Белоярская Рада Т.
Дневник панночки рабыни

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Типография Новый формат: Издать свою книгу
 Ваша оценка:





ДНЕВНИК ПАННОЧКИ РАБЫНИ


*Запись девятнадцатая. Саграда Фамилия и я - короткий роман в три посещения.

Зашла туда не с пафосом, а с тем же лёгким недоверием, с которым проверяешь, не подмешали ли в кофе аспирин. Снаружи - туристы, дроны, лего-витрины и торговцы открытками, где Саграда уже продаётся в миниатюре на каждый холодильник мира. Внутри - лес каменных колонн, которые выглядят так, будто вырастили их из бетона, потому что им надоело быть просто опорой. Они тянутся вверх и ветвятся - как нервные клетки, которые научились быть архитектурой.

Когда свет через витражи падает на пол, становится трудно думать полными фразами. Хочется только вздохнуть и признать: это красиво так, будто нечестно. Но я не восклицаю. Я стою, щурюсь и провожу пальцем по краю снимка в телефоне - проверяю, действительно ли мне нужно заснять всё это, чтобы потом убедиться, что помню не хуже, чем камера. Помню чётче: запах цемента, глухой гул кранов, где-то под ногами строительный песок, и маленькая полоска краски на ладони - след, как от свидания, которое закончилось до того, как началось.

Мой личный экскурсовод провёл меня туда, где ещё пахнет металлом и краской. Мы поднялись на площадку, где ставят основание креста. Было ветрено. Люди в касках - как большие спокойные птицы. Я мысленно представила себе тот крест - высокий, рифлёный, громоздкий - и рассмеялась: представьте - он будет как серьёзный головной аксессуар для города.

-- Зачем ты это снимаешь? - спросил внутренний голос, хитрый и упрямый.
-- Измеряю. Это уже третий раз, между прочим. Перед нынешним тут было на несколько дюймов ниже. Кажется на два. Впрочем, могу и путать. Два дюйма - это разница в росте Путина и Медведева. Президенты растут.

Пока шли вниз, я смотрела на фасады - и думала о времени. На фасаде Страстей Христовых изваяли Иисуса настолько погребальным, что напоминал скелет. А ведь здесь ещё поставят стодесятитонный крест на шпиле! Однако пока у него только четыре выступающие наружу ножки, как у лунного модуля.

Нет, в принципе мне нравится мысль, что храм будет ещё расти, даже когда нас уже не будет. Это утешает. Это бесконечно по-прустовски - запах камня, воспоминание бренного и голова задрана вверх.

-- И зачем ты ходишь в такие места, панночка? - снова спросил внутренний голос, более мягко.
-- Чтобы понять, как люди учатся притворяться вечными.

Не ищу вывода. Выпила кофе. Магнитики и шоколадные макеты на прилавке - мимо. всё. я пошла.



*Запись восемнадцатая. "Тезис, антитезис, синтез"...голова

Зашла в музей как в тамбур совета заговорщиков: стекло двери - как люк, через который пропускают только тех, кто уже готов к присяге. Витрины - как ряды щитов. Я шла, держа сумку как сумку из набора военного корреспондента: ручка, мобильник, зарядник, записная книжка и обратный билет в столицу - вовремя сбежать.

Зал с работами Кандинского - это ровно то место, где начинаются внутренние советы: линии как перья стрела, цвета - как клановые флаги, которые то поднимают, то прячут. Запах краски - и я вспоминаю, как в детстве отец мазал косяки лаком; сначала - терпкость, потом - сладкая липкость, потом - убедительность. Цвета зацепили не мыслью, а жилой - в щеке что-то дрогнуло, как будто старый шрам вспомнил, что он был. Пруст бы одобрил этот вход: запах → пласт памяти → телесная складка. Я остановилась и не отходила, пока кто-то не затёр пол моих мыслей новой краской.

Пикассо - зал как барочная клинка: резкость, углы, ирония, как у того, кто знает, что можно разбить лицо на плоскости и назвать это честью. Названия его картин - отдельный вызов здравому смыслу. Tête de femme. Tête d'homme. Голова женщины. Голова мужчины. Как будто он говорит: "Вот голова, бери, что хочешь". И это смешно и немножко грубо - такой прямой ярлык на сложную анатомию души. Я улыбнулась и подумала: да, купите - у нас сегодня акция, голова в комплекте с линией взгляда.

-- Панночка, а что тебе там смешно? - прошептал кто-то внутри, мой постоянный скептик.
-- Да так, - ответила я, - у Пикассо головы продаются поштучно. Экономия на нарративе.

Ирония в названиях - как нож, у которого есть и лезвие, и бирка. Он снимает с образа обязательство именовать сюжет, оставляя только фактуру. Tête de femme - и сразу же хочется спросить: а какая у неё была привычка - пить чай рано или плести интриги? Но ответ в названии не живёт; он ускользает в разрез цвета. Пикассо будто дарит свободу: можешь навесить любую историю, лишь бы она поместилась в силуэт.

Миро - как карман с песком и звёздами. Произведения его - это маленькие бунты спокойствия: изумительная нелепость, как если бы луна пришла на субботник и решила нарисовать улыбку. Я смеялась тихо, потому что в его формах - детская смелость, а в детской смелости - всегда есть искра побега от взросления. Там, среди абстрактных птиц и космических огрызков, мне вспомнилась крыша дома, где я пыталась учиться не замечать дождь: очень личное, очень нелитературное, и поэтому - правдивое.

Выставка как диалог: тезис - Пикассо с его прямой меткой головы, антитезис - Кандинский, где всё распадается на энергию, синтез - Миро, который смеётся над драмой и делает из неё маленькую игрушку. Я ходила от зала к залу и ловила себя на том, что переводчик внутри меня то смеётся, то подшучивает, то тихо плачет от красоты, которую нельзя уложить в рекламный заголовок.

