|
|
||
Рыбка
Сначала из тумана появились три пятнышка, образующие острый треугольник. Одно пятно, побольше — внизу, и два совсем маленьких — вверху. Я не сразу понял, что это были её соски и лобок. Резонно было бы ожидать ещё одного большого пятна — волос на голове, но она была блондинка, поэтому белизна её тела и волос растворялась в молоке тумана. Только три темноватых пятнышка плыли мне навстречу. И лишь несколько мгновений спустя стали различимы контуры обнажённого тела, глаза (почти прозрачные, но альбиносом она не была, нет) и тонкие бледноватые губы.
Дождь моросил и моросил — мелкий, ленивый, всем своим видом дававший понять, что обосновался под сизым небом надолго. Капли чертили на окне неровные зигзаги, сквозь которые было забавно смотреть на проносящийся мимо плешивый холм, лишь по краям — как голова старого ловеласа, ещё сохранившая остатки былой роскоши — обросший скудной шевелюрой зябких осин. Пустой вагон электрички пропитался сыростью, кислой вонью пота, навечно въевшейся в пластиковую обшивку, запахом почему–то яблок и ранним утром. Он покачивался, поскрипывал, сонливо и мерно постукивал колёсами, отсчитывая летевшие в никуда секунды. Плыли параллельным курсом медленные и грязные, несмотря на дождь, облака.
Она шла по тропинке мне навстречу — белая, тихая, юная, почти девочка. Шла прямо на меня, так что я поневоле отступил в сторону, сойдя в мокрую от росы траву, и опустил глаза, чтобы не подумала, будто я пялюсь на неё. Но она, кажется, ничего и не думала — она вообще, похоже, меня не видела. Прошла мимо, обдав холодным запахом то ли мокрого сена, то ли отварного риса. Её босые ноги бесшумно ступали по жёлтой листве, усыпавшей тропу вперемежку с иголками лиственниц; мне с будоражащей ясностью представилось, как едва заметно подрагивали в такт шагам груди с маленькими кнопочками сосков. Плечо, на которое, не удержавшись, я бросил взгляд — быстрый и бесшумный, как выстрел из пистолета с глушителем — не было покрыто зябкими пупырышками, а ведь зябкая прохлада раннего утра в начале сентября давала о себе знать даже под толстой байковой рубахой и тёплой кофтой.
Она уже прошла мимо, и шорох её шагов на палой листве растаял, и вся она готова была раствориться в мареве тумана, а я всё не мог набраться смелости, чтобы повернуться и глянуть ей вслед.
Потом вдруг резко повернулся и, не думая ни о чём, двинулся следом. Не знаю, зачем я пошёл за ней, у меня действительно не было в голове ни одной мысли, я даже неспособен был представить себе, что произойдёт, если она вот сейчас остановится, обернётся и молча–вопросительно уставится на меня. Что я скажу? До какой степени идиотски буду я выглядеть? Ни одной мысли в голове — туман, казалось, просочился сквозь черепную коробку и заволок мозги непроницаемой промозглой ватой.
Электричка входила в поворот, центробежная сила придавила моё плечо к окну. В висок, прижатый к холодному стеклу, как будто стучал щекотный молоточек микроскопического врача–невропатолога.
Исчерченная оврагами небольшая балка за окном вбирала в себя бесконечный дождь и, казалось, разбухала, как губка, набравшая слишком много воды.
Она не обернулась — так и шла вперёд. Я почти на цыпочках следовал за её обнажённой спиной и всем, что белело ниже. Не знаю, кто из нас показался бы стороннему наблюдателю, случись такой у нас на пути, более безумным в те минуты: она, всё так же неторопливо и равнодушно проницавшая холодный туман, или я, с дрожащими губами и очумелым взглядом крадущийся за нею.
