Павлов Иван Иванович : другие произведения.

Потерянные поколения. Часть 2

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


II. НА ДАЛЬНЕМ СЕВЕРЕ

   Будь проклята ты, Колыма.
   Что названа чудной планетой!
   Сойдешь поневоле с ума.
   Отсюда возврата уж нету.
   Из лагерного стихотворения

1. По дороге на прииск

   Дорога, дорога...
   Последние силы
   Злодейка цинга
   Отнимала весной...
   ...Кому-то навеки
   Лежать у откоса,
   Кому-то всю жизнь
   Вспоминать о тебе.
   А. Жигулин
   Нас повезли на грузовике с газогенераторным двигателем - на *газгене*. Во время войны бензин и дизельное топливо завозили на Колыму в ограниченном количестве и большую часть грузовиков переоборудовали на Магаданском авторемонтном заводе на питание генераторным газом, получаемым из местного топлива - леса. С обеих сторон кабины водителя были установлены *самовары* - полые цилиндры. В левый, больший из них, загружались высушенные в специальных сушилках деревянные чурки, поджигавшиеся перед отправкой машины в рейс. Газообразные продукты неполного сгорания дерева по трубе поступали в другой самовар (очистительно-охладительный), где они накапливались и в дальнейшем использовались в качестве горючего для двигателя. *Чуркосушилки* имелись на всех приисках и в поселках. Заключенные распиливали бревна на слои, высотой 10 - 15 см, кололи их на более мелкие куски и раскладывали на стеллажах сушилки, в которой поддерживалась высокая температура. Чурками снабжались как свои поселковые машины, так и попутные, точно так же, как другие машины на бензозаправочных станциях - дизельным топливом или бензином. Скорость газгенов была невелика, а по колымским дорогам на подъем они ползли черепашьим шагом: не более 15 - 20 км в час.
   Нас плотно усадили в грузовик на слой чурок лицом к кабине, и мы двинулись по главной колымской трассе на север. У кабины водителя за реечной перегородкой сидели на скамье два, защищенных от дождя плащ-палатками, конвоира с карабинами. Начальник конвоя дремал в кабине шофера; иногда перебирался в кузов грузовика, сменяя одного из охранников. Моросящий дождь, то усиливавшийся, то утихавший, освежал нас, и к вечеру мы насквозь промокли. На Колыме уже начались белые ночи. По обеим сторонам дороги на болотистой местности буйно разрослась трава и яркие полевые цветы. Низкорослые лиственницы, редкие ели, осины, тополя, кусты кедрового стланика, тальника и ольхи дополняли колымский пейзаж. Часа через четыре, у поселка Палатки мы свернули с главной трассы влево, дорога стала значительно хуже. Лагерные старожилы сообщили, что мы едим по Тенькинской трассе. Иногда машина останавливалась у какого-нибудь поселка или *командировки* - лагпункта (лагерного пункта), на котором работали бесконвойные дорожники, лесозаготовители или разведчики недр. Три раза в сутки нас высаживали в поселках, выдавали сухой паек: белый хлеб из американской муки, по куску соленой селедки, по ложке сахара, поили ключевой водой. Мы разминали затекшие ноги, стараясь немного согреться. Конвоиры по очереди уходили в столовую, шофер пополнял запасы воды и чурок.
   Пейзаж постепенно стал меняться: долину, по которой мы ехали, окружили сопки - вытянутые вдоль речек и ручьев гряды холмов и невысоких гор, вершины которых закрывали от нашего взора низко нависшие темно-серые, свинцовые тучи. На склонах сопок оставались еще белые пятна не растаявшего с весны снега. Мы проехали центральный поселок Тенькинского ГПУ (горнопромышленного управления) - Усть-Омчуг, затем один из старейших приисков этого района - Дусканью, с уже истощенными запасами золота, и другие прииски. Далее дорога превратилась в размытую колею. Машину кидало на рытвинах, выбоинах, ухабах, чурки больно вгрызались в наши ягодицы. Иногда грузовик вяз в грязевой жиже, и нас высаживали, заставляя подкладывать под задние колеса хворост, ветки и тонкие стволы деревьев, толкать машину вперед, и через некоторое время мы вновь продолжали свой путь. Всем хотелось скорее доехать до постоянного места жительства - лагеря, в надежде отдохнуть от тряски в машине, высушить одежду. Мы еще не знали, что отдыха у нас уже не будет до конца промывочного сезона, что на прииске нас ожидает голод и каторжный труд, жестокие побои бригадиров и дневальных, старосты и нарядчика, надзирателей и конвоиров; и эту поездку будем вспоминать с благодарностью, как чистилище перед адом.
   Когда-то в долинах рек и ручьев была густая тайга. Веками росла здесь лиственница, склоны сопок были покрыты кустарниками кедрового стланика и тальника. Летом было много грибов и ягод: брусники, голубики, морошки, красной смородины и шиповника. Трава и бурьян, полевые цветы за короткое лето буйно расцветали в болотистой местности, и лишь вершины высоких сопок всегда были голыми.
   Но как только в начале тридцатых годов пришел сюда человек и начал прокладывать в тайге дороги, лес стал быстро редеть. Его вырубали для строительства мостов, жилья для дорожников, лесозаготовителей, разведчиков недр. Позже лес рубили для сооружения промывочных приборов, бараков для заключенных, столбов лагерных зон, сторожевых вышек, домов военизированной охраны (*вохры*) и вольнонаемных работников приисков. Но больше всего лес расходовался для отопления помещений. В то время он был единственным источником тепла зимой, в лютые пятидесяти- шестидесятиградусные морозы. В условиях вечной мерзлоты нужно десятки лет, чтобы выросло хотя бы небольшое деревцо; и к середине сороковых годов колымские дороги проходили уже по почти голой местности. Только коротким северным летом трава зеленела в долинах ручьев и рек, а в болотистых местах не смолкало жужжание комаров. В Дальстрое начали строительство угольных шахт и разрезов: мощные пласты каменного угля на небольшой глубине залегали в избытке в недрах колымской земли.
   На третьи сутки, проехав более пятисот километров, мы добрались до места назначения - до недавно открытого здесь прииска имени Марины Расковой. Дальше дороги не было. Однообразно тянулись голые сопки, местами пересеченные узкими долинами, на дне которых петляли немноговодные, иногда пересыхающие летом, ручьи.

2. На прииске

   Здесь на русской земле я чужой и далекий,
   Здесь на русской земле я лишен очага.
   Между мною, рабом, и тобой, одинокой,
   Вечно сопки стоят, мерзлота и снега.
   Из лагерного стихотворения
   Нас высадили у лагерной вахты, состоявшей из помещения дежурного вахтера, широких ворот для перемещения рабочих бригад и проезда транспорта, и небольшой калитки для прохода в зону и из нее лагерного начальства, надзирателей и бесконвойных заключенных. Стандартный для колымских лагерей плакат, напоминавший нам известные сталинские слова: *Труд есть дело чести, славы, доблести и геройства*, и рядом с ним второй: *Досрочно выполним план добычи первого металла!* вдохновляли нас на самоотверженный труд. На Колыме добывают золото, а также олово (касситерит), вольфрам, серебро, уран. В те годы, возможно, в целях секретности, официально в документах писали: первый, второй, третий и четвертый металл. То же мы читали и на лагерных плакатах.
   Пересчитав нас и проверив по документам, надзиратель с вахтером и нарядчиком убедились, что товар доставлен в целости и сохранности. Однако запускать нас в зону не спешили. Через полчаса нам принесли ломы, лопаты и рукавицы и, объявив, что в зоне свободных мест нет, заставили долбить ямки под столбы для расширения лагерной зоны. Ямки нужно было копать глубиной до 80-ти сантиметров, но уже на глубине 30 - 40 см появилась непреодолимая для наших инструментов вечная мерзлота: ломы тупились, а на руках быстро образовывались волдыри.
   На приисках лом называли *длинным карандашом*, и блатной бригадир, обращаясь к интеллигентного вида доходяге, с иронией наставлял его:
   - Ты, Сидор Поликарпович, на воле, вероятно, бухгалтером работал. Так бери свой длинный карандаш и долби мерзлую колымскую землю.
   Не добившись желаемого результата, нас сняли с этой работы и, пропустив через вахту в зону, поместили в еще недостроенном бараке. Было уже далеко за полночь, а утром в семь часов нас ожидал подъем, завтрак и вывод на работу. Бригадиром назначили прибывшего с нами заключенного, бывшего майора-интенданта, - Володина. Он единственный из нас не выглядел доходягой, имел вторую трудовую категорию, был осужден по бытовой статье и еще из Магадана его послали с нами в качестве бригадира нашей этапной группы. Дневальный принес ему матрац, одеяло, простыню и подушку и уложил возле себя у окна.
   В нашем жилище была вагонная система нар, человек на пятьдесят-шестьдесят - каждая вагонка на четыре человека. Учитывая что заключенные работали в две сметы, поселяли их обычно в полтора-два раза больше, чем было мест. В бараке здесь, как, впрочем, и на других приисках, приходилось в среднем менее квадратного метра площади на одного заключенного. В помещении уже жила бригада; свободных мест было мало и многим, в том числе и мне, пришлось лечь на полу. Дневальный предупредил, чтобы мы на ночь ботинки не снимали, так как их могут украсть, и он за это отвечать не станет. Пропавшая одежда и обувь считалась проданными ее владельцем за кусок хлеба или махорку, и заключенного все равно выгоняли на работу или водворяли в ШИзо (штрафной изолятор).
   В обязанности дневального входило соблюдение порядка и чистоты в бараке, поддержание тепла в нем, получение в хлеборезке хлеба, привод рабочих в столовую, доставка обеда на работу и его раздача. Он должен был следить, чтобы заключенные были одеты *по сезону*, и своевременно отдавать в починку рваные телогрейки, брюки, обувь. Иногда в лагерях на должность дневального назначали пожилых, добросовестных заключенных, непригодных для тяжелой работы (на Колыме произносили *зэ-ка*, записывали в документах - *з/к*; вольнонаемные величались *вольняшками*, в деловых бумагах обозначались *в/н*). Но на прииске им. Марины Расковой эту должность почти всегда занимали блатные или приблатненные. Они следили за порядком в бараке, но сами ничего не делали, поручив всю работу *за супчик* - лишний черпак баланды освобожденному от работы по болезни доходяге. Иногда бригадир оставлял в помощь дневальному кого-либо из работяг, давая ему денек-другой отдохнуть от тяжкого труда в забое и проводя у технарядчика на работе, предусмотренной технологией, но которую можно было не выполнять без ущерба для горного производства.
   Горные работы на нашем прииске велись второй год на трех участках: на ручьях Улахане, Ковбое и Конбазе. Последние два ручья протекали вблизи центрального ОЛПа (отдельного лагерного подразделения), ручей Улахан - километрах в пяти. Раньше там был самостоятельный прииск, но после открытия прииска Марины Расковой его присоединили в качестве горного участка к вновь созданному. В небольшой зоне лагпункта Улахана жили расконвоированные - бытовики с малыми сроками. Работали на этом участке и заключенные с центрального лагпункта; их приводили на работу под конвоем. На центральном лагпункте было семь бараков для заключенных, столовая с кухней, амбулатория с прилегающей к ней больничной палатой и несколько небольших подсобных помещений. В них разместились: *кабинки* старосты и нарядчика, бухгалтерия, каптерка, хлеборезка, склад одежды для заключенных, столярная мастерская, портновская, сапожная, мастерская жестянщика, занимавшегося изготовлением для лагерной столовой мисок из консервных банок. У ворот лагеря возле вахты находилась комната надзирателей, КВЧ (культурно-воспитательая часть) и кабинет начальника лагеря. В конце зоны была дворовая уборная с выгребной ямой.
   Неотъемлемой частью каждого лагеря был ШИзо, находившийся за зоной возле одной из сторожевых вышек и куда водворяли провинившихся зэка. Небольшой участок лагерной зоны был дополнительно огорожен колючей проволокой. Здесь была зона усиленного режима (ЗУР), имевшая выход в общую зону и вторую вахту для вывода штрафников из зоны на работу. В ЗУРе или, как обычно называли ее на прииске, в *подконвойке* содержали отказчиков от работы в основных бригадах. Их выводили на работу с собакой, но на более легкую: на рытье нагорной канавы, простиравшейся вдоль *сопки* - характерной для колымского рельефа гряды соединенных между собой холмов. Канава защищала лагерь и вольный поселок от весенних и паводковых вод, устремлявшихся в долину ручья с сопок при таянии снега и ливневых дождях.
   Пленников ЗУРа в общую зону выпускали редко. Пайку и баланду дневальный приносил им в запиравшийся на ночь барак. В амбулаторию штрафников приводил дневальный, живший вместе с бригадиром в общей зоне. Барак ЗУРа был оборудован сплошными двухэтажными нарами, покрытыми сеном, менявшимся раз в год. Когда дневальный раздавал хлеб, постоянные жители ЗУРа норовили вырвать его из рук новичков и тут же сунуть себе в рот. В опустившихся за время длительного пребывания в лагере заключенных мало оставалось человеческого: сохранились лишь животные инстинкты.

3. ГеологиЯ и разработка россыпей

   Да медведь бродит по лесу,
   И ревет он, и ворчит,
   Словно царь свои владенья
   От кого-то сторожит.
   Дальше - тундры вековые
   Неподвижно залегли...
   Глушь...Безлюдье...Бездорожье...
   Царство смерти... Край земли...
   В. Немирович-Данченко
   Колымские золотоносные месторождения занимают обширные области северо-востока страны в долинах рек Колымы, Индигирки, Яны и их притоков, рек Чукотского полуострова. Богатых коренных месторождений на Колыме мало. Их разрабатывают рудниками, как правило, подземным способом. Но даже малые ручьи, которые зачастую можно переступить или перепрыгнуть, петляя и извиваясь, размыли за сотни тысяч лет обширные участки коренных месторождений, шириной до ста и более метров и глубиной в десятки метров. Глина, песок, гравий, дресва, щебень и галька смывались потоками воды вниз по течению к устью речки, а валуны, золото, другие металлы и тяжелые минералы опускались вниз на дно ручья и скапливались там, образуя богатые россыпные месторождения. Мелкие пластинки золота уносились водным потоком вниз по течению ручья, не образуя, как правило, промышленных россыпей. Заиленные донными отложениями, обогащенные участки россыпи, называемые *песками*, впоследствии оказались погребенными под слоем пустых или мало содержащих металл пород, так называемых *торфов*. Мощность этого слоя составляла обычно несколько метров, редко превышая десяти. Таким образом, в понятия, мало отличавшихся по внешнему виду пород - *песков* и *торфов* вкладывались экономические категории, определявшие целесообразность разработки участка месторождения при определенном уровне технологии промывки горных пород и добычи металла. На Колыме крупнейшие месторождения золота, протяженностью до двадцати километров и шириной в несколько сот метров, находились в Сусуманском и Ягодинском районах: в долинах речек Чай-Урья (*Долина смерти*) и Ат-Урях.
   В середине сороковых годов, когда повсеместно использовался труд заключенных и основными орудиями труда были кайло, лом, лопата и тачка, открытым способом считалось целесообразным разрабатывать участки месторождений со средним содержанием золота не менее двух-трех граммов на один кубический метр песков при мощности торфов до трех метров. Подземным способом в то время разрабатывались участки глубоко залегающих месторождений со средним содержанием металла не менее пяти граммов на кубический метр. Размеры россыпи зависели от длины и полноводности ручья или речки и величины коренного месторождения, когда-то обогатившего россыпь, и обычно составляли: в длину - от нескольких сотен метров до нескольких километров, в ширину - от нескольких десятков до сотен метров. На прииске Марины Расковой мощность торфов была невелика и составляла два-три метра. Поэтому месторождения разрабатывались только открытым способом. По протяженности они разбивались на участки, длиной 250 - 300 метров, каждый из которых обслуживался отдельной бригадой и *промприбором* (*промывочным* или *промывным* прибором).
   Вскрыша торфов производилась, как правило, экскаваторами до начала промывки песков. Торфа выкладывались на борт полигона (боковой край участка месторождения, разрабатываемого открытым способом и не содержащего уже промышленных запасов золота), обычно с промежуточной перевалкой их. На прииске Марины Расковой было два экскаватора - *Воткинец* и *Кунгурец*; и в разгар промывочного сезона, когда они не справлялись со вскрышей, в бригадах выделялись звенья для ручной вскрыши торфов с использованием кайла и лопаты. Торфа отбрасывались на три-четыре метра от пескового забоя, а через некоторое время убирались экскаватором за пределы полигона или переваливались далее вручную. Производственная инструкция для работяг гласила: *Бери больше, кидай дальше*.
   Мощность песков была невелика: около полутора метров. После вскрыши торфов, перед началом промывки песков через каждые 250 - 300 метров у одного из бортов полигона за границей промышленных запасов металла сооружались промывочные приборы.
   Промывка песков (*обогащение* их) производилась на приисках при помощи лотков и промывочных приборов разной конструкции и производительности по той же схеме, по которой природа создала промышленные россыпи, но выполнялась на небольших участках за значительно более короткие сроки. Основным типом промприборов на приисках в то время были шлюзовые приборы. Пески в тачках подавались в бункер прибора, а затем по наклонной транспортерной ленте они поднимались на высоту восемь - десять метров над уровнем долины ручья, где и ссыпались в деревянный *шлюз* (*колоду*), длиной около тридцати метров и в котором производилась их промывка. Для промприборов, промывающих соседние участки россыпи, вода в шлюзы поступала из сплоток: деревянных желобов, протянувшихся вдоль ручья от верхнего течения его до головок промприборов на высоте десять - двенадцать метров, соответствующей уровню поступления воды в шлюзы. Протяженность сплоток составляла обычно сотни метров, иногда - более километра. Сплотки устанавливали на склоне ближайшей сопки или на высоких столбах. Из сплоток вода с помощью ответвлений и деревянных шиберных заслонок распределялась между соседними промприборами. Для отдельно расположенных приборов воду в шлюз перекачивали при помощи насосов.
   Для улавливания металла дно шлюза выкладывалось резиновыми ковриками с рифленой поверхностью - матами. В верхней части, куда поступали пески и вода, маты покрывались массивными, литыми колосниковыми грохотами или сварными - из полосового железа, в средней и нижней части шлюза - *трафаретами*: стальными листами с круглыми отверстиями с диаметрами в два-четыре сантиметра. Трафареты устанавливались для предохранения золота от вымывания потоком воды и сноса его в отвал и укладывались, обычно, на плинтусах, толщиною в три сантиметра. Промприборы сооружали за границей полигона, часто для экономии лесоматериалов на торфяном отвале. Заключенные, работавшие у шлюза, с помощью скребков с длинными деревянными ручками разбивали связанные глиной комья породы и помогали *хвостам промывки* (гальке, гравию, щебню, дресве и песку), увлекаемых водным потоком, перемещаться по трафаретам шлюза в отвал. Нередко попадавшиеся валуны извлекались из колоды вручную и выбрасывались вниз с прибора. Высота шлюза над отвалом по мере отработки полигона постепенно уменьшалась, и отвал приходилось периодически разгребать скребками и лопатами, сбивая верхушку его конуса и расчищая место для новых порций хвостов промывки. Когда отвал начинал *подпирать* шлюз, для выхода промытых песков за границу отвала шлюз удлиняли *вадами* - корытообразного профиля металлическими желобами, уложенными с небольшим уклоном в сторону основания отвала. Хотя вады тоже часто забутаривались и для перемещения грунта по ним приходилось прилагать немалые усилия, работая скребками и лопатами, гладкое дно их значительно облегчало труд отвальных. По дну вад грунт передвигался легче, они позволяли получить более пологий отвал и разместить в нем больше промытой породы. В начале каждой смены, когда съемщик в присутствии горного мастера и охранника снимал трафареты и извлекал со дна шлюза *шлихи*, содержащие золото и другие полезные металлы и минералы, рабочие отвала передвигали вады в сторону, где отвал был более крутым и было больше места для сброса хвостов промывки.

4. В бригаде

   Здесь под небом седым, в Колыме, нам родимой,
   Слышен звон кандалов, скрип тюремных дверей,
   Люди спят на ходу, на ходу замерзают,
   Кто замерз, тот и счастлив - того больше не бьют.
   Из лагерного стихотворения
   За время промывочного сезона, продолжавшегося на Колыме со второй половины мая до конца сентября, нашу бригаду три раза переводили с одного полигона на другой, с одного промприбора на следующий. Как и большинство заключенных в бригаде, я работал в забое: кайлил грунт, насыпал его в тачку и по деревянным трапам отвозил и разгружал в бункер промприбора.
   Забойные трапы представляли собой сеть довольно узких досок, проложенных цепочками от каждого забоя к бункеру промприбора, куда стекался со всех участков полигона грузопоток добытых песков. Доски подстругивались на стыках и соединялись между собой стальными пластинами, скобами или просто гвоздями. Вблизи бункера и по главным магистралям трапы тянулись парами: грузовой из более широких и массивных досок, плотно прилегавших к выровненному под ними грунту; и холостой, обработанный и уложенный не столь тщательно. По грузовому трапу груженые тачки устремлялись к бункеру, по холостому - пустые возвращались к забоям. К каждому забою подходили ответвления трапа (*усики*) в виде одиночных или двух, последовательно уложенных, досок. Забойщики работали обычно парами. В распоряжении каждого была тачка, кайло и лопата. Один из работяг кайлил грунт и насыпал его в тачку; в то время как его напарник отвозил и высыпал в бункер уже загруженную песками вторую тачку. Через некоторое время забойщики менялись ролями.
   Катать груженую тачку по трапу - дело нелегкое и требует физической силы и навыка. Как и езда на велосипеде, умелое управление тачкой требует определенного времени на освоение процесса; для облегчения работы откатчика центр тяжести тачки должен находиться приблизительно на одной отвесной линии с осью колеса. Но нам времени но обучение не давали, с первого же дня требуя выполнение нормы. Особые трудности испытывает забойщик при переходе колеса тачки с доски на доску, при откатки ее на подъем к бункеру промприбора. Поначалу колесо тачки довольно часто соскакивало у меня с трапа на почву, грунт частично рассыпался и град отборной матерщины забойщиков, кативших тачки сзади по тому же трапу, заставлял меня шевелиться: быстро ставить колесо тачки на трап или убирать ее в сторону. Дополнительные трудности я испытывал из-за близорукости, которая до войны у меня была минус три с половиной, а на прииске уже подбиралась, вероятно, к шести. Мои очки разбились еще в контрразведке, запасных не было, достать новые в послевоенное время было трудно, и с тех пор я ходил без очков. В лагере зрением не интересовались: ложку мимо рта не проносишь - значит и тачку катать сможешь. Впрочем, ложек в лагере не было: жидкую лагерную баланду выпивали *через борт* - край миски.
   Емкость тачки была примерно 0,1 - 0,12 кубометра, и полностью груженная она весила около двухсот килограммов. Для выполнения сменной нормы нужно было накайлить более сорока тачек крепкого, иногда смерзшегося, грунта, загрузить его в тачку и откатить к бункеру на расстояние ста - сто пятидесяти метров; для звена из двух человек эта норма удваивалась.
   В давние времена, еще про Берзине, в некоторых бригадах, в целях наглядной агитации, для очень сильных мужиков атлетического сложения, с развитой мускулатурой изготавливали *красные тачки*, емкостью в полкубометра. Обслуживали рекордсмена два здоровых мужика: один из них кайлил грунт, другой наваливал его в тачку, пока тачечник увозил к бункеру другую. Норму питания для таких стахановцев не устанавливали - повара кормили их *от пуза*. Столики в столовой для них устанавливались на сцене, имевшийся на случай концерта художественной самодеятельности, митингов или собраний заключенных лагеря. Работники столовой превращались в официантов и обслуживали ударников лагерного труда, как в ресторане. Когда я работал на прииске не было уже ни здоровых мужиков, ни красных тачек, ни усиленного питания.
   Во время войны и в первое время после окончания ее на Колыме были, в основном, американские продукты, одежда, машины, оборудование и инструменты. Очень удобными были американские лопаты. Шейка для насаживания черенка была изогнута так, что центр тяжести груженой лопаты был ниже оси ручки, - работать ею было легко. Лопата была совковой, но имела острый и прочный штык, позволявший легко врезаться в грунт. За хорошую лопату, кайло или тачку забойщики нередко дрались. Мы, казалось, потеряли уже все: н*чем больше дорожить, сама жизнь не мила. И все же страшно огорчались, если попадался плохой забой, лопата, тачка, если в столовой доставалась жидкая похлебка, пайка без *горбушки*, которая была суше и больше по объему, чем *срединка*. Как повествует лагерная прибаутка, зэк* жалуется соседу: *Всю ночь не спал - горбушку ждал. Срединку дал. Твой рот едал!* Несмотря на физическое и умственное истощение, доходяги, безропотно подчинявшиеся надзирателям, конвоирам, бригадирам, часто проявляли агрессивность во взаимоотношениях между собой и готовы были сцепиться друг с другом по самому незначительному поводу: *Меня все бьют, так почему же я не могу ударить более слабого за то, что тот не там встал, не так повернулся, не отошел в сторону, когда я нес в столовой миску с горячим супчиком?* Добрые чувства к соседу в каторжных условиях приисков исчезали, как невостребованные.
   Моя работа на прииске тоже начиналась с забоя. Золотоносный песок я ранее представлял себе наподобие желтоватого морского или речного песка. Но тут я увидел темно-серую сцементированную глиной породу, мало ассоциирующуюся с ее названием. Как-то подошел ко мне вохровец и спросил:
   - Что, новенький? Небось, первый раз тачку катаешь? Тяжело с непривычки?
   Это был единственный случай, когда я услышал от охранника слова сочувствия, обращенные к заключенному. Я разогнул спину, облокотившись на лопату: воспользовался случаем, чтобы минуту-другую передохнуть.
   - Ничего! Привыкнешь, если жить хочешь! Летом хоть не холодно. А вот зимой, когда задуют ветр*, мороз ударит под сорок градусов... Ну а теперь работай, а то не заработаешь на пайку, - сказал, отходя от меня, вохровец.
   Для нас, новичков, жизнь и работа на прииске казалась каким-то кошмаром. Вероятно, так оно и было. Но бывалые лагерники утешали нас: *Трудно только первые десть лет, а потом привыкнешь... если не подохнешь раньше или не станешь инвалидом*.
   Участок россыпи отрабатывался от бункера в сторону границ полигона. Отработку забоя без применения механизации осуществляли в то время на полную мощность пласта песков, захватывая 20 - 30 сантиметров коренных пород в подошве его. Здесь, в нижней части пласта песков, на границе с коренными породами, находилась самая обогащенная часть россыпи - *спай*; и опробщики следили, чтоб забойщики тщательно *задирали* почву, не оставляя в ней драгоценного металла. Отработанные участки полигона зачищались лопатами и подметались проволочными метлами. По мере подвигания забоя, вдоль всего фронта работ через каждые 20 - 30 метров на всю мощность песков временно оставляли маленькие целики золотоносных песков (*тумбочки*), размером примерно один на один метр. Каждый день замерщик, замеряя от них рулеткой уходку забоя, ширину и мощность отработанного участка, определял объем песков, выработанный бригадой за сутки. При удалении забоя от целиков на 10 - 15 метров, старые целики *погашались*, а вместо них оставлялись новые - у *груди забоя*.
   По проценту выполнения нормы за каждые три дня устанавливалась категория питания и, прежде всего, хлебная пайка. Перевыполнявшие нормы забойщики получали по 1200 граммов хлеба, на повременной работе - по 900 граммов. Наименьшая пайка для не выполнивших норму, но вышедших на работу заключенных, была 600 граммов. Кроме того, не выполнивших норму часто оставляли в забое еще на два часа после конца смены. Систематически перевыполнявшие норму зэк* получали *премблюдо*: дополнительную порцию каши или рыбы и пончик, изжаренный в топленом жире морзверя. Если проштрафившийся работник кухни или столовой попадал в бригаду забойщиков, изнуренные голодом и непосильным трудом горнорабочие злорадно укоряли его: *Зажрался, сука, на наших пончиках! Ничего! Скоро поймешь, как вкалывают работяги в забое!*
   Питание забойщиков всецело зависело от бригадира, который мог и договориться с замерщиком, и перераспределить выполненную работу между членами бригады. К концу месяца, когда маркшейдер производил тахеометрическую (инструментальную) съемку забоя и нивелировку отработанной площади по пятиметровой квадратной сетке, всегда выявлялись *приписки* замерщиком лишнего объема. Но забойщики свои пайки уже съели, а зарплату они все равно не получали, да и не интересовались, полагается она им или нет, так как на эти деньги в лагере ничего нельзя было купить - ларьков для заключенных в приисковых лагерях в то время не было. Зарплату забирал блатной бригадир, выделяя из нее небольшую сумму, чтобы подмазать замерщика, технарядчика, нормировщика, горного мастера.
   Основной валютой в лагере была пайка хлеба и махорка, причем куревом интересовались, как правило, лишь лагерные *придурки* - заключенные, выполнявшие в лагере административные функции или не работавшие на общих работах. На прииске Марины Расковой это были блатные или зависящие от них фраера: медработники, бухгалтеры и технарядчики, рассчитывавшие нормы выработки для работяг и определявшие процент их выполнения. Так как норма забойщика существенно зависела от расстояния транспортировки грунта к бункеру, то, кроме приписки объемов, всегда приписывалось и расстояние откатки. Иногда записывались работы, не выполненные вообще, как, например, некоторые противопаводковые ГПР (горно-подготовительные работы), учесть которые было невозможно, а проверить выполнение - тем более: размыло дамбу или плотину, заилило зумпф (котлован для стока воды) или канаву, а потом пришлось их восстанавливать или расчищать. В лагере такие работы назывались *разгонкой дыма, трамбовкой бушлатов*.
   В условиях многолетней или, как на Колыме говорили, *вечной* мерзлоты, простиравшейся на глубину до двухсот метров, даже в летнее время забой оттаивал не более чем на 30 - 40 сантиметров в сутки. Каждому звену из двух человек, обычно, выделялся участок забоя, протяженностью 10 - 12 метров. На добыче песков на полигоне в смену работало до десяти таких звеньев. Кроме того, одно звено обычно работало на *задирке* почвы, одно - на проходке или углубке *разрезной* канавы, расположенной вдоль всего полигона по тальвегу россыпи - наиболее низкой его части, куда стекалась со всего полигона вода оттаявших горных пород. Ниже полигона по течению ручья разрезная канава продолжалась в виде *капитальной* канавы, прорезавшей всю толщу торфов и песков и выносившей потоки воды с полигона далеко за его пределы. Капитальная канава проходилась отдельной бригадой, обычно в зимнее время с применением ручного бурения шпуров и взрывных работ. При большой мощности торфов и малом уклоне долины ручья, для откачки стекающей с полигонов воды вместо капитальной канавы в нижней части разрабатываемого участка россыпи выкапывали зумпф (котлован) и устанавливали возле него насос.
   На шлюзе промприбора работало обычно двое-трое заключенных, разбивавших скребками куски породы, поступающей с транспортерной ленты; еще двое-трое работало на отвале, переставляя вады и сгребая с них хвосты промывки в отвал. Работа была легче, чем в забое, иногда можно было передохнуть, да и пайка в 900 граммов хлеба была обеспечена. Но и здесь в солнечную сухую погоду, когда напор воды, поступавшей в колоду со сплоток или перекачиваемой насосом, был невелик, вады и шлюз *забутаривались* - заполнялись хвостами промывки; начинался аврал: сначала пинки и затрещины от звеньевого и бригадира, а затем уже реальная помощь - снимали одно-два звена забойщиков для работы на отвале. Легкой считалась работа траповщика, прокладывавшего деревянные пути от забоев к бункеру и следившего за их состоянием. На него же возлагалась обязанность ремонта тачек, установки столбов для освещения забоев и трапов, когда белые ночи покидали полигон. Траповщиком обычно назначали мужика, имевшего навыки в плотницком деле.
   Систематическое опробование песков выполнялось геологической службой участка прииска. По завершении вскрыши торфов и перед окончанием промывки песков на всей территории полигона проходились в почве по пятиметровой квадратной сетке *лунки* - небольшие углубления, порода из которых промывалась лотком в специальном металлическом зумпфе или просто в канаве. Для оценки мощности золотоносного пласта и распределения металла в нем у забоев проходились *борозды* на всю мощность пласта. Пробы брались через 0,2 м по мощности и промывались каждая отдельно. Наконец, для определения среднего содержания золота на участках полигона отбирались *валовые* пробы, объемом в полкубометра. Порода набиралась в ендовку - мерный ящик емкостью 0,02 кубометра и промывалась лотком, а иногда и на проходнушке (бутаре). Для оперативного опробования по заданию горного мастера в бригаде также выделялся опробщик. Работа была легкая, но требовала определенного навыка. В лоток набирался золотоносный песок и в каком-либо водоеме (чаще всего это была разрезная канава) скребком осторожно перемешивалась порода, так, чтобы золото осело на дно лотка. При этом промытая порода постепенно сбрасывалась скребком с лотка. Промывка лотком была, вероятно, самым древним и малопроизводительным способом добычи золота. Тем не менее, старатели до сих пор широко пользуются им.
   Для экономии взрывчатки и лесоматериалов, бункер промприбора обычно не заглубляли на проектную глубину, и верхняя часть его возвышалась над уровнем *плотика* - подошвы забоя. Вследствие этого трап у бункера имел довольно значительный подъем, и один из заключенных: *бункеровщик* (или, иначе, *крючковой*), зацепив передний конец тачки, похожим на кочергу крюком с длинной ручкой, помогал забойщикам втаскивать ее на площадку у бункера и опрокидывать. Этим же крюком он счищал со стенок бункера налипшую породу.
   На прииске Марины Расковой в то время не было электрической сети. Бараки освещались очень скупо коптилками. Вахта, сторожевые вышки, вольный поселок, лагерная столовая и амбулатория получали электроэнергию от *паровых движков* - миниатюрных электростанций с паровым котлом. Электроэнергией снабжались и промприборы, на которых она использовалась для приведения в движение ленточного транспортера, для освещения полигона ночью в осенние месяцы, а иногда и для работы насоса. Уголь на прииск в то время не завозили, и паровой движок работал на дровах. Лес привозили на телеге с лесозаготовительного участка, на котором работали расконвоированные заключенные, в основном бытовики с небольшими сроками. На движке работал один моторист, и для распиловки леса и колки дров бригадиры забойных бригад поочередно выделяли двух рабочих. Движок пожирал много дров - два человека с трудом справлялись с заготовкой их, но все же работать здесь было значительно легче, чем в забое. Работа была повременной и обеспечивала скромную, но стабильную пайку.
   Бригада Володина, в которой я работал, состояла, в основном, из доходяг, ослабленных продолжительным голодом, и пожилых людей с подорванным здоровьем. План бригада не выполняла, и мы сидели на голодном пайке. Если работа была в дневную смену, обед на полигон приносил дневальный и кто-либо из освобожденных от работы заключенных. Обедали по очереди, не выключая промприбора. В дождливую погоду мы возвращались в зону промокшие до костей. В безоблачную погоду чувствовали себя комфортнее, если этот термин применим к каторжному труду доходяг на полигоне. В эти дни мы внимательно следили за солнцем, за тенью от ближайших предметов и безошибочно определяли, когда принесут обед, когда придет другая смена. Каким наслаждением для нас было войти после конца смены в знакомые ворота родной зоны, почувствовать относительную свободу: от тяжелой работы, от свирепого бригадира и жестоких конвоиров.

