этой концепции, отраженной в его работах конца 1830-х - начала 1860-х годов. Лет за десять до первой из них он, напротив, писал: "Убогие домы <...> несправедливо смешиваются с богадельнями <...>" (108) И даже в "Русских простонародных праздниках..." в другом месте он все еще пишет о "Божедомских сараях": "<...> но даже иногда они служили воспитательными домами". (109)

И действительно, когда Снегирев говорит, что на убогие домы подкидывали зазорных младенцев, то реально это означает, что новорожденных выбрасывали в яму с гниющими (или заледеневшими) трупами. И на этом фоне рассказ о стайке подкидышей, прижившихся беззаботно на краю этой ямы, приобретает черты трагедийно-мифологического вымысла: "...И пусть у гробового входа / Младая будет жизнь играть..." А фигура опекающего их старика-Божедома приобретает черты обитателя загробного мира ("Они были стражами таких усыпальниц..."), наподобие древнегреческого "проводника душ" - Гермеса Психопомпа, о котором германский исследователь недавно вспоминал в связи с пушкинской повестью "Гробовщик". (110)

Таким образом, полемическое отношение к научной системе профессора Снегирева, которое проявилось в письме Баратынского, проникает... в сами работы этого исследователя. Они внутренне полемичны: "поэтический вымысел", который Баратынский считал необходимым для изучения фольклора, присутствует в них, "обнимая" собранные в них материалы. И не последнюю роль сыграли в этом, видимо, "записки доктора Кука". Мы восстановили прилагательное, дважды повторяющееся в первой из приведенных нами цитат, которое у Снегирева написано сокращенно, - хотя ничего нецензурного... в нем нет ("кукушкины дети" традиционно служат образом для подкидышей). Сокращение, сделанное Снегиревым, должно было не спрятать, а, наоборот, выделить, особо отметить слово, содержащее имя английского автора "Путешествий и странствий...", выдумавшего историю, происходившую будто бы на "убогом дому".

Аналогичный прием был использован еще тогда, когда эта история печаталась в журнале "Благонамеренный". В первой из процитированных нами фраз этого журнального анекдота имя его исходного сочинителя зашифровано в начальных слогах первого и последнего слова: "КУда привезли вы меня?" спрашивает она трепещущим голосом своих КАвалеров". В указанной работе о Пушкине и Д.Куке мы уже выдвинули и обосновали наше мнение, что, быть может, с анекдота Кука началось систематическое изучение Снегиревым "убогих домов".

Игра с буквенным составом, и в целом - вещественными, ощутимыми характеристиками слова, отмечает и обращение Баратынского к сонету Эно. Подводя итог сопоставлению этих стихотворений, необходимо добавить сюда и текстовое заимствование, сделанное русским поэтом. Силлабическое стихотворение Эно примечательно тем, что содержит строку четырехстопного хорея (которым написано стихотворение "Недоносок") - и размер этот остается при дословном ее переводе. Это явление, конечно, было замечено Баратынским. Одна строка его стихотворения:


Роковая скоротечность,


- созвучна русскому варианту строки сонета Эно:


Роковая жертва Чести.


Слово "честь" анаграммируется Баратынским в слове "скоротечность", причем поэт выбирает для анаграммирования именно то слово, которое и в самом источнике служит предметом словесной игры. У Эно это слова "Honneur" и "horreur"; в частности, в строке "N"entretiens point l"horreur don"t ma faute est suivie" обыгрывается выражение "point l"honneur", "вопрос чести."

Филигранное воспроизведение художественной структуры французского сонета стало также причиной одного показательного явления в истории прочтения и интерпретации стихотворения Баратынского. По словам исследовательницы, в стихотворении "ощутима неполнота в характеристике субъекта <...> мы видим сюжетное "умолчание": статус и судьба героя остаются немотивированными". (111) Немотивированным выглядит и название стихотворения: оно называется "Недоносок", а между тем центральное событие его лирического сюжета, попытка оживления этого "недоноска" главным героем стихотворения, неким таинственным существом то ли ангельской, то ли демонской иерархии, "духом" - упомянуто вскользь и почти в самом конце! Все остальное пространство стихотворного текста занято изображением пейзажного фона, того, как этот герой носится в небе...

