Аннотация: Хотела написать текст сложный, концентрированный, со стержнем... Чтобы было непросто, но интересно читать.
26. 11. 06. - 26. 02. 07.
ГОРОД ИЛЛЮЗИОН
Глава 1. Город назывался....
Вокруг него был необыкновенно прозрачный воздух. В этом городе может быть даже то, что невозможно для города, и особенно для такого. Сумасшедший мир. Стены, охваченные огнем. Микромир, город, воплощающий все бытие. В нем вымощенные, выхоленные плантации гламура сменяются улицами, похожими на одну бездонную клоаку, в которой борются за жизнь тысячи маленьких микробов, несущественных в своей единичности, но разлагающих мир, едва они объединяются. Город называется Москва.
Почему для всех - Москва, а для него - этот ужасающий гибрид... Почему-то все эти длинноногие табуны для всех - женщины, для него - манекены, бери, делай что хочешь, просто не ломай и не смазывай грима. Грим... а что под гримом? Может, там прячутся настоящие чудеса самобытности, уникальности, нежности. Может - ничего, пустота. Ни чести, ни чистоты, - ни нечистот и бесчестия. Просто пустота. Иногда - разбавленный алкоголь. Уже не пьянит, еще не безвреден, уже безвкусный, еще не лишенный горечи. Иногда - чистой воды мерзость. Уже концентрированная, неразбавленная, а на самом дне болтается подгнивающая взвесь хитрых планов. Они направлены на тебя...
"Быть может, завтра будет лучше" - сказал он однажды то ли в шесть, то ли в семь, и долго ждал этого "лучше". У него никого не было. Его зовут... (не все ли равно?) Миша.
Да нет. Никто никуда не зовет.
Он стоял на углу дома, курил. Было тоскливо. Так, что зубами хотелось скрипеть. Бывает и такое, но в зубах была сигарета.
Подошла какая-то коза, похлопала некрасиво длинными ресницами и вдруг - опа - подмигнула. Ну господи боже мой, куда деваться.
- Закурить дадите? - спросила она. Прихватила сигарету глянцевыми губешками (интересно, каково такую целовать - в жизни ему еще не приходилось слизывать с губ столько блеска, и было бы занятно узнать, какого это на вкус). Когда он давал ей огонька, она на него смотрела так, как будто что-то ей от него надо. Он выхватил у нее сигарету, она едва успела затянуться, выбросил и поцеловал - с совершенно нереальной глубиной. Уплыл в нее, как будто нырнул с аквалангом, и теперь разглядывает пестрый коралловый мир. Блеск на вкус был отвратителен. Она - тоже. Смесь табака, клубники с жиром (блеск) и сырой рыбы (как у кошки) - из суши-бара топает. Он отстранился. Лицо у нее было совершенно обалдевшее, так бы, наверное, и опрокинула его на мостовую. Но ему совсем не хотелось. Дал ей еще одну сигарету, прикурил по второму разу, ушел.
Город шел в атаку - Миша видел, как город ощетинивается бесчисленными клинками и лезвиями толпы ему навстречу. Еще секунда - и толпа вонзится в него и расчленит на молекулы и размажет выжатую кровь по асфальту. Интересно, далеко отсюда до свободы? Должно быть, почти бесконечность.
Секунды оставались - люди шли навстречу. Это было как чувствовать мгновение до своей смерти или то, что можно испытать перед тем как нырнуть в ледяную воду.
Нырнул.
Ничего не произошло, только кто-то задел его плечо, сильно расшиб, но этим все и закончилось. Кто-то все ломился - кто мимо, кто через него, но, так или иначе, он по-прежнему то медленно шел, то останавливался, но так и не случилось ничего, что оправдало бы то страшное ожидание перед тем, как он вошел в толпу. Кто-то обходил его сзади, он слышал секундные обрывки запахов, звуков шагов и дыхания, но никто и не собирался растаптывать его, хотя так было похоже, что через секунду он просто пропадет, потеряется. Лишь спустя минуту столбняка он все же убедился, что все еще
жив, значит, будет жив и дальше. Просто город подкинул ему очередную обманку, новый мираж, незаконченный сон. Москва умеет создавать иллюзии - те, что одна за другой возникают в ночном темно-сером небе, таком литом и каменном, что, кажется, самолеты должны царапать об него крылья; но только кажется. Они спокойно летят по нему, как насекомые, к которым хочется протянуть руку и раздавить двумя пальцами, а они, сучары, так высоко, и на самом деле - невозмутимые железные громады, которым, как и большинству существующего в этом мире, совершенно наплевать на то, что есть такие, как ты.
Он ходил по улицам еще несколько часов. Он толком не заметил, как они прошли. Зашел в кофейню. Здесь было необыкновенно уютно. Интересно, это сделано нарочно? Конечно да. Но вот на все ли сто процентов только ради денег - или все же доля этого обволакивающего уюта родилась не из расчета, а из хоть какого- то крошечного зернышка любви? Может быть.
Вот в углу сидит толстый мужик, мстительные черные глазки жадно носятся по дисплею мини-ПК, который он нарочно держит над столиком, "пусть все видят, какой я крутой". Есть торт рукой, она вся в креме. От него прямо пахнет грязью, пузо у него кругленькое, как будто под сердцем чадо носит. Один за столиком, барахло свое раскидал по угловому диванчику, словно к нему кто-то подсаживаться собирается.
За другим столиком - три девицы. Обычные такие, попсовые, пупсовые. Из тех, что считают себя предметами всеобщего восхищения, потому что знают, какие марки носит Джей Ло. А вот если ты не дай бог попытаешься снять с нее кофточку "Прада", то не сносить тебе головы, такой визг подымается. Благо, не особо надо, куклы реально возбуждают только фетишистов и маленьких девочек. Вот, за соседним ему столиком - совсем другой экземпляр. Вовсе не красавица, но бокал держит так, словно это дорогой аксессуар. Да так оно и есть. Такие женщины могут свести с ума, едва прихватят губами вишенку из бокала, не потому, что у них это так круто получается, а просто некоторым идут понты. Это из тех, кто заматывается в имидж, как в кокон, и, не имея уже права обнажать ни мыслей, ни сердца, превращается, однако, в роскошного махаона. А люди, у которых что-то получается, уже способны проглатывать все твое внимание.
Вон еще столик. Чума. Двенадцатый час - и какая-то молодая пара с маленькой девочкой. Специфические такие, не мещане, уж точно. Девушка нарядная, наверное, из театра, здесь есть один рядом. Миша иногда ходил в театр, если было настроение. Иногда очень классно бывает. Никогда, правда, не считал, что стоит сперва просмотреть весь репертуар, а потом уже пересматривать спектакли. Вовсе нет.
Милая пара. Болтают о чем-то, и не жеманятся, как любят делать пары, и особенно молодые супруги, в таких местах. Девушка взяла и сняла девчонку с отцовских коленей и уселась туда сама, заявив: "Хватит, мне тоже хочется". Отец уморительный, когда улыбается, прямо зажигательная такая улыбка, диджейская. Девчонка у них классная, пока родители не видят, дует за них кофе, вряд ли ночью будет спать.
...Что, собственно, он тут сидит? Показалось, что надо. Обхитрить, что ли, самого себя, выпить кофе и вообще отказаться ото сна на эту ночь? А что, можно. Делать нечего. Завтра выходной. Фу, скука. Может, стоит позвать Макса, пусть закатит вечеринку, он это умеет. Если хочется слить побольше народу в одно место, найдите Максима Рогова, и, считайте, вечеринка организована. А что, можно. Мише нравилось смотреть на пьяных друзей, а потом хвастаться перед ними утром, что у него башка не болит и сушняк не долбит. Вечером он мог выпить чуть-чуть вина и угорать от пьяных выходок остальных, записывать весь их треп на диктофон и снимать их выходки на камеру, а утром позорить их друг перед другом. Это было просто ужасно смешно, никто даже не возражал, хотя и пытались, конечно, пререкаться с ним, но языки быстро начинали заплетаться.
Нет, не сегодня.
Он огляделся. Пузатый бизнесмен все еще сидел, ровно как и пряничные фигурки неподалеку от него, а вот семейка и барышня с бокалом уже ушли. Кофе не хотелось. Он поднялся, вышел. Прохладно.
Миша пошел вдоль по улице. Ресторанчики кончились, начались учреждения и жилые дома всяких понтовых товарищей. И одинокий ларек "Куры-гриль". Черт, холодно. Вот здесь кофе нужен. Он купил растворимого, дешевого, пошел дальше по улице, обжигаясь, выпил пойло, смял и выбросил под колеса проезжавшей иномарки стаканчик.
Вышел на мост.
