Не так давно одесское телевидение юбилей справляло.
Всех вспомнили, всех поздравили: и самого первого оператора, и выпускающих, и звукорежиссеров. Даже того хмыря, что катушки с кабелями таскает.
Не позвали только тех троих, кто как раз больше всего для его развития сделал: меня, Пушкина и одну заразу.
Ладно, я не обидчивый. Раз они решили наши заслуги неблагодарно замолчать - расскажу сам.
История эта случилась, когда я в четвертый класс пошел.
С первого по третий у нас была единственная учительница. И сидели мы безвылазно в своем классе. А подросли - стали выезжать в свет, вращаться в сферах и мучить других учителей. Это называлось кабинетной системой.
В первый же день четвертого класса я познакомился с людьми, которые постепенно стали для меня одними из самых важных и родных: с учительской семьей Попелюхеров.
Илья Лазаревич вел у нас русский. Роза Моисеевна - его жена - занималась тем же в параллельном классе. А их дочка, Анна Ильинична, ставила мне двойки и тройки сначала за рисование, а потом за черчение.
Они были учителями от бога и замечательными людьми. Мы почти всем классом вечно торчали у них дома, в маленькой квартирке на Жуковского.
Потом они были главными гостями у меня на свадьбе.
А в начале девяностых дети увезли их в Израиль.
Им - настоящим интеллигентам, бессребреникам, хлебосолам, не горлохватам - было там очень плохо и тоскливо, и мы интенсивно переписывались до самой их смерти.
Я был двадцатилетним мальчишкой-позером, все старался писать красивые эпистолярии - ни слова в простоте! - а надо было вместо глупых грошовых мудрствований и выпендрежа просто сказать, как благодарен я им за все, как их люблю и как скучаю.
Почему-то это казалось стыдным. До тех пор, пока не пришло письмо с вырезанным из местной газетенки крошечным некрологом.
Илья Лазаревич был прекрасным учителем и большой души человеком. Русскому языку у него обучались и самые дремучие двоечники и раздолбаи.
Даже одноклассник, практически не учившийся в школе и первый раз загремевший на зону еще малолеткой, со второй ходки писал безукоризненно грамотные письма: такие яркие и хлесткие, что одно даже напечатал журнал “Человек и Закон”.
У всех у нас свои странности. Был свой пунктик и у Лазаревича, как мы его называли: он был пушкинистом.
Что такое пушкинист? Существовала в СССР такая тусовка полусумасшедших фетишистов. Были любители Пушкина, были его ненавистники, были равнодушные, а еще - были пушкинисты.
Так же, как собиравшиеся на Соборке болельщики могли часами спорить, на какой минуте забил гол нападающий Иван Баба во втором периоде матча между сборной шиномонтажного ПТУ№4 и командой второй столовой, так и пушкинисты могли устроить скандал с хватанием за грудки и мордобоем, выясняя, на левой или на правой ноге носил при жизни великий поэт чудом найденный на его квартире полуистлевший вонючий носок.
Пушкинисты были относительно безобидными чудаками, поэтому им не мешали бурлить, собирать тематические марки, сплетни, посмертные, прижизненные и пренатальные маски Пушкина, а временами собираться большими кучами для очередного скандала.
И даже сделали несколько журналов, где они и обсуждали восхищенно нюансы пушкинских детсадовских каракулей на полях рукописей и девичью фамилию прабабушки Арины Родионовны.
Первый же урок русского Лазаревич начал эффектно. Он сказал:
- Дети, встаньте и посмотрите в окно.
Когда посреди урока вдруг разрешают встать, это всегда радует. Мы слоновьим стадом с воплями подбежали к окну и уставились в него.
За окном не было ничего нового: все тот же микро-скверик, на месте которого когда-то была Вознесенская церковь.
- Видите, видите? - с трагической мхатовской интонацией страстно начал Илья Лазаревич. - Вот там, прямо перед вами, была когда-то граница порто-франко; Тираспольская застава, через которую в Одессу въехал Пушкин! Вы понимаете, Пууу-ушкин!
Мы переглянулись и захихикали. С нашей точки зрения, въедь Пушкин через что-то другое, а не через этот садик на углу Комсомольской и Дзержинского, в мировой истории мало что изменилось бы.