-- Ты зачем вообще пришла? - снова спросил внутренний голос.
-- Чтобы посмотреть, как художники рубят реальность и как она капает обратно на пол, - сказала я.
-- И что вынесешь? - спросил он, уже мягче.
-- Бирку входа и след краски на ладони. И ещё - обещание, что если мне когда-то нужно будет назвать кого-то по имени, я буду выбирать более содержательные слова, чем просто "голова".

Выйдя, я долго стояла на остановке, дышала городом, который пахнул потом и кофе, и каким-то обещанием ледникового периода в качестве компенсации. Говорят город когда-то был покрыт полностью ледником Ройс. На ладони - чуть высохшая полоска краски, словно знак, что встреча состоялась. Это не был вывод. Это был след - телесный, тупой и честный. Именно так должно заканчиваться культурное просвещение: не объяснением, а отпечатком.

...Я ехала домой и повторяла про себя: "Tête de femme - голова женщины, tête d'homme - голова мужчины, tête d'лысого мужчины, tête с пустым глазом. Смешно, да. Но и удобно: иногда достаточно снять ярлык с вещи, чтобы она перестала требовать от тебя славословий. И если завтра кто-то спросит - зачем ходила на ту выставку - скажу: чтобы понять, как именуют мир художники, и чтобы не повторять их лень в названии тех, кого люблю...

Tête de Вадима - слегка помятая бирка, на ней написано: "протри смелее".
Tête de парень на четвёртом курсе - много цитат, мало жизни, пробная версия человека.
Tête de забыла имя - было случайно, но здорово; выглядит так, будто у неё в кармане билет на поезд.
Tête de соседка с балкона - знает, кто в доме врет, и подаёт чай с этим знанием.
Tête de бывший - товар с дефектом, в распродаже не участвует.
Tête de ночной трамвай - немая навигация по пустым улицам и плохим решениям.
Tête de муза - приходит, когда не зовёшь, уходит, когда просишь остаться.
Tête de никто - самый удобный формат: под него можно подшить любую историю.



*Запись семнадцатая. "Ohne Namen, зона 110"

Сначала не кофе. Сначала сухое дыхание батареи. Горло шершавит, как коробочный картон под ключицей. Дом шепчет: шарф. Беру зелёный, колет. Это как поднять щит перед строем. Лифт опускает меня на ноль, зеркало запаздывает на полшага - моя копия дохаживает уже после щелчка дверей. Не мистика. Точность с люфтом. Первым взглядом город следит за трамваями, вторым - за мной, третий припрятан для дождя.

Цюрих мигает. Когда он моргает, огни на Limmatquai бегут на миллиметр впереди состава, и у реки будто сходит тонкая кожа. Иду через Линденхоф, возвращаюсь Нидердорфом. Смартфон теряет меня у каменных ребер домов, как будто Sandstein шипит: не знаю твоего GPS, девочка. Нормально. У камня своя память, у меня - своя. Мы договариваемся на расстоянии руки.

По документам я копирайтер и переводчик. По факту - женский голос между языками. Работа у русского бизнесмена. Офис - арендованная квартира на Seefeldstrasse, дом 73, если верить почтовым наклейкам прежних жильцов. Белые стены, стол из IKEA, De'Longhi Magnifica с облупленной до серого кнопкой steam - шипит как кот, у которого забрали миску. Холодильник гремит ровно в 14:07, как будто в нём смена караула. Начальник приходит редко, чаще слётами голосовых:
...адаптируй под швейцарскую прессу...
...переведи письмо банку...
...мягче, чтобы поняли...
Слушаю, снимаю шелуху, оставляю кость. Иногда добавляет:
...и без ваших штучек...
Ему бы речь как товарный поезд. Тут поезда, кстати, ходят вовремя. Только смыслы на пересадке
застревают.

Три режима. Нет, сегодня четыре - английский проснулся с похмелья.

Немецкий для банка: wir bestätigen den Erhalt, bitte um Präzisierung, Beilage: Kontoauszug, Seite 3.

Английский для витрины: About us, Sustainability, Partners. Вечная вода.

Русский внутрь его команды: коротко, по делу, без сахара.

И ещё микст, когда клиент пишет per EOD и забывает часовой пояс.
Ему нравятся слова ...комплаенс..., ...структура..., ...дорожная карта.... Я шлифую их до шёпота - иначе в городе это звучит как сирена без причины.

В полдень звонит мать из другой страны.
-- Почему тебе уже не тридцать шесть?
-- Один год ушёл на ремонт, мам.
Мы вскрывали стены, а оттуда - провода, упаковочная бумага, пыльные слюды фотографий с мягкими углами. На одном снимке - пруд, я в платье, которого не помню. Цюрих помнит лучше. Он держит меня как мелочь в кармане пальто и иногда выдаёт сдачу без спроса.

День велит ехать на подпись. Трамвай 4, Bellevue - Paradeplatz, билет ZVV, Zone 110, чек на CHF 4.20 мну в кулаке - чернила ползут в пот. Иду по Quaibrücke к адвокатам. В приёмной шеренги серых папок, Wasser в стеклянных бутылках, на стене - снимок бернского моста без людей, будто их попросили на минуту выйти, чтобы город приложил к себе холодный компресс. Он пишет:
...подписать и переслать скан...
Читаю на немецком и понимаю: смыслы не любят переводов. Подписываю. Выхожу. Воздух густой, как письмо без PS. Zeit: 14:07. В коридоре пахнет Mittel gegen Kalk и чьим-то дешёвым Frosch Citrus, который надевают на умывальник как воротник.

Иногда он зовёт на встречи. Paradeplatz. Стекло. Металл. Кофе to go, крышка треснула по радиусу - пролила на ладонь, вытерла о билет. Он говорит по-русски, я передаю на немецкий, ловлю обратно на английский, возвращаю в русский, чтобы его команда поняла, как их поняли. Слова как мелкие монеты: катятся по столу и теряют звук. Я вглядываюсь в губы собеседников - совпадает ли шевеление с моими фразами. Не всегда. Это тоже работа, просто без строки в контракте.

