Примаченко Павел Андреевич : другие произведения.

Чужое горе

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Рассказы
  
   Москва 1990
   Редактор Н.Медведева
   Технический редактор О.Ярославцева
   Корректоры И.Ломанова, С.Кашина.
   Сдано в набор 07.08.89.А 09953
   Подписано в печать 19.12.89
   Тираж 5000 экз.
   Изд.N 111-3669.ЗаказN8040.Цена 3 р.
  
   Набрано на ПЭВМ в ордена Трудового Красного Знамени издательства - Художественная литература-, 107882, ГСП, Москва, Б-78, Ново-Басманная, 19
  
   Оформление художника М.Шлосберга
   Џ П. Примаченко, 1990 г.
  
  
  
  
   СВОЯ НОША
   Вместо вступительного слова
  
   Перед вами книжка удивительного рассказчика.
   В том, что он удивительный, вы убедитесь, прочитав ее, как говорится, от корочки до корочки. И тогда вы сделаете для себя открытие: да это же все про меня! Это моя жизнь. Мое военное детство и послевоенная юность, дороги моих горьких скитаний и нетускнеющая память о моем отце, не вернувшемся с фронта.
  
  
   Это я, Василий, человек неприкаянный, пропойца, но не пропивший своей совести. Это я, Вовка Климов, сын гостиничной сестры-хозяйки, не знающий своего отца и любящий кошечку Крысуню, чьих котят безжалостно сжег в топке кочегарки мамин любовник, кочегар санатория.
  
   Это я, друг маленького городского скрипача, волею судьбы оказавшегося в нашем, захваченном фашистами селе, своими глазами видевший, как его отца вешали на майдане фашистские прислужники -- полицаи.
  
  
   Автор этих новелл не профессиональный писатель. По специальности инженер морского флота, по состоя­нию здоровья вынужденный расстаться с морем, но не расставшийся с романтикой ближних и дальних стран­ствий.
  
  
   Он посвятил себя благородной и трудной профес­сии воспитателя -- вот уже несколько лет работает в школе-интернате и пишет главным образом о ребятах и для ребят, хотя его герои -- люди, как правило, взрослые, с большим жизненным опытом, и у кого, как не у них, учиться преодолевать препятствия на пути к достижению заветной цели.
  
  
  
   В новеллах вы найдете немало рассуждений о добре и зле, немало аксиом, которые вызовут у вас улыбку. Некоторые новеллы похожи на зарисовки. Это, наверное, оттого, что автор пришел к рассказу как литературному жанру от газетного очерка, а значит, от живой жизни, полной радостей и печалей, составляющих суть нашего бытия.
  
  
  
   Главное, что есть в книге, -- это поступок героя. Автор как бы напоминает, что каждый человек несет свою ношу и по ее весомости мы судим о нем как о личности. На первом месте -- дело.
  
  
   Дело рассказчика -- его слово. Слово Павла Прима-ченко, молодого и способного литератора, очень созвуч­но нашему сегодняшнему дню.
  
   Борис Яроцкий
  
  
  
  
   Моей матери, Идее Николаевне Примаченко /Гажаловой/, посвящаю.
  
  
  
  
  
  
   ПАГАНЕЛИ
  
   Появились они в городе за год до войны.
   Отец -- высокий, полноватый, с розовым, как у девицы, лицом и круглой лысой головой, на темени которой торчал жидкий пучок волос. Он стал преподавать в нашей школе рисование и черчение, а его жена -- пение. С их сыном я оказался в одном классе.
  
   Всю семью называли Паганелями. Откуда приехали Паганели, и кто дал им это прозвище -- никто объяснить не мог. Хозяйка домика, где они сняли комнату, Меланья Устиновна, или попросту тетя Муля, школьный завхоз и дворник, рассказывала.
  
   - Все трое - артисты. Малый на скрипке пилит так, что соседский собака воет до ужаса, хоть с хаты тикай. Сам -- на гитаре, а она поет.
  
  
   Вечером наварят картошки в мундире, селедку раздерут. Она достает здоровенные золотые ножи и вилки с царскими коронами и давай ими лопать. Тарелок у них не водится, прямо с газет едят. Потом чаю напьются, вымоют руки и начинают концерт.
  
   Сначала он на гитаре побренчит и малого попросит. - Дайте, пожалуйста, "ля". - А тот ему на скрипке как завизжит, вроде по стеклу железякой царапает. А после так ладно заиграют и запоют, будто радио включили. И обяза­тельно, про белую акацию.
  
   Сам перед ней на колени станет, а она молчит, вроде не дышит, будто ангелов небесных учуяла. Как концерт закончат, он ноги ее обнимет, целует и плачет, она тоже в слезы, и в лысину его цомкает. Чудные люди, даже пацана не стесняются.
  
  
   Пришли ко мне вроде цыган. У него гитара на боку, у пацана - скрипка под мышкой, у неё узел барахла в руке - и все добро. Ни кружек, ни тарелок, ничего, даже занавески на окне нет, и на троих одно пальто. Но за квартиру платят справно и не дебоширят. Чует мое сердце, они из бывших. Сам офицер, беляк, она графиня, Богом клянусь, - испуганно шептала Муля.
   Обычно, после уроков, ребята собирались в укромном месте, в заросшем саду педучилища, на полянке. С одной стороны - забор военкомата, с другой - огороды, а вокруг густые кусты сирени и акаций. Там мы гоняли мяч, пекли картошку, тайком курили, стреляли из самопалов.
  
  
   На полянке всегда было здорово, но весной особенно хорошо. Первыми, нежными, бледными цветками, загорались кусты сирени. От их запаха кружилась голова. Потом набухали белоснежные гроздья акаций.
   Я старался проснуться как можно раньше и еще до школы забежать на полянку и взобраться на черную колючую акацию.
  
   Осторожно сорвать мато­вую гроздь губами так, чтобы не обронить ни одной капельки росы и, ощущая нежную прохладу душистой влаги, медленно её съесть.
  
  
   Жили мы в центре города. Пасек поблизости не было, но, как только распускались акации, вокруг полянки трудились пчелы. Откуда прилетали пчелы и куда уносили нектар -- я не знал, но зимними вечерами, когда дома пили чай с медом, вспоминал весну и полянку.
  
  
   Паганельчик приходил на полянку нечасто, но если появлялся, то обязательно что-нибудь приносил. Обычно тогда во двор выходили с куском черного хлеба, посыпанного солью, а сверху - луковица. Иногда выносили буржуйский бутерброд - белый хлеб с маслом и повидлом. Владелец такого бутербро­да еще издали кричал. - Номер один, ем один, - и мы, как по команде, неслись за ним с криком. - Дай "шатик", жмот, - и десятки рук превращали бутерброд в крошево. А потом еще долго и весело обсуждали погоня за бутербродом. Паганельчик зажимщиком не был и всегда давал откусить "шатик".
  
  
   Паганельчик носил очки, но в футбол играл хорошо. Подвяжет их веревочкой вокруг головы и бега­ет. Особенно ловко брал верхние мячи.
   Ни с кем близко он не сдружился. Был сам по себе. Учился хорошо, но не задавался, как другие отличники, всегда подсказывал и давал списывать. За это его уважали.
  
  
   Был последний довоенный Новый год. Актового зала у нас не было, спортивного тоже. Все общие сборы проводи­лись в коридоре. Расставляли длинные деревянные скамейки для зрителей, а "артисты" выходили из-за угла коридора. Обычно, рассказывали стихи, танцевали лезгинку. Выступающие должны были стоять лицом к портретам Ленина и Сталина.
  
  
   Вдруг появился Паганельчик в черной, короткой не по росту, бархатной курточке, на груди - бант из голубого шелка. С досто­инством поклонился, что-то объявил, поправил очки, прижал скрипочку подбородком к плечу. На него зашикали, чтобы развернулся к портретам вождей. Но он, видимо, не понял и заиграл. Сначала я не вслушивался в мелодию, но потом внутри все сжалось и защемило. Моя мама заплакала.
  
  
   Когда он закончил, казалось, что музыка еще звучит. После того выступления я начал томиться завистью. Мне тоже хотелось стать музыкантом.
  
  
   Я очень любил петь, но делал это так, чтобы никто не слышал. Мама говорила, что все песни я исполняю на один мотив. В ненастную погоду мне нравилось одеться потеплее, надвинуть на лоб кепку и расхаживать по глухим аллеям сада, тихо напевая. А еще нравилось петь, когда подметал пол или мылся в бане.
  
  
   Но уроки пения я ненавидел. Вернее, боялся их. До сих пор меня удивляет, когда говорят, что самый несерьезный предмет в школе -- пение. Я не помню, как долго длились Пунические войны, но даты жизни композиторов, о которых я слышал в пятом классе на уроках пения, залегли в моей памяти до конца жизни.
  
  
   Более строго учителя, чем Паганельша, в школе не было.
   Ровно со звонком она строевым шагом входила в класс, слушала доклад дежурного. Кто отсутствует, что задано. Учительница поправляла шарф, один конец которого впереди свисал ниже платья. Указательным пальцем прижимала завитушки на висках, склеенные сахарной водой.
  
  
   Слегка массировала горло, вытянув губы куриной попкой, и, закатив глаза, начинала вещать, расхаживая между партами. Если кто-нибудь держал линейку или карандаш, она выхватывала и, с хрустом переломив, швыряла на пол.
  
  
   Говорила Паганельша, как актри­са-любительница с претензией на одаренность, - громко, страстно, с надрывом.
  
   - Все кэмпэзиторы, певцы и музыканты были у нее гэнэальнейшими, а всю музыку должно было слушать только коленопреклоненно.
  
  
   - Гэнэальнеиший русский кэмпэзитор Михаил Ива­нович Глинка в гэнэальнейшей опере "Иван Сусанин" в образе главного героя отразил силу и мощь народного духа. Не за царя, а за отечество жертвует собой неграмотный костромской крестьянин. Он не один - таких миллионы. Потому-то нет на свете силы, которая пересилила бы русскую силу, как сказал гэнэальнеиший писатель земли нашей Николай Василь­евич Гоголь.
  
   - Куда ты завел нас, в неведому даль?
   - Веду, куда надо, - Сусанин сказал, - пела наша учительница и, скорбно помолчав, добавляла. - Такое должно слушать­ся только коленопреклоненно. Потом, резко выхватив из карманчика юбки маленький, как рогаточка, камертон, щелкала по нему пальцем, подноси­ла к уху и, взмахнув руками, грозно затягивала, - до, ре, ми...
  
  
   А мы подхватывали. После разминки записывали в тетради слова новой песни.
   Паганельша приносила в класс двойные листочки с нотами на одной стороне и словами песен на другой. Учительница очень дорожи­ла этими листочками и в руки никому не давала.
  
  
   Песни она любила патриотические - "Варшавянка", "Вихри враждебные", "Варяг". Разучивали и современные.
  
  
   Тогда путевкой в жизнь для таких песен было кино. Прошла по экранам "Волга-Волга", и везде звучало - "Красавица народная, как Волга полноводная...". Пронеслись через кинозалы три танкиста на броневых машинах, и вся полянка уже разбилась на тройки-экипажи и, маневрируя между акациями, напевала "Три танкиста, три веселых друга".
  
  
   Музыкальных инструментов в школе не было. Паганелыша вызывала к доске и требовала петь без аккомпанемента. У кого музыкальный слух отсутствовал, считались "саботажниками и крово­пийцами". К ним относился и я.
  
  
   Сколько Паганельша ни звенела над моим ухом рогатым камертоном, сколько ни требовала подтягивать за ней песню - ничего путного из этого не выходило. Но у таких, как я, "был шанс спастись". Кроме нот, пения, мы изучали биографии "гэнэальнейших кэмпэзиторов, пэвцов", либретто опер и балетов. И, как не тоскливо мне было заучивать, чем отличается "черный лебедь" от "белого", я в подробностях могу рассказать об этом и сейчас.
  
  
   Учительница ко всем относилась одинаково строго, но, пожалуй, больше всех доставалось ее сыну. Хотя Паганельчик пел и знал биографии и либретто лучше других, но она всегда была недовольна его ответами.
  
  
   - А вам во сто крат стыдно не знать элементарных вещей, - отчитывала его учительница. - Позорите отца. Такого отца, - всякий раз добавляла она.
  
  
   Паганельчик хмуро смотрел в пол, молча поправлял очки, тихо садился.
  
  
   Зато уроки Паганеля мы ждали с огромным нетерпе­нием.
   Обычно после перемены шум и суета в классе не умолкали. Паганель, с улыбкой появлялся в дверях и, вежливо покло­нившись, осведомлялся - не ошибся ли он классом? В ответ неслось - да! нет! - Он несколько раз переспраши­вал и, наконец, садился, выставив длинные ноги.
  
  
   Здоровался Паганель с каждым одинаково - будь то первоклассник или директор школы. Еще издали, он вежливо на­клонял голову, вроде собирался боднуть.
  
  
   Рисовать он не учил. Была у него страсть поговорить о "всемирном человеческом языке". Нет, это был не эсперанто. Это было личное творение Паганеля. Он говорил, - все люди на земле должны понимать друг друга. И рассуждал так.
  
  
   - У людей независимо от места рождения и национальности одинаковые физические и биологические признаки. Тогда почему же говорят они на разных языках? Этого быть не должно. В основе всех языков должен лежать один - общечеловеческий. - Его поисками он и занимался.
  
  
   Как только мачтообразная фигура учителя рисования переступала порог класса, неслись вопросы. - Почему по-русски - озеро, а по-немецки - дас зее?
  
  
   Паганель жмурился и кивал головой. Потом, ткнув указательным пальцем в ближайшего ученика, он нетерпеливо пощипывал пучок волос на макушке и спрашивал, предвкушая радость объяснения.
  
  
   - Вы хотите знать, почему не схожи по звучанию два слова, означающие один и тот же предмет? Отбрасываем артикль даз, а к смысловой части - зее прибавляем буковку о и получаем... - Рука на макушке замирала. - Ну, чувствуе­те?
  
  
   - Озее, - выдыхал кто-нибудь.
   - Умница. - Рука быстро гладила пучок волос. - А теперь добавим буковку р и...
   - Розее.
   - Нет, нет добавим в конец, а не в начало и получим - Озеер! Понятно? А теперь все просто. Первое е переходит в о, становится после р и получается озеро.
  
  
   Теперь обратимся к английскому языку. Э лэйк - озеро, ноль - зеро. Чувствуете? - Рука снова дер­гала остатки волос на макушке, дыхание учителя становилось прерывистым. Приближался момент раз­гадки. - Но озеро и ноль, - он рисовал рукой круг, - замкнутое пространство. Чувствуете?
  
  
   - А лужа? - выкрикивал кто-нибудь. - Тоже за­мкнутое пространство?
   - Лужа? - Паганель смущенно задумывался и му­чительно начинал искать выход.
  
  
   Как-то, в середине апреля, после уроков, я забрался в гущу парка и пел, развалившись на земле. В легком голубоватом небе важно пучились облака.
  
  
   На душе было так здорово, что, казалось, подпрыгни, доста­нешь их руками. Не стесняясь, я запел громче, с чувством и неожиданно увидел Паганельчика. Он замер в кус­тах, боясь меня спугнуть. Я смутился, замолчал.
  
  
   - У тебя хороший голос, но нет вокального слуха, - заметил он.
   Я пожал плечами и промямлил, что он мне и не нужен.
   - Нет, нужен, - настойчиво сказал Паганельчик. - Конечно, природные дан­ные изменить нельзя, но для домашнего вокализа их развить можно. Я буду с тобой заниматься.
  
  
   Паганельчик пригласил меня домой. Родителей не было. Я огляделся.
  
  
   Комната Паганелей меня удивила.
   Мы жили в двухкомнат­ной квартире. Мой отец был главным инженером единственного в городе завода - "Жестекаталки". У родителей в комнате стоял письменный стол, железная кровать с пирамидкой подушек под тюлевой накидкой, шифоньер с окошечками и большой обеденный стол.
  
  
   У нас одних на весь дом был настоящий ламповый приемник "Пионер", а не черная хрюкающая тарелка на стене. Его приходили слушать соседи и знакомые. Моя комната выглядела проще. Стол, для занятий, диван, куцый коврик под ногами, над столом -- портрет Сталина. На стене - большая географическая карта и полка с книгами. В нашей квартире всегда был порядок и чистота.
  
  
   У Паганелей все вещи, казалось, лежали не на своем месте. Как будто люди собрались уезжать или только приехали. Повсюду были навалены стопки книг и холсты. Несколько картин отца висели на стенах рядом с по­лочками, выпиленными лобзиком из фанеры. На подоконнике стояли бумажные кулечки с остатками папирос. На столе вперемежку лежали куски фанеры, краски, хлеб, пустой казан и несколько огром­ных серебряных вилок. У окна гордо возвышался одноногий пюпитр.
  
  
   Паганельчик уселся на стул и попросил меня спеть "Три танкиста". Я стал отказываться. Тогда он взял гитару и, аккомпанируя, запел сам. Голосок у него был тонкий, но пел он как настоящий артист. Я заслушался.
   После небольшого концерта Паганель­чик заявил, что я, если захочу, тоже буду играть на гитаре и петь. Я согласился, и первый урок начался сразу же.
  
  
   Занимались мы так. Я учился играть на гитаре. Он пилил на скрипке гаммы и арпеджио. Сначала я не мог к этому привыкнуть, но со временем перестал их воспринимать. Но, когда он играл музыкальные произведения, я откладывал гитару и слушал.
  
  
   Иногда он открывал огромный фанерный чемодан, с алюминиевыми уголками, который сделал сам Паганель. В нем было несколько отделений с красивыми надписями.
  
   В разделе "Оперные клавиры" лежали толстые, с помпезными литогравюрами, клавиры опер. Листки были отделены друг от друга тонкой, прозрачной бумагой.
   Отдел "Русский романс" я не открывал. Романсы мне не нравились.
  
  
   В отделении "Разное" лежали клавиры для граммофонов. Их репертуар был обширен. От "Шансонеток" Верина и - Не уходи - в исполнении Веры Паниной до "Было дело под Полтавой", который пел хор 3-го эскадрона гвардейского конного полка.
  
  
   Моим любимым разделом был "Современное". Здесь хранились заветные двойные листки с замечательными песнями, которые Паганельша приносила на уроки.
   "Варшавянка", "Мы красные бойцы" " Вы жертвою пали в бою роковом".
  
  
   Они звучали по утрам из радиоприемника и будили меня. Их пели мои товарищи на заветной полянке, и мои родители, собираясь с друзьями.
   Но когда песни слетали с грифа маленькой скрипочки Паганеля -- мороз пробирал по телу. Иногда хотелось плакать, а иногда я чувствовал в себе такие силы, что, казалось, одним ударом пробью стену насквозь, выскочу во двор, вырву огромное дерево и, размахивая им, как легкой палкой, убегу в степь.
  
  
   Как-то я пришел на урок, а дома оказались родители. Отец выпиливал лобзиком замысло­ватые узоры на фанерке, мать в зеленом халате с китайскими драконами, лежала на кровати, курила папиросу и читала книгу. Паганельчик играл на скрипке. Я хотел уйти, но Паганель-старший вежливо склонил голову, встал с табурета и пригласил в комнату. Я оробел при виде моей грозной учительницы пения, но она вдруг вскочила, и извинилась за домашний вид. Паганельчик продолжал играть.
  
  
   - Теперь мы все в сборе. Правда, мамочка? - обратился Паганель к жене.
   - Сейчас накрываю, - отозвалась она, - прибери­те, папочка, стол, пожалуйста.
  
  
   Паганель вежливо склонил голову и все, что было на столе, сдвинул на край. Достал буханку хлеба и начал искать нож. Не найдя его, напилил хлеб и сало лобзиком. Тем временем Паганельша принесла кастрюлю с картошкой в мундире, разложила серебряные вилки.
  
  
   - Мамочка, по случаю гостей, могу я позволить себе шалость? - спросил Паганель.
   - Ах, папочка, вы большой хитрец, но разве что по случаю. - Паганельша принесла изящный графинчик в виде грозди винограда, который венчала серебря­ная фигурка черкеса с ружьем и шашкой.
  
  
   Она поставила рядом с мужем тонкую рюмку и на­полнила ее.
  
  
   Паганельчик начал укладывать инструмент, но мать строго напомнила ему, что еще не сыгран этюд номер 3 и 5.
   Очистив картошку под благородные звуки скрипки, Паганель и Паганельша, положили ее друг другу со словами.
  