Вода была какой-то испуганной. Он закрыл глаза и увидел деревянные поселения, рассыпанные по берегам точно такой же реки, и голая белобрысая малышня валяется на тонкой полоске песка вдоль воды, и из луговой зелени слышно конское ржание, и пахнет молоком, по лугу бегает почти взрослая девочка-пастушка с длиннющей косой. Старое русское слово "Москва" летит в равнинном ветре и ищет подобное место. Оно уже давно умерло, но слово вряд ли об этом знает. Под этим именем теперь живет другое существо. И река его словно боится.
Он тряхнул головой. Еще одна городская галлюцинация. В этом городе если кто и видит что-то подобное, вряд ли думает что-то кроме "Я заработался и должен отдохнуть". Здесь все кому-то что-то должны - если не кому-то, то самим себе. Может, так лучше, иначе что же удержит стаи неудовлетворенных, когда они попадут на свободу? Засосут друг друга силиконовыми губами, заплюют в безудержном инстинкте кокетства вишневыми косточками, закодируют по частичке в свои мини-ПК, затискают, заучат, затравят в подворотню и там потеряют в загадочной черноте. И там останутся одни - каждый под своим фонарем, боясь пробежать несколько метров до соседнего, потому что уже, должно быть, не верят, что под соседним фонарем кто-то также ждет и боится.
Снова. Черт. Удивительный город...
Миша хотел домой. Туда он и отправился. Скоро должны были закрыть метро.
Глава 2. Темная комната.
В те секунды, когда ключ уже поворачивался в замке, он чувствовал такое зверское нетерпение, что готов был вышибить дверь только чтобы оказаться в прихожей на несколько секунд раньше. Его мучила подъездная тьма, хотя ни темноты, ни маньяков, ни привидений он не боялся. Он вламывался в квартиру, зажигал свет и оглядывал единственную комнату. Просторная, с небольшим количеством мебели. Никаких сувениров, никаких картин, фотографий, ничего, что выражало бы хоть какую-то привязанность к какому-либо предмету. Кровать, шкаф, диван, стол - все выстроено по стенке, и посреди комнаты куча свободного пространства.
Он лег на диван, уставился в люстру. Потом встал, порылся в ящике стола и достал из него небольшой реферат, который планировал озвучить в понедельник на лекции. Вообще, ребята любят, когда он рассказывает что-то, кроме занудных правил, и ему нравилось стараться для них. Трудно проявлять изобретательность в преподавании русского, поэтому он минут пятнадцать от каждой лекции уделял этимологии, самому интересному, по его мнению, в языке. Он не любил выходных, и в воскресенье всегда скучал по "своим" лоботрясам. Вообще, он считал, что с карьерой ему повезло. Он так хорошо ориентировался в русском, что стал работать в недавно открывшемся институте, едва закончил свой, и студенты четвертого курса были с ним почти одного возраста. Конечно, студенткам он нравился, но казался ужасно холодным. Они его называли Печориным, думали, что он не знает, а он знал, не знал только, почему.
Но до понедельника еще больше суток.
Он думал подправить материал - бесполезно, все уже отточено до совершенства. Даже обидно. Он выключил свет, сел на подоконник и посмотрел вниз. Шоссе, перекресток. Как всегда, "а чего ты ожидал увидеть"? Он смотрел на тонкие черты проводов, и монолитный фон. Так и слышно, как эти провода скребутся о воздух... И луч света тянется через них, как смычок - поперек струн скрипки, и стонет, так, что слезы выступают.
В полутьме мигала кнопка на телефоне - сообщения на автоответчике никак не могли успокоиться. Он нажал на кнопку и прослушал первое.
"Эй, здорово, Черный, слушай, я сомневаюсь, что получится встретиться в среду, надеюсь, ты не возражаешь, если диски еще немного побудут у меня?".
Рыжов. Дальше - сбивчивый девчачий голос.
"Михаил Сергеевич, это Инесса, очень вас прошу, перезвоните. У меня проблемы с заданием, я подойду к вам ненадолго, если вы не против, в любое удобное для вас время..."
Посмотрел на часы. Время уже не то, не стоит звонить.
Знает он ее, проблемы с заданием. Ленивая катастрофически.
Он снова уселся на подоконник. Тихо... кажется. Тишины нет, она только мерещится.
Город гипнотизирует. Качает перед глазами мутный медальон луны, усыпляет, напускает в глаза дымные видения. Вряд ли за пределами города луна двигается. Вообще, за пределами города все по-другому. Вырваться? Нет... Хочется другого. Его не напрягает зависимость от города, это как привязанность, как любовь. Не хочется избавляться, хотя порой ненависть так велика.
Забренчал мобильник.
- Да? Да, Инесса, слышал. Завтра с утра пораньше. Ну, можно в восемь. Ты прости, я сейчас не могу говорить. Счастливо и тебе.
Он усмехнулся, бросая телефон на диван. Нет, ну просто сумасшедшая девчонка. Она вполне могла бы хоть сейчас к нему напроситься. Может, начать носить кольцо на безымянном правой и завраться как следует, чтобы не вводить девочек в искушение... Да нет, они все равно на что угодно пойдут, лишь бы не учиться. Сам географичку окучивал на первом курсе, потом понял, что на фиг не нужно, сразу скатился, конечно, но получил настоящее облегчение, просто небесную благодать. Господи, как давно это было... воспоминания убегали, перемешивались, как песни на МР-З диске при автоперемешивании. Нарушалась вся концепция, которую кто-то когда-то тщательно выстраивал. Может, даже он сам. Если не он, то кто-то всегда старался делать это за него. Он смотрел в потолок.
Географичка. Господи, ну он и бессовестный. И ведь как обхаживал, аж сам поверил, что влюблен по уши.
Мачеха. Отличная тетка, почему-то все время думает о ней, когда вспоминает, кто помог ему. Это Люся устроила его в институт работать, она там уже очень давно преподает - историю. Мировая тетка, все знает, что ни спроси, и никогда не учит по учебнику, а что такое учебники истории, он со школьной скамьи мечтал забыть и не знать. Где подревнее - там путаница, ближе к двадцатому веку - одна лажа, потому что правду говорить никому не выгодно, все еще слишком свеженькое, такие пироги теплыми не подают. А она все знает, кучу документального материала может предоставить, каждое свое слово может доказать, за все отвечает. Вообще, очень ответственная. "Не то, что мать", говорит папа.
Папа. Неплохой он все-таки мужик. Он, конечно, враг себе, прописная истина. Миша думал, что ни за что бы так не бухал, если бы у него была женушка, как у его отца, да и если бы не было...
Все что-то вспоминалось, он толком не мог понять, что. Кажется, экзамен - не лица учителей, не одноклассники и не списки поступивших, а мандраж, такой, что глаза лопались и жар стучал в голове, думать ни о чем невозможно было. Думал, с ума сойдет, как хотел поступить. Черт знает, почему, просто всегда ненавидел подобные испытания. В жизни посерьезнее вещи есть, а смотрят все на тебя и ждут, что ты изменишь мир.
Как изменить мир, он думал уже очень давно. Не то чтобы хотел, а все-таки очень интересно - у кого-то же получается. Вот тебе и следующая картинка. Сидит на ковре, рисует что-то на здоровенном ватмане, и думает о том, как менять мир. Наверно, любить то, что делаешь, чтобы были силы показать остальным и изменить их всех. А вот он сидит и малюет что-то ужасно бездарное на ватмане, и ему приятно, что краски ложатся на бумагу, и фактура бумаги, и сочные цвета, образующие непонятное эклектическое месиво, и ему нравится рисовать это мракобесие. Он меняет мир?
Город... все мысли были о нем. Города составляют мир. Меняют людей. Подминают и (или...?) отпускают на свободу. Кто-то точит свое мастерство, кто-то - остроумие - о рядом стоящего, кто-то зуб - на кого-то еще, а кто-то точит карандаши, чтобы начать новую работу, которая непременно изменит мир. И все - в мире, которым правят города, правят иллюзии и реальность, которая все равно под ними маскируется, нужно ей это или нет.
Он засыпал, и сон его был мучительным. Он любил другую полудрему - когда просыпался на груди у своей девушки, когда солнце было мягкое, серебряное, свет затапливал, и было приятно греться в этом перистом, струящемся сером потоке. Когда подходил к окну, а за окном, преображенный утром, его встречал перекресток, и не было слышно, как носятся по нему эти бесчисленные машины, казалось, у мира выключили звук. Он возвращался в постель и засыпал. Так ему нравилось. Сейчас было тяжело...