Домой иду пешком. У Оперного - жёлтая лампа, как цедра на краю стакана. В окне женщина и серая кошка. Она гладит её в размере 4/4, иногда сдвигается на три доли, как будто в доме живёт старый вальс, у которого выломали ногу. Беззвучная музыка - единственное, что не просит перевода.

На Bellevue ко мне однажды подошёл парень:
-- Как пройти на улицу, которой официально нет с 2008-го?
-- Можно, - говорю. - По траектории отсутствующего.
На месте улицы - длинный белый магазин, продают тарелки без рисунка. Продавщица устало улыбается, как на поминках. Он берёт одну:
-- Память о доме... Мы кормили голубей гречкой из большой банки. Держит тарелку двумя руками, как участие. Город разрешает унести кусочек. Я остаюсь. В Цюрихе одиночество - агрегатное состояние. Удобно для транспорта, как газ.

Ночью - ключ в соседней двери. Старый цилиндр кхекает по-железному, перескакивает, сдаётся. В щель вытекает Черни, Heft 1: ноты прыгают по лужам; потом становится ровно, как декларация, сданная без вопросов. Закрываю глаза, вижу террасу у ETH. Ветер, и над городом разворачивают чертёж, бумага упругая, сопротивляется. Чья-то ладонь держит край. Я не подхожу. Пусть сам.

Утром Kreisbüro присылает опрос: переименовать ли нашу маленькую улицу. Варианты: ...Sonnen-..., ...Maien-..., ...Akazien-... и в конце - ...Ohne Namen.... Чек ? 3187, QR-Bill прицепом. Штамп расплылся: 09.09 или 08.09? Bise шатает стол и у них, выходит. Ставлю галку на последнем. Без имени - честнее. Названия - способ города распоряжаться памятью. Иногда нужен пустой слот, чтобы дышать.

В офисе ломается ножка у стула. Подсовываю под неё распечатку договора с правками - пустой оборот плотной бумаги. Стул выпрямляется. Мир садится. На почте письмо: Bitte um Nachweis der Mittelherkunft. Он пересылает список и голосовое:
...обтекаемо, но убедительно...
Пишу по-немецки с минимальным воздухом между словами. Приложение: Kontoauszug, Seite 3; IBAN маскирую: CH20 0023 **** **** 1200; Datum: 09:42. Отправляю. Ему в мессенджер: ...отправлено, ждём ответ....
Он: ок.
Через минуту ещё одно ок без точки, когда письмо уже ушло. От этого второго ок иногда хочется чиркнуть спичкой.

Обед - узкий закуток с чайником. Базилик в прозрачном стакане из-под кофе, корням тесно, как венам на запястье, но пахнет летом на Zürichsee. Держу лист между пальцами, масло выступает, и за стеной город меняет голоса: днём бухгалтер и инспектор, вечером любовник и собеседник, ночью сторож. Со сторожем спокойно: он идёт по пустым коридорам школ, посвистывает, чтобы не бояться тишины.
-- Покажи места, где потерялись дети, - просит иногда.
Веду его по планам в голове, ставлю мысленные флажки на белых пятнах. Утром флажков нет. Инвентаризация исчезает вместе со сном. Хорошо. Иначе пришлось бы составлять отчёт.

Дождя ещё нет, но проводам на Brunngasse уже назначили звук, асфальт натянулся, готов блестеть. Люди подняли воротники, ускорились, хотя ни одной капли. Я слушаю гаммы будущего дождя и думаю о письме, где нужно поймать тон между ...настоятельно просим... и ...с уважением.... Моё тело не злится на репетиции. Только на премьеры, когда не дают аплодисменты, а требуют печать.

К врачу на Paradeplatz опаздываю на семь минут. Говорю про звук. Он кивает, делает две зарубки в карте.
-- Спите?
-- Иногда. Иногда город сажает во мне перья, и я перелетаю из кухни в спальню с книгой. Хуже, когда кладёт внутрь мел и просит писать на стенах. Просыпаюсь, стираю белые слова мокрой губкой. На губке соль и немного серого - наверное, со стены.
-- Это метафоры, - говорит. Тут метафора - валюта. Иногда единственная, которую меняют без комиссии.

Вечером приезжает подруга с пирогом и новостью: отдел сокращают, стол оставляют - приходить и делать вид. Сидим на кухне на полу, едим тёплую крошку ложками.
-- Как выдерживаешь чужие письма, исчезающие улицы и эти опросы?
-- Ничего не выдерживаю. Соблюдаю ритуалы.
Утром глажу базилик, в трамвае считаю красные куртки, на лестнице задерживаюсь у зеркала на долю секунды - чтобы копия успела. Если город - организм, мы в нём кровь. Носим кислород по расписанию. Если опоздали - за нас его понесут машины.

Ночью иду за водой. На стене бледный прямоугольник - след от шкафа прежних жильцов. На уровне ключиц - светлая полоса, ниже - тень, как чужая ладонь. Прикладываю свою - стеклянный холод остановки в январе. На коже белая пыль. Провожу пальцем по воздуху, пишу букву, которой нет. Она получается угловатой, как QR-счёт, когда его не до конца разгладили.

Снится кухня в Kreis 4: рыжая плитка, герань с листьями как почтовые марки, белая тарелка из того магазина на месте улицы-призрака. На тарелке сложенный вчетверо план. Пытаюсь раскрыть - шуршит и сопротивляется. Не спорю. Кладу ладони сверху - лист расползается сам, как кошка, которой дали тёплое место. Просыпаюсь с ощущением, будто меня переставили на клетку вперёд. Не выигрыш, но шанс.

С утра он присылает список:
...короткие биографии для команды...
...локализовать презентацию...
...проверить договор на лишние глаголы...
Делаю. Пишу в Kreisbüro запрос по делу 'Ohne Namen'. В дальнюю комнату пахнет мышами и холодной водой из-под крана. Внутри - пустая папка, прозрачная плёнка с кругами от пальцев, карандашом: So lassen. Оставить как есть. Самый здоровый закон. Если переделать всё, Цюрих перестанет моргать, и мы увидим сухие глаза точности. Слишком честно. Нерв ослепнет.

