Щенок сидит у самой кромки огромной лужи -- пегий, лопоухий, смешной. По грязной жиже перед ним расплывается радужное пятно бензиновой плёнки, охватывает ошмёток банановой кожуры -- берёт в плен это утлое судёнышко. Щенок улыбчив глазами; его немного отрешённый взгляд чем-то напоминает взгляд мамы в последние годы жизни, когда она уже вышла из себя и гуляла где-то там, в астрале своей неожиданной и быстрой старости, в прекрасном и беззаботном далеке. Мама-мамочка... Недолго ты погуляла -- год-два всего. А потом у тебя выросли крылышки и ты улетела к звёздам. Через тернии. На терниях ты и в лучшие-то времена не заморачивалась -- шла и шла по ним, босая. Иногда только поморщишься от боли, потрёшь исколотые подошвы, когда уж совсем невтерпёж, и -- дальше идти...
Опускаюсь на корточки, аккуратно примостив снятый со спины гитарный футляр возле ноги. Будущий матёрый собак жизнерадостно тычется мокрым носом в джинсы, в подставленную ладонь, подрагивает хвостулькой. Лапы грязные и мокрые... Ой нет, голубчик, давай без этих резвых телячьих нежностей! Грязные пятна на джинсах от твоих лап мне совсем ни к чему. Да, ты мне тоже нравишься, но взять тебя с собой я сейчас не могу, извини. Работа у меня.
Глажу напоследок лохматую голову, забрасываю футляр с "Винторезом" за спину и иду дальше по Пржевальского.
Тихо здесь, сонно и пустынно. Весна ещё не дошла сюда, не пробралась в тесноту домов. Пахнет недотаявшим снегом, солнцем и... старыми мокрыми валенками почему-то. Генерал-майор грустно взирает с небес на переполненные мусорные баки во дворах, на сваленные у разрытой теплотрассы трубы, на слепые фонари и косодверые подъезды названной в его честь тесной улочки.
До музыкальной школы имени Скрябина, где я веду класс фортепиано, чуть более трёхсот метров. Но сейчас мне не туда. Мне -- в противоположную сторону, на Варшавскую, за перекрёсток, в закрытую на капитальный ремонт пятиэтажку, в двухстах пятидесяти метрах по диагонали от ресторана "Тянь-Шань"...
Эй, лохматый, а ты всё-таки увязался за мной, да?
Собачье чадо лебезит, юлит задом и ластится, радостно заглядывая в глаза. Потом, почуяв, наверное, что я не хочу его брать, совсем как настоящий рычит и визгливо тявкает.
На часах - без семнадцати. В резерве не больше пяти минут. Этого мало, чтобы вернуться на Северную, на стоянку, и сунуть щенка в мой "Витц". Придётся топать очень быстро, почти бегом, и нести этого паршивца на вытянутых руках, рискуя вымазаться в грязи. Рискуя намозолить глаза бездельникам и старушкам, попивающим у окна весенние таблетки и чаи.
Ну что ты будешь делать...
Ты, недопёс, хватит уже тявкать, а! Да возьму я тебя, возьму. Но если ты вымажешь мне чехлы, пеняй на себя, блохастый!
Когда зверь надёжно изолирован в камере временного содержания цвета морской волны, я вытираю руки прихваченной из бардачка влажной салфеткой и почти бегом устремляюсь обратно. Только иду я теперь не по улице великого русского путешественника и первооткрывателя лошади-однофамилицы, а пробираюсь утонувшими в мартовской слякоти задворками. Кроссовки у меня хорошие, но на скользкой грязи я пару раз едва не кувыркаюсь.
Очень хочется повернуть назад, сесть в уютную чистую машину и уехать на Азовское море, туда, где на берегу Таганрогского залива есть моё заветное место. Оно только моё и ничьё больше, хотя и не знает об этом. Зато знаю я, и это -- главное. Вечерами мы с тётей Ваней будем тихо пить чай на веранде, раскладывать пасьянсы и лениво спорить о сортах её любимых гиацинтов... И не будет там никаких заказов, мажоров и форс-мажоров, мерзкой вони ружейного масла, бездарных ленивых учеников, которых родители почему-то решили приобщить музыке, и бесконечных, набивших оскомину гамм.