Темнота не была обузой, но что-то было в ней... Слишком много надежды она давала, все надеялся, что раздастся еще один глупый телефонный звонок, придет сообщение, или позвонят в дверь... или из темноты выйдет кто-то и положит руку на плечо. Каждый раз, вглядываясь в темноту, он надеялся, что это - темные глаза его наступающего сна, что он жив и что сейчас подойдет к нему, уже вплотную, и все дневное оставит его в покое...
В покое его не оставят никогда. Иногда ему так казалось. Или... оставят. И захочет ли он такого покоя? Что останется, черт возьми?! Пара выпусков, может быть, успеет узнать что-то новое о своем языке, и не более? Пара девушек будет вспоминать его и облегченно вздыхать в чьих-то руках, не потому что он плох, а потому что чужой, и знает это. Кто-то еще из друзей вспомнит, что был такой Мишка, которого почти
никогда не бывало дома и который преподавал русский. Что они еще знают о нем? Подобные мелочи. Никто не знает, как ему тяжело. Он думал об этом без доли жалости, терпеливо думал, когда появится хотя бы иллюзия того, что ему нужно.
Он все-таки поднялся и еще раз посмотрел в окно. Мир не меняется. Сейчас то время суток, когда и не нужно ждать от него перемен. Они будут не теми, которые хотелось бы видеть.
Небо высвечено, выжжено огнями фонарей, темнота мерцает своими узкими зрачками, щурится, и словно хочет доказать что-то своим молчанием. Щурится, и чего-то хочет от него. Молчит, ждет, когда догадается сам, чего именно. Темнота... не страшная, а опасность все же есть. Тихо. Может, стоит кому-нибудь позвонить. Ага, в час ночи. Или лечь спать.
Он лег и долго изучал люстру. Велюровая пыль, впитывающая ворсом тишину, питающаяся тягостным молчанием. Словно в мире больше никого нет, и все живое вообще только притворяется, что есть, а на самом деле... Что - на самом деле все, что заполняет улицы, все саморегулирующееся варево, все зерна, рассыпанные по столичным проспектам, каждое из них может взойти, а может и не дать миру ничего, все посеяны, дальше - как хотите... и все в один миг могут просто исчезнуть, едва кто-то Одинокий поймет, что они были его иллюзией...
Миша подбежал к окну, распахнул его, выпил телом ночную прохладу, растерял на ветру половину своей сущности, отпустил ее на время - носиться по комнате, развлекаться с городским ветром... а оставшееся пока убеждается, что весь страх потерять незыблемое был очередной иллюзией. Как всегда - только его.
Он мог бы - и должен был - почувствовать сильнейшее облегчение. Ничто не хочет пропадать, все живо, все останется... Но теперь это казалось не триумфом несокрушимой и вечной жизни, а вечного камня, огромной плиты из сплава всех металлов, бетона, цемента и прочей городской каши, и поднять, сдвинуть ее невозможно, разрушить - немыслимо. Это давило. Это делало беспомощным.
Посмотрел на стены, на люстру, на стол, видя все это в отдельности. Комнаты уже не существовало, была только раздробленная планетка в галактике, изломанная трещинами, населенная разными горами и кратерами, не образовывавшими никаких систем - ни каньонов, ни горных цепей, и вообще ни от чего не зависимые, ни за что не ответственные.
Никому не нужный и ни к чему не привязанный.
...Таким был мрак в его комнате, и в нем призраками мельтешили прилипшие к стене стол, диван, шкаф.
Сон был перебит, но не хотелось ждать рассвета. Рассвет будет незаметен, и только усыпит. Но ему ни к чему засыпать под утро. Зачем вообще спать? Жаль, что человек - не вечный двигатель. Он мог бы быть настолько счастливее, если бы не нуждался в такой подзарядке. Сердце можно зарядить множеством способов. А тело - одним, вернее, единственным из наиболее испытанных, который отнимает треть жизни и насилует воображение либо щекоткой для нервов в форме ночных кошмаров, либо издевательскими дразнящими видениями, которые никак не доползут до этого измерения и не спешат сбываться. Он надеялся, что чернота его не задушит, но не был в этом уверен. Возможно, он не заснет до утра, не уйдет, не потеряется, выживет - но утром наверняка забудет о том, как тяжело было ночью, а когда наступит окончательная ночь, то утром, которого он не увидит, никто также не вспомнит о том, что чувствовал, видя, слыша его. Понимая или обнимая. А может, останется какой-то кусочек его жизни, но как правило человек после исчезновения стирается полностью. Физически от него ничего не остается, пропадает все, истлевает, а он остается где-то, и вспоминает, как держал что-то и кого-то в руках, как слышал музыку и голоса, как говорил и смотрел сны. А когда-то ему дышали в самое ухо и говорили что-то, кому-то было важно, чтобы он, и только он услышал эти слова, чтобы понял и не забыл, когда будет развеян по ветру.
Он сидел в постели, думал обо всем этом, или ему снилось. Он разглядывал свои пальцы, выбивал ими невидимую гамму, потом словно смахнул что-то пальцами с колена, на котором только что выплясывали пальцы, стер мелодию и, откинув голову, посмотрел на потолок. Ему было одиноко.
Было в этом что-то родное, иногда он думал, что ему нельзя иначе, и неверно мечтать о другом, другое - для других, а у него одиночество, кто-то должен быть таким.
А кто-то должен радоваться и дарить радость, бегать по лабиринту и смеяться, как от щекотки, прижиматься губами к щеке и прыгать от счастья. Некоторые просто обязаны. Некоторым нужно постоянно искать, а он, должно быть, из тех, кому задана программа - сидеть в пустой темной комнате и чувствовать за это ответственность, быть обязанным что-то сделать, чтобы эти посиделки были важны. Ни черта они не важны. Убеждать себя, что твоя жизнь по призванию - сидеть и маяться - верный способ сыграть в ящик. И отправить туда всех, кто не дай бог с тобой пересечется.
Он встал и сел на окно. И все надеялся, что соседи сверху врубят какую-нибудь музыку или какую-нибудь муть, лишь бы звук. Пусть начнут, что ли, лаяться, они любят это делать, когда напьются. Пусть напиваются в большой компании - только пусть не будет больше тишины. Сколько можно...
Пусть случиться что-нибудь, пусть школярская банда засядет во дворе и будет ржать, путь будут звуки человеческого голоса... Он включил автоответчик.
"Эй, здорово, Черный, слушай, я сомневаюсь, что получится встретиться в среду, надеюсь, ты не возражаешь, если диски еще немного побудут у меня?".
Здорово, Черный, слушай.............................................побудут у меня?
Михаил Сергеевич, это Инесса, очень вас прошу, перезвоните. Перезвоните... Перезвоните.........
Перечитал сообщения на телефоне, что пришли за этот день. Брат из Питера, галактический человек. Какая-то девчонка, с которой он познакомился на прошлой неделе, совершенно случайно. Рыжов, кокой-то бред пишет про фотовыставку. Все. Больше ничего не осталось.
Два часа. Он задернул шторы и оказался в непроницаемой, как слюдяное окно, темноте.
- Эй... - позвал он, и голос отозвался таким эхом, словно он был в гигантском зале без какой-либо мебели. Хотелось крикнуть "Денис!", позвать брата, зачем, не знал, первое, что пришло на ум. Но, конечно, промолчал, не хотел больше слушать свое эхо. Лег. Заснул...
Глава 3. Воскресенье.
В воскресенье было что-то напрягающее. Может, потому, что, просыпаясь в будний день, под пиликанье будильника, он автоматически знал, сколько времени, что ему делать и как пройдет рабочий день, пока он не уйдет в шесть часов из института и не отправится бродить по городу. А в воскресенье он просыпался ничего не соображающим и пресыщенным тем непревзойденным кайфом, который все без исключения люди получают от воскресного сна.
Ему снились желтые кошачьи глаза, свет которых выпрыгивал на него из мутной темноты, чьи-то стоны, не поймешь, то ли восторженные, то ли предсмертные, скорей, второе. Какое-то жужжание.
Он встал, потянулся. Выглянул в окно. Вообще, хоть что-нибудь меняется здесь, на его перекрестке? Иногда Мише казалось, что каждый раз, когда он смотрит на улицу, там даже машины проезжают одни и те же, и люди, отходившие в прошлый раз, теперь ползут назад. Тоска просто выедает и обгладывает кости, когда видишь подобное зрелище. Как будто всему живущему нечем заняться, и все живые кишат, ползают и действуют на нервы, и пакостят, покупая фаст-фуд, скучая, выполняя бесполезную работу, какая, ссорясь и пошля без конца про все, что не они. Он отвернулся от окна. Конечно, сказал он себе, это все совсем не так, это просто утренний глюк. Чисто городской, конечно. Город тоже с утра страшненький, опухший и неприглядный, и вряд ли вообще хочет, чтобы всякие циники-ректоры созерцали его своим философским взглядом и разглагольствовали в гордом одиночестве про то, какую репу им приходится видеть с утра в окно. Заткнется этот циник только когда подойдет к зеркалу и увидит там нечто очень родственное пейзажу за окном и глубоко ему отвратительное, что произойдет с ним через несколько секунд. А потом он проснется и про все это забудет. Выпьет кофе, зарядится наркотиком аутотренинга - подмигнет отражению в зеркале, оценит свою юго-восточную харизму, конечно, подсознательно, и станет фактурным юношей двадцати пяти лет, который никому не говорит о том, как боится Москвы.