5. В зоне

   Я писать перестал: письма плохо доходят;
   Не дождусь от тебя я желанных вестей.
   Утомленным полетом на юг птицы уходят.
   Я гляжу на счастливых друзей-журавлей.
   Пролетят они там над полями, лугами,
   Над садами, лесами, где я рос молодым,
   И расскажут они голубыми ночами,
   Что на русской земле стал я сыном чужим.
   Из лагерного стихотворения
   Зона расширялась, строились новые бараки, работали плотники; к зоне подвозили лес. Его сбрасывали недалеко от вахты, и нас часто после работы конвоиры заставляли подносить лес к строящейся зоне или к баракам. Ослабленные голодом и непосильным трудом, мы хватались за длинное тяжелое бревно втроем или вчетвером, так как вдвоем поднять его уже не могли. Под бушлатами и телогрейками вохровцу не было видно, что от нас остались лишь кожа да кости, и он безуспешно пытался отогнать от бревна лишних з/к. Как только нас оставалось двое, после первого же шага, наши ноги подкашивались и выпрямить колени мы уже не могли - падали под тяжестью бревна; сбрасывая его с плеч; даже не заботились о том, что оно может покалечить напарника. Наконец, устав от безуспешных попыток наладить порядок, вохровец махнул на нас рукой, разрешив работать по собственной технологии.
   В бараке все окружали печку, протягивая к ней озябшие руки, стараясь ухватить частичку тепла. Несмотря на окрики дневального, никто не отходил от нее. Тогда дневальный брал палку (по лагерному *термометр*) и, огрев ею спины работяг, сквозь зубы цедил:
   - Без плюх как дурные!
   Вечером мы не спешили в столовую. Никто не хотел заранее занимать очередь, и почти всегда мы оказывались в хвосте ее. Часть доходяг оставались в столовой в конце завтрака, обеда или ужина собирать миски в надежде получить от раздатчика черпак баланды, но часто получали вместо этого черпаком по лбу. Прождав полчаса или более, выпив жидкую, едва теплую баланду, мы отправлялись в барак, где спали на голых нарах или просто на полу, не раздеваясь и не снимая ботинок. В бригаде мало разговаривали, не интересовались друг другом. Война раскидала всех так, что у многих лагерников не осталось никаких связей с материком. Мало кто получал письма, тем более - посылки. Казалось, что не было ни материка, ни войны, ни довоенного мира, в котором тоже радостей было мало. Все мысли заключенных были поглощены тяжелой работой, ожиданием скудной пищи и приятным непродолжительным сном - на остальное не хватало ни сил, ни времени. Если зэк* мог еще думать о чем-либо другом, это означало, что попал он не в худший лагпункт, ни на самую тяжелую работу, что еще не опустился на дно лагерного существования. Голод и тяжкий труд для заключенного были страшнее рабства. С неволей он мог еще смириться; непосильный труд вытягивал из истощенного систематическим недоеданием человека последние жилы, надрывал сердце, иссушал мозг. Ложась на нары или на пол, мы быстро засыпали. Казалось, недавно легли, а уже раздавался зычный голос дневального: *Подъем!*
   У двери стоял узкий жестяный желоб, наполненный водой, с несколькими сосками в нижней части его. Работяги обычно умывальником не пользовалась, некоторые подходили к нему, если там была вода, смачивали кончики пальцев, глаза и нос, чтобы немного взбодриться после сна. Мыла и полотенец не было. В бараке мы получали хлебную пайку и съедали ее, не дожидаясь завтрака или ужина. В столовой, преодолев очередь, выпивали через борт миски баланду, съедали кусок соленой, *ржавой* селедки и выпивали, тоже из миски, *чай*, в котором привычного по воле чаю не было, и трудно было на вкус определить следы сахара. После завтрака мы отправлялись на развод, строились побригадно перед вахтой. Чтобы никто не опаздывал на развод и не задерживал бригаду, дневальный выгонял на время развода всех из барака, кухонный работник - из столовой, санитар - из амбулатории. Перед вахтой работяги разбирались по пятеркам; бригадир или его помощник проверял число заключенных, вышедших на работу. Если кого-нибудь не хватало, бригаду отводили в сторону и посылали искать отсутствующего в барак, в столовую, в санчасть. Опоздавшему доставались пинки и тумаки не только от бригадира, но и от своих коллег - никто не хотел стоять лишние минуты на ветру или морозе перед закрытыми воротами, хотя и на работе ничего приятного их не ожидало.
   Наконец, ворота со скрипом отворялись, и процедура развода начиналась. Подойдя к вахте, перед строем пересчитывавших нас надзирателя, дежурного вахтера, начальника конвоя, нарядчика и бригадира, мы по пятеркам продвигались к воротам. Нарядчик, вынимая последовательно из матерчатого бумажника карточки членов бригады, называл фамилию заключенного, на что зэка должен был ответить, сообщив свои данные: имя, отчество, год рождения, статью, срок, после чего нарядчик произносил: *Проходи!* и заключенный, пройдя через вахту, занимал место в пятерке, уже за зоной. После вывода очередной бригады за зону и команды: *Разберись по пятеркам!* надзиратель, дежурный вахтер и начальник конвоя вновь пересчитывали зэка, записывали в своих фанерках число вышедших на работу, и если счет у проверяющих сходился, бригаду передавали начальнику конвоя, которому нарядчик вручал и матерчатый бумажник с карточками заключенных. Затем начальник конвоя выходил вперед и произносил ежедневную молитву: *Внимание, бригада! В пути следования строй не нарушать, не разговаривать, не растягиваться, не отставать. Шаг влево, шаг вправо считается побегом. Конвой применяет оружие без предупреждения. Шагом марш!* В лагере эту прибаутку переиначили: *Шаг влево - агитация, шаг вправо - провокация, прыжок вверх считается побегом*. По дороге на работу или с работы заключенные должны были не нарушать строй, держать руки за спиной; приближаться к конвоирам ближе, чем на десять метров, не разрешалось.
   Летом мы работали без выходных дней, а фельдшер освобождал заключенных от работы лишь в крайнем случае. Почти каждый день были *отказчики*. Нарядчик старался вытолкнуть отказчика за вахту, отказчик упирался, норовил остаться в зоне, так как знал, что, если конвой его примет и поведет на работу, бригадир *филонить* ему не даст. Если отказчик оказывался победителем и нарядчик решил махнуть на него рукой, его отправляли в подконвойку, откуда тоже выводили на работу, уже с собакой, но на более легкую.
   Два раза за четыре месяца промывочного сезона нас после работы водили в баню. Это была неприятная процедура, так как осуществлялась за счет нашего сна. Баня была еще недостроена, в ней гулял ветер. Со строительством ее не спешили, так как в первую очередь плотники должны были возводить промприборы, расширять лагерную зону, строить бараки. Баня находилась за зоной. Приводили нас туда под конвоем. Одежду мы сдавали в вошебойку - *в прожарку* или, точнее, *в пропарку*, так как возвращали ее обычно влажной. Для мытья каждому выдавали по черпаку, литров на пять, тепленькой воды и по микроскопическому кусочку хозяйственного мыла, который трудно было удержать в руке.
   Узнав, что в лагере есть КВЧ, я побрел туда в надежде достать лист бумаги и карандаш, чтобы написать домой маме о том, что жив, и сообщить свой новый адрес. Начальницей КВЧ была жена начальника ОЛПа, но она редко появлялась в лагере. Женское присутствие было несвойственно для приисковой лагерной жизни, и заключенные смотрели на женщину, как на что-то диковинное, экзотическое. Она смутно напоминала невольникам о существовании другой, нелагерной жизни. В комнате КВЧ находился единственный заключенный сотрудник - художник, работа которого состояла в изготовлении зовущих нас на трудовые подвиги плакатов, в изобилии украшавших лагерные подразделения и промприборы. Работник КВЧ сказал мне, что для писем у него бумаги нет, но что я смогу достать ее в бараках. Действительно, мне удалось за полпайки хлеба раздобыть небольшой листок оберточной бумаги светло-коричневого цвета из-под аммонита. Продавец вручил мне и тупой карандаш, которым я в его присутствии нацарапал несколько строк, сообщив маме свои новые координаты. Сложенное треугольником письмо я опустил в почтовый ящик, висевший на стене барака, в котором находилась КВЧ.
   После ужина проводилась поверка. Нас выстраивали на плацу у вахты, где обычно собирались мы на развод, и бригадир, а чаще его помощник, проверял все ли на месте. На время проверки дневальный выгонял всех из барака. Затем приходил нарядчик, снова подсчитывал доверенную ему наличность, и когда *дебет с кредитом сходился*, шел на вахту за надзирателем для окончательной, пофамильной проверки.

6. На отвале

   Губы бескровные, веки упавшие,
   Язвы на тощих ногах.
   Вечно в воде по колено стоявшие,
   Ноги опухли, колтун в волосах;
   Ямою грудь, что на заступ старательно
   Изо дня в день налегала весь век.
   Ты приглядись к нему, Ваня, внимательно:
   Трудно свой хлеб добывал человек!
   Н. Некрасов
   Я старался работать как можно лучше, но ни сил, ни навыков у меня не было. Выработать приличную пайку я был не в состоянии и получал попеременно 600 или 900 граммов хлеба и скудный приварок. В нашей бригаде все были доходягами, новичками в горном деле, да и объект работы для выполнения норм был самым невыгодным. Сначала я работал в забое, но как-то бригадир Володин подошел ко мне и сказал:
   - Старик на отвале запарился, отвал подпирает колоду. Иди, поможешь ему!
   На отвале я увидел пожилого человека - Коровкина, бывшего крестьянина, оставшегося во время войны в оккупации и чем-то провинившегося перед Советской властью. Он безуспешно пытался разгрести нарастающий вал *гале-эфелей* - отходов промывки золота, уносившихся со шлюза промприбора в отвал слабым потоком воды. Когда-то крепкий мужик, теперь он, с подорванным тяжелой работой и скудным питанием здоровьем, задыхался и поминутно останавливался, чтобы отдышаться. Вдвоем мы довольно легко справились с потоком отходов промывки и были довольны, что могли минуту-другую передохнуть.
   На следующий день мы снова работали вместе. С утра вода шла неплохим напором, и с ее помощью мы справлялись с потоком гальки и песка. День был солнечный, и во второй половине дня воды со сплоток в шлюз стало поступать все меньше. Мы прилагали все усилия, чтобы разгрести скребками и лопатами канавку для выхода промытой породы вниз, к подножью отвала. Все реже нам это удавалось. Выбивались из последних сил, но справиться со стремительно несущемся с колоды потоком отходов промывки уже не могли. С трудом разработанная в отвале канавка для спуска хвостов промывки мгновенно заиливалась, засыпалась новой порцией гальки и эфелей (мелкой фракции промывки).
   - Делай же что-нибудь! - кричал мне Коровкин.
   Но оба мы ничего сделать не могли. Тогда он в отчаянии стал бить меня скребком - ему казалось, что я умышленно плохо работаю. Я отскакивал в сторону, а затем мы снова принимались за нашу непосильную работу. С трудом доработали до вечера. Коровкин зашел после работы в санчасть, и фельдшер освободил его на один день от работы. Я же на следующий день попросился снова в забой. Хоть и тяжелая работа и вряд ли я выполню норму, но я не буду ни от кого зависеть - что заработаю, то и получу.

7. В санЧасти

   И несчастной толпой шли потом предо мной
   Сонмы плачущих, сонмы скорбящих,
   Истомленных под гнетом вседневной нужды
   И без крова по свету бродящих,
   Сонмы бледных, согнутых болезнью людей
   И о хлебе насущном просящих!
   В. Буренин
   Как когда-то в Киеве, у меня снова появился упорный кашель и стали отекать ноги. Я зашел в санчасть. Прием больных заканчивался, и я был последним. В амбулатории был фельдшер Молчанов и начальник санчасти Могучий. В действительности фельдшер был почти врачом, так как арестовали его на последнем курсе мединститута. Молчанов осмотрел меня, выслушал легкие и задумчиво сказал:
   - Надо бы тебя перевести временно на более легкую работу, но на прииске такую работу сейчас найти трудно. Поговорю с нарядчиком. Какая у тебя специальность? - спросил он.
   Я сказал, что учился на втором курсе физмата Одесского университета.
   - Как же это? Арестовали тебя в восемнадцать лет. Когда же ты успел? - усомнился он, зная что заключенные часто приписывают себе специальности, о которых сами имеют малое представление.
   - Не верите? Можете меня проэкзаменовать.
   Молчанов и Могучий в ответ на мой вызов только улыбнулись. Оба они тоже были из Одессы: Могучий окончил в 1937 году Одесский медицинский институт, успел полгода поработать, но был арестован, попал на Колыму и лишь недавно освободился из лагеря; Молчанов учился там же немного позже, и уже с институтской скамьи поехал за ним вдогонку осваивать Север. Оказалось, что физику преподавал им профессор Дмитрий Дмитриевич Хмыров, который во время оккупации был заведующим кафедрой теоретической физики Одесского университета. Он умер в 1943-м году и, хотя был уже стар и болен, до последних дней своих приходил на работу и читал лекции.
   Видно было, что медики хотели мне помочь, но не знали, как это сделать. Могучий сказал, чтобы его коллега записал меня в список освобожденных от работы, а я - утром зашел в санчасть. На следующий день после развода я пришел в амбулаторию, и Молчанов поручил мне профильтровать несколько растворов. На приисках настойки, отвары и растворы для внутривенных, внутримышечных и подкожных инъекций приготовлялись непосредственно в санчасти прииска; обязанность выполнения этой работы ложилась на лагерного фельдшера. Имелся в санчасти и самодельный перегонный аппарат, с помощью которого получали дистиллированную воду для инъекций. Иногда эта аппаратура использовалась и для производства самогона. Заметив на столе какую-то медицинскую книгу, я стал ее читать. Эта была первая книга, увиденная мною со дня отъезда из Киева.
   Несколько дней я числился освобожденным от работы, и работал в амбулатории. Во время вечернего приема моей обязанностью было отбирать карточки больных и подавать их Молчанову для записей. Из-за близорукости и неразборчивости почерков, я иногда путал карточки, вкладывал их в картотеку не по алфавиту, а затем долго копался, разыскивая нужную фельдшеру. Это раздражало его. Встречая меня в амбулатории, рабочие нашей бригады говорили между собой с некоторой завистью:
   - Повезло пацану! И месяца не проработал в бригаде, как устроился в санчасти.
   А я в санчасти никакой для себя перспективы не видел. За несколько дней отдыха почувствовал себя значительно лучше: отеки на ногах немного спали, кашель прошел; и я решил выйти на развод в бригаду, полагая, что после кратковременного отдыха, смогу, наконец, хорошо поработать в забое.
   - Ты же освобожден, - сказал мне бригадир.
   - Я не болен и выйду на работу, - ответил я твердо.
   - Ну, как знаешь, но на работе надо вкалывать!
   Все попытки выполнить норму оказались тщетными. Несмотря на рукавицы, на руках сначала появились волдыри, затем мозоли, а мышцы от работы не развивались, а с каждым днем лишь утончались.

8. СМЕНА ВЛАСТИ В ДАЛЬСТРОЕ

   Не видя слез, не внемля стона,
   На пагубу людей избранное судьбой,
   Здесь барство дикое без чувства, без закона
   Присвоило себе насильственной лозой
   И труд, и собственность, и время земледельца.
   Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
   Здесь рабство тощее влачится по браздам
   Неумолимого владельца.
   А. Пушкин
   Лет десять назад, когда начальником Дальстроя был Эдуард Петрович Берзин, заключенных на Колыме было немного, однако уже с 1937-го года число их стало быстро увеличиваться. Строились дороги, вырастали поселки, начали работать заводы. Повысилась и добыча золота; стали открываться все новые прииски в верхнем и среднем течениях Колымы и на ее притоках.
   Блатные в то время, в соответствии со своими законами, совсем не работали, говорили: *Я приехал сюда не пахать, не косить, а выпить и закусить*. Тогда-то и родилась поговорка: *По фене ботает (на блатном жаргоне разговаривает), нигде не работает*. Охрана была малочисленна, трасса вообще не охранялась и была под контролем у воров, значительная часть которых находилась в бегах. Машины с грузом для приисков и поселков ездили без охраны, и снять по дороге пару ящиков или мешков с продуктами для воров было делом несложным. Многие воровские шайки затерялись в Магадане, к тому времени уже небольшом городе. Бандитизм в нем стал обычным явлением. Появились различные воровские малины, выяснявшие между собой отношения с поножовщиной. Впрочем, обычно эти потасовки заканчивались примирением враждующих сторон, братанием и даже объединением их сил для совместных новых грабежей.
   Уже при Берзине на Колыме были политические заключенные, среди которых немало специалистов: врачей, инженеров, техников, учителей, мастеров, квалифицированных рабочих. Кроме строительства дорог и домов, в Магадане и в других поселках создавались ремонтные мастерские, строились фабрики и заводы для изготовления промприборов, ремонта транспорта, горных машин и оборудования, производства кирпича, железобетона. На 72-м километре в поселке Стекольном был выстроен завод для изготовления оконного стекла; на нем же реставрировались электролампы. Требовались квалифицированные специалисты. Выгодно было использовать заключенных: платили им значительно меньше, а трудились они по двенадцать часов в сутки. В случае необходимости их можно было перевести без всяких хлопот на другую работу, в другой лагерь. Заключенные при Берзине работали врачами, инженерами и даже на административных должностях, не считаясь со временем, так как других забот и интересов у них в лагерях не было. Заинтересовать заключенных в добросовестной работе можно было улучшением питания, бытовых условий, зачетом рабочих дней, досрочным освобождением из лагеря. Берзин понимал, что голодный человек в суровых колымских условиях, когда цингой болел почти каждый, не сможет хорошо работать, и старался обеспечить их достаточным питанием и теплой одеждой.
   После расстрела Берзина, как руководителя *антисоветской правотроцкистской повстанческой террористической организации*, когда начальником Дальстроя стал К. А. Павлов, а начальником УСВИТЛа (Управления северо-восточными исправительно-трудовыми лагерями) - Гаранин, и позже, при сменившем Павлова Никишове, положение невольников резко ухудшилось. Все заключенные, условно-досрочно освобожденные при Берзине, колонисты и бесконвойные были водворены в лагерь, а политические были переведены на общие работы; нормы выработки значительно увеличили, а паек резко сократили. В соответствии с передовой теорией, производительность труда в стране социализма должна неуклонно расти, в том числе и на каторжных работах у истощенных систематическим недоеданием заключенных. В лагерях начался голод, резко возросла смертность. Берзинская политика *пряника* была отброшена, как несоответствующая принципам перевоспитания врагов народа и вредителей. Единственным средством воспитания стал *кнут* - голод заставит заключенных работать, как следует. А если не выдержат? Лагерное начальство это не беспокоило, так как этапы из Владивостока, а затем из Находки, бухты Ванино непрерывным потоком с начала навигации в мае и до конца декабря направлялись в бухту Нагаево. Весной и поздней осенью караваны океанских кораблей с невольниками проводил ледокол.
   Карп Александрович Павлов, бывший начальник НКВД Крымской АССР, старший майор госбезопасности, приняв пост директора Дальстроя, решил наладить работу ужесточением режима для заключенных. При нем начались массовые расстрелы заключенных *за злостное невыполнение производственных норм выработки и саботаж на основном производстве*. Провинившихся сотнями отправляли в следственную тюрьму на Серпантинку, где тройка НКВД под председательством полковника Гаранина подписывала смертные приговоры; списки расстрелянных для устрашения оставшихся в живых зачитывались в лагерях на поверках и разводах. Особенно много их было после зловещих поездок Гаранина на прииски.
   Еще при Берзине на Колыму завезли троцкистов, которые сразу потребовали для себя статуса политических ссыльных, обеспечения работой по специальности с оплатой труда по ставкам вольнонаемных, размещения женщин в одних поселках с мужчинами, совместного проживания супругов. Когда директор Дальстроя отказал им в их требованиях, часть троцкистов (около двухсот человек) объявило голодовку. Голодавших поместили в отдельные бараки на прииске Хатынахе Северного ГПУ и стали принудительно кормить питательными бульонами, сгущенным молоком. Такое положение оставалось первое время и при Павлове. Однако затем, связавшись с наркомом внутренних дел Николаем Ивановичем Ежовым, он получил указание: *Саботажников отдавать под трибунал и расстреливать*. С удовлетворением прочтя доклад своего *железного наркома*, Иосиф Виссарионович Сталин написал: *Своевременная мера!* Вождю и Учителю не нужны были заключенные чего-то требующие. Он любил повторять: *Есть человек - есть проблема, нет человека - нет проблемы*.
   Проехав по приискам и лагерям, Павлов обнаружил большое число истощенных заключенных в полустационарах, не способных не только работать в забоях, но уже дойти до вахты, и приказал временно улучшить их питание, но мера оказалась запоздалой. Являясь полновластным хозяином Дальстроя, Павлов, даже при желании, не мог накормить армию заключенных, так как получал с материка продукты строго в соответствии с нормой питания заключенных и выполненным планом золотодобычи. Вскоре после посещения Павловым приисков Гаранин был арестован и расстрелян. Пустили слух, что настоящий Гаранин был убит по дороге на Колыму, а приехавший в Дальстрой был его двойником - замаскированным шпионом. Массовыми расстрелами он якобы пытался вызвать недовольство заключенными Советской властью, но был разоблачен приехавшей к нему в гости с материка сестрой настоящего Гаранина. Вероятнее всего, Павлов решил, что Гаранин слишком переусердствовал в уничтожении рабсилы, поставляемой на Колыму с большими издержками. Хотя массовые расстрелы прекратились, надежды заключенных на существенное облегчение своей участи после расстрела Гаранина не оправдались, и любовь их к Советской власти не вернулась.
   Значительная часть заключенных, присылаемых на Колыму, были со слабым здоровьем, пожилыми или даже инвалидами. На все просьбы Павлова присылать только *полноценную рабочую силу, годную к тяжелому физическому труду на приисках Крайнего Севера*, руководящие органы НКВД не реагировали, так как во всех лагерях политзаключенные были предназначены только для общих, тяжелых работ, а разнарядка на поставку врагов народа на великие стройки коммунизма не снижалась. Перевод в Дальстрое политзаключенных-специалистов, в соответствии с инструкциями из Москвы, на общие работы создал трудности на заводах и в мастерских края. И в конце 1938-го года Павлов обратился к Ежову с просьбой освободить его от занимаемой должности, так как обеспечить руководство огромным хозяйством Дальстроя не в состоянии и пребывание его в должности начальника бесполезно. Ежову в то время было не до Павлова, так как над ним уже нависли тучи: его помощник Берия доложил Сталину, что его шеф собирает досье не только на всех сталинских помощников, но и на него самого. И Павлов был отозван из Дальстроя лишь через год, когда Ежов был уже расстрелян и новым наркомом внутренних дел стал Лаврентий Павлович Берия. С приездом на Колыму Ивана Федоровича Никишова и войной с нацистской Германией положение заключенных, особенно политических, еще ухудшилось.
   Хорошие хозяева берегли своих рабов и крепостных, как и домашний скот, так как заплатили за них деньги; и кормили, чтобы они могли хорошо работать. Нынешним хозяевам лагерей заключенные доставались даром, и они знали, что получат свежее пополнение, как только возникнет в этом необходимость.
   В октябре 1939-го года, перед назначением на должность начальника Дальстроя И. Ф. Никишова, возглавлявшего до этого внутренние войска и органы НКВД ряда областей, Сталин вызвал его в Кремль для личной беседы. Вождь был доволен его плодотворной работой в качестве руководителя НКВД Ленинградской области и Хабаровского края и сейчас, предоставляя ему неограниченную власть в новом обширном районе страны, напутствовал старого чекиста: *Государству необходимо золото, много золота, и получить его нужно любым способом. Колыма - главная кладовая драгоценных металлов в стране. Нам нужно многократно увеличить добычу золота, а людишек мы подбросим столько, сколько потребуется*. И Никишов был полон решимости выполнить задание партии и лучшего друга чекистов. Партия и правительство высоко оценили его усилия. За перевыполнение плана добычи золота и умелое руководства четвертьмиллионной армией заключенных Никишову во время войны были вручены: орден Ленина, орден Кутузова 1-ой степени и Золотая звезда Героя социалистического труда. Более сотни тысяч заключенных отдали свои жизни за золото этой медали! Неуклонно поднимался Никишов и по служебной лестнице: комбриг, комиссар госбезопасности III-го ранга, генерал-лейтенант, кандидат в члены ЦК КПСС, депутат Верховного Совета СССР.
   На Колыме Никишов проявлял свой жесткий характер не только по отношению к заключенным, но и к провинившимся вольнонаемным, независимо от занимаемых ими должностей: лишал отпусков, права выезда на материк - вплоть до водворения в карцер. Если кто-нибудь из провинившихся напоминал ему, что он вольнонаемный, Никишов отвечал: *На Колыме вольнонаемные - я и моя жена, остальные либо заключенные, либо подследственные*.

9. Побеги на Колыме

   Идет охота на волков. Идет охота!
   На серых хищников - матерых и щенков
   Кричат загонщики, и лают псы до рвоты.
   Кровь на снегу и пятна красные флажков.
   Не на равных играют с волками
   Егеря, но не дрогнет рука!
   Оградив нам свободу флажками,
   Бьют уверенно, наверняка.
   В. Высоцкий
   Уже при К. А. Павлове резко увеличилось число вохровцев - полностью контролировалась Колымская трасса, протянувшаяся на полторы тысячи километров от Магадана до Индигирки, Тенькинская трасса, дороги на Сеймчан, Середнекан и другие. Для предотвращения побегов были созданы *летучие отряды* чекистов - кавалерийские взводы, прочесывавшие тайгу. Только на Колымской трассе от Магадана до Сусумана десять раз на КПП (контрольно-пропускных пунктах) солдаты проверяли документы проезжавших.
   И все же побеги были. Бежали из лагеря и блатные, и доходяги-фраера. Иногда шли голодные, без запаса еды, без плана и надежды, лишь бы вдохнуть последний раз вольный воздух тайги, пройтись за зоной без конвоя, а там... умереть от голода, холода или от пули стрелка. Блатные готовились к побегу тщательнее, запасались едой, теплой одеждой, холодным оружием. Бежали в основном в сторону Магадана, старательно обходя контрольные посты, или вдоль Кулинской трассы в Якутию, пересекая ночью реки на плотах или по зимнему льду. Но уйти от пули стрелка мало кому удавалось.
   И в летний сезон моей работы на прииске Марины Расковой из одной из бригад бежали в ночную смену трое заключенных-блатных прямо с рабочего места. Запаслись едой, ножами, топором. Побег обнаружили в конце смены, перед возвращением бригады в лагерь. В погоню был послан отряд вохровцев с собаками. Беглецы шли на запад через сопки в сторону Якутии. Запутать следы им не удалось, и собаки пошли по следу. Охотники настигли свои жертвы в тридцати километрах от лагеря и всех перестреляли. Через два дня их трупы привезли и оставили у вахты лагеря, чтобы все видели, что ожидает беглецов.

10. НоваЯ бригада

   Расцветет там сирень у тебя под окошком,
   Здесь в предсмертном бреду будет только зима.
   Расскажите вы всем, расскажите немножко,
   Что на русской земле есть страна Колыма.
   Расскажите вы там, как в морозы и слякоть,
   Выбиваясь из сил, добывали металл.
   О, как больно в груди и как хочется плакать,
   Только птицам известно в расселинах скал.
   Из лагерного стихотворения
   В нашей бригаде работали истощенные голодом заключенные, некоторые уже пожилые; нормы и план бригада не выполняла, кулаком, как воспитательным средством, бригадир не пользовался, да и вряд ли это помогло бы. Взаимопонимания с приисковым и лагерным начальством, горными мастерами, нормировщиками и замерщиками Володин тоже не добился. Лагерная номенклатура в лице старосты, нарядчика, зав. складом, каптера, хлебореза, зав. столовой, бригадиров состояла целиком из воровского сословия или находившихся под их пятой фраеров; посторонних в свою среду они не принимали. Полигон, на котором мы трудились, был на доработке, и как только мы его зачистили и промприбор стали демонтировать для переноса на новое место, бригаду расформировали, распределив заключенных по другим.
   Несколько человек, в том числе и я, попали в бригаду Зубрина, считавшейся одной из лучших на прииске. Она занимала хороший, утепленный барак. В бригаде работали в две смены около ста человек. Часть из них - воровская элита, в которую входили бригадир, его помощник, один из горных мастеров (зэк*) и дневальный, расположилась у окна на нарах улучшенной конструкции. Кроме матрацев и подушек, набитых сеном, которые были на всех нарах в бараке, у них были одеяла, простыни и наволочки. У окна стоял невысокий, вместительный шкафчик, служивший нашим хозяевам одновременно и столом - еду из столовой им приносили в барак. Рядом с бригадиром и дневальным, а также у противоположного окна, расположились воры более низкого ранга, еще недостаточно проявившие себя в деле и не заслужившие авторитета в воровском сообществе, но пользовавшиеся уже привилегиями воровской касты.
   Нельзя сказать, чтобы воры ненавидели фраеров, скорее - они их презирали, видя в них никчемных существ, годных только для тяжелого и грязного труда. По воровским законам ворам не полагалось работать, а поэтому тяжко работать приходилось фраерам. Ворам и в лагере положено было хорошо питаться и прилично одеваться, а потому голодать и кутаться в лохмотья должны были *мужики*. В лагерном сообществе взаимоотношения между зэка разного ранга отражали в значительной степени те же, что и между людьми *на воле*. За многие годы своего существования вожди преступного мира не придумали ничего оригинального, и организация их власти основывалась на грубой силе и произвольном распределении продуктов питания, мало отличаясь от структуры государственной администрации на воле. Возможно, если бы они придумали что-либо толковое, государственные мужи переняли бы их опыт. Сходство между воровской властью в лагере и законной на воле обычно затушевывается, но лагерное начальство уже уловило это и никогда не упускало случая использовать в своих целях власть блатных над фраерами. Воры налаживали дисциплину в лагере, как правило кулаком и дубинкой, и лагерное начальство редко вмешивалось в их дела, рассматривая деклассированные элементы общества, как *социально близких* им людей, помощников в деле пролетарского перевоспитания честным трудом врагов народа и *гнилой интеллигенции*. У воров были свои авторитеты - паханы, своя номенклатура, боевики, палачи, сборщики налогов, воровские сходы, *правилки*, на которых принимались решения по волнующим их вопросам, и *общак* (общая касса) на случай непредвиденных ситуаций. Старыми, авторитетными ворами был разработаны моральный кодекс *честного вора*, нормы поведения членов воровской общины, которые передавались из поколения в поколение, претерпевая небольшие изменения в зависимости от складывавшихся условий существования их на воле или в лагере. Воровские моральные принципы не распространялись на их отношение к фраерам, которые относились к низшей касте и должны были неустанно трудиться в бригадах или использоваться на других работах для обеспечения благополучия воровского сословия.
   При нашем появлении в бараке бригадир неодобрительно процедил сквозь зубы:
   - Одних фитилей прислали. У меня в бригаде вкалывать надо! Кто собирается филонить, уходите сразу.
   Дневальный дал всем места. Впервые за время пребывания на прииске мы разместились на нарах с матрацами и подушками, в теплом бараке. Одеяла нам не достались, и мы укрывались телогрейками. На ночь снимали ботинки, не боясь что их украдут. В другую смену на этих же местах спали другие з/к, но мы их не знали, так как никогда не встречались в бараке. Видели их только тогда, когда они приходили сменить нас в забое или мы заменяли их на рабочем месте. Худые, изможденные, преждевременно состарившиеся, немытые, в потрепанной, рваной или истлевшей одежде все они для нас были на одно лицо. Мало знали мы и о своих соседях по нарам - редко вступали в разговоры, так как все мысли наши были сосредоточены на куске хлеба, непродолжительном отдыхе и тяжелой работе. Вещей в бараке у нас не было - все, что имелось, было на нас.
   По новым воровским законам, установленным после ужесточения режима в лагерях в конце тридцатых годов, вор мог работать, в том числе старостой, нарядчиком и бригадиром, но должен был обеспечить достойной работой и достаточным питанием своих собратьев по классу. Особых знаний горного дела ни от бригадира, ни от горного мастера или, как его обычно называли на приисках, *в горло мастера* не требовалось, так как механизация в те годы была примитивной и в условиях дешевой рабочей силы необходимость в ней не ощущалась. Работа бригадиров сводилась к выполнению немногочисленных указаний маркшейдера, геолога, электромеханика и горного мастера по опробованию, а главное: нужно было следить, чтобы забойщики не *филонили*, и всеми правдами и неправдами выполнялся план. Хотя Зубрин, с детства воспитанный в воровской среде, на воле никогда не работал и к труду относился презрительно, любил повторять прибаутку: *Тех, кто любит труд, к неграм в Африку возьмут*, в новых лагерных условиях волна трудового энтузиазма захлестнула его, и в душе он гордился тем, что, благодаря его стараниям и увесистому кулаку, бригада была на хорошем счету у начальства.
   Во время работы Зубрин со своим окружением сидел у костра возле насоса, снабжавшего водой промприбор, обсуждал со своими коллегами воровские дела, *чифирил*. Так назывался крепкий чай, который обычно заваривали на костре в закопченной консервной банке, закрытой сверху грязной, замасленной рукавицей. Время от времени Зубрин, проходя по полигону, наблюдал за работой невольников и за транспортерной лентой, по которой двигался к шлюзу поток золотоносных песков. Если видел, что лента недостаточно загружена, слышался его зычный голос:
   - Навались, мужики! Почему лента гуляет?
   Трудовой энтузиазм на время возрастал, тачки по трапам сновали с повышенной скоростью, непрерывный поток песков по транспортерной ленте весело двигался к головке прибора. Не раз доводилось работягам-фраерам знакомиться с бригадирским кулаком или с дубинкой, с которой он не расставался. Как-то, проезжая с груженой тачкой по узкому трапу над разрезной канавой, я не справился с управлением - колесо тачки соскочило с трапа и грунт высыпался в канаву. Пришлось отведать зубриновского кулака и мне. Вдобавок, он заставил меня вычерпать весь грунт из канавы, хотя золото вода уже смыла и крупинки его забились в неровностях и щелях ее дна.

