Павлов Александр Борисович : другие произведения.

Горячий свет

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

ГОРЯЧИЙ СВЕТ


Королевская примула

Королевская примула —
цветок, распускающийся накануне извержения вулкана.

Далеко-далеко,
у подножий вулканов немых,
в их крутых каменистых
нетронутых жерлах,
родниками провальными
скудную почву намыв,
угнездила природа
цветок на откосах замшелых.

Хрупкий стебель его
не взрывается цветом веками.
Спит угрюмый вулкан,
не ворочая телом под ним.
И тяжелый покой,
что уполз под лавинные камни,
не питает его
сокрушительным соком своим.

Но из темных глубин
заклубится просторная сила
да под чуткие корни
рассерженно вытолкнет сок.
И, напившись его,
расцветает до жути красиво
королевская примула —
этот страшный помпейский цветок.

Вестник огненных бурь
и могучих земных потрясений,
он, как вызов, цветет,
и трепещут над ним облака.
И качается мир,
и сгорает во мгле карусельной,
чтобы кануть в века
и явиться опять на века.

Это ль ново для нас?
Были годы жестоки и дики.
Без цветения примул
мы не горы — планету трясли.
Там, где мы полегли,
королевски взметнулись гвоздики
из горячего пепла
на вздувшихся жилах земли.

Наш коронный цветок
мы не соком питали, а кровью,
он встает на пути
не затем, чтобы нас повернуть.
Он в лавины зовет
и ложится в твое изголовье,
если черная пуля
влетит в непокорную грудь.

По горюнной земле,
у подножий курганов немых,
в их кромешных
на скорую руку отрытых могилах
уж не мы ли горим,
прорастаем цветами не мы?
И встаем во весь рост
на земных перерубленных жилах...

Королевская примула
вышла на теплый откос
и вот-вот расцветет,
напоив свои нервные корни.
Я цветенья дождусь
и сорву эту вестницу гроз.
Отражаясь в глазах,
пусть горит у меня на ладони.


Разрыв

В. Астафьеву

Шлифуя житейское наше кольцо,
вдруг встретишь, забывший про Бога,
как будто упавшее с неба лицо —
и ляжет дорога.

И сердце свое пробуждая не вдруг,
осмыслишь и нищий, и вящий:
как сладок и страшен разорванный круг,
во мглу уходящий.

Дорога завьется, конца не видать,
без грохота, трепа и света...
И там, где когда-то могли подсказать,
не будет ответа.


* * *

И вдруг обрушилась Победа,
как заключительный снаряд,
как свет весеннего побега
на неустроенных солдат.

И над Европой стихли битвы...
Но гул остался в недрах лет.
И снова остриями бритвы
шагает в завтра белый свет.

О чем у пламени святого
солдаты старые грустят?
Зачем они под отчим кровом
парней отчаянных растят?

Сквозь озабоченные страны
и опаленные года
на незабывчивые раны
струится талая вода.

Победы свет горюч и черен,
но все же он для всех един.
В полях планеты меньше зерен,
чем на висках людских седин.

И я под облаками века
вдруг понял раз и навсегда:
темна душа у человека,
как эта полая вода.


У Вечного огня

Он не седой, не молодой, не старый,
не раненный ни разу на войне...
Я знал его... Знакомый взгляд усталый
искал кого-то в трепетном огне.
Живым — живое, говорит молва...
А он остался в возрасте солдата.
И даже не седеет голова,
хотя должна бы поседеть когда-то.
На людях не кичившийся войной,
ничем не отличавшийся особо,
он молча раздевался в душевой,
влезал в тугую шерстяную робу.
В дому, где редко кто когда бывал,
в его старинной тумбочке дремали,
не знавшие парадов и похвал,
лишь только юбилейные медали.
Судачили о нем: «Куда как странен...»
Ему — квартиру, мол, черед пришел,
а он ответил: «Я же не был ранен.
Да мне и здесь живется хорошо...»
Гудит огонь, открыты в лето двери...
Не подойти к нему и не спросить:
«Какою мерой память эту мерить?
Какою раной можно углубить?»


Бессмертие

Они сейчас еще в боях
и все еще дерутся насмерть
с победным зовом на губах
и забинтованные наспех.

Они не слышат тишины,
они опять идут в атаку,
чернорабочие войны,
не отступившие ни шагу.

Они ведут бессрочный бой,
незаменимы и бессменны,
все с одинаковой судьбой,
все до единого бессмертны!


