Наверное, мне не нужно объяснять, что в комедиях ситуаций случаются очень несмешные моменты. Разбита любимая ваза, или забыт билет на самолёт; да какая разница, что произошла за неурядица! Буквально через несколько секунды должно произойти разоблачение, и лицо виновника последовательно отображает все мыслимые цвета от нового пионерского галстука до натерпевшейся наволочки из поезда дальнего следования. Время встаёт самым нефигуральным образом. В такие напряжённые моменты я обычно сбегаю беречь нервы в тихо журчащем уюте туалета. Конечно, в фильмах всё разрешается, вазы оказываются китайскими (причём, не династии Мин!), а злополучные билеты обнаруживаются в самом неожиданном кармане. В жизни обычно бывает хуже.
Порой, случается ненароком встретить очень старого друга. Не того, что лучше новых двух, а просроченного. Помните про джинна, который, настоявшись в бутылке, надумал жестоко надругаться над своим спасителем? С заброшенной надолго дружбой происходит что-то схожее. Смотришь на такого друга и совершенно немыслимо даже вообразить, что ты с ним и то, и пятое, и десятое, и вообще, когда-то не разлей вода. Неудобство взаимное и непреодолимое, но сразу попрощаться невежливо, а убежать в туалет нельзя, и тягучий разговор наматывается на стрелки часов. Осторожно пробежаться по общим знакомым (только бы правильно вспомнить все имена!), дежурные семья, дети, работа. Ну, дружище, слушай, нужно бежать; дела? дела, да и у меня тоже. Обязательно нужно? - да, да, непременно, как же, созвонимся и тогда уж точно, как раньше. Большой соблазн написать не тот телефон; впрочем, всё равно ведь не позвонит.
Как не печально это признавать, последний роман Виктора Пелевина оставляет схожее впечатление. И проблема "Священной книги оборотня" кроется не в избранном формате дневника старой китайской лисы-оборотня, и даже не в её вызывающем имени: "А Хули", которое воодушевило стольких критиков до меня на сомнительные каламбуры. Конечно же, легче всего пробежаться по вечным пелевинским слабостям: небрежному стилю, традиционному сведению счетов с критиками, тяге к плоским шуткам и кривым англоязычным вставкам (по-настоящему неуклюжим), по, наконец, очевидным провокациям и подтасовкам ("гвозди бы делать из этих людей, больше бы было в мире гвоздей"). Но эти упрёки несправедливы уже потому, что применимы к практически каждому пелевинскому тексту. Между тем, магия и успех Пелевина кроются в совсем другом месте, довольно неожиданном для писателя, традиционно посчитанного в постмодернисты.
Стоит начать с парадоксального, наверное, утверждения, что Пелевин представляется мне писателем-моралистом, насколько это вообще может себе позволить современный писатель. Конечно, нелепо воображать, что в наше время ещё найдутся читатели, согласные покорно глотать рассказы об условных Танях и Машах, которые поступают сознательнее условных Оль и Наташ, и бывают награждены за такой вывих психики, если не лишней ватрушкой, то хотя бы визитом ангелов небесных. Современный моралист - это человек, который очень хорошо знает, как воздать по заслугам каждому из своих персонажей, но не может позволить распустить себе чешущиеся руки. Обнажённые идеалистические тексты более не в почёте у читателя; пропаганда убила жанр памфлета, никто уже не доверяет слишком искреннему тексту. Типичный постмодерновый автор вынужден тщательно маскировать свою собственную точку зрения; как музыкант, злоупотребляющий атональностями, дабы ненароком не сфальшивить в сложном пассаже. Единственные безопасные способы доносить свою точку зрения для постмодернового автора - это провокация, мистификация и ирония.
Невесела судьба такого творца; он напоминает очень одинокого Бога, засевшего на последнем облачном рубеже; обложенный со всех сторон критиками и неверными, он прицельно бьёт по особо зарвавшимся деятелям молниями ядовитого сарказма. Отступать некуда, позади - лишь рай. При всей показной невовлечённости, Пелевин всегда живо переживает за происходящее в своей прозе, что ставит его в заведомо опасное положение. Так вот, главная заслуга Пелевина заключается в том, что он придумал совершенно новый способ защитится от недоброжелательного читателя, и достиг он этого, используя совершенно уникальную ситуацию в стране начала девяностых.
Идея Пелевина была, в сущности, крайне проста. Если невозможно писать откровенный текст в присутствии недоброжелательного читателя, совсем необязательно возводить дополнительный забор защитных сооружений. Можно просто попытаться задружить такого читателя. На словах приём выглядит несложно, но на практике может встретиться с множеством сложностей. Дело в том, что обычная (допустим, западная) аудитория, воспитанная в традициях индивидуализма, крайне распылена и рассеяна. Она разбита на множество противоречащих друг другу групп и классов, не разделяющих взаимные ценности и, в сущности, не имеющих настоящих точек соприкосновения. Вот тут Пелевину и пригодилась особенность советского общества начала девяностых - его потрясающая унификация: экономическая, культурная, языковая, наконец, идеологическая. Думаю, каждый из нас, задвадцатипятилетних, успел попасть в пионерский лагерь и запомнить очереди за колбасой. Нам не нужно объяснять, кто такой Павлик Морозов, или на что похожи алюминиевые ложки. В общем, в распоряжении Пелевина, оказался огромный набор сигналов, говорящих читателю: "Мы с тобой одной крови, ты - и я".