11. Смерть в забое

   И уж не чувствовал, как бич
   По нем скользнул и как ногой
   Его толкнул хозяин злой,
   Как он, сдавив досады вздох,
   Пробормотал потом: *Издох!*
   А. Майков
   Вместе со мной в бригаду Зубрина попал и Коровкин. Бригадир поставил его на отвал шуровать скребком промываемую породу, направляя ее в отвал. На шлюзах, вадах и отвале работало тогда человек пять-шесть. Руководил работой звеньевой - молодой парень лет восемнадцати из подрастающего поколения воров. Он включал и выключал мотор транспортерной ленты, изредка в охотку шуровал грунт в колоде, обучая работяг передовым методам горного искусства, но главной заботой его было наблюдение за работой отвальных, чтобы они не филонили. Своим скребком он лихо прохаживался по спинам, бокам и другим частям тела своих зазевавшихся батраков, добросовестно выполняя обязанности надсмотрщика. Безжалостно избивал пожилых людей, годящихся ему в отцы, только за то, что у тех уже не быт силы справиться с тяжелой работой. На приисках в забоях вкалывали учителя, инженеры, врачи, научные работники, деятели искусства и культуры, а работой их руководили малограмотные уркаганы.
   У Коровкина было больное сердце, и он не мог долго напряженно работать. Ему приходилось останавливаться, схватившись за грудь, чтобы отдышаться. Неоднократно приходил в амбулаторию и со слезами на глазах умолял фельдшера дать ему пару дней отдыха, но редко его просьба была услышана:
   - Сейчас не могу! Закончится промывочный сезон, направлю в полустационар на отдых, а сейчас работай по мере своих сил.
   Такой ответ получали все, у кого не было высокой температуры или стойкого поноса. В последнем случае больной должен был сходить в уборную вместе с санитаром и тут же при нем *оправиться*. Лекарств в амбулатории было мало. От всех болезней - и от простуды и от поноса - давали одно универсальное средство: раствор *марганцовки*. Густым раствором ее смазывали также ранки и отморожения. Посетителей санчасти не отпускали, не угостив *стлаником*. Овощей заключенные не видели, свирепствовала цинга. Выход нашли колымские врачи: на специальных *витаминных командировках* бесконвойные заключенные-доходяги собирали иглы кедрового стланика, которые затем отвозили на Тасканский пищекомбинат. Там хвою стланика вываривали, получая из нее густой желтовато-бурого цвета сироп (разумеется, без сахара), содержащий аскорбиновую кислоту. Кроме витамина *С*, экстракт содержал и вредные для здоровья примеси, вызывавшие часто желудочные боли, поносы, тошноту или даже рвоту. Сироп этот рассылали по лагерям, и там раствором его поили всех желающих и нежелающих.
   - Не пьешь стланик, потому и слаб, - уверял доходягу фельдшер, заметив на деснах и на ногах его признаки цинги.
   Работать в соответствии со своими возможностями Коровкину не давал ни бригадир, ни звеньевой. Они считали, что заключенный-фраер, *фашист* должен работать пока у него есть силы, а когда не сможет работать - пусть подыхает, и чем раньше, тем лучше. Надежное перевоспитание врагов народа может быть только на лагерном кладбище.
   - Мне надо бригаду кормить! Не можешь работать - не выходи на работу. Иди в подконвойку: там все такие филоны как ты, - наставлял доходягу бригадир.
   В бригаде были относительно здоровые работяги: приземистые, коренастые, крепкого сложения, как правило, из крестьян или рабочих, привыкших с детства к тяжелому физическому труду. Зубрин ценил их и следил, чтобы они не теряли форму - выписывал им питание по высшей категории: 1200 граммов хлеба, премблюдо. Как не тянулись за ними доходяги, ослабленные голодом, долговязые, хилые и тощие, выработать норму им не удавалось. Некоторые из них уходили в подконвойку на *легкую* работу и жестокий, даже для лагеря, режим; другие тянули лямку в надежде попасть осенью в полустационар. Но обмануть судьбу и пережить лагерный срок удавалось немногим: рано или поздно дела их попадали в *архив  3*, а сами они без одежды и белья, с биркой на ноге погружались в братскую могилу, вырытую в мерзлой колымской земле. Только здесь они могли избавиться от каторжного труда, только здесь получить желанную свободу.
   Но даже крепкие вначале мужики от изнурительной работы на приисках, холода и голода, с подорванным здоровьем, пороком сердца, гипертонией, эмфиземой легких, силикозом, туберкулезом, цингой и пеллагрой рано или поздно пополняли ряды доходяг.
   В подконвойку Коровкину идти не хотелось. На добропорядочных заключенных она наводила тоску: и кормили плохо, и запирали в бараке, и лежали пленники ее на голых нарах или сопревшем сене впритык друг к другу, и на работу выводили с собакой. Казалось, это их последнее пристанище. Постояльцы же этого заведения привыкли к своему положению, философствуя: *хуже живем - дольше проживем*, *лучше кашки не доложь, но на работу не тревожь*, *убивает не маленькая пайка, а тяжелая работа*. Часто вспоминали, как было приятно в тюрьме лежать целый день, хоть и на цементном полу, но не зная ни разводов, ни тяжелого труда и как безрассудно стремились они поскорее получить срок и отправиться в лагерь на работу. Лагерная свобода передвижения в зоне немного давала работяге, так как уставшие невольники мечтали лишь об одном - забраться поскорее на нары и заснуть, до нового подъема. Удары ломом о железный рельс, подвешенный на тросе у вахты, возвещавшие наступление нового рабочего дня, болью отзывались в душе измученного тяжким трудом заключенного...
   Недовольный работой Коровкина, Зубрин снял его с отвала и направил в забой:
   - Нечего больным притворяться! Поработай в забое. Поймешь, как работяги вкалывают.
   Выполнить норму Коровкин уже не мог, и стал получать лишь по 600 граммов хлеба в день, а если жаловался, то бригадир отвечал:
   - Ты и этого не заработал, нахлебник! Не только на пайку, ты даже на солидол для своих ботинок не заработал.
   Солидолом смазывали механизмы промприбора, подшипники роликов транспортерной ленты, оси тачек. Бочка с ним стояла возле промприбора. Часто, работая в обводненном забое, заключенные солидолом смазывали ботинки, чтобы они меньше промокали. Иногда, чтобы вызвать понос и попасть в больницу, доходяги ели солидол или мыло и часто вместо больницы попадали на кладбище. Заключенные на прииске ненавидели свой труд, так как занимались, с их точки зрения, бессмысленной работой: перевозили с одного места на другое горы горной породы, не зная сколько там золота, не интересовались этим. Для них, голодных, была одна ценность - хлебная пайка. За нее они готовы были отдать все золото Колымы.
   Зубрин не допускал уравниловки.
   - Мне надо работяг кормить! - говаривал он. - А для доходяг и лодырей у меня лишнего хлеба нет: *кто не работает - тот не ест!*
   Когда Коровкина перевели в забой, никто не хотел работать с ним в паре, да и он не стремился к этому, так как понимал, что работать наравне с другими не сможет. Силы покидали его с каждым днем. Удары кайлом по вязкому мерзлому грунту мучительной болью отдавались в его воспаленном мозгу, с трудом отрывал он от земли даже наполовину загруженную тачку; колесо ее виляло по трапу, и только неимоверными усилиями он удерживал равновесие. Нет, вероятно, более изощренной пытки, чем ежедневные терзания голодного, истощенного, больного заключенного изнурительным трудом, когда каждый нерв его напряжен, каждый мускул болит, каждый орган тела ноет. Если этот *исправительный* труд не каторга, то что такое каторга? Говорили, что на Колыме на руднике Бутугычаге в неимоверно жестоких условиях, в кандалах работали каторжане. Когда каторгу отменили, оставшихся в живых каторжан перевели в *Берлаг* - особый лагерь для политзаключенных. Я не встречал на Колыме человека, отбывшего сталинскую каторгу. Даже на *исправительно-трудовых* работах вряд ли кому удалось проработать весь свой срок в золотом забое: либо он преждевременно превращался в инвалида, либо погибал.
   Однажды Коровкин, катая тачку по трапу, почувствовал себя особенно плохо: сердце колотилось, не хватало воздуха, кружилась голова. Несколько ковыляющих шагов он еще сделал; колесо тачки соскочило с трапа на мерзлый грунт, руки забойщика бессильно разжали ручки тачки, тело беспомощно опустилось на землю. Зубрин подбежал к нему, матерясь и пиная, стараясь поднять. Но Коровкин ничего уже не чувствовал и не слышал - лишь из груди вырывались хриплые звуки. Рабочие убрали его с трапа, положили возле забоя. Еще некоторое время он лежал с широко открытым ртом, глотая воздух - жизнь еще боролось со смертью. Потом он затих... навсегда.
   Неужели же он, как и сотни тысяч таких же других, родился на свет только затем, чтобы, пройдя все муки ада, все немыслимые страдания: голод, войну и оккупацию, влачить жалкое существование в вонючих бараках за колючей проволокой и, в конце концов, умереть здесь, в забое, на мерзлой колымской земле?
   Когда именно это случилось, никто не знал. Им мало интересовались в бригаде при жизни, а сейчас вокруг него кайлили грунт, по трапам сновали тачки. Вспомнили только, когда надо было идти в лагерь. Конвоиры приказали отнести его труп в морг. Мы работали тогда на Улахане, и до лагеря было километров пять. Взяв Коровкина за руки и за ноги, заключенные по очереди несли его тело. И хотя веса в нем было немного, после изнурительной работы, когда с трудом волочишь свои собственные ноги, нести труп по изрытой колеями дороге было тяжко. Смерть в забое была нередким явлением на приисках.

12. ВоровскаЯ элита

   Всюду деньги, всюду деньги,
   Всюду деньги господа!
   А без денег жизнь плохая,
   Не годится никуда!
   Деньги есть и ты, как барин,
   Одеваешься во фрак,
   Благороден и шикарен,
   А без денег - ты червяк!
   Из блатной песни
   Бригадир Зубрин и дневальный Иван Ромашкин или, как его называли на прииске, Ромашкан пользовались авторитетом среди местной воровской элиты. Ромашкин ранее был бригадиром, но сейчас ему оставалось несколько месяцев до освобождения из лагеря, и он уступил бригадирство Зубрину, у которого был двадцатилетний срок за лагерный бандитизм. У Ромашкина были всегда помощники из освобожденных от работы з/к, которыми он распоряжался в полной мере. К воровскому клану относился и один из горных мастеров, и помощник Зубрина, выходивший на работу обычно в ночную смену, и еще несколько человек из окружения бригадира, которым по воровским законам должна была быть обеспечена легкая, как правило, административная работа и хорошее питание.
   Иногда в нашем бараке появлялись староста, нарядчик, другие бригадиры; играли в карты, вместе жрали, обсуждали свои воровские дела. Часто воры собирались в кабинках нарядчика или старосты. Все придурки были по лагерным меркам хорошо одеты, имели *мышей*, *шестерок*, выполнявших значительную часть их работы и служивших им дневальными, истопниками, были у них на побегушках, числились какими-то рабочими, кормились со стола своих хозяев. Хотя они и были *рабами* своих хозяев, но работяги из забойных бригад им часто завидовали, так как работа у них была легкая и они не голодали.
   Зубрин часто упрекал нарядчика:
   - На хрена ты мне всучил этих доходяг? Одна морока с ними.
   - Я поступил честно. Всем бригадирам понемногу. Не могу же я тебе одних здоровяков направлять!
   У воровской лагерной верхушки был открытый кредит в столовой, каптерке, хлеборезке, но были и другие, более существенные возможности держать себя в форме. Во время ежесменного съема золота со шлюзов, кроме съемщика, должен был присутствовать горный мастер и охранник. Горного мастера обычно брали в долю, вохровца усаживали у костра заваривать чифир, открывать бутылку и консервную банку. Чтобы притупить бдительность охранника, блатные нередко снабжали его куревом и деньгами. А тем временем съемщик металла *отначивал* часть золотого песка в пользу бригадира и его соратников. Недополученный в золотоприемной кассе металл уходил *налево* и через вольнонаемных блатных совершал круг: золото - деньги - товар.
   Воры низшего ранга не имели таких возможностей, но тоже норовили урвать лишний кусок. Особенно в этом преуспел машинист насоса Волков. Обычно он разжигал костер возле зумпфа, у которого собирались бригадир и его помощники, заваривал чифир и поэтому был близок к начальству. Об этом знали заключенные, но в действительности никакого влияния на них он не имел и доверием не пользовался. Волков присматривался к новичкам и, если видел у кого-либо хорошую вещь, которую тому удалось провезти через все этапы, неизменно подкатывался к нему, выражая сочувствие и обещая помочь устроиться на легкую работу, на которую фраер просто так претендовать не мог; или предлагал выгодно обменять добротную вещь на продукты, или просто выпрашивал пайку *в долг*. Некоторое время ему удавалось обманывать легковерных зэк*, но, в конце концов, о его промыслах, осуществляемых в своем же бараке и без ведома воровской общины, узнали Зубрин и Ромашкин. Особенно возмутился дневальный выманиванием паек, которые работяге дал за работу бригадир; и свою бурную деятельность по изъятию *излишков* у доверчивых фраеров Волкову пришлось прекратить.

13. НаЧальник лагерЯ

   В ту пору лев был сыт, хоть с роду он свиреп.
   *Зачем пожаловать изволил в мой вертеп?* -
   Спросил он....
   А. Сумароков
   Начальником нашего лагеря был старшина Мартынов. Вероятно, он занимал такой высокий пост при сравнительно низком воинском звании в связи с тем, что война с нацистами лишь недавно закончилась, страна готовилась сокрушить японский милитаризм и с фронта военные еще не прибывали, а из местных офицеров никто не пожелал отправиться на этот удаленный, еще не обустроенный, прииск. В лагерной системе Мартынов проработал всю свою сознательную жизнь: конвоиром, надзирателем, начальником режима, всегда ревностно выполняя служебные обязанности и указания вышестоящего начальства. И теперь ему доверили высокую, ответственную должность начальника ОЛПа.
   Начальник лагеря понимал, что ни от гнилой интеллигенции, ни от врагов народа, вредителей и изменников Родине сознательности ожидать не приходится, и всех их считал своими личными врагами. К ворам и бандитам он относился снисходительнее, хотя знал, что побеги из лагеря совершают, как правило, они. Но и ему, и надзирателям нужны были верные помощники в деле перевоспитания врагов народа - для наведения порядка на производстве и в лагере. Блатные были близки им по духу и могли при помощи своих кулаков и дубинок повышать трудовой энтузиазм, выколачивать план из истощенных работяг; оказывать лагерному начальству содействие в золотых забоях и в зоне, работая бригадирами, старостами, нарядчиками, каптерами, куда политзаключенным доступ был закрыт.
   Мартынов не очень верил в воспитательную силу слова, даже матерного. Но раз этого требовали лагерные инструкции и начальство, то его служебное рвение не позволяло ему отказываться и от этого метода перевоспитания заключенных. Раза два в месяц он являлся на поверку для морального воздействия на их сознание. В эти дни поверка затягивалась надолго. Сначала нарядчик проверял доверенную ему наличность, затем поверку продолжал он вместе с надзирателем, уже пофамильно вызывая всех зэка, и, наконец, вместе шли в кабинет начальника ОЛПа, который появлялся минут через десять-пятнадцать. Речь его была всегда краткая, отточена раз и навсегда и воспринималась заключенными как очередная молитва на сон грядущий.
   - Все вы здесь отбываете срок* за тяжкие преступления перед Родиной, - неустанно повторял он. - Страна дала вам возможность исправиться добросовестным трудом, но честно трудиться вы не хотите, не выполняете установленных для вас норм, отлыниваете от работы. А поэтому не ждите от меня поблажек; у нас есть средства заставить вас хорошо работать: за невыполнение норм выработки мы будем судить вас, как за контрреволюционный саботаж.
   Все хотели выполнять нормы и, следовательно, лучше питаться, но голод, болезни, цинга и полное истощение не оставляли на это никакой надежды.
   Как-то один из рабочих бригады сообщил мне, что начальник санчасти Могучий вызывает меня в амбулаторию. Когда я зашел туда, начальник санчасти сообщил мне, что его приятель - главный маркшейдер прииска - ищет чертежника в маркбюро. Имея опыт работы чертежника-конструктора, я рассчитывал, что и с маркшейдерским черчением справлюсь.
   До войны, пока моему отцу еще не дали помещение для конторы, он и его сотрудники работали у нас дома: крутили ручки арифмометров, наносили на планы контуры горных выработок; чертежница закрепляла их тушью. Из любопытства я следил за их работой. Впоследствии Одесскому отделению Союзмаркштеста дали помещения в двухэтажном особняке на Черноморской улице в доме, находившемся в аварийном состоянии. Дом стоял на краю обрыва, и вследствие оползневых явлений получил трещину, шириной около десяти сантиметров. Жителей дома из него выселили, но отцы города решили, что здание можно использовать для учреждений: если оползни активизируются и дом станет съезжать вниз, то работники конторы, захватив свои инструменты и документы, успеют выскочить из него. Летом во время отпуска отец и его сотрудники по Союзмаркштресту *брали халтуру* для дополнительного заработка: производили топографическую съемку и вычерчивали планы санаториев и домов отдыха, расположенных в Одессе и ее пригородах. Иногда мы с Мишей помогали в качестве рабочих: заготавливали колышки, забивали их в указанных местах, растягивали мерную ленту и рулетку, бегали с рейкой, зарабатывая свои первые рубли. Там я научился измерять углы теодолитом, расстояния по мерной ленте, рулетке и дальномеру...
   Но сейчас я смотрел на свои распухшие от кайла и тачки руки и гадал, на что они способны. На прииске почти каждый зэк* завидовал рабочему маркшейдера, который бегал по полигону с рейкой, а не долбил кайлом твердую породу, не катал груженые тачки. Какое же наслаждение можно испытывать, сидя за чертежным столом в теплом помещении!
   Спустя неделю я снова был в санчасти.
   - Главный маркшейдер, перед проверкой твоих чертежных навыков и знаний, решил переговорить с начальником лагеря насчет возможности расконвоирования; но... лучше об этом тебе поговорить с ним самому, - сказал мне врач.
   Я работал в то время в ночную смену и на следующий день с утра не лег спать, высматривая, когда придет начальник ОЛПа. Вскоре он появился. К нему стали заходить бригадиры, нарядчик, староста, бухгалтер, каптер, работник КВЧ. Переждав всех, когда он уже собирался уходить, я постучал в дверь.
   - Кто такой? - спросил он недружелюбно.
   Я объяснил ему кратко.
   - Какая статья?
   Я ответил.
   - Вот проработаешь десяток лет в забое, тогда приходи!
   Десять лет! Что произойдет за это время? Останусь ли я жив? Будет ли работать на этом прииске Мартынов?
   - Но мне осталось менее шести лет срока, - напомнил я ему.
   - Если пять из них ты проработаешь хорошо в забое и бригадир будет тобой доволен, приходи, а сейчас убирайся вон, и чтоб я больше тебя у конторы не видел. Увижу - в изолятор посажу!
   Летом в карцер мало кого сажали: надо было работать, а не отдыхать в изоляторе. Поэтому летом отказчиков и нарушителей дисциплины отправляли в подконвойку (ЗУР), а если и сажали в карцер, то с выводом на работу.

14. Расправа

   Голод, стужа, мгла...
   О, посмотри, как я страдаю!..
   Как страстно жаждала я дня
   И часа благостной кончины!
   Открой, открой, впусти меня...
   Прилечь, согреться час единый.
   Уснуть, уснуть... А там конец:
   Покой и мир, и тишь немая...
   С. Фруг
   В бараке Зубрина воровства почти не было. На работе и в бараке командовали *воры*, как они себя называли. Честные воры не воруют, они просто берут то, что им принадлежит по своим воровским законам и по праву сильного. Но в нашем бараке брать им было нечего - никто не получал посылок, а из вещей все приличное было давно украдено, променяно на пайку хлеба, изношено. Только иногда в бараке какой-нибудь доходяга-фраер мог что-нибудь стырить.
   Как-то я проснулся ночью от холода и не обнаружил телогрейки, которой укрывался. Найти мне ее не удалось и утром, и Ромашкин заключил:
   - На пайку, падло, променял! Ну и ходи без телогрейки.
   - Без телогрейки на работу не пойду, - решительно заявил я.
   На разводе я повторил то же.
   - Пусть не выходит! - сказал бригадир. - Он мне не нужен. Забирайте его куда хотите.
   Так я попал в подконвойку. Там мне дали старую залатанную телогрейку и отправили вместе с бригадой на рытье канавы. Работа была здесь легче. Замерив выполненную мной работу, бригадир остался доволен, так как большая часть *подконвойных* доходяг уже еле шевелила руками. Вечером зашел нарядчик и спросил, кто пойдет в бригаду. Двое из нас отозвались, и я снова вернулся в общую зону, где можно было прогуляться по довольно обширному участку земли, на котором, впрочем, не было ни деревца, ни кустика, ни даже травинки - одна голая, вытоптанная сотнями ног земля.
   Возвращаясь с работы, мы не всегда попадали вовремя в зону, так как по дороге нас часто подстерегали начальники участка, смены или промприбора и загружали дополнительно погрузочно-разгрузочными работами, подтаскиванием к строящемуся промприбору лесоматериалов, труб, арматуры, транспортерной ленты. В благодарность за нашу работу, они одаривали нас щепоткой махорки на две-три закрутки, и не потерявшие к ней вкус курящие затягивались по одному разу.
   Изнуренные работой, мы ложились на нары до ужина, до поверки. С завтраком и ужином в бригаде Зубрина было больше порядка, чем в бригадах доходяг. Выделенный дневальным зэка занимал очередь в столовую и, когда она подходила, сообщал нам, и мы шли организованно принимать пищу. Важно было не прозевать и вовремя явиться к завтраку, обеду или ужину, так как в противном случае можно было остаться без горячей еды. Вечером дневальный, а чаще один из его помощников, получал хлебные пайки сразу на дневную и ночную смены, и они на большом подносе - фанерной доске - дожидались своих хозяев. Дневальный знал, что никто не посмеет тронуть их.
   Некоторые заключенные уже в течение шести-семи лет ни разу не были сыты и думали: *Неужели наступит день, когда черного, черствого хлеба мы сможем наесться вдоволь?* Все же голод не так мучил нас, как тяжелая работа. Но один из наших доходяг ощущал его очень остро - каждая клетка его организма требовала питания. Мысль, съесть лишнюю пайку и наесться хоть один раз в лагере, не покидала его. И однажды ночью он стащил с подноса чужую пайку. Сосед слышал, как тот слез с нар, вскоре вернулся и долго жадно жевал что-то, укрывшись телогрейкой. Утром пропажа была обнаружена, нашелся и похититель. Ромашкин избил его так, что тот не смог выйти на работу, а затем выгнал из барака; и тот весь день провалялся на холодной земле вблизи барака. Фельдшеру дневальный сказал, что избил *шакала* за воровство, и попросил не давать ему освобождения от работы.
   Через две недели этот же заключенный снова взял с подноса чужую пайку. На этот раз расправу учинил дневальный вместе с бригадиром. Схватив свою жертву за руки и ноги, они подбрасывали его вверх, и когда тот падал на пол, продолжали истязание его. Никто не обращал внимания на крики мученика - все были заняты своими мыслями. Избиение заключенного блатными было обычным явлением для приисковых лагерей. Недорого ценили измученные тяжким трудом заключенные свою жизнь, не рассчитывали на сочувствие или даже простое внимание соседей, таких же обездоленных, как и они; и уж совсем не думали о чужой судьбе, полагая: *Подохни ты сегодня, а я завтра!* Когда жертва жестокой расправы затихла, бригадир и дневальный, удовлетворенные совершенным правосудием, занялись текущими делам. Вечером, когда мы пришли с работы, труп заключенного был уже в морге. Все должны были знать, что никто не смеет безнаказанно посягать на чужую собственность, если это не предусмотрено воровскими законами.

15. Саморуб

   Не разогнул свою спину горбатую
   Он и теперь еще: тупо молчит
   И механически ржавой лопатою
   Мерзлую землю долбит.
   Эту привычку к труду благородную
   Нам бы не худо с тобой перенять...
   Благослови же работу народную
   И научись мужика уважать.
   Н. Некрасов
   Работа траповщика, прокладывавшего дощатую дорогу от бункера прибора во все уголки забоя, считалась одной из наиболее легких, и пайка 900 граммов хлеба была ему обеспечена. Все, кто неплохо владел топором, стремились попасть на нее. Когда должность траповщика оказалась вакантной, Трошин уговорил Зубрина поставить его на эту работу. Он был уже немолод и с тачкой справлялся с трудом, часто оставаясь на голодном пайке. Убедил бригадира, что он отличный плотник и забойная тачечная дорога у него будет всегда в порядке. Первое время он, действительно, старался, и упрекнуть его было не в чем. Но вскоре разленился: трапы не доходили до забоев, доски были плохо состыкованы, к подошве разреза пригнаны неплотно, вызывая вибрацию прокатываемых по ним тачек. Недовольство забойщиков дошло до бригадира. Однажды, пригретый солнышком, Трошин даже задремал в одном из дальних, уже остановленных, забоев. В таком виде застал его Зубрин. Град ударов, посыпавшихся на провинившегося, прервал его сон:
   - Ах ты, паскуда! Пришел на работу спать! Завтра же сдашь инструменты и пойдешь вкалывать в забой. И попробуй не выполнить норму - заживо сгною! Забыл, как упрашивал меня поставить траповщиком... А сейчас марш разгружать доски! И чтоб к вечеру ко всем забоям были проложены трапы.
   Не стал дожидаться Трошин завтрашнего дня, предстоящих издевательств бригадира и его помощников, не стал разгружать и доски. Положив правую руку на трап, ударил со всей оставшейся в нем силой по руке топором. Хлынула кровь, пальцы беспомощно повисли на раздробленных костях. В обеденный перерыв его отвели в лагерь. Там ему ампутировали три пальца, оформили акт о членовредительстве, вызвали к оперуполномоченному, посадили на штрафной паек. Кто-то в бараке сказал:
   - Стал инвалидом, но останется жив. Переведут на легкую работу. Может быть, еще *на материк* вывезут!
   При Гаранине и во время войны с членовредителями, не хотевшими отдавать все силы, до последнего издыхания, труду на благо Родины, расправлялись сурово: суд тройки и пуля в затылок. Сейчас с заключенными поступали гуманнее: максимальное наказание - второй срок. Но и это мера применялась уже все реже: какой смысл в лагере кормить инвалида? А до выздоровления, когда он сможет выполнять какую-нибудь легкую работу, его сажали на штрафной паек: на 300 граммов хлеба и жидкую лагерную похлебку через день. Даже шлепка кашицы ему не полагалось.

16. Этап на юг

   Бросаю с ужасом проклятые места,
   Где правду давит ложь, где честность сирота,
   Где сна покойного, прав голоса лишенный,
   Стал бесполезен я, как нищий прокаженный.
   Д. Минаев
   В сентябре ночью столбик термометра стал опускаться ниже нуля. Вода в ручьях потекла тонкими струйками, оттайка забоев ночью прекратилась, а с ней прекратилась и массовая промывка на промприборах. Днем, пока солнышко прогревало землю, мы еще продолжали промывать пески, ночная же работа остановилась. Зимой на открытых работах не требовалось большого количества заключенных. В рабочих бригадах оставляли наиболее здоровых заключенных, способных перенести жестокие колымские морозы. В зимнее время обычно выполнялись горно-подготовительные работы: вскрыша торфов, проходка зумпфов, капитальных канав. Работа зэка состояла в ручном бурении ломами в мерзлой земле шпуров, глубиной до полуметра, и уборке лопатами взорванной породы.
   Бараки к осени стали переполняться доходягами, не выходившими теперь в ночную смену. Их списывали на зиму из основных бригад и помещали в бараке, где они спали по трое на нарах или вповалку на полу. Днем, до начала приема в амбулатории, Могучий и Молчанов вызывали ослабленных и больных, комиссовали их и переводили на легкие работы - мыть днем золото на проходнушках или лотками; намечали заключенных для перевода на зиму в полустационары или для отправки в инвалидный городок. Перед началом промывочного сезона на прииски направляли всех без разбора, а когда работа там замирала, доходяг, больных и стариков отправляли в сангородок Дусканью в надежде к следующему сезону получить свежее пополнение с материка. С нашего прииска уже отправили две машины с заключенными и стали набирать на третью. Вызвал Могучий и меня.
   - Попытаюсь тебя включить в список, - сказал он.
   Я стал раздеваться, полагая, что врач станет меня осматривать, но он остановил меня:
   - Я уже осматривал тебя и отправил бы раньше, но... статья у тебя нехорошая: 2-ой пункт 58-ой статьи - могут не пустить.
   58-ую статью, кроме 10-го пункта и соответствующих ему *литерных статей*: АСА (антисоветская агитация) и КРА (контрреволюционная агитация), вывозить с приисков запрещалось, так как они предназначались только для общих работ; но местное начальство все же старалось избавиться от всех доходяг, чтобы не кормить зимой лишние рты. Статья, срок - вот основные показатели заключенного. По этим данным начальство лагеря определяло, на какой работе он должен работать, какой режим ему предусмотрен. При отправке в сангородок рассматривали не только состояние здоровья, но и статью, срок.
   В список меня все же включили, определив временно четвертую категорию труда - инвалидность вследствие резкого истощения и авитаминоза; и вскоре нарядчик зачитал список з/к для отправки на этап, предупредив что на работу нам выходить не нужно. Мы остались в бараке. Затем пришел начальник лагеря и сказал:
   - Машина будет после обеда, а до обеда пусть поработают на проходнушках.
   Проходнушка представляла собой небольшой шлюз - *бутару*, длиной два-три метра, с бункером, в который высыпались пески и заливалась ведрами вода. Проходнушки обычно устанавливались у недоработанных забоев, на небольших золотоносных участках. Грунт из забоя приносили носилками; воду - ведрами или бачками, набирая ее из ближайшего водоема; пески в бутаре перемешивали скребками. Производительность труда рабочих была низкая, но все же хлеб они ели не даром. Нас вывели на ближайший от лагеря участок промывки. Проходнушка была одна, пара носилок, два ведра, два скребка и несколько кайл и лопат, а нас - человек двадцать пять. Мы работали по очереди. Я стоял и ждал своей очереди, когда ко мне подошел конвоир; в руках у него была палка, кажется, треснувший черенок лопаты.
   - А ты чего стоишь, не работаешь? - спросил он и, не дожидаясь ответа, ударил палкой по руке, выше локтя.
   От боли я чуть не взвыл - схватился за руку, а палка в руке вохровца раскололась надвое.
   - Крепкие у тебя кости! - воскликнул он удивленно. - А ты в сангородок едешь. На тебе еще пахать и пахать можно!
   На обед в лагерь нас уже не повели - выдали сухой паек: по полукилограммовой пайке хлеба и куску селедки, по столовой ложке сахара. Наконец, появилась машина - старенький газген. Нас вручили двум конвоирам, и грузовик медленно пополз; но все же мы двигались на юг. Я пробыл на прииске около четырех месяцев, а мне казалось - целую вечность. Мы навсегда распростились с проклятым прииском, надеясь, что хуже уже не будет.

17. В пути

   Помнишь ночи, полные тревоги,
   Свет прожекторов, дозор ночной.
   Помнишь эти пыльные дороги,
   По которым нас водил конвой,
   По которым день и ночь ступали
   Часовых тяжелые шаги.
   Помнишь, как с тобою нас встречали
   Лагерей тревожные гудки.
   Из лагерного стихотворения
   С прииска нас везли не спеша - никто нас не ждал, никому дармоеды не были нужны. На следующий день мы доехали до небольшого поселка геологоразведчиков. Здесь был и небольшой лагерь для бесконвойных заключенных. Нас выгрузили, и машина укатила. Велено было ждать одну из попутных машин, ехавших, обычно, на юг порожняком. На прииске нам выдали паек на день, и теперь один из конвоиров и двое заключенных пошли получать по аттестату продукты на следующий. Особого надзора со стороны вохровцев за нами не было. Нам разрешили полазить по склону ближайшей сопки в поисках ягод и стланиковых *орешков*. Мы разбрелись, безуспешно разыскивая пропитание, так как на склоне сопки все уже было оборвано и съедено, а высоко подняться уже не было сил. Тем временем, несмотря на запрещение появляться в вольном поселке, кто-то из наших доходяг забрел туда и из окна одного из домов стащил кусок хлеба. На нас посыпались жалобы. Конвоир вернулся из лагеря без хлеба, сказав, что наш аттестат не отоварили из-за того, что мы *шакалим по поселку*. В наказание бойцы заперли нас в придорожной сторожке, набив ее битком. Мы стояли в ней, плотно прижавшись друг к другу, так, что если бы кто-нибудь из нас поджал ноги, то, вероятно, повис бы в воздухе, не коснувшись земли. Задыхаясь от недостатка кислорода, не имея возможности повернуться, мы пробыли в сторожке часа два. Затем конвоиры нас амнистировали и послали собирать хворост в окрестностях. Вечером мы расположились на полянке вокруг костра и вскоре уснули.
   Чтобы избавиться от назойливых гостей, геологоразведчики дали утром машину, и шофер довез нас до следующего прииска. Кормить нас и здесь не стали, заявив, что у них и для своих работяг хлеба не хватает. Поместили в подконвойке, значительно лучшей, чем знакомая мне по прииску Марины Расковой. Она была тоже отгорожена от общей зоны колючей проволокой, но барак был с окошками и вагонной системой нар. Все обитатели барака были на работе, кроме дневального, который указал нам места. Мы улеглись на голые нары и вскоре уснули. Вечером после работы явились хозяева барака и, увидев непрошеных гостей, стали обыскивать нас. Из одежды им нечем было поживиться, но у двоих этапников они нашли припрятанное на черный день золотишко, когда-то намытое или поднятое в забое. Ночью в бараке было темно, и работу свою ЗУРовцы продолжили рано утром.
   Как только красное солнышко осветило наше жилище, обитатели его стали выползать наружу. Недалеко от зоны был ручеек с чистой, прозрачной водой. Мне с напарником дали железный бачок с двумя ручками и с привязанной к одной из них жестяной кружкой. Вдвоем мы в сопровождении охранника ЗУРа направились за водой. Долго черпали ее из ручья кружкой. Хоть и невелик был бачок, но силы наши были на исходе, и нам приходилось к неудовольствию бойца по дороге останавливаться, чтобы отдышаться. Во время одной такой остановки я зачерпнул кружкой воду и напился.
   - Подойди ко мне! - приказал конвоир.
   Я подошел, не понимая, что ему от меня нужно. Он сильно ударил меня прикладом своего карабина, сказав:
   - Тебе приказали принести в зону воду, а не пить ее.
   В приисковых лагерях заключенных били, как скотину, все: в зоне - староста и надзиратель, на работе - конвоир, бригадир и его помощник, в бараке - дневальный, на разводе - нарядчик. Слово не так быстро воспринималось заторможенной нервной системой доходяги, как удар кулаком или палкой.
   В штрафной зоне коренное население уже вышло из барака, греясь скупыми лучами осеннего солнца в ожидании развода. И тут четверо блатных (или приблатненных) окружили меня. Один из них сказал:
   - У тебя неплохие ботинки! В больнице тебе они не понадобятся: там разденут догола и уложат на койку. Так что, снимай их поживей, дадим сменку.
   Я огляделся вокруг. Недалеко стоял вохровец, который недавно ударил меня за незаконно выпитую воду и, казалось, одобрял поступок воров. Он был патриотом своего прииска, охраняемого им ЗУРа, и не возражал против экспроприации его обитателями жалкого имущества этапников. Безразличны были действия блатных и для других этапников: *Тебя не скребут - не совай ногами!* Я слабо сопротивлялся и с помощью новых знакомых снял ботинки. Других ботинок мне не дали, а вместо этого сунули рваные портянки и веревочки, с помощью которых я перевязал их. Ногам стало легче, да и опасность того, что кто-нибудь еще позарится на мое жалкое имущество, уменьшилась. В этот же день нас, не покормив, снова усадили в грузовик и отправили дальше. На этот раз в сангородок.