Она тоже уже проснулась, навела марафет. Москвичи упивались коричневым варевом, водители маршруток успокаивали нервы шуршанием чириков в руке, барышни цокали на прогулку. И-го-го.
Инесса не явилась, написала сообщение, что, мол, так и так, собственно, никак. Он ехал на встречу с Москвой.
Сонно катилась маршрутка. Почти никого в ней не было, воскресенье, десять утра. Все спят, и правильно делают.
Город топтал в нем все желания, кроме одного: жить в пустыне. Пусть под его ногой разверзается древность, рассыпается бледными струями свет, безжизненный, мучительный, пусть на его пути не будет никого, но если будет кто-то, пусть - один, пусть действительно нужный, и в нем он не ошибется. Пусть о нем забудет все живое, пусть город останется позади. Пусть исчезнет с лица земли, и останется пустыня, медленно избавит его от скрипа города, от лязга горестного волнение, которое ни на минуту не покидает одиночку, идущего по улице.
Он словно слышал голос, узкой полоской протянувшийся между небом и землей, зеркальный, и оттого не видимый, как и все, что отражает, и как и всему, что показывает правду, этому голосу нужно было оставаться невидимым, потому что никто не готов так просто взглянуть на себя. Кажется, вот они - каждую секунду смотрятся в витрину или в зеркало заднего вида чьей-то машины, поправляя очки, подкрашивая губы, убирая за уши пряди волос и подтягивая галстуки, видят себя. Если бы они остановились перед витриной еще на секунду, они бы увидели себя, настоящих, а так - видели себя, растворенных в городе. В прозрачной витрине бутика виднелась ширма, сделанная из зеркал. Он подошел к стеклу и заглянул внутрь зеркала. Вот он, рассыпанный по асфальту, темный, полупрозрачный, лишенный плотности. Он всмотрелся в глаза того, кто смотрел на него из-за витрины. Он обретал плотность, от него лучами разбегалась музыка, что подрагивала в радиоприемнике; шум чьей-то болтовни; шорохи, звон и треск продиравшейся сквозь бетонные стены жизни. Все эти звуки разлетались в стороны, оставляя его чистым - а его жизнь напивалась, просыпалась, концентрировалась, весь осадок прошлого смешивался с прозрачным отголоском того, что может с ним произойти. Все это образовывало его. И все это он нарочно разглядывал в отражении, обхитрив свою сущность, заглянув ей в глаза.
Он одернул свой взгляд, словно отражение могло его засечь. И пошел прочь, но идти было тяжело, словно ноги врастали в асфальт. Ему хотелось, чтобы кто-то сгреб его в охапку и обнял покрепче, отгородив от любой беспричинной грусти, которую он так ненавидел. Хотел, чтобы кто-то сказал ему о том, что ему нечего бояться, кто-то, кого он хотя бы однажды любил.
Он вспомнил брата. Он сейчас, может быть, в Праге. Он очень часто ездит по Европе и рисует. Его работы просто нарасхват, он здорово устроился, такой молодец. У него огромные кулаки, потому что он еще десять лет назад был рестлером. Сейчас, в тридцать, он уже на это забил, но кулаки так и остались. Раз большие кулаки, то и сердце большое. Сердце у него просто гигантское, безразмерное. Туда вмещается куча народу, и никого лишнего. Как мешок, набитый подарками. Он себя раздаривает, и не выдыхается уже много лет.
Миша был на том же самом мосту, что и вчера ночью. Вода выглядела теперь нелепо, загнанная в город, утопленная в искусственном русле - плыть по-своему ей не было позволено. Смотреть на нее было больно - может, потому же, почему трудно видеть человека за решеткой или птицу в клетке, а может, потому, что солнце вышло из-за облака смога и слепило глаза.
Облака неслись с умопомрачительной скоростью, и солнце скоро снова потерялось в их безликом топком множестве. Они мчались, и казалось, что-то изменится в его жизни, если вдруг они станут течь хоть немного медленнее. Грустно как-то. Черт знает, как это объяснить. Сердце мягко постукивало, и он слышал его - на фоне полета облаков, сигнализации где-то вдалеке, через серую пелену непреодолимой, тяжелой, бетонной тоски. Он слушал, как стучит сердце, и ему было не до мыслей.
Где-то, в чьем-то окне, а может, валялась среди мусора в урне, может, плыла по течению реки, надежда на то, что вот-вот из-за угла выйдет кто-то, кого он хотя бы видел однажды, кто-то хоть немного знакомый ему. Но по-прежнему - грустно и бездумно. Бездомно.
- Михаил Сергеевич!
Он обернулся. Эта кличка ему уже привычна.
- Здорово, - сказал он, пожал протянутую ему руку. Он еще не поверил в то, что Ваня Печуркин с третьего курса - не иллюзия, а вполне живой, реальный и очень знакомый человек. Именно его - знакомого - он ждал сейчас на набережной. Но,
конечно, об этом не сказал.
- А вы тут какими судьбами? - спросил Ваня.
- Гуляю, - ответил он. - На город смотрю.
- Неужели здесь осталось что-то, чего вы еще не видели? - усмехнулся студент. Миша прищурился, на секунду задумавшись.
- Пожалуй, осталось, - сказал он. - А ты откуда?
- Скорей куда. Жду кой-кого. Ой! Вру, - задорно обронил он. - Дождался. Вон, идет. -Он помахал кому-то рукой. - Я пошел, Михаил Сергеевич! До завтра!
- Бывай.
Он посмотрел, как толпа всосала Ваню целиком, не оставив даже тени от того, что он только что говорил с ним, махал кому-то рукой - он просто пропал. Или казалось... Может, он сейчас покажется на миг из-за чьей-то спины, как дельфин, вынырнувший за воздухом. Но студент ушел на глубину. Миша снова остался один.
Хотелось бы сбежать. Но если бы была возможность, непременно появилась бы иллюзия, что ему хорошо, и что ему вовсе не нужно уходить отсюда. Он мог бы вечно стоять, впитавшись в гранит, на который облокотился, влив глаза в речную воду, и никогда бы не ушел. Но его спокойствие было неправдой.
"Какая-то-девчонка-с-которой-он-познакомился-на-прошлой-неделе" объявилась вечером, позвонила, и он попросил ее приехать. Она жила где-то в Жулебино.
- Привет, - сказала она. Положила сумку, разулась, прошла в комнату и села на диван. Чудно держалась, как у себя дома, так и нужно, а некоторые ломаются, словно ждут, что их на руки возьмут и потащат на диванчик. - Что у тебя стряслось?
- Ничего не тряслось, - сострил он зачем-то. - Вообще, все очень неплохо. Просто хотелось побыть с тобой.
- Странно, - сказала она.
- Чего же тут странного? Ты интересная девушка. А мне совершенно не с кем поговорить. Думай, что хочешь - но у меня это бывает довольно часто. Хочешь чего-нибудь? Есть мартини.
- Давай.
Он знал, что ей будет незазорно пить одной. Вообще, она из тех, кому не бывает стыдно из-за подобных мелочей, мозги устроены слишком серьезно, слишком зрело.
- А о чем ты хочешь говорить? - спросила она. Он боялся этого вопроса. - Об оболтусах своих расскажешь мне? Или что?
- Расскажи лучше ты что-нибудь. Вот ты говорила, что танцуешь... Расскажи...
- Что танцую? Да все, - она пожала плечами. Миша перебрался на подоконник - широкий, на нем он свободно умещался. - Могу - R`n'B. Вообще, почти все могу. А ты приходи как-нибудь в клуб, где я работаю, там и посмотришь.
- А сейчас можешь?
Она рассмеялась, но по-доброму, без сарказма, правильно поняла - не сказала "Тебя, что ли, развлекать приехала?" или что-то типа того.
- Сейчас музыки нет. Знаешь, что? Принесу одну запись и покажу тебе кое-что в другой раз. Хорошо?
- Хорошо.
