Петраков Игорь Александрович: другие произведения.

Набоков. Осень жизни.

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Конкурсы романов на Author.Today
Загадка Лукоморья
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Ознакомительный фрагмент моей книги о последних годах жизни великого русского писателя Владимира Набокова.


   Игорь Петраков
  
  
   ВЛАДИМИР НАБОКОВ
   ОСЕНЬ ЖИЗНИ
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Содержание
  
   Предисловие
   Владимир
   Вера
   Дмитрий
   Соня
   Эдмунд
   Лаура
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Предисловие
  
   НАБОКОВ Владимир Владимирович, русский и американский писатель; прозаик, поэт, драматург, литературовед, переводчик.
   В литературной истории 20 в. этот автор занимает уникальное место, и определяется оно в первую очередь его двуязычием. Уроженец России, он пронес память о родине через годы, материализовал ее в десятках произведений самого разного жанра и по праву стал одним из премьеров русской литературной сцены. В то же время Набоков считается классиком новейшей американской прозы, которого называют своим ближайшим предшественником тамошние "шестидесятники" -- К. Воннегут, Дж. Барт, Т. Пинчон и Т. Сазерн. Более того, строго говоря, Набоков как писатель родился по ту сторону Атлантики, в русских же литературных хрониках существует "В. Сирин" -- псевдоним, которым подписаны первые, начала 1920-х годов, поэтические сборники ("Гроздь", "Горний путь") и который сохранился вплоть до конца 1930-х.
   Тем не менее этому художнику-кентавру присуща редкостная творческая цельность, что определяется единством художественной проблематики и внутренней убежденностью в том, что "национальная принадлежность стоящего писателя -- дело второстепенное. Искусство писателя -- вот его подлинный паспорт".
   Набоков родился в семье видного юриста-либерала, потомственного дворянина В. Д. Набокова. Дед писателя, Д. Н. Набоков, занимал пост министра юстиции при Александре II. Мать, Елена Ивановна, происходила из известного рода золотопромышленника-миллионера Рукавишникова. Детство писателя прошло в Петербурге, на лето семья выезжала в собственное небольшое поместье Батово близ Выры. Рядом с Батовом находилось огромное богатое поместь Рождествено, принадлежавшее дяде будущего писателя В. И. Рукавишникову, который завещал его своему племяннику. Эти места в памяти Набокова запечатлелись на всю жизнь. Накануне Октябрьского переворота он успел окончить Тенишевское училище, где отличался не только успехами в учебе, но и в спорте. В 1918 юный Набоков вместе с семьей сначала бежал в Крым, а затем в 1919 эмигрировал из России. Семья Набоковых обосновалась в Берлине, а будущий писатель поступил в Кембриджский университет (знаменитый "Тринити-колледж"), который успешно закончил в 1922. После учебы в Кембридже осел в Берлине (1922-1937). Затем судьба привела его на два года во Францию, а буквально накануне вторжения дивизий гитлеровского вермахта в Париж в 1940 Набоков вместе с женой и маленьким сыном Дмитрием (впоследствии певцом Миланской оперы и энергичным пропагандистом отцовского литературного наследия) пересек Атлантику и почти 20 лет оставался в США, сочетая писательство с преподавательской деятельностью (сначала в одном из колледжей, затем в крупном университете США -- Корнелльском, где читал курсы русской и мировой литературы). В 1945 Набоков получил американское гражданство. Здесь же он сделал себе достойное имя как энтомолог -- интерес к бабочкам, пробудившийся еще в юные годы, развился не только в страсть любителя, но и в профессиональное занятие.
   В 1959 Набоков возвратился в Европу и поселился в Швейцарии, где провел оставшиеся ему годы. Путь, в общем, характерный (хотя и с неповторимыми вариациями) для русского писателя-эмигранта. Схожий путь проделали многие, включая, например, известного поэта и критика Г. В. Адамовича, бескомпромиссного критика Набокова, пародийно изображенного им во многих сочинениях, а также Н. Н. Берберову, напротив, всегдашнюю его поклонницу. Тем не менее в кругу берлинской, а затем парижской литературной диаспоры Набоков сразу же занял совершенно особое положение. Его Россия не похожа на Россию Бунина, Куприна, И. С. Шмелева ,Б. К. Зайцева. В ней нет места узнаваемому городу и узнаваемой деревне, нет персонажей, которых можно было бы назвать русскими типами, нет сколько-нибудь непосредственного отображения катаклизмов, потрясших национальную историю минувшего столетия. Россия Набокова или, точнее, Россия Сирина (одно из значений этого слова, по Далю, -- райская птица русского лубка) -- это образ утраченного детства, то есть невинности и гармонии, это "знак, зов, вопрос, брошенный в небо и получающий вдруг самоцветный, восхитительный ответ". Так сказано в "Машеньке" (1926) -- романе, принесшем автору первую известность, и далее эта метафора, принимая разнообразные стилистические формы, пройдет через все творчество писателя, вплоть до последней его большой книги на русском языке -- автобиографии "Другие берега". Россия Набокова -- это также безукоризненно-индивидуальный язык, который он считал главным своим достоянием. "Когда в 1940 году, -- говорится в предисловии к "Другим берегам", -- я решил перейти на английский, беда моя заключалась в том, что перед этим, в течение пятнадцати с лишком лет, я писал по-русски, и за эти годы наложил собственный отпечаток на свое орудие, на своего посредника. Переходя на другой язык, я отказывался таким образом не от языка Аввакума, Пушкина, Толстого или Иванова, или русской публицистики, -- словом, не от общего языка, а от индивидуального, кровного наречия". Наконец, Россия Набокова -- это классическая русская литература. Запад обязан ему переводами на английский (отчасти и на французский, которым автор тоже владел в совершенстве) Пушкина, Лермонтова, Тютчева, "Слова о полку Игореве".
   Вместе с метафорическим образом России как утраченного рая через все книги Набокова проходит одна экзистенциальная тема, одна ключевая оппозиция: противостояние творческой, то есть независимой, личности любым попыткам покушения на свою свободу. Она определяет строение и звучание таких романов, как "Защита Лужина" (1929), "Отчаяние" (1936), "Дар" (1937).
   Больше всего на свете Набоков ненавидел, ненавидел остро и изощренно то, что он называл "пошлостью", вкладывая в это понятие чрезвычайно просторное содержание. Пошлость в наиболее элементарном виде -- это буржуазность, только не в марксистском, как неустанно напоминал Набоков, а во флоберовском смысле, например, "гитарист-мексиканец стоит с гитарой по колено в пруду в розовых шелковых панталонах, на поверхности покачиваются головки лилий, он поет серенаду, а его возлюбленная стоит на балконе, дело происходит в полночь, и лепестки лилий опадают". Пошлость -- это покушение морали, философии, истории на суверенные границы искусства. Вот почему Набоков так агрессивно атаковал Томаса Манна, Андре Мальро и даже Достоевского, так презрительно отвергал распространенное суждение о Гоголе как о разоблачителе социальных пороков и сострадателе "маленького человека". "Его произведения, как и всякая великая литература, -- это феномен языка, а не идей". Пошлость -- это требования гражданственности в литературе. Как художник, как филолог-литературовед, как университетский профессор Набоков находился в состоянии перманентной войны с традицией революционно-демократической критики в России.
   Наиболее острую форму она приняла в романе "Дар", одна из пяти глав которого представляет собой сочиненную героем художественную биографию Чернышевского. На ту же тему Набоков высказался во вступительной лекции к корнеллскому курсу русской литературы и предисловии к русскоязычному переводу романа "Лолита": "Я не читаю и не произвожу дидактической беллетристики... Для меня рассказ или роман существует, только поскольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением... Все остальное это либо журналистская дребедень, либо, так сказать, Литература Больших Идей, которая, впрочем, часто ничем не отличается от дребедени обычной, но зато подается в виде громадных гипсовых кубов, которые со всеми предосторожностями переносятся из века в век, пока не явится смельчак и хорошенько не трахнет по Бальзаку, Горькому и Томасу Манну".
   Наконец, пошлость -- это тоталитарные режимы, прежде всего сталинский и гитлеровский, кривозеркальное отражение которых явлено в романах "Приглашение на казнь" (1938), "Под знаком незаконнорожденных" (в английском оригинале -- "Bend Sinister"), рассказах "Королек" (1933), "Истребление тиранов" (1936), "Озеро, облако, башня" (1937), пьесе "Изобретение Вальса" (1938) и ряде других произведений. Конфликт в них также решается экзистенциально, то есть в плане противостояния личной свободы внешнему насилию, отчего Набоков всегда возражал против сравнения их со слишком актуальными (публицистическими, по его мнению) антиутопиями Оруэлла, соглашаясь признать некоторые переклички с Францем Кафкой.
   Противоположный полюс художественного мира Набокова -- творческий дар и его носитель -- художник, будь он поэтом, как Федор Годунов-Чердынцев ("Дар"), шахматистом, как Александр Лужин ("Защита Лужина"), человеком без профессии и биографии, но человеком непроницаемым, то есть самодостаточным в мире, где тайна преследуется по закону (Цинциннат Ц. из "Приглашения на казнь").
   Центральные темы и общие эстетические основания творчества В. Сирина нашли продолжение и развитие в англоязычном творчестве Набокова.
   В известном смысле язык, виртуозный и неповторимый, является не только "орудием и посредником", но и героем всех его книг. Набокова нередко сравнивали с Джозефом Конрадом, который также стал классиком литературы на языке, не являющемся для него родным изначально (по национальности Конрад -- поляк), но автора "Лолиты" такое сравнение коробило. Конрад, говорил он, лучше меня умеет обращаться с "готовым английским, но ему недоступна моя словесная эквилибристика".
   Равным образом в главных "американских" произведениях Набокова -- романах "Истинная жизнь Себастьяна Найта" (1941), "Под знаком незаконнорожденных" (1944), "Бледный огонь" (1962), юмористической повести "Пнин" (1957), своеобразной мемуарной трилогии ("Убедительное свидетельство", 1951, "Другие берега", 1954, "Память, говори", 1966) -- всегда более или менее определенно противопоставлены искусство как подлинная реальность и "действительность" как угрюмое здравомыслие, как реальность мнимая или все та же пошлость во всех ее многоликих формах, от невинно-комических до казарменно-разрушительных.
   Особое место в этом ряду занимает "Лолита" (1955) -- единственный из романов Набокова, переведенный на русский самим автором.
   Эта книга принесла ему всесветную известность скандального, правда, толка, что и неудивительно: сюжетную ее основу образовала любовная история господина вполне зрелых лет и двенадцатилетней девочки-нимфетки. Но сюжет -- лишь обрамление неизбывной экзистенциальной тоски. Резкое своеобразие романа заключается не в обилии скабрезных сцен (их не так много на самом деле, на что счел необходимым обратить внимание сам автор, объясняясь с "читателями-туристами" в послесловии к русскому изданию романа), а в откровенном сдвиге пропорций. Если в прежних книгах человеческий дар и бездарная пошлость четко разведены по полюсам, то здесь краски сгущаются. Заглавная героиня -- воплощенная вульгарность, это к ней "обращались рекламы, это она была идеальным потребителем, субъектом и объектом каждого подлого плаката". Но в ней же, Лолите, "чуется неизъяснимая, непорочная нежность, проступающая сквозь мускус и мерзость, сквозь смрад и смерть". Как ни странно, при всей застарелой нелюбви Набокова к Достоевскому за развращенной нимфеткой невидимо встают и Матреша из "Исповеди Николая Ставрогина" в "Бесах", и Сонечка Мармеладова из "Преступления и наказания".
   Именно "Лолита", пусть и в эпатирующей форме, позволяет восстановить набоковский художественный мир во всей его подлинности, отказавшись от поверхностных, но весьма распространенных суждений.
   Суть их сводится к тому, что Набоков -- писатель для писателей, творчество его -- литература литературы, гигантская библиотека, на полках которой стоят без всякого порядка сочинения авторов разных эпох и народов. На страницах его книг звучит неумолчная перекличка Шекспира и Толстого, Шиллера и Колриджа, Эдгара По и Бодлера, Данте и Готорна, Чехова и Рембо -- ряд великих имен можно продолжать бесконечно. Особое место занимает Пушкин -- эталонная, в глазах Набокова, величина, недаром он десять лет потратил на английский перевод "Евгения Онегина", вызвавший, кстати, большой переполох в академических, да и читательских кругах. Стремясь к максимальной точности, Набоков переложил роман прозой и сопроводил его гигантским по объему комментарием.
   Последнее крупное произведение Набокова, роман "Радости страсти" (1969) -- это вообще, пользуясь постструктуралистской терминологией, интертекст, смешение самых разнообразных стилистических традиций, встреча самых различных авторов. Его справедливо считают введением в постмодернистскую литературу с ее сильно выраженным пародийным началом и амальгамой жанров -- от высоких до низких, на уровне масс-культуры.
   Тем не менее роль виртуоза-фокусника, любителя "крестословиц" и анаграмм, роль ученого архивариуса Набокову явно тесна. Ненавистник гражданственности и любитель словесной игры, вдохновенный артист, с подозрением относящийся к метафизике и морали, он в то же время никогда не замыкается рамками чистого слова. В его романах, рассказах, стихах трудно и даже невозможно обнаружить отражение актуальных событий современности, но в них всегда угадывается то, что сам он называл "потусторонностью", то есть запредельный мир истины.
   Недаром в том же послесловии к "Лолите" автор, оставив привычную сдержанность, пишет, что литература -- это "особое состояние, при котором чувствуешь себя -- как-то, где-то, чем-то -- связанным с другими формами бытия, где искусство (т. е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма".
   Н. А. Анастасьев
  
