Дядюшка Пиль -- низенький, пухленький, со смешными чаплинскими уси-ками под толстым и всегда красным носом, с симпатичной плешью на голове и се-рыми грустными глазками. Дядюшка Пиль -- муж тётушки Марты. Дядюшка Пиль любит кошек и людей. Ещё дядюшка Пиль любит датч [водку]; может быть, даже больше любит, чем кошек и людей, но это -- грустная тема, мы не будем о ней говорить.
- Вы дождётесь, Винард Мёльш, - говорит тётушка Марта, - дождётесь, что насыплю я мы-шьяку в бутыль!
Это тётушка Марта говорит про бутыль с датчем, которая всегда стоит в кладовой. Но это тётушка просто так обещает, на самом деле никакого мышьяку она конечно же никогда не насыплет. Ведь из этой бутыли она наливает стопочку водопроводчику, когда тот приходит починить кран, почтальону, когда он прино-сит письмо от фру Перкессон, господину Педлю, когда он является брать плату за жильё, и себе, когда у неё обморок. А обморок у тётушки Марты бывает не так уж редко, потому что, как она сама утверждает, у неё жестоко расшатаны нервы. Расшатывал их дядюшка Пиль -- настойчиво, в течение двадцати семи лет; и ему это в конце концов удалось. Теперь при каждом проступке дядюшки Пиля у тётушки Марты слу-чается обморок.
- Господин Мёльш! - восклицает тётушка. Оттого, что она называет дядюш-ку столь официально, сразу становится ясно: сейчас у тётушки случится обмо-рок. - Господин Мёльш, объясните мне, что вы сделали с маленькой кастрюлькой?! О боже, у меня сейчас будет обморок!
- Винард Мёльш! - произносит тётушка гробовым голосом, от которого не только у дядюшки Пиля, но даже у меня по коже бегут мурашки. - Где моя пряжа? Две минуты назад я оставила её в кресле у камина. Бога ради, что вы с ней сделали? У меня сейчас будет обморок!
Почему дядюшку зовут Пиль? Я могу вам объяснить. Дядюшка -- детский доктор. Он лечит таких же маленьких мальчиков как я. Не знаю, боятся ли дя-дюшку Пиля другие маленькие мальчики; наверное, -- боятся. Я же, когда анги-на укладывает меня в кровать, совершенно не боюсь. Дядюшка Пиль -- очень до-брый человек и очень хороший доктор. Он не просто добр, он совершенно безза-щитно добр. И надо сказать, я иногда пользуюсь его беззащитностью. Даже когда я здоров, я могу помыкать им как хочу; когда же я болен, - дядюшка весь в моей власти. В моей и тётушки Марты.
- Винард Мёльш! - слышу я дрожащий тётушкин голос. - У Йована темпе-ратура! О мой бог, у меня сейчас будет обморок! Сделайте же что-нибудь, скорей!
Дядюшка тут же бросается к шкафчику, где у него хранятся всевоз-можные склянки с пилюлями и коробочки с порошками. Захватив флакончик с нюхательной солью, он семенит к тётушке Марте и суёт пузырёк ей под нос.
Тетушка немедленно краснеет, приходя в ярость. Она отталкивает от себя едко пахнущий флакончик и холодно произносит:
- Да вы издеваетесь надо мной, Винард Мёльш! Что вы суете мне под нос эту гадость?! О господи, вот с этим бессердечным человеком я прожила двадцать семь лет! Двадцать семь лет я терплю подобные издёвки! Да он просто уничтожает мои нервы!
- Но дорогая, - бормочет "этот бессердечный человек", - вы же сами просили...
- Я просила?! - возмущается тётушка до глубины души. - Я просила совать мне под нос эту гадость?! Да в своем ли вы уме, господин Мёльш?! Я просила вас немедленно приступить к лечению ребёнка! У него температура.
- А... - кивает дядюшка. - Простите, Марта, я вас не так понял, наверное.
- Наверное, - произносит тётушка, обдавая дядю ледяным холодом, смерив его с ног до головы придирчивым взглядом. - Похоже, вы опять ходили в кладовую... О боже, у меня сейчас будет обморок! Этот человек губит меня, губит!
Она трагически закрывает лицо ладонями. Этот момент я особенно лю-блю. Когда я вижу как тётушка, возвышенно откинув голову, кладёт на лицо ладони, а её огромная грудь взволнованно колышется под шерстяной кофтой, я всегда представляю её древнегреческой богиней Герой. Почему именно Герой? Не знаю, не спрашивайте меня. Разумеется, дядюшка Пиль не имеет совершенно ничего общего с Зевсом, - даже более, чем ничего, - но мне очень нравится имя Гера и я обожаю старую, толстую, красивую книгу под названием "Мифы древней Греции", которая стоит в книжном шкафу дядюшки, в его кабинете. Эта книга по-падает в мои взволнованные руки очень редко, и я ничего в ней не понимаю, но там такие притягательные картинки!
На всякий случай дядюшка ставит флакончик с нюхательной солью на стол перед тётушкой и спешит ко мне. Его тёплая пухлая ладонь мягко ложится на мой лоб. Другая его рука привычно нащупывает запястье. На минуту он за-стывает. Эту минуту я тоже очень люблю. Доброе дядюшкино лицо с мясистым красным носом становится на это короткое время внимательно-сосредоточенным, отсутствующим, непривычно серьёзным. Потом он оттягивает мне веки, заглядывая в глаза, мягко выстукивает грудь и слушает дыхание.
- Нет-нет, - наконец произносит дядя успокаивающе, - вы напрасно так волно-вались, - с ребёнком всё в порядке.
Тётушка отрывает ладони от лица и недоверчиво смотрит на дядюшку.
- Что же вы... - произносит она после небольшой паузы, - что же вы щупае-те у мальчика лоб горячими руками? Вы же только что держали в руках чашку кофе. Неужели вы думаете, что после горячего кофе вы можете что-нибудь почув-ствовать?