Он улыбнулся. Он был рад, что она так здорово его поняла. Вообще, все, что она говорила, действовало успокаивающе. Так ему казалось. Он ловил ее фразы, удерживал их кончиками пальцев, едва они собирались ускользнуть, прокрасться мимо него, незначительные, но очень нужные ему сейчас. Он цеплялся за них, почти теряя их смысл, старался не помять их, держа на самом краю ладони - только чтобы не остаться снова одному. Она была камнем, который мог испариться, а он пытался поймать... Она была доброй. Она рассказывала ему что-то, и он не запоминал сути рассказа - понимал суть ее слов, самого факта того, что она говорит, и очень любил ее за это, в эти секунды - правда, любил. Хотел сказать спасибо, но она вряд ли поймет, если он вдруг перебьет ее каким-то "спасибо"посреди одной из ее прозрачных бытовых реплик. Она рассказывала что-то забавное про одного из посетителей клуба, как он клеился к барменше, как глупо выглядел, как острили над ним паренек-бармен и администраторша. Он смеялся, потому что понимал, но думал только о том, что сделать, чтобы она не уходила, чтобы оставила здесь побольше своих разговоров. Она думала и знала, что они бессмысленные. Он знал и понимал, что без них лежал бы сейчас на полу, мечта я закричать - закричать, так, чтобы обрушились стены, чтобы
потерять голос навсегда, орать, так, чтобы думали, что его убивают - зверски убивают, а его убивала бы тишина. Он бы мог сейчас медленно оседать вниз, по стене, упав на пол, рыдал бы без слез и неслышно, дрожа, как замерзшая собака прошлой зимой, когда были морозы в минус тридцать пять градусов. Вот что с ним было бы... Он собирал пестрые нитки ее речи и соединял их, с бесплодной, бережной, тонкой старательностью, с которой дети строят песочные дворцы. Цедил их, как маленький ребенок цедит через марлю свое игрушечное варево - сцеживает одуванчиковый и травный жмых, оставляя сок и молочко, очищает то, что все равно нельзя пить. И сам же якобы пробовал это на вкус, даже думал, что чувствует его, а на самом деле просто наслаждался тем, что что-то собрал и удержал. Что просто соблюдал какой-то алгоритм, а то, что задача его глупа и бесполезна, уже не понимал. Просто если бы он этого не делал, то кричал бы. И луне в белесом сумеречном небе было бы страшно его слышать - она бы побледнела...
- Спасибо, - сказал он.
- И вот он... что, прости?
- Спасибо, что пришла. Это хорошо, что ты все это мне сейчас рассказываешь. Здорово, что они с барменом налакались и травили анекдоты про поручика Ржевского. Что танцовщицы вылили им обоим за шиворот коктейли. Вообще, здорово... что ты не молчишь. Не молчи, пожалуйста. Говори еще...
Он чувствовал неповторимое счастье. Он не был влюблен и уже не чувствовал любви. Но была эйфория: она, пожав плечами, продолжила говорить. Не крутанула пальцем у виска, не выпучила демонстративно глаза, а продолжила говорить. Он воскрес, он снова ощутил то же, что утром, перед витриной и зеркальной ширмой. Он ожил, и теперь смотрел на нее как на свидетельство, на проявление, доказательство и определение его жизни - каждая грань и тень ее радужной оболочки. Ее тонкие ресницы, в которых безрадостно тянулся весь прошедший день. Говорила. Говорила, и он снова стал сцеживать и сплетать ее фразы, не избирательно, не подчиняя свою маниакальную покорность никаким принципам - а только каждой ее мысли. Были ли это на самом деле ее мысли - он не знал. Но он ловил шепот их отголосков, призраки своего не-одиночества в ее мутном голосе с мелькавшем в них блеском фонарей, софитов и холодом льда в стакане спиртного. Их было мало, этих нот в ее запахе и голосе, но они превращали ее из человека в существо города. Но как по-человечески честно и благородно она поступила с ним. Он разрывался и не знал, что думать, и просто отказался от восприятия ее как человека или части города. Она была явлением, которое сейчас существовало для него. Он был благодарен за это.
Глава четвертая. Открытые двери; глубина; подворотни.
- Утро, лоботрясы! А где ваши проекты? Нет? Прекрасно. И как прекрасен будет результат вашего экзамена! Вы только представьте.
- И представлять не хотим, Михаил Сергеевич! Нам страшно, - заявила одна из девчонок.
- Учтите, ваши работы мне доставляют еще меньше удовольствия, чем вам, - сказал он, в душе млея от нежности.
- О, я бы так хотела доставить вам побольше удовольствия! - сострили на последней парте. Миша покачал головой.
- Напишите хоть раз зачет с первого раза, - попросил он.
- Она и не то что зачет напишет, она еще дополнительные услуги предоставит! - выдал Ваня. Всегда был циником, и ни в чем не знал меры.
- Могу обрадовать тебя, ты лишен и этой возможности, - сообщил ему Миша. Он любил его ставить на место.
- Стебаться? Прекрасно. Советую вам записать кое-что... Слово "Стебаться", исходное существительное "стеб"... кто знает происхождение?
- Какой-нть сленг американский, - предположил бас с третьей парты.
- Исконно русское, - охладил его Миша. - Бродячие циркачи цыганского происхождения называли русским словом "стеб" щелчок пятиметрового кожаного кнута при взмахе этим самым кнутом... Даже не слишком соображая в физике, думаю, каждый представляет, какая кинетика концентрируется на этом кончике, проходя по всей длине кнута. Оттуда и щелчок, что и есть так называемый "стеб". Кто-нибудь может определить своими словами, что отсюда - стеб в нашем понимании?
- Скажешь - и как кнутом, - сказала одна девочка, Люся Петренко. - Отщелкнешь собеседника так, что всю энергию в него впишешь, да еще с размаху и за секунду.
Он улыбнулся. Кому не нравится, когда понимают.
Дома было холодно. Забыл с утра закрыть форточку - вот, пожалуйста, теперь сиди, мерзни. Он захлопнул окно, стуча зубами, нацепил свитер и прислонил пальцы к батарее. Обжегся и сел на диван. Посмотрел на валявшийся рядом с ним телефон. Хоть сейчас позвонить ей и попросить ее, чтобы пришла и согрела - она сможет, она умеет больше, чем кажется, и ее болтовня может спасти от смерти.
- Ты не устала? Приходи. Как - зачем? Ужасно холодно. Что?.. Придешь??? Да ничего, просто... даже не надеялся, если честно.
Она правда пришла. Они выпили чая, и она очень крепко его обняла, как ребенка, только не боясь удушить. У нее были очень мягкие руки, в них хотелось спать, и почти сразу стало теплее. Удивительно, как она иногда бывает важна. "Как здорово" - снова подумал он. Стало тепло. Конечно, она ждет от него чего-то, но просто невозможно сконцентрироваться в таком тепле. Он отстранился от нее, так далеко, что нереальной силы излучение ее теплого тела доходило до него лишь легкими волнами, и словно проснулся. Теперь можно было делать то, что она хотела.
Внутри нее тоже не замерзнешь. Каждое ее движение было отточенным, как танец, умелым - даже слишком, утрированная сила ее тела была странной и чужеродной, но очень к себе располагала. Потерялась мягкость в руках. В какой-то момент он попытался ее вернуть - ему нравились слабые руки, но на самом деле они такими не были - гибкие, точеные руки танцовщицы, умело создавшие мираж и накинувшие его на Мишины плечи. Постепенно он влился в ее ритм.
Вдоль улицы, как тонкий ее стержень, тянулся мрак, ограненный пугающим светом фонарей. Во всех окнах уже погас свет, окраинный трущобный район. И одно окно, болезненным светом пронзавшее бесплодную темноту. Он подошел к этому окну. Штора не была задернута, и вся комната на первом этаже была видна как на ладони. Он чувствовал, что в этой комнате кто-то плачет. Девочка. Она сидела за компьютером, смотрела в экран и плакала. На голове нет наушников - не фильм, и не музыка. Она смотрела в монитор, у нее дрожали губы, дрожали длинные пальцы, напряженно лежавшие на клавиатуре. Она посмотрела на него. Испугалась, рассердилась, слезы так и брызнули из глаз. Задернула штору. Ни звука.
Улиц волочила дома по своей обочине, черные ветви редких деревьев смешивали корявой лапой уныние, обтекавшее сердце, и просочившийся сквозь кожу необъяснимый трепет перед нескончаемой и недостигаемой, как горизонт, темнотой впереди.
Встав под фонарь, он запрокинул голову и уставился фонарю в лицо. Тот ответил ему тоскливым распахнутым взглядом, уныло мигнул и теперь горел монотонно, с такой стойкостью, словно воплощал в своем свете все земные несчастья.