  
  
  
  
  
  
   Владимир
  
   Уже в в 1962 году В.В. Набоков с женой В.Е. Слоним поселились в городе Монтре на берегу Женевского озера в отеле "Палас". Здесь писатель прожил последние годы жизни.
   Набоков снимал девять номеров на шестом этаже ( 60 - 69 ). И сейчас туристы могут осмотреть ту часть коридора, где располагаются эти комнаты.
   Другие авторы утверждают, что Набоков снимал только номер 64.
   "В Швейцарию Владимир и Вера Набоковы попадают летом 1961-го и останавливаются в Монтрё в отеле "Бельмон" (Hotel Belmont). Уже в начале октября они вернутся сюда во второй раз -- чтобы провести зиму, но останутся навсегда. На этот раз их пристанищем станет фешенебельный "Монтрё-Палас" (Montreux Palace), популярный среди русской аристократии и богемы. Здесь супруги проживут следующие семнадцать лет. Их постоянной резиденцией будет номер "64" - шестикомнатный люкс на последнем этаже строго корпуса с окнами на озеро и Нейские скалы, впоследствии ставших любимым местом прогулок писателя".
   А вот как описана писательская работа Набокова в Монтре. "Следуя строгому распорядку, каждый день с раннего утра он приступает к работе. Перед конторкой в своем кабинете или в саду отеля он проводит по много часов, исписывая текстом маленькие карточки, которые затем аккуратно сортируются по обувным коробкам и перепечатываются постоянно находящейся при нем машинисткой".
   Кроме того, "за годы, проведенные в Монтрё, Набоков почти ни с кем не общается, ограничиваясь, по его собственному замечанию, обществом уток Женевского озера, героев романов и наезжающей в гости сестры".
   Свой распорядок дня он охарактеризовал так: "Зимой просыпаюсь около семи: будильником мне служит альпийская клушица - большая блестящая чёрная птица с большим жёлтым клювом, - она навещает балкон и очень мелодично кудахчет. Некоторое время я лежу в постели, припоминая и планируя дела. Часов в восемь - бритьё, завтрак, тронная медитация и ванна - в таком порядке. Потом я до второго завтрака работаю в кабинете, прерываясь ради недолгой прогулки с женой вдоль озера: Примерно в час - второй завтрак, а к половине второго я вновь за письменным столом и работаю без перерыва до половины седьмого. Затем поход к газетному киоску за английскими газетами, а в семь обед. После обеда никакой работы. И около девяти в постель. До половины двенадцатого я читаю, потом до часу ночи сражаюсь с бессонницей"
   Попробуем посмотреть, где именно проходила осень жизни замечательного русского писателя.
   Вот пространная цитата из "Википедии":
   "Монтрё (фр. Montreux) -- город на западе Швейцарии, во франкоязычном кантоне Во. Курортный город на так называемой Швейцарской Ривьере со множеством отелей. Знаменит своим джазовым фестивалем, который проводится с 1967 года и проходит каждый год в начале июля.
   Монтрё расположен на берегу Женевского озера, между Лозанной и Вильнёвом, в центре традиционного винодельческого региона. Климат мягкий, в силу близкого расположения Женевского озера с одной стороны и Альп с другой.
   Монтрё был небольшим посёлком рыбаков и виноделов. С XIX века Монтрё становится одним из первых курортных мест Европы. Аристократы многих стран Европы приезжали в Монтрё для прохождения популярного в те времена курса лечения, называемого "виноградным".
   В 1904 году в Монтрё был открыт люкс отель "Монтрё-Палас", который до сих пор остаётся одним из самых популярных отелей Швейцарской ривьеры.
   Женевское озеро или Леман (фр. Lac Leman, Le Leman, Lac de Geneve) -- самое большое озеро Альп и второе по величине (вслед за Балатоном) пресноводное озеро Центральной Европы".
   Здесь же помещена заметка о том, что Владимир Набоков жил в Монтре, начиная с 1960 года, а с 1964 года снимал номер в "Монтре-палас".
   Именно на берегах Женевского озера происходила часть действия романа "Прощай, оружие!" Хемингуэя. Романа, который имел весьма драматичный финал.
   В Швейцарских Альпах происходила часть действия юмористической повести Джерома К. Джерома "Трое на четырех колесах", продолжения легендарной повести "Трое в одной лодке, не считая собаки".
   Ольга Саркисова так написала о Монтре:
  
   Швейцария! Страна чудес!
   Край гор, озер, прекрасный лес!
   Желанней нет куска земли-
   природа с вами здесь на - ВЫ
  
   Набоков... - Одиссеем стал,
   так много он объездил стран,
   Приют последний здесь нашел,
   изгоем он в Монтре пришел...
  
   ***
   Сижу у озера в Монтре...
   смотрю Набокову в окно...
   отель, он на втором живет...
   и по утрам там кофе пьет...
  
   Пред домом в парке он сидит,
   с Верой о книгах говорит.
   Сирень персидская цветет,
   при их - то климате, - весь год!
  
   Все музы для него- друзья,
   обласкан был,- его стезя...
   звенит хрустальная строка,
   запойна творчеством душа...
  
   Считал себя поэтом он...
   А в прозе? Тоже гегемон!
   Ловил он бабочек, жуков...
   знал много разных языков...
  
   Здесь указано почему-то, что Набоков жил на втором этаже. Оставим это лирическое отступление на совести автора.
   А в от что написал Дм. Галковский о своем визите в Монтре:
   "В Монтрё наша гостиница была рядом с гостиницей Набокова - Монтрё-Паласом. Это два жёлтых здания справа в стиле модерн. Зеленый квадратик слева - небольшой скверик, где стоит памятник работы скульптора Рукавишникова, его дальнего родственника.
   Палас стоит на самом берегу Женевского озера-моря, а наша гостиница - ещё ближе, почти в воде. На фото не получилась панорама. Если посмотреть чуть левее, то открывается вот такой вид..
   Монтрё считается джазовой столицей Европы, там проходят знаменитые фестивали. Первое что мы увидели в фойе гостиницы - маленького китайского мальчика, игравшего что-то академическое на рояле, в окружении сверстников. Видимо был какой-то конкурс.
   Поэтому Набоков сидит в окружении памятников неграм-джазистам и выглядит всё это довольно комично. Или символично. Набоков от них брезгливо отворачивается.
  
   0x01 graphic
  
   Набокова принято считать аристократом, это не совсем так. Его мать была из семьи старообрядцев, то есть брак родителей походил на брак английского лорда и дочки гонконгского/голкондского купца. В эмиграции ситуация была отполирована до блеска самим фактом эмиграции, а также блестящей женитьбой на невозможной "Слоним". Это уже человек в белой рубашке и галстуке поехал на слоне через тропический лес: жара, лианы, вопли мартышек, круги пота подмышками.
   Тут можно вспомнить судьбу "евразийца" Блейка-Оруэлла, бывшего бирманского полицейского. Аристократическая поза, принятая Набоковым, неубедительна и даже мало понятна. Вообще-то аристократы никаких поз не принимают. До такой степени, что люди двумя-тремя классами ниже могут принять эту "социальную естественность" за хамство. Набоков всю жизнь прожил на герценовской фальшивой ноте обиженного фальшивого аристократа и это делает его личную биографию малоинтересной для литературоведческого анализа.
   Странным образом вроде бы фактурная, вроде бы парадоксальная, вроде бы где-то даже загадочная жизнь Набокова оказывается жизнью убежденного рантье и филистера. Не было в его личной жизни ни трагического одиночества, ни судьбы изгнанника, ни даже плохого или истеричного характера (не говоря уже об интересных патологиях). Жил человек в свое удовольствие, аккуратно потреблял мещанские радости и посмеивался. Все остальное - в книгах, действительно великих и осенённых таинственным хитросплетением смыслов.
   В какой степени это была сознательная жизненная позиция? Думаю в гораздо большей, чем это можно себе представить. Дураком Владимир Владимирович конечно не был. "Прости господи глуповат" был Бунин.
   Набоковская жизнь в Монтрё это итог карьеры процветающего буржуа. Опять же ловко вывернутая как продолжение судьбы изгнанника, будто бы из чувства нансеновского протеста решившего до конца дней жить в гостинице. В нескольких номерах люкса на всём готовом с прислугой и секретарями. На фешенебельном курорте. И так 17 лет.
   Настоящим аристократом был вышеупомянутый Толстой. Уж этот никогда бы не стал писать политкорректную (для русского генетического изгоя) "Лолиту", а главное сказал бы западным послевоенным людям всё, что он о них думает. Мало бы не показалось. От его антишексипировских филиппик англичан до сих пор корчит до немоты. Показал бы Лев Николаевич и футбол, и бокс, и хоккей с шайбой. И энтомологию. Втрамбовал бы бредбериевских бабочек в грунт штучек так двести. Запомнили бы тульского лорда надолго.
   Монтрё город вытянутый вдоль побережья в несколько ярусов. На верхнем ярусе прямо над гостиницей, где жил Набоков, находится кладбище.. Мы поднимались туда по серпантину, оказалось минут сорок. А обратно нашли вертикальный спуск по лестницам и мостикам и получилось минут 10".
   Под стеклом в квартире Дмитрия Набокова в Монтре хранится листок, расписанный почерком Владимира Набокова. Распорядок дня: полпятого утра он просыпался, подхватывался и принимался сочинять, писал часа три, потом - часовой перерыв на завтрак, умыться и свежую газету. В пол одиннадцатого уходил на прогулку до второго завтрака с позволительным бокалом Бордо. До трех часов - сиеста, и до шести вновь подъем, работа, ответить на письма и первая обязательная кружка пива. В семь вечера второе пиво, обсуждение новостей, разговоры и, наконец, в постель и почитать книгу до пол одиннадцатого...
  
