Рахлин Феликс Давидович : другие произведения.

Мужская школа

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


Оценка: 7.00*4  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Прошу поместить на мою страницу Вашего сайта книгу воспоминаний "Мужская школа". Хронологически события, в ней описанные, следуют за теми, которые изложены в моих же "Записках без названия" (книги 1 и 2), то есть обнимают период с весны 1944 по лето 1949 г.г. жизнь, учёбу, приключения, конфликты, дружбы, нравы учеников и учителей одной из харьковских школ (131-й)? и наших подружек из школ соседних (!):106-й, 116-й, 17-й). Автору повезло учиться? и дружить с талантливыми сверстниками (среди них - будущие видные? архитекторы И. Алфёров и И.Лавреньев, учёные Э.Канер, В.Конторович, Э.Братута, велоконструктор Э.Ходукин, киновед М. Черненко, поэтесса и лингвист Р. Муха, правозащитник В. Файнберг, множество других), познавать азы наук под руководством ярких педагогов (Т.Николов, Н. Грановская, Н.Дорогая-Ратнер, Н.Кизей...) Автор - родной брат поэтессы Марлены Рахлиной и благодаря этому ещё в школьные годы познакомился с её близкими друзьями - Борисом Чичибабиным, Юлием Даниэлем, Станиславом Славичем, Марком Богославским, влиявшими на его формирование. Не лишне упомянуть, что 131-я харьковская школа находится на улице, которая ныне носит имя поэта Бориса Чичибабина... Из тех послевоенных лет "восставляются перпендикуляры" в будущее, прослеживаются, вплоть до наших дней, судьбы некоторых современников, автор стремится не скрывать, не смягчать и не приукрашивать правду прожитых лет - и, в первую очередь, себя в них. Таков, по крайней мере, замысел воспоминаний. Буду благодарен за любые отклики. Феликс Рахлин. 27 августа 2009 года.


  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Феликс

РАХЛИН

Повторение пройденного

Мемуарная эпопея в 7-ми книгах

КНИГА 2-я

No Феликс Рахлин, 2005

Феликс

РАХЛИН

МУЖСКАЯ ШКОЛА

  
  
  
  

АВТОРСКОЕ ИЗДАНИЕ

Афула, Израиль

2005

   Автор - о судьбе рукописи этой книги
  
   Она была задумана и выполнена как естественное продолжение моих "Записок без названия", а начата ещё в 70-е годы. Завершив вчерне работу над рукописью, я распечатал её на принтере в 3-х или 4-х экземплярах с соблюдением основных правил книжной вёрстки, собственноручно переплёл, снабдив титульными листами с указанием "Авторское издание", зашёл в типографию, где мне аккуратно обрезали эти книжки, в результате чего они приняли вид, близкий к товарному. Пижонское стремление приблизить внешний вид книги к профессиональному привело к неожиданному для меня результату: двое живущих в Харькове однокашников из числа моих близких и любимых друзей, которым я передал свой труд на обсуждение и был готов учесть их критические замечания, вообразили, что это уже готовая продукция, что моя книга где-то уже опубликована, и что, таким образом, сообщённые мною факты преданы широкой гласности. Оба высказали автору своё мнение о нём как о человеке, нарушившем элементарные основы порядочности. При этом один из них, призывая автора осмыслить всю пакостность такого его поведения, писал: "Если у тебя есть остатки совести...". Другой, имея роскошь не быть евреем, отнёс действительные и мнимые поступки автора на счёт всей его (автора) известно какой национальной натуры...
   В результате автору пришлось вычеркнуть такого юдофоба навсегда из состава своих друзей. Тем не менее, просьбы и замечания обоих - в той мере, в какой они не противоречат моему понятию правды и чести, - в предлагаемом варианте учтены. Да ведь я для того и посылал им свою рукопись, чтобы свериться,, посоветоваться, обнаружить изъяны собственной памяти. Хамский выпад бывшего друга не заставил меня вычеркнуть из памяти то, что я в нём любил, но утвердил меня в правильности нашего отъезда: если черносотенным духом проникся человек, с которым я дружил более полувека, мне там, на горячо любимой родине, места нет.
  

Вступление

Прогулка на старом Пегасе

   Рифм и образов шпоры,
   снова вздыбьте коня:
   мальчиковая школа,
   ты взрастила меня.
   И тридцатого марта*
   из пучин лет и бед
   одинокая парта
   шлёт мне горький привет...
   Знают разные страны -
   те, где нынче живём:
   пацаны-стариканы,
   все вы - в сердце моём.

   Их сегодня помянем
   мы с тобою, мой стих.
   Мы помянем молчаньем:
   тех, кто вовсе затих...
   Светлой скорби минуты -
   людям с солнцем в крови,
   нас учившим науке
   чести, правды, любви.

   А теперь нам стаканы
   осушать за живых:
   пацаны-стариканы,
   вам и сердце, и стих!
   Дружбы радостной данью
   пусть взыграет струна!
   Всем: и ближним, и дальним -
   золотая строка.

Сил не хватит мне, что ли?!

Поклонюсь до земли

   школе мужества, школе

нашей, други, семьи!

Рифм и образов шпоры -

снова взмыльте коня:

школой жизни, о, Школа,

стала ты для меня!

Харьков, 18 мая 2001 года. Перед встречей с одноклассниками из выпуска 1949 года.

   * 30 марта - день ежегодной традиционной встречи выпускников 131-й Харьковской средней школы.
  
  

Глава 1. Возвращение

  
   До чего же хороша харьковская, украинская весна! Как ярко, ласково, дружелюбно сияет это брызжущее любовью солнышко! Как блестят и отсвечивают светлой, нежной, трогающей сердце зеленью первые, только что распустившиеся листки! Вот они - знакомые, такие родные улицы, вот он - этот день возвращенья, о котором так часто мечталось долгими зимними вечерами под заунывный вой вьюги там, в Богом забытой деревеньке русского Севера, а потом - на Урале, в окружении крутых, хотя и невысоких, гор.
   В мальчишечьих своих фантасмагориях я не раз представлял, как вернусь в свой город. И, конечно, понимал, что увижу руины. Люди, приезжавшие из освобождённого Харькова в Златоуст, утверждали, что дом, где мы жили до войны, разрушен. Но предугадать всю меру возможных разрушений ребёнку, подростку было не под силу.. Вот вхожу (сладко грезилось мне) в нашу довоенную квартиру: в ней пусто, стены в следах от пуль, в столовой обвалился потолок... Вот несколько выломанных паркетин. Я нагибаюсь, вижу какое-то подозрительное отверстие в полу, лезу туда рукой - и обнаруживаю... Что я там нашёл - у меня никогда не хватало воображения додумать до конца: то ли немецкий пистолет, то ли секретные документы гитлеровского штаба... А, может, лучше, интереснее было бы наткнуться на дневник немецкого генерала? Или - нет: на предсмертное письмо советского подпольщика!
   Но то, что открылось взгляду, когда грузовик, в котором нас везли с Балашовского вокзала, очутился в начале проспекта Сталина (бывшая Старо-Московская улица, ныне Московский проспект), не оставляло надежд на какие бы то ни было интересные находки: весёлое апрельское солнце освещало голые, обгорелые коробки домов с обрушенными, кое-где висящими перекрытиями, искорёженными, торчащими в разные стороны балками, пустыми проёмами окон и бывших дверей... Иной раз на высоте пятого-шестого этажа - виднелись сохранившиеся остатки комнаты, иногда даже с висящим на чудом уцелевшем куске потолка абажуром, а поодаль - мирная двуспальная кровать, парящая над бездной... Хочешь - иди ищи оружие, или документы, или даже клад, вот только одна незадача: как туда залезть?!
   И на стене каждого дома, где - коряво, от руки, а где - и ровненькие, по трафаретке, - надписи: "Проверено, мин не обнаружено" или "Проверено. Мин нет. Егоров"
   О, этот вездесущий Егоров, освобождавший, кажется, все советские города! Ну, во всех-то я не бывал, но через год довелось пожить в Сталино (будущем Донецке), проехать через несколько городков Донбасса. По-моему, и там на домах именно Егоров расписался в отсутствии мин!
   Позже такие надписи примелькаются, станут привычной деталью городского пейзажа и окончательно исчезнут лишь где-то в 60-е годы...
   Нас привезли к дому "Красный промышленник" - за Госпром. "Госпром" - это знаменитый харьковский "Дом госпромышленности", одна из новостроек первой пятилетки, получившая некогда в советской прессе титул "первого советского небоскрёба", потому что в этом административном железобетонном, с огромными окнами, здании - 13 этажей: для России того времени высота неслыханная! Должно быть, именно этот район складывавшегося в 20-е годы нового центра тогдашней столицы Украины имел в виду Маяковский:
   . Где во?роны
   вились,
   над падалью каркав,
   в полотна
   железных дорог
   забинтованный,
   столицей
   гудит
   украинский Харьков
   живой,
   трудовой
   и железобетонный.
  
  
   За Госпромом в конце 20-х - начале 30-х годов был построен целый жилой район из многоквартирных домов, и каждый дом имел своё злободневно-идеологическое название: "Дом Специалистов", "Профработник", "Табачник", "Новый быт", "Химик", "Пять - за три!" (то есть - "Пятилетку выполним за три года!".
   Соответственно, и улицы носили названия революционные: проспект "Правды" (не абстрактной правды, которой, как утверждала марксистская теория, вообще не бывает, не какой-то сомнительной истины, а - большевистской газеты), Восьмого Съезда Советов, Четырнадцатого Съезда Советов, - или наречены были в честь уважаемых революцией людей: спуск Пассионарии (то есть Долорес Ибаррури, главной испанской коммунистки), улицы Анри Барбюса, Ромэн Роллана - ну и, конечно, проспект Ленина... Дом "Красный промышленник" (в котором нас сперва поселили в крошечной каморке чужой квартиры, но уже через несколько дней предоставили две комнаты, по 12 метров каждая, в трёхкомнатной квартире - с соседями) - дом почти на 300 квартир, состоявший в ведении министерства чёрной метал-лургии, так что основным "хозяином" его была та самая Гипросталь, в которой работали наши родители.
   Отца мы привезли в Харьков тяжело больным, он лежал с опухолью мочевого пузыря почти без движения и нуждался в срочном лечении. Была надежда, что в Харькове у известного уролога профессора Моклецова есть в клинике специальный аппарат для электрокоагуляции (прижигания) таких опухолей. Но аппарат оказался испорчен... Правда, Моклецов всё равно принял папу в свою клинику, но, как вскоре выяснилось, в выздоровление его не верил. Со временем перевёл в клинику рентгенологии для облучения, которое несколько улучшило самочувствие больного, однако не помогло кардинально.
   Пока мама занималась устройством папы в клинику, я оказался предоставленным самому себе и воспользовался этим, чтобы побывать на старой квартире, а также попробовать разыскать довоенных друзей...
   Вместе с сестрой мы подошли к нашему дому - последнему по улице Дзержинского (нынче это опять Мироносицкая, как была до революции) - и увидели картину, теперь уже знакомую: голые, прокопчённые пожаром стены, проломы вместо окон... Но так было лишь с несколькими первыми подъездами - больше половины дома уцелело, в том числе и наша квартира. С трепетом и замиранием сердца поднялись на четвёртый этаж - к нашей (уже не нашей!) квартире, постучались. Нам открыла девочка лет шестнадцати.
   - Извините, мы - довоенные жильцы этой квартиры, - объяснила сестра, - не позволите ли посмотреть: вдруг что-то из нашей мебели уцелело?
   - Мама! - позвала девочка, и из глубины квартиры вышла женщина средних лет с простым деревенским лицом, "балакучая" и, как видно, весьма взволнованная нашим неожиданным появлением. Своё беспокойство она пыталась (но не слишком умело!) скрыть за многословием.
   - Жена профессора Вороного! - представилась она, хотя мы и не спрашивали, чья она жена. Пропустила нас в комнаты и тут же стала объяснять, каким образом они (Вороные) очутились в нашей квартире: по её словам, их довоенное жильё сгорело, и управа - городская власть времён оккупации - выдала им ордер на нашу пустовавшую квартиру.. Так ли оно всё было - иди проверь... Муж её профессор Вороной, стоматолог, был "увезён немцами в Полтаву"... С видимым радушием профессорша сама отвела нас в кухню и показала на сохранившийся там кухонный столик-шкафчик. В комнатах обнаружились старое резное барское кресло нашей довоенной квартирантки Розы Мироновны, снимавшей у нас одну из трёх комнат, два наших стула, люстры со стеклянными подвесками, висевшие на своих местах, а самое главное - книжный шкаф и этажерка - правда, пустые, без книг.
   - А куда девались книги - не знаете? - без особой надежды спросили мы, но обе наши собеседницы: и мать, и дочь, наперебой закричали, указывая на балкон:
   - Да вон же они там все валяются!
   Мы бросились к балкону. Он был до войны и в первые годы после неё хорошо защищён от дождя бетонной передней стенкой и верхним таким же балконом, так что книги, безжалостно вываленные туда кем-то (скорее всего, этой же профессоршей и её высокообразованным мужем), довольно неплохо сохранились. Но, конечно, не все: некоторые всё-таки подмокли и подгнили, другие, напротив, хранили следы огня... Профессорша тут же и объяснила причину:
   - Знаете, мы какую-то часть использовали на растопку... Холодно было!
   Это мы понять могли: сами хорошо намучились трескучими северными и уральскими зимами... Правда, библиотек не жгли, но отчего некоторые из наших книг теперь с подпалинами, разгадать было нам нетрудно: люди, топившие печку, в спешке бросили, какая под руку подвернулась, книгу в огонь, но передумали растапливать, притушили и оставили на потом. А "потом" - воспользовались другой книжкой...
  
   И вот стали мы приходить на старую квартиру - разбирать папины книги, увязывать их в стопки, укладывать в мешки. Отец за два-три десятка лет собрал хорошую библиотеку по своей специальности - политической экономии: Рикардо, Сисмонди, Адам Смит - ну и, конечно же, Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин... Сочинения Бухарина или Троцкого он, с учётом грозивших опасностей, вынужден был, я думаю, уничтожить, но всё равно, как потом выяснилось, среди книг оказалось немало запрещённых свирепой сталинской цензурой.
   А вот немцы (если они побывали хоть раз в квартире) на коммунистическую литературу не обратили ни малейшего внимания, и даже собрание сочинений Ленина (третье издание) сохранилось почти полностью: видно, не догадались супруги Вороные, что Ленин горит не хуже других авторов! Но, скорее, просто очередь не дошла.
   В тот же день мы в больнице порадовали папу неожиданной удачей: его любимые книги целы! Теперь нужно было спасти их от какой-нибудь нелепой случайности: на балконе они были всё-таки доступны любой стихии - и воде, и огню, и тлению...
   И вот мы с сестрой стали приходить в нашу прежнюю квартиру и складывать книги в стопки, связывать и готовить к перевозке в новое наше жильё. Профессорша Вороная, вникшая в наши семейные дела и явно ободрённая их довольно плачевным состоянием, взяла в разговорах с нами нахально-покровительственный, поучительный тон. Пока мы, сидя на корточках, возились с книгами, профессорша, стоя рядом, задушевно нам говорила:
   - Дети! Я дам вам хороший совет на всю жизнь: поменьше занимайтесь вот этим (и она с непередаваемым пренебрежением в жесте и голосе указывала на всю кучу сваленных на балконе книг) - и побольше вот этим (она ткнула перстом через балконный барьер - вниз, к газонам, используемым жильцами под огороды: там, на заботливо взрыхлённых грядках, зеленели молодые всходы картошки, морковки, гороха...).
   Я рассказал об этом поучении отцу, пластом лежавшему на своей больничной койке. Папа, известный в семье своей удивительной выдержкой, ни разу не употребивший при мне ни одного не только чёрного, но и вообще сколько-нибудь грубого слова, на этот раз сильно меня поразил - помрачнев лицом, сказал о мудрой профессорше:
   - Вот говно!
  