Пользователь живого журнала antimantikora недавно замечательно писал об опознавательной функции табуированной лексики: мат — это не только и не столько способ общения, сколько сигнал, позволяющий продемонстрировать свою посвящённость и причастность. Понимаете, и мат, и богатство культурных привязок, и густая сеть якобы очевидных аллюзий и ассоциаций, и даже плоские шутки в текстах Пелевина - это не стандартный постмодерновый интертекст, призванный просто включить произведение в культурный процесс. Задача Пелевина в корне отлична; ему нужно чётко показать читателю, что автор - это свой, понимающий и чувствующий читателя человек, близкий друг. Настоящий близкий друг советского человека, в сущности, не может не материться. Близкому другу можно простить неуклюжую шутку. Но, самое главное, близкому другу можно позволить откровенность и искренность. Эта уникальная возможность позволила Пелевину просто пробить массовое сознание своими ранними текстами, комбинирующими внешне традиционную постмодерновую атрибутику со вполне классической моральной подоплёкой.
Нельзя забывать и то, что советский, равно как и русский человек, - в сущности, глубоко верующий, хотя назвать конкретную религию окажется затруднительно. Чистый, целенаправленно бессмысленный постмодерновый текст едва ли будет воодушевлённо принят массовой публикой, но стремление к эзотеричному, плюс - навык понимая эзопова языка, отработанный десятилетиями, позволяет советскому человеку выхватывать глубокие смыслы даже из довольно неплохо закамуфлированных текстов. Пелевинский "несерьёзный" буддизм, на который переведено столько критических чернил, принадлежит к той же группе символов. Он воплощает тягу русского человека к сакральным тайнам Востока; если хотите, Пелевин здесь пользуется соответствующей традицией русского рока, идущёй ещё от Гребенщикова. Такой символический буддизм не должен быть невероятно детальным или точным; его задача - воспроизведение мистической загадки Востока, как объекта в массовом сознании, а не как достоверного религиозного или философского учения.
К сожалению, перестройка, которая позволила Пелевину родиться как писателю, содержала в себе и зачатки процесса, которому было суждено начать подтачивать его популярность. Дело в том, что былая унификация культуры стремительно распадается. Расслоение общества происходит на глазах; и в атмосфере, всё же поддерживающей индивидуализм, становится всё труднее и труднее поддерживать иллюзию дружеского общения. Угол зрения советского человека уже не может объединить читателей с писателем, потому что всё меньше людей чувствуют себя частью бывшей советской реальности. Поэтому уже в "Поколении П" Пелевин начал пытался искать новые точки соприкосновения с аудиторией. Проблема в том, что это, в общем-то, невозможно сделать. Рекламные слоганы и КВНовские шутки - не случайность, это просто новые приёмы для спайки стремительно рассыпающейся аудитории. Пелевин ввязался в бой, в котором едва ли можно выиграть. Его блестящий обличительный дар не может раскрываться для скептически настроенного читателя, но способов разбить этот скепсис остаётся всё меньше и меньше.
Последняя книга - логичный шаг в избранном Пелевиным направлении. Многие обратили внимание, насколько последняя книга откровеннее предыдущих. Поскольку контакт с аудиторией непрерывно ухудшается, автору невольно приходится раскрываться больше. Это, в сущности, последний способ поддержать связь изменившегося за 15 лет писателя с изменившейся не меньше публикой.
Так что Пелевин никуда не пропал и не исписался, просто стал совсем другим человеком, как стал другим человеком каждый из нас. Его целевая аудитория объединяется по каким-то новым признакам; колени, ободранные в пионерском лагере, отвращение к столовскому киселю и знание героики покорения космоса более не служат пропуском в зазеркалье. Новый читатель Пелевина должен играть в "Final Fantasy" и слушать эклектику с модной полки "World Music"; он гораздо реже вспоминает о небе и одержим пересчётом американских денег. Разочаровываясь в новой книге Пелевина, мы, в сущности, разочаровываемся в коллективном портрете своих соплеменников.
Что неудивительно: в стране, потерявшей собственное лицо, не может долго оставаться писатель, промышляющий самоидентификацией. Если ему не удастся найти способ качественно изменить свою прозу, аудитория Пелевина будет неизбежно сокращаться.
Я не вижу в современной политической или культурной силы, способной сплотить страну так, как она была спаяна в начале девяностых. Это означает трудные времена и для нас, и для писателей, описывающих наше массовое сознание. А наши частные пути, увы, неизбежно расходятся. Пришла пора попрощаться с нашим общим советским прошлым. Пора попрощаться с прежним писателем Пелевиным.
Приложение.
Некоторые рецензии на "Священную книгу оборотня" (в алфавитном порядке по авторам):