   0x01 graphic
В интервью 1975 года Набоков посвятил своего интервьюера в детали своего вечернего досуга в Монтре:
  
   В интервью Джеральду Кларку годом раньше Набоков говорит: "Первую фразу я сочиняю, стоя под утренним душем". В 1973 году на вопрос любопытного интальянца Набоков отвечал так:
  
   0x01 graphic
  
   Еще в первом в жизни интервью он рассказал о технике своей писательской работы: "В том, что я пишу, главную роль играет настроение - все, что от чистого разума, отступает на второй план. Замысел моего романа возникает неожиданно, рождается в одну минуту... Остается только проявить зафиксированную где-то в глубине пластинку. Уже все есть, все основные элементы: нужно только написать сам роман, проделать тяжелую техническую работу... Иногда пишу запоем по 12 часов подряд, - я болен при этом и очень плохо себя чувствую. А иногда приходиться переписывать и переделывать - есть рассказы, над которыми я работал по два месяца. И потом много времени отнимают мелочи, детали обработки: какой-нибудь пейзаж, цвет трамваев в провинциальном городке, куда попал мой герой... Иногда приходится переделывать и переписывать каждое слово. Только в этой области я не ленив и терпелив".
   "Зимой просыпаюсь около семи: будильником мне служит альпийская клушица - большая блестящая черная птица с большим желтым клювом, - она навещает балкон и очень мелодично кудахчет. Некоторое время я лежу в постели, припоминая и планируя дела. Часов в восемь - бритье, завтрак, тронная медитация и ванна - в таком порядке. Потом я до второго завтрака работаю в кабинете, прерываясь ради недолгой прогулки с женой вдоль озера... Примерно в час - второй завтрак, а к половине второго я вновь за письменным столом и работаю без перерыва до половины седьмого. Затем поход к газетному киоску за английскими газетами, а в семь обед. После обеда никакой работы. И около девяти в постель. До половины двенадцатого я читаю, потом до часу ночи сражаюсь с бессонницей".
   "Мы живем в Монтре уже несколько лет,- рассказывает Владимир Набоков в интервью Пьеру Домергу, - Моя жизнь здесь очень размеренна и все же не лишена переживаний. Могу представить вам план моего дня. Я встаю рано, около семи часов утра, проглатываю фруктовый сок, облачаюсь в свою домашнюю рясу и становлюсь за аналоем писать. Виктор Гюго и Флобер тоже писали стоя... Поработав час или два, я съедаю очень скромный завтрак, тарелку корнфлекса, чашку кофе без сахара... после чего вновь устраиваюсь за моим пюпитром. Около одиннадцати я бреюсь и принимаю ванну. Мы часто обедаем в городе. В два часа работа возобновляется, но, как правило, после полудня я покидаю конторку и погружаюсь в кресло с моими карточками" / 96, 58 /.
   О распорядке жизни Набокова в Монтре пишет Игорь .. Свинаренко -
   "Зачем он тут поселился, почему он тут жил?
   Это все семейные дела, это трогательно: в Италии учился сын (на оперного певца), хотелось к нему поближе. Дмитрий Набоков мне рассказывал про отца:
   - Он был очень чувствителен к живописи, к природе, к красоте натуры. А тут из его окна открывался дивный вид с отражением гор, который каждый день менялся. Кроме того, поблизости чудные горы с бабочками. И, главное, ему удавалось спокойно и хорошо писать.
   Правда, это было дорогое удовольствие:
   - На деньги, что он потратил на "Монтре-Палас" за все годы, можно было купить замок. Но не в этом дело, а дело в удобстве. В удобстве не иметь ответственности, забот, слуг...
   Это, конечно, было разительным контрастом с нищенской эмигрантской юностью в Европе. Дмитрий хорошо помнит, как его отец тогда запирался в совмещенном санузле бедной съемной квартирки и там сочинял свои великие произведения - сидя на биде.
   На старости лет Бог послал ему этаж в дорогом отеле, с дорогим пейзажем, бесплатно видным из окна всегда... Он тут рассматривал виды, сочиняя тексты с раннего утра. Можете себе представить: в полпятого утра человек подхватывался и кидался работать. Он прямо в постели начинал сочинять! И так часа три он писал, а после перерыв на часик - бритье, завтрак, Journal de Geneve.
   И опять за сочинительство
   Сочинял он по-разному - сначала стоя за конторкой, потом, уставши, сидя, а как откроется второе дыхание - опять в полный рост. А в 10.30 на прогулку. После нее второй завтрак, за которым доводилось ему принять и Bordeaux.
   А там и час дня: самое время для сиесты. С трех до шести - еще один подъем, с перерывами на просмотр почты и на первое пиво. За которым в 19.00 неукоснительно следовало второе пиво. Ну и беседы, игры, обмен впечатлениями насчет прошедшего дня, далее в постель, в которой писатель любил еще читать до половины одиннадцатого.
   Этот распорядок дня я списал с текста, собственноручно составленного Владимиром Набоковым. Как и положено ценному документу, он под стеклом вывешен в квартире Дмитрия Набокова в Монтре. Смысл этой бумаги был такой: Вера Набокова как-то улетела в Америку к больной родственнице, и для временного ведения хозяйства в отель была поселена сестра писателя. Так это все для того, чтобы она ориентировалась в жизни.
   А в ресторан он редко спускался, ну разве когда гости приедут. За обедом, бывало, чуть примет белого местного вина, допустим Dole, - его и сейчас можно заказывать. Брали на обед обычно курицу, или гуся, или утку, куда реже бифштекс. Любил он здешнюю рыбу из озера. Ризотто он также уважал.
   А без гостей - так обедали наверху у себя. Что подавали? Простые вещи: суп, второе, компот. Так мне описывала типовое меню будничного обеда сестра писателя Елена Сикорская, когда мы с ней встречались в Женеве".
   Владимир Набоков, по словам Свинаренко, арендовал целых восемь гостиничных номеров. В одном из них жила его машинистка.
   "Жаклин Кайе. Представьте, он ее переманил у пятизвездного отеля! Там платили 18 франков в час, а наш Набоков дал 30 и вопрос сразу решил. Она печатала письма, которые ей диктовала мадам (так она называет Веру Набокову), и еще романы.
   - Месье их писал карандашом на карточках вроде почтовых. Они были сложены в коробки из-под обуви, - рассказывает слабым голосом мадам Кайе. Ей 85, она подустала от жизни и на встречу опоздала на час - но ведь пришла же! Какая молодчина эта бабушка, какой у нее задушевный беззлобный голос, какая благородная у нее старость!
   - Сначала я печатала одну копию, он еще правил, редактировал, а после я еще печатала, несколько раз - ну не десять, нет, но четыре-пять - это точно.
   На лето Набоковы уезжали в горы, куда-нибудь в Давос. Господи, это ж все равно что жить в Сочи, а в отпуск в Ялту тащиться. И брали с собой секретаршу!
   - Жаклин, скажите, он был тут счастлив?
   - О, да. Он, конечно, потерял родину, он много потерял. Но он был счастлив с мадам. И у него ведь была слава!
   Жаклин жалеет только об одном:
   - Моя пишущая машинка, на которой я работала для месье! Я бы очень хотела получить ее обратно! Но мне не отдают. На ней теперь работает мадам Беатрис, секретарша Димитри (она имеет в виду Дмитрия Набокова)"
   "Как видите, из набоковского номера даже музея не сделали! - продолжает свой рассказ Свинаренко, - Разве что весь этаж провозглашен мемориальным и официально именуется "Набоковский". В коридоре фотокарточки: писатель с набыченным лицом, в шортах, в гольфах, стоит облокотившись на рояль, на котором еще уместился огромный букет в вазе. Тут сразу много пролетает перед нашим мысленным взором - и известная его любовь к теннису, и менее знаменитая ненависть к музыке...
   Вот еще фото: он все в тех же шортах, с раскинутыми для объятия руками - как будто рыбацким жестом показывает пойманную рыбу. А вот, внимание, исторический, знаковый кадр! Над шахматной доской. Крупный план, легко все рассмотреть. У него очень западное лицо - такое умиротворенное, ни тени вечного русского вопроса на нем, ни мысли единой о кризисе, плевать на все...
   Рядом с ним жена, Вера, - эффектная блондинка.
   Вот так и надо устраиваться в жизни! Чтоб в молодости - скитания, революции, утрата имений и особняков, и любовь... романтика, как будто взятая из дешевого дамского романа. А после покой, райский климат еще при жизни, легкость и прозрачность, прогулки по набережной тихого чистого озера, тихое увядание в пятизвездочном отеле".
   Но в Монтре Набоков отнюдь не был изолирован от других. "В 1967 году Набоков получил первое письмо из Советского Союза. Оно было послано 25-летним Александром Горяниным на адрес нью-йоркского издательства и поразило писателя. Это было письмо ЧИТАТЕЛЯ -- о "Даре"... Несколько писем позже переслало радио "Свобода". С 1969 года ездила в Ленинград как турист Елена Владимировна, сестра Набокова. В 1977 году с Набоковым встретилась Бэлла Ахмадулина. Сергей Ильин, Горянин, Михаил Мейлах переводили его романы с английского без надежды опубликовать.
   1974 год -- пик политической активности Набокова. В мае 1974 года он публикует воззвание в защиту Владимира Буковского. В декабре по просьбе Карла Проффера посылает телеграмму в Ленинградское отделение Союза писателей в защиту Владимира Марамзина. Осенью впервые встречается с уехавшими из Советского Союза Виктором Некрасовым и Владимиром Максимовым. 6 октября этого же года по недоразумению произошла его историческая "невстреча" с Солженицыным, обратившимся в 1972 году в Нобелевский комитет с просьбой о рассмотрении кандидатуры Набокова. "Ждали Солженицына. Перелистав "Архипелаг ГУЛАГ", Набоков отметил в дневнике, что с художественной стороны это уровень журналистики, но автор не лишен дарований пламенного оратора и необходимо отдать должное его исторической прозорливости".
   Все 1970-е годы Набоковы систематически посылали деньги диссидентам и их семьям через Профферов. Особенно пронзительно последнее письмо Веры Набоковой, предлагающей Профферам взять одежду.. мужа для диссидентов".
   Таким образом, семидесятые годы становятся своеобразной вехой возвращения писателя на Родину, временем контактов с русскими писателями и поэтами. Такое "замыкание" круга явно понравилось бы самому Набокову ( смотри его рассказ "Круг" ).
   Еще одна деталь, которую подметила Л. Калюжная - в Советский Союз книги Набокова начали пробираться поодиночке тайными тропами где-то в семидесятых годах. "А уже в начале восьмидесятых контрабандный Набоков издательства "Ardis" (наряду с не менее контрабандным Венедиктом Ерофеевым -- "Москва -- Петушки" издательства "YMCA-Press") стал настольной книгой каждого уважающего себя студента Литературного института имени А. М. Горького".
   И в это же время на вопрос корреспондента Би-би-си, вернется ли он когда-нибудь в Россию, Набоков отвечал: "Я никогда не вернусь, по той причине, что вся та Россия, которая нужна мне, всегда со мной: литература, язык и мое собственное русское детство. Я никогда не вернусь... Не думаю, чтоб там знали мои произведения..." "А ведь он ошибается", - замечает исследовательница.
   Рассуждая об "осени жизни" выдающегося русского писателя, нельзя обойти молчанием тему болезней, которые по-разному преследовали его в эти годы. Еще в пятидесятые Набоков не отличался олимпийским здоровьем. Об этом свидетельствуют его письма Эдмунду Уилсону ( смотри книгу "Дорогой Пончик. Дорогой Володя" ).
  
   В 1944 году Набоков оказался в больнице, о чем подробно поведал Эдмунду Уилсону, в письме от 9 июня: "В день высадки некие бациллы по ошибке приняли мои внутренности за береговой плацдарм. Я пообедал виргинской ветчиной .. и в состоянии высшего блаженства исследовал гениталии особей из Хавила, ок. Керн, Калиф., в музее, когда вдруг почувствовал странный прилив тошноты. Обрати внимание, что до этой минуты я чувствовал себя превосходно и даже захватил с собой теннисную ракетку, чтобы поиграть с мои другом Кларком. Внезапно, как я уже сказал, из желудка с ужасающим звуком поднялась волна. Я сумел добраться до выхода из музея, но не успел я достичь лужайки - моей вожделенной цели, как из меня прямо на ступеньки ударил вниз фонтан из кусочков ветчины, шпината и картофельного пюре.. Меня скрутили мучительные судороги, и мне едва хватило сил доплестись до туалета, где из другого отверстия моего тела хлынул поток бурой крови.. Я оставил в кабинете Кларка записку о том, что теннис отменяется. После чего, через каждые три шага извергая рвотные массы, я, шатаясь, побрел домой - изрядно забавляя прохожих, полагавших, что я слишком бурно отпраздновал высадку союзников".
   Затем писатель оказывается в Кембриджской городской больнице. "Вскоре я сидел на жестком стуле в отвратительной комнате, а рядом на столе орал негритенок.. Молоденький студент-медик ( проучившийся всего три месяца ) решил прибегнуть к идиотической средневековой процедуре - накачиванию воздуха в мой желудок с помощью вставленной в нос резиновой трубки.. трубку засунуть не удалось. Когда я убедился в полной профессиональной непригодности незадачливого юноши, я гастоятельно попросил миссис Карпович увезти меня - куда угодно - и даже подписал бумагу о том, что отказываюсь от медицинской помощи. После этого я пережил сильнейший приступ рвоты и прочего - самое смешное, что в ватерклозете невозможно делать два дела одновременно, поэтому я постоянно вертелся, постреливая из разных отверстий".
   Затем Набоков был перевезен в больницу "Маунт-Оберн" в Кембридже, в полуотдельную палату. "Вторым полу- был старик, умиравший от острого сердечного приступа ( я провел безсонную ночь, слушая его стоны и вздохи, - он .. перед рассветом со словами, обращенными к некоему Генри: "Мой мальчик, со мной так нельзя. Со мной надо по-хорошему" и т.д. - все очень интересно и полезно для меня ). В вену мне ввели две или три кварты физиологического раствора, и с этой иглой в руке ч пролежал всю ночь и почти весь вчерашний день. Врач сказал, что у меня пишевое отравление и "hemor collitis". В это же время Дмитрия оперировали в Н.-И., и, так как я просил Веру тотчас сообщить мне об этом, оставалось только гадать, что она подумает, не заставши меня дома.. Вчера днем, после тех инъекций, врач нашел меня в хорошем состоянии, и я ему сказал, что проголодался. В пять часов мне принесли ужин: стакан ананасового сока, густой суп risotto и бекон ( бекон! ) и консервированные груши, плававшие в консервированном соке. Вот тебе еще одна грань американской ( на сей раз больничной ) эффективности - и хотя у меня возникло ощущение, что это самая неподходящая еда для человека, который накануне чуть не .. от отравления - я был такой голодный, что все это съел. Тем временем меня перевели ( несмотря на мои протесты ) в общую палату, где радио безостановочно потчевало меня популярной музыкой, рекламой сигарет ( интимным, задушевным тоном ) и остротами, - пока наконец в 10 вечера я не возопил, к вящему раздражению и удивлению медперсонала и пациентов, чтоб медсестра выключила эту мерзость. Любопытная деталь американской жизни - на самом деле никто не слушает радио, все разговаривают.. гогочут, флиртуют с ( весьма симпатичными ) сестричками - и так весь день.. Нынче утром ( четверг, 8 - е ) я ощутил себя совершенно здоровым - хорошо позавтракал ( яйцо было, разумеется, сваренным вкрутую ) и предпринял попытку принять ванну, но был пойман в коридоре и водворен обратно в постель. Сейчас меня вывезли в больничном кресле на крыльцо, где я могу покурить и порадоваться своему воскресенiю из мертвыхъ".
  