   Уже не помню как, но и книги, и остатки мебели были перевезены в "Красный промышленник" и пришлись очень кстати в нашем, хоть и небольшом, но совершенно пустом жилище. Тем временем я сумел найти несколько своих довоенных одноклассников, среди них и Додика Баршая - красивого смуглого мальчика, у которого часто бывал дома до войны. Додик всегда поражал меня какой-то удивительной, не по годам, взрослостью, определённостью твёрдых черт лица, а ещё тем, что он учился играть на скрипке и исполнял уже довольно сложные - или казавшиеся мне таковыми - музыкальные пьесы. Теперь он уди-вил меня тем, что на голове у него - моего ровесника-пятиклассника - красовалась "политика" (так называли тогда подростки мужскую причёску: волосы, зачёсанные назад... Почему мне показалось странным то, что он носил "политику"? - Смешной вопрос! Дело в том, что школьникам, до 7-го класса включительно, по всей стране причёски носить не полагалось никакой: всех обязывали стричься "под нуль", - по-солдатски..
   Война отняла у Додика отца, который погиб на фронте - так мне было известно. Лишь недавно наш довоенный одноклассник Юлик Израилев рассказал мне, будто отец Додика за какую-то провинность (действительную или мнимую) был осуждён военным трибуналом - и пропал, погиб... Мальчик вернулся в Харьков с мамой и тётей. Хотя жил он где-то в прежнем районе, однако учиться поступил в школу за Госпромом - ко мне ближайшую: мужскую, 131-ю.
  
   Если не считать стихотворного зачина ( см. стр. 4-5), это название впервые появляется в моей невыдуманной повести. Мне выпало ходить в эту школу чуть больше пяти лет, и, пока там учился, нисколько не думал о том, что впоследствии буду всю жизнь вспоминать эти годы с благодарностью и радостной, благоговейной печалью. Более того, в то время, когда я там учился, мне часто казалось, что я свою школу самым решительным образом не люблю.
   Подростку многое кажется, он не всегда в состоянии оценить плохое и хорошее и в этом смысле недалеко ушёл от любознательного "крохи" из хрестоматийного стишка Маяковского. Как я хулил тебя, моя школа! Какие кощунственные речи произносил о тебе, какого только вздора не говорил о некоторых учителях! Да, никто из них не был ангелом, мы жили в великое и подлое время, и мне придётся это не раз показать в лежащей перед вами книге воспоминаний. Но, кажется, среди наших наставников не было и ни одного полного и законченного исчадья ада: хоть чем-то благим обладал каждый из них - и одаривал этой ценностью нас... Правда, и гадостью, уж если она имелась, - наделял щедро...
   Была, однако, тогда у нас, дорогие друзья, совершенно бесспорная ценность: это - наша с вами невозвратимая молодость! Ею полна, ею богата любая школа, не случайно же именно в эти годы завязываются узы, которыми надёжнее всего скрепляются судьбы людей на всю долгую жизнь. Не у всех эти судьбы столь же значительны, как у Пушкина и лицеистов его круга. Не всем и везёт на столь длительную и взаимно преданную дружбу. Не всем - но некоторым!
   Нам с вами, друзья, повезло. Нам повезло друг на друга, Толя, Юра, Валерка, Эдик, Женя, Витенька - и все другие пацаны!
   Часы идут - и неумолимо отсчитывают наши последние годы, дни и часы. Взглянем друг другу в глаза с твёрдостью, подобающей мужчинам: иных уж нет, а скоро и нас не станет. Мы пополним собою легион теней и сравняемся с каждым из тех семидесяти миллиардов людей (где-то я вычитал эту цифру), которые жили на земле в разное время - от начала истории человечества до наших времён. Жили - а, значит, страдали, любили, мыслили, надеялись, верили, не верили, воевали, убивали, спасались.. Где теперь эта прорва человеческих душ? Куда и мы денемся? Для чего было всё? Чем мы лучше?
   Ответа нет - и быть не может. Смысл и ценности жизни придумываем мы сами.
   Значит ли это, что всё бессмысленно и напрасно? Что напрасно мы и жили на земле?
   Думаю, что это не так. Цель жизни - в ней самой и в её продлении, а мы с вами об этом позаботились: если кто и не родил детей собственных, то участвовал в воспитании "чужих"; мы созидали: семьи и машины, теории или книги, энергию или мысли...
   Пусть памятью о нас (на вечность не претендую, но хотя бы хватило на два - три поколения) будет и эта повесть

* * *.

  
   Я подходил впервые к 131-й мужской средней школе с некоторым трепетом сердца: мне хотелось попасть в тот же класс, где уже учился Додик, но уверенности, что это удастся, у меня не было: Додик учится в классе, где на уроках иностранного языка преподают французский, а я в течение трёх четвертей учебного года изучал немецкий... (Характерно для неповоротливой советской системы: уже четвёртый год шла война, в которой главными союзниками СССР были две англоязычные державы, но английского языка в нашей, отнюдь не окраинной, школе не изучали...) По совету ли родителей, или сам додумался, но, чтобы всё-таки зачислили в пятый "А", сочинил на имя директора школы такое заявление:
  
   "Прошу зачислить меня в 5-"А" класс, так как я из-за долгой дороги пропустил много учебных дней и сильно отстал в учёбе, а в этом классе учится мой довоенный товарищ, готовый оказать мне помощь".
  
   Директор, Тимофей Николаевич Николов (получивший от школьников короткую кличку "Тим"), худой, с выдающимися скулами и запавшими щеками, крайне озабоченный человек, против ожидания, об иностранном языке даже не спросил - черкнул на заявлении: "Зачислить в 5 "А" класс". И с этой желанной резолюцией я вышел из его кабинета в вестибюль и свернул по коридору влево: там на первом этаже, в крайней классной комнате, окна которой выходили на улицу VIII cъезда Советов (ныне улица Бориса Чичибабина), помещался вожделенный класс с Додиком, - а больше никого я там, как мне казалось, не знал! Не имел ни малейшего понятия и о Борисе Чичибабине, и о том, что всего через каких-то полтора года этот замечательный русский поэт перешагнёт порог нашей квартиры, а в мою душу войдёт на всю долгую жизнь!
  
   -------------------------
  
  

Глава 2. Парта Ходукина

  
   Швейцар или сторож прошёл по коридору, тряся большим колокольчиком, и когда я приблизился к двери класса, её уже затворили изнутри: все ученики были там. Я остановился в нерешительности, как вдруг дверь распахнулась, и в коридор выскочил высокий плечистый белокурый подросток с алым пионерским галстуком вокруг шеи.
   - Это пятый "А"? - спросил я у него.
   - Ну, да. А тебе зачем?
   Я показал ему своё заявление с директорской резолюцией. Он бесцеремонно вырвал бумажку у меня из рук, прочёл - и вдруг гаркнул:
   - А, нахимовец, давай заходи!
   И буквально втолкнул меня в класс.
   Почему вдруг он назвал меня "нахимовцем"? Я слегка оторопел, но выяснять было некогда: в класс вошла учительница.
   В просторном, но переполненном классе типовой советской школы сесть мне было не на что: стулья и табуретки, как оказалось, каждый день приносили сами ученики - и уносили домой по окончании занятий. Столы, правда, оставались в классе и на ночь, но ведь не будешь во время урока сидеть на столе... Пришлось устроиться на подоконнике, Там, правда, неудобно было писать, и потому уже на другой день я пришёл в школу со своей табуреткой. А после уроков унёс её домой. И так продолжалось до самых экзаменов.
   Мне хорошо запомнился первый урок - украинская литература. Худощавая женщина с простым деревенским лицом и высоким, мелодичным, грудным голосом говорила только по-украински - и того же требовала от учеников, но многие из них или за годы войны отвыкли от "мовы", или, приехав из Кирова и Новосибирска, Куйбышева и Алма-Аты, никогда не слышали украинского. Между тем, никого - даже только что прибывших новичков - от изучения украинского не освобождали. Правда, в первые два года после приезда разрешалось оставаться по этому предмету без аттестации, но как только срок истекал, никакого снисхождения не предоставлялось. Поэтому самые добросовестные принимались за изучение языка республики немедленно, ужасно смеша одноклассников своим "москальским" произ-ношением
   В тот день Феона Емельяновна проверяла, как выучили пятиклассники стихотворение Павло Тычины "Ой, рiченька манюсiнька, всi греблi розрива...". Класс был переполнен, каждый день прибывали новые ученики. Никакого подобия того, что называется детским коллективом, ещё не существовало, однако мальчики, занимавшиеся с осени, знали друг друга, успели обзавестись кличками и разделиться на дружеские компании.
   Перед моими глазами - живая картинка тех дней: идут по улице три верных друга, которых в классе называют: "Атос, Портос и Арамис", или "Три мушкетёра": это худенький, большеголовый и русоволосый Игорь Гасско, быстроглазый Мишка Берлин и очень подвижной, импульсивный Лёня Бобович. У каждого в одной руке сумка с книжками, в другой - табурет или даже старенький стул со спинкой... Повторяю: в ту первую после освобождения города весну так ходили в нашу школу едва ли не все её ученики. Не помню, тогда ли, в следующем ли году к "мушкетёрам" присоединился "Д'Артаньян" - Волик Кулинский: уже тогда высокий, ко всем расположенный, обладавший, однако, мне более ни разу не встречавшейся особенностью речи: он говорил в ускоренном темпе - "строчил, как пулемёт"...
   Нехватка школьной мебели объяснялась, конечно, недавней немецкой оккупацией города. При немцах здесь был то ли штаб, то ли госпиталь, то ли конюшни (а, может, и всё это вместе). В учительской комнате (на втором этаже в центре коридора, прямо напротив спортивного зала) одна из стен была расписана слащавым германским пейзажем: горы, домик в горах, озеро... Кажется, в этом классе помещалась при немцах офицерская столовая . Господа нацистские офицеры явились на Украину, чтобы привить ей "настоящую европейскую, арийскую культуру". Наверное, в этих видах они пустили на растопку все или почти все парты
   ...Ещё одно сильное впечатление тех дней - раздача школьных завтраков. По всей стране эти 50-граммовые булочки или просто кусочки хлеба (дополнительного - не будем об этом забывать! - к иждивенческой трёхсотграммовой пайке школьника) с добавлением то кусочка сахара-рафинада или чайной ложечки сахарного песка, то - ложечки варенья или повидла, то - карамельки-"подушечки", были серьёзной приманкой для оголодавшей ребятни; случалось, дети только за этим и ходили в школу. Но, как и всякое благо в Советской стране, дополнительное питание школьников превратилось в один из лакомых источников наживы и мелкого жульничества.
   В составе нашего класса была большая группа переростков: ребят, на год или два старше тех, кто возвратился из эвакуации. Мы, вернувшиеся беженцы. как правило, учились и там, на Востоке, а потому своим возрастом чаще всего соответствовали году своего обучения. Но при оккупации дети учились, во-первых, не все, а во-вторых, если и продолжили учёбу, то не сразу. Те, кто всё-таки ходили при немцах в школу, пропустили без учёбы год, остальные - и все два года. В отрочестве возрастная разница в год или два весьма заметна, и переростки иногда пользовались преимуществами, которые им давало старшинство. Вот таким был (лицом напоминавший императора Павла Первого) Поляков - курносый, круглолицый наглый подросток с глазами на выкате. По праву классного старосты, он вместе с очередным дежурным получал по списку, подписанному классным руководителем, школьные завтраки - считалось, что на всех присутствующих, но в действительности и на отсутствующих тоже. Вот эту разницу между количеством по списку и в наличии как раз и съедали староста с дежурным. На остальных приносили строго по счёту описанные выше "школьные завтраки".. Всё это выкладывалось ещё в столовой - по месту получения - на фанерный "поднос" и вносилось в класс на большой перемене. Мальчишки окружали своих "кормильцев" голодной толпой, но схватить свою порцию никто не решался, пока староста не подаст команду: "На хапок!" - вот тут уж не зевай! В первый же день мой в этой школе один из "мушкетёров", Мишка Берлин, стараясь быть к вожделенной минуте "хапка" поближе к фанерке, юркнул под неё, не рассчитал и подбил всю кучу завтраков головой или рукой. Несколько кусков хлеба свалились на пол, кто-то их немедленно подобрал.
   - У, юда! - вызверился Поляков и, поставив фанерку на широкий подоконник, освободившейся рукой "дал" Мишке по шее, после чего издал долгожданный клич:
   - На хапок!
   И, выбравшись из толпы сражающихся за порции, отправился пожирать свой "повышенный паёк"...
  
   В самый короткий срок я вошёл в курс школьных свычаев-обычаев, во многом разительно напоминавших (как оказалось впоследствии, когда я прочёл Помяловского) нравы, забавы и ухватки бурсаков XIX века. Даже образцы детского фольклора (считалки, дразнилки и прочее) по существу совпадали..
   Была в ходу такая вот милая "игра" (прошу прощения у дам). Если кто-либо из ребят в классе испортит воздух (а это бывало нередко, ибо пища в те военные годы шла в ход всякая без разбора), и обнаружится, кто именно это сделал, провинившегося надо "чичилять". Делается это так: все, кто поблизости, становятся вокруг него и поют речитативом такую "песенку":
  
   "Чичили-бачили,
   Дома не кундячили.
   Кто не будет чичилять,
   Того тоже будем драть!"
  
   При этом провинившегося нещадно "чичиляют", то есть тузят, стукают руками по спине и по чему ни придётся... Не помню, чем должен завершиться такой сеанс, но есть одно непременное условие: каждый, кто находится в непосредственной близости от всей компании, обязан подключиться к экзекуции, не то "чичилять" начнут уже его - как и обещано в приведённом выше заклятии. (Записав это воспо-минание, я заглянул в словарь Даля, но ни "чичилять", ни "кундячить" там не обнаружил).
   Ещё одна чисто бурсацкая утеха называлась "По закону". Неожиданно для испытуемого кто-то из его товарищей делал пугающее движение - как правило, в направлении его паха. Эта область у мужчин, как известно, чрезвычайно уязвимая, и любой мальчишка на основании даже случайного опыта её бережёт. Вырабатывается рефлекс: вздрагивать и делать оборонительное телодвижение при угрозе удара в такое деликатное место. Чем и пользуются коварные друзья: они пугают попавшегося под руку одноклассника внезапным выпадом - и если он вздрогнул, отшатнулся, прикрылся, на такого слабака налагается своеобразный штраф: со словами "По закону!" неумолимый друг сначала дотрагивается кончиками пальцев до его плеча, а потом с силой бьёт его локтем в это плечо... Наиболее волевые, владеющие собой мальчишки вырабатывали в себе бдительность и бестрепетность, умели не вздрогнуть, даже вида не показать, что чего-то испугались. Но "чересчур нежные", напротив, становились от постоянной угрозы ещё более нервными...
   Один случай - в общем-то пустяковый - запал мне в душу на всю жизнь, и я до сих пор со стыдом его вспоминаю. Среди прибывших чуть после меня детей оказался мальчик, которого я помнил с довоенных дней: он учился в параллельном первом и втором классе нашей 89-й школы (она помещалась тогда на ул. Артёма, в здании, где после освобождения Харькова обосновалась 36-я школа). Это был Витя Канторович, с которым впоследствии я сдружился.. При мне его попытался наказать "по закону" один из одноклассников, но Витя заморгал и... заплакал. Забавник отошёл от него, и Витя мне открылся: "Я нарочно сделал вид, чтобы он отстал от меня"... Не знаю, какая пакостная внутренняя пружина толкнула меня на подлость, но я тут же выдал окружающим эту его "военную хитрость"... Никаких неприятных для него последствий этот мой поступок не имел, но от чувства неловкости и стыда не могу отделаться до сих пор. В течение жизни не так уж много было в моей жизни случаев, когда я должен был устыдиться своего поведения, - об одном я сейчас рассказал.
   Вообще, в детстве, юности и ранней молодости нравственные устои очень ещё зыбки и неопределённы в человеке, и оттого он иногда поступает так, как никогда не позволит себе впоследствии. Мне придётся по ходу своего рассказа поведать о нескольких эпизодах своей жизни. Бесполезно теперь сожалеть о том, чего нельзя исправить, но и умалчивать не хочу, - иначе получусь в глазах читателя каким-то безгрешным, а таких людей не бывает.
  