Вечером записываю: мне тридцать семь. Город не обязан меня помнить. Я обязана помнить его. Ниже - список белых мест и адресов, где теряется связь. Каталог пустот. Оставляю место для буквы, которой нет. Она придёт, когда устанет от моей вежливости.

Если у Bellevue снова спросят дорогу туда, где уже нельзя, провожу по траектории отсутствующего. Дойдём до белых тарелок. Станет ясно: здесь дороги чаще ведут не к дому, а к блюду, на котором подают память. Её едят ложками, пока на Limmatquai один за другим не вспыхнут прямые жёлтые окна. Я скажу: достаточно. Город мигнёт. И на миг мы совпадём.

Финал - не вывод. Пальцем провожу по зеркалу - остаётся узкая влажная полоска, пахнет Durgol и чем-то пыльным, из старого шкафа. Буква без алфавита проступает на коже. Этого хватает.



*Запись шестнадцатая. "Собака для выкупа"

Сегодня смотрела 'Семь психопатов'. Там герой ворует собак, чтобы потом красиво возвращать и получать награду. Я засмеялась, но потом поймала себя: а ведь я сама хочу быть той самой собакой, которую украли.

-- Панночка, ты опять?
-- Да. Хочу, чтобы за меня заплатили. Чтобы было доказательство: я стою чего-то.

Всю жизнь я играю роль воровки - таскаю чужие сюжеты, чужие стили, чужие языки. А теперь вдруг захотелось наоборот - быть вещью, которую похитили, и чьё возвращение стало событием. В этом есть странное утешение: если тебя возвращают, значит, ты нужна.

Философия тут простая, но чёткая, как след от цепи на шее. Человека ценят не за то, что он пишет или говорит, а за то, что его можно потерять и потом вернуть. В этом смысле собака из фильма свободнее писательницы: она стоит дороже, когда исчезает.

Я же пишу, чтобы не исчезнуть. Но чем больше пишу, тем дешевле себя чувствую. Словно мои тексты - мелкие огрызки, которые никто не станет выкупать. Рабыня жанра, рабыня рынка, рабыня памяти - но не собака, которую ищут.

Запах шерсти я помню с детства. У нас был пёс - с чёрными пятнами, всегда убегал из двора. Его возвращали соседи, и каждый раз я чувствовала благодарность, будто меня саму вернули. Сегодня вечером захотелось - чтобы и меня когда-нибудь привели обратно, а кто-то обрадовался, что не зря держал дверь открытой.

-- Панночка, ты что, серьёзно мечтаешь о поводке?
-- Нет. Я мечтаю о том, чтобы хоть раз моё исчезновение стоило денег.

В чашке остывший чай, вкус бергамота горчит. Я снова пишу, потому что это единственный мой поводок. Но если бы кто-то украл меня и вернул - я бы, наверное, впервые почувствовала себя настоящей.

Всё. Я пошла.



*Запись пятнадцатая. "Хомут часов"

Сегодня весь день - как бег по кругу. Дела, списки, письма, чужие тексты. Я понимаю: занятость - не заслуга, а хомут. У рабыни нет права на пустоту, у неё всегда 'что-то надо'.

-- Панночка, ты опять работаешь на износ?-- Нет. Я просто иду по клетке, потому что так удобнее хозяевам.

Часы тикали громче, чем клавиши. Каждое письмо в ящике - как окрик с площади. Каждая правка - как пинок в спину. Смешно: работа выглядит как свобода, а тело чувствует цепь.

Запах кофе горчит сильнее обычного. Он напоминает, как дед говорил: "Когда человек слишком занят - он уже не свой". А я слушала и думала, что это про взрослых. Теперь слышу - про меня.

Я поймала себя на том, что боюсь остановки. Пауза кажется опаснее, чем изнурение. Пустота - как прицел. В ней видно, кто ты, когда не нужна.

-- Так ты рабыня?
-- Нет. Я хозяйка своей тетрадки. Но только здесь.

На столе - крошки, на экране - чужие имена, в голове - тик. Вечером сняла часы. Запястье под ними было влажным, словно кожа вспоминала кандалы.

Я пишу, чтобы помнить: занятость - не жизнь. Это костюм, в котором прячут страх перед паузой.

И всё же в этот раз я сняла хомут. На пять минут. На одну строчку.



*Запись четырнадцатая. "Правила тишины"

Сегодня воскресенье. За окном воздух застыл, как будто весь район поставили на паузу. Ни ветра, ни крика - будто дозор ушёл и оставил пустые башни. Здесь не воевали двести лет. И это слышно: тишина звенит, как металл, из которого вынули клинок.

В доме стены бетонные, толстые, старые. Эхо не бродит по ним - застревает, как вода в трубе, когда нельзя спустить. По закону - с десяти вечера до семи утра не трогай воду, не включай стиралку, не шуми. Официальное название - "правила тишины".

Но тело помнит другое. Оно знает: если тебя вырвет ночью - сначала подумаешь, не разбудишь ли соседей. Не потому что штраф, хотя могут. Потому что воспитали: тишина важнее твоего рта.

-- Панночка, что ты выбираешь: тишину или себя?
-- Я всегда выбирала молчать.

Сегодня ночью кто-то наверху включил стиралку. Сначала тихий скрежет, потом гул, потом вибрация в трубе. Я не злилась. Стало легче. Кто-то ещё не выдержал. Ещё одно тело вспомнило, что живое.

В этой стране всё работает. Чисто, удобно. Но я до сих пор вздрагиваю от срача в интернете, будто он - выстрел. Держу воду в бачке до утра, как оружие, которое нельзя обнажить.

Запах железа в горле. Вкус пыли на языке. Тишина давит, но в ней - знак: я жива, пока пишу.