- Уверяю вас, Марта... - начинает дядюшка, но тётушка не дает ему догово-рить.
- О мой бог! - восклицает она, и её руки снова готовы занять своё скорбное положение на лице. - И этот человек называет себя врачом!
- Уверяю вас, дорогуша... - пытается продолжить дядюшка и в очередной раз совершает свою излюбленную ошибку.
- Я вам не дорогуша! - мрачно и гордо выпрямившись, произносит тётушка. - Я много раз просила вас не называть меня этим вашим дурацким деревенским сло-вечком. Я вам не фермерша в красной юбке, которая только и делает, что с утра до ночи набивает шперкели.
Видимо, у тётушки тоже были свои стереотипы. Если тётя Марта в определённые моменты представала перед моими глазами в облике греческой богини, то сама она при слове "дорогуша" видела себя, наверное, крестьянкой в красной юбке, с мощ-ными натруженными руками, которая, сгорбившись над огромным тазом со свиной кро-вью, салом и ливером, набивает колбаски.
Вы любите шперкели? Я люблю их до обожания, до сладкого томления в животе и дрожи в руках. Я готов есть их денно и нощно, обжаренные вместе с картофельными кнедлями, такие ароматные, такие сочные! Поэтому тётушкин стереотип совершенно не кажется мне чем-то ужас-ным, безобразным и неприличным -- отнюдь. Напротив, если бы картина, так ярко нарисованная тётушкой, имела хоть какое-то отношение к реальности!.. Но тётушка ненавидит шперкели. По её словам, эта простая и грубая крестьян-ская пища совершенно не подходит для детского желудка. Тётушка предпочитает питать мой растущий организм сытными манными и рисовыми пудингами, полез-ной тушёной капустой с отварным картофелем, крайне полезной макрелью на пару и приготовленной в молоке печенью. Шперкели, майонез, кнедли, куку-рузная каша, плёсты, оладьи и вкуснейшие маринованные огурцы - то есть всё, чего ребёнку хотелось бы съесть -- всё это противопоказано слабому детско-му желудку. Даже кремовые пирожные от Тильберта Бессе или тянучки от Перке Хальсмана -- даже они вредны, поскольку разрушают зубы и плохо влияют на уши.
- Хорошо, хорошо, - примиряюще бормочет дядюшка Пиль, мысленно, на-верное, в сотый раз кляня себя за сорвавшееся с языка "дорогуша". - Сейчас я схожу за градусником.
- Нет, вы посмотрите на этого доктора! - иронически провозглашает тетушка. - Он пришёл осматривать ребёнка и даже не потрудился захватить градусник! Те-перь он будет ходить туда-сюда, а ребёнок будет страдать!
- Да ты моё солнышко! - обращается она уже ко мне. В порыве любви и со-страдания она бросается к несчастному ребёнку, обнимает, прижимается губами к моему лбу.
- О господи! - страдальчески восклицает она. - Ребёнок весь горит!
Через минуту дядюшка возвращается и ставит мне градусник.
- Вас только за смертью посылать, Винард Мёльш. - Ворчит тётя Мар-та, заботливо растирая мои ледяные, по её мнению, ноги.
II
Я очень люблю ходить с дядюшкой Пилем на прогулки. Мы называем это "сделать вылазку". Но такие прогулки случаются очень редко, - чаще я гуляю с тётушкой Мартой.
Надо сказать, прогул-ки с ней тоже приносят мне толику удовольствия, потому что наш маршрут лежит всегда через Хёленсгаде к маленькой площади Мюнкеплас. А там, в углу площа-ди, между цветочным магазинчиком госпожи Хивальдсон и почтой, притаилась маленькая уютная кофейня Тильберта Бессе. Когда мы открываем дверь, нас не-медленно охватывает волна тёплого воздуха, оглушая ароматами свежемолотого кофе, ванильных пирожных, коричных вафель и печений, смешанными с запахом острого сыра, зефира и чего-то ещё -- волнующего, дразнящего, сладостного. Над головой звенит колокольчик, а позади нас, пока не закроется дверь, образуется облако пара, стремительно рассеивающееся на морозном воздухе. Тильберт Бессе кланяется тётушке из своей каморки, в которой он лично следит за приготовлением пирожных, подмигивает мне и кивает в сторону небольшого зала, давая понять, что свободный столик для нас найдётся.
Тетушка никогда не заказывает мне чёрный кофе. Никакие мольбы, нахму-ренные брови и слёзы не помогают мне убедить её в том, что чёрный кофе совер-шенно не повредит моему желудку и более того -- он чрезвычайно необходим моему развивающемуся мозгу. Чёрный кофе я полюбил всем сердцем после того, как в один из таких приходов к Тильберту Бессе увидел за соседним столи-ком статного строгого господина в замечательном сером костюме, с белоснежным шарфом на шее. Он так небрежно, даже слегка вальяжно, но с таким очевидным удовольствием пил этот дымящийся ароматный напиток, маленькими неторопливыми глотками, закусывая острым сыром и сухим печеньем, что сразу становилось ясно: чёрный кофе -- это напиток богов.
Но тётушка непреклонна. Всё, что мне позволено -- это несколько глотков белого кофе, которым я запиваю восхитительное, но тоже маленькое, пирожное с сырным кремом. Тётушка Марта выпивает чашку, но побольше, того же белого кофе (чёрный вреден для её кожи) и съедает пару сухих печенек "Кроммельбю". Коробочку такого же печенья -- небольшую, серебристую, с нарисованным на бу-мажной ленте господином при длинных висячих усах, в красной шапочке с кисточкой, - она берёт домой, для дяди Пиля, который тоже очень его любит.