Этим-то обстоятельством и вызвано типичное читательское заблуждение, которое констатирует С.Г.Бочаров: "название недоноска метафорически переносится с земного человека на самого бессмертного духа и становится символическим сгустком значений этого странного образа". (112) А между тем, это происходит из-за того, что в стихотворение Баратынского переносится соотношение между главным и второстепенным, существующее в сонете Эно. Французский поэт тоже пользуется своего рода "сюжетным умолчанием". В тексте его стихотворения нигде ведь впрямую не сказано, что мать убила своего ребенка. Это мрачное событие, по вполне понятным причинам, вытеснено на задний план сознания несчастной преступницы. Читатель должен сам обо всем догадаться.

Впрочем, есть основание видеть в искусной ловушке, устроенной своему читателю Баратынским, не просто розыгрыш, литературную шутку, а еще и пародийный умысел, направленный против издержек современной ему "философской" поэзии. Едва ли не этот самый случай намеренного искажения поэтического изображения (его еще можно было бы назвать образом со сдвинутой "рамкой") держал перед собой А.В.Никитенко, когда ставил в пример современным поэтам классическую строгость в прорисовке художественного образа у Батюшкова:


"Желательно б было, чтобы наши гениальные поэты переняли у Батюшкова манеру устанавливать в определенные рамы свои повитые думами образы, а не раскидывали их в свирепом беспорядке во все стороны, чтó делает их похожими на волосы медузиной головы, только не на голову". (113)


Именно это ведь и происходит в стихотворении "Недоносок": вместо центрального события сюжета - "головы" (или лика, лица), перед нами на всем почти протяжении текста - побочные обстоятельства действия, фон. Как если бы живописец на полотне изобразил одни змееобразные волосы на голове Медузы Горгоны, оставив за рамкой ее лицо, ее смертоносный, убийственный взгляд...

Как и Батюшков пройдя школу французского классицизма, Баратынский охотно, думается, присоединился бы к наставлениям "Одесского альманаха". А может быть, еще они заставили бы его вспомнить тревожные годы его юности, время накануне его собственного литературного дебюта, когда в первых номерах новорожденного журнала "Благонамеренный", в 1818 году появилась эпиграмма "Медузина глава имела чудно свойство..." (114) Год спустя, после опубликования дебютного мадригала Баратынского "Пожилой женщине и все еще прекрасной", читателю журнала станет ясно, что эпиграмматическое шестистишие это... представляет собой как бы сниженный, пародийный вариант мадригального шестистишия Баратынского. И если стихотворение начинающего поэта, особенно в связи с его эротической окраской, было подписано достаточно нецензурно: "Е.Б." - то ведь и подпись под годичной давности эпиграммой: "П." - ему ничуть в этом не уступала!..

Но это, как говорится, уже совсем другая история.





___________________________________________________


1) Баратынский Е.А. Полное собрание стихотворений. Т.2. Л., 1936. С.270-271.

2) Напр.: Le Robert dictionnaire de la langue française. T.1. P., 1990, p.781-782.

3) Словарь современного русского литературного языка. Т.7. М.-Л., 1958. Стлб.829.

4) Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка. Изд.3-е. Т.2. Спб.,-М., 1905. Стлб.1335. Т.1. Спб.-М., 1903. Стлб. 716.

5) La Harpe J.-F. Cours de litérature ancienne et moderne... T.1. P., 1851, p.455.

6) Хетсо Г. Евгений Баратынский: жизнь и творчество. Oslo-Bergen-Tromsö, 1973. Прим. на с.482-483.

7) Мазур Н.Н. "Недоносок" Баратынского // В кн.: Поэтика. История литературы. Лингвистика. Сб. к 70-летию В.В.Иванова. М., 1999. С.143-144.

8) Ук. соч. С.145.

9) "Рассогласованность различных элементов стихотворения <...>, - замечает Мазур, - служит провокацией к поиску неявных смысловых уровней и подтекстов". - Там же. С.142.

10) Там же. С.145.

11) Там же. С.159. Прим.24.

12) Владимиров П.В. "Великое Зерцало" (из истории русской переводной литературы XVII века). М., 1884. С.96. Попытка обнаружить образ "воздушных мытарств" в стихотворении Баратынского, но без обращения к предшествующему опыту Пушкина, была предпринята в статье: Бочаров С.Г. "О бессмысленная вечность!" // В кн.: К 200-летию Боратынского. М., 2002. С.140-141.

