"В-з-з-з," - поет веретено, "В-з-з-з", - сухие пальцы сучат нитку, привычно отделяя катышки непрочесанной шерсти, сухие пальцы управляют веретеном, то заставляя его взлететь вверх по нитке, то спуская до самого пола. Круглые бока толстеют на глазах, серая пестрая нитка наматывается по диагонали, потом крест-накрест, потом опять по диагонали, но уже слева направо...
Домовушка сидит за устьем и сонно следит, как Анфимовна прядет. Анфимовна уже стара, но Домовушка много старше. Она помнит Анфимовнину мать, и ее мать, и мать той, и другие избы помнит Домовушка, другие земли, откуда ее привезли много поколений назад. Много веков шмыгает она среди пыли и паутины, суетливая маленькая вроде-как-старушка, серая, неприметная, а дом без неё - не дом. Так - изба, набитая кучей непонятных бездельных предметов.
- Конь боевой в походной амуниции-и-и-и-и
Стоит и ржет, когой-то ждет.
- поет Анфимовна. Это песня Петруши, он завез ее на село с какого-то слета комсомольских активистов, но Домовушка слышала эту песню много раньше, далеко, на юге, где почти все время тепло и еды вдосталь.
Когда Петруша взял Анфимовну из дома, той не было восемнадцати. И звали ее тогда Катерина, а чаще Катька. Четвертая девка в семье, где родилось семнадцать детей, а выросло одиннадцать. Домовушка любила Катерину за сноровку, за умелые руки, за добрый ровный нрав, за крепкую струну в характере. Но никак не думала Домовушка, что жить ей придется с ней: надеялась на Сашу, старшего сына. А тот взял и женился на учителке. Что они, городские, в хозяйстве смыслят! Печь вечно неверно топлена, еды в доме недостаток, грязь и разорение везде, а она сидит, керосин жжет - тетрадки проверяет или книжку читает. А потом и вовсе подхватили они болезнь откуда-то, прокашляли года два, да и сошли в могилу один за другой.
Александра, первая дочь, уехала в Каргополь. За злой капризной Сашкой Домовушка не потянулась, стала ждать, высматривать. Лидка в девках засиделась, Анну выдали за пьяницу негодящего, Павел с Федором жениться не торопились, Катерину Петруша увез в соседнее торговое село. Думала Домовушка уже, кого из младших выбирать придется, но пришла беда. Большая беда, на всю деревню, на всю округу, со странным диковинным именем. Столько раз слышала это имя Домовушка, что и теперь помнит: раскулачивание, коллективизация.
Анфим Алексеевич, крепкий, любой хозяин Домовушкин, и детей работящих вырастил, а как пришла новая власть, дала землицы, так и совсем расцвело хозяйство. Купил он у местного купца дом. Хороший дом, новый, на кирпичном фундаменте о двух этажах: нижний, теплый, был зимним, верхний - летним. Анфим Ляксеич не боялся советской власти, хотя честный северный купец и предупредил его, что сам продает дом с целью уехать от греха подальше куда-нибудь на сибирские или среднеазиатские стройки. От большевиков он видел, не считая негодящей затеи с коммуной, только добро: земли дали вдоволь, налогами не глушили, коровы завелись в хозяйстве, кони, единственная любовь Анфима Алексеевича, ходили гладкие и блестящие. Когда случилась Гражданская война, сам лично наладил он двоих сыновей с конями в Красную Армию и не прогадал - все вернулись живыми и здоровыми, и пользуются в сельсовете большим уважением. А и что его семью не уважать? Одиннадцать детей - и все работящие, ладные, семь из них ещё с отцом живут. На то и нужен большой дом, чтоб большая семья жила в нём.
Все забрали. Дом под сельсовет отдали, хозяина увезли чужие люди, они же скотину увели, сундуки, лавки, кровати со столами повытаскали. А уж соседи все остальное унесли по домам. Бочка без днища стояла во дворе - дождевую воду для хозяйства собирать, и ту выкопали и укатили куда-то. Домовушка от напасти такой и не знала куда деваться. Потом приехала Катерина, забирать отца, поклонилась в баньке, достала старый валенок и сказала слова старые, правильные: "Домовушечка-душечка! Милости прошу: поезжай со мной в мою избу, за мою печку", и глаза отвела в сторону. Шмыгнула носом Домовушка, метнулась серой тенью в валенок и свилась клубочком.
Новый дом, новые люди, скупые да неласковые... Но Катерина рядом, детишки снова бегают, да и Петр Михайлович мужик хоть куда, тоже годящий хозяин. Обжилась у них Домовушка, три дома с ними сменила. Теперь вот Анфимовна в квартире живет, ну да с печкой, с полатями, с погребом да с чердаком... К тому же Домовушка одна на весь дом, на все четыре квартиры, все равно как своя изба. Тридцать лет уж вдовеет Анфимовна, а все помнит старые песни. Это нравится Домовушке. А еще ей нравится, что Анфимовна помнит старую прялку и веретенца, и станок ткацкий помнит, и крючки с коклюшками. Что руки у нее все время в работе, ноги праздно не сидят, голова лениво не мечтает. Даже и с очками смирилась Домовушка, хотя не понимает она, зачем окна на глаза надевать. Зачем это кривое окно в углу, которое телавизор зовется - люди там неправильные, часто одни головы да плечи, и голоса у них не изо рта идут, а откуда-то со стороны совсем? Раньше вот тоже радиво было. Заорет с шести утра песню бойкую и до девяти вечера говорит, поет и музыку играет. Зачем? Гармошку Домовушка понимает вечером на завалинке, тихую беседу за чаем, пляски на свадьбе и поминках, хотя половиков, конечно, жалко... Радиву не понимает.