Очень хочется исчезнуть из этого города вообще. Растаять в тумане неведомого никому расстояния. Потеряться в пространстве, укутаться в кокон из меридианов и параллелей и уснуть. И смотреть простые добрые сны, в которых не ухмыляется скабрезно за каждым углом гнусный старикашка Фрейд...
А до отпуска ещё пять месяцев.
А сегодня мне нужно списать долги бизнесмену Покойникову. Ну до чего подходящая фамилия! Кличка ещё более соответствует -- Покойник. В семнадцать тридцать Покойник выйдет из ресторана "Тянь-Шань", чтобы отправиться на ничего не значащую встречу с содержанкой Аллой Генриховной Гёбель, на улицу Пушкина. Не доходя пяти шагов до машины, бизнесмен Покойников вдруг нелепо дёрнет головой, надломится в коленях и повалится на кирпичного цвета мокрую плитку, ударяясь лбом о бордюр и становясь полноценным покойником. Присядут на корточки переполошенные охранники, озираясь по сторонам. Завизжит у входа какая-то дама, роняя длинную сигарету с розовой каймой помады на фильтре. Всплеснёт руками швейцар, запыхтит, засуетится, опасаясь, что следующая пуля попадёт в его жирные отвислые щёки. Вспорхнут воробьи. Икнёт у себя в будуаре Алла Генриховна, ещё не ведая, что кончились её золотые денёчки. Уронит ложку с бланманже жена Марина Викторовна, ещё не зная, какое счастье ей привалило. Я быстро спущусь через люк в шестом подъезде, сверну в уютную тёмную арку, дам крюк по лужам Радищева и выйду на Северную дворами, со стороны гастронома.
А вечером мы с собаком, которого я назову Бертраном, будем есть на кухне омлет и полезные мюсли. И слушать Вивальди.
Нажимаю кнопочку на плейере. Из наушников ударяет в барабанные перепонки завывание: "Мама Люба, давай, давай, давай..." Сборник хитов современной эстрады - моя рабочая музыка. Ничто так не создаёт нужного настроения, как вся эта шняга. Когда я слышу одуряющую бессмыслицу попсовых песнопений, мне хочется кого-нибудь убить. Безжалостно и хладнокровно. Нервы натягиваются и гудят электрическим током...
Да, я натура одухотворённая, романтичная и возвышенная. А немного цинизма очень идёт к моему загару и утончённости.
Два серых унылых мента-пэпээсника выныривают навстречу из арки. Неухоженные, в неаккуратных обдергайках и с голодными глазами. Скользкий и тупой взгляд одного из них стекает по мне соплёй - с головы до ног, по кожанке, по джинсам -- и плюхается на кроссовки. Второй близоруко щурится на футляр, небрежно дёргает губами с прилипшей к ним сигаретой и, кажется, что-то говорит первому. Всем своим видом давая понять, что я их не слышу через наушники и не вижу, равнодушно просачиваюсь слева, там где лужа с плавающим в ней окурком. Лужа заставляет меня сделать хороший прыжок, тем самым лишая ментов возможности общения со мной. Адиос, мучачос!
"Пришла и оторвала нам голову чумачечая весна..." Мы навеки безголовые, и нам не до сна.
- Эй! - окрик из-за спины пробивается через гундение в наушниках двух чумачечнутых.
Сердце делает нервный "бух!" Оборачиваюсь. Сопливоглазый стоит и уныло смотрит на свою штанину, по которой стекает несколькими тонкими струйками грязная жижка, брызнувшая, видать, из-под моей ноги. Плохо. И мент, похоже, зануда. Форс-мажорчик намечается?
- Чё за дела? - недовольно произносит он.
Я пожимаю плечами, развожу руками:
- Простите.
А что ещё я могу сделать.
Второй тянет напарника за рукав. Да и правда, дядя милиционер, чего ты кобенишься: штанишки-то у тебя непромокайки всё равно. А грязь на грязи и не видно совсем.
Подчиняясь напарнику, сопливоглазый забивает на меня; брюзжит что-то напоследок, но я его не слышу. Я улыбаюсь им вслед и быстрым шагом иду дальше. Время. Цигель, цигель, ай-лю-лю!