13) Шевырев С.П. Дант и его век // Ученые записки Московского университета. 1834. Ч.III. N 8. С.337-340.

14) Генрих Гейне. <Подпись:> Philarète Chasle // Московский наблюдатель. 1835. Ч.1. Апрель. Кн.I. С.619. В этом же номере журнала было напечатано стихотворение "Недоносок"!

15) Литературное сотрудничество. <Подпись:> Auguste Luchet // Там же. Кн.II. С.715.

16) Фейнберг И.Л. Неведомая книга (1975) // В его кн.: Читая тетради Пушкина. М., 1985.

17) См. нашу работу: "Убогой дом": Пушкин и английский путешественник XVIII века Д.Кук // Панфилов А.Ю. Наш Пушкин: Сб. статей. М., 2010.

18) Цит. по: Беспятых Ю.Н. Петербург Анны Иоанновны в иностранных описаниях. Спб., 1997. С.413. Срв. основанный на этой коллизии "шотландский" роман В.Скотта "Сердце Мид-Лотиана" ("Эдинбургская темница").

19) Модзалевский Б.Л. Библиотека Пушкина (Библиографическое описание). Спб., 1910. N 821.

20) Фейнберг И.Л. Ук. соч. С.381.

21) Cross A.G. By the banks of Neva: Chapters from the lives and careers of the British in 18th century Russia. Cambr.-Glasgow, 1997, p.129.

22) "<...> Перо не очень повиновалось этому автору. Его язык неловок, логика суждений явно небезупречна <...>" (Беспятых Ю.Н. Ук. соч. С.33). Вместе с тем: "Книга Кука читается с удовольствием" (Appleby J.H. Through the looking-glass: Scottish doctors in Russia // In: Caledonian Phalanx. Scots in Russia. Edinburgh, 1987, p.50).

23) Цит. в нашем переводе по кн.: Cook J. Voyages and travels through the Russian Empire, Tartary and part of the Kingdom of Persia. 2nd ed. Edinburgh, 1778. Vol.1, p.204-205. Первый том издания 1770 года, которое было у Пушкина, остался нам недоступен, но сличение вторых томов показало, что оба издания печатались с одного набора. Поэтому мы исходим из предположения, что нумерация страниц первого тома изд. 1770 и 1778 гг. тождественна.

24) Эпизод с лейтенантом Иннзом в книге Кука является не чем иным, как инсценированием заключительных стихов библейского псалма 136-го. О роли этого мотива в поэзии Пушкина см. экскурс в кн.: Панфилов А.Ю. Наш Пушкин... С.103-104.

25) Cook J. Op. cit. Vol.1, p.II. И действительно, других произведений его пера история английской литературы не знает. См.: Алексеев М.П. Русско-английские литературные связи. М., 1982. (Литературное наследство. Т.91.) С.174. Прим.40.

26) Аналогичное противоречие у предшественника Кука - автора дневника путешествий по России и Персии И.Ханвея зафиксировал их соотечественник и современник С.Джонсон, который с удивлением отмечал, что Ханвей завоевал литературную славу путешествием за границей и утратил ее путешествием у себя на родине (Cross A.G. Op cit., p.340).

27) См., напр.: Альбом северных Муз: Альманах на 1828 год. Спб., 1828. С.103-105; Северные Цветы на 1829 год. Спб., 1828. С.71, 78 и прим. на с.87.

28) Cook J. Op. cit. Vol.1, p. I, 15.

29) Напр.: "Русские молятся каждый день, и духовенство на вид праведно и набожно, но все это - фарс и притворство, ибо обычаи у них дурацкие, а мораль далеко не совершенна. Впрочем, это замечание, боюсь, более или менее применимо ко всем на свете проповедующим религию <...>" (цит. по: Беспятых Ю.Н. Ук. соч. С.409).

30) Liapunov V. Goethean subtext of Baratynskiy" "Nedonosok" // In: Slavic Poetics. Essays in honor of Kiril Taranovsky. The Hague-Paris, 1973, p.277. Неуместность такой перепечатки только кажущаяся: она вполне оправдана сходством темы сонета Эно и I части "Фауста" Гете, где рассказано о преступлении соблазненной девушки Маргариты. Однако далее Ляпунов, к сожалению, совсем не касается этой части.