- Пусть наш доктор полакомится, - говорит она всегда одну и ту же фразу. - Не так уж и много у него радостей в жизни.
Я с тётушкой совершенно согласен, тем более, что львиная доля этого пе-ченья, я знаю, достанется мне. Это всегда так бывает. Дядя, кажется, совсем не так уж привязан к этому печенью, как думает тётя Марта.
Выйдя из кофейни, мы направляемся в сторону торговых рядов на Вил-лемсгаде, но дальнейшая часть нашей прогулки мне уже неинтересна. Она будет состоять из модных лавок, выбора новых чулок в магазинчике фру Лиммель, бол-товни с фру Блакенберг из мясной лавки и рассматривания витрин с бижутерией.
Другое дело -- с дядюшкой Пилем!
Бодрым шагом мы направляемся в район Хосбю.
Если вы никогда не были в Наннеме и если, будучи в Наннеме, вы ни разу не бывали на узких улочках Хос-бю, вам никогда не понять того трепета, который возникает в моей душе при од-ном упоминании этого слова.
В первую очередь мы идем к "Сеттеру". "Сеттер" - это, если вы не знаете, магазин для охотников на Пеннекестрей. Там, пока я рассматриваю ружья, ножи, огромные сапоги, силки и прочие принадлежности для настоящего мужчины, дядя успевает выпить рюмочку датча с господином Вернером и узнать последние новости об успехах знакомых охотников.
Выйдя из "Сеттера", мы направляемся на Флостеналлей, где заходим в кондитерскую фру Фёдль. Тут мы с дядюшкой пьем, я -- чай с эсдальской булкой, дядя -- глинтвейн, и болтаем о статях охотничьих собак, о преимуществах разных моделей ружей и о последних городских соревнованиях по лыжам, в которых дядя Пиль занял целое восемнадцатое место.
После кондитерской мы, уже разогретые напитками, весёлые, шумные, идём до трамвайной остановки. Снег поскрипывает под нашими ногами, разно-цветные домики по сторонам улицы представляются мне жилищами гномов-вели-канов, а фонари, которые уже зажглись -- добрыми циклопами.
После недолгого ожидания на остановке мы садимся в старенький скрипу-чий трамвай, который, мерно постукивая колёсами, везёт нас через две останов-ки, мимо ратуши и собора Святого Петра -- на Вайнерплас. До Рождества остается совсем недолго; Наннем уже давно приготовился к его встрече. В центре площади выстроили огромную горку, по сторонам которой возвышаются отлитые изо льда фигуры волхвов. Чуть дальше установлены шумные ярмарочные ряды, возле кото-рых постоянно толпится народ.
Мы с дядюшкой берём напрокат сани и -- начинается разгул и ликование! Время пролетает незаметно между катанием с горы, поеданием горячих шперке-лей с круглым отварным и обжаренным в укропном масле картофелем, питьем горячего травника и просто болтовней в перерывах между заездами -- ни о чем: о том, как прекрасна жизнь...
Немного печально то, что вечер после прогулки будет омрачен трёпкой, которую тётушка Марта задаст дяде Пилю за долгое отсутствие, за его не слишком трезвый вид, за то, что мои штаны все в снегу, спина потная, а зубы безнадёжно испорчены тянучками, но сейчас я об этом не думаю -- я просто наслаждаюсь жизнью.
Спохватившись только когда замечаем, что народу на площади поубави-лось, мы почти бегом направляемся к трамваю. Напоследок дядюшка Пиль поку-пает мне небольшой кулёк тянучек и я, усталый, счастливый, засыпаю с конфетой во рту на жёстком деревянном диване поскрипывающего вагона.
III
Маму свою я помню очень плохо. Хорошо сохранился в моей памяти толь-ко запах дешёвого мыла, всегда исходивший от её рук. Мама работала в прачеч-ной. Вообще-то я обижен на неё, потому что когда мне было три года, она уехала. Я не знаю, куда она уехала. Сколько бы раз я не пытался спрашивать у тётушки или у дяди Пиля, куда уехала мама и скоро ли она вернётся, внятного ответа я так ни разу и не получил.
- Ты любил мамочку, правда? - спрашивает тётя.
- Я и сейчас её люблю, - отвечаю я. - Хотя мне обидно, что она совсем меня забыла.
- Ну что ты, маленький! - успокаивает меня тётушка. - Ну что ты такое го-воришь! Мама не забыла тебя, она тебя очень-очень любит.
- Тогда почему она не приезжает ко мне?
- Ну понимаешь, мой малыш, там, куда мама уехала, там сейчас очень трудные времена, и маме приходится много, очень много работать.
- А она там тоже работает прачкой?
- Нет, миленький, нет, там она не работает прачкой. Она там работает на почте. У неё очень хорошая работа, она -- старший почт-мейстер.
- Самый-самый старший?
- Ну да, самый старший. У нее очень ответственная работа. Поэтому у неё не получается взять отпуск пока. Но она обязательно приедет к тебе.
Папу я тоже помню плохо, гораздо хуже, чем маму. Но про него я не реша-юсь спрашивать, потому что тётушка Марта начинает нервничать, когда я завожу о нём речь и я боюсь, что она упадёт в обморок.
Как-то раз, когда я встал ночью чтобы пойти пописать, я услышал, как тё-тушка Марта с кем-то громко разговаривает на кухне. Проходя мимо, я остановил-ся и заглянул в приоткрытую дверь. Тётушка беседовала со своей подружкой, фру Хельдеке.
- ... и хоть бы игрушку прислал ребёнку на Рождество, или кулёк конфет! - услышал я конец фразы. - Но нет же, этот мерзавец будет валяться пьяным в сточ-ной канаве! Я-то, конечно, куплю сама подарки от папы с мамой, храни её Господь в благодати райской, голубку нашу...
Тут тётушка зарыдала, а я, заткнув уши, чтобы не слышать её плача, бро-сился в туалет.