Под смущённо-осторожными зайцами мартовского солнца Варшавская выглядит почти празднично. Зимняя белая печаль больше не давит на хрупкие плечи лип, сгрудившихся в аллее у библиотеки, и они вот-вот готовы довериться весне. В "Тянь-Шане" гремит музыка. Покойников сидит сейчас на втором этаже, в кабинете, и жрёт китайские пельмени. Подбородок его блестит от жирного бульона, на лбу выступил пот вперемешку с выпитой водкой. А жена Марина Викторовна -- дома, забралась с ногами на диван и болтает по телефону с типа подругами и продолжает прикидываться типа дурой, которая не знает, где и с кем проводит время её мартовский кошелёк. Ничего, Марин, через полчаса ты станешь богатой и свободной женщиной -- немного вдовой, немного испуганной, но зато какие просторы откроются перед тобой! А эту тварь, Аллу Гёбель... Ты только представь, какую жизнь ты сможешь ей устроить! Или даже смерть... Мой номер телефона: восемь-девятьсот три-ноль-четыре-...
Вынимаю из ушей наушники. Сворачиваю во двор, несколько минут обхожу его вдоль и поперек, присматриваясь к окнам и дверям, будто в поисках нужного дома. Оглядываю детский садик, скамейки, арки. Вроде, никого. Потоптавшись пару минут перед нужным подъездом, ныряю в него.
Пахнет запустелой заброшенной тишиной, пылью и старой извёсткой. Я люблю этот запах -- это аромат той поры моей жизни, когда деревья были большими. Вернее, не деревья, а саксаул. Но до чего же высоким и удивительным он был! И мама была живая и иногда весёлая. Она учила меня музыке, а папа -- брал на охоту. Мой первый гусь сложил крылья, когда мне было девять. Дикая боль в плече после выстрела, тошнота, пороховая вонь в носу, слёзы... "Да ты талант!" - слышу я восторженный голос отца сквозь тугой звон в ушах.
Талант... Ох-ох-ох, что ж я маленьким не сдох!.. Как любил повторять Байтас.
При входе густо воняет мочой; в пролёте на второй этаж смердит застарелым говном. Ну естественно, для чего же ещё нужны дома, брошенные в ожидании капремонта, если не для отправления самых разных надобностей.
Сквозь пустые дверные проёмы видны комнаты с зачем-то изодранными обоями, с пустыми бутылками на полу. Тут и там свисают со стен змейки вырванной электропроводки. Беспробудным сном спят в пыли обломки брошенной мебели и пожелтевшие газеты. На одном из подоконников притулилась старая-старая лысая кукла -- раскинула пластмассовые ручонки и смотрит на меня полустёршимися синими глазами. Если бы время не поджимало, можно было бы и подойти, рассмотреть получше этот обломок чьей-то детской жизни.
А сердце почему-то тревожно щемит. Недоброе чует, или расковыряно неуместными воспоминаниями? И тяготит какое-то ощущение: то ли забыто что-то, то ли наоборот имеется что-то лишнее.
На четвёртом этаже понимаю, что теряю сосредоточенность и настороженность. Это плохо. Нужно отбросить сопливые воспоминания о саксауле и гусях. А чувство чего-то неправильного продолжает попискивать в голове занудным комаром.
Спускаюсь обратно, пытаясь понять, что меня насторожило. Озираюсь, оглядываю стены, ступени, перила... Перила!
Вот, между вторым и третьим этажом, на поручне, покрытом толстым слоем белесой пыли, явственный мазок, оставленный чьей-то ладонью! Совершенно свежий след. И явно не рука какого-нибудь любопытного мальчишки, заигравшегося в сталкера -- нет, слишком крупный отпечаток.
Эй, не нравится мне это...
Это и не мой след, совершенно точно. И позавчера, во время рекогносцировки, никакого отпечатка здесь не было... Или был?.. Да нет, нет, не было его! Не надо пытаться обмануть своё чутьё -- оно плохого не посоветует, оно думает о твоём благополучии.
Ну хорошо, и что теперь?..
Можно уйти. Кончится это плохо, но не хуже, чем если окажется, что меня здесь пасут.
Да ладно, не суетись. Кто может пасти?
Ну а если Геру взяли? И он меня сдал?
Чушь! Майор Сапоженко дослужится до генерала и умрёт помощником губернатора.