Всё.



*Запись тринадцатая. "Конкурс мух"

Сегодня муха села на экран ноутбука. Ползала по строкам, как редактор, который думает, что правит стиль. Я глядела и поняла: вот она, настоящая жюри.

-- Панночка, устрой конкурс.
-- Для кого?
-- Для мух и лохов. Разницы нет.

Придумаю турнир в Самиздате:

Номинация "Лучшее нытьё в тексте".

"Герой, который сдох раньше сюжета".

"Самый честный плагиат".

Призы - пустые коробки от чая, ручки без стержня, фантики. Пусть собирают, как награды.

Запах горелой картошки наполнил кухню - я отвлеклась и всё подгорело. Вот тебе символ: победа в этом конкурсе тоже горчит и воняет, но все делают вид, что вкусно.

-- Панночка, зачем тебе это?
-- Чтобы посмеяться. Чтобы показать, что мухам тоже можно дать диплом.

Экран всё ещё в пятнах от лапок. Значит, жюри голосует.



*Запись двенадцатая. "Ключ в горле"

Сегодня чайник свистнул так резко, будто рог клана. Металл дрожал, и у меня в горле поднялась та же дрожь - будто ключ повернули изнутри. Я подошла ближе, но не выключила. Смотрела, как пар клубится, и думала: это не пар, а дым от печки в деревне, где дед молчал после смерти бабки. Тогда я сидела на ступеньках, боясь кашлянуть, и слышала, как соседка сказала: "Не плачь при нём. Мужчинам нельзя показывать". А я - не мужчина, но тоже не имела права.

-- Панночка, ты снова всё свела к клану?
-- А что мне остаётся? Без клана - я молчание.

Я подняла крышку - пар ударил в лицо, как клинок без заточки. Вкус железа на языке. Так пахло в школе, когда меня прижимали к стене, а я делала вид, что не слышу. Тот же вкус. Та же немота.

-- Что пишешь сегодня?
-- Я фиксирую дрожь. Пока пишу - она моя. Напишу - уже продана. Уровень секретности на ступень выше.

Вода давно выкипела, чайник шипел, как зверь в клетке. Я не выключила его сразу. Слушала, пока металл у соседа в колонках не зазвенел в ушах, как приказ. Только тогда перекрыла газ.

В горле остался вкус пара. След.



*Запись одинадцатая. "Под кожей - ???" (название пока не выбрала, только решила, что рассказы будут, а не только - дневник)

Сегодня на столе остался круг от стакана воды - ржавый след, как кольцо клана на чужой руке. Я уставилась на него дольше, чем на текст. Каждая буква в рассказе отзывалась внутри, будто я вытравливала знаки прямо из вен.

-- Ну что, панночка, снова решила изобразить пророчицу?
-- Нет. Я просто смотрела, как кожа пишет вместо меня.

Когда выводила строки про инвентарь тела, воздух вдруг наполнился запахом старой книги, пыли и чернил. Я вспомнила школьную библиотеку, где пахло страхом не вернуть том. Сейчас тот страх вернулся, только том - это я сама.

Соня и Вадим вошли в текст, как в осадный лагерь. Она - в латах разведчицы, он - с пером вместо меча. Спорили о том, чьё право на моё тело весомее. А я только фиксировала - потому что если не зафиксировать, сцена распадётся и я вместе с ней.

-- Панночка, зачем тебе этот суд?
-- Чтобы хоть один взгляд остался свидетелем.

Я дописывала финал, и мне казалось, что стены дышат. Таймер обнулялся, а я слышала собственное сердце, как боевой барабан. Исхода не дала. Пусть висит пустота. Пусть выбор будет без решения.

Теперь этот текст лежит рядом, и на пальцах остался запах бумаги - сухой, как пепел. Я знаю: рассказ - не выдумка. Это моя кожа, превращённая в хронику.

-- Ты нашла покой, грёбаная боряка?
-- Нет. Но пока пишу - не исчезаю.



*Запись десятая. "Кухонный дозор"

Сегодня опять чайник зашипел, будто сигнал тревоги. Вода булькала, как если бы клан собирался на совет и каждый голос рвался наружу. А я стою босиком, и линолеум холодный - точно каменные плиты арсенала.

Запах чая с бергамотом прорезал утро, и я снова в двушке: отец курит у окна, мать молчит, а я прячусь в ванной. Тогда пар от кружки казался дымом костра, возле которого можно согреться. Теперь - просто пар, и всё равно он открывает ту же дверь.

-- Панночка, поднимай меч.
-- Да пошли вы, я ложку держу, не меч.

Смех, блядь. Рабыня с чайником вместо артефакта. И всё же - пока пишу, я здесь. Если перестану, то растворюсь вместе с этим паром.



*Запись девятая. "Проба стали"

Сегодня я решилась. Без денег. Без запроса. Без клиента, который шепчет:

-- Побольше воздуха. Поменьше странностей.

И без панночки, которая шепчет в ответ:

-- Всё будет, только не сегодня.

Сегодня - пишу сама. Свой. Расскажу про самурая. Не потому что Япония. А потому что там, где честь - это форма, без памяти не выжить.

Рассказ
"Кровь между чашей и клинком"

Он проснулся до рассвета - не от сна, а от запаха железа, застрявшего между пальцами. Не кровь. Воспоминание о ней. Как если бы кто-то стоял рядом и дышал клинком. Он провёл рукой по щеке - кожа была тёплая, как рис в деревянной чаше у матери. Такой же тяжёлый, липкий. Не хотела отпускать.

Он не знал, как зовут его ученика. Он забыл это имя вчера - в момент, когда тот поставил чашу с чаем левее, чем положено. На одну ширину пальца. Этого было достаточно.

-- Ты больше не мой.
-- Я никогда не был.

Рука с мечом двигалась не из воли, а из памяти. Как когда тебе пять. И ты слышишь, как отец кашляет в соседней комнате. Ты не думаешь - ты вскакиваешь.