О простоте

Мне говорят: смотри на вещи просто,
спокойным будь, не потакай молве...
А если сердце вышло не по росту,
и все-то шапка не по голове?
А если друг твой в затяжном угаре
и сам не понимает — почему?
А если в сердце просится другая?
Я простоты подобной не приму.
Не снизойду к оценкам примитивным,
я на себе такие испытал.
И мне сегодня вспоминать противно,
к чему вела такая простота.
Играют в простоту весьма не дети —
почтенный, седоватый контингент...
Мне больно: отчего седины эти,
в каких заботах и в какой момент
они легли на головы? По праву?
Знать, седина бывает седине
великой рознью — эликсир, отрава,
но всякая — с душою наравне.
Мне говорят: смотри на вещи просто...
А ежели за ними человек?
Ему и так с рожденья до погоста
не шибко сладкий уготован век.
Он ради счастья появился в муках,
в таких же муках отойдет во тьму...
А счастье это — в битвах и науках,
зачем же мы вещественно к нему?
Он оступился... Все закономерно.
Но не задавшись вечным «почему?»,
уже летит к нему с проклятьем первый,
несет, как крест, анафему ему.
А следом, в шлейфе тупости и власти,
как нищие, согбенною четой
бредут миряне и взывают к счастью,
отмежевавшись той же простотой
от человека, рухнувшего в поле,
от боли, ураганов — от всего...
Они бредут, собратья поневоле —
убийцы и радетели его.
Мне говорят: смотри на вещи просто...
Мне думать предлагают за меня,
как будто я темней и ниже ростом,
как будто ни воды и ни огня
мне испытать не велено до срока...
Плыви тихонько в шлейфе простоты!
Не падай низко, не взлетай высоко
и не общайся с бедами на «ты».
Покорен будь, безропотен, безгласен —
вот жребий твой! Но знаю твердо я,
что были Невский, Пугачев и Разин —
святая предыстория моя.
Я помню, что смотреть на вещи просто
они людей не призывали, нет.
Они-то знали: огненные версты
нам предстоят и гул набатных лет.
И чтобы встать плечом к плечу однажды,
в рывке едином, в самый смертный час,
ты должен видеть человека в каждом,
тогда сама история — за нас!


У заброшенной могилы

Он шел в степи. Его побило градом.
Ушла земля из-под усталых ног.
Он не был ни ловцом, ни конокрадом,
он просто был смотрителем дорог.
Он починял тазы и керосинки
и даже слыл в округе гордецом.
Но никогда от маковой росинки
не воротил щербатое лицо.
И вот теперь его побило градом.
В степной долине травы полегли.
И валкий гром впластал его снарядом
в духмяное безветрие земли.
В тот миг, возможно, в памяти мелькнули
свеча, землянка и граненый штык,
и тело разрывающие пули,
и друга умирающего крик,
и на заборах обгорелых кринки,
и костыли скрипучие войны...
Он починял тазы и керосинки,
что стали вдруг сегодня не нужны.
Скатились тучи в дальние отроги,
и тощий тракт под солнышком блеснул...
Его зарыли прямо у дороги,
и две березки встали в караул.


Боль

Такие мысли возникают мельком,
опасны, как сапожные ножи...
Мою шинель порезали на стельки.
— Не рано ль, мать, не рано ли, скажи?

На рубежах зловещее круженье,
не потому ли, втиснут в общий ряд,
под Ленинградом, в тихой оружейной,
еще стоит мой верный автомат.

Еще в морозы, новобранцев грея,
проверенный в учениях не раз,
все в том же взводе, в той же батарее,
исправно служит мой противогаз.

Нет, мой сухой паек еще не съеден,
и с фляжки краска не совсем сошла,
а счет отца с фашистами не сведен,
и мать военных сводок не сожгла.

Еще грома войну не укачали,
и тишина гудящая, как шмель...
— Ты слышишь, мама, я не сплю ночами,
зачем же ты порезала шинель?


В белую ночь

Если вьюги уносятся прочь,
и приходят, привычки нарушив,
вечер белый и белая ночь, —
разве могут быть черными души?
В караулке не спят «старики»
(хоть и надо бы спать перед сменой...),
к автоматам примкнуты штыки,
полыхает в печурке полено.
Заждались их родные края,
да и сам я забыл о лежанке.
Гимнастерка поблекла моя...
Как-то будет потом, на гражданке?
Разлетимся, разъедемся вдаль
после клятв, адресов и объятий,
а года будут жать на педаль,
только память свое не утратит.
С каждым годом светлей и острей
будет нам вырисовывать лица
повзрослевших армейских друзей,
и когда-нибудь вновь повторится
до подробностей малых, точь-в-точь:
пулемет у окна, караулка,
вечер белый и белая ночь,
и сердца, говорящие гулко.


Баллада о стройбате

Нагретые рельсы звенели и жгли,
когда мы по шпалам уложенным шли.
Когда из-под рук деловито и строго
ложилась дорога, рождалась дорога.
И день, сапоги запылив добела,
ложился загаром на наши тела.
С водой, удивительно солнцем пропахшей,
с походного кухней да гречневой кашей.
Сухой солончак бесновался в долине,
а нужно дорогу закончить до ливней.
И кто-то с отвагой прихлынувших сил
ремни, гимнастерки вперед заносил.
И, верные нашей привычке солдатской,
к тому рубежу мы спешили добраться.
Одна нас дорога вела да вела,
лепила и строила наши тела.
Чем руки грубее — тем сердце нежнее,
чем ветры сильнее — тем люди смелее...
И вот, наконец, под восторженный гул
на стыке последнем состав громыхнул.
Он в степь улетел мимо нашей стоянки,
где каждую пядь мы вели спозаранку.
И лица чернели, и взгляды цвели,
и не было краше на свете земли.