   - Примите сей дар природы. - И оба рассмеялись.
   Паганель поднял рюмку и, откашлявшись, произнес краткую застольную речь. Паганель­ша дотронулась до скипки сына со словами.
   - Остановись, слушай внимательно отца.
  
  
   Паганель с неподдельным пафосом говорил о том, что счастлив бывает лишь тот, кто делает добро другим. Выпив, он заметил.
   - У русских - водка, у англичан - виски, а у не­мцев - шнапс, и, тем не менее, между этими словами существует определенная связь. Вы ее чувствуете?
  
  
   - Папочка, связь, безусловно, существует, но, прошу вас, закусывайте, - мягко перебила его Паганельша, - иначе вы рискуете попасть во власть Бахуса. - Она положила перед мужем на обрывок газеты кусочек сала и хлеба. Повернулась к сыну и велела продолжать этюд номер 5.
  
  
   Паганель отрезал серебряным ножом кусочек картофеля и поддел его серебряной вилкой.
   Обед завершился чаепитием с конфетами-подушечка­ми.
  
  
   Паганель взял гитару, настроил ее. Грустные песни и романсы сменялись задорными, шут­ливыми припевками и куплетами. Потом полились патрио­тические и возвышенные мелодии. Неожиданно Паганель опус­тился на одно колено и запел: "Гроздья душистой акации белой..."
  
  
   В груди у меня защемило, и я чуть не расплакался.
   Когда он умолк, я, стесняясь, слез, хотел выбежать из комнаты. Но, украдкой взглянув на Паганеля и его жену, увидел, как свирепая, нескладная женщина, уткнув несуразный нос в лысину мужа, безудержно плакала и, прикасаясь губами к жалкому хохолку его волос, шептала.
   - Спасибо, друг мой, спасибо.
  
  
  
   2
  
   Весть о начале войны я услышал в бане. Купаюсь с отцом, и вдруг слышу. - Дания напала, Дания.
   Отец потащил меня к выходу.
  
  
   На улице, возле столбов с репродукторами, люди слушали речь Молотова.
   Дома полно соседей, наш "Пионер" кричит на всю мощь - тоже речь Молотова. И тут я понял Германия, а не Дания.
  
  
   Через несколько дней отец уехал с рабочими завода на строительство укреплений.
   Все ребята играли только в войну. Говорили, как будем строить баррика­ды и ловили шпионов. Если в шляпе, очках и с портфелем - явный шпик.
   За таким типом следили целый день, забывая о еде и уроках.
  
  
   Занятия потеряли прежний смысл. Нас уплотнили, несколько школ слили в одну. Многие преподаватели ушли на фронт.
   Паганеля не взяли по возрасту, и он стал вести не только рисование и черчение, но и математику, русский и не­мецкий языки. Уроков пения не стало.
  
  
   Чтобы прятаться от бомбежек, студенты педагогического училища выры­ли на полянке глубокую и длинную щель. Потом училище эвакуировали, а в его здании развернули госпиталь.
  
   Мы по привычке крутились на полянке, спорили, сколько дней осталось до конца войны, какой самолет или танк лучше. Появились первые похоронки, беженцы на подводах, пешком, с тележками, узелками в руках. Их старались накормить, напоить, расспрашивали о бомбежках.
  
  
   Какая-то женщина с двумя детьми остановилась в нашем дворе. Люди сразу накормили ее и детей, послышались нетерпеливые вопросы.
  
  
   - А вы были под бомбами? - Женщина ела и кивала головой.
   - А у нас погреб с каменным верхом. Пробьет бомба или нет?
   - Каменным? То хорошо, -- устало, жуя, говорила бе­женка, - но если прямое попадание, то пробьет.
  
  
   - А если погреб под домом?
   - Большой дом?
   - Порядочный.
   - То хорошо, - отвечала женщина, - но если прямое попадание, то - крышка.
  
  
   - А у нас перекрытие рельсовое.
   - То хорошо, но если прямое попадание... - Женщина устало махнула рукой. Больше вопросов ей никто не задавали.
  
  
   Вскоре вернулся отец. Началась эвакуация завода. Но он все время повторял.
   -- Без паники. Вывезем оборудование, и я за вами вернусь. К тому времени война окончится. Главное -- без паники.
  
  
   -- Для чего же завод увозить? -- удивлялась мама.
   Отец отвечал. - Такой приказ.
   Он отбыл с эшелоном куда-то на Урал.
  
  
   Учиться играть на гитаре я, конечно, бросил, а Паганельчик, как ни в чем не бывало, продолжал мучить "соседского собака", как отзывалась тетя Муля о его занятиях на скрипке.
  
  
   Начали выезжать и жители города. От отца вестей не было. Мама ходила растерянная, не зная, как быть - эвакуироваться или нет.
  
  
   Начались бомбежки. Во время авианалетов жильцы нашего дома бежали прятаться в щель вместе с госпи­тальными. Первыми, еще до сигнала воздушной тревоги, к щели неслись госпитальные собаки. Они чуяли немецкие самолеты безошибочно.
  
  
   Начался учебный год. Паганелыша организовала агитбригаду. Ребята выступали перед ранеными в госпитале или в мастерских перед рабочими. Вот когда я позавидовал тем, кто обладал музыкальным слухом.
  
  
   Выручил Паганельчик. Он сказал, что требуется чтец и мне следует подготовить программу. Он всегда выражался как взрослый. Я выучил несколько стихотво­рений.
  
  
   Вся программа держалась на Паганелях.
   Как-то выступали в госпитале, а Па­ганельчик с отцом почему-то не пришли. Один раненый, на костылях, спросил:
  
  
   -- А ты не тянешь? - Он поводил костылем, как смычком по воображаемой скрипке.
   Я развел руками.
   -- Жалко! А тот, в очках, -- молодец, -- вздохнул раненый и постучал костылем по полу. -- Очень здорово играл.
  
  
   Нашу полянку облюбовали призывники. Они вместе с родственниками через дыру в заборе пролезали из двора военкомата, рассаживались на кирпичах, расстилали на траве газеты, выкладывали снедь. Иногда слышались песни, но больше -- плач и тяжелые женские вздохи.
  
  
   В футбол играть было невозможно, но мы крутились на полянке, завидуя новобранцам. Каждый из нас врал друг другу, что скоро отправится на передовую.
  
  
   Многие в открытую начали курить, говорить с хрипотцой и непременно с матерными словами. Как-то я, с важным видом, засадив руки в карманы брюк, подкатил к призывнику и бросил.
   - Закурить не найдется?
  
  
  
   Стриженый новобранец сконфузился и пробормотал, что не курит. А его мать протянула мне кусок пирога и яблоко. Не успел я взять угощение, как госпитальные собаки с воем броси­лись в щель. Я закричал - "Воздух!" -- и скатился следом за псами. Прибежали люди из нашего дома, а новобранец с матерью остались наверху -- они не знали, что такое бомбежка.
  
   Самолеты зловеще и монотонно прогудели стороной, не сбросив ни одной бомбы.
  
  
   Когда я выбрался из щели, новобранец начал смеяться Лицо и одежда у меня были в земле. Со злостью я зашвырнул грязный пирог в кусты, а яблоко засунул в карман и ушел на речку, где долго слонялся, залечивая свою обиду.
  
  
   А когда возвращался домой, услышал жуткое рычание немец­ких бомбардировщиков, вой падающих бомб, насквозь пронзающий сознание и... все вокруг разлетелось вдребезги. Самолеты сбросили две бомбы. Одна угодила в педучилище, вторая упала туда, где сидел новобранец с матерью. Они погибли.
  
  
   От отца пришла весточка. Он сообщал, что приехать за нами не может, прислал "литер" и велел добираться самостоятельно. Мама не знала, как поступить. Ей было жалко оставлять вещи. Шкаф, железную кровать с никелированными шишаками и книги. Забрать с собой? Но как? Пока судили-рядили, "литер" оказался уже не нуж­ен -- перестали ходить поезда.
  
  
   В военкомате сжигали документы и пепел от них летал по улице.
   Паганельчик забежал проститься. Они уходили из города.
   -- Идемте вместе, -- предложил он.
  
  
   Я начал уговаривать маму, но она беспомощно разводила руками, указывая на узлы с вещами, на шкаф и кровать с блестящими шишаками. Моя мама никогда не была скрягой. Что тогда с ней произошло, я не могу понять до сих пор.
  
  
   Паганели ушли. У отца -- гитара через плечо, у мате­ри -- узел в руке, а между ними, на палке, чемодан с нотами. Паганельчик шагал со скрипочкой и пюпит­ром под мышкой.
  
  
   Через город пошли первые немецкие войска. Они, не останавливаясь, обгоняли колонны беженцев, отступающих солдат и шли дальше.
  
  
   Мама испугалась и тоже собралась уходить из города, но посуду, чтобы не тащить с собой решили оставить родственнице. Нагрузились узлами и отправились к ней. Вдруг в начале улицы появился танк.
  
  
   Он рычал и катил прямо на нас. Мы замерли от неожиданности. Танк остановился. Из его ствола вырвался клуб огня и черного дыма, воздух качнулся и разорвался. За нашими спинами разлетелся в щепки телеграфный столб, и танк, задро­жав, ринулся на нас.
   -- Беги! Беги! -- закричала мама.
  
  
   Но я застыл от страха. Она вырвала узел с посудой, швырнула на землю и потащила меня за руку в переулок. Я побежал, да так быстро, что мама едва поспевала за мной. Я летел, не разбирая дороги. В голове засела одна мысль. - Он гонится следом, еще секунда, и снаряд пронзит спину между лопаток, и меня, как телеграфный столб, разнесет на мелкие кусочки. - Вбежав в квартиру, мы повалились на пол. Лицо у мамы было темное, руки тряслись, рот кривился. Мне нестерпимо захотелось воды, но встать не было сил.
  
  
   Немцы хлынули лавиной. На машинах, танках, мотоциклах, а если на подводах, то их тянули крепкие, откормлен­ные лошади, будто сделанные из железа. Я вспомнил довоенные карикатуры - тощие фрицы, с рогами, пояса затянуты на последнюю дырочку.
  
  
   В действительности же гитлеровцы щеголяли в суконной форме, кожаных сапогах, сытые и жизнерадост­ные и, что меня больше всего поразило, с солнцезащитными очками на глазах.
  
  
   За передовыми частями явились, еще более самоуверенные и солидные войска. В городе воцарился новый порядок. На стенах домов развесили плакаты-приказы. Все жители города обязаны были добровольно сдать оружие, радиоприемники, запасы хлеба. За неисполнение -- расстрел. Других мер наказания у новой власти не было.
  
  
   В городе объявились полицаи. В основном люди пришлые, но были и местные. Они нацепили на рукава белые повязки с надписью по-немецки "Полицай", на плече карабин, а на фуражке жестяная кокарда. Командовал полицаями Криво­ручко -- тот самый, который работал с отцом на заводе.
  
  
   Помню, он заходил по делам к отцу, а потом мама пригласи­ла его обедать. Он еще мамин борщ хвалил. Потом мама говорила отцу.
  
  
   - Видишь, человек, какой внимательный, а от тебя никогда не дождешься доброго слова. Крутишься, кру­тишься и на работе, и у плиты, а спасибо только чужие говорят.
  
  
   - Кто бы мог подумать? -- удивлялась теперь мама, когда речь заходила о Криворучко. -- А такой культурный человек был!
  
  
   Он сразу облачился в немецкую форму, занял один из лучших домов и разъезжал на двуколке, на которой до войны возили директора жестекатального завода. Его подчиненные были одеты, кто во что горазд. Видимо формы им не полагалось. С первых дней он со своей бандой рыскал по городу, выявлял врагов великой Германии.
  
  
   Первым, стараниями Криворучко, расстреляли начальника мельницы, отца моего приятеля Юрки. Помню, как его выводили со двора два полицая, он - впереди, они сзади с винтовками.
  
  
   А Юрка шел следом и плакал. Все не спеша, перешли через дорогу, направились во двор госпиталя. Криворучко на двуколке поехал за ними.
  
  
   Юркин отец остановился, что-то сказал ему, потом сел на землю, снял сапоги, поднялся, подозвал сына, крепко прижал его к себе, поцеловал в голову и отдал сапоги, а потом махнул рукой в сторону дома -- дескать, иди обратно.
  
  
   Юрка начал громко плакать и -- ни с места, а отец пошагал дальше в парк. Я за ними идти побоялся. Побежал на чердак. И смотрел из окошка. На полянке все остановились.
  
   Полицаи закурили и угостили Юркиного отца. Из кустов вынырнул Криворучко и, размахивая руками, что-то закричал. Полицаи бросили папиросы и вскинули винтовки.
  
  
   Юркин отец подошел к щели, одернул рубаху, повернулся к ним лицом, выплюнул папиросу, опустил руки по швам и вздернул голову, будто собрался запеть.
  
  
   Щелкнули выстрелы. Он упал. Криворучко опять начал разма­хивать руками и кричать. Полицаи подхватили Юркиного отца за руки и за ноги, и сбросили в щель, а сами пошли во двор бывшего военкомата, где разместилось гестапо.
  
  
   Улица возле гестапо была объявлена запретной зоной. Всех жильцов соседних домов выселили, пришлось и нам с мамой перебраться к родственнице.
  
  
   Обычно под вечер к гестапо подъезжали грузовики с брезентовыми балаганами -- привозили людей. Через час-полтора их расстреливали , а трупы бросали в щель.
  
  
   Наша родственница жила недалеко от школы. Там разместилась военная часть, а домик тети Мули, в котором снимали угол Паганели, пустовал.
  
  
   Сама Меланья Федоровна, теперь ее называли только по имени-отчеству, перебралась в дом Гайсенского, бывшего главного врача больницы. Всех Гайсенских расстреляли вместе с всеми евреями, оставшимися в городе.
  
  
   Объявили, что всех евреев отправ­ляют в Палестину. Им приказали нашить желтые шестиконечные звезды на рукава, собрать самое необхо­димое и готовиться к отправке в Землю Обетованную. Тетя Муля рьяно помогала выявлять евреев. При этом она возмущалась.
  
  
   -- Нет, вы, люди добрые, поглядите, как жидовня устраивается! До войны всегда в начальниках ходила, вечно я им полы мыла, а теперь их, как баронов, за границу везут.
  
  
   Евреев собрали на городской площади. Подогна­ли грузовики с брезентовыми балаганами, сложили в них вещи, а людям приказали построиться в одну колонну и идти на станцию.
  
  
   Впереди ехали грузовики, за ними колона людей, которую замыкали полицаи. Вся процес­сия двигалась медленно, детей и стариков не торопили. Когда перешли мост, людей начали расстреливать из пулеметов. Тех, кто пытался бежать, убивали полицаи. Трупы перетащили в карьер у реки и засыпали.
  
  
   Вскоре появился приказ - всем вернуться на старое местожительство. В город начали возвращаться беженцы.
  
  
   Среди них оказались и Паганели. Появились они, как и уходили. Он -- с гитарой, она -- с узелком, а между ними чемодан с нотами, следом Паганельчик со скрипочкой и пюпитром. Поселились в той же комнате. Муля этому обрадовалась, ей было тяжело " разрываться на два дома". Но она всем жаловалась. - Я - человек добрый, хоть самой тесно, графьёв пустила, пусть живут.
  
  
   Деньги не были в ходу. Барахло, меняли на продукты на базаре или в окрестных деревнях.
  
  
   Мы жили за счет отцовских вещей, иногда мне удавалось перехватить миску супа из остатков в полевой кухне, которая стояла во дворе школы.
  
  
   Немецкие кондеи были разные. Кто нальет, кто демонстративно выбросит остатки еды в помои, а кто, ласково подзовет, огреет черпаком или кованым сапогом даст пинка.
  
  
   Электричество в домах отключили. Для освещения использовали каганцы-коптилки, которые наловчился мастерить Паганель. Для этого мы с Паганельчиком собирали на свалке бывшего завода обрезки жести. Сами Паганели менять их не ходили - стеснялись. Этим занималась моя мама.
  
  
   В цехах завода немцы устроили мастерские для ремонта машин и танков.
  
  
   В гости тогда не ходили, по вечерам сидели дома, огня старались не зажигать, чтобы не привлекать внимания патрулей. Все новости узнавали на обществен­ных работах. Рано утром тетя Муля обегала дома по нашей улице, колотила в ворота и кричала:
  
  
   - Один человек на вокзал, двое на жестекаталку!
  
  
   Как-то после работы, мама начала возбужденно шептаться с родственницей. Потом спрятала мои вещи, закрыла их в сундуке на замок.
   - Сегодня никуда не выйдешь.
   - Почему? - удивился я.
  
  
   Она присела рядом со мной на кровать и шепотом рассказала о том, что в городе появились листовки против немцев. На жестекаталке, где она работала, был повальный обыск, а на улицах полицаи хватали каждого подозреваемого - поэтому выходить из дому было опасно.
  
  
   Слухи о партизанах ходили постоянно, но немцы пока жили спокойно. И вдруг появились листовки. Я так обрадовался, будто не сегодня-завтра освободят город. Бросился обнимать маму, а она стала плакать и смеяться.
  
  
   - Только об этом никому ни слова, дай мне честное пионерское. С тех пор, как установились новые порядки, я не помнил, чтобы кто-то произносил слова -пионер-, -комсомолец-, -коммунист-.
  
  
   Поэтому я еще больше обрадовался, услышав о честном пионерском, и пообещал сидеть дома. Но, улучив момент, побе­жал к Паганельчику поделиться радостной новостью.
  
  
   Мне долго не открывали, а когда впустили, говорили шепотом. Раньше на окне не было даже занавески, а сейчас оно было плотно затемнено одеялом.
  
  
   Паганель мастерил каганец. Паганельша нервно курила самокрутку. Выслушав мой возбужденный рассказ о лис­товках, Паганель тихо произнес.
  
  
   -- Листовка. Лист. По-английски -- "щит", но "щит" в русском языке - предмет самообороны, и он может иметь форму прямоу­гольника, то есть листа. А? -- Он обвел всех победонос­ным взглядом.
  
  
   -- Я вас прошу, -- взмолилась Паганельша, -- не произносите этих слов! -- Она погасила окурок о край стола. На пол посыпались искорки. -- А вас, -- обратилась она ко мне, -- прошу немедленно покинуть наш дом и никогда больше не появляться.
  
  
   -- Мама, -- подал из темного угла голос Паганельчик.
   -- Да. Да. Не появляться! Кстати, передайте матери, чтобы и она сюда никогда не заходила. С ка­ганцами мы управимся сами. Идите, идите.
  
  
   Ни Паганельчик, ни сам Паганель не сказали больше ни слова.
   Вытолкав меня в коридорчик, Паганельша наклони­лась к моему уху и, обдавая вонючим запахом табака, зашептала.
  
  
   - Ради Бога, никогда больше никому не заикай­тесь об этих листках, никогда и нигде! Молчите! Ради себя и своей мамы.
  
  
   Конечно, время было жуткое. За одно неосторожное слово можно было угодить в гестапо, но такой трусости я от Паганелей не ожидал.
  
  
   Вспомнил уроки пения.
   - Нет, не за царя, а за свое отечество погибает простой костромской крестьянин Иван Сусанин. Нет на свете такой силы, чтобы пересилила русскую силу, как сказал гэнэальнейший писатель Николай Васильевич Гоголь. Такое долж­но слушаться только коленопреклоненно.
  
  
   - А на деле что? Жалкие трусы. Видимо, Муля говорила правду. Они -- из бывших. Только прикидывались патриотами. - От обиды я заплакал, больно стискивая зубы и растирая кулаками слезы.
  
  
   Слухи о листовках не утихали, но увидеть их мне никак не удавалось, и вдруг повезло.
  
  
   Как-то на базаре смотрю - стоят человек десять и что-то читают на стене. Подумал - новый приказ немецкого командования. Подошел. Сердце замерло. На листочке вверху красным ка­рандашом от руки написано - Смерть фашизму! А ниже в столбик напечатаны стихи.
  
  
   Мы - красные солдаты,
   За бедный люд стоим.
   Свои поля и хаты.
   Мы в битвах отстоим.
  
  
   Кто-то сзади тихо крикнул.
   - Полицаи!
  
  
  
   Все бросились врассыпную. Я обошел вокруг базара, вернул­ся, но никакого листка уже не было. - Какие же это листовки? -- недоумевал я. -- Это песня. И начал про себя напевать. Мы -- красные солдаты, за бедный люд стоим.
  
  
   Допел марш до конца. Вспомнил и другие песни. ---- Замучен тяжелой неволей-, "Варшавянку" и, конечно, "Три танкиста -- три веселых друга".
  