31) "Ты, который был мертв уже до рождения, / Смешение бытия и небытия, / печальный недоносок, не ставший ребенком, / Пасынок бытия и небытия, // Ты, которому дала начало преступная Любовь, / И которого Честь разрушила столь же преступно, / Роковой плод Любви, / Роковая жертва Чести, // Будет ли конец угрызениям совести, из-за которых ты был лишен жизни, / Будет ли исчерпано небытие, в которое я заставила тебя погрузиться? / Постоянный источник страха, следствием которого стало мое прегрешение. // Спор двух Тиранов решил твою участь: / Любовь, вопреки Чести, даровала тебе жизнь, / Честь, вопреки Любви, приговорила тебя к смерти."

32) Он перепечатывался дважды во второй половине XVII века. См.: Lachèvre F. Le libertinage au XVIIe siècle. (9) Disciples et acceseurs de Thèophile de Viau. (4) Les oeuvres de Jean Dehénault. P., 1922, p.XIV.

33) Anthologie de la poésie baroque française / Ed. J.Rousset. T.II. P., 1968, p.152; в предисловии к указанному изданию сочинений Ж.Эно: Lachèvre F., p.XIII-XIV.

34) Хетсо Г. Ук. соч. С.483.

35) Мазур Н.Н. Ук. соч. С.150.

36) Там же. С.156.

37) Зарецкий А.Р., Песков А.М. История подготовки стихотворений Боратынского для издания 1835 г. // В кн.: Боратынский Е.А. Полное собрание сочинений и писем. Т.1. М., 2002. С.465.

38) Вторая из девяти пушкинских закладок была сделана непосредственно перед страницами, содержащими анекдот о "смелом и сметливом подьячем", пересказанный в 1821 году петербургским журналом (Cook J. Op. cit. Vol.1, pp.20-21 & 22-23). А напечатан был этот анекдот в одном томе "Благонамеренного" (ч.XV, N 13) с эпиграммой Баратынского "Его творенье скукой дышет..." (N 15).

39) Мазур Н.Н. Ук. соч. С.164. Прим.57.

40) Зарецкий А.Р., Песков А.М. Ук. соч. С.466.

41) Боратынский Е.А. Полное собрание сочинений и писем... Т.1. С.476.

42) Винокур Г.О. Я и ты в лирике Баратынского (1944) // В его кн.: Филологические исследования. М., 1990. С.242.

43) Семенко И.М. Поэты пушкинской поры. М., 1970. С.257.

44) Мазур Н.Н. Ук. соч. С.158. Прим.13.

45) The Spectator. By J.Addison, R.Steele a.o. Vol.4. L.-N.Y., 1910, p. 280. Есть русский перевод: Нечто об я и мой. Англинский Зритель, пиеса 562 // Иппокрена, 1801, ч.VIII, с. 345-352. А как раз в те годы, когда сочинялось и публиковалось стихотворение "Недоносок", появилось издание: "Избранные листки из английского "Зрителя" и некоторых других периодических изданий того же рода" (кн.I-IV. М., 1833; кн.V. М., 1835; кн.VI. М., 1836). Однако интересующее нас эссе об "эготизме" в его состав не вошло.

46) The Oxford English dictionary. 2nd ed. Vol.5. Oxford, 1989, p.95.

47) Ibid.

48) Ibid.

49) The Spectator... Vol.4, p.280.

50) Возможно, что заочный диалог Монтеня и Скалигера о ничтожных подробностях из очерка Аддисона реминисцируется и в незавершенной книге Стендаля: "...Малейший запах (кроме дурных) вызывает у меня расслабление в левой руке и ноге, и мне хочется тогда повалиться на эту сторону.
- Но все эти подробности - ужасающий эготизм!
- Конечно, да и вся эта книга - не иное что, как ужасающий эготизм..." (Пер. В.Комаровича)

51) Cross A.G. Op. cit., p.129. - Перевод с немецкого М.Попова: Белевы путешествия через Россию и в разные Азиатские земли... Т.I-III. Спб., 1776.

52) Cross A.G. Ibid., p.127.

53) Cook J. Op. cit. Vol.1, p.II.

54) Hanway J. An Historical account of British Trade over Caspian Sea: with a Journal of Travels from London through Russia into Persia; and back again through Russia, Germany and Holland... Vol.1. L., 1753, p. XI.