Дед

У дороги дом стоит,
в доме старый дед сидит.
Уложив ладони горкой,
он в окошечко глядит.
А у дома — молодой,
с мудрой-мудрой бородой.
Он в окошечко постукал:
«Пустишь, старый, на постой?»
Дед рукою — заходи!
И медали на груди.
«Что за праздник нынче, старый?»
А в ответ: «Не береди!»
Далеко, давным-давно,
было вовсе не кино...
Только память да разлука
жили с дедом заодно.
У дороги дом стоит.
В доме старый дед сидит.
Раз в году по доброй воле
старый душу бередит.
Сквозь него прошла война,
память — красная цена.
А в глаза его заглянешь —
только Родина видна.


Фотография

Снова память расправляет крылья
и относит прямо в детство, вниз...
На скрапной площадке изобилье
пулеметных лент, лимонок, гильз.
Танк без башни, пушки без движений,
кран, как ворон, ворошит металл...
В переплав, со всех полей сражений
съехался печальный арсенал.
Где, когда, какие судьбы знала
техника, видавшая огонь?
В танке фотография лежала,
в руку взял — и обожгла ладонь.
Там, с нее, как будто упрекая,
ласково подмигивала мне
женщина, красивая такая,
и «Люблю!» — на тыльной стороне.
Пулеметной лентой опоясан,
тайны чьей-то не боясь раскрыть,
этот лик, далекий и прекрасный,
для себя решил я сохранить...

У бараков пыль столбом стояла.
Мы, вооруженные вполне,
при отцах усердствуя немало,
предавались искренне — войне.
И от нас фашисты получали...
Мы тогда не ведали, мальцы,
как порой с улыбкой и печалью
нас, вояк, гоняли спать отцы.

За окном тревожил ветер кроны,
он один свидетель был, пострел,
как серьезно и совсем влюблено
я на фотографию смотрел.
Сетуя на возраст неказистый,
пряча фото глубоко в столе,
я до слез завидовал танкисту,
может быть, лежащему в земле.
Город жил, заводы пели яро,
предлагая всякий дефицит,
ликовали дружные базары,
весело, отчаянно, навзрыд.
В день отцовской пенсии-получки
я повис у бати на ремне.
Мы решили выйти на толкучку,
чтоб купить для школы ранец мне.
Ох уж ты, базар послевоенный!
В центре, у распахнутой пивной,
звон стаканов, гармонист отменный
со своей двухрядной, проливной.
Гимнастерки, с патокой старухи,
вдовы с платьем мужниным, жулье...
И среди воскресной заварухи
я увидел пьяную — ее.
Тот же взгляд с упреком, тот же локон,
разве что морщинки возле глаз...
Шла она в потоке одиноко,
гордо шла, как будто напоказ.
Целый день я чувствовал затылком,
как она ступает сквозь толпу,
а в руке початая бутылка,
и морщина горькая на лбу.
Годы, годы! Сказкой или былью
в детский мир навек вошла она... '
Снова память расправляет крылья —
танк без башни, фото и война.


* * *

Памяти отца

Пришел отец, небритый и седой,
встал у порога, обнял и заплакал...
Ухоженный, здоровый, молодой,
я только произнес: «Ну что ты, папа...»

Пришел отец на сына посмотреть,
на внуков (никогда он их не видел),
пришел отец не в злобе, не в обиде,
пришел, чтоб лет на десять постареть.

Он в кресло сел: «Так вот как ты живешь! —
несвежий бинт поправил на глазнице, —
Как ни крути, а вот пришлось явиться,
семья другая, дети, ну так что ж...»

Раскрыл альбом армейский там,
где лист мое большое украшало фото:
— Ну, слава Богу, вроде не пехота...
Сынок, а я ведь тоже был танкист.

Отец, я знаю: был твой главный бой,
была победа в радости и крепе,
и память протянула через боль
литые нержавеющие цепи.

Я помню, что не каждый мог прийти
на голос ран и крик твоих контузий,
да, ты не знал о тягостном пути
и об ином послевоенном грузе.

Еще семья смеялась у огня,
и, называя будущим солдатом,
ты к потолку подбрасывал меня
на молодой ладони узловатой.

Я помню это, приходи, отец!
Не мне судить, хоть это нынче модно.
Спасибо за биение сердец,
что в этом доме нынче так свободны.

Пусть говорят: на прошлое нельзя
сегодняшние списывать ошибки...
Но есть под сердцем гулкая стезя,
осколком окровавленным прошита.

Беснуйся, память, боль свою излей,
о чем сегодня горькая забота?
Ушел отец дорогою своей,
прижав к груди мое и внуков фото.


В снегах

Я посижу тихонько в уголке,
послушаю, что скажет мне печурка,
вздохну — и тени нарисуют чутко
упрямый профиль твой на потолке.