Ох, с самого начала не нравился мне этот заказ! Второпях всё как-то, без привычной схемы, без вектора, без распасовки. И оплата подозрительно большая. Загорелись на денежку глазёнки-то, сердце затрепыхалось, засуетились мысли, заплескались, зашумели в голове Азовские волны... А суета и жадность -- это самое гадкое: они ведут к потере сосредоточенности и осторожности; это то, на чём прокололись десятки мясников поопытней и похитрей меня.
Ладно, пустые вздохи это всё. Что теперь делать-то?
Да то и делать, что делать следует. Стоит ли паниковать из-за пятна на перилах? Засранец какой-нибудь очередной заходил, или алкаш, или бомж ночь коротал. Из-за чего паника-то?
А если бомж или алкаш, то почему пятно только одно? Алкаш или бомж всю пылюку с перил собрал бы. А засранец... Не видно тут свежих какашек.
Ну и?..
Ну и всё. Времени остаётся без запаса. Нужно идти готовиться.
Заставляя себя не торопиться, внимательно осматривая каждую ступеньку, перила и стены, заглядывая в скелеты мёртвых квартир, я поднимаюсь наверх. И больше ничего подозрительного по дороге не нахожу. Тем хуже. Тот, кто не таился, оставил бы больше следов. А один случайный намёк говорит лишь о промахе человека, который старался не светиться...
Ну что ж, будем настороже, да?
Да.
Лестница на чердак скрежещет, когда я ставлю на неё ногу. Она держится только на одном дюбеле, поэтому ходит ходуном и долбится о проём при каждом перемещении центра моей тяжести, пока я поднимаюсь по ней. На чердаке пахнет старым пыльным деревом и розой ветров.
Всё происходит, конечно, совсем не так. Никакая дама не визжит и не роняет сигарету. Нет толстощёкого суетливого швейцара. Вот охранники, те -- да, присаживаются, дёргая из-за пазух пистолетики. Покойников, нажравшийся китайских пельменей, умирает совсем не грациозно -- валится вперёд как мешок с дерьмом и тычется мордой в плитку. Удивительно, что его огромное пузо при этом не лопается, как воздушный шарик, орошая охранников пережёванным фаршем, икрой и водкой.
Всё. Теперь быстро разобрать и упаковать в футляр винторез и -- ходу отсюда...
Лестница... Хорошо, что она вот такая -- держится на одном ржавом дюбеле и раскачивается и бьётся при каждом движении. А иначе не услыхать бы мне ничего. Ребята, которые сейчас поднимаются по ней, - это, конечно, мальчишки, забравшиеся в брошенный дом поиграть в казаки-разбойники.
Одним движением хватаю из открытого футляра "Гюрзу" и сую в ладный накладной карман изнутри куртки.
На рефлексах и на цыпочках добегаю до люка шестого этажа и дёргаю крышку...
Эй!..
Дёргаю ещё раз.
Но она не подаётся. Слышно, как брякает навешенный со стороны подъезда замок.
Вот так-то. Закрыли чердак снизу, навесили замочек на мою судьбу. Да если бы и открыт был... Наверняка, во дворе меня ждёт пара мальчишек с рогатками.
Ну вот, вот, "предчувствия её не обманули..."
Эх, что же я сразу-то не проверила! А ведь повод озаботиться был, нервы-то зудели. Дура, дура, идиотка!
Крышка люка над первым подъездом, заботливо мною прикрытая, нерешительно приподнимается, подпираемая снизу какой-то палкой.
Отпрыгиваю и падаю за кирпичный вентиляционный столб, впопыхах выставляю рядом зеркальце, ловлю в него противоположный конец чердака. Достаю сотовый, включаю, набираю Сапога.
Телефон, кажется, бесконечно надрывается долгими гудками, а майор Сапоженко не соизволит преклонить ухо своё к моему призыву. Наконец, на миллионном гудке, наступает гробовая секундная тишина, а потом доносится аппетитное чавканье и такой знакомый бархатистый баритон:
- Угу, в эфире.
Гера спокоен как удав. Как всегда.
- Гера! - "ору" я в трубку звонким шёпотом. - Гера, мне конец!
- У?
Что за "у"?! Ты пьян, мой хороший?
- Гера, меня засветили. Герунь, милый, мне конец.