   В письме от 29 июня ( ! ) 1944 года Набоков жаловался Эдмунду Уилсону на простуду - "Сильнейшая простуда, которую я подхватил, пока мы ждали такси возле Южного вокзала ( а теперь сразившая и Веру с Дмитрием ) отлучила меня от моих насекомых" ( Набоков серьезно занимался изучением бабочек и даже открыл несколько видов! )
   В феврале сорок пятого - на межреберную невралгию. "Дорогой Пончик, мы провели чудесный вечер. Я приковылял обратно в Кембридж с приступом чудовищной межреберной невралгии на почве гриппа и провел неделю в постели. Эта боль - нечто среднее между симптомами пневмонии и сердечных приступов с добавлением железного пальца, который постоянно тычет тебя под ребра. Это редкая болезнь, как и все, что со мной происходит, и она уже дважды меня посещала".
   В феврале сорок шестого - на повышенную температуру. "Дорогой Пончик, я все еще в постели, "отлеживаюсь с комфортом". По возвращении у меня была температура около 102 градусов" ( по Фаренгейту - И.П. ).
   В письме от 21 июня 1946 года Набоков описал Уилсону свои похождения по врачам - "С ощущением, что у меня: 1. серьезные проблемы с сердцем, 2. язва, 3. рак пишевода и 4. камни там и тут, я прошел тщательное обследование в хорошей клинике. Доктор ( проф. Зигфрид Таннхойзер ) установил, что я нахожусь в отличной физической форме, но страдаю от острого нервного истощения, вызванного сочетанием энтомологии, Уэллсли и романа, и поссоветов мне взять двухмесячный отпуск".
   В письме от 10 апреля 1948 года содержатся такие "откровения" - "Дорогой Пончик, меня свалил на две недели сильный бронхит. Ввиду огромной работы, которую я должен закончить для музея до своего отъезда, эта болезнь стала чрезвычайно досадной помехой.. Рентгеновские снимки моих легких составили целую картинную галерею, а на следующей неделе я буду подвергнут жутковатой операции под названием бронхоскопия".
   В письме от 8 апреля 1950 года Вера пишет Эдмунду: "Дорогой Пончик, Владимир попал в больницу и попросил меня Вам написать. Мы слышали от Романа, что Вы тоже подхватили грипп. Я надеюсь, сейчас Вы уже поправились. Мой бронхит практически сошел на нет, а вот у Владимира он сменился острыми приступами межреберной невралгии, которые сопровождаются сильнейшей болью и не купируются никакими лекарствами. Боли были такие сильные, что врачи поначалу отказывались верить, что это "просто" невралгия. Они ворожили над ним целую неделю и теперь с неохотой признают, что это все-таки была невралгия. Между тем боль немного утихла".
   "Мне делали за ночь до трех инъекций морфия, - пишет Набоков Уилсону, - но каждой хватало только на то, чтобы на час-другой притупить боль и сделать ее сносной".
   Также посещал Набоков и стоматолога, о чем тоже написал в письме Уилсону. "Мне нужно в Бостоне удалить шесть нижних зубов. Мой план таков: отправиться туда в воскресенье 28-го, повыть пару дней в кресле дантиста ( чудный швейцарец доктор Фавр ), понедельник - вторник, а может еще и четверг, прошамкать без зубов обратно в Итаку, чтобы проверить экзаменационные работы, затем Вернуться с Верой на машине ( Вера водила сама - И.П. ) 6-го или 7-го в Бостон, где мне поставят зубной протез".
   "Дорогой Пончик, - пишет Набоков в начале сентября пятьдесят первого года, - я заболел. Врач говорит, что это нечто вроде солнечного удара. Как глупо: после двух месяцев лазания по Скалистым горам в шортах и без рубашки стать жертвой квелого нью-йокрского солнца на ухоженной лужайке. Высокая температура, боль в висках, безсонница и непрекращающийся, блестящий, но безплодный вихрь мыслей и фантазий".
   В феврале пятьдесят второго года Набоков напишет в письме Эдмунду: "Призраки кошмара, который я пережил весной сорок восьмого года, сопровождавшегося безконечными анализами мокроты и бронхоскопией, снова вползли в мою жизнь, после того как рутинный рентген-анализ обнаружил "тень за сердцем" - недуг, который преследует меня более десяти лет и который не может объяснить ни один врач, - но какое чудесное название для старомодного романа!"
   Не меньше, чем о собственных болезнях, Владимир безпокоился о Вере. "Дорогой Пончик, - пишет он в письме от 5 сентября 1954 года, - нам пришлось неожиданно покинуть Таос. Вера заболела ( что-то с печенью ), а диагноз, поставленный врачом в Альбукерке, нас так напугал, что мы все трое ринулись в Нью-Иорк. Но тамошние врачи после тщательного обследования признали ее здоровой".
   И Вера заботилась о Владимире. В письме Уилсону от 6 августа пятьдесят пятого года она пишет: "Через два дня после возвращения домой и едва закончив вычитывать гранки, Владимир потянул спину; боли были такие сильные, что пришлось везти его в больницу, как только освободилась палата. Он не мог пошевелиться, за ним прислали "скорую". Прошла целая неделя, прежде чем он почувствовал себя настолько хорошо, чтобы отправиться домой, но и сегодня он еще не до конца здоров, и ему через день делают массаж и диатермию".
   "Дорогой Пончик, я был рад нашей встрече.. Увы, вернулся мой проклятый люмбаго", - жаловался Набоков в письме от 31 августа того же года. И подписался при этом: "Страдалец В."
   "Дорогой Пончик, - написал Набоков в марте пятьдесят седьмого года, - с густо-тусклым простудным облаком в голове и хрипатый, как лошадь, я прочел на днях лекцию о "Мемуарах из мышиной норки" Достоевского, - и таким образом, хорошо понимаю твое состояние и всей твоей семьи. Держись, друже"
   "Владимир Набоков, который по случаю прибыл из Корнеля, узнав, что здесь присутствует Стенли Эдгар Хайман, подскочил к нему и спросил, что он имел в виду, назвав его отца "царским либералом". Хайман, вероятно, испугался, что Набоков прибегнет к рукоприкладству, и пролепетал: "О, я считаю вас великим писателем! Я восхищаюсь Вашими произведениями". Набоков вернулся с острой невралгией и долгое время провел в больнице" ( Эдмунд Уилсон - Мортону Зейбелю, 28 апреля 1950 года ).
   Владимир Набоков был откровенен в своих письмах к Уилсону и без стеснения приглашал его посетить свои "апартаменты": "Дорогой Пончик, Здесь превосходно - в рощице вокруг нашего дома самые разные птицы: золотистые дятлы и свиристели, лазурные сойки и дрозды, ошибочно именуемые зарянками.. На все время, пока Дмитрий будет отсутствовать, мы сможем предоставить вам его комнату ( с двумя кроватями и ванной ), а в дальнейшем устроим вас в известном тебе отельчике. Мы будем счастливы, если вы с Еленой выберетесь в гости".
   За два года до финала, пишет Геннадий Барабтарло, он оступился и упал, покатившись вниз в горах недалеко от Давоса, буквально "с небесной бабочкой в сетке", -- это из маленького, задним числом кажущегося до содрогания провидческим стихотворения о возможном месте и образе.. "Это вариация известной вещицы Гумилева "Я и Вы", написанной ровно за шестьдесят лет перед тем, в роковом июле 1917-го, ставшем подзаголовком для одной волшебной книги стихов другого, несравненно более сильного поэта: "И .. я не на постели, / При нотариусе и враче, / А в какой-нибудь дикой щели, / Утонувшей в густом плюще". Сачок выскочил из руки упавшего на склоне горы Набокова и, подпрыгнув, застрял довольно высоко на ветке дерева, "вроде Овидиевой лиры", и так там и остался. Набоков же .. не на "вершине дикой горы", а на больничной постели, не от жары, а от сквозняка, в отсутствие врача, но в присутствии жены и сына" ( Г. Барабтарло, Возвратный ветер ).
   Брайан Бойд находит в этом альпийском происшествии отголосок темы предпоследнего его романа "Сквозняк из прошлого" ("Transparent Things"). Барабтарло же кажется, что Набокову, лежащему навзничь, вниз головой на склоне, глядящему, как над ним меж облаков проплывает фуникулер с развеселыми, машущими руками туристами, мог прийти в голову пассаж из его последней книги, только что вышедшей, с удивительно предугаданным описанием воздушной эвакуации, для которой это падение было, может быть, отправным пунктом: "Представьте себе что я (пишет повествователь и главный герой романа Вадим Вадимыч N. -- Г. Б.), пожилой господин, почитаемый писатель, быстро скольжу навзничь, раскинутыми .. ногами вперед, сперва через вон тот проем в гранитной стене, потом над сосновым бором, потом вдоль покрытых туманом поемных лугов, а потом прямо в прорывы тумана, все дальше да дальше, вы только вообразите себе это зрелище!"
   По воспоминанию Дм. Набокова, в 1975 году его "отец упал на скате горы в Давосе, во время любимой своей энтомологической охоты, и застрял в неловком положении на крутом склоне, а проплывавшие над ним на фуникулере туристы, которых он звал на помощь, размахивая сачком, в ответ хохотали, принимая все это за шутку гуляки праздного. Лица, исполняющие служебные обязанности, бывают безжалостны: когда он наконец доплелся до вестибюля гостиницы, поддерживаемый с двух сторон коридорными, ему сделали выговор за то, что его короткие штаны были не в лучшем виде. Быть может, тут не было никакой связи, но это происшествие в 1975 году как будто положило начало череде недомоганий, не отступавших вполне до тех самых ужасных дней в Лозанне".
   "В 1977 году, когда на берегах Женевского озера установилась теплохладная весна, меня вызвали из-за границы к постели отца в лозаннской клинике. Поправляясь после операции, считавшейся заурядной, он, по-видимому, подхватил госпитальную бациллу, которая самым серьезным образом ослабила его сопротивляемость" ( Дм. Набоков ).
   По словам Николая Надеждина, автора беллетризованной биографии писателя "Дивная птица Сирин", летом 1975 года Набоков отправляется в Давос, в горы, чтобы половить бабочек.
   Набоков занимался энтомологией серьезно, открыл несколько видов бабочек. И даже в Крыму был остановлен большевицким часовым за то, что якобы подавал сачком для ловли бабочек сигналы английским судам.
   Но "охотясь на бабочку, Набоков оступился и упал". Результатом была опасная травма - перелом шейки бедра. Эту неприятность Набоков называл "болезнью", словно речь шла о гриппе или приступе бронхита.
   "Он никогда не болел чем-то действительно опасным, - пишет Николай Надеждин, - Были простуды, побаливало сердце. Иногда Набоков переживал желудочное недомогание. Иногда сказывались последствия многолетнего пристрастия к табаку - он курил помногу и с видимым удовольствием, приканчивая порой по три пачки сигарет в день".
   9 марта 1977 года ( вспомним значение этой даты в романе "Отчаяние" ) Набоков почувствовал симптомы гриппа. Но болезнь протекала тяжело, и ему пришлось лечь в лозанский госпиталь Нестле ( имени основателя Генри Нестле, чье имя сегодня красуется на банках кофе и не только на них ).
   При этом Набокову было трудно дышать, болели легкие и сердце, досаждали приступы жара и слабости.
   "Свой семьдесят восьмой день рождения писатель отметил в больнице. Сюда приносили поздравительные телеграммы, букеты цветов. Сюда же звонили из Нью-Иорка и Парижа издатели. Супруга Вера Евсеевна буквально поселилась в больничной палате" ( Н. Надеждин, 2009, 174 ).
   В начале мая Набокову стало лучше. 7 мая он был выписан из госпиталя. Вера отвезла его домой.
   Стояла теплая, солнечная весна. Набоков в эту пору любил сидеть в парке против отеля..
   Но прошло меньше месяца, и Набоков опять заболел. Все началось с выкуренной сигареты - он вдруг начал задыхаться. Вера Евсеевна вызвала врача. 7 июня Владимир Владимирович вернулся в лозаннскую больницу - в ту же отдельную палату, на ту же койку. "Диагноз был неутешительным - бронхиальная астма. Ослабленный болезнью организм не справился с инфекцией. Началось обширное воспаление бронхов".
   Работать Набоков уже не мог, не мог и читать. Газеты и журналы, которые выписывали Набоковы, теперь ему читала Вера - вслух. Она же писала письма, которые он диктовал.
   В последние числа июня Набокову снова полегчало. Он был жизнерадостен, улыбчив, шутил. Но был и слаб - до такой степени, что не мог сам ходить, с трудом сидел, когда Вера помогала ему подняться в постели.
   2 июля утром наступило ухудшение состояния писателя. Его перевели в реанимационное отделение. "В 18 часов 50 минут писателя.. не стало. Причиной стала бронхиальная инфекция, которая привела к легочной недостаточности и остановке сердца", - пишет Н. Надеждин.
   По другой версии, его сердце остановилось во время операции на простате.
   Вот как описывает финал Дмитрий Набоков: "Наконец, когда молодая, шмыгающая носом сестра ушла не закрыв окна, отца просквозило, и это привело к простуде, ускорившей конец. Мы с матерью сидели подле него, когда он, давясь едой, которую я уговаривал его съесть, сделал три судорожных вдоха и скончался от застойного бронхита".
   Писатель заранее побезпокоился о завещании, оговорил и ритуал погребения и место, где намеревался "обрести последнее пристанище". И, как отмечает Н. Надеждин, "он был похоронен так, как хотел". 8 июля 1977 года.. На плите по французски было написано - "Владимир Набоков, писатель". Вера Евсеевна пережила супруга на 14 лет, и была похоронена рядом с мужем в 1991 году.
   Начиная с 1975 года Набоков писал "Лауру" - свой последний, неоконченный роман.
   Карточки, на которых писалась, "Лаура" - неодинаковые. Большинство в линейку, но некоторые в клеточку.. Есть заполненные полностью, есть - только до половины, есть такие, на которых умещается лишь две строчки.
   Автора особенно занимала тема "исчезновения" героя - и он даже рассматривал в связи с этим учение буддистов ( предполагающее все-таки наличие божества ), хотя в перечислении признаков буддизма чувствуется рука .. агностика, человека, склонного к размышлениям и сомнениям.
   Владимир Набоков так или иначе повторял в своих произведениях главную тему -- поиска подлинного Бытия, которое должно быть безсмертным, светлым и личным.
  