Утром я спросил у Родеберты, нашей кухарки, кто такой "мерзавец", но она ответила только, что мне ещё рано говорить такие слова.
IV
Дядя Пиль болеет.
От ходит по дому в шерстяных носках, с шерстяным шарфом на шее, в теп-лом свитере, тяжело дышит и кашляет. Тётушка Марта уже почти не сердится на него и крайне редко падает в обморок -- в основном из-за Родеберты, которая то передержит в печи ростбиф, то заварит слишком слабый чай. Тётушка выглядит озабо-ченной, запрещает дядюшке выходить на улицу и даже сама смешивает для него грог. Даже я теперь не получаю в мой адрес столько её волнений, тревог и забот, сколько дядюшка. Из этого я делаю вывод, что либо тётушка не так уж сильно любит меня, либо она притворялась и на самом деле любит дядю Пиля больше, чем показывала, либо - и это хуже всего - дела у дяди действительно плохи. Дядюшкина болезнь не сулит мне ничего хорошего. Похоже, что до самого Рождества мне придётся просидеть дома, без горки и волхвов, шперкелей, кондитерской и "Сет-тера", без скрипучего трамвая и тянучек. И тётушке теперь тоже станет не до прогулок со мной в кофейню и галантерейный магазин.
От всех этих грустных мыслей мне хочется плакать. Я иду в кабинет к дяде и пытаюсь забраться к нему на колени. Но дядюшка качает головой, отстраняет меня и говорит, что мне пока лучше держаться от него подальше. Голос у него су-хой и ломкий, а глаза -- влажные и затуманенные.
Наш домашний доктор, господин Флессен, запирается с дядей в его каби-нете, они долго о чём-то беседуют. Когда доктор одевается в прихожей перед ухо-дом, они шепчутся с тетушкой Мартой и я слышу красивое и непонятное мне слово "пневмония".
После ухода доктора тётушка становится ещё более мрачной и озабоченной. Она тоже надолго закрывается с дядюшкой в его кабинете.
Я забираюсь под стол в гостиной и там тихонько плачу. Мне очень хочется подслушать у двери дядюшкиного кабинета, о чём там идёт разговор, но я знаю, что подслушивать нельзя и если я буду пойман за этим занятием, то ближайшую неделю мне точно не видать никаких радостей жизни. А кроме того, я боюсь услышать что-нибудь очень плохое.
Дядюшкин "кабинет" - это довольно условное понятие. Это небольшая комнатка, в которой стоит огромный старинный письменный стол, небольшой диван, шкафчик с лекарствами, стеллажи с книгами вдоль одной стены, пара стульев для посетителей и небольшой столик с бортами. Раньше это была комната для гостей, но после того, как дядюшку уволили из клиники и он занялся частной практикой, ему был нужен личный кабинет для приема пациентов. Я не помню, чтобы к нам приходили дядины пациенты, но кабинет у него теперь был, и свободный невозбранный доступ в него был разрешен только мне. Даже угроза тётушкиного обморока не приводила дядюшку в обычный трепет, если речь шла о её доступе к кабинету. Попытка "навести порядок в этой берлоге" способна была привести дядю в ярость и на какое-то время уподобить его тому самому Зевсу-громовержцу. И это был единственный случай, когда в глазах тётушки мелькало сомнение и даже слабая тень почтения. И хотя порядок в "берлоге" всё равно наводился, но только в дядюшкино отсутствие и только после предварительного подробного наставления Родеберте, как она должна замести все следы проведённой уборки. Впрочем, дядюшка каким-то особым чутьём, как мне кажется, всегда узнаёт о вражеской вылазке на его территорию, и тогда из его кабинета долго доносятся не очень лестные отзывы о "порядках в этом доме", перемежаемые длинными тирадами на непонятном мне языке. Тётушка в такие минуты закрывается с Родебертой на кухне и там они тихонько пьют чай, переговариваясь вполголоса. Я в такие дни тоже чувствую себя причастным к дядюшкиной победе, я преисполняюсь уважением к нему, доходящим до священного трепета, я гордо расхаживаю по гостиной, заложив руки за спину, и отчитываю моего старого потрёпанного друга Пиноккио за то, что он рассыпал под столом арахис.
Но сейчас, после ухода доктора, мне совсем не хочется ни расхаживать с гордым видом, ни отчитывать кого бы то ни было. Мне хочется плакать и подслушивать у двери дядюшкиного кабинета.
Когда тётя Марта выходит от дядюшки, она выглядит мрачнее тучи. Заметив меня под столом, подзывает, и мы усаживаемся в обнимку на диване и тихонько грустим вместе, слушая доносящийся из кабинета сухой глухой кашель.
- А дядя Пиль умрёт? - спрашиваю я.
Тётушка вздрагивает, слегка шлёпает меня по губам и шепчет:
- Что ж ты такое говоришь, паршивец! О господи, пресвятая богородица, помилуйте нас грешных!
Только сейчас я замечаю, что лицо тёти Марты осунулось и как-то постарело за последнее время. Она беззвучно шевелит губами, наверное, читая молитву, и машинально гладит меня по голове.
Скоро мне надоедает так сидеть, я выбираюсь из её объятий и направляюсь в дядин кабинет. Но дверь закрыта, а тётушка говорит мне, чтобы я не беспокоил больного.
V
Родеберта родилась в Фийсхавене. Я бы не знал этого, но мне всегда было интересно, почему тётушка, когда сердится на неё и готовится упасть в обморок, часто называет её "рыбий хвост" или "силётка". Родеберта, кажется, не обижается на такие прозвища, а может быть, она давно к ним привыкла. Мне же всегда было смешно представлять массивную, добродушную, разговорчивую Родеберту в виде селёдки по-эландски, лежащей в селёдочнице, залитой маринадом, обложенной фиолетовым луком, отварным картофелем и маслинами. Однажды я спросил у дядюшки, почему тётя иногда называет кухарку селёдкой.