Метров через тридцать она свернула с тропы (по которой пришёл я и которая вела от посёлка к станции) и двинулась прямиком через рощу по одной ей ведомому пути. Теперь мы петляли между влажных стволов берёз и осин, то ступая по жёлтому скользкому ковру листвы, то перешагивая мшистые кочки, утопая по колено в папоротниках и лопухах. Под её ногами иногда хрустели ветки и тогда я невольно взглядывал на эти маленькие ступни, то и дело ожидая увидеть кровь, брызнувшую из подошвы, в которую вонзился острый обломок. А она даже не сбавляла шаг, будто шла по песчаному пляжу, на котором не видно ни одного камешка. На такую мелочь как лужи, оставленные вчерашней грозой, она не обращала внимания совершенно. Роща дышала грибной сыростью, не прирученной дикостью и дремучей вечностью.
Минут через десять нашего путешествия за край реальности я наконец удосужился спросить себя: что происходит? что я делаю? зачем всё это? зачем я иду за какой–то сумасшедшей девчонкой вместо того, чтобы дойти до станции, сесть в электричку и, уютно скорчившись в углу, задремать, добирая недоспанное с утра?
Но ведь она — девушка, совсем ещё ребёнок, только и нашёлся ответить я себе. Ей может понадобиться помощь. Мало ли что…
Глупо, конечно глупо. Но сомневаюсь, что на моём месте кто–то выглядел бы сильно умнее.
На косогоре, в десятке метров от насыпи, стоял мальчишка лет тринадцати. Просто неподвижно стоял под дождём, белобрысый, одетый только в штаны и насквозь мокрую рубаху, и смотрел на поезд. Ни в лице его, ни во взгляде, который на мгновение встретился с моим, я не прочёл ничего, кроме отстранённого и тупого равнодушия. По лбу и щекам его стекали дождевые капли. Рука сжимала конец верёвки, на другом конце которой по идее должно было быть привязано что–нибудь вроде козы, но конец этот терялся в чахлой траве. Местный дурачок, наверное.
На мгновение мелькнула дурацкая мысль, что на том конце верёвки через некоторое время, наверное, будет болтаться сам подросток — на суку вон той одинокой берёзы, что проносится сейчас за окном. Я даже головой помотал, чтобы разогнать до странности отчётливое видение повисшего под дождём худенького мальчишеского тела и потянул из кармана пачку сигарет. Никого кроме меня в вагоне не было, так что в тамбур я решил не ходить. Буду курить прямо здесь. Нет, конечно, он не повесится, что за дурацкая мысль! Он ещё слишком мал (и, кажется, недостаточно умён), чтобы додуматься до такого.
Ещё через десяток минут мы вышли из рощи в падь, которая спускалась в сторону Воложги, домишки и дымы которой наверняка было бы видно отсюда, если бы не белое вязкое марево. Там, на самом дне пади, проблёскивала сквозь космы тумана серая гладь озера Лунтеяри.
До меня, кажется, стало доходить, зачем эта странная девушка направляется туда. По спине пробежал озноб.
Надо было что–то делать, следовало помешать её очевидному замыслу, но я даже представить не мог, как это можно осуществить. Несмотря на кошмарность происходящего, я едва не рассмеялся, представив, как буду бороться с голой девушкой или — одетый — уговаривать её не делать глупостей. С другой стороны, я ведь мог показаться ей (или любому, кто вдруг увидел бы нас) насильником. И снова мысль, от которой я едва не рассмеялся: надо разоблачиться, чтобы быть с ней на равных, чтобы она не чувствовала себя раздетой под моим взглядом.
Следом я вспомнил, как она едва не столкнула меня с тропинки, вспомнил её невидящие прозрачные глаза и, кажется, даже застонал от нереальности происходящего и его неопределённости, в которой любой твой шаг кажется неимоверной глупостью.
На перегоне между Вытолочью и Жилово, где ветка петляет между холмами и озёрами, электричка всегда ползёт еле–еле. Проплыло мимо озеро Можня, с которого поднималась небольшая утиная стайка. Следом зарябило под дождём чёрным зеркалом мрачное и, говорят, волшебное озерцо Кляконь, неподалёку от которого притулилась к холму брошенная деревушка в десяток дворов.
До Вытолочи оставалось минут двадцать, а там следом Лопоть, потом небольшой перегон до Виленги, и — я дома.