18. В сангородке

   Ну, а скоро вновь проснешься
   Ты на нарах, как всегда,
   И, кряхтя, перевернешься;
   Крикнешь: *Здрасьте, господа!*
   Господа зашевелятся,
   Будто этого и ждут.
   На решетку помолятся,
   На оправку побегут.
   Из песни блатных
   На прииск Дусканью мы попали на третий день путешествия. Здание сангородка располагалось в общей зоне лагеря и состояло из семи помещений барачного типа, с общими стенами вдоль длинных сторон. Бараки были полутемными даже днем, так как каждый из них имел лишь небольшое окно в торце. Светлее было в последнем бараке, в котором были два окна, выходящих на разные стороны. Вдоль бараков шел длинный узкий коридор, с одной стороны которого было три окна, а с другой двери в бараки. Здесь же находились кабинки фельдшера и старшего санитара, раздаточный пищеблок и склад постельных принадлежностей и одежды.
   Когда мы приехали, помещения сангородка были на ремонте, и нас поместили в подконвойку. Это был довольно большой барак, уже полностью заполненный доходягами, приехавшими сюда с разных приисков горного управления раньше нас. Нам остались места лишь на полу или под нарами. Подконвойка, находясь внутри общей зоны, была, как и на других приисках, отгорожена от нее колючей проволокой, но сейчас, когда здесь находились этапники, ее запирали лишь на ночь после поверки. В дороге лагерные старожилы утверждали, что пайка заключенного священна и, как только мы приедем на место, нам вернут хлеб за все три дня. Вот тут-то мы наедимся! Но вскоре мы убедились, что у лагерного начальства для заключенных, так же как и у блатных для фраеров, священных законов нет. В сангородке на нас не рассчитывали. Лишнего хлеба не было, и вообще: кормить надо работяг, а бездельники и так перебьются, не подохнут; а подохнут тоже ущерб невелик - новых, свеженьких с материка пришлют. Караваны судов с невольниками прибывали в Нагаево без перебоев: война подбрасывала все новые контингенты преступников. Конвейер: арест - тюрьма - суд - этап - лагерь - братская могила - не останавливался ни на минуту.
   Вечером в день приезда в сангородок нам дали всего по двести граммов хлеба и баланду, мало отличавшуюся от тепленькой водички. Работяги уже поужинали, в столовой было темно. Я, положив рядом свои драгоценные двести граммов, приподнял двумя руками миску с живительной влагой, хлебнул ее и решил закусить хлебом. Но не тут-то было! Тщетно ощупывал я участок стола возле своей миски - хлеба нигде не было. Кто-то, более проворный, в темноте подхватил его и сунул себе в рот. Так что пир, увы, не состоялся!
   Как *временным инвалидам* нам назначили норму питания: 400 граммов хлеба в сутки. Но на руки мы получали лишь 360 граммов, так как 40 граммов муки шло на изготовление *дрожжей* - белой мучнистой жидкости, похожей по внешнему виду на молоко и содержащей витамины группы *В* и *РР*. Ею угощали нас перед обедом для укрепления здоровья. Неизменной добавкой к нашему рациону была и отвратительная жидкость - раствор стланика, уберегавший нас от цинги. Его нам выдавали бесплатно, ничего не вычитывая из нашего скудного рациона.
   Дней через десять после приезда на Дусканью нас стали переводить в бараки сангородка. Всех раздели, дали белье: рваное, латаное, серое от многократной стирки, вероятно, без мыла. Мы заняли места на нарах-вагонках, получили матрацы и подушки, набитые сеном, и большие серые американские одеяла; простыней и наволочек здесь тоже не было. Электрический свет в бараках, как и на прииске Марины Расковой, отсутствовал. Сначала я попал в последний барак с двумя окнами, в котором кроме нас, доходяг, находились еще человек десять выздоравливающих, не поместившихся в больничном корпусе. Среди них был частично парализованный урка, бывший помощник бригадира забойной бригады. Он долго безнаказанно издевался над одним из работяг-фраеров. В конце концов тот не выдержал: ударил блатного по голове кайлом и пробил ему череп. Нападение на блатных было не частым, но и не единичным случаем, когда безвольный, загнанный в угол доходяга расходовал последние силы, чтобы отомстить своему истязателю. Друзья по клану часто заходили навестить своего кореша, приносили жратву, курево; а он, пришедший в сознание после страшного удара и немного подлечившийся в больнице, демонстрировал им свои физические возможности, ковыляя возле нар. У него была парализована нога и рука, вероятно, навсегда; но он еще надеялся на выздоровление. Как-то один из доходяг барака пренебрежительно отозвался об этом блатном инвалиде в его присутствии. Упитанный, свирепый, с трудом ковылявший на костылях, вор направился за фраером, чтобы проучить своего обидчика, а тот в страхе с воплями убегал от блатного - парализованного инвалида.
   В палате оказалась книжка - какое-то пособие для полеводов, невесть каким образом попавшее в инвалидный барак. Она была неинтересной, но я стал читать ее, так как ничего другого не было. Вскоре начальник лагеря распорядился привлекать доходяг-инвалидов к посильной работе, увеличив им пайку хлеба до 700 граммов. Работать мы должны были полдня. После завтрака нас одевали в потрепанную, грязную одежду и выводили без конвоя за зону собирать дрова для лагеря, не снабдив никакими для этого инструментами. Вблизи лагеря все деревья были спилены, корни их выкорчеваны, хворост подобран, и нам приходилось брести за дровами довольно далеко. Для здорового человека это была бы приятная прогулка, но для нас, истощенных голодом и тяжкой работой на прииске, оказалось физической мукой. По дороге мы еще кое-как плелись, а ковылять по бездорожью было нелегким испытанием. Ноги застревали в снегу между кочками, и вытаскивал я их с неимоверными усилиями. В результате четырехчасового похода, мы возвращались на вахту с жалкими пучками хвороста вместо дров. Я уже решил было отказаться от такой *работы*, когда дежурный вохровец задержал меня у вахты, сказав, что начальник режима вычеркнул меня из списка з/к, допущенных к бесконвойному хождению за зоной, - видимо, сказался 2-ой пункт 58-ой статьи. Старший санитар оставил меня для работы в зоне: пилить дрова, рубить ветки, разносить их к печам помещений сангородка.
   Бродя в свободное время по лагерю, я обнаружил, что в КВЧ имеется небольшая библиотечка, и взял почитать книгу Алексея Алексеевича Игнатьева *Пятьдесят лет в строю*. Меня к этому времени перевели в другой барак сангородка, в котором оказалось великое множество клопов, к укусам которых у меня была идиосинкразия. Клопы устраивали нападение ночью, примерно часов с двенадцати. Поэтому я сразу же после ужина закутывался в свое большое американское одеяло с головой, не оставляя ни малейшей щели для паразитов, и, почти лишенный воздуха, засыпал. Часа через четыре клопы все же находили дорогу к моему телу. Сначала один, два, а затем и целая свора их начинала неистово грызть меня. Я вскакивал, сбрасывал с себя одеяло, подходил к дверям барака и стоял там, ожидая, когда очередной клоп упадет с потолка на мою стриженую голову, чтобы сбросить его на пол. Странным казалось, что здесь, на Крайнем Северо-востоке, где температурный столбик зимой часто опускается ниже 50-ти градусов мороза, летом на полигонах тучи комаров и мошки жаждут выпить последнюю кровь заключенных, а в старых бараках нашли себе приют несметные полчища клопов.
   Как-то ночью я проснулся, почувствовав, что кто-то тащит из-под меня книгу, спрятанную под матрацем. Зачем нужна была ему книга, я не знал. Но доходяги часто воруют все, что можно украсть, даже без всякой надобности. Возможно, это один из доступных им способов самоутверждения - желание убедить себя в том, что ты еще на что-то способен, что не все человеческое в тебе исчезло. Клопы еще не начали одолевать меня, вставать не хотелось, и я стал *во сне* переваливаться на книгу так, чтобы злоумышленник не смог ее достать. Через некоторое время он оставил свои попытки и ушел, а я, решив, что в дальнейшем буду заворачиваться в одеяло вместе с книгой, вскоре уснул. Днем я и раньше всюду носил книгу с собой. Но в эту ночь, когда клопы начали грызть меня и я вскочил с нар, книги подо мной уже не было - похититель все же вытащил ее, пока я спал.

19. В больницу

   Прокрустово ложе нар
   Рай доходяг - стационар...
   ...Смерть не отложишь в долгий ящик -
   Она всесильна, как нарядчик.
   О, Боже, что за благодать -
   На грязном тюфяке лежать
   И перед гробовой доской
   Вкушать, блаженствуя, покой..
   О. Номикос
   Вскоре в сангородке начала работать медкомиссия, выявлявшая хронических больных, доходяг с ярко выраженными признаками цинги и пеллагры, с глубокими изменениями в организме для направления их на лечение в Центральную больницу УСВИТЛа. После некоторых раздумий в этот список включили и меня. Нас посадили в машины, и мы снова двинулись на юг. В центральном поселке Тенькинского ГПУ - Усть-Омчуге нас выгрузили и загнали в лагерь. На этот раз работники режима управления Тенькинских лагерей снова стали проверять наши дела. 2-ой пункт 58-ой статьи опять привлек внимание стражей законности и правопорядка, но меня и на этот раз пропустили. Даже в лагере, среди бесправных зэк*, мы, политические, отмеченные особо грозными пунктами 58-ой статьи, оказались изгоями. Трудно было выбраться политзаключенному из приисковых или шахтерских лагерей в больницу, но как легко было попасть в них обратно! Магаданские лагеря, расположенные в окрестностях города и на побережье Охотского моря, по сравнению с таежными - приисковыми - казались санаториями. Здесь условия содержания заключенных были еще материковскими: и питание лучше, и бытовые условия приличнее, и постельное белье было на койках, и работа легче, и отношение лагерного начальства и конвоя к заключенным лояльнее. Недаром говорили: *Кто на приисках не побывал - тот Колымы не видал*. Но как только доходяга немного поправлялся, угроза прииска снова нависала над ним.
   До Центральной больницы УСВИТЛа, находившейся на 23/6 км (в шести километрах от 23-го километра Колымской трассы), мы добрались почти без остановок. На нашем пути не было приисков и не видно было лагерей. Как правило, были лишь поселки вольнонаемных и небольшие лагпункты для расконвоированных зэк*, работавших в дорожных бригадах или на лесоповале.
   В больницу мы попали уже ночью и, как истинные больные, проехали через вахту без поверки, и только в бане, находившейся здесь в лагерной зоне, нас вохровцы стали принимать по нашим личным делам. Яркий электрический свет впервые за долгие месяцы осветил нас приветливо и дружелюбно. Нас впустили в душевую, дали по не очень маленькому куску мыла, и под теплой водой душа мы стали тщательно смывать въевшуюся в тела лагерную пыль. После бани нас взвесили. При росте 1 метр 78 сантиметров мой вес составил 43 килограмма, а многие не дотянули и до этого веса. Пришел дежурный врач, стал осматривать нас и направлять в отделения больницы. Почти у всех был один диагноз: полиавитаминоз или, как в дальнейшем стали писать в историях болезни, - алиментарная дистрофия. Конечно, был и авитаминоз, но главной причиной нашей болезни был изнурительный труд при плохом неполноценном питании, приведший к атрофии мышечной ткани и внутренних органов, к стойким изменениям в крови. После осмотра нам выдали нательное белье, даже пытались подбирать его с учетом роста. Белье было далеко не новое, застиранное, но тщательно починенное и залатанное. Отделения больницы находились в разных бараках, и чтобы до них добраться, нам выдали брюки, телогрейки, шапки и бурки на ноги.

20. седьмое терапевтиЧеское отделение

   После грома, после бури,
   После тяжких мрачных дней
   Прояснился свод лазури,
   Сердцу стало веселей.
   Но на долго ль?..
   А. Плещеев
   Больница помещалась в бараках, расположенных недалеко друг от друга. Отделение, в которое я попал, состояло из двух длинных палат, соединенных широким дверным проемом; процедурной, в которой посуточно дежурили фельдшера; кабинета заведующей отделением - вольнонаемного врача Белявской и небольшой комнатки, в которой жил помощник врача Казимир Казимирович Заславский. В этом же бараке находился раздаточный пищеблок, вещевой склад, кубовая и уборная. К бараку были подведены водопроводные трубы, но канализации не было. Ее заменяли выгребные ямы. В кубовой кипятили воду, раздевались и одевались выздоравливающие больные, для укрепления здоровья которых полезен был непродолжительный физический труд на свежем воздухе - пилка дров, а зимой и уборка снега. Здесь же принимали больных, поступавших в отделение, и одевали заключенных, выписывавшихся в рабочую зону лагеря или в ОП (отдыхающую палату). К бараку больничного отделения примыкал сарай для дров. Там же находились пилы, топоры, лопаты и другой инвентарь, необходимый в хозяйстве.
   Попав в больницу, я был поражен чистотой и порядком, которого ранее не видел в лагерях. По обеим сторонам широкого прохода сверкали белизной кровати. Матрацы, подушки с наволочками, простыни, одеяла, полотенца, чехлы на спинках кроватей - все как у людей. В белых халатах и косыночках неслышно двигались по палатам очаровательные феи - хозяйки нашего терема: санитарки, сестры милосердия, врач. Белизной сверкал дощатый пол, ежедневно вымытый и раз в неделю выскобленный ножами. И блаженное настроение переполнило наши души. Хотя для нормальных людей это должно было показаться обычным, но для заключенных, прибывших с приисков и находившихся там в первобытном состоянии, все было невероятным. Никаких поверок, надзирателей, охраны. Мы знали, что здесь нас не будут материть, бить, заставлять работать. Неужели мы, заключенные, *фашисты*, имеем право на это, хотя бы и временно? Казалось, что мы попали в другой мир и это вовсе не лагерь.
   Значительная часть больных были доходягами с приисков с диагнозом *полиавитаминоз*. Лечение их состояло в отдыхе, лучшем, чем на приисках, питании и в накачивании витаминами. Несмотря на то, что и здесь были в ходу стланик и дрожжи, дополнительно больным вводили внутривенно витамины *С* - антицинготный, а некоторым и *РР* - против пеллагры. В чистом виде аскорбиновой и никотиновой кислоты в больнице не было, но врачи убедились, что их с успехом могут заменить растворенные в дистиллированной воде таблетки витаминов. Профильтрованный, стерилизованный раствор их вводили внутривенно почти всем больным в течение 10 - 15 дней. У новичков брали на анализ кровь и мочу, многим просвечивали рентгеновыми лучами грудную клетку. Туберкулез был частым спутником колымских лагерей. Скудное, неполноценное питание и изнурительный труд в условиях Крайнего Севера способствовали резкому снижению сопротивляемости организма инфекции и уменьшению гемоглобина в крови до 40 - 50 процентов от нормы. В первые дни я блаженствовал на койке, почти не вставая с нее. Но вскоре отеки на ногах у меня спали, и я стал чувствовать себя значительно лучше, хотя вес мой еще снизился. В дальнейшем я начал постепенно поправляться и лежать целый день в постели уже не мог.
   В отделении было около ста больных, значительная часть из них - бестемпературных, *легких*. Кроме вольнонаемной заведующей и ее помощника, отделение обслуживали две фельдшерицы, два санитара и две санитарки. Старший санитар ведал хозяйством отделения, получал в хлеборезке хлеб, на кухне - суп и кашу, разливал их по мискам. Кроме общего стола, предназначенного для большинства питомцев нашего богоугодного заведения, некоторые больные - с заболеванием желудочно-кишечного тракта, почек, сердца, получали питание со щадящей диетой, бессолевой или безводный стол. Кому не запрещал врач, после обеда санитарка разливала в миски по черпаку горячего кипятка. В него больные крошили свой белый, из американской муки хлеб, приготовляя популярную в лагере тюрю. Она заполняла желудок, согревала тело и вызывала ощущение сытости.
   Днем работал еще *наружный санитар*, уже немолодой мужчина. Он помогал старшему санитару приносить еду из кухни, заливал бачок для кипячения воды, пилил и рубил дрова и топил печи. Дрова заготавливали бесконвойные заключенные в четырех километрах от больницы и в грузовиках привозили на дровосклад, в отделения больницы, в жилые бараки. Две санитарки, так же как и медфельдшера, дежурили по суткам: убирали помещения, разносили пищу, ухаживали за тяжелобольными. Среди санитарок было много западных украинок и литовок - трудолюбивых, аккуратных и чистоплотных. Их всегда охотно брали врачи. Работы было много. Часто санитарам помогали легкобольные: убирали снег вокруг отделения, пилили дрова, драили ножами полы, приносили подкладные судна тяжелобольным. С некоторыми из таких больных обслуге было жалко расставаться, и заведующая не спешила выписывать их в зону.
   Периодически группа врачей во главе с начальником больницы обследовала отделения, контролируя их санитарное состояние. Члены комиссии выискивали укромные места и носовыми платками проверяли наличие в них пыли. Даты проверок по негласным каналам были заранее известны обслуживающему персоналу больницы, и санитарки и фельдшера готовились к ним с особым усердием.
   Зимой в этом районе Магаданской области наметало много снега, и больница выглядела как снежный городок. Между зданиями и бараками, к дверям и окнам их, были проложены широкие и узкие проходы в массиве снега, высотой в рост человека и выше. Частично снег вывозили за пределы лагеря, но машин обычно не хватало, и заносы снегом не прекращались до мая, когда за работу принималось солнце.
   Помощник врача Заславский, числившийся старшим фельдшером отделения, в сущности, был врачом. Его арестовали, когда он заканчивал последний курс мединститута; и сейчас он стажировался, чтобы в дальнейшем перейти на самостоятельную работу врача-ординатора отделения. Для заключенного это было жизненно важным, и работу свою он выполнял с большим прилежанием, сопровождая врача почти во всех обходах больных, выстукивая и выслушивая сердца их и легкие, пальпируя органы брюшной полости.
   Дней через десять я уже вместе с другими больными пилил дрова и убирал снег. Мне поручили также графить температурные листки, снабдив ворохом рулонной бумаги, ножницами, карандашом и линейкой. Награфил я их несколько сотен. Почти сразу же написал домой письмо, сообщив маме свой новый адрес.
   Среди больных был юноша, года на два старше меня, - Саша Лабутов. В начале войны он окончил радиотехнический техникум и был мобилизован в армию по своей специальности. Срок у него был 8 лет по статье 58-10. Попав в Магадан, ему удалось избежать приисков, устроившись в Магаданском промкомбинате электромонтером. Занимаясь физическими упражнениями и закаливанием ветреной магаданской зимою, он простудился, подхватил воспаление легких, затем экссудативный плеврит и надолго попал в больницу. Найдя себе слушателя со средним образованием, используя свободное время и оставшиеся у меня обрывки бумаги от температурных листков, я стал заниматься с Сашей высшей математикой. Особого энтузиазма к занятиям он не проявлял, но, таким образом, коротал время. Саша надеялся после выписки из больницы снова попасть в Магадан в Промкомбинат на свою прежнюю работу.
   Иногда приезжали из Магадана *покупатели*, выбирая из выздоравливающих больных каких-нибудь специалистов - рабочих-станочников, слесарей, электромонтеров, чертежников. Один раз и меня вызвали, но, узнав, что у меня 2-ой пункт 58-ой статьи, от моих услуг решительно отказались.

21. Новое отделение

   Советская малина
   Собралась на совет.
   Советская малина
   Врагу сказала: *Нет!*
   Мы сдали того суку
   Войскам НКВД.
   С тех пор его по тюрьмам
   Я не встречал нигде.
   Из блатного стихотворения
   В начале декабря в больницу прибыло много заключенных из Магадана - с кораблей, пополнявших быстро убывающую на приисках рабочую силу. Особенно много тяжелых больных доставил пароход *Джурма*, попавший в сильный шторм в Охотском море и задержавшийся в нем на несколько суток. Последние дни заключенных на пароходе не кормили. Некоторые из них были с отморожениями, другие - с упорными поносами, нагноившимися пролежнями. Чтобы освободить для них места, часть выздоравливающих заключенных выписали в рабочую зону лагеря, полустационары или ОП, остальных укладывали по три человека на двух рядом стоящих кроватях. Меня с Сашей перевели во 2-ое терапевтическое отделение, которым заведовала Ольга Степановна Семеняк, опытный врач, до войны преподававшая в Харьковском медицинском институте. Во время бомбежки в Харькове погибла вся ее семья. В лагере она вела замкнутый образ жизни, не сближаясь накоротко ни с кем. На Колыме сначала работала на Эльгене в женском лагере, а после организации Центральной больницы на 23/6 километре по просьбе начальника нашей больницы ее перевели к нему.
   2-ое отделение было расположено недалеко от котельной и, так же как баня, контора, столовая, хирургическое и гинекологическое отделения, обогревалось центральным отоплением. Но при больших морозах тепла не хватало, и зимой в палатах становилось холодно. Большая палата этого отделения была очень широкой (метров десять), и кровати стояли в четыре ряда. Нас с Сашей положили возле окна. На второй день я простудился, и меня переложили в один из средних рядов, более теплых. Вечером у меня начался сильный озноб, и температура подскочила до тридцати девяти градусов.
   Большинство врачей больницы были заключенными и жили в небольших кабинках в отделениях. Это позволяло им в любое время дня и ночи подходить к больным. Заключенные врачи, оторванные от родных и огражденные от внешнего мира колючей проволокой, как правило, заботились только о своих больных и интересовались одной медициной. В больнице Ольга Степановна была признанным авторитетом в области диагностики внутренних болезней. Врачи других терапевтических отделений в сомнительных случаях обращались к ней за консультациями. Еще не имея результатов анализов, она почти всегда безошибочно ставила диагноз. Тем не менее, и она не пренебрегала помощью коллег, когда нужна была консультация других специалистов. Несмотря на то, что *на воле* Ольга Степановна работала в медицинском институте, в лагере она часто пользовалась народными средствами лечения. В физиотерапевтическом кабинете больницы была ртутно-кварцевая лампа, но Ольга Степановна для лечения рожистого воспаления пользовалась горячим утюгом, прогревая им через толстый слой марли пораженный участок кожи больного.
   Осмотрев меня, Ольга Степановна распорядилась перевести в *изолятор* - небольшую палату для тяжелобольных, где было одно свободное место. В изоляторе уже долгое время лежали двое больных. У одного из них - Карпова, после затяжного крупозного воспаления легкого, развился абсцесс его с обильной гнилостной мокротой. К этому времени в больницу стал поступать в ограниченном количестве американский пенициллин. Велся строгий учет его, и назначался он только после консультации врачей и согласования с главным врачом больницы. Карпову назначили курс такого лечения, временно ему стало лучше, температура снизилась, уменьшилось количество мокроты, но ненадолго. Врачи признали лечение пенициллином неэффективным, и повторно главврач рецепт не подписал, предложив использовать другие методы. Но другие способы лечения не были найдены, и жить больному осталось немногим больше месяца. Ввиду ограниченного количества пенициллина и других дефицитных лекарств, главврачу приходилось решать: за жизнь какого больного стоит бороться, а кто может обойтись без лекарства или оно ему уже не поможет. Второй больной - Силин лежал с кардиосклерозом и декомпенсированным пороком сердца. Собственно, лежать он уже не мог и находился в кровати в полусидячем положении, тяжело дыша, доживая последние дни.
   На следующий день у меня появилась боль в горле и я с трудом через сузившееся отверстие гортани вдыхал воздух. Температура не снижалась, и Ольга Степановна, обнаружив припухлость в районе мягкого неба и предположив у меня заглоточный абсцесс, пригласила из хирургического отделения доктора Яноша Задора, отоларинголога и нейрохирурга. Подтвердив диагноз, он назначил инъекции пенициллина, и через несколько дней мне стало легче, дыхание восстановилось, температура снизилась до субфебрильной. Снова появился доктор Задор. Меня усадили на стул в процедурной, и Задор, вскрыв скальпелем нарыв, выпустил гной. Я стал быстро поправляться, и меня выписали в общую палату.
   Раза два в месяц в больничные отделения приходила парикмахерша, стригла и брила нас. Больных было много, обрабатывала она нас кое-как: смочит перед бритьем лицо водой и скребет тупой бритвой, оставляя красные следы на лице. Вся в татуировках, она оказывала знаки внимания лишь блатным. Как рассказывали женщины и банщик, видевшие ее в душевой раздетой, на теле у самого неприличного места было вытатуировано: *Умру за горячую езду*.
   Как-то недалеко от нее двое доходяг, лежа на кроватях, вспоминали как они, крестьяне, жили во время немецкой оккупации. Из их разговора выходило, что не так уж плохо, что голодными не были. Один из них сказал:
   - А у нас в селе немцев совсем не было. Был староста и полицай, да и те свои парни. Соберем оброк, отправим хозяевам, а все остальное наше. Работай, не ленись и будешь сыт.
   - Ах вы, сволочи! - возмутилась парикмахерша. - Гады! Вешать вас надо! Мой брат погиб на войне с фашистами, люди от голода умирали, тысячами погибали наши военнопленные в немецких концлагерях, а вы остались в оккупации, работали на фашистов, да еще и хвалите их!.. Валяетесь на чистых койках, кормят и лечат вас, дармоедов!..
   Не кончив стричь и брить, она быстро удалилась. Через полчаса в отделение зашел начальник режима с надзирателем; вызвали собеседников и ближайших свидетелей в кабинет врача, стали допрашивать. Но никто толком ничего не слышал: либо спал, либо был занят своими мыслями. На следующий день, осмотрев двух неосмотрительных собеседников, Ольга Степановна выписала их из отделения.
   Тяжелый, изнурительный труд и скудное, неполноценное питание заключенных приводило к глубоким изменениям в организме больных, надолго приковывая к постели. Врачи не спешили их выписывать, хотя на медиков постоянно сыпались нарекания, что долго держат заключенных в больнице, давая неоправданно длительный отдых, в то время как на приисках требуется рабочая сила. И, тем не менее, без разрешения врача выписать больного на работу было нельзя. Время от времени больных обследовала комиссия из вольнонаемных врачей и решала их судьбу.
   Несмотря на отдых, удовлетворительные условия в больнице, неплохой уход, сопротивляемость организма доходяг инфекционным болезням оставалась слабой, и даже здесь нередки были повторные заболевания, такие как грипп, воспаление легких и даже сепсис. Один из моих соседей по койке, срезая ножницами ногти на ноге, случайно поранил палец и, видимо, внес инфекцию. На следующий день у него поднялась температура, причину которой сразу установить не удалось. Когда же на теле появились множественные точечные кровоизлияния и гнойнички, развилась желтуха и стало ясно, что это сепсис, было уже поздно - не помогли и инъекции пенициллина. Последние дни он был в полусознательном состоянии, не мог есть и лишь повторял: *В раздаточной остались три мои пайки... остались четыре пайки!* - единственное, что у него еще осталось в жизни. Но съесть их ему уже не суждено было.
   Бывали, однако, и случаи, когда лагерная голодная диета излечивала зэка от недуга, мучавшего его длительное время на воле. Я знал заключенного, который до ареста был болен язвой желудка, старался соблюдать диету и все равно не мог справиться с болезнью, а попав в тюрьму и лагерь, с жадностью съедал свою пайку черного хлеба, баланду и кусок селедки с костями, и его голодный желудок все поглощал без остатка, не выражая никакого протеста, а истощенный организм требовал еще пищи.

22. Помощник фельдшера

   Снова крепнут дремавшие силы,
   Новой жизни приходит пора,
   И становится все так возможным,
   Что мечтою казалось вчера.
   А. Плещеев
   Во втором отделении было несколько книг, вероятно, оставшихся от лечившихся здесь больных и медперсонала. Я читал все подряд. Это были художественные произведения известных писателей и поэтов прошлого века и современных, и даже учебники для вузов. Книги давал мне старший фельдшер отделения Ерухим Абрамович Крейнович или, как его звали в лагере, - Юрий Абрамович. Иногда он брал для больных книги в лагерной библиотеке. В летние дни, когда больных было немного, дежурные фельдшера легко справлялись со своими обязанностями, но в осенне-зимний период, когда число больных превышало сотню, и среди них было много тяжелых, фельдшерам помогал Юрий Абрамович, выполняя внутривенные вливания, ставя капельницы. Помощь фельдшерам и санитарам в это время оказывали и некоторые выздоравливавшие больные. Они измеряли температуру и заносили ее в температурные листки, разносили лекарства, накладывали горчичники, ставили банки, клизмы, делали массаж, растирания, собирали анализы мочи, мокроты и кала для отправки в лабораторию.
   Среди снятых с кораблей невольников было много лежачих больных с изнурительными, трудно излечивающимися поносами. Кроме дизентерийных, были авитаминозные и дистрофические поносы. Всем этим больным назначались внутривенные вливания лекарств, так как слизистая желудочно-кишечного тракта их была воспалена, истончена и не всасывала ни пищу, ни медикаменты. Больным дизентерией и с другими инфекционными энтероколитами назначали курс внутривенных инъекций йод-сульфидина по Планельесу, и почти всем - витамины, глюкозу, физиологический раствор.
   В обязанности Юрия Абрамовича входило составление годового отчета по отделению, передававшегося затем медстатистику для обобщения. Медицинская статистическая отчетность содержала сведения о числе больных, прошедших через отделение, с учетом диагнозов заболеваний; велся учет выздоровления и выписки заключенных в рабочую зону или ОП, перевода их на инвалидность, учет летальных исходов. Сотни больных проходили за год через отделение. На каждого из них заводилась карточка, в которой отмечалось, сколько дней и с каким диагнозом больной пролежал в отделении, откуда прибыл и куда был направлен. В процессе болезни иногда менялся диагноз, что приводило к путанице в отчетах. Сведения о перемещении больных ежедневно подавались дежурными фельдшерами отделений и фельдшером приемного покоя медстатистику, и годовой отчет не должен был им противоречить. К составлению отчета Юрий Абрамович привлек меня, а когда мы закончили его, Саше Лабутову и мне Ольга Степановна предложила помогать посменно фельдшерам, не справлявшимся в это время года с большим объемом работ. Больные, ранее выполнявшие эту работу, к этому времени уже выписались из отделения.
   Средних медработников на Колыме не хватало, и почти каждый год в больнице организовывались курсы фельдшеров сроком на восемь-двенадцать месяцев. Учащихся выбирали из заключенных, имеющих, как минимум, неполное среднее образование. Некоторые из них ранее работали в лагерях санитарами или были фельдшерами-практиками. Несколько лет назад такие курсы окончил Крейнович, и сейчас он присматривался к больным для рекомендации их на курсы, зная, что для заключенного это вопрос жизни и смерти. Ольга Степановна, с одобрения Юрия Абрамовича и дежурных фельдшеров, рекомендовала на курсы из своего отделения Сашу Лабутова, санитарку Аню Кобрину и меня...
   Наиболее сложной для нас, помощников фельдшеров, была раздача лекарств, рецепты которых в историях болезней и на этикетках были написаны по-латыни. В первые же дни нашей работы мы изучили содержимое шкафа, в котором хранились лекарства, и принялись с помощью фельдшеров за расшифровку, часто неразборчивых, записей врача в историях болезней. Для удобства мы переписывали назначения врача на фанерную доску. При выписке больных или при изменении назначения старая запись счищалась ножом, а на ее место вписывалась карандашом новая. Вероятно, так же поступали в древности наши предки. В освоении латинских названий нам помогли скромные знания немецкого языка, а мне - и латинского, который я немного изучал в лицее. Вскоре мы уже знали не только лекарства, но и при каких болезнях их назначают.
   В больнице была неплохая художественная самодеятельность. Начальник больницы *доктор Доктор*, как его называли, ибо такой была его фамилия, придавал ей большое значение, сам присутствовал в клубе на генеральных репетициях и отбирал номера для включения в программы концертов. Больные артисты после выздоровления оставлялись в этом же лагере. Им предоставлялась легкая работа, а перед концертами и во время генеральной репетиции они на пару дней совсем освобождались от работы. В дальнейшем лучшие артисты попали в Магадан в Центральную культбригаду Маглага, другие - в районные центры Колымы, в местные бригады лагерной самодеятельности. Часто артисты клуба небольшими группами давали концерты и в больничных отделениях. Сдвигались кровати, и в углу палаты устраивалась импровизированная сцена. Около нее собирались ходячие больные.

23. Старший фельдшер отделениЯ

   Пожелаем, чтоб явилось
   На Руси побольше их,
   Чистых, доблестных, живущих
   Лишь для подвигов благих.
   Пожелаем, чтоб не меркло
   Над родимой стороной
   Солнца разума и знанья -
   Солнце истины святой.
   А. Плещеев
   Окончив этнографическое отделение ЛГУ (Ленинградского государственного университета), Юрий Абрамович Крейнович в 1926 году при содействии своего учителя, известного этнографа профессора Штернберга, поехал на Сахалин для изучения языка, обычаев, быта, обрядов, фольклора, мировоззрения, уклада общественной жизни, промыслов и ремесел одного из малых, самобытных народов острова, охотников и рыболовов - нивхов или, как их тогда называли, гиляков.
   Основатель петербургской этнографической школы Лев Яковлевич Штернберг в молодости, в 1886 году, за участие в народовольческой организации был арестован в Одессе и, после трехлетнего заключения в тюрьме, сослан на десять лет на Сахалин, где начал свою научную деятельность по изучению коренного населения острова - нивхов. Юношеские революционные порывы его здесь постепенно угасли и сменились научными интересами, желанием оказать реальную помощь отсталым народам в их культурном развитии, в улучшении их быта.
   Юрий Абрамович поехал на Сахалин добровольно заниматься своим любимым делом. Изучал быт, нравы, занятия, язык, культуру, религиозно-магические ритуалы местного населения, работал учителем. За четыре года пребывания на Сахалине Юрий Абрамович составил букварь и учебники для начальной школы на языке нивхов, был первым их учителем, систематически вел дневники. Изучая этот народ, надолго оторванный от современной цивилизации и сравнительно недавно еще пребывавший в страшной культурной отсталости - еще в каменном веке, Крейнович делал подробные записи, которые сохранил для дальнейшего анализа. Исследования языков малых народов Севера, изучение их морфологической структуры, фонетики и лексики Юрий Абрамович продолжил и в Ленинграде.
   В 1937-ом году, в период максимальной активности НКВД, Крейнович был арестован и вскоре попал на Колыму, которая к тому времени уже стала самым крупным в Союзе отделением ГУЛага, где в суровых климатических условиях закалялись и перевоспитывались в духе советского патриотизма и социалистического отношения к труду рабочие, крестьяне, трудовая интеллигенция. Из сотни народностей Советского Союза и зарубежных борцов за построение самого справедливого общества на Земле никто не был обойден вниманием, не миновал воспитательно-трудовых лагерей Колымы и других районов Севера.
   В 90-х годах XIX века в Нижне-Колымске царскую ссылку, как народоволец, отбывал другой наставник Крейновича - профессор Владимир Германович Богораз-Тан, впоследствии известный этнограф и исследователь языков народов Крайнего Северо-востока: чукчей, коряков, ительменов, ламутов и эскимосов. Со многими представителями народов Севера познакомился в колымских лагерях и Юрий Абрамович, многое узнал от них об истории этого сурового края и решил продолжить здесь свои исследования. Условия сталинских лагерей для научной работы по сравнению с царской ссылкой были несравненно более суровыми. Не теряя надежду и веру в людей, Юрий Абрамович написал письмо начальнику Дальстроя К. А. Павлову, в котором убеждал его в необходимости изучения для нас и наших потомков истории Колымы, ее коренных народов. Написал, что много уже собрал сведений и просит разрешения продолжить свои исследования. Не отличался Карп Александрович Павлов мягкостью характера и благосклонным отношением к заключенным. Однако, разрешение на сбор материалов по истории Колымы и их творческую обработку за подписью начальника Дальстроя Юрий Абрамович все же получил. Это ограждало его в дальнейшем от изъятия записей при обысках. С утра до вечера Юрий Абрамович в лагере пилил и колол дрова, возвращаясь в барак измученным и уже не способным к творческой работе. Пошел он как-то к начальнику лагеря, показал бумагу, подписанную хозяином Колымы, и попросил перевести на более легкую работу. Начальник лагеря вызвал врача стационара и распорядился взять Юрия Абрамовича на работу санитаром. Новый санитар чувствовал угрызение совести от того, что занял место пожилого человека, и старался в дальнейшем помочь ему, но отказаться от предложенного места не смог. В стационаре Юрию Абрамовичу также пришлось много работать, но работа была значительно легче прежней; он был в тепле, и иногда ему удавалось пополнить свои записи, беседуя с больными-северянами. Кроме выполнения обязанностей санитара, Юрий Абрамович помогал фельдшерам, многому от них научился, и, когда в Центральную больницу УСВИТЛа стали набирать заключенных на курсы фельдшеров, врач приисковой больницы послал его на учебу. Окончив курсы, Юрий Абрамович остался в Центральной больнице, работая дежурным фельдшером, затем старшим фельдшером отделения, амбулаторным фельдшером лагеря.
   В конце 1947-го года Юрий Абрамович освободился из лагеря. В Ленинград, или какой-либо другой крупный город, путь ему был заказан, но вырваться с Колымы удалось. Находясь в ссылке, Юрий Абрамович работал фельдшером в одном из сибирских поселков, продолжал изучение языков народов Севера и написал на эту тему кандидатскую диссертацию. Для поездки в областной центр и защиты ее потребовалось разрешение МГБ. После XX-ого съезда КПСС и реабилитации Юрий Абрамович вернулся в Ленинград. В институте этнографии из старых его друзей никого в живых не осталось: часть погибла на фронте, часть в экспедициях, часть в блокадном городе; и на работу туда его не взяли. Удалось устроиться в Ленинградском филиале Института языкознания.
   Когда я после лагеря и ссылки попал в Ленинград, мы встретились с ним и поддерживали дружеские отношения до конца его жизни, вспоминали прошлое - плохое и то немногое хорошее, что встретилось нам в колымских лагерях. В Институте языкознания Юрий Абрамович защитил докторскую диссертацию. Несмотря на больное сердце, много работал. По старым дневникам и памяти, сохранивших время пребывания его на Сахалине, написал книгу о быте, обычаях, нравах и мировоззрении нивхов.