Лазаревич, который от звучания имени Александра Сергеевича, как уважающий себя пушкинист, впал в священный транс, выудил откуда-то мутную фоточку с полосатой будкой и шлагбаумом и затряс ей перед нами.
- Вот она! Вы представляете?!
Мы не впечатлились. Фотография была так себе. Еще и подрисованной карандашом. Даже я своей "Сменой - 8М" куда лучше снимал.
Но Илья Лазаревич уже ничего не видел. Пылко и страстно, жутко картавя (он всегда начинал картавить, когда волновался), он вываливал на нас гору нудных подробностей пушкиниады: куда поэт отправился, пройдя эту заставу, где он потом пообедал, что сказал ресторатору, куда поехал потом…
В общем, Илья Лазаревич был пушкинистом. А я - мальчишкой, который неплохо для своего возраста читал вслух. Поэтому Лазаревич предложил мне антерпризу в обмен на пятерки.
Я не устоял и начал таскаться по всяким злачным местам, декламируя куски пушкинских текстов.
Так я покатился по наклонной, пока кривая дорожка не довела до Дома Ученых: намечались помпезные пушкинские чтения, для которых пушкинисты отловили по городу четверых детей и пригласили телевизионщиков.
Из какой-то занавески выгородили на сцене кулису, толстая тетка - ведущая (я был развитым ребенком, в цирк ходил регулярно, так что тут же вспомнил, что ведущий по-научному называется шпрехшталмейстером) - загнала нас туда и наскоро порепетировала.
Оказалось, только я блесну с сидящей на ветвях русалкой: все остальные, как сговорившись, выбрали для себя разные огрызки из "Евгения Онегина".
Все мы принесли свои куски распечатанными на машинке и сдали их тетке-шпрехшталмейстеру.
Я первым оттарабанил свой текст.
Моя ровесница, мордатенькая девочка с длиннющей гусиной шеей и двумя огромными белыми бантами на жиденьких косичках презрительно фыркнула.
- Ты чего? - спросил я.
- Из тебя чтец, как из попы холодец! - сымпровизировала девчонка и показала язык.
Я понял, что с ней надо держать ухо востро: творческая среда - гадючник известный, это я от дедушки уже знал.
Девчонка дразнила меня дальше - негромко, чтоб не услышала ведущая. Противным скрипучим голосом: будто Анна Каренина из-под поезда.
Здоровый лоб из восьмого класса с пафосом прочел первую главу. Я удивился, как он смог столько вызубрить. Наверно, с первого класса долбил.
Тетка не знала ее тоже и сверялась по распечатке.
Прыщавая семиклассница бойко прочирикала письмо Татьяны и ее страдалки из третьей главы.
Девчонка с косичками перестала шептать мне ехидные дразнилки и продекламировала про удалую кибитку из пятой.
"Евгения Онегина" мы еще не проходили, поэтому слушал я с интересом.
Всю репетицию тетка-ведущая изо всех сил пыталась нас запугать до истерики:
- Помните! Вас будет снимать телевидение! Прямой эфир! Вас увидит весь город! Помните-помните! Вся Одесса! Не забывайте!
Я лениво пропускал ее страшилки мимо ушей: мне ли, самой яркой звезде второго голоса областного хора "Зернышки" из Дворца пионеров, давно избалованной вниманием мировых сми (в лице газеты "Овидиопольский колхозник"), бояться какого-то телевидения!
Прибежали телевизионщики, обставили нас со всех сторон выключенными софитами, поставили на пол микрофон на длинной железной штанге и предупредили, что до эфира осталось десять минут.
К нам за занавеску принесли какой-то хлам и стали наряжать нас в него.
Обе девочки получили нелепые кисейные хвосты. Татьяне еще сунули в руки облезлый веер и предупредили, чтоб она его не вздумала на сцене открывать: расползется.
Восьмиклассник получил трость. Шпрехшталмейстерша сказала, что это - пушкинская. Парень закричал, что никакая она не пушкинская, она чарли-чаплиновская, и он с ней выступать не будет, но ведущая шикнула, и он смирился.
Тут она увидела мои битком набитые карманы, снова завела свою шарманку, - как так можно, тебя же сейчас увидит вся Одесса, - заставила все из них вытряхнуть и сдать ей на хранение.
Я безропотно отдал почти все. Кроме ручки от крана. Это была очень ценная и редкая вещь.