- Ну, потому что наша тётушка не всегда умеет сдерживать свой язык, - ответил дядя, который как раз только что окончил очередную битву за беспорядок в своём кабинете.
- Но почему силёткой? - повторил я свой вопрос.
- Ну, потому что язык у твоей тётушки что помело, - сказал дядя почему-то очень громко и поглядывая через моё плечо в сторону кухни.
- Нет, - настаивал я, - но силёткой-то почему?
Дядя посмотрел на меня задумчиво, потом спохватился.
- Ах, да, ты вон о чём, - произнёс он. - Ну видишь ли, дружок, наша Родеберта родилась в Фийсхавене. А поскольку это главный рыбный порт страны и считается, что все фийсхавенцы душу чёрту готовы продать за порцию квашеной сельди, то вот их и называют так иногда, не очень вежливые люди, вроде твоей тётушки, -- рыбьи хвосты, селёдки, жабры.
Отчасти я получил ответ на мой вопрос, но дядюшка, который обычно понимал меня с полуслова, в этот раз, кажется, ещё переживал недавнее сражение за кабинет и был несколько рассеян.
- Но почему силёткой, объяснишь ты мне или нет? - спросил я строго, чтобы привести его в чувство.
- Почему селёдкой... - повторил дядюшка задумчиво глядя на меня, явно не понимая сути вопроса. Кажется, он начинал опасаться за моё здоровье, потому что привычным движением оттянул мне веки, заглянул в глаза и пощупал лоб.
- Си-лёт-кой, - произнес я по слогам.
- А-а-а! - воскликнул дядя, улыбаясь и, наверное, радуясь тому, что я не сошёл с ума вопреки его опасениям. - Ну видишь ли, дружок, люди в Фийсхавене говорят не так как мы. Ты же замечал, что не всегда можешь понять, о чём там бормочет себе под нос Родеберта? Но она-то почти всю свою жизнь прожила в Наннеме и уже давно научилась говорить более-менее правильно. А вот люди, которые живут в Фийсхавене, они говорят по-своему. В общем, их язык заметно отличается от нашего.
- То есть они говорят не по-нормански? - пытаю я.
- Да нет, они говорят по-нормански. Но, понимаешь, у них другое наречие, западное, гендегенское, оно немного непохоже на наше, южное. То есть, например, селёдку они называют "силётка", хлеб - "хлэп", а кошку - "мачка".
- Фу, какие глупые! - удивляюсь я.
- Э... Ну-у... - пожимает дядя плечами, не зная, что сказать.
После того, как я узнал, что Родеберта вынуждена всю свою жизнь называть селёдку "силёткой", а кошку какой-то глупой "мачкой", я немедленно восчувствовал определённое над ней превосходство, стал относиться к ней сочувственно и покровительственно. Если раньше я обижался, когда Родеберта называла меня маленьким, "хлюпиком" и "пацаном", то теперь я лишь снисходительно улыбался -- ведь я-то знал о ней такое!..
Должен сказать, что Родеберта была очень доброй женщиной и по-своему души во мне не чаяла. Но манера разговора со мной была у неё довольно грубоватой и иногда доводила меня до исступления. Ну в самом деле, кому понравится, когда его называют "доходягой"!
Позже я узнал ещё (вернее -- подслушал из разговоров тётушки и фру Хельдеке), что в жизни Родеберта была довольно несчастлива. Совсем ещё молодой девушкой она вышла замуж за какого-то фийсхавенского матроса. Тот, кажется, был груб, драчлив, был "бабником" (непонятное для меня слово) и выпивохой. Однажды, когда Родеберта была на сносях, он, явившись домой пьяным, сильно её побил, а потом ещё и полоснул ножом. Родеберта тогда и ребёночка потеряла и муженька, поскольку полиция поймала того, когда он пытался быстро-быстро устроиться матросом на другой корабль и "смыться" от наказания. Убийцу посадили в тюрьму, где его через год зарезали самого в какой-то драке.
Родеберта, которая после того случая детей иметь уже не могла, навсегда уехала из Фийсхавена и поселилась у нас, в Наннеме. Она устроилась кухаркой к каким-то господам и жила у них несколько лет, пока хозяйка её не умерла, а хозяин Родеберту уволил, поскольку переезжал в Эллисбург. Этот человек, дальний приятель дядюшки Пиля, и рекомендовал ему Родеберту, как женщину порядочную, чистоплотную и умеющую хорошо готовить.
Иногда, когда тётушка слишком занята своей пряжей или беседой с фру Хельдеке, а дядюшки дома нет, она поручает "выгулять" меня Родеберте. Прогулка с Родебертой вносит значительное разнообразие в мою жизнь и имеет свои отличительные особенности.
Во-первых, с Родебертой командую парадом я -- я сам могу выбирать маршрут прогулки. Правда, далеко от дома нашу кухарку увести невозможно -- она слишком боится незнакомых улиц, людской суеты и трамваев. Но зато я могу остановиться там, где мне хочется, у любого магазина и подолгу рассматривать витрины. Могу идти впереди, не держась ни за чью руку, то есть вполне себе самостоятельно. Могу сплёвывать на снег, наблюдая как в нём протаивают ямки, могу сесть и рисовать на снегу всё, что мне вздумается.
Во-вторых, я могу рассчитывать на сладости. Конечно, сладости эти совсем иного порядка. Родеберту мне никакими коврижками не заманить в "эти ушасно дорогие кохвейни" или в "киндитерьску". Самое большое, что я могу получить -- это порцию пончиков с мёдом или пряник за десять эре, ну самое-самое -- массивную конфету "Свигессон" из орехов с мармеладом, за пятьдесят эре, купленную в лавке фру Мендельсон, к которой тётушка меня никогда не поведёт, потому что у неё "натянутые отношения с этой хабалкой". И тем не менее, всегда приятно чувствовать себя хозяином положения и иметь право выбора. Иногда это право достойно даже того, чтобы променять на него кофейню Тильберта Бессе.