   0x01 graphic
О загадке жизни размышляет Александр Яковлевич в романе "Дар".
   "Когда однажды французского мыслителя Delalande на чьих-то похоронах спросили, почему он не обнажает головы (ne se de'couvre pas), он отвечал: я жду, чтобы смерть начала первая (qu'elle se de'couvre la premie`re). В этом есть метафизическая негалантность, но смерть бо'льшего не стоит. Боязнь рождает благоговение, благоговение ставит жертвенник, его дым восходит к небу, там принимает образ крыл, и склоненная боязнь к нему обращает молитву.
   Религия имеет такое же отношение к загробному состоянию человека, какое имеет математика к его состоянию земному: то и другое только условия игры.
   Вера в Бога и вера в цифру: местная истина, истина места. Я знаю, что смерть сама по себе никак не связана с внежизненной областью, ибо дверь есть лишь выход из дома, а не часть его окрестности, какой является дерево или холм. Выйти как-нибудь нужно, "но я отказываюсь видеть в двери больше, чем дыру да то, что сделали столяр и плотник" (Delalande, Discours sur les ombres p. 45 et ante). Опять же: несчастная маршрутная мысль, с которой давно свыкся человеческий разум (жизнь в виде некоего пути) есть глупая иллюзия: мы никуда не идем, мы сидим дома. Загробное окружает нас всегда, а вовсе не лежит в конце какого-то путешествия. В земном доме, вместо окна -- зеркало; дверь до поры до времени затворена; но воздух входит сквозь щели. "Наиболее доступный для наших домоседных чувств образ будущего постижения окрестности долженствующей раскрыться нам по распаде тела, это -- освобождение духа из глазниц плоти и превращение наше в одно свободное сплошное око, зараз видящее все стороны света, или, иначе говоря: сверхчувственное прозрение мира при нашем внутреннем участии" (там же, стр. 64). Но все это только символы, символы, которые становятся обузой для мысли в то мгновение, как она приглядится к ним...
   Нельзя ли как-нибудь понять проще, духовно удовлетворительнее, без помощи сего изящного афея, как и без помощи популярных верований? Ибо в религии кроется какая-то подозрительная общедоступность, уничтожающая ценность ее откровений. Если в небесное царство входят нищие духом, представляю себе, как там весело. Достаточно я их перевидал на земле. Кто еще составляет небесное население? Тьма кликуш, грязных монахов, много розовых близоруких душ протестантского, что-ли производства, -- какая смертная скука! У меня высокая температура четвертый день, и я уже не могу читать. Странно, мне раньше казалось, что Яша всегда около меня, что я научился общению с призраками, а теперь, когда я может быть умираю, эта вера в призраки мне кажется чем-то земным, связанным с самыми низкими земными ощущениями, а вовсе не открытием небесной Америки.
   Как-нибудь проще. Как-нибудь проще. Как-нибудь сразу! Одно усилие -- и все пойму. Искание Бога: тоска всякого пса по хозяине; дайте мне начальника,
   и я поклонюсь ему в огромные ноги. Все это земное. Отец, директор гимназии, ректор, хозяин предприятия, царь, Бог. Цифры, цифры, -- и ужасно хочется найти самое-самое большое число, дабы все другие что-нибудь значили, куда-нибудь лезли. Нет, этим путем упираешься в ватные тупики, -- и все становится неинтересным.
   Конечно, я умираю. Эти клещи сзади, эта стальная боль совершенно понятны.. смерть берет за бока, подойдя сзади. А я ведь всю жизнь думал о смерти, и если жил, то жил всегда на полях этой книги, которую не умею прочесть. Кто это был? Давным-давно в Киеве... Как его звали, Боже мой? Брал в библиотеке книгу на неизвестном ему языке, делал на ней пометки и оставлял лежать, чтобы гость думал: Знает по португальски, по арамейски. Ich habe dasselbe getan. Счастье, горе -- восклицательные знаки en marge, а контекст абсолютно неведом. Хорошее дело.
   Страшно больно покидать чрево жизни. Смертный ужас рождения. L'enfant qui nai^t ressent les affres de sa me`re. Бедный мой Яшенька! Очень странно, что, умирая, я удаляюсь от него, когда, казалось бы, напротив, -- вс? ближе, ближе... Его первое слово было: муха. И сразу потом -- звонок из полиции: опознать тело. Как я его теперь оставлю? В этих комнатах... Некому будет являться, -- в обоих смыслах. Она ведь вс? равно не увидит... Бедная Сашенька. Сколько? Пять тысяч восемьсот... И еще те... итого... А потом? Боря поможет, -- а может быть и не поможет.
   ...Ничего в общем в жизни и не было, кроме подготовки к экзамену, к которому все равно подготовиться нельзя. "Ужу, уму -- равно ужасно умирать".
   Неужели все мои знакомые это проделают? Невероятно! Eine alte Geschichte: название фильма, который мы с Сашей смотрели накануне его смерти.
   О, нет. Ни за что. Она может уговаривать сколько угодно. Или это она вчера уговаривала? Или давным-давно? Ни в какие больницы меня не увезут. Я буду здесь лежать. Довольно было больниц. Опять сойти с ума перед самым концом, -- нет, ни за что. Я останусь здесь. Как трудно ворочать мысли: бревна. Я слишком плохо себя чувствую, чтобы умирать.
   "О чем он писал книгу, Саша? Ну, скажи, ты помнишь! Говорили об этом. О каком-то священнике, -- нет? Ну, ты никогда ничего... Плохо, трудно...".
   Делаланд - это философ, размышления о Бытии которого перекликаются с самим эпиграфом к роману "Дар", выдуманный Набоковым философ, который отзовется еще в "Приглашении.. ".
   Речь идет о воздушных ямах жизни, о сердцебиении, о жалости, о набегах прошлого,-- чем-то запахло, что-то припомнилось.-- но что? Что? -- и почему никто не замечает, что на самой скучной улице дома все разные, разные, и сколько есть на них, да и на всем прочем, никчемных на вид, но какой-то жертвенной прелести полных украшений? Так писал Набоков в своем рассказе "Занятой человек". Фрагмент, удивительно похожий на видения Марка Штандфусса в рассказе "Катастрофа". Есть над чем подумать.
   "Граф заметил сразу, что кругом что-то творится, распространялось странное волнение, собирались на перекрестках, делали загадочные угловатые знаки, переходили на другую сторону и, снова указывая вдаль, замирали в таинственном оцепенении".
   Итак, признаки иного, необычного мира в обоих рассказах выражены прилагательными: "удивительные", "разные", "жертвенные", "странное", "загадочные", "таинственные". Так Граф Ит видит таинственный корабль, который проплывает в вышине и похож на облако. И оба героя испытывают пронзительное чувство жалости..
   Любопытным воплощением темы посмертного существования становится стихотворение "Лилит", где автор парадоксально вспоминает "весну земного Бытия" - а вовсе не осень.
   Весну олицетворяет рыжая девушка, привлекшая внимание автора ( вспомним - в рассказе "Катастрофа" Клара тоже была рыжей ) и в "вольной росписи стена".
   "Как завтрашние облака. И не кончается строка..." Жизнь порой сама осознается как строка поэтического произведения, по сути безконечная. Подтверждение тому - то, что произведения Набокова продолжают жить и по сейчас. Стихотворения "Когда по лестнице алмазной", "Стихи, написанные в Орегоне", "Воскресение.. " все развивают тему посмертного существования души. "Вот какая штука человеческая мысль, что бьет поверх смерти", - восторгался герой романа "Соглядатай".
   Приведу фрагмент из моего комментария к этому замечательному роману.
   "Через некоторое время, если вообще здесь можно говорить о времени, выяснилось, что человеческая мысль... продолжает жить по инерции". Как нам знакомо это - субъективное, разумеется - ощущение... Речь здесь идет и о незаменимости героя, члена повествовательной перспективы, субъекта действия. Так субъективный смысловой план как бы предопределяет стилистическую безальтернативность повествования.
   "Я все помнил - имя, земную жизнь" "Душа мыслит, чувствует так же, как переживала и мыслила... Вся жизнь сохраняется в ее памяти", - писал Николай Пестов в сочинении "Основы Православной веры" / 99 157 /. Важно здесь то, что впечатления героя даже в эту минуту остаются ясными, недвусмысленными, - этот отнюдь не бред / как говорил бухгалтер Берлага в романе И.Ильфа и Е.Петрова "Золотой теленок" /. Важно то, что сознание его становится неослабевающе ясным, больше - можно сказать, что никогда он еще не воспринимал человеческий мир так ясно, как в эту минуту ( "Я настолько нормален, что даже сам удивляюсь", - как говорил герой другого Евгения - Шварца ).
   ...земная мысль продолжает двигаться в кругу, где все по-прежнему связано / 3, 156 /.
   Подобные размышления содержатся в рассказе "Венецианка".
   И здесь появляется вопрос: идеальность и вечность - это свойства жизни или небытия?
   "Жизнь прекрасна, любовь безсмертна", - говорил герой фильма Марка Захарова по пьесе Евгения Шварца. Но пресловутый здравый смысл говорил писателю нечто другое.
   "Колыбель качается над бездной. Заглушая шепот вдохновенных суеверий, здравый смысл говорит нам, что жизнь - только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями ..." "Сколько раз, - пишет Набоков в том же романе, - я чуть не вывихивал разума, стараясь высмотреть малейший луч личного среди безличной тьмы по оба предела жизни!"
   Ответ может быть таким: реальность не существует без притяжательного определения. Ибо, "если представить себе совершенную вечную жизнь, но тебя там не будет, и любимого тобою человека не будет.. то эта совершенная вечная жизнь лишается всякого смысла" ( Н. Бердяев, И. Пуля, 1996, 139 ). О том же писал Эрнст Кассирер - "Как, если дана эта человеческая конечность, могут быть истины, которые и необходимы, и всеобщи? Как возможны синтетические суждения apriori?.. нет проблемы более конкретной, чем проблема Бытия" ( Эрнст Кассирер, 2001, 131-132 ).
   Созданный Творцом мир - не может быть какой-то голой абстракцией, безстыдной насмешкой над человеческой душой. Этот мир не может быть совсем бездушным, равнодушным к человеку.
  