Летом в квартире шумно: наезжают Анфимовнины дети - бездельники, которым в городУ нечего делать, внуков привозят, Домовушке морока одна: то кружево на покрывале изжуют, то ножиком на столе слово выковыряют, то за печкой спрячутся и известку поотколупывают, да еще и съесть ее норовят.
Осенью и зимой хорошо. Печка натоплена, в доме только Анфимовна и ногастая Галька - младшая дочь, вечером придут соседки на чай с калачиками, старины вспоминать, а то как сегодня: Галька в клуб убежала, Анфимовна в кухне прялку наладила и "В-з-з-з, в-з-з-з" поет веретено, потом будут шерсть в клубки мотать, потом на морозе выстуживать, потом носки и чуньки вязать... "А-а-а-х", - зевает Домовушка, сворачивается в клубочек и засыпает, довольная, что сделала верный выбор.
1929
Еще вчера Катерина горела огнем, еще вчера пила, не переставая, воду, и каждая жилочка в теле болела. Еще вчера мучилась душа: пропало дите, первый, сынок, вышел до срока мертвенький. А сегодня она проснулась - зябко, потянулась к ковшику - рука не поднимается, боли нет, да и как будто тела нет тоже, и чувств никаких не осталось. "Помираю" - спокойно подумала Катерина и стала готовиться.
По-настоящему по-правильному надо бы исповедь принять, собороваться. Да перед свадьбой сняла свой крестик Катерина, выбросила - Петруша велел. Он комсомолец, активист, его жена должна быть сознательной. Да она и не верила никогда истово, так, справляла, что положено, не задумываясь. А теперь что? Если бог-от есть, значит ждут ее уж черти со сковородами. Страшно. Страшно помирать, ей всего девятнадцать годов будет осенью. И все какие-то глупости на ум лезут.
Как девчонкой в Каргополь к родственникам ходила. Сапожки и хорошую одежу в узелок завязала и несла на плече. Другой узелок - с шаньгами и квасом - в руке несла. А шла босиком, ног не жалко. Или как дядя Николай с Питера приезжал, с женой. Оба ладные, красиво одетые, веселые. "Что ж ты, Катя, босиком ходишь, гляди, уж женихов высматривать пора. Пришлю тебе ботиночки и из одежды чего, а то гляди, и парня ладного пришлю!" Вроде как с угрозой говорил, но посматривал так, что было Катьке боязно и весело.
Одежа у Катерины была. Справная, хорошая, приданого наготовлено было. Но пришла коммуна, отец, передовой середняк, записался один из первых, лошадей привел, скот, инвентарь и одежду тоже всю в кучу собрали. Катька ревела: жалко было платов да кофт вышитых, сколько вечеров над ними глаза портила, а что поделаешь. Только коммуна не удалась. Урожаю никакого не было, скот запаршивел, коней своих Анфим Иванович с общего двора молча увел и долго потом, мрачный, в порядок приводил. Как и живы остались, бедные! А сарафаны да платы Катькины по всей деревне щеголяют на чужих девках, молодухах и бабах.
И с ботиноцками-от тоже. Не обманул дядя, прислал с Питера ладные ботиноцки, как раз по ноге, да штуку сукна прислал на юбки. Только три раза и надела их Катерина, как Анна, невестка, Сашина жена городская, глаз на них положила. Канючила-плакала, пока отец не велел: "Снимай, Катерина! Ты, девка, и так походишь." Тогда-от Катерина и решила, что пора замуж. Приданое кой-какое подкоплено, и пока его какой-нибудь коммуне или Анне не отдадут, пора. А тут и Петрушу встретила. Красивой, ловкой, любой... Правда из чужого села, да всего-то в трех верстах, и село торговое, отец с братьями часто бывать будут - не страшно. Отец отговаривал: "Ты, девка, у меня привыкла в достатке жить, при хозяйстве хорошем, там дом-от бедный, негодящий совсем". Мать тоже плакала-напевала на ухо: "Катюшка, свекор злой, порченный, Петр тоже больно хорош, всем девкам на зависть. Не будет тебе там доли, одумайся, окстись". Да уж Катерина решила все, не старые времена - уехала с Петрушей.
Пожалела, конечно. Не того, что Петрушу выбрала. А того, что в доме новом делается. Свекор скуп, все приданое отобрал, наволочки да простыни с кружевом, полотенца вышиты, протчее, пользуется Катерина старым, плохо деланным да плохо беленным. Мыло и то берет Михаил Лексеич, режет кусок на четвертушки, высушивает на печи, и выдает по счету. Меньше смылится, считает. Мяса в доме нет почти, пироги хорошие не затворить - сметану, масло да яйца прячут, из рыбы один сущик сушеный в мешках стоит. Но Катерина приноровилась и из того, что дают, блинцов состряпать, супу наварить, в праздничный день пирог, чтоб не обидно было гостям подать.
Она бы навела в доме порядок, если б муж поддержал. Да Петруша тихий больно с отцом говорить. Старший сын, а голосу подать не смеет. Вот и сейчас стоит, смотрит понурый, слушает: "Значит, не судьба. Видишь сам - не жилица уже. Бог дал, Бог и взял". И слова уплывают куда-то, и свет в глазах тухнет, и думает Катерина: "Все, кончаюсь".