На глаза лезут совсем ненужные сейчас слёзы. Жаль себя, ох жаль!
- Гера, помоги! Дай ментов на Варшавскую, а?! С сиренами. Чтобы их слышно было за километр. Только быстро, очень быстро!
- Да?.. - он как-будто задумывается на секунду.
А у меня совсем нет времени, ну совсем. В зеркальце видно, как из люка осторожно показывается башка и рука с пушкой. Парень нервничает, боится получить пулю в лоб, лихорадочно водит стволом по сторонам.
Будто это его спасёт... Но нет, тебе повезло, родной, - я не буду сейчас разносить тебе крышу, я буду сидеть тихо, как мышка.
- Гера... - зову я почти неслышно. - Варшавская, восемь, ты помнишь.
- Хм...
- Эй, ты совсем сбрендил? - произношу я, покрываясь нехорошим потом и уже начиная понимать, что где-то что-то пошло не так. Не должно всего этого быть.
- Дура ты, Пуля, - звучит в трубке его спокойный голос. - Дура.
- Я знаю, Герунь, - пытаюсь я улыбнуться. - Я знаю, мой хороший. Я непроходимая тупица. Только ты дай сереньких, а? Нужна хорошая пурга. У тебя есть ещё минут десять.
Слышно как он усмехается.
- Тебе ещё жить да жить, Пуля, ага? Целых десять минут!
- Гер, я не понимаю.
- Хы... А ты напряги мозги, курица дешёвая.
Курица? Дешёвая? Так ты меня ещё не называл, аяврик. В постели я была "долбоёбище ты моё", на кухне - "Жанка-куртизанка" и "Чика", по работе -- официально: "Пуля".
Лысая башка попривык к темноте, осмотрелся и теперь отважился показать половину своего бычьего торса. Снизу его, наверное, поторапливают. Интересно, сколько вас там, таких быков, на одну хрупкую леди?
- Не суетись, Никита хренова, - между тем говорит Гера своим непередаваемым баритоном, от которого я даже сейчас готова сомлеть. - Как там у Некрасова... Служенье муз не терпит суеты, да?..
- У Пушкина, Герунь.
- А-а... Да и хэ с ним, - усмехается он. - Ладно, заболтались мы с тобой. А тебе ведь нужно жизнь повспоминать, попрощаться с этим бренным миром... Давай, короче.
- Гер, не время для шуток, честное слово!
Я уже осознаю, что всё кончено, но дурацкий комок, подкативший к горлу мешает сосредоточиться и начать думать.
- Ну, это кому как, - ржёт Гера и что-то там откусывает. Наверняка жрёт бутерброд с колбасой, покрытой срезом огурца и листиком салата. Под аппетитное чавканье, хрупание и сопение я наконец-то соглашаюсь всё понять.
- Ладно, Пуля, давай кончать, - деловито покашливает он. - Сейчас сообщение поступит из "Тянь-Шаня", шумно будет, так что некогда мне с тобой.
- За сколько ты меня продал? - зачем-то спрашиваю я. Какая мне, казалось бы, разница, за сколько.
- Дорого, - отвечает он после небольшой паузы. Я вижу, как крошки зеленоватой от салата пережёванной колбасы падают на стекло на рабочем столе. Он всегда очень неаккуратно ест. - Ты столько не стоишь, Пуля, поверь.
Верю конечно. Ну ладно, хоть не продешевил мой милок. Пяток процентов уйдёт, как обычно, какому-нибудь детскому дому. Или центру реабилитации инвалидов. Гера сказал, когда я спросила, какие грехи он замаливает такими переводами: "Ты дура, чика. Я безгрешен. За эти копейки с зарплаты сирого мента я покупаю себе самую дорогую в мире вещь -- добрую репутацию".
Юрий Деточкин, мля...
А ведь всё ясно было сразу. Никто, кроме Геры не знал и знать не мог, откуда я буду работать по Покойнику.
- Только слышь, ты на меня зла не держи, - между тем продолжает он. - Я тебя не по капризу и не из-за бабла сдал, я ж не сволочь какая. Маркел хочет мира с Левым берегом. А Гавгадзе за мир запросил голову того, кто его брата положил. Ну, я решил, что всем будет хорошо и спокойно, если тебя засветить. Тем более, что Маркел знает, откуда...