Удар прошёл через воздух, как через бумагу, на которую давно не писали. Мягко. Почти без сопротивления.

Когда он мылся, вода пахла шишками, глиной и спертым потом сёмги. Точно как тогда, в доме, где он впервые убил не по приказу. В ту ночь он ел с рук - у женщины, чьё лицо уже не помнил, но помнил вкус соли с её кожи, и как на лбу у неё был след от жёсткой ткани подушки.

Он вытерся не полотенцем, а старым кимоно - запах мела в складках. Это было кимоно брата. Он носил его после смерти, не потому что хотел помнить, а потому что не знал, где лежит своё. В зеркале он увидел не лицо, а линию шрама, которой не было. Рука коснулась - и шрам проступил. Он не знал, когда он появился. Может, в ту ночь, а может, сейчас.

-- Ты хочешь умереть?
-- Я хочу вернуть день, когда был жив.

Он вышел из дома босиком - камни втапливались в подушечки пальцев, как если бы земля проверяла, кто идёт. Они знали. Он не ученик. И не мастер. Он - тот, кто запомнил не то, что надо.

Я, Рада Белоярская, писала это, пока не стерлась грань между кожей и бумагой. Запах крови из носа - я его помню. След подушки - он был у меня, когда я просыпалась после допроса в редакции. Вкус соли - я лизала кожу после секса, не потому что хотела, а чтобы не забыть.

-- Панночка, это уже не фэнтези.
-- Я знаю. Это - я. Только с мечом.

Сегодня я не редактирую. Сегодня я ношу текст, как кимоно брата. Чтобы помнить, откуда этот шрам.



*Запись восьмая. "О чём писать боярку"

Сижу над тетрадкой, как над допросом. Не меня спрашивают - я себя. Панночка, мать её, снова в кольце: срок поджимает, заказчик молчит, текст дохлый, как хищник без добычи.

-- Что ты, дура, опять пишешь?
-- Боярку.
-- А кому она теперь, блядь, нужна?

Я вижу перед собой пустой экран и две версии себя: одна - рабыня рынка, знающая все ходы; другая - баба с уставшими глазами, у которой вся магия - это чай с бергамотом и память о том, как отец курил у окна в старой двушке.

-- Враги напали, кланы объединились, героиня проснулась с даром. Ты сама-то веришь в это говно?
-- Нет.
-- А пишешь?
-- Да.

Я знаю, как выстроить интригу. Как вставить "вызов", "осколок артефакта", "жестокого учителя". Я могу с закрытыми глазами отыграть драму клана. Только вся эта драматургия - как парик, надетый на голую голову: сидит, но не греет.

-- Почему ты всё ещё пишешь это?
-- Потому что у меня нет другого способа.

Я беру старый отрывок - тот, где магиня смотрит в зеркало. И вдруг вижу себя. Не героиню. Себя. Утро. Зубная паста. Халат в пятнах. И голос:

-- Панночка, подними перо.
-- Я его не роняла.

Боярка для меня - не жанр. Это клетка, в которой можно выцарапать путь. Я ставлю клановую сцену - и за ней слышу запах подъезда. Враг нападает - а я вспоминаю, как мать кричала на кухне. Маг открывает портал - и я снова у двери, не зная, войти или уйти.

-- Может, ты пишешь не боярку?
-- А что?
-- Хронику выживания. Псевдофэнтези, где каждая сцена - твоя ночь без сна. Где каждая интрига - способ не сойти с ума.

Снаружи это история о героине, которую никто не спасёт. Внутри - это я, которая пишет, чтобы не исчезнуть.

-- Панночка, ты снова забыла, кто ты?
-- Нет. Я вспомнила: я та, кто пишет. Даже когда не верит.
-- И что ты сделаешь?
-- Построю клан. Состоящий из запахов, боли, стыда и кофе без сахара.

Сегодня я не напишу ни слова в текст. Но построю сцену внутри себя. Где героиня отказывается от дара, чтобы вернуть имя. Где клан рушится, но она остаётся. Не потому что сильная. Потому что живая. Записываю это - и понимаю: боярка пишется не по правилам. Она пишется изнутри. Как вспышка - когда память встречает форму.

-- Панночка, пора начинать.
-- Уже пишу. Но на этот раз - себе.



*Запись седьмая."Между кожей и словом"

Сегодня я проснулась оттого, что в паху что-то пульсировало. Не от снов. От воспоминания, которое прибилось к телу, как тёплая тряпка после дождя. Было не жарко, но влажно. Простыня липла, как чужое прикосновение. Я подумала: кто разбудил меня телом, которое не трогали уже сто лет?

-- Ну что, панночка, снова сама себе любовник?
-- Да. И лучше всех.

Тело помнит быстрее, чем разум. Под грудью - пот, на шее - след от подушки. А между ног - тревожная ласка, как будто кто-то шептал без языка. Я не трогала себя. Просто лежала. И во мне отзывался не Вадим, не "Немой", даже не фантомный герой боярки. Это было... раньше.

Запах... мыла. Того, что было в доме у бабушки. Кусок, который пах не чистотой, а запретом. Я тогда спряталась в ванной, потому что он поцеловал меня за гаражами. Мне было пятнадцать. И я не знала, как сказать "да" или "нет", поэтому убежала. А потом мыла себя этим куском, как будто можно отмыть не прикосновение, а то, что внутри пульсирует, даже если ты одна.

Сейчас - то же. Пульсация между ног, запах пыли, и в голове реплика:

-- Не бойся, я просто посмотрю.
-- Тогда не смотри в меня, смотри на.

Эта сцена всплывает, как патруль из прошлого. Мальчик с руками, пахнущими пеплом. И мои бёдра, которые запомнили. Не по любви - по факту. Всё, что было, осталось на коже.

Вчера я писала сцену для боярки: как маг подчиняет тело героини. Там был долгий взгляд, почти без касания. Клиент сказал: "Сделай это вкусно". А мне было противно. Я писала, будто вырезала из себя мягкие места. И только сейчас понимаю - я тогда снова была в той ванне, с мылом и страхом.