Тишина. Он шел по улице, и чувствовал кожей, как переливается гитарная мелодия холодного ветра. Он любил музыку. Он хотел позвать того, кто играл в этой напрягающей, диковатой подворотне мелодию, пахнувшую загородным перелеском и птичьими перьями в земляном тумане с утра. Но ему померещились и мелодия, и этот человек. Или...
Снова, снова... Он посмотрел на крыльцо какого-то подъезда. Под ним белела еле заметная лампочка, а на спинке скамьи, стоящей возле подъезда, сидела девушка не старше шестнадцати, похожая на худого рыжего жеребенка, и перебирала струны, то внимательно вглядываясь в гибкие пальцы своей левой руки, то смотрела в неприветливую, но безобидную черноту вокруг себя. Миша вышел из этой темноты. Темнота на такой улице в Москве, и именно в такое время - это явление нескольких измерений. Если двое идут друг на друга из темноты, каждый видит впереди только мрак, и не понимает, что является частью точно такого же. Каждый уверен, что вокруг него - светлее всего.
Они встретились глазами, его глаза - как кусочек мрака, а навстречу - светлые, как зеркало, глаза рыжей гитаристки. Она стала перебирать струны чуть медленней - может, это было частью задумки песни, может, он ее отвлек. Он хотел заговорить с ней, остаться в этом переулке до утра, не смолкая, говорить о жеребятах и о перелеске с земляным паром, но не успел остановиться, она была позади. Он отвернулся, а когда
снова посмотрел в ее сторону, темнота и поворот уже проглотили ее. Он уходил дальше и дальше в дворы, и чувствовал себя несчастным, когда музыка пропала. Может, она прекратилась, и начнется снова. Может, она уже никогда не вернется.
Дома его не ждал никто. Хорошо, что на этот раз не было холодно. Но слишком пусто. Дело тут не в том, как расставлена мебель. Это была квартира, где никогда не ждали. Чужая, он не хотел признавать такое место своим. Он не хотел смотреть в окно и боялся смотреть на черноту в углах. Какого черта она увязалась за ним с улицы. Отключен свет. Как отвратительно сосет под ложечкой, когда щелкаешь выключатель, а свет не включается. Телевизор и компьютер не работают, музыку не включишь, телефон - тоже никак. Да и кому звонить в два часа ночи. Делать нечего. Только спать. Это даже на руку. Он хотел спать. Все плыло перед глазами, но нервы были слишком напряжены, чтобы уснуть. Ему бы сейчас хватило пары слов: "отдыхай, Миша" - чтобы стать свободным спящим лоскутом ночного спокойствия. Но где их взять? Он лег на диван, скинул свитер, потянулся так, что хрустнули плечевые суставы, мышцы расслабились. Он чувствовал себя брошенным посреди ледяной пустыни, но не он сам, а что-то чужое, потустороннее запрещало ему заснуть. Через пять минут он покинул это измерение. Ему было лучше, чем когда-либо.
Глава пятая. Танцы
Юля теперь жила с ним. Иногда ему хотелось, чтобы она чаще говорила что-то веское и содержательное, хотя по-прежнему нуждался в бесполезной болтовне. Она трепалась не потому, что была глупа, а потому, что хотела ему помочь. Иногда он спрашивал: "Как давно ты в последний раз влюблялась как маленькая?". Она смеялась. Спрашивал, кем она хотела стать в детстве. Она говорила - писательницей. Хотела, чтобы ее книги читали и становились лучше, а сама и сейчас с трудом связывает слова в более-менее гармоничные фразы. Когда она говорила о чем-то подобном, он думал, что жизнь гораздо лучше, чем видится ему обычно. И Юля - тоже. Но это проходило быстро. Скоро он снова оставался один, только слышал из другого измерения успокаивающую болтовню про жизнь престижного клуба, про барменские распри, и это было последним, за что он держался.
Иногда он уставал. Или она замолкала. Когда ее долго не было, он чувствовал себя стоящим посреди улицы и орущим так, что люди вокруг него гибнут сотнями, а он ничего не может поделать, и кричит, тоскливо, как волк, но хрипло, как опьяневший до озверения. Кричит, как на костре. Как шизофреник, в приступе катающийся по ледяной казарменной койке в больнице, и зажатые в зубах тряпки, которыми связаны его руки, уже не помогают сдерживать вопля. Он терялся в своем крике и метался по квартире, казалось, что сейчас он разнесет стены, что его запорошит осыпавшейся штукатуркой, и он умрет в этом душном сугробе. Он бился головой о стены и кричал. Возможно, так ему казалось. Он сам уже толком не понимал.
Он запутался. Мир падал на него, тек липкой массой, а он не знал, в какую сторону посмотреть, чтобы увидеть того, перед кем он бросится на колени, станет умолять помочь ему, и когда его спросят равнодушно: "Чем?", он опустит голову и не ответит.
Город выливал свой свинец с крепостной стены другой жизни. Все худшее, что могло происходить среди лучшего, было его уделом в минуты, когда он чувствовал себя брошенным.
Она пришла из клуба рано. Обычно она возвращалась уже глубоко наплевавшей на свое состояние, макияж ее стирался - даже с голоса уже стек молочно-кровавой струей густой сладкий грим. Она распускала волосы и падала на диван, и Миша расчесывал пальцами ее опавшую завивку, вдыхал остаток шлейфа ядовитых духов и мутную поволоку запаха синтетического коктейля. А сейчас она была бодрая, кудрявая, в каждом жесте - танец, как всегда. Только обычно это было ярче всего проявлено в постели, а сейчас она даже пальцами по коленке выстукивала неслышный ритм так, словно танцевала и маневрировала.
- Раньше освободилась, - сообщила она коротко и радостно, дыша не слишком ровно, как будто немного пробежалась. - Как здорово. Я совсем не устала. Я бы еще танцевала и танцевала.
- Так танцуй, - сказал он, полулежа в кресле и наблюдая за ней, сидящей напротив него и все стучащей длинными ногтями по коленке. Юля поднялась, улыбаясь, подошла к проигрывателю, вставила какой-то диск. Встала напротив него.
Он видел пару раз, как она танцует в клубе под какую-то похожую песню, - но не под эту. Не перед ним одним. Сейчас... Это было не столько лестно, сколько просто-напросто отключало мысли. Он думал только о том, как чисто она движется и как обескураживает, как порабощает красота этих движений. Она знала, как выглядит выгоднее всего, но при этом не забывала показать себя со всех сторон. Он представлял, о чем нужно думать, чтобы так танцевать. Она подобралась к нему совсем близко, почти легла на него спиной - и с поразительной быстротой поднялась, снова полилась, как крепленое вино. В первые минуты ему казалось, что в ее глазах слишком много "рабочего" выражения, того, что она включает для зрителей, но она была очень сильной. Она становилась психологом, когда танцевала. Он поднялся, и ей стоило один раз взмахнуть кудрями перед его лицом, чтобы он понял - сейчас она танцует для него. Огненным кнутом, взмахом руки подчиняет себе струящийся вокруг нее сумрак, рвет ногтями гибкий свет, разливает свое сознание по окружающему их пространству - и тут же вновь концентрируется в сосуде своего тела.
Музыка оборвалась. Она упала на колени. Он думал раньше, что невозможно сделать это так изящно. И смотрела на него глазами, совершенно белыми от замороженного в них неподвижного света двух светильников на стене. Миша опустился рядом с ней на колени.
- Очень красиво, - сказал он, то ли имея ввиду ее плечи, которые в это время внимательно рассматривал, то ли оставаясь под впечатлением от танца. Она не ответила. А он забыл на время о том, что красота здесь часто бывает галлюцинацией, вызванной отравлением свободой широченного шоссе, наглостью высоток и загадочной темнотой в глубине тоннеля подземки.
Город за окном гремел, как гремучая змея, шуршал шелком серого неба. Треск рвущейся реальности, тихие вздохи упругой воды в узкой каменной емкости. Визг машин и все тот же голос между небом и землей. Ради того, чтобы пересечься с ним, стоило бы научиться летать.
- Михаил Сергеевич, - позвали его. Он повернулся спиной к окну, лицом к Инессе. - Михаил Сергеевич, мне нужно посмотреть на мой тест. Я даже не знаю, в чем мои ошибки.
- Я тебе и без теста могу объяснить. Ты не подготовилась. Ты пойми, что на носу сессия. И что ты будешь делать? Я же уже не смогу пойти тебе навстречу.
- Я... понимаю, - смущенно ответила она, переминаясь с ноги на ногу, как первоклассница. А с однокашниками - на короткой ноге, душа компании, он наблюдал. - Скажите, - сказала она наконец, глотнув неестественное количество воздуха, - Сколько вы берете за дополнительные занятия?