24. В отдыхающей палате

   Неподвижно, одиноко
   Я лежу средь темноты:
   Бесприютные мечты
   Разбрелись во тьме далеко...
   ...Утро детства золотого,
   Бури юношеских дней,
   Все умершее, былое
   Мчится в памяти моей.
   А. Голенищев-Кутузов
   В больницу непрерывно поступали все новые больные. После более или менее продолжительного лечения, их либо сразу выписывали в общую зону, а затем этапом отправляли в другие лагеря, чаще всего на прииски, рудники и угольные шахты, либо сначала направляли в ОП, где за месяц или два усиленного питания выздоровевшие становились пригодными для тяжелой работы на приисках. Сохранивших здоровье заключенных, старательных и приученных жизнью к физическому труду и не имевших противопоказаний по статейно-сроковому признаку, расконвоировали и направляли на участок лесозаготовки - в бригаду Лурье, работавшую и жившую в четырех километрах от центрального лагеря. Работали лесозаготовители добросовестно, выполняли на трелевке леса лошадиные нормы, зная, что только настойчивый труд может избавить их от прииска. Кормили их хорошо - лучше, чем на приисках. Выздоравливающих больных, уже не способных по состоянию здоровья к тяжелой работе, выписывали в полустационары. Получая скромное питание, они не оставляли надежду в дальнейшем устроиться на какую-нибудь легкую работу в больнице: санитаром, дневальным, возчиком или, если позволяли статейно-сроковые признаки, - на отправку на материк.
   К весне 1945-го года меня выписали в ОП, где мы до обеда работали на лесозаготовке на ближайшей сопке, без норм - кто сколько сможет, или на некоторых других работах по заявке нарядчика. В ОП врача не было, были лишь два фельдшера, но и они не были загружены работой. Дневной фельдшер распределял отдыхающих по работам, иногда взвешивал их, подготавливая к периодическим медосмотрам врачами и выписки из ОП. Редко кто, побывавший хоть немного на прииске, восстанавливал силы и здоровье, но план по золоту, спущенный Дальстрою, гнал на прииски всех, способных держать в руках кайло и лопату.
   Ночной фельдшер Дима Востриков приходил на дежурство, чтобы через час-полтора улечься спать. Он руководил драмкружком лагерной самодеятельности и целый день проводил время в клубе на репетициях. Должности артистов и режиссера не были предусмотрены сметой; поэтому все служители Мельпомены работали на каких-либо, обычно легких, работах. Дима числился фельдшером ОП. Иногда вечером, надев белый халат, деловито прохаживался по бараку с вагонного типа нарами и наводил порядок. Окинув проницательным взглядом подвластное ему помещение и сделав какие-то несущественные замечания, он как-то спросил:
   - Инженеры среди вас есть?
   Мы знали, что иногда специалистов, не имевших противопоказаний по статейно-сроковому признаку, брали в Магадан в Промкомбинат и другие лагеря. Попасть туда было большой удачей. Двое заключенных объявили себя инженерами. Дима стал дотошно выяснять: где работали, какие должности занимали, есть ли дипломы, хорошо ли знакомы с чертежно-конструкторской работой. Наконец, один из инженеров поинтересовался:
   - А куда нужен специалист? На какую работу?
   Помолчав немного, Дима пояснил:
   - Мне нужно расчертить десять листов нотной бумаги. Справитесь?
   Дима Востриков до заключения был студентом режиссерского факультета ГИТИСа (Государственного института театрального искусства). Непонимание процессов, происходивших в стране, ошибочное мнение о необходимости что-то улучшать, злопыхательская критика все еще имевшихся у нас некоторых недостатков - *наследия проклятого прошлого*, излишнее любопытство не скрылись от зоркого ока компетентных органов и привели Диму на скамью подсудимых, а затем на Колыму для перевоспитания честным трудом.
   После первого же дня работы в забое на прииске Чай-Урья, Дима почувствовал себя совершенно больным и побрел вечером в санчасть. Оказалось, что начальница санчасти, которая в этот день сама вела прием, тоже москвичка и близкая подруга его тети. Она приняла в судьбе Димы живое участие, поинтересовалась профессией. Знакомый уже с деятельностью и привилегированным положением лагерных фельдшеров, он, недолго думая, сказал:
   - Я фельдшер!
   - Это очень хорошо! Нам нужен фельдшер в стационар. Работать будешь в ночную смену. Ознакомишься с больными, с назначениями врача и можешь приступить к работе.
   С небрежным видом, но очень внимательно, Дима слушал наставления своего нового коллеги, работавшего днем, смотрел, как тот делает инъекции. Ночью нужно было сделать несколько подкожных впрыскиваний, а утром измерить больным температуру и раздать лекарства. Как только дневной фельдшер ушел, Дима принялся за работу. В эту ночь его лихорадило. Он боялся не только провалиться, но и причинить вред больному. Насадив иглу на шприц и набрав обыкновенную воду, потренировался Дима на своих ватных брюках и убедился, что с подкожными инъекциями справится. Прокипятив шприцы, соблюдая правила асептики, он осторожно набрал лекарство и пошел в палату. Смазав йодом сухую кожу руки больного, он с трудом проколол ее и медленно ввел раствор. Укол был болезненным, и пациент даже выругался. Но это было началом, и Дима убедился, что не боги лепят горшки. Просмотрев содержимое шкафа с медикаментами и четко записанные на фанерке назначения врача, Дима не без труда идентифицировал их и утром приступил к раздаче лекарств. Еще долго он не мог понять, почему на бутылках с растворами написано: *Sol. ...* Раствор соли это? Но некоторые из них совсем не были похожими на соль. Удовлетворить любопытство Дима не решался, боясь разоблачения, и не скоро узнал, что это сокращенное обозначение латинского слова *Solutio* - раствор. Вскоре он приобрел уважение коллег, наставников и больных, прослыл опытным, внимательным фельдшером.
   Через некоторое время освободилось место в хирургическом отделении, и начальница санчасти решила перевести способного фельдшера в подчинение хирурга, опытного врача, страдавшего, однако, слабостью к спиртному. Дима понял, что легкая жизнь кончилась. Он знал, что ему придется подавать врачу во время операции хирургические инструменты, название которых он не только не знал, но даже не видел их ранее; давать эфирный или хлороформный наркоз, делать перевязки. Нет, с такой работой ему не справиться! Был у Димы неплохой свитер и немного денег. Обменял он их на спирт и пришел *знакомиться* с хирургом. И когда врача немного развезло, Дима признался, что никакой он не фельдшер, и что врач может его тут же выгнать или... научить тому, что положено знать фельдшеру хирургического отделения, пообещав, что учеником он будет прилежным. Хирург возмутился сначала, но потом решил, что Дима неплохой и смышленый парень, и он сделает из него настоящего фельдшера. Он учил его не только словом, но и оплеухами. Дима за это на него не обижался. Для поддержания доброжелательного отношения с хирургом ему приходилось подогревать врача *огненной водичкой*, а для этого крутиться, используя свои связи в санчасти, заниматься лагерной коммерцией, и все же постоянно чувствовать, что висишь на волоске. Через год Дима был уже *битым фраером* - бывалым, опытным лагерником. А когда на прииске стало известно, что в Центральной больнице УСВИТЛа на 23/6 км открываются курсы фельдшеров, он пришел к начальнице санчасти, рассказал, что не имеет медицинского образования, и попросил послать его на курсы. Начальница не удивилась его признанию, и через неделю Дима распростился навсегда с прииском и уехал под конвоем в грузовике на юг, в сторону Магадана.
   Учение на курсах ему давалось легко - еще свежи были в памяти школьные знания; сказалась и практика его работы фельдшером на прииске. Вскоре он включился и в коллектив лагерной художественной самодеятельности, стал признанным лидером в нем, руководил драмкружком, ставил отрывки из пьес, выступал в качестве конферансье. Доктор Доктор был доволен им и оставил у себя в лагере, предоставив работу ночного фельдшера ОП, состоявшую, в основном, в обязанности спать с отдыхающими в одном бараке.
   Многие артисты, известные и малоизвестные, надолго задерживались в больнице. Особой популярностью пользовался хорошо известный в 30-ых годах эстрадный певец Вадим Козин, проживший долгую жизнь и навсегда связавший свою судьбу с Магаданским музыкально-драматическим театром.

25. Новые профессии

   Не вижу я отрадного рассвета:
   Повсюду ночь да ночь, куда не бросишь взор.
   Исчезли без следа мои младые лета,
   Как в зимних небесах сверкнувший метеор.
   Как мало радости они мне подарили,
   Как скоро светлые рассеялись мечты!
   Морозы ранние безжалостно побили
   Беспечной юности любимые цветы.
   А. Плещеев
   Когда я находился в ОП, меня направили в амбулаторию, где моей обязанностью было пилить и рубить с санитаром дрова, перед обедом получать *дрожжи* в пекарне и раздавать их в обед и вечером в столовой работникам больницы и лагеря, растапливать оленью кровь, поступавшую в замороженном виде в деревянных бочках из северных, оленеводческих районов Магаданской области, и отпускать ее в качестве *гематогена* в больничные отделения в соответствии с разнарядкой. Должность эта не была предусмотрена штатным расписанием, и, как только через месяц меня выписали из ОП, ее занял новый отдыхающий.
   После выписки из ОП меня, как кандидата в курсанты, по рекомендации Юрия Абрамовича поместили в чистенький небольшой барак с двухэтажными нарами вагонной системы, где жил сложившийся коллектив работников больницы. В основном это были лагерные *придурки*: бухгалтеры, пекари, работники столовой, санитары, парикмахеры - всего человек тридцать. Посредине барака стоял большой стол и две длинные скамейки. Свисавшая с потолка довольно яркая электрическая лампа позволяла вечером после работы с удобством читать книги, которые я брал в неплохой лагерной библиотеке, находившейся в помещении клуба.
   На работу меня, как и большинство выписанных из больницы или из ОП, направили в дорожную бригаду. С бригадиром я был знаком ранее, когда он, как и я, лежал в 7-м терапевтическом отделении. Это был пожилой человек со слабым здоровьем. В лагере он находился с 1937 года. Срок его - пять лет - закончился в начале войны, но, как и вся *контра*, он был задержан в лагере сначала *до конца войны*, затем - *до особого распоряжения*. До больницы он работал в Магадане на АРЗе (авторемонтном заводе) токарем, а когда вышел из больницы, доктор Доктор предложил ему остаться до освобождения из лагеря бригадиром дорожной бригады. Состав заключенных этой бригады был непостоянным. Попадали туда выписавшиеся из больничных отделений или проштрафившиеся в лагере заключенные. Кое-кому удавалось пристроиться затем в больнице, но большинство вскоре попадало на этап.
   Зимой и весной, когда лагерь и поселок заносило снегом, мы работали по его расчистке. Внутри лагеря проходили две магистрали для проезда машин, а от них уже были ответвления к больничным отделениям, рабочим баракам, гаражу, дровоскладу, небольшой электростанции, водокачке, столовой, пекарне, амбулатории, парикмахерской, бане, конторе, клубу. За зоной, вдоль поселка вольнонаемных и вохровцев и далее к главной колымской трассе - Колымскому шоссе - протянулась дорога, длиной в шесть километров. В другую сторону от лагеря четырехкилометровая дорога соединяла его с *лесной командировкой* - небольшим лагпунктом, в котором жили бесконвойные лесозаготовители. Зимой мы расчищали дорогу от снега, летом - разгружали машины с песком и ремонтировали дорожное полотно.

26. В лаборатории

   Мне грезится она иной: томясь в цепях,
   Порабощенная, несчастная Россия, -
   Она не на груди несет, а на плечах
   Свой крест, свой тяжкий крест, как нес его Мессия.
   В лохмотьях нищеты, истерзана кнутом,
   Покрыта язвами, окружена штыками,
   В тоске, она на грудь поникнула челом,
   А из груди, дымясь, струится кровь ручьями.
   С. Надсон
   Больничный лагерь был смешанным. Мужские бараки были расположены в общей зоне, где находились и больничные отделения, а женская зона была отделена от общей невысокой, в рост человека, оградой из колючей проволоки. Вход в нее был возле вахты, и на ночь она запиралась. Из двух параллельных дорог одна считалась мужской: по ней предписывалось ходить только мужчинам, другая - женской. Работали все в одной зоне, и как ни строго следили надзиратели за нравственностью заключенных, интимные связи между мужчинами и женщинами в лагере были не редкостью. Но если кто-либо из заключенных попадался, возмездие было неотвратимо: проштрафившихся направляли в дорожную бригаду, а затем на этап. Больше страдали от этого, как правило, женщины.
   Не убереглась и лаборантка Зина, бравшая у больных кровь на анализы. И теперь доктор Доктор искал ей замену. Обратился он к бригадиру дорожников, и тот назвал мою фамилию. Через час я был уже в уставленном цветами кабинете начальника больницы, а на следующий день, надев белый халат, с чемоданчиком в руке переходил с Зиной из одного отделения в другое, стараясь запомнить и перенять ее ловкие движения, когда она выполняла свои несложные обязанности.
   Кроме общей и женской зон, в больнице были еще две зоны: для ссыльных и для военнопленных японцев. Ссыльными были командиры и бойцы Красной Армии, попавшие в плен к немцам, а затем в фашистские концлагеря, или работавшие у нацистов; а также власовцы, миновавшие по счастливой случайности сталинские лагеря. Большинство из них перенесли немыслимые страдания на вражеской или оккупированной территории, а теперь должны были осваивать мерзлую колымскую землю. При том потоке пленных, который хлынул в конце войны из Германии, органы контрразведки не успевали быстро разобраться с каждым. В том, что все они виноваты, коль побывали у фашистов в плену, сомнений у чекистов не было, и весь *трофейный* контингент отправили в ссылку на шесть лет на Колыму или в другие, не столь отдаленные места. Поместили их под охрану в такие же лагеря, как и заключенных, но режим у них был свободнее и им легче было устроиться на работу, близкую к своей специальности и соответствующую их знаниям и довоенной трудовой деятельности. Органы госбезопасности усердно трудились и после войны, разоблачая все новые преступления изменников Родине. И многие из пленников меняли свой статус ссыльных на заключенных.
   В конце 1945-го года на Колыму привезли много военнопленных японцев. Они находились на еще более свободном режиме. В чужой стране, без знания языка, с характерным внешним видом им трудно было скрыться, они крепче были привязаны к своим новым лагерям и ходили без конвоя. Работали на стройках в Магадане и на ремонте дорог. Руководили работами в качестве бригадиров японские офицеры, и со своими солдатами обращались с такой же жестокостью, как и наши блатные бригадиры с фраерами. Питание было скудным, как и у заключенных, их солдатская одежда не соответствовала колымским морозам. Много пленных умирало, многие попадали в больницу.
   С Зиной меня пропустили в японскую зону и в зону ссыльных. Женская рука здесь не чувствовалась. Весь контингент, кроме вольнонаемных врачей, был мужской. В палатах-бараках было грязно. В японской зоне фельдшерами были, как правило, японские офицеры, с больными обращались грубо, к их нуждам были невнимательны. Смертность здесь была выше, чем среди заключенных.
   Узнав, что я собираюсь на курсы фельдшеров, и решив, что брать кровь у больных не мужская работа, заведующая лабораторией перевела меня на работу по первичной обработке крови, мочи, мокроты, желудочного сока, кала. Работал я с девушкой - Наташей, проработавшей в лаборатории уже более года и хорошо освоившей свои обязанности. Мы осуществляли внешний осмотр предметов анализа, определяли РОЭ (реакцию оседания эритроцитов), процент гемоглобина в крови, белок в моче, заполняли бланки и передавали их другим лаборанткам для микроскопического анализа.
   При выписке из больницы, я получил латанную-перелатанную одежду, расползавшуюся на мне с каждым днем все больше и больше. В своем затрапезном облачении мне было неуютно среди сравнительно хорошо одетых сотрудников лаборатории. Я написал заявление начальнику АХЧ (административно-хозяйственной части) с просьбой выдать мне одежду *второго срока* (б/у - бывшую в употреблении), то есть не новую, но еще приличную. Попросил заведующую лабораторией подписать заявление, но та отказалась, объяснив мне, что не может часто обращаться с просьбами к начальнику, а я у нее работник временный, и, когда поступлю на курсы фельдшеров, нам выдадут одежду первого срока. Все же я пошел в контору в приемные часы начальника АХЧ - заместителя начальника лагеря и больницы по административно-хозяйственной части. Вторым заместителем доктора Доктора (по лечебной работе) был главный врач больницы. Начальник АХЧ - Эдуард Исаакович Гроссман, взяв заявление и не увидев подписи заведующей лабораторией, сказал:
   - Я вам ничего не дам!
   Так я впервые познакомился с Гроссманом, оказавшим впоследствии значительное влияние на мою дальнейшую лагерную судьбу.

27. Любовь и смерть

   Приложи свою руку мне к сердцу
   И щекою приникни к моей,
   И скажи - ты меня не забудешь,
   Даже там, - даже в царстве теней?..
   ...Эта влажная зелень долины
   Скроет бедное сердце мое,
   Что любило тебя так безмерно,
   Как тебя не полюбит ничье!
   А. Плещеев
   В лаборатории санитаркой работала шустрая, смешливая девушка Галя, *западница* - западная украинка. Работала хорошо, но иногда во время работы исчезала. Ее видели часто в зубном кабинете, находившемся в одном из помещений лагерной амбулатории и обслуживающем как заключенных, так и вольнонаемных. Работал там юноша - Вася, тоже западник, зубной техник. Его приметил зубной врач, и Вася стал его помощником. Быстро освоив работу, он часто заменял врача, когда в кабинет приходили заключенные лагеря или их приводили из отделений больницы. На приисках зубоврачебных кабинетов не было, и врачи, или чаще фельдшера, удаляли зубы без анестезии. Да она и не требовалась, так как цинга разрушала десны так, что зубы удалялись без особых усилий. В больнице зубы лечили, пломбировали.
   Зубной врач вскоре освободился и уехал в Магадан. Вася успешно заменил его, обслуживая и простых заключенных, и лагерных придурков, и вольнонаемных. Галя продолжала навещать Васю, когда у него не было посетителей. Вскоре ее веселое настроение исчезло, по лицу стала пробегать тень беспокойства, в душе совершалась борьба.
   Как-то вечером, когда все разошлись и в лаборатории, кроме Гали, осталась лишь одна лаборантка, она услышала приглушенный звук падения и тихий стон в соседней комнате. Войдя туда, лаборантка увидела на полу Галю и рядом с ней разбитую мензурку. Лицо Гали было искажено страданиями, руки дрожали, она тяжело дышала и только прошептала:
   - Позови Васю! Скорее!
   Лаборантка побежала в ближайшее отделение за врачом, а затем в амбулаторию. Когда Вася пришел, в лаборатории уже были врачи. Кто-то посоветовал промыть желудок содовым раствором, но Галя, стиснув зубы, сказала:
   - Не дам! Теперь уже ничего не надо! Не продлевайте моих мучений. Я ухожу из жизни добровольно. Оставьте меня с Васей! Прошу вас!
   Вася бросился к ней:
   - Что? Что ты с собой сделала?
   - Я выпила уксусную кислоту. У нас мало времени. У меня не было другого выхода. Я беременна. Не смогла, не захотела избавиться от нашего ребенка. Не хочу, чтобы его забрали и отдали в детский дом, где он не будет знать своих родителей, никогда не почувствует ласки и тепла материнского сердца, не увидит рядом с собой ни одного близкого существа. А какого человека может вырастить из него детдом?
   Она почувствовала приближающийся конец и прошептала едва слышно:
   - Вспоминай меня и дни нашего счастья! Я ни о чем не жалею!
   Лицо ее покраснело, дыхание стало частым и поверхностным, затем она затихла... навечно.
   Смешанных лагерей на Колыме было мало. В основном они были в Магаданском районе, где этого требовало производство. В смешанных и женских лагерях женщины часто принуждались обстоятельствами к сожительству с надзирателями, конвоирами, блатными, бригадирами, лагерными придурками; иногда вступали в интимные связи с мужчинами по своей воле и нередко становились матерями. Начальство и охрана жестоко пресекали недозволенные связи между заключенными, хотя сами, пользуясь зависимым положением лагерниц, не отказывались от удовлетворения своих плотских желаний. Будущих матерей на Колыме отправляли в женский лагерь Эльген, где они некоторое время кормили своих детей, если в груди было молоко. Там же они работали в совхозе или, точнее, в лагхозе. В дальнейшем детей у них забирали и отправляли в детские дома, чаще всего, навсегда. С 1947-го года лагерниц-мамок с небольшими сроками, осужденных, главным образом, по бытовым статьям, стали освобождать из лагеря, оставляя им детей.
   Вася знал, что никогда никто не будет любить его так беззаветно и бескорыстно, как Галя, и не пожертвует ради него самым дорогим для человека - своей жизнью. Два дня он не мог прийти в себя, а потом пошел к начальнику лагеря с просьбой разрешить похоронить Галю в гробу в отдельной могиле. Сам хотел сделать гроб и вырыть могилу. Доктор Доктор выслушал его сдержанно и сказал, что есть правила захоронения заключенных и нарушать их он не станет.
   До 1947-го года заключенных хоронили в общей яме без гроба, без одежды и даже без нательного белья. Предварительно проверяли, нет ли во рту золотых зубов, и удаляли их; снимали отпечатки пальцев, привязывали к левой ноге бирку. Ничто не должно было пропасть зря, даже убогая одежда заключенного, принадлежавшая лагерю.
   Кто-то посоветовал Васе обратиться к начальнице Магаданских лагерей, колымской жене начальника Дальстроя - Александре Романовне Гридасовой, с просьбой разрешить ему похоронить Галю по-человечески. Начальница Маглага возмутилась неслыханной дерзостью, и в результате Васю отправили на пересыльный пункт. Но на прииск он не попал - своего зубного техника не прочь были приобрести многие начальники магаданских лагерей.

28. На курсах

   Вперед! Без страха и сомненья,
   На подвиг доблестный, друзья!
   Зарю святого искупленья
   Уж в небесах завидел я!
   Смелей! Дадим друг другу руки
   И вместе двинемся вперед,
   И пусть под знаменем науки
   Союз наш крепнет и растет.
   А. Плещеев
   Весной 1946-го года нам объявили об открытии в больнице курсов медфельдшеров. Многие кандидаты в курсанты, работавшие ранее санитарами в отделениях или помогавшие фельдшерам, имели рекомендации врачей. Но в делах заключенных не было никаких сведений об образовании, и нам устроили экзамены по русскому языку, математике и химии. Испытания были несложными и, тем не менее, не все их сдали и попали на курсы. Голод, тяжелая физическая работа и лагерный режим способствовали быстрому выветриванию накопленной ранее, но ненужной в лагере, информации. Недавно я учился в школе, в университете, не сказалось еще отупляющее влияние лагеря. Знания были свежи в моей памяти. И Саша Лабутов, и я сдали экзамены легко.
   Вскоре начались занятия. Нам выделили в клубе комнату для занятий, выдали бумагу, снабдили карандашами, ручками и чернилами. Учебников не было, и приходилось самим вести конспекты лекций. Мы уже поверили, что скоро станем фельдшерами и с энтузиазмом принялись за учебу. Нам обещали, что поместят в отдельный небольшой барак, где будет возможность заниматься. Но начальство почему-то медлило, и мы оставались в прежних бараках. В первые две недели занятий, а для меня и многих других они оказались и последними, было лишь два предмета - анатомия и фармакология.
   Анатомию преподавал нам Яков Михайлович Уманский, прозектор морга, пожилой человек, лет шестидесяти пяти, аккуратно, но скромно одетый, невысокого роста, седой, лысоватый. Фармакологии нас учила заведующая аптекой, для лагеря нарядная дама. Она дорабатывала последние недели своего срока и ощущала уже воздух свободы. Кроме лекций, которых было по четыре-шесть часов в день, у нас были еще и практические занятия в морге, где в присутствии лечащего врача и Уманского фельдшер Михаил Дунаев вскрывал трупы и врачи уточняли диагноз умершего. В аптеке нам показывали, как приготавливают лекарства: порошки, мази, стерильные растворы, настои и отвары.

29. Патологоанатом

   Но ты, когда для жизни вечной
   Меня зароют под землей,
   Ты в нотах памяти сердечной
   Не ставь бекара предо мной.
   А. Апухтин
   Для многих курсантов, сдавших вступительные экзамены, но еще не имевших опыта работы медработника, учеба была нелегкой, но все мы были полны решимости преодолеть трудности. Многие слушатели не умели вести конспекты, старались записать все и часто пропускали самое важное.
   - Ничего! - успокаивал Яков Михайлович. - Учиться никогда не поздно! Вот, Леонард Эйлер до глубокой старости изучал природу, размышлял и записывал результаты своих наблюдений и расчетов.
   - Диктовал, - уточнил я, сидевший перед ним за первым столом. - Он ведь последние пятнадцать лет жизни был слепым.
   Он не обиделся, что я поправил его, и только удивленно спросил:
   - Да? А я и не знал! А вы откуда знаете?
   - Интересовался его биографией. Я учился в университете на физмате.
   - Где именно?
   - В Одессе.
   - О, тогда нам с вами надо поговорить! Приходите после занятий в морг. Вы знаете, где он находится?
   Морг находился в конце лагеря. Недалеко от вышки охранника были ворота, через которые заключенных отправляли в последний путь. За зоной на склоне холма находилось лагерное кладбище. Два могильщика рыли ямы, в которые опускали трупы умерших. Когда одна из них заполнялась, ее засыпали землей и переходили к следующей. Зимой, когда земля промерзала, копать было трудно, и землекопы старались заготовить достаточно траншей с осени.
   Помещение морга состояло из пяти комнат и двух коридорчиков. В центре здания была большая комната - секционная, где производились вскрытия трупов. Два больших окна с противоположных сторон помещения хорошо освещали его. В середине комнаты был обитый жестью стол для покойника, у стен стояли шкафы с инструментами, дезинфицирующими растворами и халатами; возле одного окна у стены разместился умывальник и бачок с водой. Сюда приходили врачи на вскрытие, вохровцы - для снятия отпечатков пальцев умерших. Если у умершего обнаруживали золотые зубы, их, для пополнения золотого запаса страны, извлекал стоматологическими щипцами фельдшер морга Дунаев. Справка о наличии или об отсутствии золотых зубов, подписанная лечащим врачом, поступала в морг вместе с трупом. В морг приходили и курсанты для изучения анатомии человека и патологических изменений внутренних органов в результате развития болезни. Через черный ход и коридор вносили трупы. Иногда их было много, и они занимали две комнаты, одна из которых была предназначена для трупов, не прошедших вскрытие, другая - для ожидавших захоронения. Парадный ход через коридор вел в секционную и еще в две маленькие комнаты. В одной из них спали, отдыхали, принимали пищу Яков Михайлович и его помощник Дунаев, вторая была кабинетом Уманского. Здесь обсуждались с лечащими врачами результаты патологоанатомических вскрытий умерших, составлялись Яковом Михайловичем и подписывались врачами протоколы их. В кабинете был шкаф с химическими веществами, микроскопом и микротомом для изготовления тонких гистологических срезов тканей и органов трупов или больных и для их дальнейших исследований. Срезы наклеивались на предметные стекла, окрашивались химическими красителями и рассматривались под микроскопом. Здесь устанавливался бесспорный диагноз болезней умерших.
   В день нашего разговора на лекции я не зашел к Якову Михайловичу. Но на следующий день у нас было практическое занятие в морге. Результаты вскрытия обсуждались детальнее, чем обычно. Дунаев извлекал внутренние органы, а Яков Михайлович подробно объяснял нам их строение и функции. В конце занятий он подошел ко мне и предложил зайти к нему в кабинет.
   - Я ведь тоже одессит, - сказал он, когда я зашел к нему. - Хотел поступить в молодости в Новороссийский (в Одессе) университет, но до революции для евреев было процентное ограничение для поступления в вузы - пришлось бы ждать своей очереди, и я поехал учиться за границу.
   - В Одессе, - продолжил он, - я хорошо знал известного в то время профессора математики Самуила Иосифовича Шатуновского. У него была прекрасная библиотека, книги на русском и иностранных языках. Он много писал и занимался переводами - был редактором и переводчиком одесского физико-математического издательства *Mathesis*.
   Уманский рассказал, что как-то зашел он к Шатуновскому. Как всегда, тот был занят, и Яков Михайлович предложил ему свою помощь.
   - Он дал мне перевести с французского страницу из *Курса теоретической механики* Аппеля и Дотевиля и похвалил, почти ничего не изменив в переводе. Так что, если вы читали эту книгу, знайте: там есть частичка и моего труда, - заключил он.
   Кроме книг по анатомии и медицине, Яков Михайлович и в больнице читал книги по высшей математике и теоретической физике. Впоследствии я часто заходил к нему побеседовать и почитать, и всегда он и его помощник Дунаев радушно встречали меня.
   После революции, Яков Михайлович потерял все свое состояние, а в середине тридцатых годов после многократных уплотнений у него осталась лишь комната в одной из квартир когда-то принадлежавшего ему дома. Жена его умерла, и он решил с дочерью переехать в Москву. Дочь вышла замуж, у нее родился ребенок - в комнате стало тесно и Яков Михайлович завербовался на Колыму. В Магадане его ценили как опытного и знающего врача. Жил он неплохо в хорошо обставленной, тщательно убранной комнате, поддерживал дружеские отношения с коллегами по работе и соседями; иногда высказывал мысли, не совместимые с идеологией активного строителя коммунизма, и в результате бдительности доброхотов попал в лагерь *на перековку*.
   Почти все время в лагере Яков Михайлович работал врачом на *23/6 километре*, где сначала находился инвалидный лагерь для стариков, хронических больных и доходяг, отработавших большую часть своего срока на приисках, выжатых как лимон и выброшенных сюда горным производством. Когда на 23-ий километр перевели из Магадана Центральную больницу УСВИТЛа, Яков Михайлович остался работать в ней прозектором морга.

30. Конец занЯтий

   Годы минувшие, лучшие годы,
   Чуждые смут и тревог!
   Ясные дни тишины и свободы!
   Мирный, родной уголок!
   - Нынче ж одно только на сердце бремя
   Незаменимых потерь...
   Где это доброе, старое время,
   Где это счастье теперь?
   К. Р.
   Старостой курсов была у нас уже немолодая женщина Муза Дмитриевна, а начальницей - ординатор неврологического отделения Анна Изральевна Понизовская, недавно освободившаяся из лагеря. Мы проучились уже две недели, когда Муза Дмитриевна, бегая по всему лагерю, собирала нас для важного сообщения. Вскоре появилась Понизовская и объявила, что начальник УСВИТЛа Драбкин, просмотрев список курсантов, обнаружил в нем полный набор пунктов 58-ой статьи и вычеркнул, как предназначенных только для общих работ, всех обладателей ее, за исключением 10-го пункта статьи - антисоветской агитации, серьезно не воспринимавшегося даже лагерным начальством. На курсах осталось менее половины прежнего состава; их временно закрыли, и разослали депеши во все лагеря Дальстроя для пополнения курсов достойными кандидатами. Положение исключенных стало весьма шатким. Вскоре начинался промывочный сезон, и все мужчины стали кандидатами на отправку на прииски. Некоторым удалось вернуться на свои прежние рабочие места в лагере, но большинство было направлено в дорожную бригаду, которая являлась своего рода пересылкой.
   Юрий Абрамович решил помочь мне и, узнав, что нужен ночной дневальный в клуб, порекомендовал меня на эту должность заведующей библиотекой, вершившей всеми делами в клубе. Бывшая партийная работница, а теперь заключенная, она пользовалась покровительством начальника лагеря и расположением лагерной элиты. Во всяком случае, ее боялись и старались не ссориться, так как поговаривали, что она частый гость *кума* - лагерного оперуполномоченного Симановского. Она чувствовала свое превосходство перед другими заключенными, и это служило ей небольшим утешением после снятия с ответственной партийной работы, исключения из партии, осуждения и отправки на далекую Колыму. Свой арест считала недоразумением и продолжала активную общественную деятельность по перевоспитанию лагерных преступников. Меня она немного знала, так как еще недавно, находясь в ОП или работая в дорожной бригаде и в лаборатории, я брал книги в библиотеке, и согласилась взять на работу с испытательным сроком. Но испытания я не выдержал: первый же день моей работы в клубе оказался последним, и произошло это так. С вечера я с дневным дневальным напилил и нарубил дров, ночью должен был вымыть полы в фойе и в читальном зале и растопить семь печей в клубе. Я вымыл полы в читальном зале и хотел уже перейти в фойе. Но этим вечером в клубе показывали кинофильм, и с четвертого километра привезли рабочих лесозаготовительного участка. Ожидая, когда приедет за ними машина, они улеглись в фойе на полу и уснули. Машина пришла поздно, и с полами я справился лишь под утро. И тут обнаружил, что спичек у меня нет и разжигать печи нечем. С трудом мне удалось разбудить единственного ночного обитателя клуба - музыканта Ганичева и выпросить у него спички. Только я успел растопить семь печей, которые никак не хотели разгораться, как пришла библиотекарша и сразу же напустилась на меня:
   - Это что за холодина? Нам такие работники не нужны! Чтобы завтра же я тебя здесь не видела.
   Я не очень огорчился, так как работа на свежем воздухе в дорожной бригаде казалась мне привлекательней. В тот же день я встретил по дороге в столовую Крейновича, который остановил меня и спросил, как мои дела. Я рассказал, что меня с позором выгнали. Это встревожило его, и он потащил меня к заведующей библиотекой.
   - Если останешься в дорожной бригаде, тебя первым же этапом пошлют на прииск, а что это такое ты уже знаешь, - убеждал меня Юрий Абрамович по дороге в клуб. - Надо зацепиться за любую постоянную работу в больнице.
   Библиотекарша встретила Юрия Абрамовича сдержанно и сказала, что я ей не подхожу, что в первый же день оставил в холоде весь клуб.
   - Но он же пропадет! Вы же понимаете.
   - Ну, это его дело. Я и так, идя вам навстречу, дала ему возможность работать в клубе. Если он сам не хочет о себе позаботиться, то уж я не собираюсь этого делать! В лагере за свою жизнь каждый должен бороться сам.
   Потом Юрий Абрамович обошел всех знакомых врачей, пытаясь устроить меня на работу старшим, или, хотя бы, наружным, санитаром в каком-либо больничном отделении. Вакантных мест не было. Лишь в одном отделении врач Николай Петрович Прудников сказал, что ему нужен старший санитар, но ни за кого конкретно просить он не будет - пусть нарядчик сам подберет кандидатуру. Так ему легче будет, в случае необходимости, избавиться от неугодного работника. Юрий Абрамович был огорчен, что не удалось меня пристроить и пошел со мной к нарядчику.
   - О нет! - сказал последний. - Его в первый же день выгнали из клуба. Теперь я могу послать его только в дорожную бригаду.
   - Что ж, больше я ничем не могу помочь тебе! - с горечью произнес Юрий Абрамович.
   На следующий день меня перевели в общий барак. В нем было более ста человек. Здесь жили плотники, рабочие дровосклада и гаража, овощеводы, дорожники. При лагере было подсобное хозяйство, обеспечивавшее летом и осенью вольнонаемный состав больницы свежими овощами. Заключенным, главным образом больным и лагерным придуркам, доставались лишь верхние, зеленые листья капусты и турнепс. Были в подсобном хозяйстве и теплицы, в которых выращивались огурцы, помидоры, перец, кабачки, баклажаны и даже арбузы и дыни. Все теплицы охранялись, велся строгий учет урожая, а наиболее экзотические овощи попадали на стол начальника Дальстроя Ивана Федоровича Никишова и его многочисленной челяди.