  
   Какие же это партизанские листовки? Настоящие листовки должны призывать бить врагов, а вырвать страницу из книги и приклеить к столбу, и я могу.
  
  
   Вспомнил, что у Паганелей целый чемодан таких листков. Вот бы их раздобыть, но как? Теперь к ним и зайти нельзя.
  
  
   Я зашагал домой, именно зашагал, и сердце мое учащенно билось. Когда навстречу попадался немецкий солдат или полицай, я, незаметно поглядывая на него, про себя гордо пел. Мы - красные солдаты. За бедный люд стоим. Свои поля и хаты. Мы в битвах отстоим.
  
  
   Как-то рано утром раздался стук в ворота и крик тети Мули.
   - Все -- на станцию!
  
  
   Мама ушла в деревню менять барахло. Мне ничего не оставалось, как одеться и идти на работу. Среди собравшихся увидел Паганельчика.
  
  
   Мы очень обрадова­лись встрече. Вроде и не было того злополучного дня. Он рассказал, что отец заболел, прихватило сердце, а мама пошла по деревням менять каганцы.
  
  
   В тот день грузили пшеницу. На вагонах мелом жирно по-немецки было написано - Дрезден. Перед работой немецкий офицер предупредил, что, если кто-нибудь вздумает украсть хоть горсть пшеницы, его расстреляют.
  
  
   Мы с Паганельчиком ровняли в вагонах зерно деревянными лопатами.
   Работали быстро, без лишних разговоров. Когда настал обед, я так устал, что не мог притронуться к баланде.
  
  
   После работы мы пошли на речку, искупаться. Под навесом склада увидели штабеля пустых бумажных мешков.
  
   Они лежали здесь еще с довоенных времен. Выбрали по мешочку почище, чтобы подстелить на берегу речушки, и пошли дальше. Но солдат схватил нас за шиворот и поволок обратно на рампу.
  
  
  
   Офицер, выслушав его, приказал всем построиться. Вывел нас перед строем и объявил, что мы есть воры-комиссары, большевики. Но хороший немецкий порядок исправит нас. - Теперь не будет лентяев-евреев, воров-цыган и комиссаров.
  
  
   Принесли две плетки и офицер приказал нам хлестать друг друга. Мы, для вида, помахали ими. Он улыбнулся.
   - Наин, наин.
  
  
   Взял у меня плеть и огрел ею так, что я еле устоял на ногах, а потом рубанул Паганельчика по голове. Вернул и вежливо произнес.
  
  
   -- Бите. Воровать плохо Цап-царап больше не будет. Бите.
   Мы начали хлестать друг друга, но ему опять не понравилось. Он снова показал, как надо. У меня из рассеченной губы и щеки потекла кровь, а у Паганельчи­ка на руке вздулся рубец.
  
  
   Теперь мы хлестали друг друга что есть силы и ревели, но не от боли, а от обиды. Немцы хохотали и кричали.
   -- Гуд, зер гуд, комиссары, большевики.
  
  
   Остальные мрачно смотрели на экзекуцию, но кто-то из толпы одобрительно выкрикнул.
   -- Правильно! Так их учить! А то привыкли - все народное. Знай, где хозяйское.
  
  
   После наказания офицер приказал отнести мешки обратно, под навес.
  
  
   Несмотря на усталость, боль и ссадины, мы потащи­лись на речку и искупались. Паганельчик свернул козью ножку из сухих тертых листьев ореха.
  
  
   Мы закурили, размечтались, как станем партизанами, захватим в плен офицера и солдата, дадим им здоровенные палки и заставим дубасить друг друга.
  
  
   Мы развеселились, вспомнили довоенную жизнь, занятия музыкой, полянку, о которой теперь в городе говорили только шепотом.
   -- А ты играешь на скрипке? -- спросил я Паганель­чика.
   -- Конечно, -- в его словах было удивление.
  
  
   Паганельчик передал мне самокрутку и, растянувшись на траве, замурлыкал. - Три танкиста -- три веселых друга. - Я подхватил песню, и мы тихонечко допели ее до конца.
  
  
   -- Послушай, -- обратился я к нему, - я на базаре видел листовки. Но это не листовки, а песни. Ну, помнишь, у вас такие были в чемодане, мама твоя на уроки приносила?
  
  
   -- Не помню, -- он начал собираться, -- не было у нас никаких песен.
   -- Как же? -- удивился я. -- В чемодане, в ящичке -Народные и современные-, а рядом большое отделение для оперных клавиров.
  
  
   -- Ах, в чемодане, -- засмеялся Паганельчик, - так он сгорел.
  
   Я не стал спорить, хотя отлично помнил, что вернулись они со своим чемода­ном.
  
  
   -- А убегать мы не хотели, хотели в деревню перебраться, там жизнь дешевле и отцу полег­че -- свежий воздух. Но приказ, сам знаешь. Вот и вернулись.
  
  
   Тете Муле спасибо, приютила, - скороговоркой бубнил Паганель­чик. - Мы действительно из бывших, -- неожиданно добавил он. - Мама -- дворянка, а отец в белой армии служил. Мы верующие, в церкви сейчас поем.
  
  
   Я был настолько сконфужен его словами, что только молчал, краснел и кивал головой. Паганельчик посоветовал нигде не болтать о листовках, молиться в церкови, и к ним не приходить.
  
  
   Возле переезда мы остановились. Медленно набирал ход тяжелый товарный поезд. На бортах вагонов четко белели немецкие буквы - Дрезден.
  
  
   Паганель­чик кивнул на состав и, подражая офицеру, сказал.
   -- Новый порядок. Теперь никто не будет цап-царап. Воровать.
  
  
   Он потер ссадину над глазом, подмигнул мне. Опус­тив головы, мы рассмеялись.
  
  
   В тот вечер я долго не мог уснуть. Думал о Паганелях, вернее о Паганельчике. Вроде бы он изменился, но на самом деле тот же.
  
  
   Через пару недель произошло событие, всколыхнув­шее весь город. Сгорел жестекатальный завод. Огонь повредил несколько танков и машин, готовых к отправке на фронт. Арестовали рабочих.
  
  
   Всех жителей гоняли на восстановление мастерских.
   Как-то вер­нувшись с работ, мама рассказала, что встретила на заводе Паганельшу.
  
  
   - Я ей обрадовалась, а она вся задерганная, нелюдимая, только и сказала, что с мужем очень плохо. Сердце болит. А еще - на заводе снова были листовки, всех обыскивали, но ничего не нашли.
  
  
   -- Ты их видела? - Возбужденно зашептал я.
   -- В туалете на стене. Маленький листок, сверху написано "Народ мстит", а ниже песня. "На просторах Родины чудесной", - помнишь? И мама тихо напела.
  
  
   - На просторах Родины чудесной. Закаляясь в битвах и труде. Мы сложили радостную песню. О великом друге и вожде.
  
  
   Сталин - наша слава боевая, - подхватил я припев, - Сталин - нашей юности полет. С песнями, борясь и побеждая. Наш народ за Сталиным идет.
  
  
   -- Господи, неужели их не победим? Помоги нам, Господи. - Зашептала мама.
   -- Ты что? -- возмутился я. -- В Бога веришь, как Паганели?
  
  
   -- Хорошо, хорошо, не буду, -- зашептала мама и заплакала.
   -- А знаешь, у них в чемодане точно такие же листки были.
   -- У кого?
  
  
   -- У Паганелей. Помнишь чемодан? Ты еще над ним смеялась, когда они из города уходили, и сказала - сумасшедшие, кому нужны их песни?
   -- Я так сказала? -- удивилась мама. -- Не по­мню, -- она помолчала, утерла нос и глаза платочком. -- Так это они приклеили?
  
  
   -- Не знаю. Наверно, нет. Слишком рискованно, ведь все знали о том, что у них были песни.
   -- Господи, что ты мелешь? -- обозлилась мама. -- Они люди смирные, из бывших и в церкви поют.
   -- Откуда ты знаешь?
  
  
   -- Видела, - один раз с тетей зашли, она ведь верующая.
   Я понял, что мама говорила неправду, она сама ходит в церковь.
  
  
   -- Папа комму­нист, а я-- пионер. Зачем ты туда ходишь? -- зашипел я.
   -- Я в Бога, не верю. Просто так хожу, - она вдруг разозлилась и закричала, что это не моего ума дело, и чтоб к Паганелям я больше не ходил и о листовках и чемодане с песнями нигде не болтал.
  
  
   Мы поссорились. Она опять спрятала мои вещи, а я на зло украл их и убежал гулять.
  
  
   Утром разбудил крик Мули - на жестекаталку!
   В проходной всех обыскивали. Казалось, весь город был здесь. Я попытался разыскать Паганельчика, но ни его, ни матери не увидел. Несколько раз бегал в туалет, надеялся, что там появятся листовки.
  
  
   Перед обедом всем приказали собраться на расчи­щенном заводском дворе. Шептались. - Будут казнить поджигателей.
  
  
   В толпе мы с мамой отыскали друг друга, стали рядом. Незаметно для себя я взял ее руку в свою. Мама, с глазами, полными слез, тихо заговорила.
   -- Эти листки Паганели расклеивали. Муля, -- вырвалось у нее, -- она их...
  
  
   В это время во двор въехал грузовик с открытыми бортами. В кузове стояли четверо осужденных. Среди них - Паганель.
  
  
   У каждого на груди табличка с надписью - бандит-партизан. Осужденных придерживали полицаи. Машина остановилась под первой виселицей.
  
  
   Между ней и толпой людей растянулась цепь автоматчиков. Вышел офицер и Криворучко. Офицер сказал несколько слов по-немецки и ушел. Криворучко достал бумагу и начал читать приговор.
  
  
   -- Смотри, -- услышал я рядом сдержанный голос, -- и этого придурошного учителя загребли.
   -- Жид, -- отрезал второй.
   -- Скажешь, он же в церкви пел. За листовки с песнями его взяли.
  
  
   Из приговора я понял, что все четверо -- опасные враги рейха, что трое совершили поджог мастерских, а Паганель подстрекал население к свержению новой власти.
  
  
   Остальное произошло до ужаса просто. Осужденным по очереди надевали петлю на шею. Машина медленно отъезжала, а человек висел на веревке и корчился в судорогах.
  
  
   Последним был Паганель. Он раскланялся, будто поздоровался со всеми. До последней секун­ды на его лице оставалось знакомое мне выражение, казалось, будто сейчас он произнесет новое слово общечелове­ческого языка, который искал всю жизнь.
  
  
   Машина отъехала. Паганель не мучился. У всех повешенных вздулись и почернели лица, а изо рта вывалился язык.
  
  
   Что стало с Паганельчиком и его матерью -- никто не знал. Одни говорили -- расстреляли, другие -- угнали в концентрационный лагерь, третьи шепта­ли -- ушли к партизанам.
  
  
   Когда освободили город, решено было людей, расстрелянных гестаповцами, перезахоронить на городском кладбище. Было начало лета, цвела акация, а с полянки доносился жуткий запах разложившихся тел и плач родственни­ков.
  
  
   Пытливо всмат­риваясь в десятки женских и детских тел, я искал трупы Паганельчика и его матери. Но узнать кого-то было уже невозможно.
  
  
  
  
  
   ИКОНА
  
   -- Кто последний? -- В хвосте очереди на пункте приема вторсырья топтался мальчик лет десяти со свертками желтых газет, туго перетянутых бечевкой.
  
  
   -- Я, -- бросил через плечо старик и подвинул свою макулатуру ногой.
   -- А на Легенды и мифы Древней Греции есть талоны? -- Мальчик вытянул личико к старику.
   -- Только для инвалидов и ветеранов войны, -- назидательно ответил тот.
  
  
   Мальчик вздохнул и, шмыгая носом, принялся укладывать свертки стопкой. Неожиданно бечевка лопнула, и газеты веером накрыли грязный асфальт.
  
  
   -- Ты что вытворяешь, сопляк? -- Старик нагнулся, силясь выдернуть из-под ног мальчика газету с траурным портретом Сталина во всю страницу.
  
  
   -- А что?
   -- Да ты знаешь, сопляк, кто это? -- Старик рукавом пы­тался вытереть грязь с портрета.
   -- Ну, Сталин.
   -- Ну, -- передразнил старик, -- греческие сказки ему подавай. Чему вас в школе учат? Ты, хотя бы понимаешь, кем он был?
  
  
   -- Мальчик подумал, -- генералиссимусом и... -- он сосредоточился, вспоминая, -- очень злым че­ловеком.
   -- Дура ты форменная! -- с испугом и злостью крикнул старик.
  
  
   -- Полегче, папаша, зачем ребенка оскорблять? -- зашумели в очереди.
   -- Оскорблять? Да в наше время за такие слова... Я в его годы молился на Сталина.
  
  
   -- На многих тогда молились, да вовремя опомнились. Сейчас время другое, -- рассмеялся молодой мужчина и подмигнул мальчику.
   -- Опомнились? -- Старик мелко затряс головой. -- Да, быстро все забыли.
  
  
   -- Не скажите. Только сейчас правду узнали, о которой раньше и думать не смели. Демократия, папаша, гласность, -- поучительно заметила женщина с толстой пачкой журналов мод.
  
  
   -- Вождей ногами топтать - это по-вашему демократия?
   -- Не искажайте, не искажайте. И на ребенка кричать вы права не имеете.
  
  
   Очередь зашевелилась, и каждый подвинул вперед свою ношу с макулатурой.
  
  
   Старик бережно спрятал газету в карман плаща.
   -- Обидно, понимаете, вся жизнь, считай, -- он обвел глазами очередь, -- с его именем прошла, -- старик замолчал и сгорбился, -- а теперь что?
  
  
   Повисло неловкое молчание.
   -- Да, тогда, почитай, в каждом доме портрет Сталина на видном месте висел, -- как бы раздумывая вслух, сказал немолодой мужчина.
  
  
   -- Если бы в его годы, меня спросили, кто для тебя дороже - отец родной или наш вождь? И думать бы не стал, сразу ответил - Товарищ Сталин! И точка!
  
  
   -- А когда немец пришел, за его портрет - расстрел, без разговоров - перебила женщина. - Мы с сестрой всю оккупацию портрет его прятали. Дрожали от страха, но прятали.
  
  
   -- Прятали. Это что! -- Вклинился прокуренный го­лос. -- Мой друг Васька Давидюк такое отколол. Его отец родной чуть концы не отдал. Об этом вся деревня знала. Не хуже этих, в кино, где два пацана, цыган и девчонка.
   -- "Неуловимые мстители", -- подсказал мальчик.
   -- Точно, неуловимые. Но то в кино, а то в жизни было.
  
   2
  
   Известие о начале войны ошеломило старого Давидюка, будто нашел он кучу денег.
  
  
   -- Господи, помоги германцам одолеть власть Советскую, - шептал Дави­дюк. - Лик Христа сурово смотрел из выбеленного угла хаты.
  
  
   Давидюк, поправив рушники вокруг ико­ны, вздохнул и полез на чердак с надеждой увидеть полки освободителей.
  
  
   Каждый день по селу проносились новости одна страшнее другой.
  
  
   Наши войска отступают на всех фронтах, враг берет город за городом.
  
  
   Чем ближе подходили немцы, тем веселее становился Давидюк. Но и тревога не покидала душу, - а как повернут немца, вдруг не возьмет он верха? - Давидюк пытал всех, - не остановит ли Красная Армия германских вояк?
  
  
   - И, как назло, каждый говорил, - да, скоро уже разобьют врага.
   -- Ну, дурачье, -- задыхался в бешенстве Давидюк, -- неужели не видят, что крышка большевистской державе? Он снова бежал к иконе и молил. - Помоги немцу, помоги одолеть нынешнюю власть. Исполни мечту мою.
  
  
   А мечтал Давидюк о богатстве и почете.
   Но в жизни оказалось по-иному. Вроде немалые деньги скопил, а уважением и любовью никто его не жаловал. Даже сын Василь и тот не почитал родителя.
  
  
   -- Кулак чертов, подавись деньгами своими! -- часто кричал Василь и бежал от отца через огород в леваду.
   -- Сына родного и того отняли, -- с горечью вздыхал Давидюк и еще больше лютовал на Советскую власть. - Почему он ее так любит, почему? -- мучался он, глядя вслед Василю.
  
  
   А ведь как ждал он сына!
   Думалось так. Нет богаче рода Давидюков в округе. Он и сын, всяк их знает, всяк боится и уважает. Но сначала родила жена двух дочерей.
  
  
   Хуже злого отчима возненавидел их Давидюк. Чуть подросли -- разогнал по белу свету. Но радость все же пришла -- появился Василь. Только вырос он чужим. Жили, как два ворога, под одной крышей.
  
  
   Началась спешная эвакуация колхозного имущества. Все, что не смогли увезти, приказали разобрать жите­лям.
  
  
   Давидюк в колхозе не состоял, но своего не упустил. Пригнал на двор пару коров и пяток овец прихватил. А Василь, вместо того чтобы отцу подсобить, притащил невесть откуда портрет Сталина.
  
  
   Ну не дурак ли? И за что он эту чертову власть так полюбил?
   -- Убери, убери! -- кричал Давидюк. -- И тебя, и его в капусту изрублю!
  
  
   Сын портрет унес.
   Как-то под вечер забежал друг Василия.
   -- Дядько Мыкола, передайте Васылю - завтра идем в город на фронт проситься.
  
  
   -- Сколько ж вас, олухов Царя Небесного, -- качал головой Давидюк и молился. -- Господи, вразуми сына моего, на­ставь его на путь истинный.
  
  
   Но никто в город уйти не успел. Ночью через село прокатился первый вал немецкого наступления. Через пару дней над сельсоветом развевался гитлеровский флаг, а у крыльца расхаживал часовой.
  
  
   - Пора признавать новый порядок, -- решил Дави­дюк. - Он тщательно выбрился, надел все новое. Прошелся по хате, разминая сапоги. Жена суетилась по хозяйству и, поглядывая в его сторону, часто вздыхала.
  
  
   -- Чего сопли пускаешь? -- разозлился Давидюк. -- Светлые дни наступили.
   -- Господь с тобой, -- испуганно зашептала она, -- опомнись, антихрист нынче торжествует.
  
  
   -- Антихрист? Вот дура, -- сплюнул он и, в сердцах хлоп­нув дверью, ушел. Улицей идти к сельсовету не решился -- пробрался задами.
  
  
   Немецкая власть приняла его без восторга, но не грубо. Молодой офицер расспросил, кем Давидюк работал, нет ли у него тайного умысла вредить великой Германии? Приказал составить список активис­тов села.
  
  
   Приказ Давидюк выполнил старательно. Весь день просидел над бумагой. На следующее утро, спозаранку, явился к офицеру. Тот взял список, велел подождать в коридоре.
  
  
   - Ничего, теперь мое времечко наступило, -- вздрагивая от каждого звука, думал Давидюк и тревожно озирался по сторонам. Чтобы успокоиться, начал мечтать. - Колхозы, конечно, разгонят под корень. Землю, может, за спасибо не дадут, но я и купить могу. -
  
  
   Сел на лавку. Напротив, на стене, висел плакат - на концах фашисткой свастики - сжатые кулаки, а в центре -- портрет Гитлера. Свастика катилась и разила все на своем пути.
  
  
   Давидюк вспомнил друга сына. - Дурачье, на фронт собрались. Против такой силищи воевать вздумалили. - А народ еще болтали, что погонят немца вспять. - Что? Погнали? И никог­да не одолеете!-- Радовался он.
  
  
   Глянул в окно на площадь перед сельсоветом. Там еще вчера стоял памятник Сталину, окрашенный в бронзу. А теперь торчали только обломки каменных сапог.
   - Что? Рванул, товарищ Сталин? Даже чоботы поза­был, -- развеселился Давидюк.
  
  
   Его вызвали к офицеру, объявили, что назначают старостой села и уверены, что он будет выполнять все приказы новой власти в срок и добросовестно.
  
  
   Домой Давидюк возвращался по улице. Казалось, будто возле каждой хаты люди кланяются ему в пояс.
   - Ну, сейчас я умою своих. Антихрист торжествует? Ну, баба, дура. Ничего-ничего, сейчас вы у меня узнаете, кто есть Давидюк. Сейчас поставлю перед образом все свечи, что есть в ха­те, -- решил он, отворяя двери.
  
  
   В комнате было тихо и чисто прибрано. Давидюк первым делом занес руку, чтобы перекреститься перед иконой -- и замер...
  
  
   Из свежих рушников на него сурово глядел с портрета товарищ Сталин.
  