Это уже приобретало подтекст. Неумеха она все-таки. Одета скромно, говорит не вызывающе, а все равно все насквозь видно, только она при всем этом еще и выглядит целочкой-монашкой, а ей не идет. Вообще, неудачно и наивно втюривающиеся девочки смотрятся довольно жалко. А если ее пожалеть, может выдать желаемое за действительно и окончательно вляпаться.
- Нисколько, - ответил Миша. Он не был уверен, что поступает правильно, но еще меньше был уверен, что у него есть другие варианты.
- Когда вы свободны? - спросила она испуганно. Господи, куда же ты, ребенок...
- Завтра в шесть в этом кабинете, - ответил он.
- Спасибо! - стесненно обрадовалась она. Он неопределенно кивнул и снова отвернулся к окну. Было тихо. Кто-то болтал в другом конце аудитории, в коридоре шумели. Прямо за его спиной кто-то из ребят заговорил с Инессой - и все равно было тихо.
Он взял в руки стопку тетрадей с конспектами, выложил ее на подоконник и стал листать, просматривая исключительно последние страницы. Надписи, ему ни о чем не говорившие. "Переписка" двух девчонок - как дети. Рисунки. Иногда неплохие шаржи, на него, на ректора и еще кое-кого. Иногда просто картинки, встретилась одна действительно классная.
Потом он закрыл последнюю тетрадь. Вышел в коридор, встал у окна, скрестив руки на груди, и смотрел, как идут мимо студенты. Все говорили. Ему стоило бы подойти к кому-то и заговорить - его разговор поддержали бы, но он не хотел. Он думал, хоть однажды в жизни кто-то выберет его. Кто-то заметит, что он есть, прежде, чем он обнаружит, что все прикидываются участливыми. Или не прикидываются? Может, его любят и берегут, а ему просто кажется, что он не нужен. Нет. Сейчас - точно
правда. Такой силы чувства никогда не обманывают.
Его раздавливало и припечатывало к стене, и он таял, растворялся, стекая по стене и впитываясь в деревянный паркет сквозь лак. Не видели. Плакал - не слышали. Потому что все его слезы были воображением, которое уже давно поглотило его и затянуло в свой мир, и там растворяло - в грохоте города и застывших секундах тягучей, затекшей, колкой реальности, грустно тянувшегося времени. Улицы за окном, тоска, заполонившая воздух. Чего ему не хватало, чего он ждет, с напряженной мольбой глядя на всех, кого видит, на что он надеется и во что перестал верить, он не понимал, но хотел остановить кого-то из тех, кто идет мимо, окликнуть того, кто стоит напротив него и смотрит в окно через его плечо, смотрит в свой мир сквозь его - незаметный, брошенный. Брошенный ли... Скрипевшее, как черные мачты в заброшенных доках, его сознание надеялось еще на то, что из голубого моря выйдет луч и осветит новый, свежий парус, похожий на парадное пеленание ребенка. Но ничего не было. "Поздно" - шептал кто-то неотвратимо-мягко, простивший, но забывающий его голос. Чужой, но близкий, знающий его, как облупленного.
Кто-нибудь. Пожалуйста.
Нет... просто нет.
Тише. Тише, тише. Все скоро кончится. Ты заснешь и не проснешься, бесшумно и безболезненно умрешь от городского холода.
Он замерзнет изнутри.
Он не хотел.
- Михаил Сергеевич, вас просили спуститься вниз, к входу, - скользнули чьи-то слова, не продлившиеся, не застывшие в воздухе, чтобы быть истолкованными. Он пошел вниз.
В рекреации его ждала Юля. На ней было легкое пальто, в руках она держала компактный сложенный зонтик и, вертя его в руках, смотрела на мыски своих сапог. Когда он подошел, подняла на него глаза, улыбнулась и поднялась. Собиралась его поцеловать, но он помешал - в стороне стояла стайка первокурсниц, из которых три как минимум имели на него виды и мечтали о "дополнительных занятиях". Он знал это наверняка и не хотел демонстраций.
- Привет, - сказал он. - Ты сегодня что, не работаешь? Пошли ко мне в кабинет, у меня сейчас нет урока, я проверяю тесты второго курса. Идем.
Они прошли мимо девчонок.
- Они всегда такие неадекватные? - шепнула ему Юля.
- Нет, только если вдруг ко мне заявляется девушка.
- Вот это да. И чего они в тебе нашли всем поголовьем? - риторически бросила она.
- Вот и я думаю, - без обид ответил Миша. Они вошли в его кабинет, он заварил кофе, и оба сели за переднюю парту.
- Чувствую себя школьницей, честное слово! - сказала Юля весело. Она была в прекрасном настроении.
- А я себя чувствую здесь не просто школьником, а школьником-ботаном. Так и не привык окончательно к тому, что я - лектор в двадцать шесть лет.
Она пила кофе, и его даже пугало, как напиваются энергией ее глаза. Не спроста.
- Давай вечером в клуб пойдем.
- К тебе?
- Нет, ты что! Глаза бы мои не видели этого концлагеря. Мы пойдем отдыхать. Ведь пойдем?
Вопросительной интонации в последних ее словах было меньше, чем утвердительной, и он не знал, что ответить, собственно, все уже было решено. Она поцеловала его, перегнувшись через парту.
- Ты сегодня грустный, - сказала она так, словно была совершенно счастлива. - Что случилось? Лоботрясы не слушают?
- Главное, чтобы ты меня слушалась, - заявил он, хотя у него не было настроения на такие заявления. Она была замечательная, ему хотелось, чтобы ей было хорошо. Ей нравилось, когда он так говорит.
- Сегодня, возможно, немножко... послушаюсь, - сказала она. Она все-таки глупенькая иногда, и не из кокетства, но можно простить.
- Ты иногда глупая, - сказал он.
- Прости? Я не понимаю, что ты имеешь ввиду. Но мне это нравится. Посидеть
с тобой еще?
Он кивнул. Потом улыбнулся, чтобы не быть ледышкой. Печорин. Вот обозвали. Печорин был фаталистом.
А он верит ли в судьбу?
Он, конечно же, мог поверить в то, что люди, идущие по улице, совершенно неожиданно, но не случайно могут улыбнуться друг другу и с этой минуты начать верить в людей. Что он не просто так замечает определенные лица. Но не кто-то решал за него, что с ним происходит.
"Ага, как же, - думал он про себя, - может, ты еще скажешь, что сам хотел жить так, как живешь, и сам так себя направляешь? Куда? Где он вообще сейчас был... Чем он сейчас дышал...
Сейчас - запахом кофе. Снова слышались скрипки проводов где-то между тонкими слоями мыслей. Сейчас он дышал розовыми духами Юли. Редко бывает, что девушки пользуются не духами, а цветочными маслами. Вдыхаешь - и перед тобой возникает, начиная кудрявиться и распушаться щедрая эйфория наслоений розовых лепестков. Что-то скрыто, что-то - на виду, а только суть уже не та, если исчезнет то, чего не видно. Сейчас жил стуком чьих-то каблуков за дверями кабинета, в холле. Как яблочные кони на бледно-зеленом лугу. Он дышал запахом этого луга, не замечая уже ни своего кабинета, ни фигуры Юли, напрасно растянувшейся перед ним на парте. Синтетический вкусный звук города проник через форточку в кабинет и потек по полу. Он поднял Юлю с парты, собирался поцеловать - как вдруг зазвонил телефон. Он взял трубку, посмотрел на номер. Инесса - какого черта? Отвечать он не стал, как ему не было любопытно. Снова переключился на Юлю. Имя она оправдывала - вертелась, как юла, хотя очень грамотно, как намагниченная на его руку. Гармоничность ее движений порой напрягала его - слишком легко было "вести" ее, но при этом она никогда не была зависима. Но сейчас он был расслаблен - впервые за то время, что провел с ней, что она танцевала в его руках, а он мучился от восхищения и какой-то странной депрессивной эстетики, получаемой от нее, от бессмысленности самого понятия - любоваться. Он проедал глаза, он тратил время. На красоту, на гибкую гладкую жизнь, сосредоточенную в его руках, придуманную не для того, чтобы вникать и задумываться, а для того, чтобы течь, извиваться, отнимать сердце - или создавать иллюзию того, что она скрыто-опасна. Она просто живет, она живая, а он - струнная песня проводов, свет, исходящий от покрытого холодными рисовыми белилами лица фонаря.
- Поцелуй меня, - сказала она. Он поцеловал.
Постучали в запертую дверь кабинета.
- Не открывай.
- А я собирался?
Бум, бум! Достали.