31. Новые курсанты

   Мы детски веровали в счастье,
   В науку, правду и людей,
   И смело всякое ненастье
   Встречали грудью мы своей.
   Мечты нас гордо призывали
   Жить для других, другим служить,
   И все мы горячо желали
   Небесполезно жизнь прожить.
   С. Надсон
   Постепенно в больницу стали поступать новые курсанты. Их было немного из-за более строгого отбора: некоторых не брали по статейному признаку, других - по уровню образования, третьи, устроившись на теплом местечке в лагере, сами боялись трогаться с насиженного места, не ища журавля в небе, имея в руке синицу. До начала занятий вновь прибывших курсантов направили в дорожную бригаду, чтобы зря хлеб не ели. В один из весенних дней нашего бригадира вызвали, наконец, на освобождение. Как и многие другие, из-за войны он пересидел более четырех лет. Многим досталась доля и похуже. Незадолго до освобождения им давали новый срок: либо за антисоветскую агитацию - неосторожное слово в присутствии стукача, жаждущего выслужиться перед лагерным начальством; либо за контрреволюционный саботаж, выразившийся в недобросовестном отношении к труду; либо выискивали какое-либо старое, нераскрытое ранее преступление.
   Мы, несостоявшиеся курсанты, интересовались всеми прибывавшими в больницу абитуриентами, тем более, что временно они попали в нашу дорожную бригаду. Как-то возле столовой мы встретили двух новичков. Один из них, высокий и худой, преждевременно состарившийся, с изможденным лицом, в старой, третьего срока, телогрейке и ватных брюках, не по росту маленького размера, но тщательно залатанных и зашитых, был будущий известный русский писатель и поэт Валам Тихонович Шалимов, автор *Колымских рассказов*. В лагере таким высоким особенно трудно приходилось: пайка заключенного не учитывала его рост, а лишь процент выполнения им нормы выработки.
   Время шло к весне: сугробы снега медленно таяли, в ручьях потекла вода. Мы расчищали дорогу от снега, засыпали размытые водой участки вблизи речки Дукчи, протекавшей вдоль дороги, ведущей на четвертый километр к лесозаготовительному участку. Один из курсантов шутя сказал:
   - Вот бы выкупаться в речке.
   Кто-то засмеялся, а Саша Лабутов сказал:
   - А я могу! На спор. На пайку.
   Заспорили серьезно. И Саша, не спеша и все еще раздумывая, стал раздеваться. Его стали отговаривать. Я напомнил ему, что еще недавно, в результате неумеренного закаливания, он лежал в больнице с крупозным воспалением легких и его осложнением - плевритом. На минуту Саша задумался, но потом решительно сказал:
   - Надо зарабатывать пайку!
   Быстро разделся, пробежал по снегу к речке, окунулся по шею, привстал, снова окунулся, затем, вылез на берег, растерся снегом и, став на руки, сделал несколько шагов, после чего оделся. Спор был выигран!

32. Августейший уЧеник

   На ниве знаний давно идет работа.
   Кто не устал? Кто бодр? Их много! Их без счета.
   За ними ты иди, по верному пути.
   Они глядят вперед! На небе предрассветном
   Вон робко брезжится сияньем чуть заметным
   Полоска ясная... Смотри и ты вперед.
   Пусть солнца нет еще, но отблеск розоватый,
   Лежит уж на земле, сном утренним объятой.
   Т. Щепкина-Куперник
   Яков Михайлович и Михаил Дунаев были радушными хозяевами и приятными собеседниками, и к ним часто приходили гости, главным образом врачи и фельдшера. Среди них был и Крейнович, и Замятин, до заключения доцент кафедры физики Мурманского педагогического института. В лагере на Колыме он подхватил туберкулез и долго провалялся на больничной койке в Центральной больнице. Немного подлечившись, остался в ней, окончил курсы фельдшеров и с тех пор работал в физиотерапевтическом кабинете.
   К этому времени я заметно поправился и вышел из категории доходяг. Мать регулярно писала мне. Получил я и две посылки. В Одессе, как и в большинстве городов Союза, все еще был голод. Ели шкурки от картошки, от которых отказывались даже собаки, ели все, что мог переварить голодный желудок. Чтобы собрать посылку, мама продолжала сдавать кровь, хотя процентное содержание гемоглобина в крови ее было очень низким. Под гром артиллеристских салютов и победных фанфар страна залечивала раны войны, восстанавливала колхозы и фабрики, строила новые заводы и шахты, изменяла течения рек, а о простом труженике не было времени позаботиться.
   Как-то я зашел к Якову Михайловичу. У него был Замятин. Несколько дней назад их вызвал к себе в кабинет начальник АХЧ больницы Эдуард Исаакович Гроссман и обратился с просьбой позаниматься с ним математикой для подготовки к поступлению во ВЗПИ (Всесоюзный заочный политехнический институт). Оба они, не будучи заинтересованными в такой дополнительной нагрузке, предложили мою кандидатуру, и мне надлежало теперь явиться к шефу.
   Эдуард Исаакович попал на Колыму, как заключенный, еще при Берзине - сразу после окончания строительного техникума. Он получил три года по статье 58-10 и на Колыме в лагерной зоне не прожил и недели. Магадан строился, строителей с техническим образованием не хватало, и до конца срока Гроссман проработал прорабом на строительстве деревянных двухэтажных жилых домов, в то время основных объектов строительства в городе. После освобождения из лагеря с него сняли судимость. Он остался трудиться в Магадане, уже как вольнонаемный; а затем поехал на 23/6 километр на строительство больницы. Заметив в нем административную жилку, доктор Доктор, после окончания строительных работ, перевел Эдуарда Исааковича на должность своего заместителя по административно-хозяйственной работе. Здесь же он женился на враче - заведующей одним из терапевтических отделений больницы Анне Львовне Брюшинской. Узнав, что в Магадане вскоре должен открыться филиал ВЗПИ, Гроссман решил получить высшее образование. Достав учебники, он убедился, что многое забыл и восстановить пробелы в образовании без посторонней помощи ему не удастся.
   Вечером я зашел в контору. Рабочий день кончился, но дверь кабинета Гроссмана постоянно открывалась и туда заходили прилично одетые, уверенные в себе лагерные придурки: староста, нарядчик, завгар, экспедитор, прораб, бригадиры. Наконец, Гроссман вышел, оглядел приемную и спросил:
   - Кто еще ко мне?
   Я заявил о себе. Одет я был ниже всякой критики. Оглядев меня, он спросил:
   - По какому делу?
   После моего объяснения, сказал:
   - Подождите здесь, - и, указав на меня, сказал секретарше: - Кроме него, сегодня никого принимать не буду.
   Когда все вышли из кабинета, Гроссман пригласил меня. Расспросив, откуда я знаю математику, он, вынув из стола старый, еще дореволюционного издания, задачник по алгебре Шапошникова и Вальцева, протянул мне его, лист бумаги и карандаш, и предложил решить три отмеченные в книге задачи. Сверив мои решения с ответами в задачнике, сказал:
   - Хорошо, я, вероятно, вас еще вызову.
   Были ли у него еще кандидаты в репетиторы, я не знал. Но на следующий день все выяснилось. Наша дорожная бригада расчищала снег на вольном поселке, когда к нам подошел конвоир и спросил:
   - Кто здесь Павлов?
   Я отозвался, и он отвел меня в дом, возле которого мы работали и где, как оказалось, жил оперуполномоченный Симановский. У него был Гроссман. Расспросив обо мне, как о заключенном (статья, срок, за что сижу), уполномоченный дал мне знакомый задачник и тоже предложил решить пару задач. Опять последовала проверка ответов. На этот раз, Симановский обнаружил, что ответы одной задачи не совпали. Взглянув на ответ в задачнике, я сказал, что это другая форма записи того же результата, что подтвердил и Гроссман. Я догадался, что Эдуард Исаакович на всякий случай решил запастись согласием оперуполномоченного на наши занятия, так как рано или поздно стукачи доложили бы Симановскому, что Гроссман проводит вечера с подозрительным политзаключенным.
   Дня через два наши занятия начались. Занимались мы после работы три-четыре раза в неделю по часу-полтора. В остальные дни Гроссман решал заданные мной задачи самостоятельно. Он быстро наверстывал забытое и упущенное. Жена Гроссмана, заходя за ним после работы, ревниво поглядывала на меня, спрашивая, когда он придет домой. Долго еще лагерные придурки, видя меня в кабинете Гроссмана, удивленно рассуждали: *Что общего может быть у начальника с этим оборванцем?* А я и сам раньше не мог предположить, что знание математики пригодится мне в лагере. Во время одного из занятий Эдуард Исаакович вызвал заведующего вещевым складом и, указав на меня, сказал:
   - Подбери ему приличную одежду!
   - Но на складе сейчас нет ничего подходящего.
   - Найдешь!
   На следующий день после работы я зашел на склад. Поняв, что *навара* не будет, зав. складом привел меня в помещение, заваленное брюками, гимнастерками, телогрейками, ботинками, немногим лучшими, чем те, что были на мне. Ничего не выбрав, я зашел в его конторку.
   - Так ничего не выбрал?.. Ладно, есть у меня тут пара. И он принес мне довольно приличные брюки, куртку, телогрейку, ботинки, шапку. Они оказались мне впору. Вот только вместо куртки мне достался немецкий военный френч и, когда я на следующий день зашел в кабинет Гроссмана, он воскликнул:
   - Ну, фриц! Настоящий фриц!
   Теперь, когда я заходил к Якову Михайловичу, он нередко спрашивал меня:
   - Как успехи у вашего *августейшего ученика*?

33. Я снова менЯю профессию

   И с братом голодным, что было
   В котомке, он все разделил;
   Собрав свои дряхлые силы,
   На ключ за водицей сходил.
   И горе пока позабыто,
   И дружно беседа идет...
   Голодного, видно, не сытый,
   А только голодный поймет!
   А. Плещеев
   Вскоре Эдуард Исаакович предложил мне перейти на другую работу, более постоянную и не столь близкую к этапам - на дровосклад, на циркульную пилу.
   Ежедневно с четвертого километра на дровосклад привозили шесть-семь машин с дровами. Для облегчения разгрузки машин использовалось нехитрое приспособление. У заднего борта машины ко дну кузова жестко прикреплялся длинный стальной трос с массивным крюком на конце. Перед погрузкой леса в машину на лесозаготовительном участке, трос укладывался на дно кузова посередине его и перебрасывался через крышу кабины. На трос грузчики укладывали распиленные по ширине кузова бревна, и, когда машина была полностью загружена, свободный конец троса с крюком размещали поверх уложенного в кузове штабеля дров и закрывали борта грузовика. При разгрузке машины на дровоскладе - у навеса с расположенной под ним циркульной пилой или на территории склада, задний борт машины открывали; крюк на конце троса цепляли за одну из многочисленных петель, заделанных в огораживающие склад столбы или просто в землю; и машина медленно, на первой скорости, двигаясь вперед, сбрасывала штабель дров на землю. Такая нехитрая механизация очень облегчала разгрузку лесоматериала и сокращала простои машин.
   Циркульная пила работала часов двенадцать в сутки. Мы снабжали дровами пекарню, столовую, котельную, электростанцию, чуркосушилку. На пилораме работали четверо заключенных: двое пилили, двое кололи дрова. Нас неплохо подкармливали в столовой, и пришедшие на дровосклад доходяги скоро становились полноценными работниками. Когда приезжала телега, мы вчетвером нагружали ее. Возчицей была молодая женщина - сибирячка, получившая 8 лет за антисоветскую агитацию. Узнав о победе Красной Армии над фашистской Германией, в сельском клубе устроили митинг и танцы. Все были навеселе, пели частушки, радовались концу тяжелой войны. Спела частушки и наша возчица:
   Когда Ленин умирал,
   Сталину наказывал:
   Вдоволь хлеба не давай,
   Мяса не показывай!
   Ленин в дудочку играет,
   Сталин пляшет трепака.
   Всю Россию проплясали
   Два советских дурака!
   Это было ее последнее публичное выступление. Такое сравнение двух вождей нас удивило и шокировало - большинство политзаключенных считали Сталина извратителем дела Ленина, виновником всех наших бед.
   К началу промывочного сезона из лагеря и больничных отделений стали набирать заключенных на этап. Мой напарник Никитин порезал циркульной пилой кисть руки, и его положили в хирургическое отделение. Пришел заведующий дровоскладом Голованов и прочел список з/к, переданный ему старостой для прохождения медкомиссии.
   - Но ты зайди сначала к Гроссману, - сказал он, обратившись ко мне.
   Секретарша меня уже знала и пропустила беспрепятственно.
   - Пошлите за старостой! - приказал Эдуард Исаакович.
   Но староста Капельгородский был уже в конторе.
   - Ты чего здесь ошиваешься? А ну, марш на комиссию! - рявкнул он мне.
   - Зайдите к Гроссману, - предложил я ему.
   Недоверчиво посмотрев на меня, староста зашел в кабинет начальника и, выходя, уже дружелюбно сказал:
   - Иди на работу. Я тебя вычеркнул из списка.
   Но инцидент с медкомиссией повторился, и на следующий раз Гроссман снова вызвал старосту и в моем присутствии сказал ему:
   - Мне надоело повторять тебе одно и тоже! Если он еще раз попадет в список на комиссию, следующим же этапом я отправлю тебя на прииск.
   В этот же вечер пришел на дровосклад Никитин.
   - Вылечили? - спросил я. - Скоро выйдешь на работу?
   - На работу меня не берут. Меня ведь выписали к этапу. Я знал, что начинаются этапы на прииски, и нарочно поранил руку. Кость чуть-чуть задело. Надо бы посильней, не рассчитал. Я ведь тоже побывал на прииске. Ты знаешь, что это такое. Второй раз выкарабкаться вряд ли удастся.
   Я посочувствовал ему, но ничем помочь не мог.
   Юрий Абрамович работал уже фельдшером в лагерной амбулатории. Часто заходил я к нему после вечернего приема больных, которых обычно было немного. Иногда заставал у него одного из представителей малых народностей Северо-востока, с которым Юрий Абрамович беседовал и что-то записывал. Однажды он попросил меня переписать его записи в отдельную тетрадь, дав мне освобождение от работы на несколько дней. В эти дни я сидел в кабинете Уманского и переписывал составленную Юрием Абрамовичем грамматику юкагирского языка.
   Когда я принес работу, Юрий Абрамович был расстроен. Рассказал, что пришел к нему недавно в амбулаторию на прием молодой парень лет семнадцати - сирота военного лихолетья. Спутался по неопытности с ворами и получил срок. Юрий Абрамович отнесся к нему сочувственно и решил, что должен помочь. Помогать всем, кто попал в беду, в нечеловеческие условия колымских лагерей, было его внутренней потребностью. Взяв к себе санитаром, Крейнович решил научить парня всему, чему позволяло его скромное образование. Но вскоре новый санитар обчистил фельдшера и сбежал. Не стал Юрий Абрамович на него жаловаться. И сокрушался не тому, что парень забрал у него последние вещи, которые мог позволить себе лагерник, а тому, что не удалось ему помочь своему брату-заключенному вырваться из воровской среды, приобщиться к полезному делу и приобрести спасительную для лагеря специальность.
   - Пропадет ведь парень! - удрученно вздохнул он.
   Некоторым ослабленным больным, работавшим в больнице на тяжелых работах, фельдшер амбулатории выписывал усиленное питание, которое те получали в ОП. Юрий Абрамович старался назначить его всем нуждавшимся, но число мест в ОП было ограниченным и список придирчиво проверял главный врач больницы Яков Соломонович Меерзон. Заметив как-то фамилию Замятина в списке, он спросил:
   - Как он сюда попал?
   - У него же туберкулез! - напомнил ему Юрий Абрамович.
   - Усиленное питание нужно назначать не фельдшерам, работающим в больнице, а работягам, которые потеряли свое здоровье на приисках и вскоре снова попадут туда, и от физического состояния которых будет зависеть их жизнь.

34. И снова медицина

   Блажен, кто жизнь в борьбе кровавой,
   В заботах тяжких истощил;
   Как раб ленивый и лукавый,
   Талант свой в землю не зарыл!
   А. Плещеев
   Я занимался с Эдуардом Исааковичем уже три месяца. Успехи его были неплохими, и мы двигались вперед довольно быстро. Упор делали на практику. После объяснения и решения задач в его кабинете, мы подбирали задачи на дом. Как правило, с ними он справлялся успешно, а если были какие-нибудь затруднения, вместе анализировали ошибки.
   - Вот теперь мне все ясно, - произнес он однажды, - а раньше, если сам не разберусь, спросить было не у кого.
   Приближалась зима, и Эдуард Исаакович сказал мне как-то:
   - Надо бы тебя на другую, более приличную работу устроить. Поговорю с врачами. Может быть, старшим санитаром определить или в бухгалтерию пристроить?
   Работа старшего санитара была не по мне. В основном это была административно-хозяйственная работа: нужно было командовать санитарами, договариваться с поварами, хлеборезами, зав. складами, ловчить, угождать врачу, вести непростое хозяйство отделения, знать и умело пользоваться законами взаимоотношений с лагерными придурками, с дежурными и надзирателями. И я сказал:
   - Нет, лучше уж дежурным санитаром направьте, но договоритесь, пожалуйста, с врачом, чтоб он разрешил мне в свободное время, помогая фельдшерам, изучать медицину. Я ведь знаю: у них много работы, и они не всегда успевают во время выполнять свои обязанности.
   - Ну, я думаю, у санитаров тоже свободного времени немного. Но я могу дать врачу лишнюю штатную единицу и договориться с ним, чтобы он помог тебе освоить медицину. Я завтра же поговорю с Александром Абрамовичем Малинским - ординатором 10-го терапевтического отделения. Это хороший врач. Он ведет занятия с курсантами-медиками по внутренним болезням.
   Через пару дней я зашел к Александру Абрамовичу. Встретил он меня приветливо и дружелюбно, посочувствовал, что я не попал на курсы фельдшеров; но сказал, что самое важное для фельдшера - это практика, что и он и дежурные фельдшера мне в этом помогут. До начала зимы в отделении было мало тяжелых больных, и это позволило мне без спешки ознакомиться с моими новыми обязанностями.
   Здание отделения было расположено буквой *П* и имело два крыла. В одном из них были больные Малинского, в основном, с острыми заболеваниями, в другом - хроники, гипертоники. Врачом второго крыла был Федор Ефимович Лоскутов, являвшийся одновременно ординатором глазного отделения. Он был *повторником* - отбывал второй срок, как и многие другие заключенные, получившие в середине тридцатых годов необоснованно малые сроки заключения. Постоянного ухода и лечения больные-гипертоники не требовали, и их обслуживал один фельдшер в дневную смену. В экстренных случаях больные вызывали Александра Абрамовича, который жил в этом же отделении, или дежурного фельдшера нашего отделения.
   Заведующей обоих отделений была жена доктора Доктора. Появлялась она в отделениях не чаще одного раза в месяц. Заходила в свой, обычно закрытый, кабинет, надевала белоснежный халат с узорчатыми вышивками и в сопровождении Александра Абрамовича обходила палаты. Врач рассказывал ей о состоянии больных, и она кивала головой в знак согласия. Вообще, жены крупных лагерных начальников, занимая определенные должности и получая соответствующие зарплаты, на Колыме редко относились к своим обязанностям добросовестно, полагая, что мужья их много работают и главная задача жен - обеспечивать им уют дома.
   Работал я днем, попеременно с обоими фельдшерами: Николаем Дмитриевым и Надеждой Кравченко, дежурившими по суткам. Моя работа, как и в отделении Ольги Степановны, состояла в раздаче лекарств, измерении температуры, выполнении несложных процедур: банки, горчичники, массаж, растирания, соллюкс. Иногда я кипятил шприцы, накладывал жгут на руку больного во время внутривенных вливаний, которые мне еще не доверяли. Александр Абрамович часто брал меня на осмотр больных, и я под его диктовку записывал на фанерной дощечке результаты обследования и назначения врача. Бумаги едва хватало на истории болезней и температурные листки, и все промежуточные записи велись на деревянных дощечках или фанерках. На них я записывал температуру больных и врачебные назначения лекарств и процедур, врач по ним делал записи в историях болезней. Занося температуру в температурные листки, вклеенные в истории болезней, я внимательно прочитывал записи врача и уже знал не только все назначения, но и диагнозы, симптомы и течения заболеваний.
   Как-то в больницу приехала женщина-врач из Магадана. Ее родственник, заключенный, лежал в отделении Малинского. Она зашла в процедурную и поинтересовалась, чем он болен. Малинского в отделении не было, и дежурившая в это время медсестра Надя Кравченко сказала, что без врача она ничего сказать не может.
   - У него ревматический перикардит, - некстати вклинился я в разговор.
   Метнув на меня недоброжелательный взгляд, Надя сказала:
   - Нам врач не разрешает сообщать какие-либо сведения о больных.
   С тех пор она смотрела на меня, как на выскочку, всезнайку, перестала уделять прежнее внимание и вела себя так, будто меня и вовсе не было в отделении. Если я ее о чем-либо спрашивал, она обычно сухо отвечала:
   - Вы же все знаете! Зачем меня спрашиваете?
   Почти все новоиспеченные фельдшера, окончившие недавно курсы, остались работать в больнице. Я зашел в отделение, где работал Саша Лабутов, и попросил у него почитать конспекты курсов. Ему они уже не были нужны, и он отдал их мне. В это время в процедурную зашел с какой-то просьбой больной. Саша, грубо перебив его, выгнал из комнаты. Я удивился его обращению с больными.
   - У меня военная дисциплина! Во всем должен быть порядок, - объяснил он. - Больные должны лежать в палатах, а не шляться по коридорам и процедурным.
   Теперь, вечером после поверки, я читал в бараке лекции наших врачей, прочитанные ими курсантам. За небольшим столом при свете тусклой, мигающей в такт нагрузки на пилораме циркулярной пилы, электрической лампы обитатели барака перед отбоем играли в карты, шашки или домино. За столом места для меня не хватало, и я, прислонившись к столбу, подпиравшему потолок барака, ловил свет лампы и стоя читал Сашины конспекты.
   Как-то вечером, когда я вышел из отделения, направляясь перед поверкой в свой барак, ко мне подошел надзиратель и, узнав мою фамилию и место работы, сказал:
   - Отведешь этих двух баб на вахту!
   Недалеко от него стояли две женщины, в чем-то провинившиеся. Состав заключенных в больнице менялся быстрее, чем в других лагерях. Многие заключенные, находясь на рабочих местах, не проходили систематически поверок и надзиратели не всех их знали в лицо. Я *повел* женщин на вахту, но, как только надзиратель скрылся из виду, женщины, пошептавшись, бросились в разные стороны. Я не стал их догонять, и пошел в свой барак. На следующий день староста вызвал меня на вахту.
   - За невыполнение распоряжения надзирателя посидишь в карцере! Ну а пока можешь идти, - сказал дежурный вахтер.
   В этом году Магаданское начальство решило перевести больницу поближе к приискам, на левый берег Колымы - в поселок Дебин, расположенный на 500-ом километре Колымской трассы. Там, у Колымского моста, находилось большое трехэтажное здание Колымполка. Оно было очень заметным со всех сторон, и полк решили передислоцировать, а здание отдать Центральной больнице УСВИТЛа. Доктор Доктор вместе с прорабом по строительству поехал принимать здание, решать вопросы ремонта и переоборудования помещений для нужд больницы. Он обнаружил разоренные после ухода Колымполка комнаты, в которых частично отсутствовали двери, оконные рамы, водопроводные и отопительные трубы, радиаторы, арматура. Все отсутствующее теперь надо было выпрашивать в Колымснабе и восстанавливать собственными силами.
   Обязанности начальника больницы и лагеря на 23-м километре на время отсутствия Доктора выполнял Гроссман. Постановление о моем содержании в изоляторе должен был подписать начальник лагеря или его заместитель. И на следующий день, когда я пришел на занятие к Гроссману, он сразу же обратился ко мне:
   - Ты почему не выполняешь распоряжения лагерного начальства? Мне вчера принесли на подпись постановление о водворении тебя в ШИзо, и мне с трудом удалось уговорить начальника режима простить тебя, сказав, что ты близорукий. Имей в виду, что в следующий раз я не смогу тебе помочь. Распоряжения лагерного начальства и надзирателей надо выполнять неукоснительно, если не хочешь попасть в карцер или, еще хуже, загреметь на прииск. Особенно берегись каких-либо связей с женщинами. Надзиратели в этом деле имеют особый нюх и бдительно следят за нравственностью заключенных. И уж, если кто попадет к ним в лапы, из рук добычу они не выпустят.
   Перед годовщиной Октябрьской революции меня застал у Якова Михайловича уполномоченный, обходивший вместе с начальником режима отделения больницы для проверки наличия в них ядовитых, наркотических, сильнодействующих веществ и спирта, которые на праздники полагалось сдавать в аптеку, хотя, конечно, никаких праздников у заключенных не было. Увидев меня, начальник режима спросил:
   - А что у вас делают посторонние? К поверке все заключенные должны быть в своих бараках.
   Затем, обратившись к Уманскому, спросил:
   - Ядовитых веществ, спирта нет у вас?
   Открыв висевший над столом шкафчик, Яков Михайлович, достал флакон со спиртом, и, указав на денатурат на дне его, сказал:
   - Вот все, что у меня есть. Ни отравиться, ни напиться им нельзя.
   - А зачем вам спирт? Для покойников, что ли?
   - Нет. Я делаю тонкие гистологические срезы больных органов у живых и трупов вот при помощи этого прибора, - и он указал на микротом. - Затем я окрашиваю их специальными красителями и рассматриваю под микроскопом. При этом я использую спирт. Изучение срезов помогает мне правильно поставить диагноз. Вот вчера только установил рак матки у больной и, увы, вынес ей смертный приговор. Так что не только вы, но и я могу выносить смертные приговоры.
   Уполномоченный криво ухмыльнулся.

35. Помощь и благодарность

   Ты царь!.. Ты властелин!..
   Ты всеми властвуешь один.
   Но лишь действительность в окошко постучится
   И все, развеявшись, умчится.
   В. Жуков
   Двадцать лет ИТЛ получил Александр Абрамович Малинский, подхваченный волной репрессий в конце тридцатых годов. Попав на Колыму на общие работы, он почувствовал, что свой лагерный срок ему не пережить. На прииске Ударнике он работал в шахте. Свирепым и жестоким был начальник лагеря. Обуреваемый ненавистью к злейшим врагам нашего народа, он придумывал все новые кары и унижения для преступников. Ужесточился и без того суровый режим - бесконечные обыски и поверки, наказания за малейшие проступки; лагерный карцер всегда был переполнен провинившимися, кладбище заполнялось трупами заключенных. В бараках начальник лагеря приказал к нарам прибить фанерки с надписями: *Троцкист*, *Шпион*, *Вредитель*, *Диверсант*, *Враг народа*, чтобы и надзиратели, и сами заключенные постоянно помнили, кто они такие. Нередки были случаи, когда заключенных, получивших необоснованно малые сроки наказания и близких к освобождению, вновь судили и давали повторно сроки, соответствующие уже новым требованиям правосудия. Но Александру Абрамовичу это не грозило, так как он сразу получил срок почти *на всю катушку*. Тем не менее, как-то надзиратель, вызвав его с работы, повел в поселок вольнонаемных. Остановились у уютного домика, из которого вскоре вышел начальник ОЛПа, гладко выбритый, в военной форме индивидуального пошива, взглянул на оборванного, худого, изможденного тяжким трудом заключенного и грубо спросил:
   - Ты врач? Где работал? Не забыл, как надо лечить?
   Ничего не забыл Александр Абрамович. Только руки его огрубели, пальцы, привыкшие теперь к лопате, кайлу, тачке, потеряли былую гибкость, не способны были к тонкой работе.
   *Может быть, возьмут на работу в санчасть?* - мелькнуло в голове. В амбулатории работал малограмотный фельдшер. Врачей и фельдшеров с 58-й статьей по приказу начальника ОЛПа загнали в забои.
   Сказав что-то надзирателю, начальник удалился. А з/к Малинского отвели в баню. В бане никого не было. Впервые Александр Абрамович один мылся большим куском мыла, смывал с тела многонедельную грязь, горячую и холодную воду наливал не по норме, а сколько хотел. А когда выкупался, вместо старой, ветхой, многократно пропаренной в прожарке, залатанной одежды увидел новую, первого срока, какую в лагере носили только бригадиры, дневальные и придурки. Затем надзиратель отвел Малинского в столовую, где повар накормил его густым супом и полной миской каши, залитой сверху жиром. Надзиратель поторапливал Александра Абрамовича, но он ел не спеша, растягивая удовольствие от вкусной пищи, не зная еще, как повернется дальнейшая судьба. Снова надзиратель отвел его к начальнику, который на этот раз встретил приветливо, но с озабоченным видом. Пригласив в комнату и усадив за стол, сказал:
   - Ребенок у меня заболел. Ему еще и года нет. Температура около сорока. Врача нет, фельдшер не знает, что с ним. Везти в районный центр в больницу в такой мороз - гиблое дело!
   Легковых машин тогда на приисках не было; значит - в кабине грузовика. Был январь, мороз - более пятидесяти градусов. До районного центра - поселка Сусумана, где ребенку могли оказать квалифицированную помощь, было более двух часов езды, а до Нексиканской больницы для вольнонаемных - еще дольше. Кое-где на трассе заносы. А если машина застрянет в пути, заглохнет мотор? Впервые за долгие годы начальнику лагеря пришлось переживать свою беду - к чужой он был безразличен. Сейчас же, личное горе его вышло на первый план и он понял, что друзья ему не помогут, что жизнь и здоровье ребенка всецело зависят от этого заключенного, его непримиримого врага.
   Начальник лагеря принес сына. Весь мокрый, ребенок тяжело дышал. Кожные покровы его были бледными, губы синюшными. Не имея стетоскопа, Александр Абрамович ухом, через рубашку прослушал легкие и сердце ребенка, простучал грудную клетку. В левом легком он услышал жесткие хрипы; в верхней части правого легкого дыхание было бронхиальным, в нижней - не прослушивалось совсем; перкуторный звук в этой части легкого был тупой. Диагноз для врача был ясен: правосторонний экссудативный плеврит.
   - В плевре жидкость, много жидкости, сама она не рассосется. Нужно выкачать. Мне нужен большой шприц, толстые иглы, стерилизатор, пинцет, йод, спирт и другие лекарства. И ждать нельзя, - предупредил врач.
   - Хорошо. Все, что есть в санчасти прииска, вам принесет фельдшер. Я сейчас же пошлю за ним.
   Фельдшер пришел.
   - Вы хотите доверить жизнь своего ребенка заключенному, который несколько лет кроме лопаты, кайла и лома ничего в руках не держал? Можно вызвать хорошего врача из Сусумана, - пробовал возразить ему фельдшер.
   - Делай, что тебе говорят! Принесешь сейчас же все, что скажет врач, и останешься ему помогать.
   Самым большим шприцом в амбулатории оказался двадцатиграммовый. Начальник лагеря держал ребенка. Прокипятив шприц и иглы, смазав йодом кожу ребенка в задней части грудной клетки и проколов мышцы и наружную плевру в VIII-м межреберьи по задней подмышечной линии у верхнего края ребра, врач выкачал из плевры более двадцати шприцов прозрачной желтоватой жидкости. Назначил лекарства, которые вскоре фельдшер принес из амбулатории. Ребенок уснул, дыхание нормализовалось, температура снизалась, пульс выровнялся. Через некоторое время ребенок захотел есть.
   Жидкость в плевре все же продолжала накапливаться, и через неделю пункцию пришлось повторить. Более месяца безвыходно пробыл Александр Абрамович в доме начальника лагеря - до полного выздоровления ребенка. За это время он увидел, что этому жестокому человеку не чужды общечеловеческие чувства, что начальник лагеря любит своего ребенка, жену и, кажется, даже забыл, что он, Малинский, зэк*, враг народа! Спал Александр Абрамович на топчане в комнате, где лежал уже выздоравливавший ребенок. Ел вместе с дневальным в его небольшой коморке, в которой помещался лишь топчан, железная печка и небольшой столик. Продукты дневальный получал в лагерной каптерке, видимо, не по норме, и сам неплохо готовил. Хозяину он был предан как собака, раболепно выполняя любую его волю. Последний же, в свою очередь, ценил его усердие и доверял.
   Когда закончилось лечение ребенка и присутствие врача в доме начальника лагеря стало излишнем, он сказал Малинскому:
   - Вы спасли жизнь моего сына, и я хочу вам помочь: назначить врачом в санчасть ОЛПа.
   Впереди у Александра Абрамовича было еще около пятнадцати лет сроку. Что будет с ним, когда появится другой начальник лагеря? Работая в лагерной амбулатории, он не мог бы лечить заключенных, как это было необходимо, вынужден был бы отказывать в освобождении от тяжелой работы больным и ослабленным, истощенным длительным голоданием и изнурительным трудом шахтерам, остро нуждавшимся в хотя бы небольшой передышке, так как именно такие составляли подавляющее большинство лагерников.
   - Если вы хотите мне помочь, отправьте в Сусуман, в больницу Заплага. Там я больше пользы принесу, - ответил врач.
   И через месяц Александр Абрамович был уже в Сусумане в районной больнице Заплага. У него была небольшая уютная и чистенькая комнатка при отделении, где он работал. Все свое время он отдавал теперь больным. Сам определял, как их лечить и когда выписывать. Из Москвы родственники присылали книги по медицине, позволявшие ему не отставать от уровня науки, хотя оборудование больницы было несовершенным, а лекарств всегда не хватало. Работая с утра до вечера, полный энергией, Александр Абрамович не чувствовал усталости, и лишь поздно вечером, ложась спать, мгновенно засыпал.
   Конечно, заключенные умирали часто и в больнице из-за необратимых процессов в организме, которые были связаны с непомерно тяжелым трудом, суровыми климатическими условиями, многолетним хроническим недоеданием и неполноценной пищей. Но это не была вина врачей. Вряд ли в больнице для вольнонаемных больным оказывалось такое внимание, как здесь, где вся жизнь заключенного врача без остатка принадлежала им. И фельдшера, и санитары отдавали все силы работе, как того требовал врач. Каждый из них знал, что даже небольшая оплошность в работе или нарушение режима грозили ему снятием с работы и отправкой на прииск.
   Когда недалеко от Магадана, на 23/6 километре, на месте старого инвалидного лагеря стали строить больницу, начальник ее Доктор проехал по всем районным больницам для заключенных, подбирая себе врачей. Одним из них был Александр Абрамович.