   С прозрачной и точной верностью сказал бог мой Пушкин:
   И с отвращением читая жизнь мою,
   Я трепещу и проклинаю.
   И горько жалуюсь, и горько слёзы лью,
   Но строк печальных не смываю.
  
   У меня нет оснований читать всю мою жизнь с отвращением. Но отдельным своим выбрыкам сам бесконечно удивляюсь...
  
   Перенесённые в Златоусте, в тамошней перенасыщенной антисемитизмом школе, побои и унижения оставили в душе моей неизгладимый и тягостный след. С понятной насторожённостью ожидал я таких же столкновений и на новом месте. Но ничего подобного не случилось. Правда, при занесении в журнал моих анкетных данных ответ мой на вопрос классного руководителя ("Национальность?" - "Еврей") вызвал всеобщее оживление, класс на мгновение загалдел (как мне показалось - злорадно), - но и только! Дело, как видно, в соотношении: в Златоусте я был то единственным в классе евреем, то нас было трое на весь класс. А здесь с каждым днём "нас" становилось всё больше и больше...
   Классным руководителем с 5-го по 8-й класс у нас была учительница русского языка и литературы Елена Павловна Кузёменская. Литературу не понимала, не любила, в характерах и поступках учеников не разбиралась... Позже, через год-два, пришла как-то раз к нам домой с плановым визитом - и предъявила ко мне претензию, будто я (чего и близко никогда не бывало), подражая приблатнённым хулиганским вожакам, хожу в сапогах с присобранными "халявками" (голенищами). В сапогах я, действительно, тогда ходил, но совсем не оттого, что мне это нравилось, а из-за отсутствия другой обуви. Случайно сапоги (уж не припомню, как) сами к нам приблудились. Однако, вынужденно их надев, я себе сразу же натёр ими мозоли. Я эти сапоги возненавидел! Старая дура не заметила, что на этих - если не кирзовых, то грубых яловых - сапогах, при всём желании (которого у меня и быть не могло: мне хулиганская романтика была глубоко чужда), нельзя присобрать голенища в гармошку. Войдя к нам в комнату, видела же она, насколько убог наш быт: вместо кровати - деревянный топчан, половина оконных "шибок" закрыта фанерой... Но ей и в голову не пришло, что сапоги я ношу - по бедности...
   Ученики отвечали этой женщине той же монетой: полнейшим к ней равнодушием. Оказалось, однако, что не столь уж была она индифферентной, как мне долго казалось. Уже после окончания школы Эдик Братута рассказал, как случайно узнал о её доверительном и весьма многозначительном разговоре с Жорой Кириченко.
   Жора был одним из тех упомянутых пере-ростков, остававшихся в городе при оккупации. Известно было, что он - сирота, живёт на Павловке с дедушкой. Всегда аккуратно и чисто одетый, с чётко очерченным лицом, чуть вздёрнутым носом и твёрдым взглядом серых , с тёмными пятнышками, пристальных глаз, он ни с кем в классе не сближался, но был довольно популярен благодаря своему примечательному умению почти что каждого наделить не то чтобы метким, но прилипчивым прозвищем. Например, добродушного Толика Семёнова назвал почему-то "Козюлей", и до девятого класса (после которого Толя остался, к сожалению, на "повторный курс") тот носил эту кличку... Кобзев стал "Кабздохом", Гасско - "Гастоном", Гаркуша - "Гарконом", курчавый и смуглый тугодум Коля Соболев - "Пушкиным"... Носатого Чернобыльского "Кереч" (прозвище самого Кириченко) стал именовать "Локомотив", - почему? - Бог весть, но сколько тот у нас проучился (впрочем, очень недолго), всё так и оставался "Локомотивом"... Как Топорский - "Куртом", Куюков - "Жуком"...
  
   К слову, вообще о школьных прозвищах. Зачастую, есть оно или нет его у мальчишки, зависело от совершенно случайных вещей. В 6-й класс к нам пришёл - на какое-то короткое время - мальчик с очень знакомым мне лицом. Я никак не мог вспомнить, откуда он мне известен, но вот наступил момент, когда Елена Павловна стала вписывать его в журнал, и,. едва услыхав его фамилию, я мгновенно вспомнил: мы вместе были в детском саду, вспомнил и имя его, и кличку - и тут же вскрикнул на весь класс:
   - А! Лёнька Основиков - "Заморская Крыса"!
   Раздался общий хохот класса - и участь новичка была решена: по момент окончания школы (а для близких друзей - и на всю жизнь) он оставался, даже и перейдя в параллельный класс, "Крысой" (эпитет был для краткости и удобства отброшен). Он так привык к этому своему второму имени, что с готовностью на него откликался и никому не высказывал обиды (в том числе и мне, хотя - если бы не моя - в данном случае проклятая - память и не моя - в данном случае прискорбная - непосредственность, может быть, его довоенного детсадовского прозвища никто бы и не вспомнил. Но вот ведь - словно приклеилось!. Не просто добрый, а совершенно беззлобный и ничуть не злопамятный был человек (говорю "был", потому что, как мне сказали, уже несколько лет назад его не стало), а всё-таки, по одному безошибочному признаку, есть уверенность, что не был он равнодушен к обидной этой кличке. Через 25 лет после окончания школы собрались мы в ней, чтобы отметить эту юбилейную дату, и кто-то из организаторов встречи стал зачитывать ответы на шуточный вопросник. Одним из пунктов этой анкеты там значилось: "Твоё школьное прозвище". И Лёня Основиков, оказывается, написал там: "Не помню"... Когда зачитали этот ответ, раздался дружный хохот, и беспощадные вечные подростки хором возопили: "Мы напо-о-омним: "Кры-ы-ыса"!!!"... Как видно, не одному мне дана память, которую впору проклясть...
   Ещё один пример случайного прозвища. Эдика Братуту одноклассники называли (и называют до сих пор, хотя он стал профессором и чуть ли не академиком) "Патитурин". Это потому, что его так, путая с каким-то своим учеником предыдущих лет, именовала учительница химии Анна Ивановна Орлова - ей, как видно, эти две фамилии казались похожими, созвучными.
  
   Вернёмся. однако, к Елене Павловне и её разговору с Жорой Кириченко, невзначай услышанному то ли Братутой, то ли его тёзкой Ходукиным (но мне его пересказывал Братута). После какого-то конфликта Жоры (с кем - не знаю) классная руководительница уговаривала его:
   - Жора, я их сама ненавижу, но - что же де-лать? Сейчас такое время. когда мы не можем откровенно выражать наши чувства: это опасно. Постарайся и ты сдерживаться...
   О ком шла речь, кто это "они" - не усомнился ни слушавший этот тайный разговор Эдик Ходукин, ни пересказавший мне его со слов своего тёзки Эдик Братута.
   Казалось бы, после этого меня не должны терзать угрызения совести по поводу одного моего поступка, совершённого "по сговору" с моим школьным другом Толей Новиком в конце восьмого класса. С этим красивым, стройным, умным и спокойным мальчиком мы сидели вместе за первой партой, потому что оба стали плохо видеть то, что написано на доске (у обоих к этому времени развилась близорукость). Совершенно не зная об антисемитских настроениях Елены Павловны, мы за что-то её сильно невзлюбили. И вот, в день её рождения, случайно узнав об этой дате, мы придумали какую-то комическую и оскорбительную телеграмму, сбегали в ближайшее почтовое отделение и отправили ей эту гадость - вполне цензурную, без малейшей непристойности, но какую-то весьма издевательскую.
   Что было в наших мозгах, да и были ли у нас тогда хоть какие-то мозги? Хотя телеграмма была анонимной, но при желании, разумеется, можно было нас без труда вычислить: ведь текст, отданный для отправки по телеграфу, был написан моей или его рукой. Но дело даже не в этом, а в самой безжалостности и гнусности нашего поступка. С опозданием лет на 55 осуждаю себя и своего друга. (Писано в 2002).
   Но - вот в чём "диалектика": именно с этого дурацкого и некрасивого поступка началась наша с Толей многолетняя дружба! Разнесённые судьбой друг от друга на 10 - 15 тысяч километров (я - в Израиле, он - в США), мы переписываемся, перезваниваемся и по-прежнему близки душевно.
   Ещё одним моим любимым другом на всю жизнь (вплоть до недавнего злокачественного разрыва) стал Юра Куюков. Крепенький, смуглый, черноглазый, он обладал даром рассмешить внезапной шуткой весь класс. Мы с ним сблизились, как и с Толей, уже в восьмом классе. Родной племянник знаменитого украинского писателя-юмориста Остапа Вишни, он (возможно, именно поэтому) был осведомлён в каких-то окололитературных историях. Однажды Юра мне рассказал по секрету, что наша Елена Павловна - поповна, что в её семье бывал в молодые годы известный украинский советский прозаик Петро Панч и что она послужила прототипом для одной из отрицательных героинь его раннего произведения "Мышачi нори" ("Мышьи норы"). Произведение такое мне никогда так и не встретилось, однако подробность эта - запомнилась . Но я не слишком задумывался о душевных качествах этой учительницы, пока не случилось одно событие в жизни нашего класса. Впрочем, я и во время этого события его не осмыслил - это произошло позже.
   В начале главы мы познакомились с Эдиком Ходукиным - "начальником штаба" нашего пионерского отряда, а затем - кажется, с 6-го класса - бессменным классным старостой. Это, без преувеличений, одна из самых ярких фигур в нашей школе. Белокурый красавец, силач, замечательный спортсмен, он как будто родился лидером, заводилой, авторитетным вожаком. Но эпоха, в которую нам судилось жить, внесла свои поправки в его судьбу.
   Ходукин был буквально "помешан" на море, на флоте, на романтике морских просторов. Это в Харькове-то, о котором сами жители некогда сочинили обидную, но правдивую пословицу, состоящую из названий убогих местных речушек: "Хоть лопни, а Харьков не течёт!". У слияния узких маловодных речушек Лопань и Харьков, собственно, и зародился наш город, а ещё была, говорят, Нетечь, которой лично я даже не видел, и о которой память сохранилась разве что в названии улицы Нетеченской; в речку Харьков впадает ещё и ручеёк Немышля, или Немышль,- тоже, по всей правде, далеко не Волга и не Днепр... Словом, город наш совершенно сухопутный, маловодный. Лишь после войны проведены работы по созданию гидропарков и водохранилищ на базе этих малых речушек, А до войны, да и сразу после её окончания, чтобы добраться до ближайшего пруда, надо было ехать пригородным поездом около часа, а потом ещё и полчаса добираться от станции в гору пешком.
   Но, может быть, именно из духа противоречия зародилась в мальчишке с Павловки - одноэтажного района, примыкавшего к Лопани, - мечта стать моряком. Это была не какая-нибудь детская грёза, основанная на анемичных умствованиях и на романах Жюля Верна и Джека Лондона, сколь красивая, столь же и пустая. Нет! К своим 14-ти он знал историю русского флота, конструкцию множества кораблей, их классификацию, назначение, их оснащение, вплоть до названий мачт и парусов. Он не называл кухню иначе как "камбуз", повара - "кок", уборную - "гальюн". И когда в классе был организован пионерский отряд, это именно он предложил. чтобы отряд носил имя русского флотоводца Нахимова. Но и этого мало: Эдик строил замечательные модели морских судов, мастерски воссоздавая детали. Словом, он готовил себя к поприщу моряка, и другого прицела у него не было.
   Уже после 5-го класса он и ещё несколько ребят-"переростков" из нашего класса (все они - тоже с Павловки", все - крупные, сноровистые, с умелыми руками: Боря Гурьев, Шура Рыжов...), войдя в состав школьной столярной бригады, в течение лета изготовили прекрасные, прочные парты. Единственным отличием от фабричных было отсутствие в них откидной крышки: недостаток, связанный с отсутствием специальных петель. Осенью военного ещё 1944 года, вскоре после освобождения Крыма, двое из упомянутой столярной троицы (Эдик и Боря) были за эту работу награждены бесплатной путёвкой в знаменитый пионерский лагерь "Артек". Хотя занятия в те (ещё военные) годы начинались с октября, к их началу наши артековцы ещё не вернулись; приехали гораздо позже - загоревшие, окрепшие, ещё более могучие, чем прежде... Побывав у моря, Ходукин окончательно заболел "морской болезнью" - слова "аврал", "свистать всех наверх", "полундра" и прочие в том же духе отныне уже навсегда закрепились в его лексиконе.
  
   Мы сидели за этими партами весь шестой, седьмой класс и три учебные четверти восьмого. А потом случилась такая нерядовая история.
   После третьей четверти учебного года следовали весенние каникулы. Явившись после них в класс, мы знакомых парт в нём не обнаружили. Вместо них стояли столы со стульями - может быть, и неплохие, но... не наши!
   В свой класс, помещавшийся на третьем этаже, мы не вошли по одному, а ввалились гурьбой, как бывает обычно, когда по случаю первого дня учёбы в помещение школы впускают по очереди целыми классами. Войдя почти одновременно, мы одновременно же и опешили от неожиданности, что видим другую мебель, и дружно издали вопль изумлёния и возмущения. Ну, прямо по сказке о Маше и трёх медведях: "Кто сидел на наших партах - и утащил их?!"
   В следующий момент кто-то один (установить - кто именно, было бы невозможно, да мы и не пытались) выкрикнул: "Домой!", клич подхватили другие голоса: "Домой! Домой!" и с этим, уже общим, хоровым воплем мы все, ссыпавшись с лестницы, вывалились на улицу.
   Как на грех, сияло апрельское солнышко, было тепло-тепло, и мы всем классом отправились на неподалёку находившийся стадион "Динамо", где в тот день проводился четвертьфинальный матч на кубок УССР по футболу. Сидел я рядом с Павликом Гаркушей и почему-то запомнил, как он, чуть заикаясь, произносит фамилию игрока одной из команд: Ч-чучу-п-пака, Вот, пожалуй, и всё воспоминание от этого безмятежного прогульного дня - плюс ещё грустное ощущение неожиданно выпавшей на нашу долю краткой дурной свободы с привкусом ожидания неприятностей.
   Они, действительно, последовали. Кто-то, один из всех, к нам не присоединился, остался в классе. Тут вошёл в него и опоздавший Вова Кириллов. Вдвоём-втроём они встретили к началу первого урока явившегося учителя. Краткий "разбор полётов" - и картина стала ясна. Учитель доложил Тиму. Тот принял решение.
   На следующий день все мы, как ни в чём не бывало, пришли в класс, уселись по местам за немилыми столами. Но на первый урок учитель не пришёл. Не пришёл и на второй... На третьем мы стали обсуждать положение и, чтобы уточнить обстановку, направили к Тиму "парламентёра" - по-моему, Ходукина. Он вернулся - и передал директорский вердикт: все мы, кроме тех двух-трёх человек, которые накануне с нами не ушли, из школы исключены.
   В воздухе сильно запахло керосином. Как быть? Судили-рядили, но выхода не было: надо идти всем классом и просить прощения.
   У Тима кабинет был, на зависть всем другим директорам школ, огромный, он состоял из двух служебных кабинетов, между которыми в период выборов в Верховный Совет СССР (1946) убрали перегородку, устроив там агитпункт избирательного участка. Усилиями шефствующей организации ремонт был проведён великолепно, альфрейщики искусно расписали стены и даже потолок, а Тим законно и грациозно унаследовал эту роскошь и простор, не пожелав, разумеется, восстановить status quo. Благодаря удвоенному кабинету, мы все поместились в нём, образовав "каре" вокруг стоящего перед директорским длинного стола для совещаний. Не очень уверен, но, кажется, именно мне было поручено изложить причину нашего бунта. Во всяком случае, мы полностью взяли на себя вину за свой коллективный проступок. Тим попытался было выяснить, "кто первый сказал "Э" (то бишь, крикнул "Домой!"), но мы ему объяснили, что это совершенно невозможно установить, потому что такая мысль пришла в голову многим одновременно. И тут мы объяснили, почему нам стало так обидно за отнятые парты: ведь их, все до одной, сделали своими руками наши ребята, этим гордится весь класс, один из них, Ходукин, и сейчас наш староста, двое других (Гурьев и Рыжов) сумели экстерном перескочить через класс и сейчас учатся в девятом, но они всё равно наши! Мы и к партам привыкли, как к своим, и вот вдруг их у нас забрали, даже не предупредив. Мы восприняли это как несправедливость. Да, конечно, мы поступили неправильно. Но всё-таки в чём-то мы правы...
   Надо отдать справедливость Тимофею Николаевичу: в этой истории он проявил педагогическую мудрость. Во-первых, принял наши извинения. Во-вторых, явившись в школу на следующий день, мы увидели в классе НАШИ парты!
  