Это всё интересно, Гера, но зачем мне сейчас твои объяснения. Не до тебя уже...
Бык выбрался на чердак и, отпрыгнув от люка, распластался в пыли, шарит по полумраку стволом. Из проёма споро лезет следующий. А за ним видны руки ещё одного. Ну, трое -- необходимый минимум, понятное дело. А будет их человека четыре, а то и пять.
Интересно, велено ли им брать убийцу гавгадзевского братца живым? Наверняка.
Крышка вам, Жанна Борисовна. Отменили тебя, Жанночка... Будет очень, очень больно.
- Прикинь, Гера, если я уйду от них, - шепчу я заговорщически и как можно веселей. - Прикинь? Я же приду к тебе...
- Приходи, - улыбается он. - Перепихнёмся, по-нашенски, с огоньком... Нет, правда, знаешь, твоего минета мне будет очень не хватать.
И отключается.
Тоже выключаю телефон. Насовсем. Абонент отныне недоступен.
Жалко себя до спазма в животе. И безнадёжность такая, что вот лечь бы сейчас, уснуть, а проснуться, и -- нет ничего, всё уже кончилось и было только дурацким сном.
Ну что ж, майор Сапоженко, ну что ж...
На память вдруг приходит Серёжа Коржавин, шестиклассник, мой ученик. Воздушный, ангелоподобный, белокурый мальчик -- не по-детски внимательный и вежливый, так по-взрослому проникновенно чувствующий музыку. Кто бы мог подумать, что известный всему городу Корж -- это его отец! И ведь ничего общего. Я потом много раз, глядя на одухотворённое личико музицирующего Серёжи, сравнивала его с той тупой, ухмыляющейся, угреватой мордой в прицеле. Ну какой он отец!.. А чувство вины перед этим мальчиком грызло. И сейчас грызёт, ни к селу ни к городу, не к месту совсем. Не до совести сейчас, Жанночка. С совестью потом разберёмся.
Потом? А оно будет?
Боже, как хочется жить, а! Я брошу всё, боже, правда. Брошу, уеду, заглажу.
И обязательно разберусь с совестью, честное слово!
Взвожу "Винторез", получше прижимаюсь к кирпичу вентиляции, ищу носком упор. Трое быков уже рассредоточились возле люка, осматриваются, ищут меня глазами. Видно, как лезет к ним четвертый.
А интересно, дверцу слухового окна, вон того, в двух метрах от меня, они заблокировали? По идее, должны были. Если да, то придётся принять смерть, потому что живой я им не дамся. Если нет, стану на время Карлсоном. Дома на Варшавской стоят относительно плотно, и хотя пропеллера в попе у меня нет...
Четвёртый взобрался к остальным. Кажется, это их старший. Один из парней достаёт из кармана маленькую радиостанцию, подносит к губам.
Эй, так мы не договаривались!
Высунувшись из-за трубы, ловлю в прицел его голову, мягко нажимаю на спуск. "Винторез" дружески толкает в плечо - "Молодца!" Бык с рацией дёргает головой, словно не может поверить, что жизнь кончилась, и валится на спину, перекрывая собой люк. Трещат ответные выстрелы, пули крошат кирпич вентиляции. Бросаю винтовку -- больше она мне не понадобится. Теперь нужны ноги и куча везения. Нужна божья подпись и печать на прошении о помиловании.
Дёргаю из-за пояса "Гюрзу", взвожу. Пригнувшись, одним прыжком оказываюсь у слухового окна, рву на себя обитую жестью деревянную дверь -- открыта! Выстрел. Пуля сочно чмокает стропила где-то совсем рядом, над головой.
Это он специально не попал, или такой стрелок, интересно?
Сгибаюсь и на четвереньках "выпрыгиваю" наружу, едва не сняв скальп о низкий навес. На пару секунд моя спина и попа становятся отличной целью на фоне голубого неба. Две секунды -- это очень много. Но быки не стреляют.
А над городом гуляет солнце. Крыша пахнет тепло и уютно. Ветерок -- по-весеннему зябкий, но до чего же вкусный! Господи, и неужели всё должно случиться именно сегодня?!