Тот ли день, другой ли... Трясет кто-то:
- Катька, Катька, да ты что! Открой глаза, Катерина! Федька, беги к фельшеру, скорее! Ах вы, суки, до чего девку довели, - Павел, брат. Хотела Катерина сказать ему, какая она девка, она уж мужнина жена, да только глаза скосить и смогла. А у двери Олёша стоит, младший брат, любимой. Бледный, трясется - мальчишка совсем, догадался бы кто спровадить его отсель, не место ему.
- Олёша! Подправь огонь в печке. Пётр, где у вас вода? Не понимаешь, что ль? Тащи воду из колодца, если в доме запасу нет. Ну и хозяйство! Ну и хозяева!
Фельшер пришел. Осматривает, материт всех, Петрушу особенно. Пить дает что-то гадкое, горькое, щупает больно, мажет чем-то, ой больно, больно! пустил бы уж, не мучал напоследок. И на второй день пришел, и на третий. А все болит, тянет все, но силы прибавляются. Анна, сестра, приехала: хозяйство правит и за ней следит. Павел тоже при ней остался. Свёкор и слова сказать боится, Петруша виноватый ходит, смотрит жалостно. Подошел бы что ли, чего боится? Подозвать, нечто?
Подошел.
- Ты, Катя, прости меня. Виноватый.
- Да что уж.
- Фельшер сказал, ты молодая, сильная. Все в порядке у тебя, будут еще дети.
Когда еще будут... Встать бы. Половики вон перетрясти надо, затоптали совсем, чугуны перемыть, стирку устроить, огород проверить - не гожа Анна в хозяйстве.
1989
Домовушка собирается в гости: укладывает в узелок половину сочника, несколько ягод из свежего малинового варенья и щепотку заварки. Домовушка редко теперь выбирается из дому, мало здесь осталось ее прежних товарок, а с пришлыми разговаривать больно не о чем. Поделятся они с тобой сплетнями, ты с ними сплетнями поделишься, а душевной беседы, разговору хорошего не выходит. Про старины они, конечно, тоже поболтать горазды, да ихние старины Домовушке ни к чему. Вот разве что эта, совсем чужая, которая черный плат до бровей носит, расскажет про диковинное житье-бытье там, где избы не из дерева строят, а, как печи, кладут или, как крынки, из глины мажут. Там, говорит, до неба подать рукой, там земля вся крыльями поднялась, будто взлететь готова, а бывает, и взлететь иногда пытается - расправляет перья. Врет, поди. Но складно врет, печально, с тоской и вздохом - скучает.
Домовушка пойдет к старой своей приятельнице, в избу Анны Ивановны. Анна-от из одной деревни с Анфимовной, пятью годами старше, когда уплотнение было, из заречной деревни Авдотьино в село перебралась. Тоже старые обычаи помнит. У нее у одной настоящий станок остался. Вот Анфимовна и собралась - настала пора новые половики ткать.
Две недели Анфимовна готовилась. Перво-наперво вынула из сундука старые платья, халаты, занавески и стала пластовать на полоски шириной в сантиметр. Галька эти полоски связывала и в клубки мотала. Потом принялась Анфимовна полоски сучить, узелки разглаживать, лишнее отщипывать, и получилось что-то вроде толстой пестрой пряжи. Теперь сложила клубки в большой таз, сама кофту коричневую надела - старую, платок желтенький - повседневный, в уши вдела сережки медные с фиолетовыми камушками, в сумку положила сочники, что с вечера напекла. Пока Анфимовна с печеньем возилась, осторожно укладывала (сочники хорошие, тестяная корочка тоненькая, чуть нажми - и лопнет, вылезет творожная начинка), Домовушка среди клубков серым катышком затаилась.
Вышли, идут. Кругом шумно-о! Мотоциклы эти визжучие, тракторы гремучие, люди тоже стали какие-то громкие в последнее время. Анна Ивановна на малом селе живет, полчаса добираться надо. По дороге еще раза три останавливались, со встречными баушками заговаривали, и кажный раз одно и то же:
- Екатерина, здравствуй! Куда идешь-от?
- А к Анне иду, половики нужны.
- Да твои-ить и вовсе не старые.
- Ну уж лет пять прошло, как деланы.
- А я в магазин, да в больницу загляну, что-то руки прихватывает. Совсем полоскать не могу - распухают и огнем горят. Ну, поздорову тебе!
- До свидания.
Но все-таки дошли. Дом у Анны Ивановны врос в землю до самых окон. Старой постройки, с огромным сараем, в котором теперь только полки с вареньем да грибами солеными, и станок стоит.
- Здорова-а, Анна! Стан-от наладила?
- Здорова-а Катерина. Идем-от, сама наладишь. С вечера смотрела - вроде работаи-ит, - речь старая, неторопливая, певучая, Домовушка так заслушалась, что едва успела вовремя выскочить из клубков и в угол, туда, где уж ждет подружка с чайком, сахарком, разговором приятным.
Дальше будет все давно привычное, но от того еще больше милое: старухи наладят станок, приговаривая, что совсем плох стал и рассохся совсем, Анфимовна натрет маслом челнок, натянет основу из белых суровых ниток, навощит их для крепости, приладит клубки, и начнется тягучий мерный перестук, и постепенно основа заполнится разноцветьем. Это в клубках нитки кажутся беспорядочно пестрыми, а в дорожке возникнут ровные полоски одинаковой ширины, перемежающиеся по цветам: голубая, потом белая, потом розовая, потом желтая, там снова голубая, фиолетовая, белая... Когда Анфимовна тряпье пластовала, мимодумно отмеривала длины, прикидывала сочетания, готовилась.
Потом полотно снимут со стана, свернут в штуку, уложат в таз, Домовушка туда же нырнет и поедет домой. Дома дорожки разрежут, края обошьют заранее заготовленным кантиком из цветастого крепдешина, ткани плотной и крепкой, но на тканье не гожей, и уложат в сундук.