На берегу она остановилась, как я и думал. Конечно, никто вот так сразу не делает шаг в вечность: нужно остановиться, подумать, вспомнить, проститься, последний раз заглянуть в свою душу или дать себе последний шанс.
На ходу сбрасывая с себя кофту и рубаху, стягивая джинсы, стремительно покрываясь гусиной кожей, я в минуту преодолел те полсотни метров, что предусмотрительно оставлял между нами на всякий случай. Некоторое время сомневался, снимать ли трусы, но в конце концов решил, что никакой одежды на мне быть не должно, иначе — никакого равенства, никакого доверия.
К ней приблизился уже голый и только (вот же глупость) про носки забыл. Остановился рядом, плечо к плечу, не глядя на неё. Было ужасно холодно, особенно здесь, у воды.
«Привет, — брякнул я, продолжая не смотреть на неё и с трудом удерживая зубы от выбивания дроби. — Ну что, поплаваем?»
В конце концов вывести самоубийцу из его транса надёжней всего способен откровенный идиотизм и клоунизация обстановки в которой он готовится принять смерть. Вряд ли кто–то, а тем более девушка, захочет умирать в компании какого–то голого жизнерадостного придурка.
Она даже не взглянула на меня. Казалось, что она просто не знает о моём присутствии, то есть для неё меня реально не существовало.
Только тут я заметил… Мы стояли у самой кромки воды. Нас было двое. Но в воде был только я. Она — не отражалась.
За Вытолочью дождь усилился. Теперь это была уже не густая морось, а чуть более редкие, но зато хлёсткие плети, под которыми не хотелось бы оказаться, если ты не мазохист.
Через вагон прошёл человек в потёртом, некогда солидном пиджаке, в ещё более потёртых джинсах и с губной гармошкой в руке. По смугловатому плосконосому лицу было видать, что из местных аборигенов.
Остановился напротив меня и долго смотрел мутным (с похмелья, наверное) оценивающим взглядом. Потом, ни слова не говоря, поднёс гармошку к губам и принялся играть. Играл он хорошо. Мелодия была тягучая, тоскливая, смутно знакомая, но я никак не мог определить, что это за музыка.
После того, как отзвучала последняя нота, я ожидал, что он протянет руку за деньгами. Но он только осуждающе покачал головой, пряча гармошку в нагрудный карман. Потом погрозил мне пальцем и сказал: «Эх, паря, паря…»
И, тонко и скрипуче пуская нетрезвые ветры, пошёл дальше. У двери задержался на мгновение, чтобы оглянуться на меня и бросить: «Пропади ты…». После чего исчез в тамбуре.
Я сунул в рот сигарету, забытую и уже основательно измятую, чиркнул зажигалкой, затянулся… и тут же умер.
Я не мог курить. Вот не мог, и всё тут. Я ещё не до конца втянул дым, а уже казалось, что душа внутри меня заметалась, заметалась, задёргалась и того гляди вылетит наружу, вырвется из ненужного тела, в которое стремительно впитывается никотин.
В следующую минуту я сложился в три погибели и меня неудержимо вырвало. Литром грязной воды, водорослями и песком. Потом я, наверное, потерял сознание — не знаю, от слабости или от ужаса.
Она вошла в воду так же просто и естественно, как ступила бы любая другая женщина в ванну. Она не перешла на плавь даже когда вода поднялась ей до груди. И когда озеро подступило к шее, она продолжала двигаться вперёд, причём так легко, будто никакого сопротивления воды не было вовсе. «Утонешь, дура!» — крикнул я, бросаясь в ледяную воду. Как будто не я ещё минуту назад был уверен в том, что именно за этим она сюда и пришла.
Когда я догрёб до того места, где в последний раз видел её белые волосы, от неё остались только круги, неторопливо расходившиеся по чёрно–зелёной глади озера. Её не было. Ни на поверхности, ни в толще воды. Дрожа от холода, я нырял и нырял раз за разом, слепо высматривал в стылой зеленоватой мути белое пятно её прекрасного тела.