   0x01 graphic
  
  
   Одна из песен счастливого луга
  
   Воскресное утро, около половины одиннадцатого
   наши корабли вернулись в залив. Флора
   и самые древние цветы на полянке там,
   где расступился лес и звон колоколов...
  
   Прекрасное утро, вкупе с ясными облаками
   вдали. Дети и клоуны появляются из колясок
   ближе к полудню, тому часу, когда жук
   карабкается на стебель и улетает
  
   и голос в самой маленькой росе говорит -
   "я вижу".
  
   Стихи, написанные в Орегоне
  
   ...теперь мы останемся здесь,
   в свете лесного солнца;
   верное небо обнимает...
  
   девицы, анахореты и странники
   разделят заповедную страну из будущего, -
   как могу рассказать о ней из плена
  
   давивших, душивших кривых снов.
   Залог ее - только синие птицы
   над синим океаном, медведицы и зайчики
   в траурных отметинах
   да Павлиний глаз на обеденном столе,
   дорожный плащ в углу и музыка озера Мерилин
  
   Кастальской гавани и / заштрихованный дождем /
   козырек. Ты помнишь этот клевер, одуванчик?
   ( Европа, ничего больше, это ясно ).
  
   Над травой у реки
   латынь лилий обрамлена
   готикой елей и папоротников,
  
   хлебное поле окружал терний -
   и как смеялись эти гиганты -
   но все осталось прекрасным.
  
   И мне спокойно, я живу
   близ озера и легендарного дуба,
   где светит огонь орхидеи, -
  
   навсегда, Эсмеральда, навсегда.
  
   "Любопытно, что сейчас, в 1953 году, в Орегоне, - писал Владимир Набоков, - вижу... те же самые кнопки того же именно, теперь пятидесятилетнего, материнского несесера из свиной кожи с монограммой, который мать брала еще в свадебное путешествие и который через полвека вожу с собой"/ "Другие берега", 1991, 535 /. Л.Клименко сообщает, что Владимир Набоков действительно с июня по август 1953 года охотился на бабочек в Эшленде и попутно писал "Пнин" и "Лолиту".
   Эта тема некоего выпадения из земного времени, будто бы перемещения в некий иной мир звучит и в песнях современного поэта Олега Митяева. Вот песня "На перроне разлук", проникнутая не случайно осенним настроением.
  
   На перроне разлук - желтизна,
   пахнет осенью и пирожками,
   я на лавке сижу допоздна,
   как жираф на холсте Пиросмани,
  
   наблюдаю отход поездов,
   а затем - возвращение,
   и ни год, ни число
   не имеют значенья.
  
   Я и город давно позабыл,
   и страну, и названье вокзала,
   я сто раз про себя повторил
   все, что ты так легко мне сказала.
  
   И сижу в перемене светил,
   по гудкам, как по знаку,
   словно кто приручил,
   будто Павлов - собаку
  
   Также тема посмертного существования появляется и в романе "Дар" - в основном это тема отца. Но и сам Федор в своих размышлениях порой "доходит до сияющей точки" - "Вот этим я и ступлю на брег с парома Харона" - думает он, увидев на ренгеноскопе суставы своей стопы. Эта попытка "заглянуть за" характерна для ряда не только романов, но и стихотворений писателя.
   По Православному учению, в посмертном существовании души попадали либо в рай либо в ад. В категориях Православия и осмыслен сюжет "Лилит", где герой думает, что оказался в.. аду.
   Примечание. Набокова часто называли "писателем без Бога". Действительно, у Набокова не встретишь напускной фальшивой религиозности с битием себя в грудь. Однако в романе "Дар" он признает, что за природой "что-то есть", есть какая-то загадка в мироздании. Известен уклончивый ответ Набокова на прямой вопрос "Вы верите в Бога?" - который начинается удивительно - "Я знаю.." В том же романе "Дар" он опровергает размышления атеиста - "ничего нет.. это так же ясно, как то, что идет дождь" - тем, что показывает подкладку сюжетной ситуации: ведь никакого дождя не было.
   В романе "Отчаяние" Герман показательно пытается доказать, что Бога как онтологического субъекта попросту не существует. Правда, вместо ясного доказательства небытия у него получаются только путаные объяснения. "А ведь он ошибается", - сказали бы о Германе два милых старичка из провинциального города, изображенного в романе "Приглашение на казнь". Писатель еще в "Отчаянии" показывает, что Герман ошибается. Так ошибается ослепший Кречмар из романа "Камера обскура", думая, что сумеет одолеть Магду. Герман же думает, что сумеет пленить читателя, стать настоящим писателем, совершив преступление - убийство. Однако расчет Германа неточен, приблизителен, и следствие легко выходит на него.
   Безусловно, Набоков знал и православные иконы, и православные молитвы. В книге воспоминаний он пишет о том, как мать читает "Отче наш". То, что молитвенное обращение к Богу было понятным, если не сказать - привычным, - писателю, можно вывести из фрагмента стихотворения "Сны" -
  
   в тарантасе тряском, узнаю
   все толчки весенних рытвин,
   еду, с непокрытой головой,
   белый, что платок твой, и с душой,
   слишком полной для молитвы
  
   И здесь же поэт обращается к Господу, "требуя примет". Сие дерзкое требование обосновывается на протяжении всего стихотворения.
   В стихотворении "Поэты" ( да и в романе "Дар" ) иное существование осмысливается как мало чем отличающееся от обычного человеческого, просто - лежащее за порогом повседневного существования, порогом, который талантливый поэт рискует перейти и - увидеть то, что недоступно "для прочих людей"..
  
   не видеть всей муки и прелести мира,
   окна, в отдаленье поймавшего луч,
   лунатиков смирных в солдатских мундирах,
   высокого неба, внимательных туч;
  
   красы, укоризны; детей малолетних,
   играющих в прятки вокруг и внутри
   уборной, кружащейся в сумерках летних;
   красы, укоризны вечерней зари;
  
   всего, что томит, обвивается, ранит:
   рыданья рекламы на том берегу,
   текучих ее изумрудов в тумане..
  