А зимой, когда плотно ляжет снег и станут морозы, дорожки раскатают у дровенника, Анфимовна возьмет веник, заметет их снегом, сама займется другим делом, поглядывая острым глазом - не безобразят ли мальчишки, не польстится ли кто на ее новье. Потом тем же веником сметет снег, перевернет дорожки и повторит все сначала. Галька тем временем вышоркает полы в доме, и когда выявившие истинную яркость, пахнущие свежестью и чистотой половики настелят, станет ясно, что скоро праздник.
- Ну вот, и мы-от к Новому Году справились, - довольно скажет Анфимовна, и они с Галькой сядут ужинать.
1992г.
Домовушка озабочена. Домовушка встревожена. Уже с месяц Анфимовна по утру открывала верхнюю вьюшку, подносила к ней перышко из подушки и сурово говорила: "Плоха тяга стала. Пора чистить". Чистить печь - Домовушкину вотчину - должен печник. А где сейчас печника хорошего возьмешь? Не остаться бы без приюта настоящего, без тепла, тишины и старых пыльных паутинок в углах... Совсем спать перестала Домовушка, шмыгает по углам да по валенкам, страх потеряла. Вечор ее едва один из внуков, задержавшихся до сентября, не поймал: маленькие, они ловкие - страсть! Хорошо Васька, грязно-белый Анфимовнин кот, сбоку подпрыгнул и с малышом мягкой лапой играть начал, тот и забыл обо всем. Васька - верный дружок Домовушки, у них и молоко одно на двоих, и развеселые скачки по ночам, и нагретое место на зиму.
Печник был уж раз в доме у соседей - молодой, тридцати нет, разворошил печку, только пуще дымить стала... Витькой зовут - Домовушка запомнила. А ить печка - это все, это сердце дома. С нее день начинается, когда Анфимовна огонь разведет да завтрак с обедом готовить начинает, ей и заканчивается, когда золу вечером выгребает и в ведерко складывает для огородных дел. Через нее свежий воздух заходит, а дурной выходит (в последнее время, правду сказать, что-то не очень хорошо). Или если гроза, например, - настоящая печь и вместо громоотвода сгодится. Домовушка грозы боится: знает, что в раз можно бездомной стать. Видела Домовушка товарок своих обездоленных в старые времена, по коровникам и дровенникам сиротствующих. Сейчас, конечно, проще. Сейчас не в каждом дому хозяйка есть. Да ить не в каждом дому и захочешь хозяйствовать-то!
Вот когда они с Катериной к свёкру ее первый раз приехали, сколько горя было Домовушке! Изба теснехонькая, окна маленькие, три семьи вповалку в одной комнате спят, кладовые полупустые, масло, сметану да яйца старухи берегут - копят на Паску. Какая Паска-от! Даже она, Домовушка, знает, что теперь нет такого праздника, кончился. А и раньше? Сколько, бывало, масла да сметаны прогоркнет, сколько яиц стухнет до Паски этой! Сколько младенцев от голода слезами изойдут? Один раззор в хозяйстве. Свекор - Михаил Лексеич - лютой... Чуть что не по его, хватает вожжи, ухват, а то и топор или вилы, а сыновья его успокаивают опасливо и почтительно. Это оттого, что кровь в нем мешанная (мать-солдатка нагуляла, а отец, говорят в селе, цыган был - кузнец заезжий). Правда или нет - не Домовушкино дело, а сам тёмной, худенький и жилистый, волос черный кудрявый. Петруша уже кожей белый, и глаза серые, как следует, но тоже чуб вороной никакой мыльной водой не пригладишь.
Пришел! Пришел печник! Пришел родный, Иван Архипыч пришел - его, видать, из-за реки, из Авдотьина непутевый Вовка привез. Старой, настоящий. Домовушка вокруг обежала, за саквояжем с инструментами спряталась: сидит на корточках, смотрит. Выстукал печку понизу, сначала молоточком, потом и пальцами, нашел место, счистил побелку, два удара долотом и вынул заветный кирпич, прямо в самое место попал. Метелочкой выгреб сажу, много - Домовушка едва не расчихалась (вот страм бы был), ершиком прочистил, потом поднялся, в верхнюю вьюшку гирьку на веревочке спустил, проверил, как проходит. Анфимовна принесла длинную щепу. Зажег, посмотрел, как огонь изгибается, еще почистил ершиком, сказал солидно: "Воды давай". Замесил раствору самую малость, кирпич на место вделал, растворил алебастру, с клеем намешал (клей на рыбьей чешуе Анфимовна заранее в кружке эмалированной сварила) и замазал. Как будто так и было. И пошел к рукомойнику, а там уж Галька с полотенцем стоит, улыбается. "Сколько должна-от?" - спрашивает строго Анфимовна, доставая кошелек из хозяйственной сумки. "А сколько не жаль". Анфимовна колеблется. Галька прибежала со своей лаковой сумочкой размером с книжку, "Я, мама, заплачу за работу", достает трешницу, протягивает. "Много даешь, деушка" - говорит Иван Архипыч, сдает рубль и собирается уходить. "Хоть чаю-от выпей" - спохватывается Архиповна, - "Калитки вон сама пёкла". С часок еще чаю попили, разузнали все про зареченские дела, где только четыре дома и осталось жилых, одни старики и старухи, а лес на задки наступает, и распрощались.