55) Hanway J. Op. cit. Vol.1, p.182-185. Vol.2, p.359-363.

56) The Spectator... Vol.4, p.26.

57) Беспятых Ю.Н. Ук. соч. С.132.

58) Hanway J. Op. cit. Vol.2, pp.129, 15.

59) Ibid., p.129.

60) Ibid., p.352.

61) Характерно удивление этого исследователя, будто бы в книге Ханвея отсутствует упоминание тогдашнего английского консула по торговым делам в Петербурге Я.Вольфа (Cross A.G. Op. cit., p.58); надо ли говорить, что его имя тоже... не включено в "указатель"?

62) Hanway J. Op. cit. Vol.1, p.360. См. также: Полиевктов М.А. Европейские путешественники XIII-XVIII вв. по Кавказу. Тифлис, 1935. С.99.

63) Hanway J. Op. cit., p.X.

64) Cross A.G. Op. cit., p.403, n.13.

65) Ibid., p.128.

66) Ibid., p.127. Срв. с этим признанием замечание Аддисона об "эготизме" книжных предисловий: "Every insignificant Author fancies it of Importance to the world, to know that <...> his Book <...> was published at the Importunity of Friends".

67) Hanway J. Op. cit., see notes on pp.360, 370-371, 379.

68) Наши, списанные с натуры русскими: Приложение к факсимильному изданию. М., 1986. С.9.

69) Алексеев М.П. Ук. соч. С.80-81, 86.

70) Там же. С.86. Аналогичные принципы составления характеризуют путевые записки спутника Д.Кука по персидскому посольству 1740-х годов - доктора Лерхе, о которых будет сказано ниже (см.: Полиевктов М.А. Ук. соч. С.141-143, 174, 191-192).

71) Алексеев М.П. Ук. соч. С.80. Этот очерк вошел в кн.V "Избранных листков из английского "Зрителя"..." (М., 1835).

72) Cook J. Op. cit. Vol.1, p.I-II.

73) Hanway J. Op. cit. Vol.1, p.360.

74) Иллюзию позднего происхождения книги Кука создают некоторые сведения, относящиеся ко времени правления Екатерины II, то есть к 1760-м гг. (Беспятых Ю.Н. Ук. соч. С.32).

75) Hanway J. Op. cit. Vol.2, p.184.

76) "Journey from Bengal to England, through the Nothern Part of India, Kashmire, Afganistan, and Persia, and into Russia, by Caspian Sea", vol.2, 1798 (см.: Cross A.G. Op. cit., p.386; Полиевктов М.А. Ук. соч. С.109-110).

77) Пушкин А.С. Полное собрание сочинений в 19 тт. Т.12. М., 1996. С.343. Срв.: Фейнберг И.Л. Неведомая книга... С.374. О Д.Элтоне см. также: Полиевктов М.А. Ук. соч. С.104-105.

78) Hanway J. Op. cit. Vol.2, p.143.

79) Лондон в 1825 году // Московский телеграф. 1826. Ч.9. N 12. Отд.I. С.333.

80) Там же. С.333-336.

81) Там же. N 9. Отд.II. С.17.

82) Вяземский П.А. Эстетика и литературная критика. М., 1984. С.397.

83) Пушкин в прижизненной критике. 1820-1827. Спб., 1996. С.421, 423-424.

84) Ушаков В.А. Московский бал, третье действие из комедии "Горе от ума" (Бенефис г-жи Н.Репиной) // Московский телеграф. 1830. NN 11, 12 (цит. по: А.С.Грибоедов в русской критике. М., 1958. С.46-47).

85) Альми И.Л. Сборник Е.А.Баратынского "Сумерки" как лирическое единство // В кн.: Вопросы литературы: Метод. Стиль. Поэтика. Владимир, 1973. С.41.

86) Александр Пушкин. - Пародия на Оду его: Наполеон. Стихотворение Николая Данилевского. (Публикация Б.Л.Модзалевского) // Пушкин и его современники. Вып.28. Пг., 1917. С.113.

87) "...Есть красоты удивительной, вовсе новых и духом и формой", - напишет он 6 февраля 1840 года из Петербурга жене. - "Все последние пьесы его отличаются - чем бы ты думала? - силою и глубиною!"