  
   Рассказчик хрипло закашлялся. Послышались веселые воз­гласы, смех.
   -- А я бы портрет на сельсовете повесил, - задумчиво произнес мальчик.
  
  
   -- Ты? -- Старик внимательно осмотрел его с головы до ног. -- Хочешь греческие сказки? -- тихо спросил он.
   -- Легенды и мифы Древней Греции? -- подался вперед мальчик.
  
  
  
  
   -- Ну мифы, мифы, -- нетерпеливо перебил старик.
   -- Конечно. А как?
  
  
   -- Сдашь свои бумажки с моими, я на удостоверение возьму талон, -- старик достал книжечку инвалида вой­ны. -- Понял?
   -- Понял, -- кивнул мальчик, но тут же спохватил­ся. -- А разве так можно?
   -- Если я говорю, значит, можно, -- твердо ответил тот.
  
  
  
  
   ПЕРЕМОГА
   Первыми драпанули итальянцы. Они ходили по дворам, просили повозки, предлагали марки, клялись Мадонной, что ничего плохого не хотели русским.
  
   Потомки великих римлян - черные, худые, с красными, воспаленными глазами катили на узлах барахла, проклиная немцев и "богоподобного" дуче.
  
  
   -- Шваин итальяно, - цедили им вслед немцы,
нервно сжимая "шмайсеры".
  
  
   За ними сматывались румыны. Напоследок шныряли по хатам, будто бы искали партизан, забирая все, даже книги, хотя по-русски умели только ругаться.
  
  
   -- Шваин руманешты, - закипали немецкие солда­ты и пускали в ход кулаки.
  
  
   Немцы уходили организованно. На подъемах ревели тупорылые машины. На дорогах, кованые сапоги упорно месили грязь весенней распу­тицы. Сырость проедала дерюжные шинельки солдат, но чувствовалось, что сил у них еще много.
  
  
   Украдкой смотрела Катерина на дорогу, по которой шли фашисты, и молила Бога об одном, - Лишь бы мимо прошли. Ведь трое у меня - две дочурки и племянник.
   0x08 graphic
  
   Глядя на размытую дождем дорогу, она вспомнила, как три года назад шли по ней беженцы с узелками, самодельными тележками, с малыми детьми на руках, как заходили во двор напиться и передохнуть под старой грушей.
  
  
   Как запыленные, с потрескавшимися губами красноармейцы, тяжело сади­лись на землю, разувались и молча смотрели на негнущиеся пальцы ног с окровавленными мозолями.
  
  
   Она вспомнила, как, рассекая реку беженцев, неслись танки с крестами на боках, за ними грузовики и мотоцик0x08 graphic
лы. Немцы ехали, ни на кого не обращая внимания. Они гнались за победой, считая - то, что позади, уже собственность рейха.
  
  
   За ними пришли начищенные, пахнущие одеколоном вояки и начали устанавливать новый порядок.
  
  
   Изъяли запасы продуктов, повесили нескольких человек, а всю молодежь с четырнадцати лет угнали в Германию. Забрали и старшую дочь Катерины - Ульяну.
  
  
   Как-то во двор ввалилось человек пять солдат. Они принесли связку пристреленных кур и, бросив Катерине, приказали.
   -- Матка, супе! Шнель, матка!
  
  
   Веселые, сильные, они, раздевшись до казенного испод­него, стали обливаться колодезной водой.
  
  
   Катерина ощипав квочек, поставила варить. Желтые, налитые куры булькали в котле, испуская густой дух. Немцы втягивали носами воздух, закатывали от умиления глаза.
  
  
   Солдаты расселись под старой грушей, достали фляги с водкой, налили юшку в алюминиевые коробочки и, обжигаясь жирным наваром, начали пировать. Кромсали штыками большой, как сугроб, каравай хлеба, рвали сочных кур. Жрали и урчали.
  
  
   Наевшись до одышки, они вытащили на двор перины, разложили в тени на травке, легли, закурили. Кто-то принес из хаты школьный учебник немецкого языка.
  
  
   Книга переходила из рук в руки, солдаты читали вслух немудреные фразы и радовались, словно малые дети. На одной странице под портретом Сталина было написано - Спасибо, товарищ Сталин, за наше счастливое детство.
  
  
   Солдат пренебрежительно вытянул лицо в сторону детей. Две худенькие девочки и мальчик с тонкими, будто начерченными карандашом, ручками и ножками с испугом смотрели на дядек немцев.
  
   - Счастливое детство. Ха-ха-ха! -- смеялись они. Один из солдат, взяв прутик, приподнял подол младшей дочери Катерины, брезгливо сморщил лицо.
  
  
   Как все дети в деревне, девочка ходила без трусиков. Щелкнул прутиком по куску подсолнуха, который держал племянник Катери­ны иЈ кривляясь произнёс, - Сталин шоколяд, - немцы опять захохотали.
  
  
   Солдат достал кожаное портмоне, а из него фотокарточки с резными краями. Таких Катерина никогда не видела.
  
  
   На одной карточке улыбалась молодая женщина.
  -- 0x08 graphic
Майн герц, -- ласково и с достоинством произ­-
нес немец. На других сияли личики двух девочек-
ангелочков с белыми буклями вокруг упитанных
мордашек.
  
  
  
   Майн энгельхен, -- нежно выдохнул он и поце­-
ловал фотографии. -- Вот счастливое детство, -- объяс-­
нил немец и, умильно скорчив лицо, стал похож на сытого кота.
  
  
   Марыська, прыснув от смеха, убежала. За ней бросились
   остальные ребятишки.
   -- Ой, мамцю, так смишно, як той фрыц выставляв-
ся, мов кит, -- оправдывалась дочка.
  
  
   Зачастил дождь. Стало темнее. Неожиданно в двери громко постучали.
   -- Господи, -- зашептала Катерина и от­перла.
  
  
   В хату вошли немцы. От них повеяло
холодом. Три солдата и офицер подтянули к печи стол
и лавку. Офицер, не снимая шинели, прислонился спиной
к печи, достал из планшета карту, расстелил на столе.
Они включили карманные фонарики.
  
  
   Пожилой солдат со впалыми щеками и желтой, как у мертвых стариков, кожей вытащил из подсумка двух мокрых голубей с оторванными головками.
  -- Матка, супе, -- прохрипел он. Снял намокшую
шинель, нарезал ломоть черного хлеба. Его напар­-
ники повалились на лавку, уперли подошвы сапог
в печь. В комнату несколько раз забегали
солдаты и, зычно щелая сапогами, что-то докладывали
офицеру. Тот водил пальцем по карте и устало отвечал.
  -- 0x08 graphic
Я, я.
  
  
   Как только входил солдат, на печке хихикали дети. Катерина пригрозила им.
  -- Мовчыть, окоянные!
  -- Ой, мамцю, -- зашептала Маричка, -- так смиш-
но, як воны чоботами гупают. Тикы гэп, а с чобот болото
до горы стрибае.
  
  
   И действительно, солдаты щелкали каблуками, а грязь с них брызгами подлетала к потолку.
   -- Супе, матка, супе, -- торопил пожилой немец. Видно было, как он сглатывал слюну, но к хлебу не прикасался.
Катерина раздула угли в печи. Дрова из старой груши горели нежарко, но вода в казанке все же вскипела. Потянуло вареной птицей.
  
  
   Немцы ели молча, с хрустом перемалывая голубиные косточки. Обжигаясь, хлебали, из алюминие­вых коробочек кипяток с разводами навара.
  
  
   Проглотили все начисто. Закурили, разговорились. Пожилой снял китель, указал на лопнувший по шву рукав. Катерина принялась чинить прореху.
  
  
   Неожиданно наступила тишина, только ветер тонко завывал в трубе. Дорога опустела. Вошел солдат, щелкнул каблуками, что-то доложил. Офицер спрятал карту, начал собираться. Солдаты притихли и стали нехотя надевать шинели. Катерина быстрее замахала иглой.
  
  
   - Уходят, уходят, -- прыгали слова в сознании, но страх не покидал ее. -- А вдруг чего натворят напоследок?
  
  
   Офицер и два солдата вышли, пожилой ждал китель. Катерина спешила, колола иглой пальцы. Немец положил на колени автомат, устало подпер голову руками. На печи толкались дети.
  
  
   -- Киндер, матка? - Немец поднялся.
Катерина спешно встала между ним и детьми. Обрезав палец, оторвала нитку, протянула китель солдату.
  
  
   -- Киндер, киндер. Совсем маленькие, -- залепета­ла она.
   Немец натянул китель, взял в руку автомат, другой погладил по головке Марысю.
  -- А старшая у нас в Германии арбайтен, ей хорошо, гуд, -- заискивающе говорила Катерина.
  
  
  -- - Арбайтен гуд, -- усмехнулся немец. Он быстро сбросил китель, снял с себя нижнюю рубаху, протянул Катерине.
  -- На, матка.
   Не надо. Нам чужого не надо, -- Катерина прижалась спиной
   к печи, но вместо тепла по телу пошел холодок.
   0x08 graphic
  
   Немец положил рубаху на лавку, оделся и, как умел, путая русские, польские и немецкие слова, объяснил, что ему рубашка не нужна, что ему вообще уже ничего не нужно.
  
  
  
   Он с товарищами будет держать оборону, прикрывать отход, стрелять в русских солдат, но все это -- шайзе. - Вшиско едно капут. - Но по-другому нельзя, он солдат и обязан выполнять приказ. А из рубахи можно что-нибудь сшить для киндер.
  
  
   По жилой солдат застегнул шинель, звякнул автоматом.
   0x08 graphic
--Данке, матка. Лебволь , -- немец помахал детям и, бросив взгляд на дверь, тихо прошептал, -- доичь вшиско едно капут, -- приставил к губам палец и вы­шел из хаты.
  
  
   Ноги подкосились. Катерина опустилась на лавку, очнулась от запаха пота, исходившего от рубашки. Она медленно, будто в дурмане, оглядела ее, и вдруг слезы неудержимо хлынули из глаз.
  -- Мамцю, что вы, мамцю? -- Маричка обняла за плечи мать.
  -- Перемога, перемога, -- шептала Катерина, -- розумиешь, доньку, -- тряся рубашкой, повторяла Катери­на. -- Перемога. 0x08 graphic
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   КРЫСУНЯ
  
  
   Этой зимой я отдыхал на турбазе.
   -- В номере не курить, не распивать спиртных, посторонних не приводить, иначе выселим и сообщим по месту работы, -- оформляя путевку, предупредила адми­нистратор турбазы.
  
  
   Когда дежурная по коридору -- молодая, полная женщина -- открыла мою комнату, я увидел на кровати брюхастую кошку.
   -- Брысь, чума бесстыжая, -- топнула ногой Люда, так звали дежурную. Кошка потянулась и, зажму­рившись, глубоко зевнула.
  
  
   -- Пошла, гулена, пошла. -- Люда осторожно столк­нула кошку на пол. Животное нехотя забралось на подоконник и, тяжело подпрыгнув, выбралось через форточку на двор.
  
  
   -- Комната пустовала, она и повадилась, -- оправды­валась Люда, приглаживая измятое покрывало. -- Не волнуйтесь, я белье заменю. -- А, выходя, попросила,
  
  
   -- Только администраторше не жалуйтесь. Она шиб­ко крутая. Влепит мне.
  
  
   Я прилег почитать, но задремал. Неожиданно скрип­нула дверь, и в комнату заглянул мальчик лет десяти.
   -- Ты откуда? -- удивился я.
   -- Ниоткуда.
   -- А имя есть?
   -- Есть. Вовка Климов.
  
  
   Сразу в глаза бросалось его сходство с Людой; даже румянец на щеках такой же, как у матери.
   -- Ну, проходи, коль зашел, -- пригласил я мальчи­ка. Он сел напротив.
   -- Значит, ты Климов, а маму твою зовут Людой, и она работает горничной, -- сказал я, угощая мальчика яблоком.
  
  
   -- Уборщицей, -- поправил Вовка, -- а откуда вы знаете?
   -- Знаю, -- меня развеселила его наивность.
   -- А мне тетечки в одном номере во что дали. -- Он достал пачку жевательной резинки. -- Берите. Очень вкусно. Только не глотайте, -- предупредил Вовка, -- а то запор будет.
  
  
   -- Ты ко всем без стука входишь?
   -- А здесь только Крысуня жила.
   -- Крысуня. Крыса, что ли? -- не понял я.
   -- Скажете! -- рассмеялся Вовка. -- Кошка. Зовут ее так.
  
  
   Он вытащил из-за пазухи объедки колбасы, ветчины, сыра, завернутые в газету, разложил их под кроватью.
  
  
   -- Где ж ты эти деликатесы раздобыл?
   -- В номерах просил. У нее скоро маленькие будут. Должна есть хорошо, -- серьезно сказал Вовка.
  
  
   -- А почему ты ее у себя не держишь?
   Вовка помялся и нехотя объяснил, что дядя Коля-кочегар с мамкой водится и шибко кошек не любит. Настоящего отца у Вовки "моль почикала" -- так мамка говорит. Теперь у него дядя Коля. В общем он хоро­ший -- разрешает в топку смотреть и насосом воду качать.
  
  
   -- И во что подарил! -- Вовка извлек из штанов сломанную зажигалку, пощелкал ей, но в руки мне не дал.
   -- А почему ты не в школе?
   -- Ангина, -- он покашлял для убедительности, по­трогал горло.
  
  
   -- В школу ходить нельзя, а по номерам приезжих слоняться можно?
   Замечание Вовке не понравилось. Он насупился, но тут же хитро прищурил маленькие глазки и тихо спросил:
   -- Хотите фокус покажу?
  
  
   -- Ну давай, -- я иронически наблюдал за мальчи­ком, ожидая невинного подвоха.
   -- Фекс, мрекс, прекс! -- Вовка поводил растопы­ренными ладонями, взял с тумбочки мою электробритву, включил ее в розетку радиоточки. -- Слушайте.
  
  
   -- Ну? -- Я приложил бритву к уху и, к своему изумлению, услышал дребезжащий голос диктора радио.
   -- Что за ерунда?! -- я осмотрел бритву. -- Как же это?
   -- Фо-окус! -- Мальчик был доволен.
   -- Вовка, чума чертова! -- прокатилось по коридору.
  
  
   -- Мамка ищет. -- Мальчик выскользнул из комнаты. Утром кошка лежала у меня в ногах, а под ней копошились серые комочки котята, а вокруг, на пододе­яльнике, запеклась сукровица и родовой пузырь.
  
  
   -- Не волнуйтесь, я их пристрою, -- перестилая постель, говорила Люда, -- ну, чума чертова! Надо же, без стыда, без совести, раз -- и окотилась.
  
  
   Кошку с котятами она перенесла на старое одеяло под кровать.
   -- Вы уж администраторше не жалуйтесь. Враз уволит. А куда мне с пацаном деваться? Тут и комната есть, и кормимся.
  
  
   На завтраке соседи по столу поздравили меня с прибавлением.
   -- Как вам удалось? Вчера заехали, а утром потомст­вом обзавелись, -- попытался сострить один сосед.
  
  
   -- Видимо, вы очень добрый человек, -- задумчиво произнесла женщина, сидящая рядом. -- Животные чув­ствуют добрых. Понимаете, она доверила вам своих детей.
  
  
   Ее слова мне польстили, но, когда вернулся в номер, настроение испортилось: вся кошачья семья, как ни в чем не бывало, развалилась на прежнем месте, но главное -- Вовка. Он шнырял взад-вперед, стучал дверью, приводил мальчишек, объяснял им, откуда взялись котята и почему они не сербают из блюдца, а сосут цицку.
  
  
   Приволок банку с молоком -- кошка спрыгнула на пол, котята гирляндой отвалились от. ее брюха. Это Вовке не понравилось. Он отнес кошку на место, подставил к ее морде банку и, конечно, опрокинул молоко на постель.
  
  
   -- Что ж ты вытворяешь?
   -- А они тоже есть хотят, -- набычился мальчик. После ужина я собрался по делам в город.
  
  
   Отдаваяключи администратору, решил попросить ее очистить номер -- на Люду надежды не было, но она сама строго отчитала меня за то, что не сообщил вовремя о безобра­зиях.
  
  
   -- Извините, но следить за порядком ваша обязанность, -- вспылил я, -- эту кошку я с собой не привозил.
   -- Этого еще не хватало, но прикрывать молчанием безобразия вы тоже не должны, -- сухо закончила администратор.
  
  
   Спорить я не стал, но отругал себя за то, что пошел на поводу у Люды и сразу не сказал администратору.
  
  
   Вернулся из города поздно. В пустом коридоре Люда мыла пол. Пробираясь в номер, извинился, что слегка наследил. Люда, не поднимая головы, что-то пробубнила в ответ.
  
  
   Влетело от начальства, решил я и, чтобы разрядить обстановку, сказал:
   -- Я администраторше ни словом не обмолвился, кто-то другой доложил. Она и мне выговорила. Только не переживайте, уволить вас за это -- права не имеют.
  
  
   -- Из-за кошки, что ли? -- Люда резко выпрямилась, вытерла лицо. -- Скажите. Да я сама могу заявление об стол. Пусть такую дуру поищут, за троих вкалываю. Думают, если комнатенку выделили, то и все? -- Голос у нее дрожал. -- Шибко все грамотные.
  
  
   Она согнулась, начала замачивать тряпку.
   -- А котят в кочегарке попалили, -- тихо, вроде безразлично произнесла Люда и остервенело заелозила тряпкой по полу.
  
  
   -- Как попалили? -- опешил я.
   -- Просто. Администраторша приказала, и спали­ли, -- и, не поднимая головы, добавила: -- А куда их девать? И так полно.
  
  
   В номере у меня было чисто и тепло. Но я невольно посматривал на кровать, где еще днем копошились Крысуня с котятами и Вовка с объедками и банкой молока. За стеной весело переговаривались женские и мужские голоса, потом запели под гитару. На душе стало грустно и тяжело.
  
  
   Неожиданно часто-часто заскребли по стеклу, хлоп­нула форточка, и с окна прыгнула Крысуня. Она заскочила на кровать, нырнула в пододеяльник и забилась в его угол, как в сачок. Немного поворочавшись, притихла.
  
  
   "Не взбесилась ли от горя?" -- подумал я и осторож­но, подняв край одеяла, вытрусил кошку на пол. Крысуня распласталась на коврике и лапами, как курица крыльями, накрыла маленький комочек -- котенка.
  
  
   Я взял его на руки. Скользкий и холодный, он едва двигал лапками, как паучок. Крысуня задрала морду; в ее зеленых раскосых глазах застыли страх и отчаяние. Я поспешно вернул котенка на пол.
   -- Ну, глупая, никто тебя не обидит.
  
  
   Кошка вроде поняла мои слова, подцепила зубами котенка и запрыгнула на постель, но уже не пряталась, а спокойно развалилась на прежнем месте. Принялась, мурлыкая, облизывать котенка, а тот слепо тыкался в ее живот, искал сосок.
  
  
   -- Да она же, наверно, и не ела. Наверно, и молока у нее нет.
   Как назло, кроме яблок, ничего съестного не оказа­лось. Котенок прильнул к соску, требовательно нажимал на его корень лапками.
  
  
   -- Что же делать? Ее надо накормить, -- я вспомнил Вовкины слова: "У нее маленькие будут, она должна хорошо питаться".
   Интересно, как ей удалось спасти котенка? Да, глупо выйдет, если теперь он сдохнет от голода.
  
  
   Я оделся и, несмотря на поздний час, пошел по номерам просить объедки. "Лишь бы на администратор­шу не напороться", -- думал я.
  
  
  
  
  
  
   ДУБИНКА
  
  
   В кафе у стойки компания мужчин получает кофе и бутерброды. За ними женщина за сорок и молодой мужчина в финском плаще, черным "дипломатом" в руке.
  
  
   Входит постовой милиционер в темно-синем тулупе, опоясанный портупеей, на груди шипит микрофон кар­манной рации, на руке болтается черная длинная палка. Постовому жарко, щеки порозовели, из-под шапки выбился потный чуб.
  
  
   -- Кто крайний?! -- громко спросил милиционер и встал за молодым человеком в финском плаще.
   -- Ого! -- с уважением восхитился один из мужской компании, многозначительно поглядывая на черную дубинку милиционера.
  
  
   -- Солидно, -- поддакнул его приятель. Буфетчица перегнулась через стойку, от напряжения лицо ее стало бурым.
   -- Правильно! -- звонко, слегка волнуясь, крикну­ла она.
  
  
   От неожиданности все вздрогнули.
   -- Пора нашу родную милицию вооружить как надо. Вон в Америке у полицейских все, что хочешь: и писто­леты, и машины, и автоматы, и черт еще знает что.
  