Конечно, тогда в каждом одесском дворе была водоразборная колонка: заходи и пей. Но еще - из всех фасадов домов торчали кончики водопроводных труб с краном на конце.
Туда по утрам дворники цепляли свои шланги, чтобы поливать улицы.
Закончив полив, они снимали и уносили с собой ручки (сами крутилки) от кранов, чтобы никто не открыл воду и не бросил потом, забыв закрыть.
Имея свою крутилку, можно было пить в любой момент, гуляя по улице: не требовалось заходить во дворы и разыскивать там колонки. Поэтому ручка от крана очень высоко ценилась.
Ведущая поклялась, что сбережет ее, и я скрепя сердце согласился.
Взамен крутилки я получил шляпу-цилиндр. Тетка нахлобучила его на меня, и цилиндр провалился до плеч. Он был вдвое больше моего размера.
Я осторожно поднял его.
- Ты, главное, ушами не шевели, когда выступать будешь! - обидно заржала моя ровесница. - А то опять провалится!
- Не провалится! - бодро возразила ведущая.
Она сняла с меня цилиндр, смяла какую-то бумагу, затолкала туда и надела цилиндр обратно. Теперь он не проваливался. Только крутился на башке, как юла.
- Прекрасно! - одобрила ведущая.
Занавеску убрали, софиты включили и начали елозить ими по сцене вокруг нас по командам оператора.
- Можно! - сказал он наконец корреспондентше.
- Хорошо, - обрадовалась та, - а то пять минут всего осталось. Дети, послушайте меня.
Корреспондентша пошла нас пугать, как до нее ведущая.
Я не слушал. Софиты не столько светили, сколько грели. Я взмок и все тело дико зачесалось.
Чтобы отвлечься, я начал разглядывать зал.
Зрители тоже уставились на меня: старшеклассники им были неинтересны, а вот мы с мордатенькой девчонкой вызывали ажиотаж.
- Смотрите, смотрите! Такие маленькие, а уже пушкинисты!
Зал был битком. Там сидели пушкинисты в разной степени разложения.
Заболевшие недавно были еще похожи на нормальных. Другие деградировали настолько, что прилюдно трясли томиками Пушкина.
Представляете? Прийти не абы куда, а на пушкинские чтения - и со своим томиком Пушкина! Все равно, что в ресторан со своей поллитрой притащиться!
Все они оживленно беседовали кучками по нескольку человек.
Было забавно: все группки вели себя совершенно одинаково. Какое-то время вся кучка пылко и негромко говорила что-то друг другу, потом кто-то из них поднимал указательный палец вверх и взвывал страстно:
- Ну это же Пууу-у-уушкин!
Потом начинался новый круг.
- Это же Пуууу-ушкин! - неслось периодически из разных углов зала с одинаковым подвывом.
Это явно был общепринятый пушкинистский пароль.
Корреспондентша замахала руками, чтобы все замолчали, еще раз напомнила всем про ответственность, и эфир начался.
Сначала она сама со вторым микрофоном на веревке протараторила в камеру про великое событие, потом всучила микрофон шпрехшталмейстерше.
Та не так бойко, но все-таки представила нас и предложила начать восьмикласснику. Он шагнул к микрофону.
Я не зря удивлялся, как парень смог запомнить целиком первую главу.
Он промямлил про дядю честных правил, но уже вторую строфу произнес тише и неуверенней. К лондонскому денди он уже еле шептал. А погоревав на прощанье о вышедшей из моды латыни - замолчал совсем.
- Просим! - подбодрила его ведущая, аплодируя.
Но парень решительно махнул рукой и смело ушел со сцены.
Чтобы скрыть накладку, оператор быстро крутанул камеру и стал показывать зал.
Пушкинисты расцвели.
Дядьки достали расчески и стали прилизывать лысины, а тетки мечтательно закатили глазки к небу.
Только пушкинисты последних стадий никак не отреагировали: они так и продолжали сидеть с томиками Пушкина в трясущихся руках, что-то бормоча себе под нос.
Шпрехшталмейстерша подтолкнула к микрофону Татьяну и концерт продолжился.
Ее номер оказался оказался куда короче.
- Я к вам пишу - чего же боле? - возмущенно и зло спросила девочка у какого-то плешивого пушкиниста из первого ряда.