Пишу это - и чувствую: возбуждение есть, но оно чужое. Словно память трахает меня по расписанию. Не я решаю, когда это случается. Панночка, мать её, - с рукой в письме, но не в себе.

-- А что ты хочешь?
-- Чтобы хоть один текст оставил мне клитор в покое.

Потому что даже возбуждение стало функцией. Оно работает, когда надо. Как сюжет. А я хочу, чтобы хоть раз - было просто. Без сцены. Без роли. Без того, чтобы потом отмываться.

Я пью воду. Вкус железа. Она прохладная, как поцелуй, который случился не в теле, а в ожидании.

Тот, кто был рядом, оставил мне не руки, а воспоминание между ног. Я не знаю, звал ли он меня по имени. Но тело помнит.

Сегодня - не будет мастурбации. Будет текст. Потому что иначе это снова станет фэнтези. А я - не жанр. Я - панночка, у которой клитор просит перемирия.

Пишу, чтобы он знал: я всё помню. Даже если тогда я убежала. Даже если потом я писала сцену под заказ. Даже если теперь - никто не трогает. Я всё равно вспоминаю, как это было: между кожей и словом.



*Запись шестая. "Рука, отданная в наймы"

С утра - чужой файл. Глава 14. История не моя, стиль не мой, героиня - говорящая кукла. Но голос в ухе шепчет:

-- Сделай, как ты умеешь. Ты же умеешь.

Запах клавиш вернул меня в тот осенний день, когда я впервые писала на заказ. Комната пахла сыростью и чернилами, отец курил в коридоре, чтобы не мешать. Я была в спортивках, с волосами, собранными в кучу. Писала сцену, где женщина умирает - красиво, без истерик.

-- Только без грязи, ладно? Клиент просил.
-- А если грязь - правда?
-- Тогда она должна звучать как поэзия.

Я так и сделала. Потом долго вытирала руки, будто текст остался на пальцах. Теперь - то же.

Открываю новый документ. Надо вставить сцену секса: "эмоционально, с нежностью, но не пошло". Словно меня просят нарисовать воду, но не мочить бумагу.

-- Ты же писала такое раньше.
-- Раньше у меня было имя. Сейчас - тариф.

Пальцы работают отдельно от меня. Они бегут по строчкам, как гонцы между башнями. А внутри - тихо. Почти как тогда, когда я стояла под дождём и впервые почувствовала: мой текст вызывает возбуждение у других, а у меня - только отвращение.

Запах чая с бергамотом бьёт в голову. Это тот чай, что был в том доме, где я написала самую "успешную" главу. После неё клиент дал премию. А я неделю не могла умыться - будто кожа отказывалась принадлежать телу, написавшему такое.

-- Вставь строчку про то, как он её "раздевает словами".
-- Она не раздевается. Она рассыпается.
-- Ну сделай это красиво.
-- Красиво я оставлю себе.

После отправки файла - ком в горле. Не от чая. От вкуса бумаги, которую уже не жуёшь - глотаешь, чтобы выжить. Я пишу свой дневник, как заклинание. Не ради стиля. Ради правды. Потому что там я - не подрядчик. Там я - голос без расценки.

-- Ты же мастер.
-- Нет. Я рабыня, которая знает, где выход. И потому пишет.

Дед когда-то говорил: "Писать - как копать землю. Не твою - копать труднее". А я уже не чувствую, чья она. Только знаю - копать надо.

После сдачи файла опять пила чай. Горло першило, будто на него легла пыль из чужой истории. Я не умывалась весь день - чтобы не смыть себя, пока не запишу.

Мой дневник - единственное, что не редактируют. Единственное, где я не клиентка и не подрядчик. Где можно написать:

-- Я не хочу больше.
-- Но надо. У нас же договор.

Пишу, потому что это - мой тайный разрыв договора. Он не имеет юридической силы, но имеет вкус. Вкус бумаги, которую можно прожевать, когда всё остальное отравлено.



*Запись пятая. "Неприсутствие"

С утра воздух как будто раскололся на щели. Входишь в комнату - и не попадаешь. В чайнике кипит не вода, а тревога.
Я не отвечаю Вадиму. Он пишет второе сообщение. Потом - третье. Смотрю на экран, как на вражеский пергамент. Там не вопрос - там вызов.

-- Ты где?
-- Здесь.
-- Не похоже.
-- Потому что я не в этом мире.

Запах пыли над батареей - тот же, что был в комнате после смерти деда. Тогда мы все ходили на цыпочках, боясь шуметь возле двери. А я, десятилетняя, воровала дыхание, чтобы не потревожить мёртвого клана.

Теперь я снова в этом коридоре. Только вместо деда - я сама. Никто не умер, но все ушли. Соня звонила. Я не взяла.

-- Ну как ты?
-- В порядке.
-- Ты не в порядке. У тебя голос пустой.
-- Голос остался снаружи. Я внутри.

Когда писатель исчезает - остаётся его хроника. Я пишу не потому что могу, а потому что иначе клан рассыплется. А клан - это не герои. Это те, кто знает, как я дышу, когда вру.

Я вышла на улицу вечером, как в дозор. Пальто нараспашку. Серые дома смотрели, как дозорные башни. В супермаркете я узнала взгляд: кассирша была когда-то моей соседкой. Мы были девочками и прятались под лестницей, играя в "осаду".

-- Это ты?
-- Не знаю.
-- Узнала. Просто не ожидала увидеть в живых.

Я расплатилась и ушла, держа сумку как оружие. Панночка в изгнании. Но хоть сегодня - живая. Пишу, потому что иначе потеряю голос. А если голос уйдёт - имя сотрётся. А если имя сотрётся - никто не призовёт клан.

-- Ты вернёшься?
- Да. Пока пишу - да.