Я посижу тихонько сам с собой,
я так люблю один сидеть в потемках,
когда дрова посвистывают тонко
и зимний ветер говорит с трубой.

Я посижу... А ты ко мне приди,
коснись ладошкой теплой гимнастерки
и, как в трамвае, подыши на стекла
и посмотри, что видно впереди.


Маневры

Тяжелый танк прошел по мелколесью...
Не нахожу особенных чудес.
Послушай, друг! Мы раздавили песню,
которой нас встречал осенний лес.

Тяжелый танк утюжит землю с хрустом,
струится пот со стриженых голов...
И журавли качаются над Русью,
над круговертью вспугнутых годов.

Простите нас, задумчивые птицы,
мы нынче те же, не грубей ничуть,
но нам нельзя пока остановиться
и стаю проводить в далекий путь.

Ну как иначе быть на нашем месте,
когда пожары буйствуют окрест?
Да! Мы порой утюжим мелколесье,
чтоб от огня сберечь могучий лес.


* * *

По белым проспектам
зеленые сумерки ходят,
вдоль берега весело
мчится девчонка босая,
гитара и скрипка
задумчиво песню выводят...
И лица погибших
беззвучно кричат из базальта.

Вы слышите, люди?
Зовут онемевшие лица...
Можно оглохнуть —
безмолвно гудят монументы.
На белых проспектах
холодному камню не спится,
как будто стоит он
на бьющемся пульсе планеты.


На косе

Волна в волну, как пуля в пулю...
И, распластавшись на косе,
солдаты вспаренные курят,
от солнца бронзовые все.

Пока свершается купанье,
нерасторопен и сердит,
сидит, нахохлившись, дневальный
у оружейных пирамид.

Волна в волну, как пуля в пулю...
И на спине у старшины
неровный шрам от катапульты
и три прямее — от войны.

Волна в волну... По желтым косам
снует проворный ветерок,
качая в море катерок,
где на борту горит — «Матросов».


Дядя Коля

Памяти Н. Михалкина

В наш край степной и сухопутный
вписаться он едва ли мог,
когда, угрюмый, ранним утром
степенно шел в пивной ларек.
Мы на него смотрели в оба:
вот это волк! Не позабыть...
И в сапоге такая вобла,
что можно стукнуть — и убить!
А он в тельняшке почернелой,
с какого моря — не поймешь,
плевался так остервенело,
что тело прошибала дрожь.
И обзывал поселок стойлом...
Но безобидны и свежи,
мы по утрам орали стройно:
— Дядь Коль, про море расскажи! —
И он глядел подслеповато,
но словно сбитый наповал:
— Дор-р-рогу! Р-разойдись! Гус-с-сята! —
нам устрашающе орал.
Спасался бегством, как от зуда.
Но вскоре, выбившись из сил,
для нас, отважных и беззубых,
в махре конфеты находил.
Как молчаливые собратья,
косясь на сигаретный дым,
золотоглазые собаки
ходили преданно за ним.
В краю степном и сухопутном,
желаньем ветреным горя,
мы к озерку бежали утром
и горевали о морях.
Что мы о них, соленых, знали?
О них, где столько долгих дней
друзья Дядьколины лежали
в обломках гордых кораблей.


Бой

Не помню, сколько длился бой.
Но нервы напряглись отчаянно,
так, что совсем не замечали мы
рассвета в дымке голубой.
Не помню, сколько длился бой...
Мы не бежали, не кричали мы.
В экраны билась нескончаемо
одна тревога за другой.
Не помню, сколько длился бой...
Он шел то в грохоте, то в лепете,
и, как испуганные лебеди,
метались цели над шкалой.
Не помню, сколько длился бой...
С бровей срывались капли жгучие,
и гром ракеты стыл за тучами,
над раскаленною броней.

Не помню, сколько длился бой...


* * *

Стоят на улочке, на той,
где храм какого-то Предтечи,
старухи в плюшевых пальто,
войну принявшие на плечи.

На них лениво смотрит май.
И, шедший облегченным рейсом,
ворча, увозит их трамвай
куда-то по блестящим рельсам.

Вдоль шумных улиц и машин,
где ни один себя не спросит,
а сколько судеб и морщин
трамвай по городу проносит?

На недосуг, по горло дел,
мы без него куда как жарки.
А он от памяти просел,
качая в окнах полушалки.

Не целый век, а только час
их прошлое в трамвае мчится,
чтоб раствориться среди нас
и никогда не повториться.


* * *

По степям, по пескам,
по разбитым бетонкам и трактам
наш растянутый полк
пробирается к цели, редея...
И, повиснув, как день,
над сквозным опрокинутым мраком
вырастают виденья.
То вершины блеснут
в обрамлении шапок кудлатых,
то озерами всклень
переполнится вьюга в барханах...
Это, Золтан, твои
из лесков вырастают Карпаты,
и Урала шиханы, шиханы...
Казахстанская пыль.
В рыжей дымке двугорбые нары
воду Эмбы парной
пожелтелыми тянут губами.
Слышишь? Катится гул.
Это буря сметает кошары!
Буря! Буря над нами!
И не скрип на зубах,
И не хрип воспаленного горла,
и не голос комбата,
в эфире грохочущий властно...
То зовут на рубеж
серебром напоенные горны
и на приступ ведут
миражи, что и в бурях не гаснут.