Не удержавшись, соскальзываю, семеню по мокрому шиферу к бортику, на мгновение зависаю над краем, растопырив руки. Дыхание перехватывает; глаза, наверное, вылезают из орбит. А дурацкий палец, в жутком спазме, непроизвольно жмёт на спуск. "Гюрза" плюёт выстрелом в небо.
Вот же корова суматошная!.. Курица дешёвая, как сказал мой любимый. Обидно...
Оборачиваюсь, пуляю в слуховое окно -- просто так, чтобы выиграть время, заставить быков отпрянуть, притихнуть ненадолго.
Брошенный "Винторез" жалко.
Себя ещё жальче.
Можно никуда не бежать -- отойти с линии огня мальчиков, залечь и ждать, когда голова первого из них появится в слуховом окне. И перещёлкать их по одному в этом узком лазе, как Лёня тюкал персов при Фермопилах.
Но быки -- не дураки. Они, конечно, не лезут в окно. Через минуту один из них появляется из другого лаза -- над пятым подъездом. Умники, смотри-ка.
Вскочив, бегу к левому углу и прыгаю на выгнувшую спину дугой арку. Оскальзываюсь на цементе, сердце бухает. Но -- ничего, перебегаю и запрыгиваю на крышу четырнадцатого дома.
Я плохо помню, но кажется, за четырнадцатым арки нет. Зато двадцать второй стоит к нему почти впритирку, метра четыре между ними зазор. С хорошего разбега я, наверное, смогу допрыгнуть до следующей крыши. Или, хотя бы, до пожарной лестницы, чтобы зацепиться за неё. Отбить ноги, выбить пару зубов, порвать сухожилия на руках, но зацепиться. Если спущусь на землю, шансов уйти у меня будет больше, много больше. Почти все шансы будут мои! И не надо говорить мне про тех быков, что остались на всякий случай во дворе. Нет их там. Нет!
Пролететь бы только эти жалкие метры до крыши следующей хрущёвки.
Нет? Не смогу?..
Но вариантов-то всё равно нет...
Гулкими волнами рябит и мелькает под ногами шифер. Только бы не подскользнуться, не зацепиться за торчащий гвоздь.
- Да это тёлка! - слышу я довольный голос сзади.
И другой:
- Стой, сука, хуже будет!
Хуже уже не будет, мальчики. Куда уж хуже-то.
Притормаживаю, чтобы обернуться, выстрелить навскидку и сунуть пистолет обратно в карман - всё, пора освобождать руки и брать разбег. Как ни странно, кажется я подранила кого-то, потому что слышу вскрик боли и мат-перемат.
Разбег. А ноги вдруг становятся тяжёлые, вялые. Давление скакнуло? Только не это, только не сейчас! Давай, беги, Пуля, лети!
Набираю скорость, через силу, заставляя ноги слушаться. Глаза слезятся -- тоже плохо. Третий подъезд...
Где-то внизу, в стороне Стахановцев, визжит сирена...
Эх, Гера, Гера!.. Что ж ты так со мной, а?..
Четвёртый...
Сзади топот. Догоняют, что ли?
- Вали её нах**!
Только давайте без нервов, мальчики!
Пятый...
Открывающийся впереди зазор между домами кажется бездонной и непреодолимой пропастью. Ещё быстрее!
Шестой...
Где-то внизу плачет ребёнок. Надрывается, визжит, не слушая уговоров матери.
Господи, помоги! Распростав руки, прыгаю...
Сзади нервно, один за другим хлопают два выстрела.
Вы что же это, олухи?! Вам велено было брать живой!..
Вот бы стать сейчас птицей -- недосягаемой, равнодушной с высоты своего полёта ко всему этому людскому копошению, беготне и суете!
Постой, а как же мой Бертран? Он ведь так и умрёт с голоду в машине, если я улечу.
- Есть! - слышу я радостный вопль кого-то из быков. Плохо слышу, будто через наушники с "чумачечей весной".
- Готова, шалава! Я её снял!
Фу, как вульгарно...
Нет, парниша, обломись. Не тот ты охотник, который может снять такую птицу как я. Правда же, Серёж?
- Ага, - кивает он белокурой мальчишеской головой, не отрываясь от Моцартовой сонаты. А хвостатые ноты снимаются с крышки фортепиано, выстраиваются клином и летят вслед за мной - вверх, вверх, вверх... До самой земли.