  
   Буфетчица отвалилась обратно, глубоко задышала.
   Женщина в очереди убежденно кивала головой в такт ее словам.
   -- А вы были в Америке? -- осведомился человек с "дипломатом".
   -- Нет. -- Буфетчица вызывающе посмотрела в его сторону, налегла на блестящие рычаги автомата для варки кофе.
  
  
   Раздалось шипение, будто затормозил маленький паровозик. На стойке появились чашечки с горячим кофе.
   -- Не была и не собираюсь. Мне там делать нечего. Женщина в очереди опять кивнула головой.
   -- Но пора нашу родную милицию вооружить, а то демократия и гласность, а от рэкета пройти нельзя.
  
  
   -- А у вас что, крупные доходы? -- Человек с "дип­ломатом" весело улыбнулся. -- Чего вам рэкета бояться?
   -- У меня? -- поспешно выкрикнула буфетчица. -- Да ты что? В своем уме?! Откуда?! -- Ее глаза забегали в пухлых накрашенных прорезях век. -- Да с чего же им взяться?! Это что, валютный бар?
  
  
   -- Чего же вам о рэкете беспокоиться? Мужчина с "дипломатом" пожал плечами, протянул деньги:
   -- Кофе и два с колбасой.
  
  
   -- А я не о себе. -- Рукой как у борца тяжелого веса буфетчица надавила на рычаг автомата. Он пронзительно зашипел и выдал чашечку кофе.
   -- Я о нашей родной милиции беспокоюсь. О людях, которые не могут по улицам ходить из-за бандюг. Свободы много, а толку мало. Вот они и творят, что хотят. А будь моя воля, я бы всех до одного постреляла на площади, чтобы другим неповадно было.
  
  
   -- Правильно, -- зашумели мужчины.
   -- Ясно, -- вздохнул человек с "дипломатом" и, взглянув на черную дубинку постового, изрек: -- Кажет­ся, эта штука есть лучший восклицательный знак нашей демократии.
  
  
   Рука буфетчицы замерла над стойкой, толстые пальцы растопырились врозь, как надутая резиновая перчат­ка, чтобы не коснуться денег клиента. Люди в кафе взглянули на постового. Тот смущенно зашевелил бровя­ми, одернул портупею, напряг скулы.
  
  
   -- Вы, гражданин, -- покашлял он, -- не путайте де­мократию и свободу.
   -- Интересно, а в чем же различие? -- Мужчина ткнул деньги в онемевшую лапу буфетчицы.
   -- Я имею в виду свободу вседозволенности, -- четко ответил милиционер. -- Такую свободу мы не потерпим.
  
  
   Впереди стоящая женщина утвердительно кивнула головой.
   -- Никогда! -- звонко выпалила буфетчица и взяла деньги.
   -- Да он провокатор! -- с ужасом выдохнули муж­чины.
  
  
   Человек с "дипломатом" взял кофе и бутерброды, пошел к столику.
   -- Вот бы огреть его этим знаком по башке! Сразу бы разобрался что к чему, -- напутствовала его буфетчица.
   -- Что тебе, золотой? -- Она подалась к милиционеру.
   -- Водички стакан.
  
  
   -- И только? Что ж ты молчал, золотой? -- Буфетчи­ца услужливо подала стакан милиционеру.
  
  
   Он снял с руки дубинку, залпом выпил воду, отер лоб, козырнул буфетчице и вышел из кафе.
   -- Всего хорошенького! -- крикнули мужчины. Несколько минут все молчали.
  
  
   -- До перестройки никаких дубинок не было, а те­перь пожалуйста, -- с шумом отхлебнув кофе, негромко сказал один мужчина.
  
  
   -- Им только волю дай! -- взвился голос буфетчи­цы. -- Они же любого укокошат. Правильно гражданин сказал, разве это демократия с дубинками? Это пусть в Америке с дубинками ходят, а мы натерпелись. Прошли сталинские времена.
  
  
   -- Хорошо ты его подцепил, -- радостно обратились мужчины к человеку с "дипломатом". А женщина улыбалась и кивала головой.
  
  
   Скрипнула дверная пружина, и в кафе вошел посто­вой милиционер. Строго взглянул по сторонам и, смущаясь, сказал: "Дубинку забыл". Шагнул к стойке.
   -- Как же это ты, золотой? -- сочувственно про­изнесла буфетчица.
  
  
   -- Воду пил, снял с руки и оставил.
   -- Надо же, -- сокрушались мужчины. -- Как же без нее, родимой, порядок держать.
  
  
   Женщина улыбалась и кивала головой.
   -- И куда она делась? -- Милиционер шарил под прилавком.
   -- Мы ее не брали, -- в один голос заявили мужчины.
   -- Горе-то какое, -- кудахтала буфетчица. -- Неужто загубил?
   -- Да вон же, в углу! -- Мужчина в финском плаще быстро подошел к стойке, поднял дубинку, протянул милиционеру.
  
  
   -- Спасибо, товарищ. -- Милиционер довольным взглядом обвел лица посетителей.
   -- Крепче держи. Не теряй, золотой, а то мы без нее как без рук, -- говорили в один голос посетители и буфетчица.
   А женщина улыбалась и кивала головой.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   САЖЕНЦЫ
  
  
  
   В трамвайном депо обеденный перерыв, но в столовой пусто, в беседке, возле кузницы, не играют в домино. Все на собрании. В небольшом зале душно. Пахнет рабочими спецовками, духами и косметикой: многие из водителей трамвая -- женщины.
  
  
   Рабочие цехов разместились на задних сиденьях. Кому не хватило стульев, устроились в проходе на своих касках. В зале шумно. Подводятся итоги соцсоревнова­ния за месяц.
  
  
   Главный механик Линев явно не в духе и мрачен. Незадолго до собрания его вызвал к себе директор. Разговор шел об ученике слесаря, несовершеннолетнем Викторе Ященко.
  
  
   -- Вадим Николаевич, что с Ященко? -- спросил директор.
  
  
   Линев почуял неладное (тон у директора был подчеркнуто, официален), поэтому поспешил заверить, что ничего такого страшного не произошло: Ященко отсут­ствует на работе по неизвестной причине, но как раз сегодня решено послать к нему домой страхделегата выяснить, в чем дело.
  
  
   -- Мне только что звонила инспектор по делам несовершеннолетних,-- перебил директор.-- Оказывает­ся, Ященко уже вторую неделю пропадает черт знает где.
  
  
   Директор сделал паузу. Главный механик молчал.
   -- Вадим Николаевич, -- продолжал директор, -- по приказу старшим назначены вы. Вы обязаны ежемесячно сообщать в инспекцию по делам несовершеннолетних о его поведении, а вы занимаетесь очковтирательством. Он скоро депо вверх дном поставит, а по вашим отзывам, он -- святой. Почему покрываете?
  
  
   Линев молчал.
   -- Думаете, его быстрее снимут с учета? Но ведь лучше он от этого не станет.
  
  
   -- Вы меня извините, но у меня план, производство, мне головы некогда поднять, а я вынужден еще и этим вопросом заниматься. -
  
  
   Веко правого глаза у Линева мелко задергалось.
   -- Нет, это вы меня извините. Выходит, я должен следить за этим Ященко? Так, что ли, по-вашему? Я, между прочим, тоже не сижу, сложа руки, -- закипел директор.
  
  
   Оба помолчали.
   -- А может, его как-нибудь уволить? -- осторожно начал Линев.
  
  
   -- Нельзя, он несовершеннолетний. Его или трудо­устроить надо, или в училище определить, или самим мучиться. Ладно, идем на собрание. Что-нибудь приду­маем. Но имей в виду: из-за этого прогула твой отдел от участия в соцсоревновании отстраняется.
  
  
   -- Ясно, -- проворчал Линев, и они вышли из каби­нета.
  
  
   В актовом зале он пристроился подальше от своих, у окна. "От Ященко надо избавиться любым спосо­бом,-- думал Линев, -- иначе дело будет дрянь... Не зря я его брать к себе не хотел, чувствовал: мороки не оберешься. Директор уговорил, а теперь меня козлом отпущения сделал.
  
  
   А ведь как пел: - Вадим Николаевич, пойми, горисполком направил. Я же не могу отказать. Как друга прошу, возьми хлопца. В сквозную бригаду нельзя -- он темп сбивать будет. Войди в мое положе­ние -. Вот я, дурак, и вошел. А в мое положение он теперь входить не хочет. Каждый только о себе печется...-
  
  
   Линеву представился высокий, нескладный, с длинны­ми, как у женщины, волосами Ященко. Вспомнилось, как из-за этих волос начались первые неприятности.
  
  
   Инже­нер по охране труда Дубиновский написал докладную о том, что в отделе главного механика систематически нарушается техника безопасности: ученик не носит каску и, несмотря на неоднократные предупреждения, никакие меры не принимаются.
  
  
   Линев вызвал Ященко и слесаря Коржова, который его обучал, выяснить причину.
   -- Не могу я носить каску! -- закричал Ященко. -- У меня волосы длинные, и смешно получается!
  
  
   -- А ты что, постричься не можешь? -- искренне удивился Линев.
   -- То есть как? -- запротестовал Ященко. -- Я их два года отращивал.
  
  
   Линев решил, что ученик издевается над ним.
   -- Я тебе что, мальчик? -- закричал он. -- Что ты мне всякую чушь городишь?! Здесь производство, а не театр. Я вот возьму и сниму премию с тебя и с Коржова.
  
  
   -- А я здесь при чем? -- встрепенулся Коржов.
   -- А при том, что ты -- его наставник. Должен влиять, -- сказал Линев.
  
  
   -- Ну вот, нашли козла отпущения! -- запротестовал Коржов и, злобно зыркнув на ученика, пригрозил: -- Смотри, Витька! Лишат премии -- я тебе эту каску к башке гвоздями приколочу!
  
  
   Вскоре после этого обиженный и раздосадованный Ященко решил свои артистические волосы все-таки остричь. Уже на следующий день он появился в цехе, как бы в знак протеста, стриженным наголо. Но каску все равно не надел. Работал в кепке, но для техники безопасности и этого было достаточно.
  
  
   Первые сложнос­ти с учеником вроде бы закончились, но тут же начались новые. Помня свою обиду, Ященко заявил, что работать с Коржовым отказывается, и потребовал перевести его в ученики электрика. Линев, однако, и на этот раз показал свою твердость.
  
  
   -- Или увольняйся, -- сказал он, -- или не морочь голову. У нас производство, а не детский сад. Коржов лучший слесарь, он из тебя человека сделает.
  
  
   Ященко смирился, но обещанный "человек" так и не вышел. В инспекции по делам несовершеннолетних он числился как соучастник угона частной автомашины, и, хотя больше за ним никаких проступков не замечалось, оставался он на учете не случайно.
  
  
  
   Ященко постоянно попадал в какие-нибудь истории, причем казалось, что истории эти случались по его вине, мало того: впечатление было такое, что они, эти истории, организовывались им специально.
  
  
   Однажды, когда в депо явилась комиссия по технике безопасности, Ященко, как ни в чем не бывало, открыл силовой электрощит именно в тот момент, когда комиссия зашла в цех. Оказалось, что Коржов послал его за электриком отключить сверлильный станок. Он электрика не нашел и решил это сделать сам.
  
  
   Был Ященко хороший футболист -- его даже хотели взять в сборную управления, но какие-то ребята принялись гонять мяч в смотровой канаве и побили лампы дневного света. Среди играющих оказался и Ященко. В порядке наказания главный инженер приказал высчитать со всех стоимость ламп.
  
  
   Справедливость наказания признали все, кроме, разуме­ется, Ященко. Он заявил, что он ни одной лампы не разбил, и в знак протеста отказался играть в сборной.
  
  
   Работал он в целом неплохо, но была у него стран­ность: направляясь куда-нибудь по делу, он мог внезапно остановиться около работающего токаря или газосвар­щика и стоять около него долго, иногда до тех пор, пока его не прогонят.
  
  
   Некоторые полагали, что такое более чем странное поведение Ященко объясняется его чрез­вычайным любопытством, интересом к жизни, к труду, другие считали, что это просто разгильдяйство, расхля­банность.
  
  
   Как-то во время аварии загорелся трамвай. Водитель получила сильные ожоги. В депо объявили о том, что нужна кожа для пострадавшей. Одним из первых предложил свою помощь Ященко. Его кандидатуру отклонили -- несовершеннолетний. Но он все равно пошел с ребятами в больницу и помогал, как говорится, морально.
  
  
   Отца у Ященко не было, но мужчина в семье у них имелся -- сожитель его матери. Как-то явился он к Ли-неву с жалобой:
   -- Убедительно прошу, повлияйте на Виктора. Со­всем распустился. Бьет мать, всех оскорбляет, житья от него нет.
  
  
   -- А вы что же, не влияете?
   -- А я ему не отец.
   -- Но ведь и я тоже, -- ответил Линев.
   -- Да, но он ваш рабочий. Вы обязаны воспиты­вать, -- настаивал жалобщик.
  
  
   Линев разозлился.
   -- Извините, вы любите его мать?
   -- Ну да, иначе бы не пришел.
   -- Ну и отлично, женитесь на ней и становитесь Виктору отцом. И влияйте на него, как положено.
  
  
   -Каждый старается только на других заботы перева­лить", -- думал после этого разговора Линев. Он посмот­рел в окно. На школьном дворе, примыкавшем к депо, мальчишки и девчонки в пионерских галстуках сажали деревья.
  
   Несколько ребят, под присмотром учительницы, бережно выбирали саженцы из кучи. Остальные подно­сили их к готовым ямам. Неожиданно один пацан сунул тоненькое деревце между ног и, похлопывая себя по заду, побежал через двор.
  
  
   Учительница догнала "на­ездника", схватила за воротник и, не сдерживаясь, в сердцах хорошенько встряхнула.
  
  
   Озорник огрызнулся, одернул куртку, заложил руки в карманы брюк и с на­пускной беспечностью пошел к сараям. Там, на сломан­ных партах, сидели его сверстники, пацаны в пионерских галстуках. Все они курили в открытую и громко, оглушительно кричали.
  
  
   Такие же разгильдяи, как наш Ященко, -- с горечью думал Линев. -- И откуда такие теперь берутся? Что им не хватает? Сыты до отвала. Одет каждый так, что и трех моих зарплат не хватит. А дома наверняка -- магнитофон, проигрыватель, телевизор, транзистор... Так в чем же дело? Воспитываем мало? Но ведь воспитателей вон сколько! Дома уговариваем -- людьми будьте. В школе уму-разуму учим.
  
  
   По радио и телевизору лекции читаем. Кино хорошее показываем. Книжки нужные печатаем. Кружки, секции, олимпиады, пионерс­кие лагеря, дома отдыха, турпоходы, турпоездки... И все равно выродков -- хоть отбавляй. Почему?! Взять хотя бы эту вот посадку деревьев. Какое замечательное дело!
  
  
   Я, например, когда в школе учился, больше всего любил в саду копаться. У нас, при школе, не сад был, а игрушка. И все сами делали. Даже фонтан-"шутиху" смастерили. Сядешь на скамеечку, а вокруг тебя струит­ся вода. Прелесть!
  
  
   А начали с пустыря. Что такое тычинки, что такое пестики -- забыл, одноклассников не узнаю. А вот как сад разбили, хорошо помню. Пришел тогда в школу новый учитель ботаники Борис Петрович Кунин.
  
  
   Помню, зашел в класс этакий старичок: роста маленького, щуплый, абсолютно лысый, голова в плечи вдавлена. От неожиданности и удивления мы даже онемели. А он подошел к столу, помолчал, слегка головой потряс, затем, заикаясь, сказал:
  
  
   -- Здравствуйте, дети! Я учитель ботаники, самой важной науки на земле. Прошу любить и жаловать.
  
  
   Тут все пришли в себя, рассмеялись хором. И он тоже, вместе с нами, засмеялся, а сам, оглядывая класс, головой во все стороны вертит.
  
  
   -- У меня, дети, такое чувство, будто я не в классе, а в оранжерее с прекрасными цветами.
   Мы все по сторонам смотрим, удивляемся: - Где это он цветы увидел? -
  
  
   Борис Петрович повесил на доске картинки. На картинках дворцы с фонтанами, аллеи, рощи и поляны.
  
  
   Весь урок рассказывал нам учитель о Петродворце, о седьмом чуде света -- висячих садах Семирамиды, о японских садиках и других изумительных вещах. А когда зазвенел звонок, он спросил:
  
  
   -- Какой бы вы, дети, хотели устроить сад на школьном дворе?
  
  
   Двор при школе был большой, но пустой и неуютный. Деревьев раз, два и обчелся. В одном конце свалка, в другом чьи-то сараи, -- везде остатки ржавого ме­таллолома и гнилой макулатуры.
  
  
   Мы начали шуметь и спорить. Каждый предлагал свое.
   -- Вопрос серьезный, -- сказал Борис Петрович. -- Подумайте, с родителями посоветуйтесь. Тогда сообща и решим.
  
  
   Каких только проектов не было! И пруды выкопать, и гроты сделать, и чертово колесо устроить. Оказалось, что вся школа над этим думала. Комитет комсомола организовал отряд добровольцев по разбивке сада.
  
  
   Руководил им наш дорогой учитель ботаники. В отряд мы записались всем классом. Когда первый раз собрались на школьном дворе с лопатами и носилками, Борис Петрович сказал:
   -- Сколько мы с вами замечательных деревьев посадим -- и березы, и дубы, и ели, и липы!..
  
  
   Кто-то его перебил:
   -- Давайте лучше фруктовые деревья сажать. От них пользы больше.
   -- Конечно, и фруктовые не забудем, -- улыбнулся Борис Петрович. -- Но знайте, дети, полезны все де­ревья, потому что они не просто растут, а трудятся -- очищают воздух, а это для всех необходимо.
  
  
   -Так же и любой человек только тогда приносит пользу, если не просто живет, а трудится для других-, -- думал Линев.
  
  
   Бориса Петровича любили, но ботанику тем не менее учили не всегда хорошо: предмет этот у нас не считался важным. Что же касается самого учителя, то он даже представить себе не мог такого, чтобы предмет его усваивали плохо из нелюбви к нему.
  
  
   Раз ребенок чего-то не знает, стало быть, ему это не дается, думал он. И очень незнайке ученику сочувствовал, и двоек почти не ставил. А если уж случалось так, что двойка была неизбежной, он сильно печалился, больше, чем ученик.
  
  
   Извините, сударь, говорил он в таких случаях. Вынужден вас огорчить: неудовлетворительно. Но тут же поспешно добавлял: но вы обязательно будете знать. Сегодня жду вас на дополнительных занятиях. Никогда он ни на кого не кричал.
  
  
   А если уж слишком выводили его из терпения, он, заикаясь больше обычного и грозя пальцем, с трудом выговаривал:
   -- Не забывайтесь, сударь.
  
  
   Иногда вызывал родителей в школу. Но как только они приходили, Борис Петрович начинал им говорить, что ребенок у них чудеснейший и что наказывать его ни в коем случае нельзя, поскольку он, видите ли, пока всего лишь саженец, что общая их, семьи и школы, задача состоит в том, чтобы вырастить из этого саженца дерево -- такое, чтобы давало прекрасные плоды.
  
  
   И устройству сада старик отдавал себя всего, до конца. Вместе со всеми копал землю, носил мусор, ходил по инстанциям, добивался, чтобы снесли сараи, выбивал саженцы в зелентресте, закупал какие-то особые семена, часто -- на свои деньги.
  
  
   -- Откуда у него столько энергии? Два раза на войне был ранен. До пенсии год остался, а трудится за десятерых, -- удивлялись одни.
  
  
   -- Замечательный человек! Сумел ребят организо­вать, -- восхищались другие.
  
  
   А некоторые злословили:
   -- Это он от жадности старается. Как инвалид войны пенсию получает -- мало. В учителя пошел, но боится, что его выгнать могут. Он же не настоящий преподава­тель, он же до войны агрономом был! И куда ему столько денег? Жена во время оккупации погибла, детей у него нет, родственников -- тоже.
  
  
   Но что бы там ни говорили, Борис Петрович был неутомим.
  
  
   Ранней весной начали завозить чернозем. Двор покрылся земляными горками. Как-то после уроков -- учились мы во второй смене -- ребята затеяли игру "Царь горы": один стоит на верхушке земляной кучи, а другие его сталкивают.
  
  
   Заигрались допоздна. Домой я пришел весь выпачканный в чернозем, как в деготь, даже в карманах было полно земли. Мама очень разозлилась и принялась стегать меня авоськой. Я со­врал, сказал, что нас заставили таскать землю и я не виноват.
  