*Запись четвёртая. "У стены"

Рука дрожит, когда завязываю волосы. Гребень цепляется, будто что-то знает. Точнее, кто-то. Прядь за прядью - как будто отсчитываю чьи-то имена. На кухне тишина, только стук трубы. Дыхание дома. Я стою у стены, лицом к кафелю, как будто жду выстрела.

-- Почему ты не оборачиваешься?
-- Потому что если повернусь - всё снова начнётся.

Тело вспоминает быстрее, чем я. Подошвы пятен не помнят, но пятна помнят подошвы. Стена холодная - как та, к которой меня прижимали в коридоре у школы.

-- Ты не скажешь маме?
-- Нет.

В холодильнике - только три яйца, лук и баночка горчицы. Как в убежище после рейда. Всё, что осталось от клана после нападения.

-- Я же говорила - не трогай меня.
-- Я не трогаю, я просто рядом.

Рядом. Это слово всегда было ловушкой. Рядом - значит, потом исчезнет.

-- Ты же не виновата.
-- А кто тогда? Я? Я ведь молчала.
-- Ты была ребёнком.
-- И что? Дети не чувствуют спиной, что происходит за дверью?

Чайник вскипает, и этот звук - будто сигнал. Отходим от стены. Уцелели. Сегодня - да. Сегодня я могу не писать боевую сцену, потому что она уже была. Я в ней - не героиня, а та, кто осталась.

Память - это не воспоминание, это место. И я живу в нём, каждый раз возвращаясь к этой стене, где всё началось и всё остановилось.

Пишу, потому что стена молчит, а мне надо, чтобы кто-то слышал. Хоть бы и я сама.



*Запись третья. "Союзницы в отражении"

Зеркало поймало меня раньше, чем я включила свет. Всё ещё стою там - полуобнажённая, без лица. Только силуэт и глаза, в которых не утро, а то, что всегда.

В отражении - не я, а разведчица после провала. Волосы растрёпаны, кожа бледная, взгляд чужой. Я знаю эту маску. Она надевается после клановых допросов - когда ты выжил, но уже без имени. Чищу зубы, и холод ментола возвращает во вторую квартиру. Там, где стены были серые, как нынешний халат, а отец курил в туалете, чтобы не мешать матери. Я тогда тоже вставала рано, когда было темно. Умывалась на цыпочках, чтобы не разбудить ни их, ни себя. Вода казалась чужой - холодной, как предатель. Но я всё равно мылась. Потому что иначе оставалась бы с той ночью на коже.

Сегодня тоже моюсь - будто смываю кого-то. Не ту, что пишет боярку, не ту, что тащит пакеты. Ту, которая каждое утро просыпается в теле, которое ей досталось.

На кухне - тишина, как перед судом. Чайник греется, будто копит заклинание. Я стою босиком - на полу холод, как в арсенале перед вторжением. Халат развёрнут, как порванный плащ. За него не дают честь.

Запах зубной пасты - мятный, едкий - проваливает меня в тот подъезд, где отец жил после развода. Там я мылась по утрам, чувствуя, как холод воды пробивает защиту. Я тогда тоже воевала - с желанием остаться ребёнком. Смывала с себя слабость, пока пальцы не немели. Никакой магии. Только выносливость.

Теперь та же сцена. Только клан другой - и имя давно стёрто. Меня зовут, но не по имени - по роли. Пиши. Рабыня. Хронистка.

Я записываю. Не потому что кто-то ждёт. А потому что, если не напишу - распадусь на утренние осколки. Запах, холод, стекло. Единственные союзники, что не покинули после последней осады. Я стою перед зеркалом. Смотрю в лицо. Говорю: ты вернёшь себе клан. Но сначала - запиши.



*Запись вторая."Нулевой День"

Сегодня утро похоже на засаду: табурет поджидал меня у холодильника, и я врезалась мизинцем, как будто это был вражеский дозор. Панночка, мать её, - героиня клановой хроники, поверженная деревянным врагом на собственной кухне. Но именно эта нелепая боль стала вратами: треск кости отозвался в памяти, и я снова в двенадцать лет, на лестнице нашего серого подъезда, где пахло холодом и кошачьей мочой.

Тогда падение было не падением - это был провал в пустоту, в бездонный тоннель, и мне казалось, что весь мир смотрит на меня сверху, а помочь никто не может.

И вот мне тридцать семь. Нулевой День. Передо мной снова коридор клана, только стены его облупленные, а факелы - лампочки с перегоревшими спиралями. Я слышу издевательский приказ: "Пиши, рабыня, кланы ждут!" - и понимаю, что да, я рабыня, но здесь, в дневнике, могу хотя бы сказать это вслух.

Память прорывается в самую ткань боярочной сцены: запах хлеба - и вот я у костра в деревне, корка трещит как сучья, а рядом отец с папиросой. Тогда казалось, что за дымом открывается новый мир. Теперь мир открывается только в тексте. И я пишу: даже если враг мой табурет, даже если мой клан - это носки на батарее.

Записываю, потому что каждый мой день начинается с нуля, и если я не превращу его, вместе с текстами, написанными для и от имён "других", в хронику - он исчезнет.



*Запись первая. "Решение панночки"
Ну что, панночка, открывай тетрадку - это будет не роман и не боярка для рынка. Это будет то, что останется, если всё отнять: кланы, магию, крики читателей. Здесь я рабыня только своей памяти. Сегодня пахло мокрым асфальтом, и этот запах - как дверь: открываешь и оказываешься в детстве, где босиком по лужам и кажется, что жизнь зовёт тебя куда-то. Теперь жизнь зовёт не меня, а мои тексты. "Пиши, рабыня", - нашёптывает рынок. А я открываю этот дневник, чтобы хотя бы раз сказать: "Пошли вы!" Может, это и смешно - воительница с жирным пятном на майке, сидящая на кухне с чаем. Но пусть будет так. Пусть каждая строчка здесь будет входом в литературу, даже если я пишу с облезлым карандашом.


Дневник рабыни-панночки





 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"