* * *

Над памятью гудят колокола...
Не разберешься — то и жить не надо.
Всегда ли правда истиной была,
а истина пронзала душу правдой?

Струилась кровь с отчаянных мечей,
и Родина рубилась век за веком.
Но лился яд сиятельных речей,
а топоры сановных палачей
на плахах ожидали человека.

Всегда ли правда истиной была?
Не часто ль, опускаясь до казармы,
она вершила темные дела,
и уходили в небыль командармы.

Расхожих истин не могу терпеть,
их можно повернуть, как в поле дышла.
Какая правда оправдает смерть,
пришедшую по указанью свыше?

Со дна эпохи снова муть всплыла
и двинулась последним ли парадом?
Всегда ли правда истиной была,
а истина оказывалась правдой?


Дума под стягом

Белый конь на красном поле —
стяг Дмитрия Донского перед Куликовской битвой.

Белый конь на красном поле.
Красный холм — под бунчуком.
Горе-горькое — как доля.
С ней ли русич не знаком!
И да встанет на костях
боевой московский стяг!
Что же ты подвел, Олег?
Нет прощения вовек!
Лишь проклятье на роду —
затворился в городу.
Неготовые дороги
ждут Мамаеву орду.
Шутит князь: «Не почивал...»
А в ушах —
как Мамай отночевал...
Арапшах...
Всем ко битвушке блистать,
как доспех!
Видит Бог, получит тать.
За всея и всех!


Рассвет

На болотах — голь-трава.
А на лавке — ендова.
И с корою калачи,
в ряд кувшины-горлачи.
Ох, Ванюшенька-Иван!
Очи взял поганец-вран.
Сколько вспоено полей
рудой кровушкой твоей!
Люди молвили извет:
у брусники — горький цвет.
Говорил монах не зря:
цвета рубища заря.
Вы поплачьте, гусли...
Зорюшка над Русью!


Москва белокаменная...

Белый камень, белый камень,
как ты нужен для стены!
Потому — Москва за нами.
Выше головы, сыны!
Ты за стременем попозже,
лада-ладушка, пройдешь —
и до Пьяны, и до Вожи,
где орда познает дрожь.
Белый камень... Ой, как скоро
ты Москве нужна, стена!
Белый камень, белы горы.
Лада — красная цена!
Ой ты, лада-ладушка,
угости оладушком.
Скажут завтра на Руси:
не Москва — а гой-еси!
У туманного потомка
нашу правду испроси.


Над полем битвы

Туга, беда... Но есть Победа.
Родник — у Родины исток.
А если дедина — от деда.
А если отрок — тот же рок.
Мостили гати... И над Русью
вставала новая звезда.
Пока душа дымилась грустью,
пока мамаялась беда —
мы вехи ставили в болотах
и беспокоили булат...
Дубы острились на заплотах,
и поклонился брату брат.
Горела подлость на Подоле,
посады прятались в стенах...
Но был таинственный монах
на Куликовом зорнем поле.
Но был туман вельми велик.
А праздник был страшнее горя...
И все же золотые зори
запомни, как предсмертный крик.


* * *

Ох, велик побор ордынский!
Скор! Быстрей, чем конь внамет.
Денег нет —
жену возьмет.
Нет жены —
дитя возьмет.
Нет дитя —
головой возьмет!
Сквозь пургу и до проталин
можно жить с воды на квас.
А заявится татарин —
пропадай и тот припас!
Снова лыко да мочало
будешь в озере томить.
Начинай опять сначала,
думай: быть или не быть?
Слишком долго драли лыко.
Только вышла заковыка:
вместо этих самых лык
наточил топор мужик.
— Принимай нас, князюшко!
Вынимай из грязюшки.
Не тебе челом — Руси!
У татарина спроси...
Денег нет —
жену возьмет,
нет жены —
дитя возьмет.
Нет дитя...
— Нынче головы не дадим!
Баста!


* * *

Стрела с обратными шипами
вонзится в сердце.
Но вновь с червлеными щитами
на иноверца.
Кархана! Кузням не перечь.
В них месть куется.
Зело добро откован меч
на инородца.
А если на костях шатер —
и горя нету,
подымет русич шестопер —
и канут в Лету!
Батый воскликнул: «Доберусь!»
Прошел ордою.
Но позади дымилась Русь,
готовясь к бою.
Заветной не достиг судьбы...
А Русь попала,
как палка, в колесо арбы.
Начни сначала!
Но нам сегодня не перечь,
уж это слишком...
Зело добро откован меч.
Мамаю — крышка!
Ярись волной, могучий Дон!
Шуми, Непрядва...
Какой жестокий путь пройден
до этой Правды!
Над Куликовым полем тишь.
Века промчались.
Ну что ж ты, милая, грустишь?
Ведь мы — остались...