Он встал, пошел к двери. Мачеха сунула ему какую-то папку, предложила ознакомиться, мельком глянула на Юлю и, улыбнувшись ей, ушла.
- Моя мачеха, наша директриса. Ну, я говорил.
- А, - ответила Юля.
Танец закончился без всякой причины. Просто подошло время. Скоро должен был начаться новый. Она закурила. Миша опустил глаза. Ему не нравилось - ей не шло. Некоторые курят обалденно, это факт, а она обалденная, когда не курит.
Ты иногда глупая, - сказал он про себя, а может, размытым шепотом. Она не услышала или опять не поняла.
Она больше не танцевала, и это было так же неестественно, как то, как она курила. Она не должна была останавливаться, и теперь он прикрывал глаза и видел ее в пестром облачении а-ля "Мулен Руж", кукольно-грустную, усталую танцовщицу с матовыми красными губами, которая не то отдыхает, не то почти умерла от какого-то неутолимого горя. Никто не знает, что с ней на самом деле, а ей все равно, что праздные посетители кабаре ходят мимо и смотрят, как неприлично высоко над коленями взлетела и замерла многослойная юбка, замороженные в ее фигуре секунды отдыха и неволи, скованности этим бездельем.
Он открыл глаза. Она здесь, его танцовщица, хотя нет кабаре, нет юбок и ее роскошной меланхолии, спрятавшейся от софита. Просто не танцует, отдыхает. Но всю глубину он придумал для нее сам. Она глубоко вздохнула, без эмоций, но очень живо, так что плечи ее чуть вздрогнули, как будто кто-то коснулся ее лопаток чем-то холодным. В ней не было ни единой мысли, просто полая, воздушная жизнь в пластичной оболочке.
Глава шестая. В шуме водопада.
В окне был лохматый и темный, как чертополох, город. Этот район отличается особой своей колючей темнотой. Если задерживаешься посреди улицы в подобном районе хоть на несколько минут, сразу начинает мерещиться низкочастотный шепот тараканьих усиков со всех сторон.
- О чем ты задумался? - спросила она.
- В последнюю секунду... о том, действительно ли тебе интересно, о чем я могу
задуматься.
Она выпучила глаза. Да, не стоило, конечно, этого говорить, такое нельзя говорить вслух - ей так точно.
- Ну, нет, вообще я думал про то, что меня раздражает то, что я вижу за окном.
Она подошла к окну и, приоткрыв его, перегнулась через подоконник. Шум нырнул в кабинет и пополз по полу, огибая ножки стульев и парт.
- А почему? - спросила она, обернувшись через плечо.
- Не слышишь? Как будто насекомые возятся. Как и везде, только сильнее, громче.
- Ты не переутомился? - спросила она, подойдя к нему и внимательно вглядевшись в глаза. Как банально, даже стало стыдно, что его спрашивают: "Ты не переутомился?"...
- Нет, - ответил он. Юля закрыла окно. Она стояла возле стекла, и на ее шее, на полуоткрытой груди плескался свет: просвечиваясь через стекло и попадая на ее кожу, он был куда ярче, чем рождавшее его упакованное городское солнце. В волосах запуталось напряжение, но она его не замечала, просто стояла, закусив губу, задумавшись, смотрела в окно. Она была красивая. Он почувствовал льстившую самолюбию подростковую гордость - когда сам прыщавый и с двойкой по тому-то и по тому-то, и курить в открытую еще не можешь, и мастурбируешь на журналы, а она у тебя такая чудная и длинноногая. Черт знает, с какой стати.
Наверное, это не правильно, что она нравилась ему под этим углом, в конце концов, уже стоит видеть девушек по-другому. Но ничего не мог сделать. Она бывает такой глупой, что за нее обидно, а избавиться от нее не хочется, потому что тогда будет обидно за себя, все-таки она красивая и вообще чудо.
Минут через пять она ушла, началась пара. Полтора часа с третьим курсом, второй группой. Они там все без башни.
- Михаил Сергеич, а это к вам такая вкусненькая барышня приходила? - спросил Ромка, парень из таких, которые усаживаются всегда на первых партах, чтобы ты слушал, как они нагло умеют разговаривать, и сидят, гордятся, что они типа такие нонконформисты, что типа бросают вызов, и так далее... Они в школе всегда курят под окнами кабинета директора, чтобы был повод сказать: "Вы не имеете права вмешиваться в мою личную жизнь! Я выбираю курение, потому что вы против него!" - или что-то вроде. Но этот был добрым, как ни странно, просто наверняка с комплексом, который штриховал своим хамством - типичный такой случай.
- Я тебе настоятельно рекомендую не употреблять в адрес этой девушки слов вроде "вкусненькая", "телка", "цыпочка", "бомба" и всего, что схоже с вышеперечисленным по смысловой окраске, - сказал он. - Также добавлю дружеский совет - не употреблять этих высказываний в адрес женщин в принципе. Уверяю тебя, только больной или дебильной это может понравиться.
Он его поставил на место, и собой гордился. Конечно, Ромка заткнулся. Из Миши в этом институте был герой-любовник куда круче - черт знает, как насчет качества, а вот количеством Миша брал так точно.
Облака плыли над городом. Не тоскливые, сквозь них было выжато желтое солнце, а тишина была совершенно космической. Ему нравилось, что на отшибе густонаселенных кварталов есть подобные места - высокие дома в тихих местах, где можно влезть на чердак и оттуда смотреть на город с выключенным звуком. Сразу казалось, что этот город подчинен тебе - одна из самых завораживающих его иллюзий. Как будто можно было отсюда крикнуть что-то этому ландшафту, и тот тут же покорно растечется и станет тем, чем он ему сказал. Но, открывая окно и концентрируясь на том, что просиходило за ним, он слышал издалека шум - слишком непокорный, чтобы поверить в то, что можно подчинить город. И все же наверняка были способы. Он не гнался за ними, ему не нужно было делать Москву своей. Ему хватало, что предмет
любви и ненависти он видит как на ладони, а тот снисходительно позволяет ему мнить себя здесь хозяином и великаном.
Он отвернулся от окна и посмотрел на то место, где находился. Здесь было полно всякого барахла. Он сел на корточки и открыл пыльную картонную коробку - судя по размерам, от телевизора. Здесь были игрушки. Очень много, очень старые. Выцветший до бледно-голубой окраски крокодил Гена, плешивый безногий медвежонок и барби с печальной размазней вместо красок на лице и космами платиновой синтетики, торчащей из резиновой макушки. Здоровенный пупс - лицо искалякано шариковой ручкой, как неграмотно сделанная татуировка. Унылая резиновая змея. Он завязал ее в узел, потом снова развязал, крутанул пару раз в воздухе - задумавшись - и бросил обратно в коробку, откуда торчала морда пластмассового грузовика. Наверное, они очень плодотворно провели свою жизнь. В этих игрушках, черт возьми, всегда есть смысл, они как бы рождаются с целью, которой невозможно не достичь, хотя вряд ли предполагают, что после ее выполнения они будут лежать в картонной богадельне, ткнувшись рожицей в пузо ближнего своего или в потрепанный пластмассовый бубен. На Мишу из коробки глубокомысленно пялилась маска из перьев растерзанного лебеденка.
Еще были деревянные ящики с каким-то бытовым металлоломом и целый мешок бутылок - большая часть была такими, каких в пунктах почему-то не принимали, и кто-то, потерпев такую неудачу, свалил все сюда, чтобы однажды разбить, разнести так, что останутся только бликующие луной огрызки прозрачной зеленой ночи.
Она уже наступила, когда он пришел домой.
Никого не было, как не было сообщений на автоответчике, пропущенных вызовов или СМС на забытом мобильном. Просто удивительно, что бывают еще такие дни, когда ты снова вылетаешь из времени, из мира, и никому не приходит в голову побеспокоить тебя.
Ему мерещился синий водопад. Он не падал со скалы, а вытекал из мрака и обрушивался в прохладную черноту. Тек сквозь темное пространство и шумел словно где-то очень далеко, хотя до него можно было дотронуться. Ему показалось, что он опустил пальцы под мрачные струи, и его захватил тугой тяжелый холод, металлический, прозрачный, потусторонний. Таким было, возможно, почти все, что он видел - все слеплено или отлито, ничто не рождено. Все прозрачно, а, концентрируясь, рождает нечто холодное, но невероятно раздражающее, и уж конечно, далекое от того, на что тянет в реальной жизни. Конечно, все это было не так... но иногда он не видел больше ничего. Водопад был просто проекцией, или, может быть, символом... Хотелось, чтобы вода внезапно остановилось, заморозив самое себя, и прервалась хоть за минуту - и за эту минуту он уже успеет изучить ее изгибы и траектории. Но вряд ли