   Между тем, после возвращения из Артека, уж не знаю, по какой причине, Эдик Ходукин учился всё хуже и хуже. В прошлом круглый отличник, постепенно стал получать не одни "пятёрки", но и "четвёрки", и даже, всё чаще, "троечки"... Скрывать свою досаду по поводу очередной неудачи он совершенно не умел и не хотел. Напротив, выражал её слишком бурно и даже истерично.
   - Четыре! - объявляла учительница. Казалось бы, ничего страшного: оценка благородная. Но Эдик, вернувшись на свою заднюю парту среднего ряда (таково было его почти постоянное место все шесть лет нашей учёбы), начинал "психовать": вынимал большой складной матросский нож и принимался с ожесточением резать парту перед собою по средней линии - снизу вверх поперёк... А поскольку парту он не только сам сделал, но и сам себе выбрал, и была она у него все годы одна и та же, а оценки чаще всего не соответствовали его желанию, то ножевая прорезь становилась всё глубже и глубже... "И наконец, - говорил много лет спустя пересмешник Братута, - он эту парту перерезал почти пополам!"
   Чего, однако, не отнять было у нашего старосты, так это прямодушия и честности. Плюс к этому - он обладал внушительной физической силой, и его тяжёлой руки в классе побаивались. Однажды и мне досталось - и поделом. На редком в десятом классе уроке русского языка (всего лишь раз в неделю!) его вызвали к доске. Учительница задала конкретный и очень простой вопрос, ответ на который напрашивался на каламбур, и я этот каламбур произнёс. Она не слыхала, а он услышал, принял всерьёз за подсказку и повторил. То есть сморозил совершенную чепуху, за которую и схлопотал тут же "двойку". Разумеется, в ход пошёл нож, бедной парте пришлось похудеть ещё на несколько граммов... Во время перемены я решил объяснить ему, что вовсе не думал подсказывать всерьёз... Но он не стал выслушивать - развернулся и дал мне полновесную оплеуху. "За что?!" - вырвалось у меня. Но, строго говоря, было за что: сам того не желая, я спровоцировал его на дурацкий ответ. Дня три мы не разговаривали. А потом вдруг он подошёл ко мне в коридоре и сказал:
   - Ты, Феликс, извини меня - я погорячился...
   Это было для меня столь неожиданным, что я смутился и, конечно, принял извинение.
   Вот такой он был вспыльчивый, совестливый и дружелюбный. Но в восьмом классе в какой-то момент абсолютное равнодушие и ненаблю-дательность Елены Павловны сыграли скверную роль в формировании репутации Ходукина.
   Дело было так. . У наших ребят стали пропадать вещи. Странно, что эти ребята сидели именно в задней части класса - невдалеке от Ходукина и его соседа по парте Юрика Куренка по прозвищу Кура (фамилия, имя и кличка изменены). Однажды у кого-то пропала дорогая авторучка. На классном собрании стали разбирать этот факт, и кто-то - боюсь, что я (а, впрочем, не уверен) - предложил провести анонимный опрос: кого большинство ребят подозревает, тот и есть вор! Мысль - дикая и, главное, ничего практически не дающая: подозрение - не доказательство. Но безмозглая наша пестунша подхватила пропозицию недоростка и тут же её воплотила в мини-референдум: каждый из присутствовавших написал на бумажке фамилию подозреваемого... Не помню, кого назвал я, и назвал ли кого, но результат меня поразил: в большинстве записочек фигурировало имя Ходукина! Ничем, конечно, эта акция не завершилась, имя вора так и осталось тогда не раскрытым, но на Эдика в тот вечер было жалко взглянуть...
   Мне трудно теперь сказать точно, произошла ли уже к тому времени в семье Эдика та трагедия, которая потом роковым образом повлияла на всё течение его жизни. А дело в том, что его отца, работавшего инженером в какой-то из строительных организаций, посадили в тюрьму. Не знаю точно, каково было обвинение, но для его сына это было страшным ударом. В семье Ходукиных господствовали патриотические, советские настроения, - иначе не был бы Эдик так влюблён в русскую морскую историю и в русских флотоводцев, не находил бы столько увлекательного в пионерской и комсомольской романтике. Николай Ходукин не пережил удара судьбы - он умер то ли ещё в тюрьме, то ли уже в лагере... Интересно, что мой отец успел познакомиться с отцом Эдика, ещё когда оба были на воле. Помню, как он мне рассказал об этом знакомстве, когда сам, после долгих лет службы в Гипростали, перешёл работать в систему строительно-проектных организаций. Обоих вскоре сломала советская карательная машина, так что мы с Эдуардом в какой-то степени братья по судьбе...
   Думаю, что Ходукины и прежде жили не слишком зажиточно, а без отца стало и вовсе скверно. Так что учиться Эдик стал хуже, возможно, ещё и поэтому. Я тогда не знал об аресте его отца. Но можно представить, до чего горько было парню пережить и эту большую беду, и ту мелкую но обидную напраслину, которую на него самого возвели легкомысленные одноклассники...
   В трудном и унизительном положении "сына преступника" спасительной оказалась для него рука помощи, которую протянул ему наш учитель физики Анатолий Васильевич Тарасенко. Это был всеобщий любимец как детей, так, мне кажется, и учителей. Долгое время он избирался секретарём школьной парторганизации. Сейчас, когда коммунистическая партия давно уже развенчана и отстранена от власти как в бывшем СССР, так и во множестве стран, похвалы по адресу коммунистического партийного вожака могут показаться безнадёжным анахронизмом. Но я хвалю Анатолия Васильевича не как функционера, а как человека. Этот чисто по-украински добродушный, никогда не терявший лица, не вышедший ни разу из ровного, спокойно-ироничного расположения духа,. по виду более деревенский, нежели городской учитель, говоривший скорее на "суржике" (языковой смеси), нежели по-русски или по-украински, устроил Эдика на должность лаборанта в школьный кабинет физики - и тем самым, как я понимаю, дал возможность ему окончить школу. В те времена не каждый из учителей отважился бы на такой поступок.
   А теперь о том, как выяснилась загадка исчезновения авторучки и других украденных в классе предметов. Прошло с тех пор несколько лет, мы окончили школу, почти все поступили в вузы... Наши волейболисты продолжали, однако, заниматься этой прекрасной спортивной игрой, вместе бывали на стадионе. Ходукин, между тем. поступил в Одесское высшее мореходное училище и в Харькове отсутствовал. А его сосед по парте, "Кура", один из тех волейболистов, высокий, могучий парень, вовсе не дурак, не двоечник, один из лучших спортсменов среди ребят нашего класса, продолжал жить в Харькове, заниматься спортом и вместе с прежними партнёрами играл в составе какой-то волейбольной команды.. В отличие от Ходукина, жил он не просто в обеспеченной, а в очень обеспеченной семье, его отец был большим начальником в "тыловых" частях Харьковского гарнизона.
   Между тем, на стадионе из шкафчиков членов волейбольной команды стали пропадать какие-то вещи - уже не помню. какие именно: то ли фотоаппарат, то ли складной ножик, то ли ещё что-то. И одну или две такие вещички кто-то увидал в доме у Куры... Когда в очередной раз что-то у кого-то пропало из шкафчика, волейболисты не стали церемониться, а просто проверили ящик Юрика. Украденная вещь лежала там...
   Историю эту рассказал мне один из спортсменов - с выводом, который кажется мне весьма достоверным: скорее всего, и пропажи в нашем классе были того же происхождения...
   Судьба Юрия Куренка (теперь читателю ясно, почему я воспользовался этой заведомо вымышленной фамилией) мне совершенно неизвестна с того самого момента, как он окончил вуз. Никогда - ни на 20-летие, ни на 25-летие со дня окончания школы - не появлялся он в нашем кругу. Для сравнения: его сокурсник явился на юбилейный вечер 1975 года с другого конца страны...
  
   Но это ещё не всё о Ходукине и не всё о подлости, которую выпало ему испытать от "дружеской" руки. Для дальнейшего рассказа мне придётся зашифровать ещё одно имя ученика нашей школы - только не из нашего класса, а из параллельного. Этого парня назовём Петькой Батончиковым. В школе я его знал только чисто "шапочно" - парень был смазливый, белокурый, тонконогий и долговязый, очень, кажется, весёлый и спортивный. Вот вместе с ним Эдик и отправился в одесскую "мореходку", и оба успешно туда поступили. Вскоре, однако, в курсантской жизни Ходукина произошло что-то такое, в результате чего курсантом он быть перестал, и его "списали во флот" - в рядовые матросы военного корабля. Срок военной флотской службы был тогда - ПЯТЬ ЛЕТ! Почему именно пять? А Бог его знает... Уж так определило советское, коммунистическое начальство, никому и в голову не приходило спорить, возмущаться, негодовать или хотя бы просто выражать неудовольствие.
   В полной мере нахлебался Ходукин из краснофлотской миски. Надо думать, эта жизнь существенно отличалась от вымечтанной за чтением брошюр о Корнилове и Нахимове да над книгами о каком-нибудь "Пенителе моря".
   Впрочем, для того, чтобы Эдика потянуло на сушу, была и другая причина. Ещё восьмиклассником сдружился он с девочкой из 106-й школы - дочкой директора той школы - Неллой. Эта отроческая связь оказалась на диво долговечной: Нелла все годы его службы ждала Эдика, она стала его женой. а недавно, увы, вдовой... Возможно, из-за неё он и вернулся после окончания службы в свой город - и поступил слесарем на завод.
   Моя судьба тоже сложилась нестандартно. Я о ней рассказываю в других частях моих записок, но, поскольку не все их читали или прочтут, кратко расскажу и здесь: поступив по окончании школы в химико-технологический институт, я там не прижился, ушёл, чтобы на следующий год пойти учиться на филологический факультет пединститута. А в разгар вступительных экзаменов арестовали моих родителей, и учиться мне пришлось на вечернем отделении. Однако в армию меня долго не брали - из-за испорченной моими родителями анкеты: ведь я был "вражий сын". да не одного "врага", а сразу двух! И лишь в 1954-м, когда мне удалось, перейдя на стационарное отделение, институт окончить, меня призвали: началась хрущёвская "оттепель", и к анкетам стали меньше придираться, да и демография "помогла": 1932 - 1934 годы были периодом "голодомора", давшим очень скудный урожай на ниве деторождения, армии же нужны были призывники, и государство, державшее под ружьём огромное войско, уже не могло себе позволить чрезмерной бдительности и переборчивости в обеспечении нужного количества пушечного мяса...
   Но поскольку я успел получить высшее обра-зование - срок своей службы сократил почти на год, воспользовавшись существовавшим положением о сдаче по истечении второго года службы на звание младшего лейтенанта запаса.
   Таким образом, в Харькове на первомайской демонстрации 1957 года мы с Эдиком Ходукиным имели все возможности встретиться: я к этому времени уже десять дней работал редактором радиовещания на одном заводе, а он - года два уже слесарем - на другом. И мы, действительно, встретились!
   Когда я сказал, что недавно лишь вернулся из армии, Эдик удивился:
   - Тю, - отреагировал он, как истинный харьковчанин, чисто украинским междометием, - что ты там делал?
   - В караул ходил, котлы на кухне драил, на учения ездил, связь держал, - отчитался я.
   На работе мне приходилось иногда заменять в многотиражной газете ответственного секретаря. Готовя номер, просматривал оттиски присылаемых нам пресс-клише РАТАУ (украинского филиала ТАСС) и на одном из них увидел фото Эдика на рабочем месте, за сборкой велосипеда. Текстовка гласила: "Ударник коммунистического труда слесарь-сборщик велосипедного завода Эдуард Ходукин..." - и какие-то подробности о его успехах: цифры, проценты выполнения норм выработки...
   В 1975 году с небольшим опозданием затеяли ребята из нашего школьного выпуска отметить четвертьвековой юбилей окончания школы. Образовался маленький оргкомитет, в который вовлекли и меня. В ходе обсуждения разных организационных проблем ребята озабоченно упомянули и такую: нехорошо, если о предстоящем нашем съезде (а съехаться должны однокашники из разных уголков Союза) - нехорошо, если об этом узнает Петька Батончиков... Но уж если узнает и приедет - нельзя, чтобы он столкнулся с Ходукиным: тот может его прибить.
   - Но в чём дело? - заинтересовался я - Какая между ними собака пробежала?
   - А ты не знаешь? - искренне удивились друзья.
   И рассказали вот что.
  
   Поступая в Высшее мореходное училище, Эдик Ходукин якобы скрыл, не указал в автобиографии и анкете, что его отец осуждён. Признаться в этом, возможно, означало - самому себе закрыть дорогу в училище: с таким "пятном", как осуждённый к уголовному наказанию отец, в "мореходку" могли не принять.
  
   Якобы единственный, кто знал о том, что Эдик это скрыл, - Петька Батончиков. И он выдал Эдика! Из каких соображений - мы, должно быть, не узнаем. Но предательство есть предательство. Петька запятнал себя этим поступком и навсегда зарубил красивую мечту нашего Ходукина..
  
   По моим сведениям, версию о том, будто Ходукин скрыл неприятную подробность своей анкеты, напрочь отрицает его вдова. Согласно уточнению, которое внёс в мой рассказ с её слов один из читавших эту рукопись до опубликования в Интернете, Эдуард при подаче документов всё написал, а исключён и "списан во флот" был за грубое нарушение дисциплины. Но как быть тогда с теми опасениями, которые проявляли организаторы вечера в связи с возможным появлением на нём "Батончикова"?!
   Этот вопрос оставляю открытым. Впрочем, он, как и "Кура", на вечере так и не появился. Значит ли это, что "знает кошка, чьё мясо съела?!" - Не могу сказать, а гадать не хочу. Но факт - налицо: вместо учёбы в престижном морском училище и получения заветной специальности пришлось нашему Ходукину тянуть лямку долгой и трудной военно-морской линейной службы.
  