Вопреки моим опасениям, тётушка, несмотря на дядину болезнь, не забывает о необходимости "выгуливать" меня и поручает выгул Родеберте. Я не в том настроении, чтобы радоваться подарку судьбы, однако тётушка уверяет, что прогулка на свежем воздухе ребёнку необходима, особенно такому меланхолику как я. Поэтому меня быстро одевают и мы с Родебертой выходим на нашу Бродевейен. Я выбираю маршрут до Хёленсгаде и тихонько бреду на шаг впереди. Родеберта, часто вздыхая и по привычке что-то бормоча себе под нос, плетётся сзади.
Задумавшись и не замечая, куда иду, я привычно сворачиваю к Мюнкеплас, пересекаю её и упираюсь в дверь кафе Тильберта Бессе. Придя в себя, оборачиваюсь и удивлённо смотрю на Родеберту. Она поощрительно кивает мне и... открывает дверь! Звенит колокольчик, сзади нас взлетает к небу облачко тёплого воздуха, я вижу добродушное лицо Тильберта, который кивает Родеберте и подмигивает мне.
Когда мы садимся за столик в полупустом зале, возле нас появляется фрёкен Линда в традиционном кружевном передничке. Она улыбается и кивает мне, потом вопросительно поворачивается к нашей кухарке.
- Что будете заказывать?
Родеберта ошалело смотрит на девушку, на меня, снова на неё, а потом зачем-то -- на свои руки.
- Принесите нам два чёрных кофе и пирожные "Флекур", - говорю я, чувствуя как холодеет в животе от собственной дерзости и ожидая, что вот сейчас Родеберта зашикает на меня, схватит за руку и потащит из кафе.
Но ничего такого не происходит. Родеберта кивает, так до конца и не поняв, кажется, что я сказал. Линда тоже кивает и скрывается на кухне. Через пару минут она возвращается с серебристым подносом, на котором дымятся две чашечки чёрного кофе и блестят белоснежным фарфором две тарелочки, на каждой из которых лежит по паре маленьких, воздушных, желанных и очень дорогих пирожных. Свершилось!
Я небрежно, как тот господин в белом шарфе, беру чашку кофе, вальяжно подношу её к губам, отхлёбываю... И меня постигает нежданное и полное разочарование. Напиток богов оказывается хотя и вкусно пахнущей, но очень горькой и отвратительной на вкус жидкостью, которую пить можно только если за это вам дадут целую коробку пирожных.
- Шо за гадостя такая! - слышу я голос Родеберты. - И енто надо пить?
Деваться некуда. Я небрежно, свысока, пожимаю плечами в сторону неуместного вопроса кухарки и делаю второй глоток, закрывая глаза якобы от наслаждения, но на самом деле -- чтобы по ним не было видно всего того омерзения, которое я испытываю к этому напитку. К счастью, чашечка небольшая и после четвёртого-пятого большого глотка на дне остается совсем немного тёмной мутной жижи, которую я стоически проглатываю, ощущая на языке пренеприятнейший мучнистый осадок и омерзительный вкус. Родеберта, в отличие от меня, не стоик. Она плюётся в салфетку кофейной гущей и бормочет "шо ж енто такое-то, святые угодники! Чем людей поют! Да шоб я ещё када-нить сюда пришла!.."
Я уже не слышу её. Мне не терпится поскорее впиться зубами в пирожное...
Увы! Флекур -- такое манящее, такое воздушное, такое аппетитное на вид -- оказывается тоже совсем не тем, что я ожидал: это вполне себе обычное сладкое пирожное, хотя и очень нежное и необычайно красивое. Ужасный день! Два таких жестоких разочарования!
Родеберта, которая, видимо, не смогла ни в чём мне отказать в такое время, когда ребёнок угнетён болезнью дядюшки и своей заброшенностью, услышав от Линды "три-шестьдесят" и словно утратив способность понимать и соображать, переспрашивает:
- Енто скоко?
- Три кроны, шестьдесят эре, - белоснежно улыбнувшись, поясняет Линда.
- О мой бог! - всего-то и может произнести кухарка. Потом её губы только движутся беззвучно, пока она ищет нужную сумму в своём стареньком потрёпанном кошельке.
VI
За весь день тётушкин обморок ни разу не напоминает о себе. Это, да ещё то, что дядюшка, вопреки обыкновению, не выходит к ужину, - действует на меня угнетающе. Ужин проходит в молчании, прерываемом лишь вздохами тёти да бормотанием Родеберты. Мой Бьолле, медвежёнок с удивлёнными глазками-бусинками, посаженный возле тарелки, совсем не хочет есть и выглядит исхудалым и грустным. Я подношу ему ложку молочной каши, но он отрицательно качает головой и грустно смотрит на шарики конфет в небольшой вазе. Я тоже с удовольствием съел бы десяток шариков вместо овсяной размазни, но, в отличие от Бьолле, я хорошо разбираюсь в жизни и знаю, что любая приятность не существует сама по себе, а может быть только наградой за что-либо неприятное.
Когда утром дядя Пиль не выходит и к завтраку, я понимаю, что творится действительно что-то очень нехорошее. Тёти тоже не видать -- всё время она проводит в спальне дядюшки. Из спальни то и дело доносится его сухой кашель и постанывания. Родеберта уносит им зачем-то тазик с холодной водой и полотенце, а её бормотание становится совсем неразборчивым. На меня она почти не смотрит, а когда смотрит, в глазах кухарки я вижу необычную для неё задумчивую грусть.