Не знаю, сколько раз я нырнул, прежде чем что–то схватило меня за ноги, за голову, за сердце, сковало, закрутило, скомкало, смяло, ударило о дно…
Когда пришёл в себя, электричка сбавляла ход у перрона в Лопоти. Кое–как поднявшись, побрёл к выходу.
Два старика, вышедшие из соседнего вагона, видели, как я повалился и скорчился у самых путей в новом приступе рвоты. Торопливо, скрипя возрастом, доковыляли, склонились, вытащили почти из–под колёс поезда. Положили на перроне. Прикрыли зонтом. Сквозь туман в голове я слышал, как хлещет по чёрному куполу дождь.
— Эй, норов, норов, ма той? — тревожно допытывался один, похлопывая меня по щекам. Спрашивал, что́ со мной. Обтянутый желтушной кожей череп под мокрым капюшоном дождевика, с которого мне на лицо падали капли, в тумане дурноты казался маской смерти.
— Хумала выем, — предположил второй, который держал надо мной зонт. Пьяный, похоже.
— Да нет, — возразил первый, — сильманемся вать, — ты на глаза его посмотри.
— Встать можешь? — спросил он у меня.
С их помощью я кое–как поднялся, и они повели меня…
Закончив рассказывать, он обхватывает руками голову, плотно сжимает бледно–синюшные губы и некоторое время молчит. Я тоже молчу. Я жду. А глаза у него — прозрачные, почти бесцветные, водянистые. Кто знает, тот сразу понял бы, о чём я. А кто не знает, тот подумал бы, что он слепой. Или в себя ушёл безвозвратно. Ну, да они всегда такие.
Помолчал и спрашивает:
— Вы меня подлечите?
— Я не доктор, — говорю я ему. — Я — шаман. Бубен, заклинания и всё такое… знаешь?
— Шаман, — кивает. — А доктор в Лопоти есть?
— Есть. Но ты не по его части. Пока ещё.
— Как это?
— Так это. Ты заворожён.
— А–а… — и улыбается. Удивительно, что у него до сих пор хватает сил и юмора на улыбку. Крепкий.
— Мне нужно послушать твоё сердце, — говорю я.
Он пожимает плечами:
— Ну, нужно так нужно…
Ну точно, как я и ожидал. Вместо обычного тихого биения на месте сердца в его груди я слышу только бульканье, тихие шорохи и всплески.
Я говорю:
— Яринейле.
Он, конечно, не понимает:
— Чего?
— Озёрная колдунья.
— Это вы про ту девушку? — спрашивает он.
— Не было никакой девушки. Морок был. Вода была. Тебя просто вели к озеру. Водяной по–вашему. Только женского рода.
— Русалка, что ли?
— Ну или русалка, — говорю. — Я в вашей нечисти не разбираюсь. Озёрная дева, дух, — говорю. — Яринейле, так их у нас зовут. — И спрашиваю: — Ой лопь сирна паран? — Дескать, по–нашему говоришь?
Он качает головой:
— Понимаю немножко, но говорить совсем не говорю.
— А где живёшь?
— В Виленге.
— С кем живёшь?
— Один.
Вот и ладно, вот и хорошо. Не местный, одинокий.
— Будешь у меня пока. День–два.
— Зачем?
Он нисколько не встревожен. Ему вообще не до размышлений, рассуждений и тревог — ему муторно. Понимаю.
— Ты же хочешь, чтобы я тебя подлечил? — говорю.
Он даже не отвечает — сил нет. Очень ему муторно.
— Сейчас, — говорю, — я тебе питьё сделаю. Должен будешь выпить. Не против?
— Что за питьё? — он едва ворочает языком. В горле у него булькает и хлюпает. Наверное, его сейчас снова будет тошнить. Ставлю на всякий случай перед ним таз. Говорю:
— Нужное питьё. Но сначала я камлать буду.
— Камлать?
— Заклинания буду читать над тобой и с духами говорить.
— Да нет, я знаю, что такое камлание. Просто… странно это всё… Мне бы к врачу.