* * *

Опять меня запутала звезда,
швырнула осовелого по свету.
Всего лишь день качало в поездах,
а вынесло под Новгородом где-то.
Хвала земле и людям, что на ней
срубили избы, вымостили тракты,
где деревушка в пригоршню огней
выводит в поле свой стосильный трактор.
Здесь яблоки на редкость потому,
как все вниманье хлебу и картошке...
А по субботам улочки в дыму
от жарких бань в затейливых окошках.
Среди лугов, забухших от росы,
по далям крыши мшистые разбрызнув,
какие веси живы на Руси
своей простой, необходимой жизнью?
Конечно, здесь, доспехами звеня,
прошли дружины князя Александра,
когда срывалась хищная осада
и на корню крепчали зеленя.
Судьба, ты всюду вьюжною была,
ты на веках такое выносила —
софийские стонали купола!
Но все-таки была святая сила,
что на роду написана у нас,
твоих детей и стражей беззаветных,
в Москве, Клину, под Новгородом где-то,
везде, где пламень сердца не угас.


Фома

Порой бывает —
веретено лает,
а топор — не огрызается...
Вот тебе — волки,
вот — зайцы.
Подержи-ка, Фома,
меч двуручный.
По Ордынке летит
нукер тучный.
Можно вместе с конем
хрястнуть...
И — за прясло!
Эх, Дмитрий Иваныч,
Дмитрий Иваныч!
Добряк.
Сороковичок соболей
да черпак.
Этим бы черпаком —
да по кумысу!
Этим бы черпаком —
да по улусу!
А у матушки в груди —
камень высох,
а у князюшки тоска —
по косу русу.
Эх, Дмитрий Иваныч,
Дмитрий Иваныч...
Сруба хватится —
Славно рублена
дубовая матица.
Ой ты, Русь моя,
веретенная,
несказанная,
угнетенная!
Разгадать я тебя не берусь,
не по силам.
О творцах твоих вечная грусть,
Русь, Россия!


* * *

Велика беда — начало!
Видит Бог — иду на Вы!
Как в седле меня качало
до Непрядвы — от Москвы!
Раскопытили дороги,
расковался знатный конь.
Кабы не жил ты в тревоге —
не тверда была б ладонь.
Не верна была б десница...
А пока она верна —
ой как нынче пригодится!
Сына мне роди, жена...
Кто придет, а кто загинет,
хоть в сафьяне сапоги...
Недотрога, берегиня,
стольный град убереги!
Крепки стены для осады,
ров глубок, высока сыпь...
Говорю тебе я, лада:
— Ох и славный будет сын!
Велика беда — начало!
Хватит нас одолевать.
Плачет матушка ночами...
Плачь, родная. Исполать!


* * *

В распаренной и сытой блинной,
держа пудовый самострел,
с картины богатырь былинный
на посетителей смотрел.

О чем же думал он, дружинник,
взирая в тесный, дружный зал,
что ежедневно, как двужильный,
жиры под кожею вязал.

Вот ветерок по блинной дунул
в лицо багровое его...
О чем, о чем он все же думал,
из мира глядя, из того?


* * *

Туман над полем Куликовым,
великий, редкостный, живой...
И под его седым покровом
ударный встал, сторожевой...
Ополчены полки. По-лисьи
затих напротив супостат.
Еще в дубравах волгнут листья,
но нет уже пути назад.
Еще, свернувшись, дремлет эхо,
но тишь звонка и горяча...
Благословляю трубача!
Во мгле туманного успеха
сиянье русского доспеха,
закал двуручного меча.
Победы, а не смерти ради,
по воле княжеской, крутой —
по воле гнева смердьи рати
за вечной мглистою чертой,
у битвы, кровью залитой.
Покуда, князь, горюча слава —
но красен посох Калиты.
Ведь мертвые не имут срама...
И, памятуя Святослава,
не посрамишь Отчизны ты!
И в панцире, зело измятом
лихой татарскою рукой,
свечу Москвы внесешь в палаты,
в свой белокаменный покой.
Велик туман. Коня копыто
устало зябнуть от росы...
Но все ж такая даль открыта
для света, славы и Руси.


Сон

О жажда благородного порока,
когда уводят нас за океан
нездешний привкус привозного сока
и золотая пыль закатных стран.

Но пуст карман, а тихий дом печален,
и низко-низко ходят облака,
и парусник души твоей причален,
как песня, нежеланная пока.

И что с того, что истина жестока:
да, дни — идут, а месяцы — бегут...
Летят лишь годы высоко-высоко
и на причалах никого не ждут.

И что с того, что нет путей обратных
тому, кто все равно не стал прямей
под золотою пылью стран закатных —
за грустной пылью родины твоей.


Туга

Так и хочется в деревню,
да и там, видать, туга.
Захудалые деревья,
продувные берега.

Причиндалы агропрома,
и у ветхого крыльца
хвостик гречневой соломы,
камень соли-лизунца.

Мне о прошлом, о великом,
о желанном, наконец,
пропоет печальным скрипом
у колодца журавец.