Вовка на пороге задержался, пока Иван Архипыч курит у калитки. "Мне бы, мама, до получки трешку" - мнется-краснеет. "Не давай, мама!" - Галька кричит из комнаты - "Пропьешь ведь, непутевый!" Анфимовна достает бумажку, он неловко сует ее в задний карман мятых грязных брюк. Вернет, конечно. Домовушка знает - не денег жалко Гальке...
Вовка довольный убегает в три прыжка через крыльцо, улыбка в пол лица, совсем как когда мальчишкой несся на речку летом купаться. Любила его Домовушка, хоть и непутевый: приходила ночью сон сторожить, отгонять дурные мысли, да заодно белые вихры на палец накручивать. Жаль, только кудри хороши и получились!
2004г.
Год у Домовушки был печальный. Суровый был у Домовушки год. Началось все с того, что она сама сплоховала: уже четвертый год Анфимовна уезжала на зиму к младшей - Гальке, которая теперь райцентре живет. И каждый раз Домовушка залезала в тряпье и тихо перебиралась на другое место. Изба там, конечно, отдельная, половина для скота есть (а из скота - две кошки и пес), сараюг всяких полно и чердак просторный, да еще и банька своя. Благодать, казалось бы... Но у вдовой Гальки два сына-оболтуса, шумные и ленивые балбесы. Потом еще этот телавизор неправильный, из-за которого они вечно дерутся между собой, и который вечно стреляет, кричит и щелкает. И старший опять же учится играть на такой гармони большой - баян называется. Каждый вечер часа по три изводится. В общем, не мирное там жилье. Но в этот раз еще хуже вышло - задремала Домовушка, очнулась, а квартера уж пуста.
Пришлось куковать одной, по соседям шариться. А соседи-то все втроем не могут Домовушке ладное житье обеспечить. Слева по заду - горькие пьяницы; справа на улице - старуха Настасья, слепая, по ниточкам по квартере шаркает, только на помощи внуков все держится, те молодые, забегут на полчасика, воды натаскают, продукты оставят, приберутся чуток и уносятся; слева по улице - инвалид Ленин и его жена, хозяева справные, но скупые - страсть, все у них по счету.. Промыкалась так Домовушка три недели, а потом пришло настоящее горе. Умер непутевый Вовка - в городу, от язвы какой-то. А через три дня привезли Анфимовну, холодную, маленькую и остроносую, положили на стол в передней комнате.
Выла Домовушка, плакала. Почти век ведь вместе жили. Видела, конечно, что уже плоха старушка, отходит потихоньку, да как-то все надеялась, как-то думала, не сегодня, да не завтра... А вот уже и вчера. Какая она теперь хозяйка в дому, если Анфимовны нету! И так растосковалась, так задумалась, что опять прозевала - с Галькой не уехала. Осени остаток прошел в слезах, зима наступила бесснежная и лютая, Домовушка притихла в неуютном дому, задумалась. Решила: наступит весна, перебраться за реку, в лес и вернуться к старому занятию, древнему, коренному - обернуться шишигой или кикиморой и почать вольной жизнью жить. Не хочет больше она хозяйкой ни в каком дому быть, тошно.
Вот и Рождество подошло и на каникулы приехали из райцентра Галька, сыновья ее и Лидка, любимица Домовушкина. Натопили печку, проветрили и вычистили квартеру, напекли блинов поминальных, сели сундуки разбирать. Рассиропилась Домовушка. Вспомнила, как также на каникулы приезжала Лидка, как спала по утрам крепко-крепко, уткнувшись носом в подушку, как навивала ей Домовушка золотистые кудри, как она кричала спросонья: "Мам! Гляди, как завились, прям чистая негра, ну как их теперь уложишь!", как отвечала Анфимовна с кухни: "А то Домовушка, она, проказница, тебя любит. Ну иди, картовь готова". И позабыла все свои решения, и когда Лидка достала старый тапок да поклонилась печке, не стала даже слов ждать заветных, правильных, подхватила пожитки и шасть в носочек.
Вот теперь живет у Гальки. Вечер. Оболтусы поделились после очередной драки: младший играет с неправильным телевизором, старший мучает баян. Домовушка наелась сметаны пополам с кошками (кошки гулящие, но добрые, полатями поделились, где кошачья трава для чаю летом высажена у соседки показали), глаза слипаются, приятные мурашки бегут по телу и толи чудится ей, толи нет...
"В-з-з-з, в-з-з-з" поет веретено, "В-з-з-з, в-з-з-з" гудит прялка, "Конь боевой в походной амуниции стоит и ржет, когой-то ждет..."
2. Домовушкина любовь
Вступление. 1970-е годы
Лет тридцать назад еще водились медведи в наших краях. И даже разрешение на отстрел в каких-то случаях получить можно было. Сосед наш, деда Павел, был охотником на медведей. По профессии-то он лесоруб был, а по призванию - медвежатник. На медведей ходил всегда один, без напарника (случилось у него что-то в молодости с дружком), но с целой сворой лаек. Я хорошо помню этих собак, матерущих, сурьезных, подранных и молчаливых. Ко мне, ребенку, впрочем, они были благосклонны и даже позволяли трогать рваные уши и исполосованные бока.
Одной из его лаек медведь содрал почти половину шкуры, лишил глаза и уха, но Павел прям из леса отнес ее к докторам в больницу (человеческую, естественно) и стоя с ружьем и ножом (кто видел нож на медведя - поймет) посреди приемной, заставил зашить собаку. И та осталась жива! Правда, на охоту он ее не брал, держал при себе, как опытную учительницу.