36. В новом здании

   Ты знал мучительные годы!
   Среди презренной суеты,
   Как жадно ты искал свободы,
   Любви, добра и красоты!
   Как ты хотел в душе у брата
   Открыть хоть проблеск чувств святых
   Среди паденья и разврата
   Найти источник вод живых.
   В. Немирович-Данченко
   Вскоре мы переехали в отремонтированное здание бывшего 7-го терапевтического отделения, с которого началось мое пребывание в больнице. Дмитриева к этому времени перевели в другой лагерь Маглага на должность амбулаторного фельдшера, и мы с Надеждой Кравченко остались вдвоем. По просьбе Александра Абрамовича и с согласия главного врача больницы Меерзона меня перевели официально на должность дежурного фельдшера. Я выполнял уже все обязанности фельдшера, которые раньше мне не доверяли: ставил капельницы, делал внутривенные вливания, перевязки, выписывал для отделения лекарства, относил рецепты на подпись главврачу и получал по ним в аптеке необходимые медикаменты, составлял дневной отчет о движении больных для медстатистика. Как и раньше, часто помогал Александру Абрамовичу вести записи при обходе больных. В аптеке, у кабинетов главврача и медстатистика часто сходились фельдшера: старые и вновь окончившие курсы, оставшиеся работать в отделениях больницы. Среди них был и Варлам Шаламов. С Варламом Тихоновичем я как-то встретился и за шахматной доской, когда в лагере организовали шахматный турнир.
   В конце декабря в бухту Нагаево прибыли из Находки, уже в сопровождении ледокола, последние караваны кораблей с невольниками. И как всегда, с ними в больницу поступил поток тяжелобольных. Часто машины приезжали ночью, но Александр Абрамович требовал, чтобы его будили в любое время. Он немедленно принимался осматривать больных. Много было с воспалением легких, с тяжелыми дизентерийными, дистрофическими и авитаминозными поносами, с отморожениями, с пролежнями, часто инфицированными, изъязвленными. Больные неподвижно лежали на койках, эти живые скелеты с втянутыми животами, сухой кожей, преждевременно состарившимися лицами, опустошенными взглядами, отрешенными от реальной жизни. У глубоких дистрофиков после полного исчезновения подкожной жировой клетчатки атрофируются мышцы, происходят необратимые изменения во внутренних органах, нарушается деятельность желудочно-кишечного тракта, теряется аппетит, пропадают все человеческие чувства и инстинкты.
   В эту зиму особенно тяжелым был этап заключенных, приехавших в трюмах парохода *Советская Латвия*. Много было работы - приходилось срочно вызывать уже отработавших сутки сменщиков: фельдшеров и санитаров. Нередко болезненное состояние и дистрофические изменения внутренних органов у прибывших с материка заключенных были настолько глубокими, что процесс разрушения организма становился уже необратимым; и в первых же записях в историях болезней, сделанных врачом, можно было прочесть: *Положение безнадежное!* А ведь всего две недели назад в Находке медкомиссия признала их годными для тяжелой физической работы на приисках, рудниках и шахтах Колымы!
   Все же большую часть больных удалось спасти, но процесс выздоровления часто затягивался на многие месяцы. Более двух месяцев пролежал с изнурительными поносами молодой латыш. Йод-сульфидин, внутривенные вливания глюкозы, витаминов, физиологического раствора, подкожные инъекции камфары с кофеином, другие сердечные средства, специально приготовленная для него на кухне еда в течение длительного времени не оказывали желаемого результата. Но молодой организм все же победил! И когда, после нескольких месяцев тяжелой болезни, он впервые приподнялся и сел на кровати, жутко было на него смотреть - это был скелет, обтянутый кожей. И только глаза блестели, убеждая нас, что обладатель их возвращается к жизни.
   Недалеко от него лежали двое блатных: один старый - *честный вор*, другой молодой - *сука*. Старый вор умирал. Соседи постоянно спорили. Сцепившись в словесной перебранке, каждый доказывал правоту своих убеждений. До самой смерти честный вор отстаивал чистоту старого воровского учения, справедливость годами выработанных законов блатного мира.
   Вопрос о переводе Центральной больницы УСВИТЛа поближе к приискам - в расположенный у Колымского моста поселок Дебин, был решен окончательно; а здесь, вблизи Магадана, должны были построить пионерлагерь *Северный Артек*, чтобы дети вольнонаемных тружеников Крайнего севера не чувствовали себя обделенными. Бывшие больничные отделения перестраивались под нужды пионерского лагеря; выздоровевших больных выписывали и отправляли в другие лагеря, как правило, на прииски; часть больных вместе с фельдшерами перевозили на Левый берег в ремонтировавшееся там здание новой больницы. Инвалидов с неполитическими статьями вывезли в Магадан в Карпункт для отправки на материк.
   В нашей больнице было четыре хирурга: Калицкий, Меерзон, Задор и ординатор гинекологического отделения Минин. Меерзон и Минин заканчивали свои лагерные сроки и вскоре должны были освободиться, а Калицкому доктор Доктор предложил поехать в больницу на Левый берег. У Калицкого было двадцать лет срока, и он предпочел поехать не в Дебин, а в районную больницу для заключенных на Чукотку, где незадолго до этого были разведаны богатые месторождения олова, золота, каменного угля; открывались прииски, шахты, лагеря, строилась больница и нужен был хирург. Врач был уверен, что дальше его уже не пошлют - дальше был Северный Ледовитый океан и Аляска.
   В старой больнице прежде всего перестраивалось хирургическое отделение. Оставшихся там больных, которым не требовались сложные хирургические операции, перевели в наше отделение. Более чем полгода у нас в отделении пролежал Силенко с лейкемией. Положение его все время ухудшалось, резко возросло количество лейкоцитов, сильно увеличилась селезенка, давила на органы брюшной полости, вызывая в результате скопления газов в кишечнике вздутие живота и сильные боли. Ежедневно приходилось ставить ему клизму. В одном из зарубежных журналов главный врач больницы Меерзон, получавший их из Москвы от своих родственников, прочел о методе лечения миелоидной лейкемии удалением селезенки с одновременным переливанием эритроцитной массы крови и инъекциями пенициллина. Терапевтическое лечение уже не давало эффекта, и Меерзон, с согласия Малинского, решил попробовать хирургический метод. Силенко долго не решался на операцию, но, в конце концов, согласился. Смерть заключенного в лагере, а тем более в больнице, была обычным явлением, и врач нес за это ответственность лишь перед своей совестью. В критических случаях это позволяло пренебрегать тезисом *не навреди* и применять рискованные способы лечения. Перед операцией Силенко назначили диетическое питание, так называемый *спецзаказ* - улучшенное питание из небольшого ассортимента высококачественных продуктов, которые получала больница в ограниченном количестве; и провели медикаментозную терапию, состоявшую, в основном, в применении сердечных средств и накачивании организма больного витаминами. Операция продолжалась более двух часов. Удаленная селезенка, вместо обычной массы в 150 - 200 граммов, весила более пяти килограммов. Во время операции Меерзон перевязал около тридцати кровеносных сосудов разной величины.
   Якову Соломоновичу оставалось два месяца до освобождения из лагеря, и ему, как главврачу, разрешили жить за зоной. После операции он зашел отдохнуть в свою комнату на вольном поселке, поручив медсестре следить за больным. Проснувшись, Силенко почувствовал облегчение - не давила огромная селезенка. Но через некоторое время положение его резко ухудшилось: мертвенная бледность покрыла кожу, черты лица заострились, пульс едва прощупывался. Срочно вызвали доктора Задора, работавшего в хирургическом отделении, и Марлинского; а пришедший с вольного поселка Меерзон застал уже последние дыхания больного. Как показало вскрытие, прорвался один из крупных кровеносных сосудов, перевязанных хирургом.
   В лагере блатные могли ни за что убить человека, до полусмерти избивали заключенных и надзиратели; конвоир мог застрелить зэк*, подошедшего слишком близко к необозначенной на местности запретной зоне; но в больнице врачи до последней минуты боролись за жизнь даже обреченного больного. У нас в отделении лежал парализованный старик. У него был бульбарный паралич, он не мог глотать пищу, говорить, лежал неподвижно на кровати, мочился и испражнялся под себя. И все же в течение нескольких месяцев дважды в день я искусственно кормил его с помощью дуоденального зонда и двухсотграммового шприца. А в лагерной кухне ему приготавливали по рецепту врача еду из молочного и яичного порошка и сахара, мясные бульоны.
   Весной, когда врачи, фельдшера и больные начали переезжать в новую больницу, на Левый берег уехал и Малинский. Специально за ним начальник больницы Доктор прислал свою легковую машину. Заведующей нашим отделением назначили жену Гроссмана - Анну Львовну Брюшинскую. В одной палате оставались терапевтические больные, в другую, в связи с перестройкой хирургического отделения под нужды пионерлагеря, поместили хирургических - Меерзона.
   В хирургическом отделении всегда был запас консервированной крови для переливания ее тяжелобольным. Донорами были заключенные лагеря, в основном, женщины. Они обеспечивались лучшим питанием и не так боялись этапов в другие лагеря. Станцией переливания крови заведовал Меерзон. Как-то в отсутствие Якова Соломоновича медсестра обнаружила, что часть консервированной крови для переливания стала непригодной к употреблению. Она обратилась к Задору, и тот, чтобы кровь не пропадала даром, распорядился вылить ее в гематоген - оленью кровь, которую давали пить дистрофикам. Узнав об этом, Меерзон вызвал Задора.
   - Что ж это, у вас в Венгрии больных человеческой кровью поят? - возмутился он.
   Об этом негуманном поступке врача узнала начальница Маглага А. Р. Гридасова и приказала перевести Задора на общие работы. Две недели он проработал в дорожной бригаде, пока в Магадане не заболел один из приближенных Никишова, которому необходимо было сделать сложную черепно-мозговую операцию. Магаданские хирурги не решились на нее, и за Задором срочно послали легковую машину. Операцию он провел успешно и после этого остался работать в Магадане в лагере Промкобината.
   Стали освобождаться места в фельдшерском общежитии, и меня поместили туда, увы, ненадолго. Таких общежитий в больнице было два: одно для лагерных придурков высокого ранга (старосты, нарядчика, зав. пекарней, зав. столовой, загара, зав. складом и других), второе - для медфельдшеров. Вместо двухэтажных нар там были топчаны с всегда чистым постельным бельем, как в больничных палатах.
   Среди невзрачных телогреек, ватных брюк, бритых голов мужчин и плохо причесанных женщин, в сутолоке и давке в столовой можно было увидеть двух аккуратно одетых скромных молодых девушек, разительно контрастирующих с общим фоном заключенного люда. Это были две подруги - Мильда и Альдона, литовки, вчерашние школьницы, а теперь политзаключенные. Как большинство литовцев и западных украинцев, они обвинялись в *буржуазном национализме* и отбывали сроки по 58-ой статье или ее республиканским аналогам. Работали девушки санитарками в хирургическом отделении: Альдона с вольнонаемной медсестрой Ниной Дмитриевной Харченко - в операционной, которая все еще оставалась в старом помещении хирургического отделения, Мильда вместе с заключенной медсестрой Валей Бумагиной - в перевязочной. Вместе с больными Валя с Мильдой перешли в помещения нашего отделения.
   Валя во время войны жила в Москве, работала машинисткой. В голову лезли вольнодумные мысли, и она решила поделиться ими с неразумным обществом, распространяя напечатанные ею на машинке листовки. Больше всего ее злобно-критическими высказываниями заинтересовались недремлющие органы безопасности, заботливо следившие, чтобы злопыхательское критиканство недоброжелателей не травмировало чуткие души советских граждан. Им удалось вычислить машинку, на которой были напечатаны листовки, а затем найти и ее хозяйку. Теперь Валя расплачивалась за свое легкомыслие и беспечность.
   Медстатистиком в больнице работал Иван Григорьевич Головко - учитель украинского языка средней школы одного из городков Полтавской области, попавший в лагерь еще до войны, *дошедший до ручки* на приисках и выброшенный горным производством в больницу. Немного поправившись, он остался в ней и вскоре окончил курсы фельдшеров; теперь ему уже оставалось немного до конца срока. Семь лет ждала его возвращения из лагеря невеста, писала нежные письма, оставалась верна. Но в больнице на фельдшерских курсах Иван встретил Валю, и давно забытое чувство с новой силой вспыхнуло в его груди. Он смотрел на нее с любовью и тоской, зная, что они не только не могут принадлежать друг другу, но давно уже не принадлежат самим себе. Как-то, когда они остались вдвоем в учебном помещении, он невольно потянулся к ней, и она доверчиво прильнула к нему всем своим хрупким телом. Губы их искали друг друга, умоляющий взгляд ее просил любви - любви, которой до краев было наполнено сердце ее избранника. В любую минуту в комнату могли войти. Но им это было уже безразлично; для них сейчас никто больше не существовал - они были одни в этом безжалостном мире. В барак в этот вечер Иван возвращался, не чувствуя под собой ног, не видя вокруг себя колючей проволоки зоны, сторожевых вышек. Неизведанное ранее чувство переполняло его сердце, когда он, на занятиях на курсах всем своим существом ощущал присутствие рядом любимой девушки. Это было наградой за все его страдания в лагере.
   Иван продолжал получать теплые письма от своей невесты. Он отвечал на них, может быть, более сухо, чем раньше, но не ответить совсем не мог. Он не писал ей о Вале, но забытая невеста сердцем почувствовала охлаждение с его стороны, и теперь в письмах ее проскальзывала горечь и обида. Чем ближе был конец срока у Ивана, тем тяжелее становилось у него на душе. Остаться на Колыме и еще четыре года ждать Валю?
   - Не стою я тебя! Не можешь ты обмануть невесту, которая ждет тебя уже семь лет. Не имеешь права, - говорила Валя, но отказать ему в любви не могла.
   Валя старалась передать свой опыт и знания прилежной, ловкой и любознательной санитарке Мильде Аугунайте и считала ее не столько своей подчиненной, сколько младшей подругой и верной помощницей.
   - Вы прилежно осваиваете обязанности медсестры. Ну что ж, это в жизни пригодится, - сказал я как-то Мильде.
   - Да, мне нравится специальность медсестры. Хочу научиться работать самостоятельно. Мы с Альдоной даже пробуем делать внутривенные вливания... пока что в подушку.
   - Почему же в подушку? Учиться надо на живых людях. В подушке вен нет. Разве вы не хотите сделать самостоятельно инъекцию больному? - допытывался я, еще недавно возмущавшийся, что мне не доверяют внутривенные вливания. - Здесь сложного ничего нет.
   - Хочу, конечно! Но мне пока не разрешают.
   В это время я вызывал в процедурную ходячих больных для инъекций.
   - Я сейчас приглашу больного с хорошими венами. Вот стерильный шприц. Наберите лекарство и сделайте инъекцию. А я подержу вам жгут. Как только кровь тонкой струйкой появится в шприце, я отпущу жгут, и вы медленно вводите лекарство. И помните - все должно быть стерильным, и в шприце не должно быть пузырьков воздуха.
   - Ну, это я уже знаю!
   - А почему не должно быть воздуха? - допытывался я.
   - Ну, как же? В воздухе: кислород, водород.
   - Водорода в воздухе очень мало и вреда организму он причинить не может, а кислород в крови должен быть обязательно. Дело не в этом. Небольшой пузырек воздуха не очень опасен. Он быстро растворится в крови. А вот большое количество его может вызвать закупорку легочной артерии с тяжелыми последствиями, иногда со смертельным исходом. Это, так называемая, воздушная эмболия.
   Инъекцию Мильда сделала успешно, глаза ее сияли.
   - Ну, молодец, сестричка! - похвалил добродушный пациент.

37. Аресты в лагере

   Так вот она, страна без прав и без закона!
   Страна безвинных жертв и наглых палачей,
   Страна владычества холопа и шпиона
   И торжества штыков над святостью идей.
   С. Надсон
   В одно весеннее утро, когда я, как всегда, в конце смены зашел к медстатистику Головко с отчетом о движении больных по отделению, я заметил, что в коридоре конторы необычно много народа, среди которых был нарядчик, староста, надзиратели и какие-то незнакомые офицеры. При выходе из комнаты медстатистика, нарядчик остановил меня и направил в помещение бухгалтерии, уже плотно упакованное заключенными. О причине нашего задержания никто не знал. Нас продержали в тесноте и духоте больше часа. Затем нарядчик открыл дверь комнаты и зычным, как на разводе, голосом приказал:
   - Выходи по одному!
   Мы стали выходить. В коридоре прошли через строй офицеров, среди которых был и уполномоченный, и начальник режима, и надзиратели; несколько офицеров были, видимо, из Магадана. Кое-кого из заключенных задержали и отвели в одну из пустовавших комнат конторы, меня пропустили. Когда я вернулся в отделение, Анна Львовна была уже в своем кабинете и возмутилась моим долгим отсутствием. Видимо, она не была осведомлена о происшедших событиях...
   Яков Соломонович после обхода больных сидел в кабинете врача и заполнял истории болезней, когда два офицера вошли к нему. Одним из них был оперуполномоченный Симановский, другой - незнакомый из Магадана. Симановский положил на стол ордер на производство ареста. Холодный пот покрыл лицо врача, лист бумаги расплылся перед его глазами. До освобождения Якову Соломоновичу оставалось полтора месяца!
   - Так вызовите ее! - приказал уполномоченный.
   *Кого ее?* - подумал Меерзон. И только тут пелена спала с его глаз. Это был ордер на арест Вали Бумагиной. Гора свалилась с его плеч, но он знал, что вскоре она навалится на другого, столь же безвинного, человека. Медленно пошел он в процедурную. Вали там не было. Меерзон послал меня за ней в палату. Валя делала перевязку больному и, как и я, ничего не подозревала. Закончив перевязку, Валя зашла в кабинет врача. Меерзон вышел. Валю тут же обыскали и увели.
   На следующий день мы узнали причину арестов. Фельдшер психиатрического отделения Петр Елагин слыл в лагере неплохим поэтом. Писал в основном лирические стихи. Но были у него и стихотворения, признанные блюстителями закона и пролетарской нравственности крамольными. Арестовано в больнице было около десяти человек, обвинявшихся в распространении антисоветской литературы, в том числе Валя, врач Федор Ефимович Лоскутов, второй фельдшер психиатрического отделения Худяков. У Лоскутова работал фельдшером заключенный, живо интересовавшийся творчеством Елагина. Когда начались обыски и аресты, его перевели в другой лагерь Маглага. Поговаривали, что он работал во время оккупации у немцев в полиции, и считали, что и эта лагерная трагедия произошла по его доносу. Всех арестованных увезли в Магаданскую тюрьму (в *дом Васькова*, как неофициально называли ее по фамилии первого начальника Севвостлага), и вскоре все они были осуждены на новые сроки заключения до десяти лет.

38. Строительство пионерлагерЯ

   Мы живем, под собою не чуя страны,
   Наши речи на десять шагов не слышны,
   А где хватит на полразговорца,
   Там помянем кремлевского горца...
   ...Как подковы дарит за указом указ:
   Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз,
   Что не казнь у него - то малина,
   И широкая грудь осетина.
   О. Мандельштам
   Строительство пионерлагеря началось одновременно с переводом Центральной больницы на Левый берег. Лишь два отделения остались в старом лагере, но и они вскоре были переведены в бараки бывшего сельхозлагеря *Дукча*, находившегося километров в четырех от больницы, недалеко от Колымской трассы. Там оставили тяжелых, нетранспортабельных больных и хроников-инвалидов, везти которых вглубь тайги было нецелесообразно; они надеялись, что их вывезут на материк.
   Колымскую тайгу можно назвать так условно. Это районы лагерей, золотых приисков. Узкие долины речек и ручьев прорезают сопки - сравнительно невысокие горные хребты. Лес* и кустарники были когда-то в долинах рек, речек и ручьев, но с появлением поселков тайга постепенно вырубалась на лесоматериалы, на дрова, и уже через несколько лет после освоения месторождений в районе лагерей не осталось следов былых лесных массивов. Только в районе Магадана и вблизи некоторых районных поселков, таких как Сусуман, Нексикан, Ягодное, Усть-Омчуг, Сеймчан, Талая оставили участки нетронутого леса. Такие же участки тайги были и вблизи будущего пионерлагеря *Северный Артек*. Как старая больница, так и здания пионерлагеря были деревянными. Для нужд детской здравницы все помещения лагеря капитально отремонтировали или полностью перестроили. Начальником ОЛПа и строительства пионерлагеря назначили Гроссмана. Мои занятия с ним прекратились, но он держал меня в лагере про запас. Первое время я еще работал фельдшером у врача Заславского, но с переводом отделения в Дукчу меня тоже перевели на строительство пионерлагеря, где я был в бригаде землекопов. Мы рыли кюветы, канавки, через которые затем плотники перебросили мостики; ямки под кусты и деревья, высаживаемые в большом количестве на всей территории строящегося лагеря. Самым трудоемким было рытье котлована под открытый плавательный бассейн. Грунт на глубине был мерзлым, медленно оттаивал, несмотря на яркое солнце, а взрывать породу вблизи зданий было небезопасно. Взрывчатка использовалась в ограниченном количестве и лишь для рыхления пород, а не для взрывов *на выброс*. На лужайках посеяли траву, на клумбах и грядках посадили цветы. На главной площадке лагеря установили скульптурные изображения пионера и пионерки. Хорошего скульптора не нашли, но решили сделать все, как полагается. Гроссман, проходя со своей свитой по территории строительства, задержал взгляд на статуе девочки с неестественной улыбкой и заметил:
   - Какая это пионерка? Сразу видно - проститутка. А пионеру хоть сейчас можно дать статью 59-3.
   Но скульптуры все же решили оставить, подождать решения приемной комиссии.
   Вскоре приехал начальник Дальстроя И. Ф. Никишев со своей колымской женой А. Р. Гридасовой. В окружении магаданской знати - генералов, полковников, гражданских высокопоставленных лиц они обошли территорию пионерлагеря и приказали быстрее заканчивать строительство, а лагерь заключенных ликвидировать. Гроссман давал краткие, содержательные пояснения, и Гридасова тут же решила, что после окончания строительства пионерлагеря переведет его к себе в Маглаг.

39. Над веЧным покоем

   Могилами поле покрыто -
   И тихо кладбище безмолвное спит,
   Сиянием лунным облито.
   Н. Холодковский
   Лагерь для заключенных еще некоторое время оставался на прежнем месте, но размеры были значительно сокращены. Его обнесли высоким, трехметровым дощатым забором, сторожевые вышки снесли. В лагере оставались строители, плотники, маляры, овощеводы, большей частью женщины. Фельдшером амбулатории назначили Диму Вострикова, а меня по указанию Гроссмана сделали его помощником, хотя необходимости в этом не было. Когда пионерлагерь начал уже функционировать, обнаружили, что находившиеся на склоне холма захоронения заключенных от таянья снегов и дождей стали размываться, земля над ними осела и кое-где уже были видны кости. Обходя окрестности пионерлагеря, Гроссман заметил на территории кладбища школьников.
   - Ребята, вы бы пошли играть в другое место, - сказал он.
   - А кто у вас здесь похоронен? - услышал он вопрос.
   Чтобы не бередить юные души печальными картинами, решено было засыпать и замаскировать ямы и отвадить ребят от этого места. Для сокрытия от детских взоров унылого места была создана под руководством старосты Капельгородского бригада, человек из пятнадцати, в число которых попал и я. Нам выдали лопаты, пилы, топоры и носилки, и мы светлыми летними ночами засыпали грунтом земные провалы, выкапывали и переносили на могилы пласты почвы с мхом и травой, рубили в окрестности лагеря деревца и кусты, укрывая ими места захоронений.
   После завершения строительства пионерлагеря Гроссман уехал в Магадан, а начальником лагеря остался бывший начальник режима Харченко. Уезжая, Гроссман попросил его не отправлять меня на этап. Назначенный начальником отдела снабжения Маглага, Эдуард Исаакович намеривался в дальнейшем перевести меня в Магадан.
   Ранним летом этого года кто-то по неосторожности поджег на склоне невысокой сопки лес, видимо солдаты, заготовлявшие сено для лошадей. Пожар, возникший у подножья сопки, стал быстро распространяться вверх, к ее вершине. На борьбу с пожаром были брошены заключенные, а затем к нам на помощь направили старших школьников, отдыхавших в пионерлагере. Во избежание дальнейшего распространения пожара, мы на полосе, шириной в два-три метра и тянувшейся вдоль всего склона холма, вырубали деревца и кустарники; у речки установили ручную пожарную помпу, направляя струи воды на всепожирающее пламя. Однако эти меры оказались недостаточными: как только мы отправлялись ночью на непродолжительный отдых, а на пожарище оставались лишь дежурные, ветер раздувал пламя и перебрасывал его на новые участки леса. Иногда мы так увлекались работой, что внезапно оказывались в огненном кольце, и нам приходилось срочно вырываться из объятий бушующей стихии. Быстро остановить пожар не удалось. Добравшись до вершины сопки, огонь, сжигая все на своем пути, перекинулся на другой ее склон, но вниз спускался уже медленней и вскоре был остановлен вырытым нами широким, неглубоким рвом.

40. На рыбалке

   Я шел к тебе измучен трудным днем,
   С усталостью на сердце и во взоре,
   Чтоб отдохнуть перед твоим огнем
   И позабыться в тихом разговоре.
   С. Надсон
   В километрах шести от Магадана, вблизи поселка Веселого на берегу Охотского моря, наш лагерь, как и другие Магаданские лагеря, имел участок для рыбной ловли. Рыбой снабжался вольнонаемный состав лагеря; кое-что перепадало и заключенным, но большую часть улова отвозили на лодке на рыбозавод, находившийся поблизости на берегу бухты Веселой. Меня тоже отправили на лето на рыбалку. Жили мы у моря в небольшом бараке со сплошными нарами. Работали каждый день в два приема: по шесть часов во время приливов. За счет обильной рыбной добавки к своему лагерному рациону мы стали быстро поправляться.
   Первое время я работал на ставном неводе-ловушке, находившемся в полукилометре от берега. От него до невода и от дна до поверхности воды бухту перегораживала сеть, плывя вдоль которой, рыба попадала в ловушку. У обоих концов невода-ловушки на волнах качались две лодки. Одна из них, закрепленная на якорях, предназначалась для временного хранения пойманной рыбы; на другой, находившейся на расстоянии пятидесяти метров от первой, дежурили три рыбака. К бортам лодок был прикреплен невод, опущенный на дно залива так, что край его с поплавками, обращенный в сторону моря, находился на поверхности. Периодически, четыре-пять раз в смену, мы, перебирая руками сеть в трех местах (в середине и по краям), поднимали ее на поверхность воды, укладывая на дно своей лодки. Лодка при этом подтягивалась к другой, фиксированной в море, постепенно сужая водное пространство для рыбы и, наконец, мы выбрасывали свой улов во вторую лодку. Перед началом отлива за рыбой приезжали рыбаки, перегружали ее в свою лодку и увозили на берег или на рыбозавод, а мы шли отдыхать.
   Работа была легкой, но по шесть часов сидеть в лодке, часто промокшими от дождя до костей, было неприятно, особенно ночью. И я, при первой же возможности, перешел на невод, сбрасываемый с лодки у берега. Длина этого невода была около трехсот метров, ширина - примерно три. С одного края ее были подвешены грузила, с другого - пробковые поплавки. К крыльям невода прикреплялись тяговые канаты (урезы) разной длины. Привязав конец короткого уреза к столбу, вкопанному в прибрежный песок и уложив аккуратно гармошкой на широкой площадке кормы лодки сеть, рыбаки отъезжали от берега. Плыли сначала перпендикулярно ему, а затем параллельно, постепенно сбрасывая невод в море так, что расположение его в плане напоминало букву *Г*. Край сети с грузилами при этом опускался на дно, а с поплавками оставался на поверхности воды, образуя заслон движению рыбы. Затем, размотав оставшийся на корме длинный урез, укрепляли его конец на барабане вертушки, закрепленной на берегу. Выждав пока рыба зайдет в невод, мы накручивали канат на барабан вертушки и замыкали сетью прибрежный участок моря с попавшей в него рыбой. Затем уже вручную вытаскивали сеть на берег. Во время прилива вода не только подступала к берегу, но и увлекалась течением вдоль него. В этом же направлении перемещался косяк рыбы. Поэтому мы забрасывали сеть так, чтобы свободный проход для рыбы был направлен навстречу течению. Во время отлива движения воды и косяка рыбы происходили в противоположном направлении: сеть забрасывали *на прилив* и *на отлив* по-разному. В основном, мы вылавливали сельдь; попадалась также горбуша, кета, кижичь, навага, мальма. За смену мы успевали забросить невод до шести раз, а когда рыба шла плохо, ограничивались тремя разами. Спали и ели во время отливов, как правило, два раза в день. В это же время приходилось чинить быстро рвущуюся сеть.
   На рыбалке мы жили на свободе - лагерной охраны и надзирателей не было. Лишь раз в две недели надзиратель из лагеря приезжал проверить заключенных. Несколько раз я ходил в Магадан. Из письма мамы узнал, что Лариса Башкирова работала контролером ОТК в цехе топливной аппаратуры Магаданского промкомбината. Мне удалось связаться с ней по телефону, а затем с ее помощью выпросить пропуск, встретиться и поговорить.
   Конец 1945-го года и начало 1946-го Лариса провела в Приморском крае сначала в женском сельхозлагере, выращивая и обрабатывая урожай для колымчан, а затем на лесоповале. Лагеря подчинялись Дальстрою и в них, как и в большинстве лагерей, удаленных от взоров высокого начальства, царили хаос и произвол. Ларису назначили бригадиром, но заставлять других заключенных работать до полного изнеможения, как это требовалось от бригадира, она не умела и не хотела, и ее быстро сняли с этой должности. Через год Лариса попала в Магадан, где у нее и работа была легче, и бытовые условия лучше.
   Я знал, что Яков Михайлович Уманский после освобождения из лагеря остался в Магадане. Адреса у меня не было, но я решил, что в морге Магаданской больницы его, как патологоанатома, знают и помогут мне найти. Действительно, я не ошибся - там он и работал. Мы обрадовались встрече. Яков Михайлович привел меня в одну из комнат общежития больницы, где он жил с тремя другими работниками ее, также бывшими заключенными, оставшимися на Колыме без семей. До заключения у Якова Михайловича была хорошая комната, приличная мебель, небольшая библиотека, ковры. И хотя он был осужден без конфискации имущества, все это было разворовано. А вклад в сберкассу в сумме более 10 тысяч рублей не только сохранился, но даже значительно увеличился за счет начисления процентов за время его нахождения в лагере. Материальные запросы Якова Михайловича, привыкшего за последние годы к скромной жизни, были невелики - ему вполне хватало зарплаты; и вклад он завещал дочери, жившей в Москве с мужем и сыном, надеясь, что со временем это окажется для них неплохим подспорьем. Но судьба распорядилась иначе: конфискационная денежная реформа декабря 1947 года в значительной степени обесценила его накопления.