   Не каждый перенёс бы такой удар. Эдик мог наложить на себя руки, опуститься, спиться с круга. Этого не произошло. Он заново вылепил свою судьбу. И хоть сложилась она, в сравнении с мечтой, совсем по-иному, но (во всяком случае - поначалу) красиво и счастливо. Предполагаю, что во многом это заслуга его Неллы, с которой я за всю жизнь свою, кажется, только раз обменялся словами: "Здравствуйте!" - "До свиданья!"
   Окончив заочно институт, он быстро сделал карьеру и, в итоге, стал заместителем главного конструктора (а потом, может быть, и главным?) на том же самом заводе. В своей журналистской работе мне однажды случилось взять у него интервью для одной из организуемых мною передач областного радио, коими я подрабатывал систематически к своей довольно тощей "многотиражной" зарплате. Уже тогда он мне рассказал о том, как случился с ним микро-инсульт... Но это было уже в 80-е годы...
   Совсем недавно (этот абзац пишу в 2009) меня разыскал давний знакомый, которому довелось работать вместе с Ходукиным (и чуть ли не под его началом) именно в 80-х. Он рассказал мне о Ходукине этого времени как о законченном алкоголике. Что ж, советская начальническая жизнь, с её многочисленными соблазнами в виде бесконечных попоек и междусобойчиков, могла толкнуть его на бесконечные возлияния...
  
   Эдуард Николаевич Ходукин умер где-то на рубеже двух тысячелетий. С болью в сердце храню о нём память как об одной из самых ярких фигур из учеников нашего класса.
  

Глава 3. Тим, Кролик, три Надежды,

Тонно-Молекула и другие

   Сидя в переполненном 5-м классе, за разнородными, разновысокими столами, на принесённых из дому табуретах, да притом - с полупустыми, истосковавшимися по настоящей еде желудками, - училось нам трудно и нервно. Спасительный звонок c урока каждый раз освобождал на время от тягомотного напряжения, и на переменах мальчики старались расслабиться. Не всегда весенняя погода позволяла выбежать в школьный двор, а застоявшиеся, засидевшиеся мускулы требовали разрядки. В один из первых моих, на новом месте, школьных дней, на большой перемене, целая группа ребят затеяла беготню друг за другом прямо в классе, кто-то первый, убегая или догоняя, вскочил на столы, другой - за ним, и класс мгновенно превратился в "палату номер шесть" "Сабуровой дачи" (харьковского "сумасшедшего дома")... Вдруг шум и крик мгновенно прекратились, бегуны спрыгнули со столов, в поднятой ими пыльной атмосфере класса застыла тишина: в двери стоял сухощавый, с резким худым лицом, мужчина лет тридцати - глубокие глазницы. строгий, не обещающий снисхождения взгляд, необычная, какая-то птичья осанка: одно плечо выше другого, - вот сейчас взлетит, словно кондор над Кордильерами, унося в своих когтях очередного из детей капитана Гранта... Я узнал в вошедшем директора школы, подписавшего мне в своём кабинете направление в 5-й "А", - Тимофея Николаевича Николова. Та первая встреча была мимолётной, и только теперь удалось мне впервые рассмотреть человека, которому суждено будет стать общим нашим пестуном на все последующие годы учёбы в школе. Человека примечательного и весьма-весьма неоднозначного...
   - Это что же здесь делается? - тихо и грозно, тоном, не предвещавшим ничего хорошего, спросил он. Выговор был, как у многих украинских, говорящих по-русски, интеллигентов, чуть-чуть с подчёркиванием безударных "о" и буквальным произнесением окончаний возвратных глаголов: не "-тца", а "-тся"... Впрочем, как потом узналось, был он этническим болгарином, но фамилию свою, чисто болгарскую, произносил не так, как "у них" принято, то есть с ударением не на втором, а на первом слоге: "Ни..."
   Вопрос прозвучал, но никто на него не ответил. Директор прошёл на средину, на учительское место возле доски. Велел всем сесть. Помолчал, посмотрел, жёстко потребовал:
   - Дежурный!
   - Я дежурный! - отозвался мальчик из правого ряда столов.
   - Фамилия?
   - Панасенко...
   - Панасенко, расскажи, что здесь было?
   - Ребята бегали по столам.
   - И ты тоже бегал?
   - Нет...
   - А кто? Назови!
  
   Согласно усвоенным мною на Урале мальчишечьим законам круговой поруки, ответить на такой вопрос было бы немыслимо. Но здесь - потому ли, что коллектив ещё не сложился, или из-за вбитого за два года оккупации животного страха перед результатами расследований - понятия были совершенно иные. По первому же требованию директора Боря Панасенко, славный и добрый мальчик, о котором мне ещё не раз доведётся рассказать, ответил с полной готовностью:
   - Глинский бегал.
   На самом деле по столам бегал не один этот парнишка, но директор не стал домогаться полного списка - ему достаточно было отыграться на ком-то одном.
   -Глинский, встань! - скомандовал директор всё тем же ровным, тихим, не допускающим возражений голосом.. Буквально рядом с Панасенко, чуть впереди, поднялся с места плотный, чисто одетый подросток-переросток с распадающейся на две части, по срединному пробору, большой и длинной русоволосой "политикой" на круглой, крупной голове (у3же в следующем учебном году нас начнут стричь наголо - вплоть до 7-го класса включительно) Директор подошёл к нему вплотную:
   - Ты видишь, какая пыль стоит в классе из-за твоей беготни? - спросил он резко. Глинский молчал.
   - Смотри: эта пыль теперь везде - на столе, на полу... Сейчас будешь вытирать её своими ш-ш-штанами!
   Глинский молча сопел.
   - Снимай штаны и вытирай!
   Мальчик стоял понурившись. В следующую секунду Тимофей Николаевич ловко дал ему подножку, повалил на пол и, придерживая парня за шиворот, несколько раз ткнул носом в грязный пол, как тычут нашкодившего кота мордой в его собственное... После чего отпустил. И Глинский, с лицом красным и потным, встал и принялся молча отряхиваться. Директор ушёл...
   Помните ли этот случай, дорогие мои мальчишки? Мне он запал в душу на целую жизнь. В детстве мне пришлось изведать побои, но они исходили от старшего двоюродного брата-подростка, от мальчишек в эвакуации - и никогда от взрослых. Один лишь раз в жизни отец шлёпнул меня по мягкому месту, да и то потому, что уж слишком я ему чем-то досадил. Вся советская детская литература, в том числе и о школе, полностью исключала подобные "меры воспитания" (разве что Макаренко в "Педагогической поэме" рассказывал о том, как однажды "сорвался", но и то речь шла о ворах и бандитах), и сцена с унижением нашего одноклассника произвела на меня тягостное, шоковое впечатление.
   В течение пяти-шести лет нашей учёбы в 131-й школе порядки здесь менялись: иногда вводилось обязательное пребывание учеников в перерывах между уроками только вне класса; дежурный был обязан проветрить класс, а все остальные в это время или находились в коридоре, или (если позволяла погода) на улице, а то и в школьном дворе. Там играли в футбол, в волейбол, но чаще всего - в "ручной мяч". Наша учёба пришлась на годы параноидальной "идеологической" борьбы советского коммунистического руководства с "низкопоклонством перед Западом", за псевдо-патриотическое прославление "отечественного приоритета" даже в тех областях, в которых его никогда не было. Это именно в те годы булочки, известные под названием французские, переименовали в "городские" Вот так и ту игру, которая во всём мире была известна под английским названием "handball", переименовали в "ручной мяч". При этом футбол так и оставался футболом, но уже больше не именовали вратаря голкипером, а вместо форвардов, инсайдов и беков по зелёному полю гоняли мяч только нападающие, защитники да полузащитники...
   Так вот,: всё-таки одной из любимых игр в на-шем классе на переменах был именно "гандбол". Но вне школы наши лучшие атлеты (Валерий Волоцкий, Эдик Ходукин, Шурик Цитленок) занялись волейболом. Ходукин и Фред Рабинович преуспевали также в лёгкой атлетике, Братута - в спортивной гимнастике и акробатике, Моня Канер и Волик Кулинский - в шахматах...
   На переменах в пятом, шестом и отчасти ещё в седьмом классе шла отчаянная игра в "жёсточки". "Жёсточка" (в другой транскрипции - "жоска") - это кусочек меха вместе с кожей, к которой приделан металлический (обычно свинцовый или оловянный) грузик. Состязаются в том, кто наибольшее количество раз подобьёт эту "жёсточку" ступнёй, ни разу не дав ей упасть на пол (или на землю). Пока эта меховушка с грузиком взлетает в воздух, надо успеть приставить "рабочую" ногу к опорной - и тут же вновь поднять её, чтобы опять ударить. Были у нас чемпионы, которым удавалось подбить жёсточку по 300, 400 и даже, кажется, 500 раз!
   Но с течением времени в проведении рекреационного досуга на первый план выдвинулась другая забава: игра в "кобылку". К батарее центрального отопления, помещавшейся у того окна класса, которое находилось напротив двери, пристраивался, держась за неё и согнувшись в три погибели, кто-то один из наших ребят, за него ухватывался (и тоже согнувшись) другой, к тому - третий, и так далее, вплоть почти что до самой двери. Это была одна команда, которая и являла собой "кобылку", причём все головы её были тщательно пригнуты, и оставалась одна лишь сплошная "общая" спина.. Другую команду составляли прыгуны-"всадники". Наиболее прыгучий, разбежавшись из коридора и оттолкнувшись руками о спину кого-либо из пригнувшихся, запрыгивал как можно ближе к окну. Второй старался запрыгнуть так, чтобы, сидя верхом на "кобылке", руками ухватиться за первого, и так далее. После того как свои места верхами заняла вся вторая команда, первый из составивших "кобылку" отцеплялся от батареи, и вся нижняя братия, держась друг за друга и топчась по полу, всячески старалась сбросить с себя "всадников"... После чего команды менялись местами.
   Ещё одной забавой наших переменок было физическое упражнение, выполнявшееся обычно на столе учителя: уперев ладони в край стола, старались вытянуться всем телом параллельно плоскости столешницы. Все эти упражнения, конечно же, содействовали физическому развитию. Увы, я почти никогда не участвовал в них, так как с самого раннего детства был неловок и невероятно стеснителен. Мне хватало и тех, невыносимых для меня, минут в физкультурном зале и на спортивной площадке, когда, не сумев отлынить от урока, я был вынужден продемонстрировать перед товарищами свою спортивную несостоятельность... Ни один из учителей физкультуры ни разу не попытался помочь, подсказать мне путь преодоления своей физической отсталости. Но и сам я не сумел найти в себе для этого ни сил, ни решимости.
   Мы увидим ещё, что наведение порядка на переменах было одним из направлений деятельности нашего директора, направлением же деятельности мальчишек было как раз всяческое нарушение чинности и степенности: подавляющему большинству школяров хотелось бегать, прыгать, играть... Это проявилось и тогда, в 5-м классе. Конечно, руководитель школы обязан был прекратить безобразие, но ведь не таким же безобразным образом...
   Глинского уже с начала следующего учебного года в нашем классе и школе не было, и я, должно быть, не запомнил бы его, если б не тот случай. Впрочем, отпечатался же в памяти белокурый, курносый Шаповалов с рассыпчатыми прядями прямых и светлых, как солома, волос; ехидный, "заядный" Кобзев, которого Жорка Кириченко наделил собачьей кличкой "Кабздох", дебильный; полупарализованный косноязычный Давидкович; носатый Чернобыльский, чернявый Зорин, круглолицый Вова Познер (двойной тёзка нынешней телезвезды), математический гений Сёмка Зельцер, добросовестный троечник Вова Топорский ("Курт")...А могучий увалень Емельянов, приехавший в составе кочевой семьи офицера откуда-то с Волги, а потом куда-то уехавший навсегда из нашей жизни? А ярко способный, всё читавший и по всем предметам блиставший успехами, носивший очки с сильными линзами, страдавший сильнейшим косоглазием Слава Заховай - сын режиссёра и актрисы, пробывший в нашем седьмом классе лишь два - три месяца, - до тех пор, пока не завершил своих гастролей Львовский театр юного зрителя, где работали Славины родители... А высокий, с карими, на выкате, глазами, флегматичный Мюллер, какое-то время учившийся в нашем то ли девятом, то ли десятом классе... Он сразу же не полюбился нашей знаменитой учительнице русского языка, которая с раздражением отнеслась к его сообщению "Я приехал из Алма-Ата". "Из Алма-Аты!" - резко поправляла она его каждый раз, но он опять и опять произносил не склоняя название тогдашней столицы Казахстана и не принимал в учёт её поправки
   Я оставляю этих ребят, должно быть, навсегда, ограничившись лишь беглым упоминанием их имён, а упомянул, может быть, лишь для того, чтобы продемонстрировать стороннему читателю для меня самого неожиданную остроту своей памяти и тем усилить в нём доверие к дальнейшему повествованию. Но вам, мои родные однокорытники, надеюсь, ох как небезразличны эти имена: они, как искорки. вызовут вдруг в памяти какие-то сладчайшие миги жизни - не потому сладчайшие, что непременно приятные (нет, были ведь и гадкие моменты), а потому, что всё же это невозвратимые мгновения нашего отрочества.
  
   К Тимофею Николаевичу после описанной сцены я уже никогда не мог относиться с полной симпатией, но это не значит, что он был какой-то вечный самодур и бурбон, то и дело раздававший детям зуботычины. Во-первых, в его защиту надо сказать о том, какую тяжкую ношу он взвалил на себя, став директором нашей школы сразу, или почти сразу, после освобождения города. Харьков очистили от немецких оккупантов 23 августа 1943 года, а уже вскоре открылись школы - разорённые, истерзанные, с измученным войной контингентом учащихся и учителей. На улице боговали уголовники и хулиганы. Директор с семьёй (помнится, у него был сын) занял служебную квартиру в здании самой школы - по соседству со своим служебным кабинетом - и жил в ней много лет - по крайней мере, все годы нашей учёбы, - а такая жизнь, прямо сказать, куда как неудобна: покоя нет даже ночью... Например, однажды озорники (они же и воры) аккуратно вынули и увезли все стёкла из директорского ("сдвоенного", как уже было рассказано) кабинета, не разбив, по-видимому, ни одного.. И это - среди зимы, в разгар морозов!
   Характерная черта нашей школы - неоднород-ность ученического контингента. Вокруг школы, в огромных многоквартирных домах - новостройках первых советских пятилеток - жили семьи учёных, вузовской профессуры, а дети с подгорной, подольной Павловки были, в основном, из одноэтажных домов предместья, где обитал совсем простой рабочий или служилый люд. Впрочем, обе группы - и верхняя, и нижняя - в одинаковой мере поставляли и чудесных ребят, и подростков-воров и хулиганов: тому способствовала сама военная и послевоенная обстановка - общий разор, неустроенность, нехватки, безнадзорность... В поисках способов укрощения этой блатной или приблатнённой вольницы Тим (такая кличка прочно закрепилась за нашим директором) обратился к наследию одного из замечательных советских педагогов - к воспитательной системе Антона Макаренко. Но верна украинская пословица: "Далэко куцому до зайця"! За автором "Педагогической поэмы" - огромная гуманитарная культура, высокая интеллигентность, тонкое чувство юмора, у нашего же директора (хотя он был далеко не тупицей) наблюдался недобор этих качеств. Он у Макаренко заимствовал, в основном, внешнюю часть, оболочку его системы - и в результате стал лишь одним из его эпигонов... Это, как мне кажется, проявилось и в описанном мною эпизоде с наказанием Глинского. Макаренко в своей "Поэме" признавался в том, что иногда не мог сдержать эмоций, и рассказал о своём психологическом срыве, когда, возмутившись циничным поведением своих (уже великовозрастных) воспитанников, набросился на них с кулаками. Но Макаренко писал об этом со стыдом и как об исключении из своих правил, как о своём действительном фиаско, которое только потому стало не провалом, а победой, что и подействовало-то на колонистов своей исключительностью, эмоциональностью, нерасчётливостью, то есть именно человечностью. А у Тима его грубости и колотушки исходили всего лишь из подражательной заданности, да и направлены были не против самых наглых и сильных, а, наоборот, против слабых и безответных...
  