   В этом отношении размышления Набокова ничуть не уступают теории многомерности Вселенной В. Крапивина, которая была рассмотрена в моем исследовании "В глубине Великого кристалла". Суть второй в том, что, помимо доступного нашим органам восприятия мира, во Вселенной могут существовать другие миры - пространства со своим ходом времени. Крапивин описывает их так, что создается впечатление - все это весьма населенные миры, обжитые, по-человечески понятные. Или, иными словами, не пустынные, не тоскливо - одиночные, как белая комната из романа "Отчаяние". В романах Набокова есть устойчивый "соблазн Инобытия", путь к которому лежит вовсе не через самоубийство - как у Яши Чернышевского, - а через создание его модели на страницах того или другого литературного произведения.
   Тюремный мир Цинцинната, как считает Джонсон, -- только один из миров романа, так как в своем воображении он рисует другой, идеальный мир, в котором он -- свободный гражданин, живущий среди людей, говорящих на его языке.
   Цинциннату кажется, что он мельком видит свой идеальный мир во сне, и постепенно он приходит к мысли о том, что "называемое снами есть полудействительность", то есть, проблеск того идеального мира (СР 4, 100). С другой стороны, наша "хваленая явь" -- наполовину сон, в который просачиваются только извращенные и искаженные пародии на настоящий (идеальный) мир. Предположение о том, что мир спящих и мир бодрствующих поменялись местами и Цинциннат оказался не в том мире, подтверждается судьбой городской статуи капитана Сонного: в финале романа, когда мир спящих распадается на части, в статую каким-то образом ударяет молния, что отмечает конец царства сна.
   "Помимо самого Цинцинната, идеальный мир дает одну неискаженную проекцию в тюремный мир романа. Тамарины сады, большой городской парк, с которым связаны немногие счастливые воспоминания Цинцинната, противопоставляются зловещей тюрьме-крепости, в которой он ожидает смерти. Когда Сады упоминаются в первый раз, герой-заключенный вспоминает их как место, где, "бывало, когда все становилось невтерпеж и можно было одному, с кашей во рту из разжеванной сирени, со слезами..." (СР 4, 52). Так сильна тоска Цинцинната по Садам, месту его первых свиданий с Марфинькой, что он тщетно пытается увидеть парк из окна своей тюремной камеры. Несколько дней спустя, когда Цинциннат бредет по тюремному коридору, он натыкается на освещенную диораму, вделанную в каменную стену, которая должна изображать окно, выходящее на Тамарины Сады. Сады непосредственно связаны с идеальным миром Цинцинната, в котором находится "оригинал тех садов, где мы тут бродили, скрывались" (СР 4, 101). Кроме того, в Садах есть дубовые рощи, которые перекликаются с еще одним важным символом в романе".
   По мнению Джонсона, Тамарины сады, их "там" каким-то образом связаны с "тем светом", то есть нездешней действительностью.
   Не зря же Цинциннат смотрит вниз на "ТуМАн ТАМариных садов, на сизые, ТАющие холМы".
   Таким образом, ключевой семантической оппозицией в романе, по мнению исследователя, является "тут" ( тупое, тупиковое ) - "Там" ( там-там далекого оркестра ).
   Но что такое Цинциннатово "там"?
   Джонсон приводит примеры парафразов "там": "в другом климате" (СР 4, 118), "в другом измерении" (СР 4, 73), "переходил в другую плоскость" (СР 4, 119), "в... другой стихии" (СР 4, 119), "в другую глубину" (СР 4, 119), а также "в другую сторону".
   Для тюремщиков Цинцинната существует только тупое "тут", их мир одновалентен, если можно так сказать. Никакого иного, другого существования они не мыслят. Все упирается в правила поведения заключенного и список его последних желаний. Никакого душевного порыва, никакой экзистенциальной тоски по Бытию.
   Для Цинцинната ощущение - иррациональное, разумеется, - "там" - связано с любовью. Он встречается со своей возлюбленной, Марфинькой ( когда она была невестой ) именно в Тамариных садах.
   Брайан Бойд считает, что в романе "Защита Лужина" предки героя, которые находятся в ином мире, обладают способностью влиять на его судьбу ( в особенности дед и отец ), что подразумевает готовность исследователя говорить об инобытии как таковом.
   Джонсон находит "философский прототип" модели "миров" писателя в неоплатонизме.
   1) "Есть иерархия реальности, множественность сфер бытия, организованных в нисходящем порядке..."
   2) "Каждая сфера бытия проистекает от высшей сферы" и "устанавливается в своей собственной реальности, вновь обращаясь к этой высшей сфере в движении умозрительного желания, которое заложено в первоначальном творческом импульсе... получаемом ею от своей высшей сферы".
   3) "Каждая сфера бытия -- образ или выражение на низшем уровне сферы высшей
   Такие основные положения этого учения приводятся им в сочинении о мирах и "антимирах" Набокова. Нельзя не отметить, что похожая модель миров есть и у Крапивина, что убедительно доказывается в моем исследовании "В глубине Великого кристалла. Основные концепты цикла В. Крапивина".
   Развивается эта тема поливалентности "реальности" в моей же статье "Набоков и современная российская фантастика".
   Неотъемлмой частью той или другой "реальности" становится графический, зримый образ, который нередко является образом слова, образом, связанным с алфавитом.
   В стихотворении "Вечер русской поэзии" греческий алфавит, например, назван fashioned his alphabet from cranes in flight - "зовущим к полету".
   Русский же алфавит притягивал писателя его колоссальными гласными - like Russian verse, like our colossal vowels:
   those painted eggs, those glossy pitcher flowers that swallow whole a golden bumble bee.
   Джонсон пишет о том, что даже отдельные буквы русского алфавита вызывали у Набокова образные ассоциации. Так, буква "Ы", по его мнению, настолько грязная, что словам стыдно начинаться с нее. "Буква "О", которая, по словам Набокова, вызывает у него синестетический образ "оправленного в слоновую кость ручного зеркальца" в английском и имеет цвет миндального молока в русском, оказывается пригодной для использования в виде нескольких иконических образов. Целая глава автобиографии посвящена французской гувернантке молодого Набокова, тучной Mademoiselle О. Вот Набоков представляет себе ее ночное путешествие на санях в имение Набоковых: "Все тихо, заворожено, околдовано большим небесным О, сияющим над русской пустыней моего прошлого" (SM 62 [1960]). В этом отрывке гувернантка воссоздается с помощью сложного образа, сочетающего ее имя -- Mademoiselle О, ее округленную фигуру и ее белизну, и все это подсознательно сравнивается с луной, ассоциация с которой вызывается с помощью буквы "О"".
   Джонсон даже говорит об алфавитном "иконизме" - в подтверждение приводя письмо Найта его возлюбленной -
   "Жизнь с тобою была волшебством, -- и, говоря "волшебство", я разумею щебет и шепот, и шелк, и мягкое, розовое "в" в начале, и то, как твой язык изгибался в долгом ленивом "л". Наше со-бытие было аллитеративным".
   Здесь же уместно вспомнить набоковского индивидуума с двумя его "у", безнадежно аукающимися в чащобе экономических причин, и воющий звук "у" из романа "Приглашение..", подпертый четой "твердо" - "тут" ( причем два "т" сравниваются с двумя рослыми тюремщиками ).
   А вот еще случаи алфавитного иконизма:
   "С" - серповидный отпечаток каблука,
   "О" - оправленное в слоновую кость ручное зеркальце,
   "V" - летящая птица,
   "?" ( ижица ) - сосредоточенное выражение лица и наморщенный лоб,
   "z" - зигзагообразная молния во время грозы,
   "г" - виселица,
   "т" - высокий тюремщик.
   Именно без-смертия он певец - так писал о Набокове А. Битов.
   Причем безсмертия не абстрактного, не отвлеченного, не внеземного, не внеисторического - но человеческого.
   Безсмертна картина или деталь, запечатленная в человеческой памяти.
   Безсмертно чувство - искреннее, неподдельное, живое чуство любви к другому живому существу.
   Безсмертно стремление человеческой мысли, которая "бьет поверх смерти, и Бог знает, сколько еще будет бить" ( "Соглядатай" ).
   Неповторима встреча героя со своей возлюбленной - завязка ряда набоковских романов.
   Неповторимо детство героя - и его родители, и окружающая его историческая атмосфера.
   Неповторима биография каждого конкретного человека в предлагаемых жизненных обстоятельствах.
   Читая Набокова, поневоле ощущаешь некий, что ли, "сквозняк" из вечности. Набоков словно постулирует то, о чем веками размышляли философы - вечность не существует без притяжательного определения, она необходима человеку как личное безсмертие - и не только - но и как безсмертие люимого им существа.
   Вечность однюдь не жестока, не холодна, не пуста, не бездушна, не безнаселенна. Во всяком случае, надежда именно на человеческий ее характер питает сюжеты большинства произведений писателя.
   Набоков не приемлет холод формул и абстракций атеистической науки. Для него очевидно и в природе, и в мире некое глубоко заложенное л и ч н о е начало. Начало, на которое благодарно отзывается человеческое сознание, сознание писателя. В конце концов, атеистическая наука - тоже предмет веры..
   И набоковский герой ищет человеческое в мире, ищет человека, ищет человеческое чувство. И порой находит. Так Вадим Масленников находит свою Соню, так Федор Годунов-Чердынцев находит Зину Мерц. И даже гроссмейстер Лужин обретает свое недолгое счастье с заботливой супругой.
   Да, для человека, погруженного в атеистический дискурс, многое кажется подвластным. Он видит себя возвысимшимся над законами природы - "подвластны магу ночь и день, и даже ход планет.." Однако в этот момент он немного похож на сумасшедшего, который мнит себя Богом - из эпиграфа к роману "Пригоашение.."
   С другой стороны, герой Набокова нередко страшится угроз небытия. Вот три очевидных тематических примера.
   а ) "Занятой человек". Герой этого рассказа, достигнув определенного возраста ( 33 лет ), опасается покинуть земной мир. Для того, чтобы этого не допустить, он принимает практические меры. Однако опасность подстерегает его в самый, казалось бы, обычный момент.
   Любопытно, что герой этого рассказа боится "выпрыгнуть" в бездну, то есть именно прыжка в неизвестность.
   б ) "Подлец". Герой рассказа "Подлец", Антон Антонович, пытается вообразить себе, представить себе, что такое небытие - и ему сразу же становится нехорошо.
   в ) "Дар". Федор Годунов Чердынцев пытается представить себе продолжение Чернышевского за "порогом жизни" - и видит, как в чистильно-гладильной под Православной церковью работают над парой брюк.
   Единственное чувство, перед которым отступает страх небытия - любовь к другому человеку, стремление к другому.
   Герой Набокова буквально купается в этом чувстве. Это очевидно особенно в романах "Дар", "Машенька", "Приглашение..", рассказе "Катастрофа". Марк Штандфусс до того погружен в это чувство, что даже не замечает своего перехода в иной мир..
   Так же не замечает перехода в иной мир герой рассказа "Совершенство". В его восприятии практически ничего не меняется! Переход в иной мир становится едва ли не естественным продолжением судьбы героя. Так Набоков пишет о неповторимой гармонии Бытия, о неповторимом разуме, организующем человеческую жизнь.
   Как не вспомнить по этому случаю слова Берлиоза из романа "Мастер и Маргарита" - "Сам человек и управляет" и ответ на них Воланда, который все-таки полагает, что человек не столь всесильный управленец, как это кажется Берлиозу. Продолжает эту тему Иешуа, который говорит о том, что человеческую жизнь ведь кто-то подвесил. При этом подразумевается - кто-то мудрый, кто-то разумный.
   И даже для того, чтобы расправиться с Достоевским, Набокову неоходим Бог.
  
   Тоскуя в мире, как в аду, --
   уродлив, судорожно-светел, --
   в своем пророческом бреду
   он век наш бедственный наметил, -
  
   напишет он о своем "предшественнике", -
  
   Услыша вопль его ночной,
   подумал Бог: ужель возможно,
   что все дарованное Мной
   так страшно было бы и сложно?
  
   Возможно, Набоков чувствовал эту тоску, о которой он написал в "Даре" и "ПнК", - "просто так не отпишешься"..
   "Книги повалились набок, как мысли, если вытянет печаль и унесет одну из них: о Боге".
   О. Ронен рассматривает финал "ПнК", причем почему-то называет мать Цинцинната - повитухой, попутно сравнивая ее с провозвестницей небытия.
   При этом он приводит слова Вяч. Иванова -
  
   Тайна нежна -- вот слово мое, -- а жизнь колыбельна;
   смерть -- повитуха; в земле -- новая нам колыбель..
  
   Писатель задумывается над загадкой времени. Эта тема времени была начата еще в "Других берегах". В романе "Ада, или радости страсти", вышедшем в шестидесятых годах, тему времени развивает трактат героя - Ван Вина.
   Трактат называется "Ткань времени", что просто-таки заставляет вспомнить фразу Набокова о том, что время представляет собой легкий персидский ковер, который он научился складывать так, чтобы один узор приходился на другой.
   Приведем здесь фрагмент рассуждений Ван Вина: "Чистое Время, Перцептуальное Время, Осязаемое Время, Время, свободное от содержания, контекста и комментария - вот мои время и тема. Все остальное представляет собой числовой символ или некий аспект Пространства. Ткань Пространства есть не ткань Времени, но вскормленное релятивистами разномастное четырехмерное посмешище - четвероногое, которому одну из ног заменили на призрак ноги. То Время, которым я занимаюсь, это всего только Время, остановленное мной и пристально изучаемое моим привычным к времениизъявлению сознанием.
   Диковинная это затея - пытаться определить природу чего-то, образованного фантомными фазами. И все же я верю, что мой читатель, который уже хмурит чело над этими строками (забывши, впрочем, о завтраке, и на этом спасибо), согласится со мной, что ничего нет прекраснее одинокой мысли.. Прежде чем двигаться дальше, нам надлежит избавиться от двух заблуждений. Первое состоит в смешении временных и пространственных элементов. Пространству, притворе и самозванцу, уже предъявлено обвинение в этих заметках (которые я теперь начал набрасывать, прервав на полдня важнейшую в моей жизни поездку); суд над ним состоится на более позднем этапе расследования. Теперь же нам должно изгнать невесть когда вкоренившееся в наш обиход речение. Мы взираем на Время как на некий поток, мало имеющий общего с настоящим горным ручьем, пенно белеющим на черном утесе, или с большой, тусклой рекой в пронизанной ветром долине, и все же неизменно бегущий сквозь наши хронометрические ландшафты. Мы настолько привыкли к этому мифическому спектаклю, настолько склонны разжижать каждый кусок нашей жизни, что уже не способны, говоря о Времени, не говорить о физическом движении. В действительности ощущение такого движения извлечено, разумеется, из множества природных или по крайней мере привычных источников - врожденного телу сознания своего кровотока, древнего головокружения при виде встающих звезд и, разумеется, общепринятых способов измерения, ползущей теневой нити гномона, струйки песочных часов, рысистой трусцы секундной стрелки - вот мы и вернулись в Пространство. Отметьте остовы и вместилища. Представление о том, что Время "течет", с естественностью яблока, глухо плюхающегося на садовый столик, подразумевает, будто течет оно сквозь нечто иное, и приняв за это "нечто" Пространство, мы получим всего лишь метафору, стекающую по мерной линейке.
   Мы меряем время (трусит секундная стрелка или дробно скачет минутная от одной раскрашенной меты к другой) в понятиях Пространства (не зная природы ни того ни другого), однако охват Пространства не всегда требует Времени - во всяком случае, не большего, чем содержит в своей лунке принадлежащая драгоценному настоящему точка "сейчас". Перцептуальное овладение единицей пространства происходит почти мгновенно, когда, к примеру, глаз опытного водителя замечает дорожный символ - черную пасть с аккуратным архивольтом в красном треугольнике (смесь форм и цветов, при правильном взгляде "с ходу" опознаваемая как предвестие туннеля), - или нечто не столь существенное, скажем, очаровательный знак Венеры, T, который можно ошибочно истолковать как разрешение здешним лахудрам "голосовать" большим пальцем на дороге, но который указывает верующему или любителю достопримечательностей, что в местной реке отразилась церковь. Я бы добавил еще значок абзаца для любителей почитать за рулем.
   Пространство соотнесено с нашими чувствами зрения, осязания, мускульного усилия; Время - неуловимо связано со слухом (и все же глухой воспринимает идею "хода" времени куда отчетливее, чем безногий слепец идею "хода" как такового). "Пространство - толчея в глазах, а Время - гудение в ушах", - говорит Джон Шейд, современный поэт, цитируемый выдуманным философом (Мартином Гардинье) в "Двуликой вселенной", с. 165. Когда мсье Бергсон принимается чикать ножничками, Пространство летит на землю, но Время так и остается маячить между мыслителем и его большим пальцем. Пространство откладывает яйца в свитое Временем гнездо: сюда "до", туда "после" - рябой выводок "мировых точек" Минковского. Обнять умом отрезок Пространства изначально легче, чем проделать то же с "отрезком" Времени. Понятие Пространства сформировалось, по-видимому, раньше понятия Времени (Гюйо у Уитроу). Невнятная нелепица (Локк) бесконечного пространства становится внятной уму по аналогии (а иначе его и вообразить невозможно) с овальным "вакуумом" Времени. Пространство вскормлено иррациональными величинами, Время несводимо к аспидной доске с ее квадратными корнями и галочками. Один и тот же отрезок Пространства может представляться мухе более протяженными, нежели С. Александеру, однако то, что представляется мигом ему, отнюдь не "кажется мухе часом", потому что будь оно так, ни одна муха не стала бы дожидаться, когда ее прихлопнут. Я не могу вообразить Пространство без Времени, но очень даже могу - Время без Пространства. "Пространство-Время" - это гиблый гибрид, в котором дефис, и тот смотрит мошенником. Можно ненавидеть Пространство и нежно любить Время.
   Существуют люди, умеющие сложить дорожную карту. Автор этих строк не из их числа.
   Полагаю, стоит именно здесь сказать кое-что о моем отношении к "относительности". Оно далеко не сочувственно. То, что многие космогонисты склонны принимать за объективную истину, на деле представляет собой гордо изображающий истину врожденный порок математики. Тело изумленного человека, движущегося в Пространстве, сжимается в направлении движения и катастрофически усыхает по мере приближения скорости к пределу, за которым, по увереньям увертливой формулы, и вовсе нет никаких скоростей. Такова его злая судьба - его, но не моя, поскольку я отвергаю все эти россказни о замедляющих ход часах. Время, требующее для правильного его восприятия чрезвычайной чистоты сознания, является самым рациональным из элементов существования, и мой разум чувствует себя оскорбленным подобными взлетами технической фантастики. Одно особенно фарсовое следствие, выведенное (по-моему, Энгельвейном) из теории относительности, - и при правильном выводе способное ее уничтожить, - сводится к тому, что галактонавт и его домашняя живность, шустро проехавшись по скоростным курортам Пространства, возвратятся к себе, став намного моложе, чем если б они просидели все это время дома. Вообразите, как они вываливаются из своего космоковчега - вроде тех омоложенных спортивными костюмами "Львов", что вытекают из громадного заказного автобуса, который, мерзко мигая, замер перед нетерпеливым "Седаном" и именно там, где шоссе съежилось, чтобы протиснуться сквозь узкую горную деревушку.
   Прошлое неизменно, неосязаемо и "не подлежит пересмотру" - слова, не применимые к той или этой части Пространства, которое я вижу, к примеру, как белую виллу и еще более белый (потому что новее) гараж, с семеркой кипарисов разного роста - высокое воскресенье, низенький понедельник, которые сторожат частную дорогу, петляющую между падуболистных дубов и зарослей вереска, спускаясь, спускаясь к дороге общедоступной, той, что связует Сорсьер с шоссе, ведущим к Монтру (до которого еще сотня миль).
   Теперь я перехожу к рассмотрению Прошлого как накопления смыслов, а не разжижения Времени в духе древних метафор, живописующих метаморфозы. "Ход времени" есть попросту плод фантазии, лишенный объективного основания, но находящий простые пространственные подобия. Он наблюдается лишь в зеркальце заднего вида - очертания и таяние теней, кедры и лиственницы, летящие прочь: вечная катастрофа на нет сходящего времени, eboulements146, оползни, дороги в горах, на которые валятся камни и которые вечно чинят.
   Мы строим модели прошлого и затем применяем их как пространственные, чтобы овеществить и промерить Время. Возьмем подручный пример. Зембра, причудливый старинный городок на реке Мозер невдалеке от Сорсьера в Валлисе, постепенно утрачивался среди новых строений. К началу этого века он приобрел явственно современный облик, и ревнители старины решили, что пора принимать меры. Ныне, после нескольких лет старательного строительства, слепок старинной Зембры с замком, церковью и мельницей, экстраполированными на другой берег Мозера, стоит насупротив осовремененного городка, отделенный от него длиною моста. Так вот, если мы заменим пространственный вид (открывающийся, например, с вертолета) хрональным (открывающимся взгляду, обращенному вспять), а материальную модель старой Зембры - моделью мыслительной, привязанной к Прошлому (году, скажем, к 1822-му), то современный город и модель города старого окажутся чем-то отличным от двух точек, расположенных в одном и том же месте, но в разные времена (в перспективе пространственной они находятся в одно и то же время в разных местах). Пространство, в котором возник сгусток современного города, обладает непосредственной реальностью, между тем как пространство его ретроспективного образа (взятого отдельно от вещественного воплощения) переливчато мерцает в другом пространстве - воображаемом, а моста, который поможет нам перейти из одного в другое, не существует. Иными словами (как принято выражаться, когда и читатель, и автор окончательно увязают в безнадежно запутавшихся мыслях), создавая в своем мозгу (а также на Мозере) модель старинного города, мы наделяем ее пространственными свойствами (в действительности же - выволакиваем из родимой стихии на берег Пространства). И стало быть, выражение "одно столетие" ни в каком смысле не отвечает сотне футов стального моста между модерным и модельным городками, именно это мы тщились доказать и наконец доказали.
  