  
   А на следующий день произошло неожиданное: мама пошла в школу, устроила скандал директору, обещала жаловаться в районо на самоуправство преподавателей.
   -- Я хочу, чтобы мой сын стал человеком, поступил в институт, а вы их на землекопов обучаете! -- кричала мама.
  
  
  
   Директор тут же вызвал Бориса Петровича и строго ему выговорил. Конечно, ложь моя обнаружилась, но учитель был потрясен до такой степени, что заболел и его положили в больницу.
  
  
   Меня же, в наказание за ложь, мои товарищи лишили права сажать деревья. На работы в будущий сад вышли все, и один только я сидел дома. На другой день в классе только и разговоров было, кто да что посадил, да как за чем будем ухаживать. И лишь я один не принимал участия в разговорах и чувствовал себя скверно.
  
  
   Ребята ходили в больницу к Борису Петровичу, а меня не брали. Несколько раз я сам хотел его навестить, но не смог пересилить стыд. От этого я еще сильнее на всех злился, а особенно на маму.
  
  
   А когда Борис Петрович появился в школе, я не смог ходить на уроки: притворился больным. Мама вызвала врача, и он, к моему удивлению, прописал мне постель­ный режим. Неожиданно ко мне пришли ребята из класса, а с ними Борис Петрович. Ребята принесли домашнее задание, начали объяснять, как решаются какие-то новые задачи.
  
  
   А я их не слышал -- я украдкой посматривал на учителя ботаники. Он сидел в сторонке, исхудавший. Лысая голова его сильно дергалась, а на губах появились темно-синие пятна. Когда все собрались уходить, Борис Петрович задержался и сказал мне:
  
  
   -- Я, знаете ли, тоже болел. Привязалась простуда, но уже все в порядке. Одно плохо -- не успел дерево посадить. Да и вы должник! Так что у меня к вам просьба: быстрее выздоравливайте и в школу. Я при­пас два отличных саженца. Одному трудно, а вместе мы быстро управимся. --
  
  
   Но дерево вместе с учителем ботаники посадить не удалось. Неожиданно его разбил инсульт. Бориса Петровича опять увезли в больницу, где он и умер...
  
  
   Собрание окончилось. Линев взглянул в окно на школьный двор. Там уже ветерок весело покачивал саженцы, с коротко подстриженными веточками.
  
   Возле выхода его тронул за плечо Коржов.
   - Что ж это за порядки, начальник? Ященко гуляет, а мы все отдувайся? Премия наша - тю-тю, - он постучал ребром ладони по своей крепкой шее.
  
   - А для меня, между прочим, каждый рупь - деньги. У меня, между прочим, дома, два гаврика, жена, да ещё, - он наклонился к Линёву и тихо добавил, - алименты.
  
   -Долго ещё платить? - спросил он, вспомнив о своем сыне от первой жены.
  
   -Хватает, - вздохнул слесарь, - девка там осталась, - он вздохнул, - шалопутная, как и её мамочка. Одни только гульки-танцульки в башке. А, ну их к лешему! Плачу, не отказываюсь, а там как знают.
   Лучше начальник скажи, что с этим волосаном делать?
  
   -А сам как думаешь?
  
  
   -Мне думать не когда. Мне работать надо. Ты начальник, ты и думай, - он нахлобучил на голову пластмассовую зеленую каску, от чего голова, стала похожа на большой зеленый шар.
   -Но если он опять бузит начнёт, я его быстро воспитаю, - Коржов сжал кулак и рубанул, как молотком, - только после этого, его ни одна больница не примет.
  
   -Воспитатель, - устало протянул Линёв.
  
   -А как ещё? - вспылил Коржов.
  
   -Не знаю. Ей Богу не знаю. Но только не так.
  
   Он грустно улыбнулся, - пошли, уважаемый, вместе думать будем.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ВО ЛЬДАХ АРКТИКИ
  
  
   Работать на ледоколе в Арктике тяжело, но вынуж­денно бездействовать -- невыносимо. Шестые сутки мы ожидали танкер с топливом. Вахты тянулись однообразно. На голубом небе незаходящее яркое солнце -- полярный день был в разгаре.
  
  
   А вокруг, до бесконечнос­ти, ледяная пустыня, и ты обязан четыре часа неотрывно вести круговое наблюдение за навигационной обста­новкой. Иной раз вглядываешься, вглядываешься в сия­ющие под солнцем торосы, и вдруг почудится, что они зашевелились, как огромные мохнатые звери. С вахтен­ным матросом говорить уже не о чем. Все друг другу рассказали, все случаи из жизни припомнили.
  
  
   Очередная вахта прошла как обычно: о танкере никаких сообщений, подвижки льдов не было, выкурили с матросом пачку сигарет, выпили полбанки растворимо­го кофе. С минуты на минуты придет смена. Хочется есть. Интересно, что на завтрак? Хорошо бы жареной колбаски с горчичкой. И я представил, как румяный кружочек колбасы затрепетал на вилке.
  
  
   Матросы уже поменялись, а третьего помощника не видно. Всегда опаздывает. "А потом, -- подумал я, -- перекурить -- ив постель, и не просыпаться до обеда. Хотя не выйдет. Старпом приказал отпечатать инвентар­ные списки. Черт возьми, где же третий?"
  
  
   На мостике появился гидролог.
   -- Какая информация о подходе танкера? -- спросил он, листая карты погоды.
  
  
   Я недолюбливал гидролога за педантичность. Если все обращались друг к другу запросто -- он обязательно называл всех по имени-отчеству и требовал к себе такого же отношения. Я резко ответил, что время подхода судна с топливом является служебной тайной и нечего об этом спрашивать.
  
  
   Гидролог холодно извинился, не обращая внимания на улыбку матроса.
   С веселым шумом поднялись на мостик врач и шиф­ровальщик.
   -- Ну, где танкер? -- бесцеремонно запуская руки в пачку с моими сигаретами, спросил каждый по очереди.
  
  
   А потом началась обычная программа.
   -- Какая чудесная колбаса была на завтрак! Жаль, я съел последний кусок.
   -- Что вы, доктор, а как же те, кто придет с вахты?
   -- Им не повезло. Лягут отдыхать на голодный желудок.
  
  
   Это даже полезно.
   Они сделали паузу, ожидая моей реакции.
   "Идиоты, -- усмехаюсь про себя, -- ничего нового придумать не могут. Но где же третий? Это свинство, каждый раз опаздывает. Каждый раз из-за этого ем остывший завтрак. А почему матросы поменялись вахта­ми без разрешения, как этого требует устав?"
  
  
   Я отругал матроса и приказал:
   -- Не хлопать ушами, а вести наблюдение.
   Он насупился, взял бинокль, ушел на крыло мостика. Наконец смена пришла.
  
  
   -- Прости подлеца, -- не давая открыть мне рот, затараторил третий, -- клянусь чем хочешь, но опоздал в последний раз. Ничего не объясняй -- все вижу сам: танкер ни гугу, происшествий ни-ни, и т. п., и т. д. Беги скорее в кают-компанию, тебя ждет колбаса. Вахту принял.
  
  
   Я намеревался, сдав вахту, серьезно поговорить с третьим по поводу опозданий. Сдав вахту, решил: "Сегодня еще промолчу. Но если завтра опоздает, тогда все выскажу".
   -- Нерпа! Смотрите, нерпа! -- закричал вахтенный матрос.
  
  
   Доктор и шифровальщик бросились к иллюминаторам.
   -- Как дети. Нерпы не видели, -- зевнул я, но, прежде чем уйти с мостика, тоже выглянул в иллюмина­тор. Однако кроме голой ледяной площадки, где ребята гоняли мяч, да пары пустых ящиков для штанг -- ничего не увидел.
  
  
   Третий надел темные очки, приставил ладонь козырь­ком к глазам, присмотрелся.
   -- Здоровая каналья, -- сказал он.
   -- Да где же она? -- суетился доктор.
  
  
   Я тоже ничего не видел, но, чтобы не уронить честь судоводителя, кивнул головой и невнятно согласился: "Точно, точно нерпа".
   -- Где же? -- Доктор с нетерпением потянулся за биноклем.
   -- Вот она, -- шифровальщик повернул голову докто­ра, ткнул пальцем в стекло иллюминатора.
  
  
   Доктор пощурил глаза, но развел руками.
   -- Не вижу.
   -- Да она в другой стороне, -- усмехнулся матрос.
   -- Еще чего? -- вспылил шифровальщик. -- Любому дураку видно, где она, даже без бинокля.
  
  
   Все посмотрели в ту сторону, куда простер руку шифровальщик. Но я лично, кроме сахарных клиньев торосов, ничего не увидел. Третий тоже насмешливо скривил губы.
  
  
   -- Дураку -- может, и видно, а умному -- нет.
   -- Вот же она! -- взвился шифровальщик. Но все, и я в том числе, снисходительно усмехнулись.
  
  
   -- Чего кипятишься? -- осадил его третий. -- Если она там, поди и подстрели.
  
  
   На ледоколе многие считали себя охотниками, но, пожалуй, больше всех на это звание претендовал шифровальщик, и не только потому, что у него храни­лось судовое ружье, использовать которое разрешалось только в случаях самообороны от медведей или добывая пропитание экипажу в критической обстановке.
  
  
   Но медведи на нас не нападали, а провизии на ледоколе хватило бы на год плавания. Шифровальщик имел членский билет добровольного общества охотников и ры­боловов, являлся председателем секции охраны природы и постоянно рассказывал о своих охотничьих приключе­ниях.
  
  
   -- Ну, хорошо, -- визгливо, как избалованный ребе­нок, произнес шифровальщик и, обведя нас ненавидя­щим взглядом, выбежал с мостика.
  
  
   А через несколько минут появился на льду в расстег­нутом тулупе, большой шапке и с ружьем в руке. Сначала он быстро шел, пригнув голову, потом поковылял на четвереньках, как пес с перебитой лапой, потом лег и пополз.
  
  
   -- Что за человек, -- сокрушался третий, -- все нор­мальные люди видят ее в одной стороне, а он -- самый умный -- в другой. Ну, ползи, ползи -- авось ледышку подстрелишь.
  
  
   Из штурманской вышел гидролог. Молча взял би­нокль, осмотрелся.
   -- Он прав, -- не обращая внимания на шуточки третьего, мрачно сказал гидролог, -- нерпа там есть!
   -- Где же? -- Доктор выхватил у матроса би­нокль. -- Братцы! -- вскрикнул он. -- Есть!
  
  
   Все опять прилипли к иллюминаторам, и действитель­но я своими глазами увидел ее: маленькая, черненькая тушка спокойно лежала среди зубатых торосов. А сбоку по-пластунски приближался к ней шифровальщик.
   -- А та где же? -- растерялся третий.
  
  
   -- А ту... Я придумал, -- сконфузился матрос,-- сначала почудилось -- нерпа, присмотрелся -- нет, но все кричат: "Видим! Видим!" -- он замолчал.
   -- Но я же видел, -- нетвердо сказал третий.
   -- А я нет, -- перебил доктор, -- и зря мы над шифровальщиком смеемся. Он действительно обнаружил нерпу.
   -- Охотник, -- вздохнул третий.
  
  
   И все наперебой стали хвалить шифровальщика и восхищаться его способностями следопыта.
   -- Неужели подстрелит? -- заволновался гидролог.
   -- А то он чикаться будет, -- пожал плечами третий.
   -- Ради чего? Ну, ради чего он ее убить должен? -- Гидролог недоуменно посмотрел на нас.
  
  
   -- Чтобы доказать, что он... --Доктор замялся.-- А и правда, за что?
   -- Смотрите! -- выкрикнул матрос. -- Подобрался. Шифровальщик, как большая гусеница, медленно подползал к нерпе. Буквально метры оставались до нее.
  
  
   Гидролог метнулся к переборке и нажал большую кнопку судового тифона.
  
   У! У! У! У! -- могучим рычанием разнеслось над ледяной пустыней. В ту же секунду шифровальщик вскочил, и два выстрела хлестнули в морозном воздухе. И не успели все опомниться, как на мостик влетел капитан.
  
  
   -- Вахтенный, что случилось? -- Губы капитана слег­ка подрагивали.
   -- Разрешите лично вам объяснить, -- ответил вмес­то третьего помощника гидролог.
  
  
   Капитан кивнул головой, и они вышли. Но тут же появился старпом и помполит.
   -- Что?! -- запыхавшись, крикнули оба.
  
  
   Мы с доктором поспешно исчезли с мостика. До следующей вахты я из каюты не выходил. Сначала лег спать, а потом печатал списки. Когда поднялся на мостик, второй помощник встретил меня с насмешками:
  
  
   -- Ну как, охотнички, подстрелили зверя?
   -- Я ни при чем, шифровальщик стрелял.
   -- Но ты же со всеми выследил? -- Второй подмиг­нул матросу.
  
  
   Они засмеялись.
   -- Так он ее все же убил? Второй и матрос переглянулись.
   -- Кого?
   -- Нерпу!
   -- Какую нерпу? -- Второй засмеялся громче. -- Ты что, не знаешь? То же была телогрейка. Ватник. Ребята в футбол гоняли, кто-то забыл. А они -- нерпа, -- второй вытирал платком слезы, выступившие у него от смеха.
  
  
   "Телогрейка", -- весело подумал я и вспомнил шиф­ровальщика с ружьем на льду.
   -- Медведь! -- вахтенный матрос беспокойно указы­вал в иллюминатор.
  
  
   Второй поспешно вооружился биноклем.
   -- Здоровый гад, -- процедил он сквозь зубы.
  
  
   Я тоже всмотрелся в ряды торосов, но ничего, кроме льда и снега, не увидел.
   -- Жаль, из-за этого дурака шифровальщика капитан ружье забрал, -- второй постучал кулаком по стеклу иллюминатора, я бы его, голубчика, шарахнул дупле­том. Здоровый медведище, -- вздохнул он.
  
  
   Я приставил к глазам окуляры бинокля, но никакого медведя не обнаружил. Тогда я подозрительно взглянул на второго помощника и вахтенного матроса, но лица у них были серьезные.
   -- Медведь -- не нерпа. Надо капитану доложить, -- покашлял я.
   -- И по трансляции объяви, чтобы никто на лед не сходил, -- кивнул второй помощник, -- а то задрать может. Медведь -- зверь опасный.
  
  
   Я еще раз тщательно осмотрел поверхность ледового поля.
   -- Ничего. Значит, разыграли, -- подумал я, -- капи­тану доложи. Не на того напали.
  
  
   Раздался телефонный звонок.
   -- Вахтенный, -- послышался в трубке голос капита­на, -- вы что, спите? Медведи под самым носом разгули­вают, а вы не видите. Немедленно вира трап!
  
  
   "Где же они? -- лихорадочно соображал я, давя на рычаг подъемника трапа. -- Откуда? А может, капитану померещилось?"
  
  
  
  
  
   ТАЛАНТ
  
  
  
   Раньше я читал книги только о моряках. Помню, как удивилась наша библиотекарь, когда я набрал книг о художниках. Еще бы, она ведь не знала, что у меня обнаружили талант.
  
  
   С тех пор как у меня обнаружили талант художника, жизнь моя круто изменилась. А началось вот с чего. Однажды, перед уроком рисования, в класс внесли картины. Одну установили ближе к первому ряду, вторую -- ко второму, третью -- напротив моей парты.
  
  
   Шум поднялся жуткий. Все лезли вперед, хотели лучше рассмотреть картины. Нина Кудряшова сказала:
  
  
   -- Будет открытый урок с контрольной. Каждый получит задание перерисовать одну картину.
  
  
   В это время вошли завуч и Елена Николаевна, учительница рисования. Все расселись по местам. Завуч тоже села на свободное место, достала тетрадку и начала что-то писать.
  
  
   -- Говорила, контрольная, -- шепнула Кудряшова и начала доставать карандаши.
  
  
  
   Я во все глаза смотрел на картины и с ужасом думал, что перерисовать. Босого мальчика и его грустную маму? Нет, не получится. Аленушку у озера? Камень и траву еще смогу, а Аленушку ни за что. Хотя бы разрешили медведей на соснах, медведей я бы смог нарисовать.
  
  
   Оттого что я долго всматривался в картины, они перемешались в одну и казалось, что за спиной Аленуш­ки притаились медведи, а мальчик с мамой лазят по соснам. Класс притих, все украдкой посматривали на завуча, ждали, когда объявят о контрольной. Елена Николаевна, слегка волнуясь и тоже поглядывая на завуча, вроде хотела спросить: "Так я говорю?" -- начала рассказывать о художниках и картинах.
  
  
   Оказыва­ется, художники боролись своими картинами с помещи­ками и капиталистами, оказывается, в картины художни­ки вкладывают мысли и душу и отдают им лучшие годы своей жизни.
  
   Но самое интересное оказалось то, что перед нами в классе были не настоящие картины, а репродукции, которые особой ценности не имеют, потому что, как бы точно ни перерисуй с оригинала, нового ничего не скажешь. Это вроде ты списал задачку из чужой тетради: вроде все правильно, а своей мысли в ее решение ты не вложил.
  
  
   В конце урока Елена Николаевна объявила:
   -- Ребята, к следующему уроку пусть каждый нари­сует что-нибудь. Но только сам и, конечно, не срисовы­вает. Лучшие картины будут демонстрироваться на школьной выставке, а их авторов ждут премии.
  
  
   С этого все и началось. Помню, в тот день после уроков я не пошел гулять. Быстро пообедав, принялся думать над содержанием картины. Но в голове, как назло, крутились медведи, Аленушка и босой мальчик с булкой. Над моей кроватью висел коврик с вышивкой: снежная степь, несутся сани, а за ними гонятся разъяренные волки.
  
  
   -- Нарисую-ка дремучий лес, на соснах мальчики и девочки, а вокруг ходят волки с раскрытыми пастями и ждут, когда кто-нибудь свалится. -- К несчастью, в доме не оказалось зеленых карандашей. Не рисовать же лес красным или синим? Я расстроился, начал бесцельно водить по листу бумаги синим карандашом и вдруг понял, что это же море.
  
  
   И как мне раньше в голову не пришло, что лучше всего нарисовать море, волны, а между огромными волнами несется парусник, и несется он прямо на рифы. Здорово! И главное просто: море -- синее, небо -- черное, а рифы и корабль -- серые.
  
  
   Я быстро окончил картину. Вышло превосходно. И мне очень захотелось не то чтобы похвастаться, а поделиться с кем-нибудь своей радостью, показать свою работу, и я пошел к соседу Володе. Володя учился в институте, все его уважали, а мне часто ставили в пример.
  
  
   Если бы я не понес картину Володе, все было бы иначе. Правда, у меня никто бы не обнаружил талант, но, поверьте, без него человеку живется намного спокойнее.
  
  
   Володя отложил конспекты, внимательно рассмотрел картину, даже поставил ее на стол, а сам отошел в угол комнаты и, приложив кулак к глазу, произнес:
   -- Большое видится на расстоянии. Да. Она требует доработки, -- он вернулся к столу, -- во-первых, парус надо наполнить ветром.
  
  
   Несколькими штрихами он округлил его.
   -- Во-вторых, если корабль несется на скалы, то почему команда бездействует? Это не жизнеутвержда­юще.
  
  
   Володя быстро набросал человечков-матросов, капи­тана на мостике, а рядом рулевого. И стало понятно, что сейчас замелькают спицы штурвала и парусник отвернет от опасности.
  
  
   -- К тому лее слабый контраст между небом и мо­рем, -- Володя достал тушь и намалевал ею черные-пречерные тучи, -- без контрастов нет настоящего реа­лизма, -- сказал Володя.
   Я согласился.
  
  
   В это время зашел к нему товарищ. Он тоже рассмотрел картину и заметил, что уж слишком мрачно, что силы мрака в образе туч доминируют и нет надежды на спасение парусника, в котором, как он понимает, автор выразил символ жизни.
  
  
   Я мало что понял из его слов, но они мне понрави­лись, и я согласился. Тогда товарищ процарапал лезвием бритвы белых чаек на черном небе.
   -- А разве чайки ночью не спят, а летают? -- усомнился Володя.
  
  
   -- Ради общего замысла условность в искусстве допустима, -- ответил друг.
  
  
   И так как действительно с чайками стало красивее, мы с ним согласились.
  