— Я твой лучший врач, — говорю. — Тебя старики недаром же ко мне привели, а не к доктору.
Пока я шаманил, его два раза вырвало. Водой. Но больше ничего не было, не вру. Вода только и тина. Я смотрел в тазик. Ничего.
Кладу бубен с билом на место и иду на кухню. Варю ему утину с викой, папортником и… Ну, в общем, как всегда.
Ставлю на лёд, чтобы остыло напрочь. Питьё же должно быть холодным, иначе он его выпить не сможет. Когда готово, возвращаюсь в комнату, ставлю чашку перед ним. Он спит, если это можно назвать сном. Когда я кашляю, открывает глаза.
— Пей, — говорю.
Послушно берёт пиалу и одним глотком выпивает.
Ну, а дальше — всё как обычно, ты знаешь, доктор.
Шаман умолкает. Мы смотрим на тело этого парня, лежащее на столе. Бледное, как молоко, как туман, водянистое, холодное тело.
— Ты так и не сказал ему? — спрашиваю я спустя несколько минут.
— Чего?
— Ну, что он… утонул?
— А… нет. А зачем? Не всё ли ему равно…
— Ну да… ну да.
Меня всегда поражает равнодушие аборигенов к этим бедолагам, попавшимся в сети их чудаковатых и жестоких духов. Вообще их равнодушие к жизни. И к смерти. Впрочем, сам–то я не лучше…
Когда мой гость, сунув в карман погасшую трубку, деловито и с намёком вздохнув, поднимается, я отхожу к столу и беру приготовленный свёрток.
Вернувшись, протягиваю шаману две пятисотенных. Потом подаю пакет, в котором банка импортного, ядрёного трубочного табаку — презент. Всё–таки этот служитель культа (усмехаюсь мысленно) мне пока нужен. И ещё долго будет нужен, так что будущее — за смычкой, так сказать, науки и дремучего язычества.
Когда шаман уходит, выключаю везде свет, оставив гореть только в «операционной», посреди которой лежит на столе он.
Надеваю перчатки. Кивнув и ободряюще подмигнув холодному телу, беру скальпель и делаю первый быстрый надрез на бледной коже груди. Чуть зеленоватая вода немедленно выступает над разрезом и стекает по рёбрам — кровушка. Тело вздрагивает. Я знаю, что парень не проснётся (тем более, что он и не спит), но снова, как и каждый раз, начинаю нервничать и торопиться: всё–таки ощущение, что я режу по живому нервирует. Конечно, я мог бы сначала перерезать ему горло или ещё как–нибудь… но мне нужно, чтобы сердце его функционировало до последнего. Поэтому и шаману я запрещаю убивать их.
Проходит минут пять в моём сосредоточенном сопении, журчании воды, чавканье тины в его лёгких, и конвульсивных подёргиваниях его рук и ступней.
Наконец извлекаю сердце. Вернее то, что им было когда–то, а теперь это — просто бледная полая ёмкость, что–то вроде полиэтиленового мешочка с водой, в котором счастливый покупатель–аквариумист несёт домой новое приобретение — невиданную диковинную рыбку южных морей.
У нас тут южных морей нет. У нас край суровый, тундрово–лесной и озёрный. Край туманов, дремучих верований, невозможных превращений, шаманов и нечаянно потерянных душ.
Надсекаю бледные водянистые ткани сердца и нетерпеливо заглядываю в разрез. Там, внутри этого мешочка (из раны потихоньку сочится вода) притихла маленькая рыбка, совсем маленькая, не больше полутора сантиметров. Я любуюсь ею, пока рыбка не начинает беспокоиться — вода вытекла из «сердца» почти вся.
Тогда я быстро иду из кабинета в залу.
«Ну, живи», — говорю я и выпускаю рыбку в аквариум, где уже плавают несколько других, точно таких же — маленьких, с серебристыми боками и золотистой полоской на спинке — душ. Или жизней, я не знаю.
Made with Seterator 0.1.3: t2h 0.1.20
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"