Моя бабушка была известна на селе добрым глазом. Ее приглашали первую смотреть младенцев, ей доверяли оценить свежесрубленную баню, при ней без опаски хвалились удачами. Вот этот Павел с давних пор завел привычку заходить к бабушке перед охотой. Он был моложе ее лет на двадцать, так что обычно у порога проходил вот такой разговор:
- Здорова, ба-а-ушка! Я-от в лес собралси-и-и.
- И иди себе с Богом! Чего меня беспокоить-от! - часто не оборачиваясь даже (если возилась у печки) махала на него рукой бабушка.
За это бабушка получала от него либо голову либо лапу. Шерсть она остригала, расчесывала и пряла. Из пряжи вязала носки и домашние чуни. Мясо с лапы солила, язык тоже. А голову долго полуварила-полутушила в огромном прадедовском чугуне, щедро сдобрив черным перцем и луком (любила остренькое и соленое, единственная слабость у нее была).
По словам охотника, надо бояться сорокового медведя. Если сороковой тебя не убил, то тогда ты везунчик, но уж сотый точно тебя заломает. Деда Павел убил и сорокового медведя, и восьмидесятого, и по словам бабушки, дошел до девяносто девятого и бросил охотиться совсем. Даже на глухарей и зайцев. Умер деда Паша от острого сердечного приступа в возрасте пятидесяти четырех лет. Не такой уж и дед он был, оказывается.
И вот вам напоследок мое детское воспоминание. Было мне лет восемь, я уж спать легла, когда разбудили меня голоса в кухне. Я подождала, пока чужой страшный дядька уйдет, вышла босая в ночнушке из комнаты и увидела это... На столе вся в сгустках багрово-черной крови стояла голова. Нет, головища, в половину моего роста! Пасть раскрыта в оскале и видны клыки, каждый больше моей ладони. Потом я еще и лапу видела, оснащенную кинжалами сантиметров по пятнадцать-двадцать в длину.
Вот тогда я и поняла, что не зря с самого раннего детства у меня леденела кровь в жилах от старой русской сказки, в которой медведь "скырлы-скырлы на липовой ноге. Все собаки спят, и все люди спят, одна баба не спит, мою шерсть прядет, мою ногу варит".
1927г.
Давно это было... Ещё когда в будний день летом в деревне только бабки с младенцами оставались. Сидела как-то Домовушка на крыльце, под ярким полуденным солнцем свои одёжки просушивала: плат серой один, да плат серой другой, да плат серой с синей окоёмоцкой праздницной третий, да юбок сколько-то, да кофты с чуньками, да и сама сидела тут же на перильцах с котом на синее небушко жмурилась, молчала. Хозяйка тоже вона с утра половики выбила и вывесила на поленнице проветриваться с теневой стороны, а сама в поле убежала. Надоть и за её вещами приглядеть, обязанность справить.
Хорошо было. Ветер лёгкий тёплой волосы треплет да лицо обвевает, в нём запах душицы и пижмы, и покоса свежего, и реки недалёкой. Птицы смолкли уже, только издали слышно блеянье овец и всфыркиванье лошадей. Ну и приморило Домовушку. Прислонила она головушку к перильцу и стала сны смотреть, про старины всё.
Снится Домовушке, что совсем она девчонка ещё: маленькая, в одёжке из паутинок, в венке из незабудок сидит в кустах и смотрит на людей. Людей страшно, а и любопытно: они в ночь пришли в Домовушкин лес, костров разожгли, песни поют, свет по воде плавать пускают и через огонь прыгают. Какие и в сторону отошли парами, шепчутся под берёзами. Леший из пня тоже подсматривает: норовит девок сзади хватануть косматыми ручищами - страсть любит, когда визжат, охальник. Домовушка же любит запах костров и кусочки хлеба, которые от людей остаются, и молоко от рогатых добрых животин, которых тайком остерегает от волков (тайком, не то леший разозлится, чёрт косматой). А зимой у людей из домов дым валит, а пожара и нет никакого, и запах у этого дыма такой, что Домовушку так и тянет пойти к нему поближе, узнать его источник, потому что, думает она, это должен быть дивный источник.
- Эй, кудрявая, - кто-то щекочет травинкой по голой пятке. Ах! - вскочила Домовушка, метнулась серой мышкой к щёлке.
- Пожитки-от не забудь, ловкая! - Высунула голову из укрытия: стоит под кустом малины невысокий крепенький в огромной шляпе, ровно гриб. Осподи, боже ты мой! (как хозяйка говорит) - свой.
- Кто таков будешь? - губы сжать посердитее. - Чего пугаешь?
- Пасецник я, смотрел, какова малина цветёт.
- Какой ты пасецник? - прыснула со смеху, - Я Ивана Прокопьица хорошо знаю.
- Это он какой пасецник. А я - настоящий, правильной. Меня и пчёлы слушают, и цветы, и даже дым и ветер. Ну бывай, кудрявая, заскоцу, может, когда на беседу: с тебя цай с молоком, с меня - мёд со смешком.
- Эк чего вздумал! Иди себе дале! - прикрикнула Домовушка, а он и пошёл. И Домовушка что-то загрустила.
1927г.
- И вот берёт он самовар-то, да кипяшшой, да об стол как им шваркнёт!
- И? - Пасецник осторожно прихлёбывает чай из кружки и морщится.
- Горяцой? - беспокоится Домовушка. Она уже привыкла, что соседушко не любит горячего, говорит - нос только портить, потом как с пчёлами о мёде говорить, засмеют. Сама она любит чай дымящийся ещё из блюдышка со свистом прихлёбывать. Неудобно: два раза приходится к столу за снедью пробираться, но для гостя готова Домовушка и на такой риск.
- Ницого, сойдёт, - причмокивает языком Пасецник, - И что самовар-от?