   В 1946 году у нас в школе возникла подпольная воровская шайка. Говорили, что за нею, как это часто бывает, стоял некий матёрый уголовник. Не уверен, так ли это, но имелись в ней и чисто мальчишеские лидеры - главный из них был сыном директора одного из крупных харьковских вузов. Да и остальные ребята были из интеллигенции - большей частью из нормальных трудовых семей. Общая обстановка царившей вокруг неустроенности, соединившись с подростковым романтическим стремлением к необычности, к жизни неординарной, не ограниченной строгостями и запретами, толкала 14 - 15-летних к блатному идеалу. В группе Олега Василенко (это и все другие имена членов шайки здесь изменены) имелся свой идеолог - Миша Дворкин, свой музыкант - сын адвоката Юра Симкин, свой "мастер-умелец" Коля Полупанов... Этнически это был полный интернационал: и украинцы, и русские, и евреи... И все они - из так называемых "хороших семей", многие на вид - тихие, спокойные мальчики, так что, когда их "повязали", то моя мама не шутя спрашивала меня: "Слушай, может, и ты тоже занимаешься такими делами?!" Вопрос меня не удивил и не обидел. Ведь, например, тётя Миши Дворкина, вполне добропорядочная женщина, работала экономистом в отделе, где несколько лет обязанности начальника исполнял мой отец, очень её уважавший; мама Игоря Самсонова, тоже совершенно нормального поведения, служила в учреждении, куда отец перешёл работать; Миша, Юра и Коля жили в нашем доме, население которого составляли вполне почтенные инженеры, врачи, служащие, а Олег Василенко и вообще был из самого респектабельного Дома Специалистов... ...
   Но что же они делали в свободное от школы время? - Раздевали по вечерам на улице людей, угрожая им оружием (разбой!)... Средь бела дня обворовывали квартиры (кражи, "домушничество"!)... Сын адвоката жил на одной лестничной площадке с семьёй девочки, у которой потом, десятиклассником, я стал бывать в гостях. Её родители оставляли его родителям ключи от своей квартиры. Воспользовавшись этими ключами как образцом, Юра Симкин заказал где-то дубликаты. В отсутствие хозяев вещи из их квартиры были перенесены к нему, а когда люди вернулись домой и обнаружили, что их обокрали, наглый подросток постучался к ним и, якобы ничего не зная о происшествии, попросил людей, которых только что обчистил, занять ему до вечера три рубля!
   В тот момент, впрочем, никто его и не заподозрил, никому и в голову не пришло, что он - вор. Рассказывали, что разоблачение состоялось лишь после того, как была обокрадена квартира в подъезде, где жил главарь - Олег Василенко. Здесь тоже были подделаны ключи к квартире соседей, вся компания проникла в чужое жилище, выбрала вещи на вынос и последующую продажу, и Олег пошёл на чердак - присмотреть место, где можно бы временно припрятать украденное. Однако на чердаке оказались какие-то рабочие, производившие там ремонт коммуникаций. Олег, чтобы не возбудить у них подозрений, вступил с ними в беседу, потерял время... А пока что ожидавшая его компания наткнулась в чужой квартире на сладости в буфете, расположилась угоститься, а Юра Симкин откинул крышку фортепьяно и "сбацал" несколько отличных джазовых мелодий. Тут вернулся вожак: "Быстро, ребята, без шума, без шухера - "рвём когти" (то есть - уходим). С минуты на минуту могли появиться хозяева квартиры... Решено было уходить с ворованными вещами кто как сможет. Коля Полупанов взял в руки радиоприёмник и спустился с ним вниз. Но там заметил (или ему показалось), что встречный, простого вида, мужик смотрит на него с подозрением. Коля крикнул мужику: "На!" - и протянул ему приёмник, который тот от полной неожиданности принял в свои руки. А вор убежал домой - благо, жил через дорогу.
   Конечно, их быстро "вычислили", арестовали, а потом и судили. На суде как раз и выявилось, кто среди юных домушников был "идеологом". Маленький росточком Миша Дворкин на вопрос судьи: что заставило их, детей из трудовых семей, похищать у советских граждан личную собственность, - ответил чётко, хотя и чуть-чуть пришепётывая (он всю жизнь слегка шепелявил):
   - Мы руководщтвовались "Щкажьками об Италии" великого пролетарщкого пищателя Алекщея Макщимовича Горького. Там его герой Пепе ращпевает пещенку: "Ещли от многого вжять немножко - это не кража, а прощто делёжька".
   Суд не разделил такой идеологии и приговорил мнимых робингудов к разным срокам лишения свободы - кого условно, а кого и безусловно. Олег, Миша и кто-то ещё отбывали свои полтора - два года в знаменитой некогда Куряжской колонии для малолетних правонарушителей. Но от системы А.С. Макаренко к тому времени, судя по рассказам Миши, с которым я позднее приятельствовал, там уже и духу не осталось.
   Зато система эта чересчур процвела в нашей школе. Но не дух её, а, скорее, буква, видимость. Это произошло, когда мы стали учиться уже в старших классах, Тим ввёл дежурства целых классов на переменах - для борьбы с беспорядком. В школе имелось три лестницы: одна центральная и две боковые. Должно быть, архитекторы, разрабатывавшие типовой проект школьных зданий, специально рассчитали, сколько нужно этих лестниц и какой они должны быть ширины. Но наш директор ввёл свой порядок: по боковым маршам могут передвигаться все ученики, от первоклассников до выпускников, а вот центральная - только для учителей и вообще для взрослых. Непокорных школяров, пытавшихся взойти "вверх по лестнице, ведущей вниз" (Mtrs Бел Кауфман), отлавливали и доставляли к нему на правёж. Для наблюдения "за порядком" как раз и назначались дежурившие по неделям классы, которые он по-макаренковски нарёк "отрядами". Но у Макаренко в колонии каждый отряд был занят конкретным делом, а у нас это "дело" заключалось лишь в дежурстве на одной из лестниц. Дежурным выдавались специальные нарукавные повязки с офицерскими звёздочками: старосте класса (командиру дежурного отряда) - три или четыре звёздочки на повязку, ответственным по каждой лестнице - меньше... Тим очень гордился этой затеей и много лет и даже десятилетий спустя ставил её себе в заслугу. А по-моему, придумка была чепуховая. От старших младшим, юрким малышам, доставалось под сурдинку немало затрещин, а чем они виноваты, если им хочется на перемене побегать?
   Но в других случаях, не задаваясь эпигонскими амбициями, "делая не под Макаренко, а под себя", Тим додумывался до полезных вещей. Одной из них была организация ремонтных школьных бригад, о чём уже было немного рассказано. Над каждой школой. (по крайней мере, так было в нашем городе) шефствовал какой-нибудь завод или организация, оказывая помощь в летнем ремонте, да и в других необходимых делах. Но этой помощи всё же не хватало, и Тим чуть ли не каждое лето организовывал участие в ремонтных работах самих детей. Ходукин с Гурьевым и Рыжовым, как я уже рассказывал, состояли в столярной бригаде, мы с Юрой Куюковым - в малярной... Было, правда, при этом существенное "но": отсутствовало социальное равенство. Дети более зажиточных родителей проводили летние каникулы где-нибудь на выезде, и в рабочих бригадах участвовали те, кто победнее.... Насколько помню, никакой обязательной трудовой квоты для учащихся предусмотрено не было.
   О педагогических промахах и победах нашего директора я ещё надеюсь рассказать в своём месте и в своё время. Здесь же хочу закончить хотя бы вчерне тему директорского рукоприкладства. О том, что он пользуется этим "методом воспитания", шушукались у нас по углам. Но вот то, как он себя повёл, когда его самого подвергли этому "методу", мне случилось видеть собственными глазами.
   Ещё до полного разоблачения, ареста и суда над шайкой Василенко он исключил верховодов этой компании из школы за их ужасное поведение. Но на школьные вечера они пытались ходить, Тим со своими активистами пробовали их не впускать. Однажды, перепутав меня с одним из активистов, носившим громкую фамилию Паскаль (возможно всё же, что - Паскарь: я потом встречал в печати такую украинскую фамилию), эти ребята, когда я вышел из школы, дали мне палкой по голове - к счастью, не больно и не опасно: удар был смягчён мягкой зимней шапкой. Но на другом вечере они проникли-таки внутрь школы - и жертвой своей избрали самого Тима. Маленький Миша Дворкин сбил его с ног, директор спасся бегством и спрятался в своей квартире... Не позавидуешь его неспокойной участи, но, думаю, если б не его расправы с учениками - даже наши приблатнённые его бы не тронули.
  
   Середина сороковых - первые послевоенные годы - вообще были характерны "расцветом" уголовщины. Это время правдиво, хотя и с простительным в кино романтизмом, изображено в знаменитом фильме С. Говорухина "Место встречи изменить нельзя". "Чёрная кошка" - название не выдуманное, слухи об этой банде шли и у нас в городе (отсюда строки в стихотворении раннего Б. Чичибабина: "С чего весною пахнут улицы,/ и ходят слухи о ворах,/ и безнаказанно целуются/ во всех подъездах и дворах..."), то и дело происходили ночные ограбления прохожих, грабежи квартир... Даже школьная атмосфера насыщена была неуловимым, но отчётливым присутствием криминала. Многие из подростков носили в карманах "финки". В одном из классов на год - два старше нас учился Вовка Ротов. Однажды в подъезде Дома Специалистов он показывал мне и двум-трём другим мальчикам настоящий пистолет, вытащив его из своего кармана... Вовка еще и утверждал, что пистолет заряжен.
   Однажды вечером по окончании уроков нас не выпустили из школы, и мы вынужденно просидели часа два в классе. Оказывается, бывший наш ученик Шурик Рыжов, вместе с Борей Гурьевым сдавший экзамены в шестом классе экстерном за седьмой (теперь эти двое учились уже в восьмом), только что ворвался в кабинет Тима как вестник беды:
   - Там человека убили! - крикнул Шурик директору.
   Пока вызывали врача, милицию, пока ожидали следственную бригаду, Тим распорядился запереть выход из школы и никого не выпускать. Потому что, действительно, в южном, четырёхэтажном, крыле школьного здания, где одиноко расположился кабинет физики - детище нашего Анатолия Васильевича Тарасенко, под дверью на лестничной площадке лежал в луже крови труп человека.
   Потом оказалось: к Анатолию Васильевичу пришёл один из бывших учеников, оставивший школу то ли в связи с переходом на работу, то ли потому что поступил на подготовительные курсы института (тогда это практиковалось как способ сократить время учёбы). Это был родственник братьев Скоробогатовых, один из которых, Боря, учился в параллельном нашему седьмом, другой - в девятом. Пришедший не застал "физика" в кабинете и остался ждать его у запертой двери кабинета. В это время сюда же поднялись ещё какие-то парни, один из которых был известный хулиган Мацкеев, исключённый из нашей школы, но оставшийся в её стенах, потому что перешёл в вечернюю, которая размещалась тут же, в нашнм здании... Парни стали приставать к стоявшему, оскорблять его, что-то от него требовать, грозить. Будто бы Мацкеев замахнулся дубинкой. Защищаясь, парень выхватил из кармана нож и убил Мацкеева.
   Этого родственника братьев Скоробогатовых осудили на какой-то (правда, не слишком длительный) срок за превышение границ необходимой обороны ...
   Вот такие ЧП случались тогда в нашей мужской школе, располагавшейся в самом центре престижного, интеллигентского городского района ...
  
   Правая рука любого школьного директора - завуч (заведующий учебной частью). Когда мы учились в шестом или седьмом классе, эту должность занимал заслуженный учитель и орденоносец Игнатий Васильевич (?) Стеценко - отец нашего тогдашнего одноклассника Олега, а затем его сменил Василий Андреевич Курило, по прозвищу "Кролик".
   Детская жестокость общеизвестна не меньше, чем детская же отзывчивость и доброта, поэтому не будем осуждать коллективного автора этой клички, вызванной несчастьем её носителя. На фронте Василий Андреевич был контужен и на всю жизнь приобрёл тик лицевых мышц, очень напоминавший подёргивание кроличьей мордочки. Много лет спустя мне рассказали, что завуч страдал запоями, что его мучили головные боли... Сама его должность обязывала к строгостям и резкостям, за которые его и возненавидели несовершеннолетние стихийные анархисты.
   "Кролик" носил круглые очки, у него были маленькие усики-"бабочка" и седой бобрик волос на голове. Этих трёх деталей хватило для того, чтобы в нашей школе появилась целая плеяда "художников-портретистов", мастерски изображавших "Кролика" на каждой доступной им вертикальной плоскости. Достаточно нарисовать овал, над ним - щёточку волос, внутри - два кружка очковой оправы, а внизу - маленькие "гитлеровские" усики - и портрет готов!
   Такими рисунками в короткое время были испещрены все стены школы снаружи и - где только удавалось "художникам" - внутри. Этого мало: где бы ни появился завуч, из-за каждого ближайшего угла кто-то уже ехидно выкрикивал ему: "Трусь-трусь-трусь!" (так кролиководы - во всяком случае, на Украине - подзывают своих питомцев)...
   Бездумное употребление прозвища нашего завуча сыграло злую шутку над отцом блестящего интеллектуала нашего класса - Волика Кулинского. Волик часто рассказывал дома о школе, повторяя: "Кролик пришёл", "Кролик сказал"... - "А кто это - Кролик?" - спрашивали папа и мама. - "А, завуч!" - беспечно отмахивался сын.
   Но однажды папе Волика зачем-то понадобилось поговорить с завучем. Он вошёл в учительскую и громко спросил находившихся там учителей:
   - Скажите, где я могу видеть товарища Кролика?
  
   ....Немая сцена!..
  