41. В Маглаге

   Туманные проходят годы,
   И вперемежку дышим мы
   То затхлым воздухом свободы,
   То вольным холодом тюрьмы.
   Г. Иванов
   На рыбалке я проработал месяца полтора. Гроссман к этому времени освоился со своей новой работой - начальника отдела снабжения Управления Маглага, и решил продолжить со мной занятия математикой. Отдел, которым он руководил, считался в Управлении важным, так как в руках начальника сосредоточилось распределение продовольственных и материальных ресурсов между лагерными подразделениями и снабжение ими сотрудников Управления и других отделов его. Гроссман выговорил себе право подбора работников для своего отдела. Из заключенных он перевел из больницы старосту Капельгородского, назначив его завскладом, прораба по строительству, плотников, рабочих на складах и грузчиков. Одно время я числился фактуровщиком и помогал бухгалтеру, но эта единица не была предусмотрена сметой, и меня перевели в грузчики.
   Бухгалтер Омельницкий, у которого некоторое время я был помощником, страдал сильной близорукостью - минус 20 диоптрий. В начале войны он, в трудное для страны время, пошел добровольцем на фронт, служил писарем в штабе полка. Но вскоре полк был окружен германскими войсками и Омельницкий попал в плен, а затем в фашистский концлагерь - в один из лагерей смерти. Не надеясь выжить в лагере, он, когда нацисты с представителями РОА стали вербовать военнопленных во власовскую армию, вместе с несколькими другими военнопленными согласился на их предложение. Через несколько месяцев, немного подкормившись и окрепнув, Омельницкий решил, что служить фашистам не будет, но и обратно в лагерь на верную смерть не пойдет. Разбив умышленно очки, он пришел в санчасть. Немецкий врач, проверив зрение, сказал, что необходимых очков у него нет, да и в армии солдат с таким зрением не нужен. Оставшись на оккупированной немцами территории, Омельницкий подрабатывал на временных работах на скудное пропитание. В 1945 году, через год после освобождения Белоруссии от нацистов, его арестовали, обвинив в измене Родине. Осужденный на десять лет, поздней осенью он попал в Магадан, где ему удалось устроиться помощником бухгалтера, а затем и бухгалтером в отделе снабжения Маглага...
   В один из дней моего пребывания в Магадане сильный взрыв потряс воздух, зазвенели стекла в домах. Я выскочил на улицу - темно-коричневый гриб густого дыма повис над Нагаевским портом. По радиоточкам сообщили, что в порту взорвался пароход с аммонитом. При подходе корабля к гавани из-за неисправности предохранительного клапана, давление пара в котле стало резко нарастать. Спустить его не удалось, и кочегары стали заливать топку водой, но было уже слишком поздно: котел взорвался, от детонации взорвался аммонит и пароход взлетел на воздух - щепки от него за сотню метров находили в Нагаевском порту и на ближайшей сопке.
   Ежедневно с материка и из местных сельхозлагерей, расположенных на берегу Охотского моря, для строительных работ, выполняемых заключенными Магаданских лагерей, для сотрудников Маглага и его подразделений в Нагаевский порт на судах и баржах привозили стройматериалы, трубы, арматуру, радиаторы, продукты сельского хозяйства. Мы перетаскивали грузы с портовых складов или с барж в машины, а затем разгружали их в складах Маглага. Хотя к тому времени я давно уже вышел из разряда доходяг, работа с непривычки казалась мне тяжелой. С трудом, задыхаясь, я катал вверх по наклонному деревянному настилу бочки с рыбой, перетаскивал чугунные радиаторы, которые шутя грузили опытные, сильные грузчики. Иногда мы разгружали бочонки с кетовой икрой или рыбой, овощи, ягоды и грибы для высокого начальства Маглага. В этих случаях Капельгородский сам ездил с нами и следил, чтобы все было доставлено по назначению, нигде не затерялось, чтобы мы ничего не перепутали и не украли. Лагерное начальство было хлебосольным, всегда у них было полно гостей, и каждый стремился не ударить лицом в грязь.
   Однажды в склад Маглага завезли железную бочку с политурой - со спиртовым раствором шеллака. Работники склада открыли ее, стали фильтровать раствор через вату, выдранную из телогрейки, и пить. Раствор не фильтровался, и, охваченные нетерпеньем, заключенные стали пить непрофильтрованный лак. Дома у нас не пили алкогольные напитки, и впервые в жизни я ощутил состояние опьянения лишь после двадцати четырех лет, уже освободившись из лагеря. А тогда я с удивлением смотрел, как, казалось бы, здравомыслящие люди пьют эту гадость, блюют, выворачиваются наизнанку, и затем снова хлещут ее, добровольно подвергая себя истязанию.
   Как-то Капельгородский послал меня с напарником выгружать из машины мебель и заносить на третий этаж в квартиру нового сотрудника Маглага, только что приехавшего с материка. Когда мы закончили расстановку ее, жена сотрудника протянула нам по большому куску хлеба.
   - Что вы! Не надо! - сказал я.
   - Понимаю, - ответила женщина. - Вам бы сахару, масла. Но у меня их нет. Мы ведь только с материка.
   - Хлеб как раз то, что нам нужно, - поспешил заверить ее мой напарник. - Этот парень новичок на Колыме и еще не знает, что лагернику ни от чего не следует отказываться.
   Я все еще носил немецкий френч, приобретенный в больнице. Однажды на территории Маглага ко мне подошел майор и строго спросил:
   - Заключенный? Ты что это по городу ходишь в немецкой военной форме? Где ты ее взял?
   - В больнице выдали, когда выписывался.
   - Чтобы я тебя больше в ней не видел!
   - Это начальник оперчекистского отдела Маглага. Еще раз увидит тебя в таком наряде - как минимум в изолятор посадит, а то и на пересылку, на прииск отправит: никакой Гроссман не поможет, - сказал мне позже присутствовавший при нашем разговоре Капельгородский.
   - Но у меня больше ничего нет!
   - Сходи к Гроссману! На складе есть спецовки.
   На следующий же день я получил новенькую хлопчатобумажную куртку, брюки, телогрейку и ботинки, а через некоторое время, ближе к зиме, еще валенки и полушубок.
   Общежитие Маглага состояло из двух комнат, в одной из которых жили вольнонаемные командировочные из подразделений Маглага, в другой - заключенные, работавшие в Маглаге и на складе. Мне места в общежитии не хватило, и я спал в прихожей. Сюда часто забегали экспедиторы, освободившиеся заключенные и днем, когда меня не было, садились на мой топчан. Как-то ночью, а это было зимой, я проснулся от укусов вшей. В крупных колымских лагерях, благодаря систематической прожарке вещей заключенных, от вшей к тому времени избавились. Но в городе, на вольных поселках и небольших лагерных командировках для бесконвойных зэк* вшивость не была искоренена.
   При Маглаге возле нашего общежития была душевая, ключ от которой находился у кладовщика склада. Запасшись ключом и куском мыла, я с вечера перетряхнул в снежном сугробе матрац, одеяло и телогрейку, оставив их там до утра. Затем забрался в душевую, раскочегарил котел, довел воду в нем до высокой температуры, разделся догола и долго стирал в горячей воде одежду, нательное и постельное белье, сушил их на горячих стенках котла и лишь к утру вышел из душевой. Так мне удалось избавиться от назойливых паразитов. В дальнейшем, я, опасаясь вшей, перед тем как ложиться или садиться на свой топчан, тщательно исследовал одеяло, матрац и постельное белье.

42. В изолЯторе

   Судьба людей повсюду та же:
   Где капля блага, там на страже
   Иль самовластье, иль тиран.
   А. Пушкин
   На склад Маглага из подчиненных ему сельхозлагов и рыбалок (Олы, Талона, Тауйска, Балаганного) осенью поступали в немалом количестве овощи и рыба. Вольнонаемные сотрудники Маглага, получавшие со склада продукты, заметили, что на Магаданском рынке идет бойкая торговля картошкой, капустой, рыбой и продают ее з/к, работающие на складе. Нетрудно было догадаться, что реализовывались складские *излишки*. Видимо, слухи об этом дошли до начальницы Маглага А. Р. Гридасовой, и однажды нас, семь человек во главе с зав. складом Капель городским, вызвали в ее кабинет. Никто не знал зачем. В кабинете уже был ее заместитель - капитан Кузьмин, начальник оперчекистского отдела Маглага, Гроссман и еще какие-то офицеры. Когда мы зашли и выстроились в ряд у противоположной стены кабинета, Гридасова прочла приказ о том, что за воровство и продажу на базаре продуктов со склада мы подвергаемся наказанию: по 15 суток ШИзо с последующей отправкой в тайгу, на прииски. Капельгородского, как зав складом - лицо подотчетное и, видимо, учитывая его заслуги перед влиятельными сотрудниками Маглага, Гридасова в карцер не посадила, но приказала сдать склад и впредь назначать на эту должность только вольнонаемных. Все молчали, а я попросил слово и сказал, что ничего не воровал и не продавал на базаре. Гроссман тоже подтвердил, что никакого отношения к складу я не имею, и что он убежден, что к воровству непричастен.
   - Это одна шайка! Всех их вы из больницы перевели в Управление, - возразила начальница. - Всех в изолятор посадить!
   Магаданские лагеря сильно отличались от таежных, приисковых в лучшую сторону. Здесь и работа была легче, и постельное белье в бараках было, и приварок был лучше, хотя хлебная пайка была меньшей. Доходяги здесь встречались редко. Сначала я жил в лагере Промкомбината, находившимся недалеко от Маглага. Это был образцовый лагерь по чистоте и благоустройству. Впоследствии всех, не имевших отношения к Промкомбинату, перевели в лагерь на *Четвертый километр*, расположенный довольно далеко от Маглага. Часто мы разгружали катера и баржи, прибывавшие в порт Нагаево поздно вечером, а иногда и ночью, и нам устроили общежитие возле Маглага. Обедать мы ходили в ЖенОЛП - женский лагерь, причем кормили нас по высшей категории питания. Туда же нас отправили и в карцер. Опьяненный вольным воздухом Магадана и поддержкой Гроссмана, я уже стал забывать, что нахожусь в лагере и что добиваться правды и справедливости здесь нельзя: такие поступки расцениваются как выступление против режима, мятеж против Советской власти и жестоко пресекаются. Оскорбленный несправедливым наказанием, я объявил в изоляторе голодовку. Голодом заключенных могло морить лагерное начальство, но самим невольникам принимать такие меры не разрешалось. Каждый день мне приносили штрафную пайку - триста граммов хлеба и кружку воды, а я от них отказывался. Соседи по карцеру отнеслись к моему поступку неодобрительно, но отговаривать не стали. На третий день голодовки меня надзиратель привел в кабинет начальницы ЖенОЛПа.
   - На вас пришла бумага из Маглага об отмене наказания, но у меня есть докладная от начальника режима о том, что вы объявили голодовку, а это контрреволюционное преступление: саботаж, - сказала она.
   - Но я же не виноват! - возмутился я
   - Это решает начальство, а вы обязаны, не рассуждая, выполнять все его распоряжения.
   Все же она меня отпустила. На вахте мне вернули пропуск, пояс и некоторые вещи, отобранные при обыске перед водворением в карцер. Впоследствии от Гроссмана я узнал, что ему с трудом удалось убедить Гридасову отменить решение о моем наказании. В этот же день пришла к нему на прием с какой-то просьбой начальница ЖенОЛПа. Вручив ей новый приказ Гридасовой, Гроссман попросил выпустить меня из изолятора и направить в Маглаг.
   - Но он объявил голодовку! Это лагерный саботаж. Я обязана оформить на него дело, - возразила начальница.
   - Он поступил необдуманно. Простите его на первый раз. Он еще мальчишка: в житейских вопросах и лагерных порядках плохо разбирается.
   - Он заключенный и обязан соблюдать лагерную дисциплину! Не пойму, какое вам до него дело?
   - Я действительно заинтересован в нем: собираюсь осенью поступить в ВЗПИ и сейчас готовлюсь с ним к приемным экзаменам. Он бывший студент-математик. Я порядком позабыл этот предмет, и одному мне его не осилить.
   - У меня сын тоже готовится в вуз. Он ходит на подготовительные курсы. Там прекрасные преподаватели, есть даже доценты.
   - Из-за характера работы я не могу регулярно посещать курсы, да и нужны мне индивидуальные консультации. С ним у меня сложилось взаимопонимание. Он знает мои пробелы в учебе. Так что, у меня просьба: помогите нам обоим. У вас ведь в руках приказ Гридасовой.
   - Хорошо, я сделаю для вас все, что смогу, хотя вы знаете, что я обязана доложить начальству об объявленной голодовке.
   После возвращения в Управление Маглага, я зашел к Гроссману и, несмотря на его оптимизм, выразил сомнение в устойчивости моего положения. Чувствовал, что есть у меня могущественный недоброжелатель.

43. НоЧнаЯ встреЧа

  -- Я попал, как зверь в загоне,
  -- Где-то люди, воля, свет,
  -- А за мною шум погони,
  -- Мне наружу хода нет.
  -- Темный лес и берег пруда,
  -- Ели сваленной бревно:
  -- Путь отрезан отовсюду.
  -- Будь что будет, все равно.
   Б. Пастернак
   В Магадане на центральной улице города - проспекте Сталина - во дворце культуры разместились: музыкально-драматический театр, кинозал и центральная библиотека города. В книжном магазине, расположенном в то время недалеко от дворца культуры, выбор книг был невелик, а по математике, которая меня интересовала, они попадались лишь изредка. Зато на базаре можно было кое-что приобрести. В Маглаге мы получали небольшое *премвознаграждение* - зарплату, которой не надо было ни с кем делиться, и я изредка покупал книги на базаре. В центральной библиотеке книги давали только вольнонаемным, и Яков Михайлович, с которым я поддерживал связь, предложил мне выбрать интересующую меня книгу с тем, чтобы он взял ее для меня. Мы так и сделали. Попав в изолятор, я подумал, что чуть не подвел его, и, выйдя из карцера, в тот же день принес книгу и поделился своими опасениями. Зная нравы лагерного начальства, он сказал:
   - Я работаю на полставки в санчасти Карпункта - магаданской транзитной пересылки. Если ты попадешь туда, обязательно сообщи об этом мне.
   Несколько дней прошли спокойно. В один из дней, поздно вечером, когда все уже спали, я по обыкновению сидел в прихожей общежития Маглага на своем топчане и при тусклом свете маленькой лампы, висевшей под потолком и не выключавшейся здесь на ночь, читал одну из купленных на базаре книг. Дверь резко открылась, и кто-то вошел. Я сначала не поднял даже голову. Но грубый голос прервал мое чтение и заставил встать.
   - Читаешь, студент? - услышал я.
   В полумраке блеснули золотые погоны. Это был заместитель начальницы Маглага капитан Кузьмин. Лицо у него было злое и был он подвыпившим.
   - Забыл, вероятно, что ты заключенный? - продолжил начальник, подходя ко мне. - Ничего, я тебе напомню! Думаешь, что если с Гроссманом занимаешься, так тебе уже все позволено? Можешь шляться по городу без конвоя, книжки почитывать?.. Тебе место в тайге, на прииске, с кайлом и тачкой в руках. Завтра же утром тебя здесь не будет!
   Он был прав: в соответствии с инструкцией ГУЛАГа я предназначался для общих работ, желательно на прииске. Читать мне сразу расхотелось. Я разделся и лег, но едва уснул, как в комнату вошел дежурный Маглага и, разбудив меня, сказал:
   - Одевайся, пойдешь со мной.
   Он привел меня в кабинет Кузьмина, который тут же прочел приказ об отправке меня в Карпункт - транзитно-пересыльный лагерь УСВИТЛа. Спустя пять минут в кабинет зама вошли два конвоира из лагеря на 4-ом километре и отвели меня туда. Мне дали место в бараке, но через полчаса за мной зашел надзиратель и привел на вахту. Там меня обыскали, приказали снять ремень и посадили в карцер, который показался мне вполне приличным. В изолятор здесь обычно сажали провинившихся заключенных на ночь с выводом на работу или для дальнейшей отправки в Карпункт. Утром, вручив штрафную пайку и кружку воды, меня и еще нескольких з/к из зоны вывели на уборку снега возле помещения военизированной охраны, расположенного вблизи лагеря, а после обеда всех отвели в Карпункт. На пересыльном пункте заключенных запирали в бараках, но пока нас принимали, мы оставались в общей зоне, где находились подсобные помещения лагеря и жил обслуживающий персонал. Воспользовавшись этим, я зашел в санчасть, где, к моему счастью, в это время был Яков Михайлович.
   - Скоро должна подойти начальница санчасти. Нам как раз нужен фельдшер. Тебя вызовут из барака. Только ты скажи ей, что окончил медицинское училище, - предупредил он, добавив: - Она не любит практиков.
   Нас разместили в бараках и вскоре, действительно, меня вызвали в санчасть. Кроме начальницы санчасти и Якова Михайловича, в ее кабинете был главный врач больницы лагеря Нинашвили. Встретила начальница меня любезно, и солгать я не смог: сказал, что медицинского образования у меня нет, но я работал около года фельдшером в Центральной больнице УСВИТЛа и изучал медицину на практике под руководством лечащих врачей.
   - Опять практик! - неудовлетворенно произнесла она.
   - А мы сейчас определим, что он знает, - сказал Нинашвили и стал задавать мне вопросы по внутренним и инфекционным болезням.
   Недавно еще я штудировал учебники по этим разделам медицины и неплохо ответил ему.
   - Я возьму его к себе, - решил он и выписал направление в стационар, как больному.
   Со времени перевода Центральной больницы на Левый берег, больницу Карпункта расширили, так как многие больные не смогли бы преодолеть пятисоткилометровый путь в новую центральную больницу, да и неизвестно было, смогут ли они после выздоровления быть эффективно использованы на приисках. В то время в Карпункте было четыре больничных отделения и барак для инвалидов, ждущих отправки на материк. Лишь два из них были хоть сколько-нибудь похожи на больничные палаты: одно из терапевтических отделений и хирургическое. В них находились тяжелые больные, главным образом, лежачие. Остальные два отделения с двухэтажными нарами-вагонками мало отличались от обычных лагерных бараков. В одном из них лежали выздоравливающие больные, в другом - хроники. Иногда на нарах вместо двух человек лежало по три. Меня тоже поместили в один из этих бараков на верхние нары, дали халат и поручили выполнять уже знакомые мне процедуры: раздачу лекарств, измерение температуры и другие. Когда я сказал, что умею делать внутривенные инъекции, Нинашвили направил меня в туберкулезное отделение, где более пятидесяти заключенных-инвалидов ждали отправки на материк. Больничное отделение для инвалидов представляло собой обычный барак с двухэтажными нарами; к нему примыкала небольшая процедурная. Все больные были изможденными, с бледной сухой кожей на исхудавшем теле и напоминали скорее покойников, чем живых людей. У некоторых были вставлены в грудную клетку дренажные резиновые трубки и привязаны к телу бутылки для оттока гноя из плевры и легких. Кашель раздавался со всех концов барака. Я вводил им внутривенно хлористый кальций, аскорбиновую кислоту и другие лекарства. Некоторым делал подкожные впрыскивания камфары с кофеином. Обстановка в бараке была гнетущей. Спустя несколько дней, после очередного посещения туберкулезного отделения, Нинашвили вызвал меня к себе в кабинет и сказал:
   - Нельзя вам там работать! Вы молодой, а в отделении у многих открытая форма туберкулеза. В колымском лагере подхватить в таком возрасте туберкулез - верная смерть.
   Он перевел меня в терапевтическое отделение для тяжелобольных. Я помогал фельдшеру отделения, продолжая числиться больным. Во время врачебного обхода палат делал пометки со слов врача, которые затем у себя в кабинете Нинашвили переносил в истории болезни. Так проработал я две недели. Но однажды, когда я был в кабинете главврача, начальница санчасти вызвала его к себе, и я остался один. Не смог не воспользоваться этим случаем и, недолго думая, позвонил Гроссману. Он был у себя в кабинете и, выслушав меня, сказал:
   - Попробую помочь тебе.
   Потом я целый день размышлял и решил, что лучше бы мне не напоминать о себе в Маглаге: не будить спящего льва. Конечно, весной всех бы нас отправили в тайгу, но все же не сразу и не на общих основаниях. Вероятно, меня бы послали фельдшером в какой-нибудь лагерь, а до этого я смог бы еще немного постажироваться в пересыльной больнице. А сейчас? Сможет ли Гроссман помочь или только лишний раз напомнит обо мне Кузьмину, вершившему всеми делами в Маглаге? Ведь против него Гроссман бессилен, и вряд ли захочет на этот раз уступить его просьбам Гридасова. Опасения мои сбылись, и в худшем варианте.

44. На пути в тайгу

   В моем изгнанье одиноком
   Брожу с печалию в груди,
   На этом острове далеком
   И жду лишь бедствий впереди.
   Летит на небе мгла тумана,
   Катясь к подножью серых скал,
   Бушуют волны океана,
   И ветер воет, как шакал.
   В. Буренин
   На следующий день, когда мы с Нинашвили были в палате, зашел нарядчик и спросил врача:
   - Павлов у вас в отделении?
   - Да. Он работает фельдшером.
   Больного выписать без разрешения врача нельзя было, но коль скоро я работаю, то дело обстояло проще. И вечером, когда врач ушел домой, а я в палате раздавал лекарства, зашел нарядчик и сказал:
   - Снимай халат, одевайся, пойдешь со мной.
   - Но я без врача не могу. И одежды у меня нет.
   - Это приказ начальника лагеря. Одежду тебе сейчас принесет старший санитар.
   Нарядчик подождал пока я оденусь, отвел меня в барак и запер дверь снаружи. От обитателей барака я узнал, что контингент здесь штрафной и намечен на ближайший этап. В тайге стояли пятидесятиградусные морозы, и в открытой машине до приисков живыми з/к было не довезти. Ждали снижения морозов. Заметив на мне новую одежду, блатные окружили меня, но тут здоровенный парень подошел и приказал:
   - Все по местам!
   Затем, обратившись ко мне, сказал:
   - Снимай-ка валенки! Наденешь мои.
   Валенки у него были неплохие, подшитые, но я медлил.
   - Я ведь и сам могу снять! Босой останешься. Тебе новые валенки ни к чему. А я при первой возможности сбегу из лагеря.
   Поняв, что валенки мне не удержать, я снял их.
   - А ну-ка, мужики, подвиньтесь, пустите пацана! - обратился мой новый знакомый к обитателям одних из нар. - А ты, падло, слезай с нар. Твое место в углу, у параши, - обратился он к одному из них.
   Я улегся на нарах, в надежде, что дальше меня раздевать не будут. Но не успел заснуть, как загремел замок, в камеру вошел нарядчик и крикнул:
   - Павлов! На выход с вещами!
   Я не знал, радоваться мне или огорчаться. Одного меня из штрафного барака вряд ли повезут в тайгу. Вновь обыскав, меня усадили в автобус или, точнее, в крытую машину, переделанную из грузовика, без скамеек. В полумраке я заметил, что в машине уже были заключенные. Передняя часть кузова была отгорожена крепкой стальной решеткой и имела отдельный выход. Здесь сидели два конвоира с автоматами. Вскоре машина выехала с территории Карпункта и направилась на север, как мы узнали позже, - в Сусуман, до которого было около 700 километров. В автобусе было шестнадцать избитых, в синяках зэк* - шестнадцать бандитов из *банды Стального*.
   К тому времени воровской мир поделился на две большие партии - на *честных воров* и на *ссученных*. К *фраерам*, *быдлу* они относились одинаково: за людей не считали, смотрели как на мусор, на сорную траву, на рабочий скот. Но по отношению к лагерному начальству и в тактике разрешения внутриворовских конфликтов у них были разногласия. Старые воры в колымских лагерях не работали и обеспечивали свое лидирующее положение силой, чувствовали себя независимыми от лагерного начальства, относились к нему с презрением, строго выполняли свои обязательства по созданию вольготной и сытой жизни для всего воровского клана. Более тяжелые лагерные условия с конца тридцатых годов, особенно на Колыме, заставили многих воров пересмотреть воровские законы и искать более близких контактов с лагерным начальством, пойти к ним на службу в качестве старост, нарядчиков, бригадиров, и ослабить свои обязательства перед рядовыми членами блатного мира. Заняв главные посты во внутрилагерной администрации, они перестали беспокоиться о шпане, считая, что каждый вор должен обеспечить свое благополучие в лагере сам. Борьба за власть, за чистоту воровских морально-нравственных ценностей привела к непримиримой вражде между честными ворами и суками, к смертельным схваткам за власть в лагерях. Естественно, что лагерное начальство и охрана поддерживали новых блатных - сук, видя в них своих помощников по поддержанию режима в лагере и трудового энтузиазма на производстве. В середине сороковых годов в Находскинской, Магаданской и в Сусуманской пересылках власть была уже в руках сук, в то время, как на многих приисках, в отдельных лагерях и лагпунктах старая воровская идеология еще была сильна, но уже не в том виде, как в старые, добрые для воров, времена. Бандиты Стального, хотя и были сравнительно молоды, придерживались старых традиций. Они считали, что единство воровского сообщества и в новых, более трудных для них условиях может обеспечить всему воровскому клану полную власть в зоне и достойное материальное положение, не кланяясь слишком низко лагерному начальству. Им удалось сохранить верность своим принципам в Находкинской пересылке, убить более дюжины сук на пароходе. Вооруженные переданными с воли ножами и заточками, они совершили нападение на лагерную обслугу Магаданской пересылки. Жестоко расправившись со своими противниками, они на время захватили власть в лагере, установили контроль на кухне и в столовой. Но силы были неравными, и с помощью охраны бандитский мятеж был подавлен, а участники его были жестоко избиты и водворены в карцер. Сейчас их, шестнадцать воров, везли в Сусуман для отправки на штрафной прииск. К ним в автобус, видимо по распоряжению Кузьмина, посадили и меня. Узнав, что я фельдшер, бандиты потребовали от охраны, чтобы я их освидетельствовал, как пострадавших от побоев, и оказал медицинскую помощь.
   - Он такой же штрафник, как и вы! - ответил один из конвоиров.
   Не получив от меня медицинской помощи, воры, в качестве частичной компенсации, отобрали у меня новую телогрейку. В автобусе единомышленники собирались вокруг своего вожака, тихо обсуждая сложившееся положение. За многие годы они впервые потерпели сокрушительное поражение и теперь хотели получить наставления от своего вожака.
   - Убивать каждого, кто хоть слово против скажет! Только так мы сможем сохранить свой авторитет и власть в лагере, - вразумлял их кормчий.
   И братва с облегчением вздохнула, решив, что не все еще потеряно, что они еще смогут потягаться с суками, что есть еще возможность отомстить за нанесенные им обиды, за поруганную честь. Эти гордые *люди* не хотели склонить головы перед вохрой, перед *легавыми*, перед суками, надеясь и впредь оставаться полновластными хозяевами и единственными законодателями лагерной зоны. Но склонить головы им пришлось, и очень низко, а кто не захотел - те попросту лишились их.

45. В Сусуманской пересылке

   Чернее той ночи встает из тумана
   Видением чудным тюрьма.
   Кругом часовые шагают лениво,
   В ночной тишине...
   И. Гольц-Миллер
   На дизельном двигателе машина сравнительно быстро доехала до Сусумана. Остановки были нечастыми и непродолжительными - нас выпускали только на оправку. Рацион, обычный для этапников, состоял из пятисотграммовой хлебной пайки, куска селедки, горсточки сахара и кружки воды. По прибытии машины в Сусуманскую пересылку, так называемую *Малую зону* Сусуманского ОЛПа, местное лагерное начальство и придурки вышли посмотреть на знаменитую банду Стального и ее атамана, и с любопытством рассматривали внешне ничем не примечательных, избитых, с кровоподтеками, синяками, ссадинами и царапинами на лицах *героев*. Меня впустили в общую зону пересылки, а бандитов поместили в изолятор.
   Три недели в январе 1948-го года в окрестностях Сусумана столбик термометра не поднимался выше отметки минус 50 градусов; и заключенных, обычно в открытых машинах, отправляли из пересылки лишь на ближайшие прииски: Новый, Перспективный, Куранах, Беличан, Челбанью и имени Фрунзе, расположенные от Сусумана не далее, чем в 15 - 20 километрах. Зимой *покупатели* с приисков приезжали на пересылку для набора ограниченного контингента специалистов, среди которых почти всегда была профессия фельдшера, которую к этому времени я присвоил себе окончательно. При первой же возможности напросился на *смотрины*. Обязательным условием при этом были целые руки и ноги и неплохое здоровье, чтобы, в случае *туфты*, можно было лжеспециалиста отправить в забой. В первый раз, когда я вызвался на этап и зашел в смотровую комнату, сокрушительным ударом сзади был сбит с ног и полетел, уже без очков, под стол членов комиссии. Раздался хохот, а затем нарядчик сказал:
   - Да это же фельдшер!
   Я бросился спасать свои очки, а сзади подошел ко мне, улыбаясь, какой-то верзила и дружелюбно сказал:
   - Прости, пацан! Я решил, что ты из банды, и хотел достойно поприветствовать.
   Меня внесли в список кандидатов на этап, но ни в этот раз, ни в следующий не вызвали. А в третий раз, когда я снова пытался выгодно подрядиться, нарядчик сказал:
   - Тебя не возьмут. У тебя из Магадана направление на штрафной прииск и, как только морозы спадут, туда и отправим.
   Члены банды Стального тоже имели направления на штрафной прииск, но начальство Заплага решило не посылать всю группу вместе, а рассредоточить по разным приискам, считая, что поодиночке они будут не столь опасны.
   В Сусуманской пересылке скопилось более ста заключенных. Состав их почти каждый день менялся: кто-то прибывал, кого-то отправляли на прииск или оставляли в *Большой зоне* Сусуманского лагеря. Но человек тридцать уже давно находились в бараке - никто их не брал. Это были *подрывники*. Спасаясь от каторжного труда на прииске, они не нашли другого выхода, кроме как подорвать капсюлем себе руку или ногу. Доходяги тысячами погибали от избиения блатными бригадирами и надзирателями, от пуль конвоиров, нередко сами взрывали капсюлем руки и ноги, считая наличие их причиной своих страданий, но почти никто не кончил жизнь самоубийством - на это у них уже не хватало ни воли, ни разума, ни силы. Их кругозор чрезвычайно сузился, и они, все еще цепляясь за жизнь, уже ничего не видели перед собой, кроме еды, тяжелой работы, непродолжительного отдыха. Членовредителей вызывали к уполномоченным, пытаясь узнать, где они достали капсюли. Но на прииске, где ведутся каждый день взрывные работы, достать капсюль было столь же просто, как и пайку хлеба или щепотку махорки, - это было обычным предметом лагерной коммерции. Сначала подрывников судили за членовредительство - контрреволюционный саботаж, ибо какую другую цель мог преследовать подрывник, как не желание уклониться от общественно полезного труда и тем самым ослабить могущество нашей родины. Пользуясь гуманным отношением к человеку в нашей стране - отмену в 1946-м году смертной казни, членовредители вынуждали лагерное начальство бесплатно кормить преступников, инвалидов, дармоедов. Им давали новые лагерные сроки, но воздействия на сознание заключенных это не оказывало, так как они думали только о завтрашнем дне. Их переводили до выздоровления на штрафной паек: трехсотграммовую пайку хлеба, а после выписки из больницы или полустационара пытались как-то трудоустроить, опять же на горных работах. У кого была повреждена нога - сидя, насыпал грунт в бадью или тачку, у кого оторвана кисть руки - в бадьях на плече переносил горную породу или в ведрах воду к проходнушке. Некоторые ухитрялись даже катать тачки, продев культю в петлю, привязанную к ручке тачки. Иногда вдвоем катали одну тачку, используя свои здоровые руки. На некоторых приисках были целые бригады инвалидов. Им значительно снизили нормы выработки и дали возможность питаться не хуже *здоровых* заключенных, работавших в основных бригадах.
   Но это было летом. А сейчас они на пересылке терпеливо ждали отправки в Магадан, а может быть и на материк. Но даже им, перед угрозой тяжкой, физически невыносимой работы на прииске, некоторые непокалеченные заключенные завидовали. Говорили: *Лучше калекой кантоваться в бараке на нарах, чем целым подохнуть в забое*. Членовредители и здесь, на пересылке, получали триста граммов хлеба и жидкую баланду. Даже шлепок кашицы им не полагался. Проглотив свою маленькую порцию, они стояли у котла во время раздачи пищи в надежде получить лишний черпачок оставшейся баланды. Но староста барака Мустафа Карым был неумолим, отгоняя попрошаек от котла:
   - Ты, падло, ногу себе подорвал, чтобы не работать, а теперь жрать просишь?
   - Ты бы сделал то же, если бы был на моем месте, - кто-то ответил.
   - Да я бы сто раз горло перегрыз таким как ты, прежде чем наложил на себя руки!
   Никто не предполагал, что не пройдет и нескольких месяцев и этого здорового самоуверенного зэка привезут на подводе в больницу прииска *Скрытый* со штрафного лагпункта со взорванной им самим ступней, и он будет так же умолять, чтобы ему дали лишний черпак лагерной похлебки.
   Утром, после завтрака всех работоспособных Малой зоны водили в ближайший лес за дровами для пересылки, вохровской казармы, а иногда и для Большой зоны ОЛПа или для больницы Заплага, находившейся в этом же поселке.

46. Колымские рассказы

   Взгляните: на руках моих
   Оков кровавые запястья;
   В темницах душных и сырых,
   Без утешенья, без участья,
   Провел я юности лета;
   Копал я рвы, бряцая цепью,
   Влачил я камни знойной степью,
   За то, что веровал в Христа!
   А. Майков
   Лишних вещей у заключенных, как правило, не было - лишь то, что на них. Никакой обузы. Позвали на этап: встал и пошел. И воровства бояться не приходится, если одежда такова, что никто не позавидует. И конвоирам легче: меньше обыскивать приходится; и начальству проще перебрасывать з/к с лагпункта на лагпункт, если возникнет такая необходимость.
   Когда были свободные места, мы забирались на нары; не было - и на полу устроиться можно. Зимой, чем больше народу в бараке, тем теплее. Почти каждый раз у меня было новое место и новые соседи. Некоторые лежали молча, погрузившись в воспоминания об утраченной куцей, урезанной свободе или в раздумье о завтрашней пайке и предстоящей работе на прииске. Может быть, посчастливится избежать общих работ. Другие делились своими воспоминаниями с соседями, каждый раз добавляя что-нибудь новое. Иногда рассказывали услышанное в камере, на пересылке, на этапе. Лагерные *параши* (легенды) передавались из уст в уста, как по *испорченному телефону*: кто-то недослышал, перепутал, забыл, кто-то исказил, добавив свои выдумки, суждения, оценки услышанного. В результате одно и то же событие излагалось в разных, часто противоречивых, вариантах. Так создавалось лагерное народное творчество. Никто не интересовался истинностью рассказанного; говорили: *Не веришь - прими за сказку!*
   Одним из первых моих соседей был старый священник, прошедший, кажется, все лагеря Советского Союза: Соловки, Беломорканал, Москва-Волжский канал, лесоповалы Карелии, Коми АССР и Сибири, прииски Колымы. Кончалась одна Великая стройка - начиналась другая, кончался один срок - начинался другой. И с каждым годом условия содержания заключенных в лагерях становились все тяжелее и жестче, а силы таяли. Самыми страшными для него были прииски Колымы, особенно, начиная с 1938 года, с периода *гаранинщины*. Казалось, конца этому не будет, и только смерть избавит невольника от тяжкого бремени. Годы шли, здоровье ухудшалось. *Сактированный*, с глубоким атеросклерозом, гипертонией и пороком сердца, с цингой, старик лежал на нарах и мечтал, что его отправят как инвалида на материк, где он пожует витаминную ботву, или какой-нибудь добрый начальник возьмет честного, добросовестного и трудолюбивого работягу к себе в дневальные.
   В другой раз моим соседом оказался бывший царский офицер, адъютант Главнокомандующего войсками Кавказского фронта Великого князя Николая Николаевича (Младшего). После эвакуации весной 1920-го года остатков Белой армии из Новороссийска, он остался в России. Офицера не расстреляли, не посадили в тюрьму, не сослали. Работал счетоводом, бухгалтером в одном из городков на Северном Кавказе, принял жизнь такой, какой она явилась ему; политикой не интересовался. Перед новой войной, когда командный состав Красной Армии сильно поредел из-за интенсивно проводившихся в стране репрессий, вспомнили о его военной специальности; два раза летом он проходил военные сборы, а когда началась Отечественная война, его мобилизовали на фронт в чине капитана. Немного повоевав, после окружения Киевской группировки войск осенью 1941-го года он попал к немцам в плен и около года провел в фашистских концлагерях. Войну считал Советским Союзом проигранной, командование Красной Армией бездарным; и, когда генерал А. А. Власов обратился с призывом к военнопленным вступать в РОА, он одним из первых на него откликнулся. Во власовской армии мало кто стремился к высоким должностям, и бывший капитан быстро дослужился до чина полковника. Но когда после Сталинградской и Курской битв нацисты стали стремительно отступать, оставляя не только советскую территорию, но и все остальные ранее захваченные государства, когда *Drang nach Osten* превратился в **Драп* nach Hause* и поражение фашистов стало очевидным, бывший власовский полковник превратился в беглого военнопленного и даже успел немного повоевать на стороне Красой Армии, скрыв свое пребывание во власовской. После окончания войны и поспешной фильтрации бывших военнопленных, поезда со спецконтингентом под охраной двинулись на восток. Такой контингент, в частности, работал на прииске Стахановце ЗГПУ в Дальстрое. Условия жизни их мало отличались от жизни заключенных - не столь жестким был режим и менее бдительной охрана, но ссыльные были такими же голодными и оборванными, как и заключенные. Большинство ссыльных трудились на общих работах, но капитану повезло - его взяли бухгалтерию. Работа была легкая, но голод донимал его так же, как и прочих ссыльных. Однажды он узнал, что недалеко от конторы прииска электротоком убило лошадь. Ссыльные набросились на нее, как голодные волки. Откуда-то у капитана в руках оказалась жестяная крышка от консервной банки. С остервенением разрезая кожу и мясо лошади, поранив себе руку, вцепился он мертвой хваткой в труп животного; отхватил кусок мяса и тут же стал жадно есть его. К нему подбежал сослуживец по бухгалтерии, выпрашивая кусочек мяса, но бывший капитан оттолкнул его ногой. Тот заплакал. И только после утоления голода, капитану стало стыдно, что не оставил куска своему сослуживцу и товарищу по несчастью.
   По мере разбора дел ссыльных, их либо судили и отправляли в лагеря, либо, не обнаружив за ними большой вины, оставляли в ссылке сроком на шесть лет. Два года проработал бывший капитан в бухгалтерии, надеясь, что его скоро выпустят на волю. Но три месяца назад его арестовали, отвезли в Сусуман и на основании прибывших с материка документов судили за измену Родине. Получив 25 лет и находясь в пересыльном лагере, он уже не надеялся выйти на свободу.
   169
  
  
   121
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"