И, как в сказке, светлолица,
затуманенная вся,
проплывет краса-девица,
взглядом вскидчивым разя.

И в отваге неизбывной
задыхаешься уже —
зреет замысел узывный
в развернувшейся душе.

Повинясь перед колхозом
(все равно летит в трубу!),
взять красавицу увозом,
чтоб на целую судьбу.

Унестись в распаде древнем
вдоль ковыльной колеи...
И прости-прощай, деревня!
Мы — заложники твои.


* * *

Открытий и прозрений полон,
ты расплутался, наконец...
Не каркнет мимо старый ворон,
увидит сон цветной слепец.
И, попадая в сказку с маху,
дивишься: это ли про нас?
Скобленый стол, брусничный сахар
и молодой сыченый квас.
Мы так тебя, земля, избили,
что, злой обидой осеня,
лишь тень от прошлых изобилий
легла на души, как синяк.
Но завернет весенний ветер
к нам, в невеселые места, —
и снова мир безумно светел,
и раскрываются уста.
И снова, слыша плач природы,
ворчит буйноволосый дед:
— С ума попятились народы,
умилосердись, белый свет!
И веет черным испытаньем
его пророческий рассказ
над воробьиным хлопотаньем
и глубиной вишневых глаз.


* * *

Этот праздник желанен и стар,
снова вьюги в окошко стучатся.
Так сними же со свечки нагар,
чтоб виднее нам было смеяться.

Откуражился сумрачный год,
надоели унывные песни.
Золотится полуночный лед,
и лучатся рассветные вести.

Удивляйся, страдай и кружись.
Пью бокал, не печалясь о прошлом,
за тебя, сумасшедшая жизнь,
за твою благодарную ношу.


* * *

Веселюсь ли, плачу ли, отчаясь,
в тяжких ли сомнениях живу —
Родина, тобою величаюсь
и дышу тобою наяву.
Как тебя измена ни качала,
кто твоей покорности ни ждал —
в жилах наших рабское начало
дух свободы все же побеждал.
Снова бой, когда не до величий,
ветер века призрачен и лих,
снова слышу доблестные кличи
рядовых послушников твоих.
Не спасет от нечисти охрана...
Как в былые, смутные века,
так же далеко тебе до храма,
только вечен купол в облаках.
Очищенье грянуло едва ли...
Сколько мы, наследуя тебя,
обрели, а сколько потеряли,
старый лес размашисто рубя?
Но от ран и памяти качаясь,
не приемлю грязную молву.
Родина, тобою величаюсь
и дышу тобою наяву.


* * *

Свет луны колдует по стене...
Отчего не спишь, скажи на милость?
Резко дочка вскрикнула во сне, —
видно, что-то страшное приснилось.
Так уж, брат, устроен человек.
Память с кулачок еще, наверно,
и едва-едва раскручен век —
а его уже тревожат гены.
Память прорастает сквозь века,
слышатся отчетливо молитвы.
Будет сеча зла и велика,
и туман клубит над полем битвы.
Память твердо подвела коня,
шлем надела, обняла кольчугой,
током кровь ударила в меня,
криком в горле изошла — и чудо:
вон мечи, судьба, благослови!
День высок, убийственна работа.
И успех замешан на крови,
словно хлеб на просолони пота.
Взмах руки — и торжество во мне,
острие в живое погрузилось...
Резко дочка вскрикнула во сне, —
видно, что-то страшное приснилось.


* * *

Мы чтим героев, будто самых близких,
но понимаем больше с каждым днем,
как много нужно вылить обелисков,
как много нужно вырубить имен.
Дымились дни, в зените солнце гасло,
опалено дыханием войны,
и шли ребята в прокопченных касках,
такие же, как мы.
Для них тогда простого было проще,
встав в полный рост, упрямо морща лбы,
шагать туда, где полыхали рощи
и с хрипом степь вставала на дыбы.
Как много их... Я не сгущаю краски.
В седых курганах, на изломе тьмы,
лежат ребята в прокопченных касках,
такие же, как мы.
Над ними только голосят метели,
рыдают ливни и грустит трава...
Вы многого, ребята, не успели,
сраженные когда-то наповал.
Мы чтим героев, будто самых близких,
но понимаем больше с каждым днем,
как много нужно вылить обелисков,
как много нужно вырубить имен.


У братской могилы

Не розы с непокорными шипами
и не гвоздики, скромные на вид, —
ты вдруг положишь взорванную память
на рубленый кладбищенский гранит.

А скорбный марш, заплескивая душу
в пронзительной литавровой волне,
вознес над миром сгорбленных старушек
как вечное проклятие войне.

Где обелиск звездою раззолочен,
плечом к плечу, захолонев от ран,
летят они сквозь росчерк смертных строчек,
они, что выжить приказали нам.

А над землею май качает марши,
в тяжелых почках золотеет мед...
И кто из нас моложе или старше —
сегодня ни один не разберет.