Днём опять приходит господин Флессен. После того, как он тихо удаляется, пробыв у дяди не меньше часа, тётя Марта плачет. Теперь она совсем не похожа на богиню Геру, а очень напоминает растерянную и грустную розовую овечку Фьо-Фьо из читанной-перечитанной книги сказок.
Дом погружается в непривычную тусклую тишину. Даже когда приходит тётушкина подружка фру Хельдеке, то из кухни, где они совсем недолго пьют чай, не доносится обычного оживлённого щебетания, а только -- вздохи, перешёптывание и всхлипы.
Мне хочется уйти из дома, чтобы не чувствовать заволокшей притихшие комнаты грусти с примесью неясного обречённого ожидания чего-то. Я дёргаю за кофту Родеберту и прошу её "выгулять ребёнка", но кухарка только вздыхает, гладит меня по голове и шепчет "шо ж теперь будет-то, матерь божья?"
Вечером меня зовёт дядя Пиль. Это тётя Марта мне говорит, потому что сам дядюшка позвать меня, кажется, не в состоянии.
Тётушка усаживает меня на стул возле его кровати.
Дядя лежит в постели -- ровный, необычно осунувшийся, совсем не весёлый и не смешной. Он не улыбается мне, не щёлкает легонько по носу, как любит делать, когда у него замечательное настроение. Он лишь тяжело дышит и смотрит на меня странным долгим взглядом, от которого мне становится совсем уж неуютно.
- Никто не ведёт меня гулять, - жалуюсь я. - Все ухаживают за тобой, перешёптываются и плачут.
И добавляю, обращаясь к тёте:
- А у меня режим. Ты сама всегда говоришь, что у меня должен быть режим.
- Я бы пошёл с тобой, дружок, - произносит дядя (говорит он тяжело, с многочисленными паузами и одышкой), - но видишь, я немного приболел.
Потом тётушке:
- Ребёнок должен гулять, Марта. Позвоните, пожалуйста, Родри.
VII
Родри -- мой двоюродный брат. Он уже совсем взрослый и учится в университете.
Я видел его всего пару раз, но мне хорошо запомнился его запах -- странноватый, совсем не такой, как запах дяди. Это был не душноватый аромат старых пыльных книг, трубочного табаку, датча и микстуры от кашля, а -- что-то совершенно невообразимое, сотканное из пива, лимонада, папиросного дыма, одеколона и... фунча. Не спрашивайте меня, что такое "фунч". Я не знаю. Это слово придумалось мне, когда я впервые увидел Родри -- он подошёл ко мне, схватил своими длинными худыми руками, поднял и сказал: "Привет, шкет". Тогда я уловил этот его запах; он смешался с забавным видом Родри, с его непослушными волосами и блестящими пуговицами на кителе, выразившись в коротком и ёмком слове "фунч".
- Привет, шкет, - говорит Родри, когда приходит, чтобы вывести меня на прогулку. - Как дядя Пиль?
Вопрос предназначен не мне, а тётушке, но поди догадайся.
- Не гуляет со мной совсем, - говорю я. - Лежит и кашляет.
А тётушка только вздыхает и качает головой.
Родри тоже понимающе и грустно качает головой, и мы уходим.
- Где ты обычно гуляешь? - спрашивает братец Фунч.
Этот вопрос наполняет меня ликованием. То есть выходит, что у братца нет определённой цели; то есть место прогулки могу выбирать я?! О-о!
- На площади, - отвечаю я с замиранием сердца. - Там, где ледяные волхвы.
- На Вайнерплас, что ли?.. Ого! Далековато же ты забираешься!
Конечно, нет никакого "Сеттера" и кондитерской фру Фёдль, нет прогулки по улице гномов и циклопов, нет неторопливой беседы об охоте и лыжах, а есть сразу трамвай-погремушка, но тем лучше: больше останется времени на горку...
Никогда не гуляйте с двоюродными братьями восемнадцати лет! - хочется мне сказать через час. - Гуляйте только с дядей Пилем, если он у вас есть. На худой конец -- с Родебертой. Если уж совсем прижмёт, возьмите на прогулку тётушку.
Родри-Фунч не берёт напрокат санки, не покупает шперкели с картошкой и не болтает со мной обо всём. Мы сидим в жарком павильоне, на обочине площади, пьём пиво (вернее, это Родри его пьёт, а я сосу длинную и невкусную леденцовую "волшебную" палочку со снежинкой на конце) и смотрим в окно на то, как весело катаются с горки другие. Потом к нам подсаживается молодой человек -- как выясняется, тоже студент и приятель Родри, -- и тогда я вообще оказываюсь не у дел.
Когда мне это окончательно надоедает, я встаю и направляюсь к выходу. Фунч с приятелем, которые в это время жарко спорят о достоинствах и недостатках некой неизвестной мне фрёкен Магды, не обращают на мой уход никакого внимания.
Я впервые оказываюсь на площади один. То есть, людей вокруг полно, а гомон стоит такой, что не слышно даже собственных мыслей, но я -- один, со мной нет никого, кто мог бы взять за руку и повести.
Я облизываю волшебную палочку и хожу вокруг волхвов, задирая голову, разглядывая их ледяные усы и бороды под строгими ледяными взглядами, устремлёнными прямо на меня.
Когда вдруг становится холодно, я осознаю, что мне, оказывается, неведомо, в какой стороне остался тот жаркий павильон, в котором Фунч с приятелем пьют пиво. В голову приходит мысль, что неплохо было бы пойти на трамвайную остановку и ехать домой. То-то тётушка и дядя удивились бы: какой, оказывается, я взрослый и самостоятельный! Но в какой стороне моя остановка я тоже не знаю. Поэтому выбираю направление наугад. В конце концов, - думаю я, - трамвайных остановок на свете должно быть много. Даже если по одной остановке на человека -- это, наверное, целая масса остановок...