88) "Между тем, чего не совершил он", - восклицал автор, - "в продолжение нескольких лет, с помощию ума, в Северной Пальмире и на неприступных льдах Кавказа, "в зеленых волнах Тавриды" (собственное выражение Пушкина) и в заветных стенах Москвы, лелеевшей идеал его мечты?" (Воспоминание о Пушкине // Галатея, журнал, издаваемый Раичем. 1840. N 10. С.183). В приведенном перечне обыгрываются образы и выражения из произведений Пушкина разных лет (см. стихотворения "Кавказ", "Нереида", последнюю строфу романа "Евгений Онегин").

89) Морлей Д. Вольтер. / Пер. с 4-го английского издания под ред. А.И.Кирпичникова. М., 1889. (1-е изд.: L., 1872.) С.130-132.

90) См.: Жаккар Ж.-Ф. Даниил Хармс и конец русского авангарда. Спб., 1995. С.123-124.

91) Срв.: "Мир я вижу как во мгле; / Арф небесных отголосок / Слабо слышу..." У Введенского: "Я вижу искаженный мир, / Я слышу шепот заглушенных лир..." (цит. по: Жаккар Ж.-Ф. Ук соч. С.105).

92) Hanway J. Op. cin. Vol.2, p.134.

93) За проповедь таких взглядов во времена Жана Эно и в его стране либертинов приговаривали к сожжению на костре. См.: Лотман Ю.М. Пушкин и поэты французского либертинажа XVII века // В его кн.: Избранные статьи. Т.III. Таллинн, 1993.

94) М.П.Алексеев называет самый ранний английский источник 1775 г. (Русско-английские литературные связи... С.107. Прим.181). Это изданная в Абердине "История Петра Великого, императора Российского" Александра Гордона.

95) Срв.: Семевский М.И. Фрейлина Гамильтон // В его кн.: Слово и дело! 1700-1725. Спб., 1884.

96) Hanway J. Op. cit. Vol.2, p.144.

97) См.: Беспятых Ю.Н. Петербург Анны Иоанновны в иностранных описаниях... С.415. Именно об этой истории он в приведенном рассуждении говорил как о единственном известном ему случае детоубийства в России.

98) Судебник государя царя и великого князя Иоанна Васильевича... М., 1768. Прим. к статье 71.

99) Цит. по: Беспятых Ю.Н. Петербург Петра I в иностранных описаниях. Л., 1991. С.225.

100) Семевский М.И. Ук. соч. С.262.

101) Цит. по: Беспятых Ю.Н. Петербург Анны Иоанновны в иностранных описаниях... С.397-398.

102) Цит. по: Измайлов А.Е. Полное собрание сочинений. Т.2. М., 1890. С.306-307.

103) См. об этом в нашей работе "Убогой дом": Пушкин и английский путешественник XVIII века Д.Кук // Панфилов А.Ю. Наш Пушкин: Сб. статей. М., 2010.

104) Снегирев И.М. Русские простонародные праздники и суеверные обряды. Вып.3. М., 1838. С.203.

105) Он же. Семик честной // Ведомости московской городской полиции. 1848. N 122-123. С.1084.

106) Русские простонародные праздники... Вып. 3. С.203.

107) Он же. Покровский монастырь, что на Убогих домах, в Москве. Седьмой выпуск Русских достопамятностей. М., 1863. С.7.

108) Снегирев И.М. О скудельницах, или убогих домах в России // Труды и летописи Общества по изучению древностей Российских. Ч.III. Кн.II. М., 1827. С.253.

109) Русские простонародные праздники... Вып.3. С.208.

110) Шмид В. Дом-гроб, живые мертвецы и православие Адриана Прохорова // В его кн.: Проза как поэзия. Пушкин, Достоевский, Чехов, авангард. Спб., 1998. С.54.

111) Мазур Н.Н. "Недоносок" Баратынского... С.142.

112) Бочаров С.Г. "Поэзия таинственных скорбéй" // В кн.: Баратынский Е.А. Стихотворения. Проза. Письма. М., 1983. С.14.

113) Никитенко А.В. Батюшков. Из характеристики русских поэтов // Одесский альманах на 1840 год. Одесса, 1839. С.462.

114) Благонамеренный. 1818. Т.1. Кн.3. С.295.



2012





 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"