   Итак, Прошлое есть постоянное накопление образов. Его легко рассмотреть и прослушать, наобум выбирая пробу и испытуя ее на вкус, а стало быть, оно перестает существовать в виде упорядоченной череды сцепленных воедино событий, каковою оно является в широком теоретическом смысле. Теперь это щедрый хаос, из которого гениальный обладатель всеобъемлющей памяти, призванный в путь летним утром 1922 года, волен выудить все, что ему заблагорассудится: бриллианты, раскатившиеся по паркету в 1888-м; рыжую, в черной шляпе красавицу посреди парижского бара в 1901-м; влажную красную розу в окруженьи искусственных - 1883-й; задумчивую полуулыбку молодой английской гувернантки (1880), нежно смыкающей после прощальных ласок крайнюю плоть своего уже уложенного на ночь питомца; девочку в 1884 году, слизывающую за завтраком мед с обкусанных ногтей распяленных пальцев; ее же, тридцатитрехлетнюю, уже на исходе дня признающуюся в нелюбви к расставленным по вазам цветам; страшную боль, пронзившую его бок, когда двое детишек с грибными корзинками выглянули из весело пылавшего соснового бора; и испуганное гагаканье бельгийской машины, которую он вчера настиг и обогнал на закрытом повороте альпийской дороги. Такие образы ничего не говорят нам о ткани времени, в которую они вплетены, - за исключеньем, быть может, одного ее свойства, ухватить которое трудновато. Рознится ли от даты к дате окраска объекта воспоминания (или какое-то иное из его визуальных качеств)? Могу ли я по оттенку его установить, раньше он возник или позже, выше залегает он или ниже в стратиграфии моего прошлого? Существует ли некий умственный уран, по дремотному дельта-распаду которого можно измерить возраст воспоминания? Главная трудность - поспешу объясниться - в том, что при постановке опыта невозможно использовать один и тот же объект, беря его в разные времена (допустим, печку-голландку с синими лодочками из детской в усадьбе Ардис, взятую в 1884-м и в 1888-м), поскольку сборный сознательный образ собирается из двух и более впечатлений, к тому же заимствующих кое-что одно у другого; если же избирать объекты различные (допустим, лица двух памятных кучеров: Бена Райта, 1884, и Трофима Фартукова, 1888), невозможно, как показывают мои исследования, избегнуть помех, вносимых не только различием характеристик, но и различием эмоциональных обстоятельств, не позволяющих считать эти объекты сущностно равными, до того как они, так сказать, подверглись воздействию Времени. Я не утверждаю, что обнаружить такие объекты никогда не удастся. На профессиональном моем поприще, в лабораторной психологии, я сам разработал несколько тонких тестов (один из которых, метод установления женской невинности без телесного обследования, носит теперь мое имя). Поэтому мы вправе предположить, что поставить подобный опыт можно - и каким дразнящим становится в этом случае открытие определенных точных уровней уменьшения сочности красок или усугубления блеска - столь точных, что "нечто", смутно воспринимаемое мною во образе запавшего в память, но неустановимого человека, и причитающее свое "откуда ни возьмись" скорее к раннему отрочеству, чем к юности, может быть помечено если не именем, то по меньшей мере конкретной датой, к примеру, 1 января 1908 года (эврика, "к примеру" сработало - он был давним домашним учителем отца, подарившим мне на восьмилетие "Алису в камере обскуре")
  
   Наше восприятие Прошлого не отмечено цепью чередований, столь же крепкой, как у восприятия Настоящего, либо мгновений, непосредственно предшествующих точке реальности последнего. Я обыкновенно бреюсь каждое утро и привык заменять нож безопасной бритвы после каждого второго бритья; время от времени мне случается пропустить день, так что на следующий приходится выскребать жутко разросшуюся грубую щетину, назойливое присутствие которой мои пальцы раз за разом нащупывают вслед за каждым проходом бритвы, - в таких случаях я использую ножик только раз. И вот, воссоздавая в воображении недавнюю вереницу актов бритья, я оставляю элемент следования в стороне: мне интересно лишь - единожды или дважды отработал ножик, оставшийся в моем серебряном плуге; если единожды, то присутствующий в моем сознании распорядок бритья, ответственный за двухдневное отрастанье щетины, значения для меня не имеет - в сущности, я склонен сначала выслушать и ощупать шуршание и шершавость второго из утр, а уж следом прикинуть к нему безбритвенный день, вследствие чего борода моя растет, так сказать, в обратную сторону.
   И вот на вершине Прошлого задувает вихрь Настоящего - на вершинах всех перевалов, которые я гордо одолевал в моей жизни, Умбрэйла, Флюэлы, Фурки моего непорочнейшего сознания! Смена мгновений происходит в точке перцепции лишь потому, что сам я пребываю в устойчивом состоянии немудреной метаморфозы. Найти время для временной привязки Времени я могу, лишь заставив мой разум двигаться в направлении, обратном тому, в каком я двигаюсь сам, как поступаешь, несясь вдоль длинной череды тополей и желая выделить и остановить один из них, дабы принудить зеленую размазню представить и предъявить, вот именно, предъявить каждый ее листок. Какой-то кретин пристроился сзади.
   Такой акт вникания и есть то, что я в прошлом году назвал "Нарочитым Настоящим", дабы отличить эту форму от более общей, обозначенной (Клеем в 1882-м) как "Показное Настоящее". Сознательное построение одного и привычный поток другого дают нам три-четыре секунды того, что может восприниматься как сиюминутность. Эта сиюминутность является единственной ведомой нам реальностью; она следует за красочной пустотой уже не сущего и предшествует полной пустоте предстоящего. Следовательно, мы можем в самом буквальном смысле сказать, что сознательная жизнь человека всегда длится лишь один миг, ибо ни в единое из мгновений намеренного вникания в поток собственного сознания мы не знаем, последует ли за этим мгновением новое. Несколько позже я еще объясню, почему я не верю, что "предвосхищение" ("уверенное ожидание продвиженья по службе или опасливое - светской оплошности", как выразился один незадачливый мыслитель) играет мало-мальски значительную роль в формировании показного настоящего, как не верю и в то, что будущее образует в складне Времени третью створку, даже если мы и предвосхищаем что-либо - извив знакомой дороги или живописное возникновение двух крутых холмов, с замком на одном и церковью на другом, - поскольку чем четче предвидение, тем менее пророческим оно обыкновенно оказывается. Если бы этот сукин сын сзади надумал рискнуть прямо сейчас, он бы лоб в лоб столкнулся с появившимся из-за поворота грузовиком и замутил бы дождем осколков приятный вид.
  
   Ну-с, наше скромное Настоящее есть тот промежуток времени, который мы сознаем непосредственно и ощутимо, при этом замешкавшееся, свеженькое Прошлое еще воспринимается нами как составная часть сиюминутности. В рассуждении обыденной жизни и привычного комфорта нашего тела (сравнительно здорового, сравнительно крепкого, дышащего зеленой свежестью и смакующего остаточный привкус самой изысканной на свете еды - сваренного вкрутую яйца) совершенно неважно, что нам никогда не удастся вкусить от истинного Настоящего, которое представляет собой миг нулевой длительности, изображенный сочным мазком, подобно тому как не имеющая размера геометрическая точка изображается на осязаемой бумаге жирным кружком типографской краски. Если верить психологам и полисменам, нормальный водитель способен зрительно воспринимать единичное время протяженностью в одну десятую секунды (у меня был пациент, прежний карточный шулер, умевший определить игральную карту, освещаемую вспышкой на срок, пятикратно меньший!). Интересно было бы замерить мгновение, которое требуется нам для осознания крушения или осуществления наших надежд. Запахи могут возникать с полной внезапностью, да и слух с осязанием у большинства людей срабатывают быстрее, чем зрение. От тех двух гитчгайкеров изрядно несло - гаже всего от мужчины.
   Поскольку Настоящее есть лишь воображаемая точка, лишенная осознания ближайшего прошлого, необходимо определить, что представляет собой такое осознание. Я сказал бы, и сказанное будет не первой вылазкой Пространства, что в качестве Настоящего мы осознаем постоянное возведение Прошлого, равномерное и безжалостное повышение его уровня. Какое убожество!"
   Все эти рассуждения ( или разсуждения, как сказал бы Ген. Барабтарло ) героя Набокова довольно любопытны. Герой, так же как писатель, словно очарован прошлым. Именно Прошлое рисуется ему райской обителью.
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"