Ветераны

Кто прошел сквозь пожары и беды,
не забудет уже никогда,
как цвела и дымилась Победа
и от пуль закипала вода.

Мы всегда этой памятью живы,
а прошедшие годы не в счет,
приподнимем-ка чарки, служивый,
за великий и памятный год.

Бьют без промаха старые раны,
все теснее смыкают ряды
боевые твои генералы,
рядовые военной страды.

Мы свинцовые знали метели,
мы врастали в планету по грудь,
но в горючем огне не сгорели
и смогли это пламя задуть.

Эти годы далеки и близки...
Только память не спрячешь вдали.
Слишком тесно стоят обелиски
на просторах родимой земли.

Кто прошел сквозь пожары и беды,
не забудет уже никогда,
как цвела и дымилась Победа
и вставали из пепла года.


* * *

Напою коня сытой медовой —
предок перед битвою поил.
Конь ответит звонкою подковой,
вынесет, как прежде выносил
к дому окровавленного предка...
Ступлен меч, но голова цела.
В те поля, где юность полегла,
мы с тобой наведывались редко.
За окном ласкают волны пирс,
не такой, что знают океаны.
Ты б на этот гордо глянул вниз
с палубы стального великана.
Ты, степняк, мечтавший о морях,
мог ли знать, что нам оставят воды
тельник, золотые якоря
и значки за дальние походы.
И теперь в родительском дому
стало неприкаянней и тише...
Я смотрю на грозную волну,
а тебя в степи далекой вижу.
Плачь и смейся, темная вода,
серебрится месяца подкова...
Напою коня сытой медовой,
мчи меня сквозь битвы и года.


* * *

А сегодня день высок и пылок,
глаз не закрывает пятерня...
Заломив пилотку на затылок,
смотрит вся пехота на меня.

А сегодня от Москвы до Праги,
тяжело вздыхая на ветру,
кровью обессмертенные стяги
встали светоносно поутру.

А сегодня в стороне родимой
вещий дол старуху одолел
тем, что, неизбывный и глубинный,
каждый след солдата заболел.

Эхом от клочка лихой бумаги,
от слезы, прожегшей дол и даль,
от Москвы до остроглавой Праги
прокатилась светлая печаль.

Боль моя, остуда и тревога,
ослепи и выведи врага
к месту, где кончается дорога
и дымят над пропастью снега.


Солдат

Серый камень плаща...
Он глядит за распадок синий,
где летят, трепеща,
журавли над Россией.
Пробуждается луг,
снова роща зеленою стала.
Все ему недосуг
сойти с пьедестала.
Худощав, камнелиц,
в прикипевшей навек пилотке,
засмотрелся на птиц,
пролетающих клином коротким.
Сколько вас на земле
батальонами встало немыми,
в неостывшей золе,
в обжигающей душу пустыне?
Сколько замерло вас,
неподвластных уже перекличке,
не ушедших в запас,
не меняющих звезды и лычки?
Серый камень плаща,
только взгляд за распадок синий.
Камнелиц, худощав,
он стоит над Россией.


Страж России

Здесь принял он последний бой,
тяжелый, долгий, непосильный,
парнишка с русой головой,
голубоглазый страж России.

Здесь задыхался автомат,
в бурьян отплевывая гильзы,
и в сердце раненый закат,
дымя, над горизонтом бился.

Здесь принял он последний бой...
И в то звенящее мгновенье
он, может, видел нас с тобой,
девчонку с веточкой сирени.

А небо было, как всегда,
и так же жаворонки пели.
Мне горько. Мы с тобой тогда
еще родиться не успели.

Он за Отчизну встал стеной
и здесь остался, в вечной сини,
парнишка с русой головой,
голубоглазый страж России.


* * *

Дома, дома... Балконы в поднебесье.
Стекло, бетон да юркие такси.
Но плещутся из окон те же песни,
что издавна певали на Руси.
И как бы в нас ни отражалось благо,
как ни гудел бы времени набат,
в глазах все та же светится отвага,
которой опасался супостат.
Спокоен мир. Он до поры спокоен.
Он только дремлет в грозовом клубке.
И время, словно самый древний воин,
сжимает меч в карающей руке.
Один удар — и кто тогда заплачет,
и кто погасит смертные огни?
Один удар — и кто тогда заплатит
за прошлые и будущие дни?
Ты у него, у времени, спроси.
Летит планета синяя... А если?
Но плещутся из окон те же песни,
что издавна певали на Руси.


* * *

Плывут над рожью полдни в сарафанах,
в тягучем зное кружатся шмели...
Отчизна! Ты любима и желанна,
в какой бы край дороги ни вели.

Какие нам дано измерить версты,
какие испытанья пережить?
Любить Отчизну — это очень просто,
куда трудней ее солдатом быть.

О это чувство! С чем оно сравнимо?
А сердце богатеет каждый миг
и учится почти неуловимый
травинки блеклой понимать язык.

То чувство полно ощутишь тогда лишь,
когда, упав в отчаянном бою,
его услышишь, стиснешь зубы, встанешь —
и победишь беспомощность свою!
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"