  
   В классе я долго не отдавал картину. По правде говоря, было неловко. У всех картины как картины, сразу видно, рисовали сами, а у меня... и потом никак не мог решить, какое название дать картине: "Ночь", "Белеет парус одинокий", а может, "Решительный поворот"? Зачем только я пошел к Володе? А может, вообще ее не показывать? На перемене я все же решился, как-никак, а главное, сюжет был мой, надписал "Опасная минута" и побежал за Еленой Николаевной.
  
  
   Уже в учительской она развернула лист ватмана, и все, кто был рядом, пришли в восторг. Меня начали хвалить, качая головами, повторяли:
   -- Талант, определенно талант! Я перепугался и убежал.
  
  
   На следующий день все в классе приставали ко мне что-нибудь нарисовать, а староста Юля Птичкина объявила, что меня выбрали в редколлегию. Как-то утром перед школой забежал Котька Ильин и в присут­ствии мамы и папы сказал, что мою картину выдвигают на школьную выставку и она претендует на первое место.
  
  
   Я побыстрее улизнул в школу, но после уроков мама учинила допрос. Что за картина? Кто рисовал? Пришлось во всем признаться. Она огорчилась, но ругать не стала, а только сказала:
   -- Вот заставят тебя в учительской, при всем народе нарисовать такую же картину, тогда поймешь, что такое "Опасная минута".
  
  
   Уроки делать я не мог. Больше часа читал условие задачи, но до конца так и не дочитал: "В одной канистре было в три раза больше бензина, чем во второй", -- а дальше ничего не вижу, только и думаю о маминых словах.
  
  
   -- А вдруг и правда заставят рисовать?
   И я представил, как согнулся над листом бумаги, вожу карандашом; море вроде получается, а человечки-матросы, парус и чайки -- нет. Как укоризненно качает головой Елена Николаевна, а девчонки хихикают:
   -- Талант.
  
  
   Я отодвинул учебники и взялся рисовать, но вышло совсем не то: волны никак не разбивались с грохотом о рифы, вместо матросов получились какие-то паучки. Я со злостью разорвал лист в клочки, принялся рисовать снова, но опять ничего путного не получилось. Я изрисо­вал все листы в альбоме и разорвал их на мелкие кусочки. Ничего не получалось.
  
  
   На следующий день я купил открытки с видами моря, в библиотеке взял книги о художниках-маринистах. Забросил окончательно учебу. Вместо школы ходил в картинную галерею. Какие там были картины! Меня удивляло, почему здесь так мало людей и так дешево стоит билет? Я забыл, что должен смотреть картины только о море, мне нравились все картины.
  
  
   Особенно запомнился плачущий старик, у него по щеке катилась настоящая слеза. Я даже потрогал ее пальцем, когда тетечка смотрительница задремала на стуле. И почудилось, что я ощутил влагу. Я даже испугался, что стер слезинку. Но конечно, больше всего меня удивили картины о море, особенно одна.
  
  
   На ней была нарисована только единственная волна: синяя, голубова­то-зеленоватая, смешанная с песком, но и прозрачная. Мохнатым хрустальным рулоном волна накатывалась на берег, она вроде хотела выпрыгнуть на песок из моря, но, опомнившись, уходила обратно. Ее я тоже потрогал рукой, но в этом зале смотрительница не дремала и подняла страшный шум о моем бескультурье. Пришлось убежать.
  
  
   Дома я набросился на карандаши и бумагу, и у меня кое-что получалось. Я изрисовал уйму листов, но теперь я не боялся, я даже сам хотел, чтобы меня вызвали в учительскую и при всем народе приказали рисовать.
  
  
   И меня вызвали, но не рисовать. На перемене ко мне подошла Юлька Птичкина и заявила, что хотя я талант, но меня выводят из состава редколлегии, а картину мою снимают с конкурса, потому что я наполучал много двоек и тяну класс в отстающие. Я разозлился и дал хорошень­ко Птичкиной. Она, конечно, разревелась, нажаловалась Елене Николаевне, а та вызвала в учительскую.
  
  
   В учительской Елена Николаевна ругала меня за плохие отметки, за драку, а все, кто был там, качали головами и говорили:
   -- Кто бы мог подумать?
  
  
   В конце Елена Николаевна сказала, что картину с выставки не снимут, но я дам слово, что подтянусь, извинюсь перед старостой и, вообще, она в меня верит. Но я вдруг заявил, что сам снимаю картину с конкурса, что извиняться не собираюсь, а учиться лучше не буду. Я хотел убежать, но Елена Николаевна поймала мою руку, усадила в кресло и приказала объяснить, что все это значит. И я объяснил. Все рассказал как было.
  
  
   Она расстроилась, но сказала, что горькая правда все равно лучше сладкой лжи. И что я, конечно, поступил плохо, но ошибки это не те, что мы совершаем, а те,которые мы не исправляем. Но в данном случае я на правильном пути.
  
  
   И опять все кивали головами и согласились с Еленой Николаевной, что я могу участвовать в конкурсе, если, конечно, сам нарисую новую картину и подтяну уроки.
  
  
   Уроков я не подтянул, просто не успел, а картину нарисовал, и она заняла первое место. Меня наградили красками, выбрали в редколлегию школьной газеты и сделали старостой изобразительного кружка, который организовала Елена Николаевна.
  
  
   А тут приехала погостить бабушка из деревни. Мама показывала ей мои рисунки и хвасталась:
   -- Смотри, у твоего внука талант.
  
  
   Но бабушка не удивилась, а заметила:
   -- Чего ж ему не быть. У нас в роду все таланты. Я, к примеру, капусту солю -- закачаешься.
  
  
   \-- Так разве это талант? -- обиделся я.
   -- Еще какой! А дед твой печки клал лучше всех на сто верст. А ты, значит, по рисовальной части пойдешь. Талант, он у всякого есть. Надо только с душой к делу подойти -- и весь тебе талант.
  
  
   Лег я спать и все думаю: "Может, бабушка правду говорит. Ведь не умел я рисовать, так малякал кое-как, а постарался -- и получилось. А может, мне лучше попробовать капусту солить или печки класть? Попробуй разберись в этих талантах. Их много, а человек один".
   Так до утра и крутились в голове печки, капуста и картины.
  
  
  
  
   ЧУЖОЕ ГОРЕ
  
   Поезд тронулся. В вагоне-ресторане засуетились, быстро присели кто где стоял, приподняли ноги, помол­чали, серьезно глядя друг на друга, -- такая примета -- иначе в пути не повезет.
  
  
   "Оборони, господи", -- тяжко вздохнула буфетчица и, как только за окном вагона оборвалась лента перрона, встала первой, пошла к стойке. Поднялись и остальные, каждый занялся своим делом.
  
  
   Ночной сторож, а за глаза ночной директор вагона-ресторана Василий Лобода, прежде чем идти отдыхать, осмотрел хозяйство: печь на кухне, топку котла обогрева вагона; закрыл на ключ тяжелые тамбурные двери, чтобы подпившие пассажиры не открывали их и не проветрива­лись на ходу.
  
   Закурил, привалился к холодному дверно­му окну, забеленному с улицы февральским морозом. Скрежетала железная оснастка вагона, постукивали на стыках рельс тяжелые литые колеса: состав набирал скорость.
  
  
   "Если не возьму финские сапоги, то придется надрываться финской колбасой", -- глубоко затягиваясь сигаретой, рассуждал Василий. В дороге каждый зараба­тывает деньги по-своему: проводники возят "зайцев", стелют "макароны" -- использованное белье, ресторанщики, как и в любом предприятии общественного питания, недовешивают, недокладывают, обсчитывают, а Василий спекулировал спиртным и прочим дефицитом. В Москве доставал товар и перепродавал у себя в Харькове, получалось неплохо: хватало на жизнь и кое-что оставалось.
  
  
   И еще детям обувку поискать надо, а времени -- ноль. Вот и крутись.
   Не будет финских сапог, колбасу брать не стану, -- решил Василий. -- Хватит руки надрывать, не последний день живем. Конечно, можно не под завязку тариться -- все же копейку сделаю, на дороге не валяется".
  
  
   Через тамбур прошла статная женщина в дуб­ленке, ярком платке на плечах.
   Краля, - отметил про себя Василий.
  
  
   Ярких, броских женщин он, незаметно для себя, сравнивал с бывшей женой Ли­душкой. "Лучше не думать о ней, не вспоминать", -- ругал себя в такие минуты Василий и, чтобы отвлечься, шел на люди: играть в карты с проводниками или помогать чистить картошку на кухне.
  
   Плохо, если подкатывали воспоминания по ночам на дежурствах, когда в полутьме вагонных ламп лежишь скрюченный на ресторанных стульях между столами под дробь колес-болванок и стальной скрежет вагонной оснастки. Вот тогда тоска, иной раз хочется рвануть на себя тамбурные двери и, шагнув во тьму, раствориться, исчезнуть в ее объятьях.
  
  
   Хороший у этой крали платок. Точно как я Лидушке подарил", -- загасив окурок, подумал он и направился в ресторан.
  
  
   Краля сидела у дверей за первым столиком: полы дубленки разметаны по сторонам, на плечах платок в ярких цветах, черные с дымкой проседи волосы собраны узлом на затылке. Подол вязаного платья-коль­чуги не держится на крутых коленях, открывает крепкие бедра в телесных колготах. В пухлых пальцах сигарета. Василий смутился (курить в вагоне запреща­лось), но не удержался и услужливо щелкнул зажи­галкой. Женщина глубоко затянулась, откинулась на спинку стула, медленно, сквозь губы-бутон выпустила струйку дыма; платье натянулось, обозначились большие груди.
  
  
   -- Прошу, -- улыбнулась краля сочными глазами-маслинами, кивнула на свободный стул. -- Вы директор ресторана?
   -- Да. Только ночной, -- улыбнулся Василий.
   -- Значит, вы все можете? -- Краля достала из маленькой сумочки, обшитой бисером, пятирублевку. -- Разрешите вас угостить шампанским.
  
  
   Протянула ему купюру, широко раскрыла и без того большие глаза. Василий почуял через запах дыма и духов кислый, неприятный душок вина: глаза крали поблескивали.
  
  
   "Эге, тетка на взводе", -- пронеслось у него в голове. Он картинно вынул из заднего кармана брюк большой кошелек-лопатник, открыл, жикнул ногтем по острому краю пресса денег.
  
  
   -- Так не пойдет, вы -- мой гость. Я угощаю! Женщина смутилась, улыбнулась, на щеках расцвели две ямочки.
  
  
   После первой бутылки краля сделалась легкой и игри­вой, как само шампанское.
  
  
   Вторая пролетела тоже просто и быстро. Вероника -- так звали женщину -- подняла подряд несколько тостов за Василия, за его доброту и отзывчивость. Она пила с жадность, даже не пила, а заглатывала.
  
  
   Когда Василий брал третью бутылку, буфетчица разворчалась, что ее не интересует, с кем он глушит винище, но пусть та кукла курит в тамбуре. Василию сделалось обидно за свою гостью. Он с апломбом соврал, что то не кукла, а киноактриса, жена его свояка.
   -- Оно и видно, что актриса-гастролерша, винище так и жахает, -- съязвила буфетчица.
  
  
   Спорить с вздорной коллегой Василий не стал, обиженный прошел к столику, а там еще одна непри­ятность: на его место уселся Бугай -- проводник из соседнего вагона. Здоровенный, наглый парень. Бугая -- это была его фамилия -- Василий не любил за сальную рожу в бугристых угрях, за дешевые хохмочки, но главное -- за крохоборство. Бугай всегда стрелял сигаре­ты, норовил пристроиться к любой выпивке.
  
  
   Увидев Василия, сразу заявил, что готов поддержать компанию. Вместо фужера подставил вазочку для цве­тов, которые сложил на край столика. Если хочешь спокойно ездить и крутить дела, лучше ни с кем в дороге не ссориться. Пришлось угощать Бугая и выслушивать его дурацкие хохмы. Когда бутылка опустела, незваный гость встал, но уходя, выклянчил пару сигарет. "Для Абрам Семеныча", -- прохохмил он, пряча одну сигарету за большое красное ухо.
  
  
   -- Веселый человек, -- улыбнулась Вероника. Василий нахмурился.
   -- Но я таких не люблю. Постой, -- успокоила Вероника, -- ты -- дело другое, ты серьезный и добрый. Завидую твоей жене.
   -- Я холостяк.
  
  
   -- В дороге и на курортах все не женатые, -- погрозила пальчиком Вероника.
   -- Нет, правда. Конечно, живу с одной. Но это так -- незаконная.
  
  
   -- Узаконь.
  
   Василий сложил цветы в вазочку.
   -- Нет уж, хватит, дураков больше нет. Имел одну законную. Хватит! -- Он поставил вазочку в никелиро­ванный держатель. -- Между прочим, на тебя была похожая.
  
  
   -- И ты ее бросил? -- Пепел сигареты упал на платье. Василий ловко перегнулся через стол, сдул его и заботливо, для верности, стер пальцами, близко наклонясь к Веронике. Вероника перехватила его руку, прижала к груди.
   -- Неужели бросил?
  
  
   Василий сел на место.
   -- Если честно, то меня выгнала.
  
  
   -- Неужели лучше нашла?
   Василий пожал плечами:
   -- Да какой там, сейчас одна тыняется.
  
  
   Он не любил говорить о своей прошлой жизни, но выпитое вино развязало язык.
  
  
   Работал в молодости Василий на торговом флоте. Жил, как все моряки-холостяки: в рейсах трудился, на берегу веселился -- отдыхал. Но и дело помнил: к тридцати годам разжился машиной и кооперативной квартиркой.
  
  
   Теперь пора семьей обзаводиться. Жену только по высшему классу -- кралю, не старше семнадцати. Ра­зодену, как на выставку -- пусть вокруг от зависти народ лопается. Родит мне девочку и мальчика -- их тоже во все импортное. Вернусь из морей, все трое на шее, целуют, обнимают. Потом гостей полон дом, все на жену смотрят, шеи посворачивают. А я молчу, знаю -- это мое, только мне одному.
  
  
   Задумал -- сделал. Сосватали видную: глаза большие, озорные, груди литые, но плавные, кожа как у ребенка, а на щеках -- румянец, вроде зорьки на небе. Свадьбу отгрохали -- все ахнули -- и зажили сытно и ладно.
  
  
   Родила Лидушка дочь, а потом сыночка-голубочка. Не жизнь, а вечное счастье: год, два, пять, и вдруг...
  
  
   Возвращаюсь после тяжелого, длинного рейса: все злые, измотанные но вот-вот уже родной причал, вот-вот радость встречи. Василий уже начал подсчитывать, сколько выручит за товар, укрытый от таможенников в тайниках, и вдруг -- бац, радиограмма. После ужина хлопотал Василий вокруг кинопроектора, собирались крутить в пятый раз какую-то кинокомедию.
   -- Товарищ Лобода, к капитану!
   -- Есть! -- и по крытым трапам бегом вверх.
  
  
   Как зашел в каюту "мастера", сразу почуял неладное: капитан пальцем на столике "морзянку отбивает", помполит вежливо сесть приглашает и про здоровье расспрашивает. Василий не шелохнулся, молчит, главного разговора ждет.
  
  
   -- Вам радиограмма. Дома все хорошо, но... -- протягивает желтую бумажку, вроде промокашки с чер­ными буквами: "Подала на развод. Подтверди согласие. Лида".
  
  
   Почему?! Почему?!, -- терзал себя Василий бессон­ными ночами под храп соседа и ровный бездушный стук судовой машины.
  
  
   Не любила! Никогда тебя не любила! -- с поро­сячьим визгом кричала потом Лидушка, багровея холе­ным лицом, пиная полными ногами чемоданы с мужни­ным барахлишком. -- Мать уломала! Дурой была моло­дой, -- обессилев, глотая слезы, рыдала жена.
   -- Ненавижу тебя! Ненавижу -- и все! Другого люблю!
  
  
   Видел его потом Василий: мальчишка, артист-гита­рист из ресторана: длинный, тощий, волосья до плеч и поет, как баба, -- тонко, с завыванием.
   -- Опомнись, Лидок, дети как?
   -- Новый отец будет. Уходи.
  
  
   Ушел Василий, только весь душой в прежней жизни остался. И Лидушка, и дочка, и сын-голубок, разве от этого уйдешь? Скроешься? Водкой не зальешь...
  
  
   Как-то явился Василий к своему бывшему дому, весь подарками увешался, сына хотел повидать, стал в дверь звонить. Загремели запоры, и в дверном проеме возникла Лидушка с мальчонкой на пухлых руках. Не успел Василий от радости и слово молвить, а сынок-голубок нахохлился и залепетал:
   -- Уходи. Ты плохой. У нас новый папка. Я его люблю!
  
  
   Но зла на жену нет. Жалко дуреху. Волосан, конечно, ее бросил. Сама где-то в секретаршах на сто рублей, а детей двое.
  
  
   Василий щелкал затвором зажигалки.
   -- Конечно, помогаю. Но, не то. Не то. Сейчас живу с одной. Хозяечка, меня смотрит, я ее не обижаю. Девочка у нее, но, понимаешь, не люблю. Гляжу порой на нее, а в глазах мои дети маячат, как они там?
  
  
   Василий быстро закурил, притих.
  
  
   -- Не усложняй, Вася, жизнь, она и так сложная. Найдешь еще свою радость. Ты -- мужчина нарасхват. У меня судьба тоже не сахар -- и ничего. -- Вероника достала из сумочки паспорт, из него фотографию: красивый мужчина с мальчиком на руках. -- Была семья, любовь была -- и, в прах. Погиб мой первый муж.: ехал на машине, налетел на бензовоз, сгорел, как в танке, даже хоронить было нечего. С тех пор одна с сыном.
  
  
   Василий засуетился, попытался успокоить гостью, налил полный фужер шампанского. Она выпила.
   -- Красивая я? -- вдруг улыбнулась Вероника. -- Где умыться можно?
  
  
   В подсобке смыла косметику, причесала волосы. Лицо ее стало проще, и вроде роднее. Вышли в тамбур, поостыть. Василий как бы невзначай обнял ее, и она подалась к нему. Хлопали железные двери переходника, бездушно громыхали колеса-болванки, суетно взад-впе­ред бегали пассажиры, а они стояли молча, глядя в молочную изморозь окна, и казалось тогда Василию, что нет на свете никого роднее Вероники.
  
  
   -- Вася, -- вдруг сказала она. -- Вася, понимаешь, у меня билета на поезд нет. Как быть?
   -- А что случилось?
   -- Возвращаюсь из санатория. Вещи уже уложила, билет купила -- и все украли. Вот и осталось. -- Она покрутила сумочку, обшитую бисером. -- Может, дать в залог паспорт начальнику поезда, а дома, в Москве, я деньги принесу.
  
  
   -- Нет, так дело не пойдет, -- запротестовал Васи­лий. -- Да ты не переживай, я тебя устрою. У Бугая зайцем поедешь.
   -- Правда?! -- Она порывисто поцеловала его в ще­ку. -- А деньги я сразу в Москве отдам, не волнуйся. Адрес мой запиши. И телефон.
  
  
   Вероника достала из сумочки карандаш для бровей, начертила на спичечном коробке номер телефона.
   -- Хочешь, паспорт в залог возьми?
   -- Да ты что? -- Василий опять прижал к себе женщину. -- Ты же, наверное, не ела? А ну, марш в ресторан. Угощаю!
  
  
   К неудовольствию Василия Вероника почти ничего не съела, только поковыряла салат, кусочек жареной кури­цы, да, выпив, закусила шоколадом.
  
  
   Бугай уступил служебное, узкое, как пенал, купе.
   -- Только для тебя, -- пряча в карман скрипящий фиолетовый четвертак, доверительно сказал Бугай. -- Сам понимаешь, время трудное, обыхачи и рефики бомбят всю дорогу, каждому дать надо...
  
  
   Устроив Веронику, Василий строго предупредил Бугая:
   -- Смотри, парень, без гнилых заездов. Она -- моя родичка. Киноактриса.
   -- Ну?! -- удивился Бугай. -- Сразу видно. Не жен­щина, а миллион алых роз. Эх, ловкий ты, Васыль. Ну, дай-ка для Абрам Семеновича, -- и цыпочная от вагон­ных забот рука нависла над карманом.
  
  
   Василий протянул всю пачку:
   -- На, пусть накурится твой Абрам Семенович.
  
  
   До дежурства оставалось немного времени, но как ни старался уснуть Василий, ничего не получалось. А когда все же одолел бессонницу, налетели цветные картинки снов: он и Лида с сыном на руках, бегут по цветущему лугу.
  