   Хотел бы представить читателю хотя бы некоторых наших учителей, а попутно и кого-нибудь из одноклассников. В пятом классе мне очень понравилась учительница истории - молодая, смуглая, черноволосая, со слегка монголоидным разрезом чёрных глаз, Мария Лукинична Безуглая. Между учениками и учителями могут протягиваться какие-то невидимые нити взаимопонимания и симпатии, вот такие взаимоотношения были у ребят с нею. Конечно, не у всех. В 5-м классе нашем учился Коля Гробовенко, которого я помнил с 1941 года (в начале войны мы вместе посещали дневной пионерский лагерь в Лесопарке). Запомнилась сценка: Марья Лукинична просит Колю назвать с места тему урока. Надо ответить: "Греческая колонизация причерноморских берегов". Но Колю одно из слов страшно затрудняет. Большой, толстый и ужасно курносый парень весь взмок от напрасного усилия выговорить трудное слово:
   - Хрэчэская канали... калани...
   Так и не сумел выговорить правильно: махнул безнадежно рукой и сказал-таки: "Канализация"!
   Коля и до оккупации, и после неё был сыном начальника районного отделения милиции. (Говорят, потом папа Гробовенко заведовал одним из харьковских кладбищ, а другим - ...Могилевский!). Долго юный Гробовенко (по прозвищу, естественно, Гроб) в школе не задержался, так как был оставлен на второй год. Отец куда-то его забрал, где-то пристроил. В ноябре 1952 года мы повстречались в вестибюле роддома Клингородка: моя сестра родила сына, Колина жена - кажется, дочь. Доброе, курносое лицо Коли сияло счастьем. Одет он был в форму лейтенанта авиации... По-моему, служил в Германии. Больше мы никогда не виделись.
   А вот с Марьей Лукиничной мне суждено было не только встретиться - она сыграла очень важную роль в критический момент моей жизни. Весной 1972 года после более чем двухмесячной болезни я отдыхал и лечился в пригородном санатории "Березовские минеральные воды". Прогуливаясь по дорожкам санаторского парка, остановился у киоска Союзпечати - и узнал в покупательнице газеты свою учительницу. Она вовсе меня не помнила - и неудивительно: ведь после пятого класса, где я проучился не более месяца, в нашем классе она не преподавала. Однако я представился, и мы от безделья подружились. Безуглая рассказала мне, что уже много лет работает директором школы для слабослышащих детей. Я намотал это на ус: мне было уже известно, что один из двух моих подчинённых, работник возглавляемой мною маленькой редакции заводского радиовещания на большом заводе имени Малышева, Юра Милославский, намеревается уехать в Израиль. В то время это предвещало мне скандал и неприятности, и потом, когда это произошло, я был вынужден сделать вид, что для меня его поступок - неожиданность. Я почти не сомневался, что из-за его отъезда мне придётся покинуть насиженное место и уйти с этого (между прочим, оборонного!) завода. Встреча и общение с Лукиничной дали мне надежду, что уйти можно будет именно в её школу.
   Так потом и оказалось, причём похоже на то, что этот сценарий писался на небесах. Когда Юра (предварительно уволившись с завода) подал заявление в ОВИР, начальство так на меня взъелось, так начало притеснять, что необходимость уволиться стала мне совершенно ясна. Как выяснилось несколько позднее, Юра смог поступить на завод лишь по блату: его мама, работавшая в одном учреждении вместе с женой первого зам. директора завода Иванникова, попросила эту свою сотрудницу замолвить словечко его дружку - секретарю парткома Роденко, и это словечко решило дело: Юре перед тем в приёме на этот завод отдел кадров решительно отказал - под явно надуманным предлогом. А я, столкнувшись с этим, упрямо, но безуспешно за него ходатайствовал. Теперь и Иванникову, и особенно Роденко было крайне желательно, чтобы я уволился: тогда задним числом можно будет в глазах "органов" сделать виновником того, что "сионист пролез на завод", - меня, еврея! Вот почему ранее очень хорошо относившийся ко мне Роденко теперь не только не стал отговаривать меня от ухода в неизвестность, но, напротив, сказал: "Правильное решение!" Деваться же мне было совершенно некуда: в журналистском мире Харькова история с Милославским стала достаточно известна, моё имя связывали с ним и, конечно, в то время ни в одну редакцию не приняли бы. Оставался путь один: в школу (ведь я педагог по диплому). Но как туда попасть? Никаких связей в начальственных кругах школьного мира у меня не было; много лет - с самой юности - я в школе не работал... По тогдашней обстановке куда-нибудь поступить на педагогическую должность мне, при моих данных, было бы очень трудно. И тут вдруг в троллейбусе носом к носу сталкиваюсь с Лукиничной!
   - Феликс! Ну, как дела?
   - Марья Лукинична, я хочу уйти на педагогическую работу. Возьмите меня в свою школу!
   Дело было глубокой осенью, учебный год в разгаре, все кадры сформированы, утрясены... Но оказалось, что у неё в школе-интернате как раз прошла какая-то запоздалая реорганизация, в результате которой есть вакансия воспитателя.
   - Учителем начинать без стажа работы в сурдопедагогическом учреждении нельзя - не получится. Но воспитателем взять могу, - сказала она. - Изучишь детей, овладеешь спецметодикой - при желании можно будет перейти на учительскую должность... Только вот одно условие: согласишься летом поработать воспитателем в пионерлагере наших шефов?
   - Соглашусь! - не задумываясь ответил я. И вопрос был решён. Семь лет отработал я в школе для слабослышащих - и воспитателем, и учителем... А потом всё же вернулся в журналистику. Как теперь давайте вернёмся в мою родную 131-ю школу!
  
   Учительницей географии у нас в пятом и шестом классе была мать моего довоенного одноклассника Лёни Быкова (отчество её забыл, а звали, кажется, Анастасия). Совсем неинтересно было на её уроках, но где-то, кажется, с седьмого класса стала преподавать у нас Надежда Павловна Кизей. Это была истинная славянская красавица, статная, светловолосая, высокая, с открытым умным лицом, правильной русской речью.. Мы (Юра Куюков, Толя Новик и я) очень сдружились с нею, и об этом я намерен потом подробно рассказать.
   Другая Надежда была дана мне, как оказалось, на целую жизнь. В 7-й класс пришла к нам преподавать математику выпускница университета Надежда Михайловна Ратнер. Пришла - беременная и... беспомощная: опыта работы - никакого, дома, по-видимому, нищета, а к тому же - проблема, о которой я узнал лишь не так давно и вполне случайно, так как после женитьбы сына породнился с близкими её друзьями (впрочем, об этом более детально - чуть ниже). Дело в том, что у юной Наденьки ещё до войны был роман с профессором математики Николаем Дорогим. То ли он остался на оккупированной территории, то ли в плен попал, и в глазах Советской власти уже одним этим "провинился"... Но Надежда Михайловна не предала свою любовь, вышла за Дорогого замуж (кто жил в то время, тот знает: такое дорогого стоило!)
   Первый год работы в школе (и как раз в нашем классе) вышел у Надежды Михайловны, как первый блин, комом. Опыта общения с детьми у неё ещё не было, беременность, должно быть, очень осложняла ей жизнь, никакой твёрдости и определённости в её учительском облике не было, и мы всем классом сели ей на голову. Этому, возможно, способствовал и физический её недостаток: косоглазие. Вообще-то она была миловидная, симпатичная, женственная, с мягкой, доброй улыбкой, но глаз, смотревший порой "не туда", всё портил. На её уроках было шумно, мы не слушались молодой учительницы. Как-то раз на перемене кто-то из троих: Валерик Волоцкий, Давид Нагорный или я - швырнули один в другого чернильницу-невыливайку, из которой содержимое, вопреки названию чернильницы, вылилось - и прямо на шёлковые чулки нашей "математички" (едва ли не единственные: я понял это, увидав, как она с убитым видом рассматривает погубленные чулки)...
   Вскоре Надежда Михайловна родила дочь. Вернувшись из "декретного" отпуска, в нашем классе больше не работала. Каково же было моё удивление, когда от ребят, которые были годом моложе нас, мы услыхали о ней как о необычайно строгом учителе и классном руководителе. Они прямо-таки трепетали перед нею, хотя и называли за глаза ласково "Наденькой". По их словам выходило, что на её уроках царит полная тишина и порядок...
   Интересно, что нас, своих "первенцев", она помнила и потом, спустя десятилетия, чуть ли не всех по именам. Ещё удивительнее то, что в течение всей жизни каким-то образом исхитрялась знать и помнить обо всех наших успехах и неуспехах, - и так было до нашей уже почти что старости...
   В нашем восьмом "А" классе "Наденьку" сменила Юлия Георгиевна - миниатюрная миловидная дамочка, чрезвычайно вспыльчивая. Рассердившись на нас за чрезмерно живое поведение во время урока, принималась кричать:
   - Вы что же думаете: что я сильно нуждаюсь в учительской работе? Да я в любой момент могу от неё отказаться: я - прекрасная модистка!
   Этот текст мы в результате выучили наизусть. Её любимый (потому что - блестящий!) ученик, Моня Канер, позже - один из двух наших золотых медалистов, каждый раз во время приступов её гнева подсказывал ей нужные слова.
   - Вы что думаете... - начинала учительница...
   - ... Что я сильно нуждаюсь? - суфлировал с места Моня. Не повторяя его слов, Юлия Георгиевна возобновляла свою "мелодию", как говорят музыканты, "со следующей цифры":
   - Да я в любой момент готова от вас отказаться!
   - Я прекрасная модистка! - подсказывал Моня.
   - Канер!!! - взрывалась Юлия Георгиевна. Класс отзывался залпом хохота. Моне его выходка неизменно прощалась: учительница обожала этого ученика.- может быть, предвидя в нём выдающегося физика, доктора физико-математических наук, профессора университета, члена-корреспондента Академии наук Украины, не получившего в 1965 году Ленинскую премию только потому, что его соавтор по научному открытию Марк Азбель дружил с Юлием Даниэлем , попавшим на скамью подсудимых вместе с Андреем Синявским за публикации. своих произведений в зарубежных издательствах...
   На следующий год Юлия Георгиевна перестала у нас работать (возможно, в самом деле предпочла карьеру модистки?!), и математику стала у нас преподавать Антонина Семёновна Никифорова. Это была одинокая, немолодая уже, неулыбчивая, строгая женщина. Математика никогда не входила в число любимых мною предметов, я был учеником не то что уж совсем нерадивым, но с большой ленцой, и в начале 9-го класса сильно запустил тригонометрию, к изучению которой мы как раз приступили. А в этом предмете каждая следующая тема непонятна без предыдущей, и я сильно запутался в материале. В результате очередную контрольную работу по математике написал на "двойку". К одному из текущих уроков не выполнил домашнее задание и в своё оправдание попытался что-то соврать.
   - Деточка, - сказала мне тихо Антонина Семёновна, - вот ты лжёшь, а глазки твои (так и выразилась: "глазки") - они не лгут, потому что не умеют. Желаю им и тебе никогда не научиться лгать!
   Я запомнил этот урок на всю жизнь и стараюсь выполнять завет учительницы. А тогда, разозлившись сам на себя, засел за учебник и следующую контрольную написал, к собственному изумлению, на "пятёрку"!
   Правда, впоследствии продолжал учиться по математике крайне неровно - и имел основания думать, что Анастасия Семеновна не лучшего мнения обо мне.
   Каково же было моё удивление, когда на экзамене по математике, готовясь к ответу на взятый билет, я невзначай услышал, как Антонина Семёновна говорит обо мне ассистенту - Надежде Михайловне:
   - Рахлин - очень способный ученик...
   Вот уж никогда о себе я так не думал!
  
   Старость этой нашей учительницы была одинока и печальна. Кто-то мне рассказал, что она покончила с собой, повесившись в своём платяном шкафу... Почему мы были так равнодушны, так жестокосерды по отношению к своим наставникам: редко кем из них интересовались в течение последующей жизни, редко кого проведывали?.. Но как раз А. С. Никифоровой я однажды, незадолго до её смерти, написал по случаю какой-то даты (чуть ли не Дня Учителя) прочувствованное письмо... Однако, не получив ответа, не задумался: отчего бы это? Не попытался зайти, поговорить, может быть, в чём-то и помочь. Легко, конечно, себя успокоить: я - не один, нас было много... Вот все-то мы и должны бы испытывать сейчас нашу общую вину. Или - хотя бы неловкость за то, что её не испытываем.
  
   Всевышний Режиссёр, как бы Его ни называть: Бог или Провидение, прихотливо управляет нитями земных судеб. В 1983 году сын мой "скоропостижно" женился. Готовясь к свадьбе, обе стороны (жениха и невесты) составили - каждая порознь - свои списки приглашённых. Решив ознакомиться с невестиным перечнем, я сам себя заинтриговал вопросом: не встретится ли мне там чьё-нибудь знакомое имя? Город, хоть и огромный, но всё-таки один и тот же... И вот читаю фамилию Дорогая с инициалами:"Н. М.". Ба! Не "Наденька" ли Ратнер? Точно! Это оказалась она! И ведь не просто знакомая Ирочки, а одна из ближайших подруг её мамы (умершей лишь за два-три года до тех дней).
   Настолько близка оказалась Надежда Михай-ловна новой, молодой семье, что когда мы вместе с детьми и внучкой навсегда покидали родину, была среди провожавших нас на вокзале. Как и для многих, эмиграция близких оказалась для неё личной большой трагедией. И всё-таки общая наша подруга нашла в себе мужество в эти минуты прощанья поддержать, духовно ободрить мою жену, буквально потерявшую присутствие духа от расставания с городом, в котором родилась и прожила всю свою нелёгкую жизнь.
   Самой Надежде Михайловне жить оставалось недолго...
  
   Дорогая Наденька, я не забуду Вас до конца своих дней.
  
   Нельзя забыть и нашу "украинку" - Феону Емельяновну Пушкарёву. Это она проводила тот урок украинской литературы, который стал моим первым уроком в этой школе. Во время проверки домашнего задания мальчики должны были прочитать наизусть написанное в 1940 году стихотворение Павло Тычины о девочке, которая, живя в Западной Украине, мечтала о том, как придёт освободительница Красная Армия и воссоединит украинцев в единой советской республике:
   Ой, рiченька манюсiнька,
   Всi греблi розрива.
   Стояла там Ганнусенька
   Та й кидала слова:
  
   "Течi ж, моя рiднюсiнька,
   На той бiк, де права:
   Хай знає ж бо матусенька,
   Що я iще жива..."
  
   По правилам того времени, освобождение от изучения украинского языка на территории республики никому из школьников не предоставлялось. Посещать уроки обязан был каждый, даже если он прибыл из других национальных республик и впервые услышал "мову". Правда, в первые два года такого ученика могли не аттестовывать, но уже с начала третьего года пребывания в школе ему не давали никакой скидки, и большинство учащихся поэтому сразу же включались в работу. Вот почему первый же ответ (помнится, к доске вызвали Вову Топорского, по прозвищу "Курт", потому что он ходил в какой-то особенной курточке) звучал "по-москальски" - с редуцированными безударными "А":
   "СтАяла там ГАнусенька
   Та й кИдала слАва"
   За недолгий остаток учебного года мы эту "Ганнусеньку", так возненавидели, что называли её не иначе как "Говнюсенька"...
   Но вообще Феону Емельяновну мы уважали, и её добросовестные уроки, лишённые какого-либо учительского артистизма и демонстративной мастеровитости, воспринимали, тем не менее, с интересом.
   Правда, недавно мой школьный друг Толя Новик, живущий теперь в Филадельфии, напомнил мне в письме случай, когда Феона Емельяновна допустила грубую этическую ошибку и пыталась поступить непорядочно. Толя родом из подмосковной Коломны и с украинским языком встретился только в конце войны, когда его отец вместе с семьёй был откомандирован в Харьков на работу. Какой-то диктант по украинскому языку Толя просто-напросто списывал у соседа и благодаря этому (а ещё - виртуозному вниманию при списывании) не допустил ни одной ошибки. Но не пойман - не вор, и, стало быть, надо ему ставить "пятёрку"... Феона прекрасно понимала, что чудес не бывает. И вот она, принеся на урок проверенные работы, спросила у Толи напрямик:
   - Зiзнайтеся, Новiк: списали? Не бiйтеся, скажiть чесно, - я оцiнку вам за це не знижу...
   Новик сознался, а учительница, нарушив своё же слово, объявила, что поставит ему всё-таки тройку. Разумеется, он (если оценивать объективно, по знаниям) и двойки не заслужил, но... для чего было вынуждать к честности ложью? Я эту историю помню смутно, однако Толя пишет, что в классе прямо на уроке поднялась буря возмущения. Особенно разорялся Моня Канер - лучший ученик класса.
   - Вы слово дали! - кричал он.
   Осталась ли учительница при своём решении или, выполняя обещание, изменила его в пользу ученика, никто из нас не помнит. Но факт остаётся фактом: Толя Новик и Вова Кириллов, начав изучение украинского, фактически, с нуля, в итоге выпускных экзаменов были по украинскому языку и литературе аттестованы вполне положительно и школу окончили с серебряными медалями.
  
   В отличие от иных своих коллег по предмету (о которых приходилось слышать), Феона никогда не подчёркивала, не акцентировала в классе юдофобские моменты, увы, нередкие в украинской литературе (образ шинкаря Лейбы в "Гайдамаках" Т. Г. Шевченко, карикатурного Маюфеса в одной из пьес Карпенко-Карого и т. п.) В имевшихся учебных пособиях по русской литературе аналогичные выпады (скажем, в "Тарасе Бульбе" Н. В. Гоголя) опускались составителями хрестоматий, как-то микшировались специалистами в методических разработках, чего нельзя сказать об украинском учебнике по литературе, где были примерно такие слова:: "Ярема працював (работал) у еврея Лейби, який жорстоко експлуатував свого наймита". (Ну, для чего бы подчёркивать, что Лейба был евреем, когда это и без того понятно? - А для того, чтобы заронить в юные души подлую мыслишку, будто именно евреи особенно изощрённо угнетали украинцев...) Феона (как мы сокращённо её называли) никогда не повторяла такие формулировки, тактично обходя этнические ухабы, неприятные половине класса. Не было с её стороны ни малейших националистических выпадов, подобных тем, какими грешила, по рассказам моей жены, учительница украинской литературы в 17-й женской школе, обвинявшая своих учениц в целенаправленно неаккуратном обращении с учебником украинского языка (хотя эти девочки и к задачнику по математике были наверняка не менее безжалостны!) Стоило на её глазах случайно уронить на пол хрестоматию по украинской литературе, как она обрушивалась на неосторожную ученицу с упрёками, будто та "зневажайе" (презирает) "українську мову"! И, конечно же, эта учительница всегда смаковала юдофобские выпады в текстах 19-го века. Феона Емельяновна такое себе не позволяла никогда!
  