- Отскочил от стола и на пол, ножка отлетела, уголья искрящиеся рассыпались, кипятком во все стороны шваркнуло... Тётку Анисью и окатило. От с тех пор она всё на пецке лежит, не шаволиться почти. И ест на пецке. Пару раз в день её сыновья снимают, да в овин под руки водят. Да в байну ещё по субботам, там невестки её нахлёстывают.
Самовара жалко: ведёрный, медной, какой красавец был. А теперь что: с боку вмятина, ножка подломлена, чурку подкладывают, краник до конца не закрывается, приходится блюдце подставлять.
- Бывает-ить... - протягивает Пасецник и тянется к калитке с зелёным луком, - у нас тожа пару десятков годов назад мёдведь приходил. Ульев наворотил, страсть! Пчёл полегло... Мужики собрались, с рогатинами, с ружжами, пять ночей сторожили, а нет его. Только успокоились - он опять объявился.
- И что? - у Домовушки от волнения носик дрожит, и чай из блюдечка выплёскивается.
- Что-что... Что они без меня. И этот, тоже Прокоп Михайлович, прежний хозяин ульев, - человека-пасечника он всегда называл хозяином ульев, а Пасечником - только себя, Домовушка приметила, - где и умный, а тут не знает, как за дело взяться. Самому пришлось, в лес пошёл, к лешому на поклон. Отвадь, говорю, животную, а то прибьют мужики: и тебе поношение, и мне убыток будет - остатние ульи посшибают. Сделал за ковш мёду в месяц. Я и то пчёл еле успокоил, а то уж они собирались... - и занялся калиткой деловито.
- Что собирались-от?
- Эх, - вздохнул только и рукой махнул, - тебе не понять. Пчёлы - они такие... Сложные они.
Который раз Домовушка с Пасецником чай пьёт да вечеряет до самой утренней звезды, а имени его не знает. Да и своё имечко заветное она почти позабыла уже. Потому настоящие старые жители своё прозванье не раскрывают, чтобы никому, а пуще всего человеку, над собой власти не давать.
- А почему у тебя-от не так, как у меня? - спрашивает она.
- Оттого, что дедушко шалит, - со знанием дела отвечает Пасецник.
Говорит он важно и солидно, а сам про водяного дедушку от Домовушки только дня три как узнал. Зато это он предложил сходить его покликать: сперва по деревенским колодцам, а там, если не покажется - к реке.
Вообще-то сейчас, в начале июля, в самую летнюю жару, где и обретаться старому греховоднику, как не в колодце, глубоко уходящем в землю, среди ледяных наростов на срубе и сладкой чистой подземной воды? Тут тебе и отдохновение от шумной, полной робят, реки, и сон сладкий, да и девку себе можно приглядеть в дочки-водяницы... Вот и сидят синим вечером Домовушка с Пасецником на краю колодца, когда уже всё село спит, выкликают старые имена.
- А кто-от тебе сказал, что он себе девок в доцки ворует?
- Ак то все знают. На что ж они ему ещё?
- Известно на что, - Пасецник искоса смотрит на Домовушку, а та болтает ногами, язык высунула от нетерпения, вглядывается в далёкую тёмную воду. - Эй, кудрявая, а как ты с отцом-матерью рассталась?
- А и не было их у меня никогда. Откуда ж? - и Домовушка тихонько смеётся, прикрывая рот уголком платочка, - не человек, знать.
- Так как же ты на свет появилась?
- А из земли да воды народилась под кустом калиновым. Бежала зайчиха - молоком напоила, прискакали белки - принесли орешка, пролетала галка - рассказала всё лешому, а тот пришёл, меня забрал да и вырастил.
- Это тебе леший рассказал?
- Он, чёрт косматой. Суровый был, к людям не пущщал. Да я всё одно убежала.
- Да, ты вёрткая. - Пасецник смотрит на Домовушку с улыбкой.
- А ты отколь взялся?
- Пчёлы из воска вылепили.
- Ай, врёшь!
- Зачем? Ты из земли, я из воска. Лешой твой косматой, небось, из пня трухлявого... Иль не похож? - Домовушка всматривается, смущаясь, и снова отводит глаза.
Крепкий такой весь, загорелый, румяный, точно здоровый боровик на плотной ножке. Умной, всё обо всём знает, обходительный - всегда с гостинцем придёт. Вот сегодня земляничину принёс, крупную, душистую, сладкую, съели на двоих, а вкус всё во рту остался.
- А водяной дедушко из воды, что ль?
- А то. Кстати, кудрявая, а не боишься ты, что он тебя к себе уташшит?
- Эт зачем-от?
- А из любопытства: что за деушка его весь вечер выкликат, негодяйка.
- Ой! - мурашки побежали по Домовушкиным ногам и спине, и она опасливо придвинулась поближе к Пасецнику.
- Да не бойся, не тронет. На что ему такая пугливая, - и притянул её к себе свободной рукой. А другой за талию приобнял. - Замёрзла, кудрявая?
- Так-ить... - а слова и не идут. Занялось дыханье у Домовушки, и сердечко громко колотится - нешто, всё ещё водяного боится?
- Ах ты, лапушка, - и, подлец, чмок прямо в губы! Долго она не думала, пихнула в грудь со всей силы, сама вскочила и приготовилась обидные слова говорить.
Ох ты! В колодец упал. Вон болтается низко-низко, чуть не утоп! А вода-то ледяная, даром что лето. Что ж теперь с ним будет? От страху зажмурила Домовушка глаза, сморщила нос, потом собралась с духом: открыла один глаз, - набрала в грудь воздуху: открыла другой.