   Но вдруг Лидушка обернулась Вероникой, и не луг это, а лодка, и летит она в кромешной мгле, а сына вырвал из рук ветер и понес, понес, только белая рубашонка полощется. "Паспорт, паспорт возьми", -- кричит сынок. Лодка налетает на скалу -- и все вдребезги.
  
  
   -- Кралю проворонил, -- тормошит за плечо буфет­чица.
   Василий вскакивает, испуганно озирается.
   -- Кралю, говорю тебе, проворонил, -- повторяет она. -- Хватит дрыхнуть. Пора в караул.
  
  
   Сдавши товар, буфетчица пришла с ведром горячей воды: уселась парить ноги. Ее в глубоких морщинах лицо покрылось гримасой блаженства, когда искривленные шишкастыми мозолями ступни нырнули в воду.
  
   Хорошо, кто понимает, -- зажмурилась буфетчица и, посидев так с минуту, негромко сказала:
   -- Значит, проспал свою актрису. Проспал.
  
  
   От выпитого шампанского и недосыпа чувствовал себя Василий крайне скверно, поэтому хотелось одного: быстрее избавиться от буфетчицы и завалиться на часика два поспать на стульях. Словам ее значения не придавал.
  
  
   -- Как ты ушел, она, значит, сюда приплыла с наши­ми проводниками, -- с трудом укладывая одну толстую ногу на другую и промокая ее накрахмаленной салфет­кой, продолжала буфетчица. -- Пили, значит, вовсю, а потом скрылись.
   -- Куда?
   -- Как обычно. В отдельное купе, -- цинично ус­мехнулась буфетчица. -- Рассчитываться, значит, за угощение.
  
  
   Василий метнулся в соседний вагон. В крохотной дежурке, прижав лицом скомканную салфетку к столику, спал Бугай.
  
  
   -- Где Вероника? -- растолкал его Василий.
   -- Родичка, актриса? -- воняя луком и перегаром, часто дышал Бугай. На лице его вроде рваных шрамов залегли складки от салфетки. -- В купе была.
  
  
   Василий рванул дверную ручку служебки. В чахлом свете ночника валялась на измызганной постели женщи­на. Платье-кольчуга бесстыже задралось, оголив до пояса пухлое тело. В ноздри Василию шибанул смрад пота, жратвы, окурков, загашенных в объедках воблы. Василий испуганно зыркнул в коридор. Никого.
  
  
   Вошел в купе, прикрыл одеялом Веронику, потряс за плечи. Женщина шумно храпела, лицо блестело от пота. Неожиданно ярость охватила Василия: он зло растер ее уши ладонями. Вероника застонала, проснулась, при­встала, безумно посмотрела вокруг.
  
  
   -- А, Васек. Чего? -- пошарила рукой по столику, нашла окурок. -- Дай огня.
   Раскурив бычок, простуженно закашлялась. Деловито осмотрела пустые бутылки, грязные стаканы.
  
  
   -- Ни капелюшечки. Ой, как плохо! Васек, принеси глотнуть. Хоть красненького. Умру. Почини. Котено­чек, -- причитала Вероника. -- Хочешь, я тебя отблаго­дарю?
  
  
   Обычно под утро в ресторан сползались со всего состава алкаши, с лицами наподобие стоптанных башма­ков, запуганно молили об одном: "Стакашку красненького,". Протягивали затрепанные рублики, впиваясь глазами в бутылку с вином, как оголодавшие собаки в кусок хлеба в руках человека, с испугом и надеждой.
  
  
   -- Мразь! -- вдруг выкрикнул Василий и размахнул­ся. Но не ударил кулаком, а припечатал ладонью к щеке звонко, наотмашь, выскочил в коридор.
  
  
   -- Ну, че? -- из служебки выглядывал Бугай.
   -- Ох, и мразь! Ох, и мразь! -- исступленно твердил Василий. Чтобы успокоиться, схватил веник, начал мести пол в вагоне. Особенно стало противно, когда припо­мнил, как разоткровенничался о своей жизни.
  
   Он отшвырнул веник, достал кошелек, пересчитал деньги. Не хватало около ста рублей. "Идиот, шампанским эту дрянь поил. Сапоги пропил, а колбасы сколько потерял! Сейчас же пойду, заберу паспорт, иначе назад деньги не получу".
  
  
   В зал, крадучись, прошел Бугай.
   -- Васыль, она сама надралась. Ты только спать, а она повалялась-повалялась в купе и ко мне.
  
  
   Василий сел, молча слушал. Бугай продвинулся поближе:
   -- Обокрали, то да се. Займи на бутылку. На, паспорт. Во, -- Бугай достал из кармана красную книжицу. -- Ну, занял. С ней же приговорили бутылку. А потом наши хлопцы ее подцепили, и понеслась душа в рай. Но я к ней -- ни-ни. Гадом буду. -- Он хлопнул паспортом о стол. -- Мах на мах. Тебе ее ксиву, мне -- пузырь белой.
  
  
   Из паспорта вылетела фотография: мужчина с ребен­ком на руках. Василий поднял карточку: малыш тонкими ручонками обхватил шею молодого красивого мужчины. В больших глазенках мальчонки застыло серьезное ожидание чуда-"птички", которую ему пообещал фо­тограф.
  
  
   -- Она тебя благодарила. Вот получай с нее. А мне живыми гони, -- вернул паспорт Василий.
  
  
   Бугай пробубнил, что он не против, но все же актриса -- твоя родичка.
   -- Можешь к себе ее в родственники записать, -- отрезал Василий, взял десятку и выдал Бугаю бутылку водки.
  
  
   Тот оторвал зубами пробку, глотнул из горлышка. Под каждую бульку вздрагивал небритый кадык. Васи­лий ощутил тошноту.
   --: Хорошо! -- с чувством выдыхал Бугай. -- Сейчас полегчает.
  
  
   Держась за столики, покачиваясь, появилась Верони­ка. Бугай ловко спрятал бутылку за пояс, прикрыл рубахой и спешно пошел из ресторана.
  
  
   -- А для Абрам Семеныча забыл? -- крикнул вслед Василий.
   Бугай махнул рукой, кивнул на Веронику и скрылся. Вероника добралась до столика, плюхнулась напротив:
  
  
   -- Васек, презираешь? Пусть, но опохмели! Чтобы не сорваться, Василий поднялся, пошел на кухню.
  
  
   -- Сдохну же! -- продолжала канючить Вероника. -- Ты виноват! Ты! Напоил, ты напоил! А мне нельзя, я -- больная! Сейчас под колеса брошусь.
  
  
   Она вскочила и, пьяно заплетая ногами, направилась в тамбур. Припав к железным дверям, истерически дергала ручку и кричала:
   -- Открой! Открой! Все равно брошусь!
  
  
   Василий попытался оттащить ее от дверей, но Вероника не поддавалась.
   -- Брошусь! Брошусь! Ответишь!
   -- Хорошо, -- тихо произнес Василий и открыл клю­чом двери. Они сразу распахнулись. В клетушку тамбура ворвался морозный дух и стук стальных колес-болванок. Белыми мотыльками закружились снежинки.
  
  
   Вероника неожиданно повисла у него на шее, потяну­ла вниз. Оба повалились на холодный железный настил тамбурной площадки. Ветерок трепал волосы, холодил макушку. В нескольких сантиметрах от лица громыхала и неслась черная пропасть.
  
   Василий оцепенел от ужаса, потом сообразил: еще несколько неверных движений и выпадет. Напрягшись, отполз в сторону, таща на себе Веронику. Вагон накренился на повороте, двери клацнули и закрылись. Стало тихо.
  
  
   -- Что, стерва, опохмелилась?
   Вероника дернулась телом, прижалась к Василию, уткнулась лицом в его подмышку, заревела, но руки ее ослабли. Василий поднялся.
  
  
   -- Вставай, краля, простудишься, -- и вспомнил, что давно уже на кухне варятся утки. "Раскипели, -- принеслось в голове, -- шеф убьет, если раскипели".
  
  
   Уже вылавливая дуршлагом ошметья разваренной птицы из огромной кастрюли, он заметил, что сильно дрожат руки.
  
   Во дурак, -- зло рассмеялся он и громко себя выматерил. Дрожь притихла. "А хорошо я ее проветрил, запомнит надолго", -- уже весело подумал Василий.
  
  
   Вероника тихо всхлипывала.
   -- На, Москва слезам не верит, -- протянул ей сигарету Василий. Закурили.
  
  
   -- Прости, Васек, -- размазывая по щекам тушь и угольную пыль, вздыхала Вероника. -- Обманула я те­бя. Не в санатории была, а у любовника.
  
  
   Василий скользнул глазами по опухшему, вялому лицу Вероники.
   -- И кто тебя еще любит? -- не со злостью, а с жа­лостью произнес он.
   -- Страшная я? -- забеспокоилась Вероника и нача­ла приглаживать волосы. Поднялась, ушла в подсобку. Вернулась умытая, несколько посвежевшая.
  
  
   -- Зачем пьешь? -- принялся укорять ее Василий.
   -- Жизнь, Вася, не удалась.
   -- У всех алкашей не удалась. Слушать надоело.
   -- Нет, Васек, правда не удалась. Так вроде все есть: и муж хороший, и сын растет, и достаток сполна, а нет, Васек, любви. А без нее не жизнь, а так -- одна видимость.
  
  
   Гулко раскачивался пустой вагон-ресторан, сквозь окна косили лучи фонарей разъездов и полустанков.
   -- Любила первого мужа, а как похоронила, так и любовь с ним закопала. До сих пор не верю, что нет его. Кажется, уехал, скоро вернется.
  
  
   Долго ни с кем не сходилась. Но жизнь-то не остановить: познакомилась на кладбище с одним. Он к жене на могилу хаживал. Добрый человек. Любит меня, сына как родного принял. Солидный пост занимает. А я его не люблю. Сначала уважала, а теперь видеть не могу, каждое слово его ненавижу! А за что, не понимаю! Гадость я? А?
   Василий ничего не ответил.
  
  
   -- А он этого понять не может, хоть поболее меня прожил. Думает, раз он любит, значит, и я его любить должна, и по-другому быть не может. Я долго крепилась, верна была. Но попивать начала и оглянуться не успела, как запойницей стала. Лечил меня, к лучшим врачам возил. Завязала.
  
  
   А тут как на грех влюбилась, а может и нет: просто показалось. Но не могу я без того человека. Месяц-другой потерплю и бегу к нему. И умом ведь понимаю, что нельзя так себя унижать, но сердцу не прикажешь, и все тешу надеждой: любит меня, не может не любить, раз я его люблю. Во -- дура! Наказал господь!
  
  
   Вероника раскурила погасшую сигарету.
   -- А сейчас от него еду. Всю, до нитки обобрал.
  
  
   Она посмотрела на свои пальцы. -- Все, до колечка спустили, даже на билет не осталось, и выгнал меня на позор и поругание. Ну, так мне и надо, дуре старой. Вот и сорвалась, запой начался.
   -- Ты бы дома, к врачу, -- неуверенно начал Василий.
   -- Конечно, конечно. Сразу к наркологу, у меня свой личный имеется, -- жалкая улыбка скользнула по опух­шим растрескавшимся губам. -- Нельзя так, нельзя. У меня -- сын-студент. Не люблю мужа, но ради сына жить надо.
  
  
   А ты прости меня, если можешь.
   -- Да за что? -- пронзительная жалость наполнила Василия. -- Не плачь, все образуется. Ты только не пей, не пей.
   -- Сыном клянусь, сыном. Не сорвусь. -- Вероника начала ежиться, мелко дрожать.
  
  
   -- Замерзла? Мигом чаю.
  
  
   -- Не поможет. Это хмель во мне бродит. -- Она прижала руки Василия к груди, зашептала:
  
  
   -- Васек, милый, спаси. В последний раз! Василий понял: если не дать ей выпить, произойдет что-то ужасное. Молча и быстро налил в чайный стакан водку. Вероника, дрожа всем телом, ухватила его, поднесла ко рту:
   -- Васек, отвернись...
  
  
   Со стоном вогнала в нутро водку. Василий скосил в ее сторону глаза и сразу же отвернулся. Вероника несколь­ко раз дернулась, ее вырвало в стакан, но, давясь, она опять все проглотила. Утерев по-мужицки губы рукавом, тупо замерла.
  
  
   -- Сдохнет! -- испугался Василий.
  
  
   Через пару минут в ее глазах затеплилась жизнь, голос окреп, лицо порозовело.
  
  
   -- Васек, дорогой, сыном клянусь, последний. Завя­жу, -- осилив второй стакан водки, уже бессвязно говорила Вероника.
  
  
   Хмель накрыл ее быстро. Не успев выкурить сигарету, сползла под стол. Василий с трудом отволок Веронику в купе. В открытой дежурке, положив голову на столик, как на плаху, перекрывая стук колес, храпел Бугай. Василий убрал, подмел пол. Затем растолкал Бугая, выкупил паспорт. Отдыхать времени уже не осталось. Пошел будить повариху.
  
  
   -- Сам это дерьмо будешь на порцайки рубить! -- увидев уток, зашумела повариха.
  
  
   Василий, обычно спокойный и молчаливый, сорвался, наговорил гадостей. Под шум перебранки в зал прибрели первые алкаши.
  
  
   -- Писатели за чернилом явились, -- ткнула в сторо­ну алкашей повариха большим ножом.
  
  
   Василий занялся делом: собирал рублики и цедил в стаканы "чернило"-портвейн красный. Алкаши безро­потно платили тройную цену и даже оставляли на чай закусочную конфетку, которую Василий выдавал якобы вместо сдачи.
  
  
  
   В купе пересчитал деньги, расслабился, но не почув­ствовал обычной радости от заработка. Наоборот, злость на себя, на работу, да и на все житье-бытье наполнили его до краев. Сумбурная ночь долго не отпускала, и сон не шел.
  
  
   В сознании носились жуткие рожи пьянчужек, просящие красненького, их грязные пальцы, с дрожью поднимающие стаканы с пойлом к перекошенным ртам. В какой-то миг почудилось: сейчас вцепятся в горло и, с хрустом прокусив кадык, начнут его выедать, а потом хлынут через эту жуткую нору в его нутро, разрывая легкие, пожирая внутренности.
  
  
   Василий закричал, про­снулся. Горячий пот противно увлажнил тело. "Госпо­ди, -- приходя в себя, выдавил он, -- это же белая горячка, гальюники. Но почему у меня?! От шампанско­го? Глупость. Почему у меня? Они, сволочи, пьют, а у меня белая горячка?"
   -- От того, что ты им вино продаешь, -- шепнул чей-то голос.
   -- Ха, я продаю. Вздор. Тогда буфетчица должна была уже сойти с ума. И не она одна, а вся торговля; а те, кто .эту гадость выпускает, а те, кто продавать ее разрешает, -- они-то почему с ума не сходят?!
  
  
   -- Они тоже ответят, расплатятся, -- шептал голос.
  
  
   Василию стало тесно в купе, почудилось -- задыхает­ся. Он вышел в коридор. Яркое зимнее солнце косило по окнам, играло лучами на никелированной ручке стоп-крана.
  
  
   Дернуть ее, что ли?! -- ни с того ни с сего пронес­лось в сознании Василия. И он представил, как состав на полном ходу, упираясь в тормозные колодки стальными болванками колес, заскользит по накатанным рельсам, как от неожиданности упадут люди, как свалится на пол толстопузая буфетчица, а на нее сверху посыпятся бутылки с вином, как кегли.
  
  
   Ну и ну, -- покачал головой Василий и пошел в туалет курить. После сходил на кухню, выпил из холодильника компота, почти полтрехлитрового бутыля, успокоился и отправился спать. Но в темноте оставаться побоялся, приоткрыл штору-затемнитель и, как ни странно, быстро уснул.
  
  
   Проснулся он от тишины. Василий давно заметил, что хорошо спать мог только под бой колес-болванок, скрежет вагонной оснастки, но лишь все утихало -- просыпался.
  
  
   Через окно увидел перрон московского вокзала. "Приехали", -- понял он и, быстро одевшись, побежал к Веронике.
   -- Где она? -- с порога крикнул Бугаю.
   -- На месте, -- ответил тот. -- С вашего позволения для Абрам...
  
  
   -- Да бери! -- Василий со злостью всунул в лапу Бугая пачку сигарет.
   -- Только для Абрам Семеныча, -- запротестовал Бугай и, вынув две сигареты, остальные вернул. -- Васыль, мы сговорились до Москвы. Да?! Забирай свою родичку, куда хочешь, опять до соплей нажралась, а мне вагон убирать надо.
  
  
   В служебке, как и ночью, воняло потом и жратвой, а на постели -- пьяная Вероника.
  
  
   -- Стерва, мразь, -- обессиленно бормотал Васи­лий, -- сыном же клялась.
   -- По утрянке, значит, встала и пошла куролесить, -- комментировал Бугай.
   -- Я ее в медвытрезвитель сдам, -- рассвирепел Василий.
  
  
   -- Ты че? -- Бугай постучал себя пальцем по голо­ве. -- Начнут выяснять, кто, откуда? Не пойдет. Давай ее на улицу выбросим -- пусть протрезвеет на морозе.
   -- Замерзнет.
   -- Ну и черт с ней, твое, что ли, горе?
  
  
   Когда вагоны, заскрипев тормозными колодками, определились в тупике станции, Василий оделся и пошел искать телефон -- решил позвонить по тому номеру, который нацарапала Вероника.
  
  
   Трубку на другом конце подняли быстро. Василий не подготовился, что говорить, поэтому выпалил:
   -- А Вероника дома?
   -- Такая не проживает.
   -- Вы не поняли, она у меня, -- заторопился Васи­лий, боясь, чтобы не повесили трубку.
  
  
   -- Кто?
   -- Она, Вероника, но мне скоро обратно ехать. Куда ее деть?
   На другом конце помолчали, обдумывая его слова:
  
   -- Верка у вас, что ли?
   -- Вероника? Да!
   -- Сильно пьяная?
   -- В общем, да.
  
  
   -- Ясно.Значит, на поезде?
   -- Я же им говорила. В поездах сука шляется, в поездах, а они по моргам ищут. -- Голос на другом конце стал бодрее. -- Что с ней, гадостью, сделается. Не впервой ведь.
  
  
   -- Так, куда ее?
   -- А куда хочешь. Поил, кормил, соблазнил -- сам и выкручивайся.
  
  
   -- Я? Пропади она пропадом, сейчас выкину на мороз, пусть сдыхает, не мое это горе. -- Василий взорвался.
   -- А на черта же ты ее приютил?
   -- Жалко стало.
  
  
   -- Эх, мужики, мужики. Все так. Всем ее жалко. Набрешет, стерва, с три короба, и жалко. Ну почему вы такие безмозглые? Хорошую женщину ни один не пожалеет, а ее, стерву, жалеют.
   -- Не знаю,- растерялся Василий, - красивая, - неожиданно воскликнул он. И подумал, - ведь, правда красивая женщина.
  
  
   -- Красивая, -- усталым эхом отозвались на другом конце, -- а польза от ее красоты, польза какая? Отца с матерью в гроб вогнала, мужа первого -- погубила. А сейчас сына и второго мужа добивает. А все ее жалеют. Тьфу! Конечно, вы ее на улице не оставляй­те. Она моя племянница, единственная, но поверьте: умри сегодня, не заплачу. Да. Потерпите чуток, сейчас приедут, заберут. Она там ничего не натворила? Не украла ничего?
  
  
   -- Да вроде нет. Паспорт у меня, а так вроде все на месте.
   -- Это хорошо. А то, почитай, шестой за год документ пропила, а его не так просто выправить. Ну, ждите. Адрес-то какой?
  
  
   Приехали двое на белой "Ладе": парень и пожилой мужчина.
   Не здороваясь, мужчина озабоченно спросил:
   -- Что с ней? Василий пожал плечами.
   -- Ясно. Сколько мы должны?
   -- За паспорт и билет, -- он хотел, было добавить: "И за шампанское". Но промолчал.
  
  
   Но пожилой дал вдвое больше:
   -- За хлопоты.
  
  
   К поезду шли быстро и молча, как в морг за покойником. Когда открыли двери купе, Вероника приподнялась на постели, прищурилась от света.
  
  
   -- Мама, -- парень бросился к ней, обнял. Вероника отвернулась.
  
  
   -- Верунчик, жива, жива! -- обрадовался пожилой. Василий одиноко помялся в коридоре и пошел убирать вагон. Надо было поспешить, хотелось еще пробежаться по магазинам, взять товар, прикупить водки для продажи, еще собирался детям обувь посмот­реть.
  
  
   Вот и крутись, но это уж мое горе, -- размышлял Василий, быстро орудуя веником.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   112
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"