Не знаю, как Фунч умудрился меня найти в неизвестной мне узкой и плохо освещённой улочке, где я дремал на какой-то скамье в ожидании трамвая -- совершенно замёрзший, с прилипшим к варежке огрызком "волшебной палочки". Разумеется, трамваи там никогда не ходили, но об этом я узнаю много позже.
- Фунч, - говорю, открывая сонные глаза, когда он подхватывает меня на руки, - я сам дошёл до остановки. Скажи, здорово, да?
- Ты молодчина, шкет! - радостно отвечает он. От него пахнет пивом и чем-то копчёным. - Я в твоём возрасте ни за что не отважился бы пойти искать трамвайную остановку один!
А за спиной у него приплясывает на снегу друг-студент и курит папиросу. И улыбается мне.
- А я когда вырасту, буду курить только трубку, - говорю я ему.
Он пожимает плечами:
- Трубка -- это солидно, приятель, спору нет. Но молодым трубка не идёт. Я бы на твоём месте начал с папирос.
- Дядя Пиль курит трубку, - возразил я. - И он молодой.
Студент притопывает ногами, кивает:
- Дело вкуса, дружище. Но учти: девушкам больше нравятся парни, курящие папиросы.
Когда мы возвращаемся домой, нас встречает заплаканная Родеберта. Она вдруг -- в первый из всего двух раз в наших с ней жизнях -- обнимает меня, прижимая к своей мягкой груди, к пропахшей потом и луком кофте, и гладит по голове и целует мои волосы, шепча: "Уж так хосподь распыридилси..."
Потом ведёт меня, ошарашенного и ожидающего чего-то необычного -- какой-то неясной радости -- в дядюшкину спальню, где сидит на стуле, раскачиваясь в бесслёзных рыданиях, тётя Марта.
Дядя Пиль умер, - говорят мне.
Я плачу. Потому что мне непривычно видеть тётушку в таком состоянии. И потому что дядя Пиль не дождался моего возвращения, а умер потихоньку, пока меня не было, лишив возможности посмотреть на то, как это делается.
VIII
Похороны оказываются делом довольно скучным, грустным и совсем не таким интересным, как мне представлялось. Человек в длинном чёрном одеянии долго рассказывает нам, каким замечательным человеком был дядюшка Пиль. При этом он делает множество ошибок, на которые у тёти Марты несомненно имеются довольно веские возражения. Но тётушка не возражает -- она только молча кивает головой и утирает слёзы, соглашаясь, кажется, со всем, что монотонно говорит этот странноватый человек.
Рассказав нам про дядюшку, он несколько минут читает вслух книжку на непонятном мне языке. Я почти уверен, что ни тётя Марта, ни даже Родеберта не понимают, что он там читает.
Потом все по очереди подходят к лежащему в гробу дядюшке и что-то говорят ему. А некоторые -- не говорят, а просто стоят, склонив головы, как будто рассматривая пуговицы на новом костюме, в который дядя одет. Тётя Марта и я подходим к дяде Пилю первыми.
- Прости меня за всё, Винард, - шепчет тётушка, впервые в жизни, кажется, обращаясь к дяде на "ты" и только по имени. Она ещё что-то шепчет, наклонившись к самому дядиному лицу, но этого я уже не слышу.
Мне не за что просить у дядюшки прощения -- скорее это ему следовало бы попросить прощения за то, что оставил меня без настоящего Рождества, поэтому я просто говорю ему:
- А мы с Родри ходили на Вайнерплас. Я сам нашёл трамвайную остановку! Было здорово!
И поспешно добавляю, чтобы дядя не вздумал обидеться:
- Но совсем не так здорово, как с тобой, правда-правда!
Тётушка и Родеберта начинают рыдать, а человек в чёрном отводит нас в сторонку и, кажется, принимается утешать.
Я стою на заснеженной земле, смотрю на глубокую яму, в которую опусти-ли гроб. По сигналу человека в чёрном двое незнакомых нам мужчин с лопатами начинают молча забрасывать яму землёй. Это монотонное зрелище довольно быстро перестаёт меня развлекать и я перевожу взгляд на облачко пара от своего дыхания.
В этом облачке мне представляется дядюшка Пиль в образе ангела. Такой маленький ангелочек, размером с воробушка. Он быстро-быстро машет крылыш-ками, зависнув в воздухе перед моим лицом, улыбается мне и готовится улететь ввысь. С крылышек его осыпается и тает в воздухе золотая пыльца.
"Наверное, ему будет тяжело взлететь из этой глубокой ямы на небо, - думаю я. - Тётушке лучше попросить этих людей, чтобы дядю не закапывали, что-бы он мог выбраться из гроба и улететь".
На минуту мне представляется как потом, когда все ушли с кладбища, дя-дюшка Пиль выбирается из гроба и, размяв крылышки, взмывает в небо. Картина кажется мне такой забавной, что я улыбаюсь.
Потом на смену этой картине приходит мысль, что вот, дядюшка улетит, и больше я его никогда не увижу.
Тогда из глаз моих катятся слёзы, и я шепчу ему: "Ты прилетай ко мне хоть ино-гда, ангел Пиль!"
Комки мёрзлой земли стучат и шуршат; внезапно мне слышится в этих звуках дядин голос. А тётушка Марта обнимает меня, приседает и прячет лицо на моей немощной дет-ской груди.
- Как же... - всхлипывает она, - как же он оставил нас... Что же это... А-а-а!...
Я никогда не видел тётушку такой, поэтому мне тревожно, жалко её и я боюсь, что она тоже сейчас умрёт от горя. Ну, или у неё случится обморок.
А с неба падают тихие, очень крупные и пушистые снежинки. Они медленно и неохотно тают на чёрном тётушкином платке.
А завтра -- Рождество.
А из моей жизни навсегда уходит что-то очень тёплое, важное и необходимое. Но я этого ещё не знаю.