Где же друг милой? А он по срубу ловко вверх карабкается, уже почти к самому краю добрался, уже руками перекинулся, подтянулся, ногу задрал, стоит подол рубахи отжимает - промок насквозь от каплей, что по стенам колодца стекают.
- Ну, ты сильна, сердитая, - говорит, а сам усмехается. - Теперь не до выкликаний, надо домой сушится, да пчёл спать укладывать, хоть короткая, да ночь им. - Свистнул галке, которая на кусте дремала, оседлал, кивнул Домовушке, - Ну, ты со мной или останешься здесь спать в компании с водяным дедушком?
Домовушка хотела было насупиться, да вдруг рассмеялась, обхватила Пасецника крепко за плечи, прижалась: сырой, холодный, как бы согреть его, а то заболеет не ровён час, - птица ворчливо каркнула, дескать двойной груз нести, пусть и недалече, а всё-таки, - и нарочито тяжело размахивая крыльями, поднялась в небо.
Вечер густел, постепенно превращаясь в недолгую светлую июльскую ночь, воздух становился прохладнее, а из колодца медленно поднимался белым седым туманом водяной дедушко.
- Эх ты, паря! - пророкотал он себе в усы, - Гляди, намучаисси с этой востроносой, я таких бойких знаю, - рассмеялся дробным дождиком и рассеялся длинными полосами: по селу погулять, людей посмотреть, выглядеть себе новую девушку в - хо-хо-хо-хо-хо - в дочки, вестимо, на что ж ещё...
2008г., 1929г.
Домовушка сидит в новом дому на новом крыльце печальная: разложила перед собой чашечки-черепочки, маленькие флакончики, сплетённые из травы, ложечки, выточенные из щепок, перетирает, отчищает на июньском первом солнышке и вспоминает.
Вспоминает, как готовилась-суетилась, когда Пасецник к чаю прийти обещался, как подбирала кусочки свежих калиток, да воровала ягоды из варенья, как уголок свой от паутинок очищала (сама Домовушка считает, что старая пыльная паутина - лучшее украшение дома, а вот милый друг грязи не выносит, и сам всегда такой чистый, розовый и блестящий, что ей порой за свои серые одёжки стыдно становится). Наконец, всё расставлено, волосы приглажены, маслом для блеску смазаны, юбчонка расправлена, сама сидит в углу за вязанием, будто и не замечает ничего вокруг, а уж слышит размеренные знакомые шаги - дивно ей, что он из маленького народа, а шмыгать и таиться не приучен -, потом и ровное дыхание, а потом и знакомое:
- Здравствуй, кудрявая, заждалась небось?
- Да вот ещё! Делов у меня что ли нет других?
А потом чай и беседа обстоятельная, приятная и тягучая, как золотистый одуванчиковый мёд, который Домовушка любит больше всего.
- Вчера с хозяйном ульи переносили. Два-от погибло за зиму: мыши забрались и мёд поели.
Пчёлы летают сонные пока, разговаривать с ними никакой возможности, на все вопросы только "мёрж-ж-ж-нем" отвечают.
- А у нас тоже мыши безобразничают, - торопится вставить она слово, - смётану да масло воруют. Мешок гороху спортили, да муки мешок. Уже даже ситом не спасёшь - запах негодящщой. И на верёвке подвесить мало помогает: бегают они по верёвкам больно споро. Хозяйка в таз воды нальёт ледяной, в центре кринку плавать пускает, а в ней масло, и то достают.
- То масло, - степенно говорит Пасецник, дыхание отгоняя чаинки от края блюдца, - а то пчёлы. Они-ить живые. Понимать надо.
Домовушка согласно кивает головой и придвигает ближе к гостю мисочку с ягодами из земляничного варенья.
Лет уж восемьдесят, как не видела его, с самой этой, коллективизации. Где-то он сейчас, друг милой? Встретятся ли ещё, побеседуют ли?
Вспоминает она ещё долгие спокойные вечера с Анфимовной под жужжание веретена да треск поленьев в печке. Вспоминает, как старуха, хитро сощурив глаза, откладывала мелкие кусочки сахару, отлетевшие при колотье, на маленькую мисочку и говорила:
- Домовушечка-душечка, приходи ко мне вечерять, чай-хлеб-сахар делить.
С Анфимовной можно было бы и не прятаться, она маленький народ уважала и занапрасно бы не обидела, да честь дороже - всё одно Домовушка таилась в тени и шмыгала по углам, как то ей издревле положено.
Вспоминает она и дым над байной, сладкий запах берёзовых поленьев, чуть угарный запах осиновых, как любила хозяйка. Расслабленных, довольных женщин с красными припухшими лицами, сидящих без сил на диване, пьющих холодный квас из кадушки и тихо вздыхающих, а потом, как сил прибавит, начинающих делиться новостями, услышанными в байне. И Домовушка тут же, в углу между диваном и стеноцкой притаилась, сидит, слушат - страсть как она любит всё новое, интересное, чтоб потом было о чём посплетницать с подружками.
А теперь что - житьё разве? В доме только мальчишки и бегают, прячься от них по углам, увёртывайся от их мячей, железяк и грязных носков, да вздрагивай от грохота, который по вечерам из неправильного телавизера доносится. Соседей мало, округ дома огород большой, работы много, а спокою никакого и беседы никакой. Вот выкроила минутку с пожитками разобраться, пока светлый июнь, да солнышко, да робяты в гости к дядьям на Пуксоозерье высланы. Качает грустно головой Домовушка, и бледно-голубые её глаза полнятся слезами, которые скатываются по вострому носику и теряются во мху.