Эффектно, как настоящая актриса, широко повела рукой, с грохотом повалила микрофон ему на лысину, разрыдалась и убежала.
Оператору снова пришлось развернуть камеру в зал.
Пушкинисты жутко покраснели, но расплылись в блаженстве: справедливость восторжествовала, мир в конце концов заинтересовался ими!
Микрофон поставили на место.
Мордатенькая девочка с победным видом шагнула к нему. Подняла руку, как зовущая на баррикады Родина. Открыла рот. Постояла так. И закрыла рот.
Она забыла свой текст.
Меньше меня дразнить надо было.
Шпрехшталмейстерша за кадром делала страшные глаза. Девочка молчала.
Мне стало ее жаль. В конце концов, я сам был тот еще подарочек. Я перестал злиться на девчонку и захотел ей помочь.
Что она читала, я толком не помнил, и тоже задумался. Мы стали молчать вместе.
Я вспомнил первым. Правда, не сначала, но хоть что-то.
- Зима. Лошадка, торжествуя,.. - шепнул я девочке.
- Зима. Лошадка, торжествуя, на дровнях обновляет путь. Ее крестьянин, снег почуя, плетется рысью как-нибудь... - послушно и как-то задумчиво продекламировала она.
- Скотина! Гад! - сообщила всей Одессе.
И тоже убежала.
На сцене я остался один.
Сделал шаг вперед. Открыл рот. И вдруг понял, что заразился от этой девчонки: я тоже внезапно забыл текст. Напрочь.
Нет, никакого страха я не чувствовал. Был совершенно спокоен. Но никак не мог вспомнить ни единой строчки. Или хоть о чем вообще собирался читать.
Очень мешало сосредоточиться то, что из-за софитов все тело зудело.
Я постоял еще. Ничего не вспоминалось.
Тогда я начал чесаться. Сначала одной рукой. Потом другой. Потом двумя сразу. Как блохастая собачка.
Зуд прошел. Но стихи так и не вспомнились.
Тут меня осенило. Перед выступлением ведущая запихнула в мой огромный цилиндр какие-то бумаги. А вдруг это как раз мой текст?
Я поднял цилиндр. Из-под него упал бумажный комок.
Я поставил цилиндр на сцену и развернул бумагу - хотя уже видел, что это не моя распечатка.
Бумага оказалась газетой "Вечерняя Одесса".
На всякий случай я прочитал заголовки на первой странице. Нет, это был точно не мой текст.
Я разозлился. Не хватало зацепки, любой зацепки - и все вспомнилось бы, все пошло бы как по маслу.
Продолжая задумчиво смотреть в газету, я попытался вспомнить репетицию. Хоть словечко бы - а дальше я уже не пропаду.
Нет, никак.
И вдруг вспомнилось: это было что-то про лес! Какие-то взрытые бразды, какая-то кибитка. Телега, что ли? Воз? Лес и воз...
Тут в голове вспыхнуло. Я вспомнил все. От начала и до последней строчки.
Встал в позу и начал:
- Однажды, в студеную зимнюю пору,
Я из лесу вышел; был сильный мороз.
Гляжу, поднимается медленно в гору
Лошадка, везущая хворосту воз.
Корреспондентша ахнула и полезла на сцену, волоча за собой микрофон на веревке.
Оператор снова крутанул камеру в зал. Сегодня пушкинистам определенно везло.
До конца прямого эфира оставалось время. Его надо было как-то заполнить.
Корреспондентка решила, что с поэзией на сегодня хватит, а вот интервью может телезрителей заинтересовать.
- Как тебя зовут? - сунула она мне микрофон.
- Саша, - мрачно отозвался я: могла бы до передачи поинтересоваться.
- Саша, какое красивое имя! Скажи нам, Саша, вот ты Пушкина... что?
- Что? - переспросил я.
- Ну, ты ведь Пушкина лю... - подмигнула корреспондентка. - Лю-би...
- Не люблю, - честно сказал я.
- Как это? - ужаснулась корреспондентша. - Кого же ты тогда любишь? Ну, вот какое стихотворение тебе нравится?
- “В тропическом лесу купил я дачу”, - так же искренне ответил я.
Журналистка явно его тоже знала, потому что сделала страшные глаза и показала целую пантомиму, как она меня душит.
Камера сразу привычно развернулась в зал.
У пушкинистов был счастливый день. За всю историю им не обламывалось столько внимания человечества, как за один сегодняшний вечер.
- Уйди, - прошептала мне корреспондентша, закрывая микрофон - я сама закончу как-то. Убирайся отсюда.
- Я не могу уйти, - сказал я в свой микрофон. - у меня шпрехталмейстерша крутилку забрала.
- Я не шпрехштал... шпрехмах... я заведующая детско-юношеской бибилиотеки! - завизжала оскорбленная ведущая.
На камере продолжала гореть лампочка. Это значило, что мы по-прежнему в прямом эфире.
Корреспондентша вытолкала меня из кадра и всучила ведущей, а сама стала нести в объектив какую-то ахинею.
Несостоявшаяся шпрехшталмейстерша вытащила меня на улицу и сказала, чтобы больше никогда меня не видела.
Крутилку она так и заначила. Это было уже просто подло.
Через день у нас был русский язык. Я хотел заболеть, но не получилось.
Илья Лазаревич был мрачнее тучи.
Он вызвал меня к доске. Достал из портфеля свежую "Вечерку".
- Послушайте, дети. Вот что пишут про нашего героя.
И начал читать.
Газета напечатала репортаж про пушкинские чтения. Не меньше половины было обо мне.
Корреспондент был тот еще хохмач. Наверно, ему понравилось, что я фокуснически вытащил из цилиндра именно "Вечерку". Потому что он меня пожалел.
- Неизгладимое впечатление, - читал Лазаревич, - оставил самый маленький участник чтений: А. Пащенко из 29-ой школы (учитель - И. Л. Попелюхер). Он с настоящим актерским мастерством разыграл целое представление: Александр Сергеевич встает утром с постели, почесываясь и позевывая (вранье, не позевывал я, только чесался!). Вдруг его лицо проясняется: поэт вспомнил о чем-то приятном. Он достает из своего цилиндра свежий ежедневный листок, чтобы прочесть новое стихотворение Некрасова. Так мастерски ученик четвертого класса показал преемственность великих русских поэтов...
Илья Лазаревич продолжил читать. Я подумал, может, все и обойдется - раз я такой актер и мастер.
Заметка кончилась. Илья Лазаревич снял очки и хмуро уставился на меня. Мы молчали.
Вдруг он хлопнул рукой по столу и закричал:
- Это что?! Это что?! Как ты мог так поступить? Ты опозорил нашу школу! Ты навсегда запятнал мое имя!
- Это чем? - нахально спросил я.
- Ты что, считаешь, что Пушкин, - осипшим от гнева голосом захрипел Лазаревич, - Сам Пушкин! - великий гений, поэт невиданного дарования - и спит в цилиндре?!
Повисла тяжелая пауза. У Ильи Лазаревича гневно раздувались ноздри.
Он был пушкинистом до мозга костей. И я решил применить безотказное заклинание, о котором узнал позавчера.
Поднял указательный палец к потолку, томно закатил глаза и взвыл, как волк на луну.
- А чо, это же Пууууууу-ушкин!
Илья Лазаревич три месяца со мной не разговаривал. Русским со мной это время занималась после уроков его жена - Роза Моисеевна.
Максимум через год на одесском телевидении появилась куча видеомагнитофонов и почти все передачи стали идти не в прямом эфире, а в записи.
Подозреваю, что этот технический прогресс больше всех остальных подтолкнули как раз мы с мордатенькой девчонкой. Без нас бы они еще сто лет прособирались.
Очень странно, что именно нас на юбилей и не позвали.
Конечно, за крутилку им наверняка до сих пор стыдно.
Глупые. Я ведь сто лет как не пацан. Взрослый, солидный, серьезный мужик. Что ж они, и правда думают, что я до сих пор так и хожу без крутилки в кармане? Смешно.
И все равно, я бы на их месте ее вернул. Позвал бы нас с той девчонкой, поговорил бы, и под камеру вернул мне крутилку.
Это было бы красиво.
А мы на пару с той Торжествующей Зимней Лошадкой в благодарность сделали бы все, чтобы их юбилей запомнился всем навсегда.
Мы это здорово умеем. С детства еще. Пушкинская школа.
Кстати, и Александра Сергеича на этом юбилее тоже не помянули.