   Хотя мальчики, как сказано, с почтением относились к этой учительнице, но к имени Феона всё равно нередко присоединяли (вот именно что "зневажливий", т. е. презрительный, неуважи-тельный) титул: "суча дочка", - по аналогии со строкой Котляревского в его "Энеиде":
   " Та зла Юнона, суча дочка,
   Розкудкудахталась, як квочка..."
   Никто и ничто не могло удержать - и не удержало! - юных озорников от переделки Юноны - в Феону! Как гласит пословица: "Ради красного словца..."
  
   Я лично Феоне Емельяновне по-особому признателен за то, что во многом благодаря ей пристрастился к украинскому языку и навсегда его полюбил. В очень нелёгкий миг моей жизни это сильно мне пригодилось в чисто житейском смысле. В 1979 году, решив вернуться в мир журналистики, я был принят на корреспондентскую работу в редакцию украинской газеты. Но ведь мой родной язык - русский, и язык обучения в нашей школе, а затем и в отделении русской литературы и языка на филологическом факультете педагогического института, был тоже русский! Основы владения украинским были заложены в меня именно Феоной. Если бы не её усилия, её уровень требований, её умение заинтересовать учеников предметом - вряд ли удалось мне через много-много лет столь быстро начать писать на неродном языке. И ведь я проработал в этой газете - как говорили, небезуспешно - целых десять лет! Конечно, очень благодарен товарищам по тамошней работе, у которых безустанно учился, но фундамент заложен был Феоной Емельяновной Пушкрёвой...
  
   (Однако не одной лишь ею. В институте украинский язык читала нам замечательная преподавательница - Галина Костiвна (Константи-новна) Корабельникова!.. Вряд ли мне доведётся и об институте написать отдельную книжку воспоминаний, поэтому расскажу именно здесь припомнившийся по случаю забавный эпизод. Темой лекции были фразеологизмы. Галина Константиновна объяснила разницу между прислiв'ям (пословицей) и приказкою (поговоркой): если у первых - вид законченных предложений, то вторые его не имеют... У меня в памяти пронеслось несколько украинских пословиц и поговорок, звучавших в нашей семье (их употребляли в речи мои родители - правда, нечасто, да и не всегда в полном виде). Будучи студентом весьма дотошным, что очень хорошо передаётся в иврите вошедшим в него словом русского корня: "нудник", - об одной из них я решил задать вопрос в конце лекции.
   - Дозвольте одне запитання, (позвольте вопрос) - обратился я к симпатичнейшей и добродушнейшей Костiвне. - Скажiть, будь ласка, це прислiв'я чи приказка: "Нагадай козi смерть"?
   В большой аудитории, где собрались на лекцию оба отделения: и русское, и украинское, раздался не хохот, а грохот. Костiвна побледнела, потом покраснела, губы у неё затряслись. Она явно была возмущена вопросом.
   - Ну, товариш Рахлiн, вiд когось iншого (другого) я могла такого чекати (ожидать), та тiльки не вiд вас! - проговорила она. Прозвенел звонок, начался перерыв, я кинулся выяснить, в чём моя вина, но она лишь отмахнулась от меня и в негодовании удалилась.
   В коридоре ко мне подошёл староста нашей группы.
   - Ну , Феля, ты дал!!! Вот вопрос, так вопрос! - восклицал он.
   - Лёня , да в чём дело то? Я не понимаю... У нас в семье мама, бывало, мне или сестре, когда мы что-то невпопад ответим, всё повторяет: "Ну, вот, нагадай кози смэрть..." Вроде бы, это такая поговорка, но имеет вид предложения, вот я и хотел уточнить, что это на самом деле: поговорка или всё-таки пословица?.. Так на что Костивна тут обиделась?
   - Постой , - сказал Лёня, пристально вглядываясь мне в лицо. - Ты что: в самом деле не знаешь, как там дальше?
   - Не знаю, - честно ответил я. - А что, есть продолжение?
   - В том-то и дело что есть. - И Леня мне торжественно процитировал полностью эту украинскую пословицу, имевшую форму не просто законченного, но даже сложносочинённого предложения:
  
   Нагадай козi смерть,
   А вона тобi - пердь!
  
   Тут-то мне всё стало ясно...)
  
   Среди учителей попадались люди совершенно случайные или просто бледные, бесцветные, никакие. Например, в седьмом классе историю преподавала Ленина Яковлевна: как учитель -абсолютный нуль! Такой интересный предмет, а я не помню буквально ни одного живого слова из её уст. Правда, в нашем классе ей было работать особенно трудно: один из наших ребят, Стален Пупин (да-да, именно так, имя и фамилия - подлинные. Кстати, не забавное ли совпадение: Стален и Ленина - в одном помещении?!) оказался её соседом по коммунальной квартире - и продолжал на уроках ту кухонную распрю, которая велась в их квартире. Он держал себя на её уроках подчёркнуто грубо, нагло, оскорбительно, а когда мы, одноклассники, пытались его осудить, говорил, страшно заикаясь::
   - Д-д-да ч-что в-вы о ней з-з-знаете? . Она - н-н-нас-с-стоящая б... б... б... словом, к-курва!
  
   Так и не помирился с нею Сталёха Пупин (так его называли мальчишки)!
  
   Безликой, безынтересной была и Дина Андреевна - учительница биологии и основ дарвинизма. А ведь её преподавание у нас этого предмета пришлось на период, как раз в этой области науки поистине драматический. Шарлатан-академик Трофим Лысенко именно в тот год (1948) - но летом, когда мы уже окончили 9-й класс и распрощались с дарвинизмом как учебным предметом - устроил свою погромную сессию ВАСХНИЛ (Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени Ленина), на которой объявил войну научной генетике. Но нападки на неё начались ещё раньше. Во время плановой экскурсии в университетский биологический музей мы рассматривали экспозицию, призванную наглядно показать внутривидовую борьбу в природе. Между тем, на страницах (почему-то!) "Литературной газеты" как раз тогда развернулась дискуссия, в ходе которой Лысенко опровергал наличие внутривидовой борьбы вообще. Помню его слова из газеты: "Внутривидовой борьбы в природе нет, и нечего её выдумывать"!
   Я обратился с вопросом к сидевшей в зале пожилой смотрительнице музея (впрочем, оказалось, она - преподаватель на биофаке): как же так, на макете внутривидовая конкуренция в растительном мире представлена воочию, а товарищ Лысенко...Она ответила мне так, что сразу было понятно, на чьей она стороне:
  
   - Здесь, в витрине, отражена жизнь природы. Надо вглядываться в неё, а не в утверждения газет. Газета живёт один день, а природа - вечна!
  
   Невозможно было бы даже представить, чтобы такой ответ дала Дина Андреевна. Она просто следовала за буквой программы, заставляя нас заучивать всевозможные сведения.
   - Дивергенция, - заводила она нараспев одну из истин научной генетики , - это расхождение признаков...
   Она выговаривала: "дзивергенция", "расхождзение". Позиции сторон в ведущейся дискуссии её нисколько не волновали. Как не беспокоило и состояние наших мятущихся, ищущих истину умов.
  
   В отличие от Дины Андреевны, её коллега, преподававшая у нас биологические дисциплины предшествовавшего цикла: ботанику, зоологию, анатомию, - Наталья Ивановна Снежко была личностью яркой, пристрастной, неравнодушной... Одна лишь беда: до предела вульгарной. Ещё в пятом классе каждый из нас проходил под её руководством "праХтикум" (так она выговаривала) на "пришкольном участке". В действительности. мы вскапывали, скородили и пропалывали грядки, на которых потом произрастали неизвестно чьи овощи. Говорила Наталья Ивановна на языке любого харьковского рынка - классическом "суржике" Слобожанщины, состоявшем из смеси русских, украинских и Бог весть ещё каких языков. И физиономия у неё была типично сельская, - широкая, курносая, щекастая. Эта женщина уж явно "не в гимназиях обучалась" - манеры у неё были самые простонародные, без малейшего понятия о приличиях цивилизованного мира. Например, однажды вела урок, мучимая зубной болью. В руке у неё был пузырёк, из которого она время от времени прихлёбывала воду, чтобы охладить проклятый зуб, ослабить боль. Да это бы ещё можно и понять, и простить, но, набрав в рот водички и подержав на больном зубе, она тут же выплёвывала её - вот не помню: прямо на пол - или всё же в какую-то посудинку...
   Юра Куюков, одержимый своим фамильным юмором, не мог, конечно, удержаться от ехидных реплик: чуть соберётся пригубить Наталья Ивановна из пузырька, он тихонько провозглашает тост: "За маму! За папу! За дядю Васю!"...
  
   В восьмом классе Наталья Ивановна преподавала у нас анатомию. Там есть неизбежная, для подростков очень пикантная, но вообще-то вполне естественная тема: "Размножение человека". Начав опрос, Наталья Ивановна вызвала к доске Юру Курганова.
   - Нарисуй мне на доске женскую матку ! - потребовала она.
   - Я не умею, - беспомощно сказал Курганов..
   - Нарисуй, как можешь!
   - Наталья Ивановна, но я её ни разу не видал! - взмолился ученик.
   - Так нарисуй, как ты её себе представляешь! В учебнике как написано? "Женская матка напоминает мешок..." Рисуй мешок!
  
   Над этой историей, сойдясь, и сейчас хохочем до упаду...
  
   Однажды, где-то ещё шести- или семи-классниками, мы обнаружили в соседнем с нашим классом помещении бывшей гардеробной зачем-то припасённые куски или мотки проволоки - то ли алюминиевой, то ли из какого-то другого цветного, но белого металла. Кому-то пришло в голову потереть такой кусочек на изломе о парту - вокруг потёртого кончика на глазах стали инеем нарастать белые кристаллы окиси... Охвативший всех азарт грозил срывом очередного урока, проводить который пришла как раз Наталья Ивановна. Обнаружив у нас запасы проволоки, она велела дежурному собрать всю её до единого кусочка. Так наша учительница стала похожа на ликтора со связкой розог в руках - и немедленно принялась использовать эту связку по назначению: вызывая учеников, одного за другим, к доске для краткого ответа, она, как бы шутя, ударяла каждого ответившего всем пучком проволоки по мягкому месту. Шутка шуткой, а больно всерьёз! Говорю со знанием дела, потому что и мне досталось.
  
   Но, в общем, женщина была не вредная. Однажды после звонка на урок, направляясь в наш класс, подошла сзади к замешкавшемуся в коридоре Братуте и крепко зажала ему глаза своими ладонями.
  
   - Это какой же х.. там меня держит? - чётко сказал Эдик. Наталья Ивановна выпустила его, он оглянулся - и смутился ужасно, однако она лишь подтолкнула его лёгким подзатыльником по направлению к классу...
   Толя Новик, прочтя посланную ему по электронной почте рукопись этой главы, рассказал в письме эпизод, мне неизвестный. Наталья Ивановна однажды принесла на урок альбом с фотографиями уродцев, достойных петербургской кунсткамеры, и, демонстрируя их одну за другой, приговаривала: вот это - Ходукин. А это - Братута... Цитлёнок... Алфёров... (И так далее). Тут кто-то из учеников её спросил:
   - А где же вы, Наталья Ивановна?
   Ни на секунду не смутившись, она продемонстрировала едва ли не самое страшное из чудищ:
   - Та вот же и я!
  
   Были в учебном плане тогдашней советской школы такие предметы, которым на практике не придавалось сколько-нибудь серьёзное значение. Например, не могу припомнить ни одного учителя или учительницы пения, хотя такой предмет в расписании числился иногда... Правда, какие-то репетиции каких-то песен запомнились, смутно маячит в памяти некая комическая дирижирующая фигура старой бабы без лица - и даже звучание моей вокальной партии в хоре: "Но-о-сятся бе-е-елые ча-айки..."...
   Невообразимый шум и беспорядок царили на уроках черчения - этот предмет преподавал сначала какой-то пьяница, выполнивший, впрочем, для учительской портрет Ленина или Сталина особой техникой: точками - и тем обессмертивший свою безымянную фигуру... В старших классах учителем черчения стал Константин Петрович - человек явно положительный, но нисколько не учитель по существу. Мальчики, готовившие себя к инженерной деятельности, впрочем, могли у него чему-то научиться. Но другие (среди них и я) практически не выполняли домашних заданий, а между тем каким-то чудом числились среди успевающих. Константин Петрович и сам не считал себя педагогом - главнее для него было занятие фотографией. Он приносил на уроки свои (действительно, интересные) снимки, которые мы, вместо того чтобы заниматься черчением, с удовольствием рассматривали.
  
   ...Через 25 лет на вечере в честь четвертьвекового юбилея окончания школы будут оглашены ответы ребят нашего выпуска на шуточную юбилейную анкету. В число вопросов включат и такой: "Ваш самый любимый учитель?" Вовка Болотников ответит так: "Учитель черчения Константин Петрович - ныне мой тесть".
  
   (Предыдущий фрагмент этих записок - характеристика нашего учителя черчения - подвергся резкой критике со стороны одного из одноклассников - читателей черновика этой книги. Некоторые другие его замечании я и поправки были мною безоговорочно приняты, они учтены в данном (публикуемом варианте). Но от своего отзыва о милейшем Константине Петровиче отказаться не могу.
   Вот что пишет мой критик:
  
   "Учитель черчения К.П.Лопаткин.
   Оставим его "умную" характеристику на твоей совести. Ты, неумеющий (так5 в тексте. - Ф.Р.) держать карандаш и за время учёбы в школе не построивший самостоятельно ни одной проекции, имеешь нахальство характеризовать лучшего учителя черчения школ нашего города, написавшего к тому же прекрасный учебник по основам преподавания черчения в школе (издан при содействии моего отца)!"
   Но разве моя "нахальная" характеристика относится к К.П. Лопаткину как автору учебника? Я описал картину полного безобразия, царившего на уроках "лучшего учителя черчения" всех времён и народов. Скажи, что это не так, что я соврал, что он умел, хотел и мог владеть мальчишечьей аудиторией... Но ты ведь знаешь: картина - точная! Чистая правда, что я "не построил самостоятельно ни одной проекции", но за что же "лучший учитель" поставил мне в аттестате зрелости "четвёрку" по своему предмету? Я написал о нём не как о человеке, авторе учебника, прекрасном фотографе и даже не как о добрейшем тесте Вовки Болотникова - я охарактеризовал его как учителя. Не надо забывать, что я и сам - учитель с немалым педагогическим опытом. И как коллега свидетельствую: по моим впечатлениям, вести уроки, то есть именно учить, этот человек НЕ УМЕЛ).
  
   К концу нашего школьного курса министерство образования и Академия педагогических наук ввели в учебные планы логику и психологию. От первой Бог нас как-то избавил, но вторую пришлось изучать. А точнее - не пришлось. Потому что настоящих учителей для преподавания психологии подготовить не успели, и у нас этот предмет "читал" худой и рыжий студент университета по фамилии Шнейдер. Он обращался к нам - "Товарищи!", чем немедленно удивил и потешил: учителя говорили нам "Ребята!". Обращение "товарищи" к тому же оказалось в его речи словом-паразитом, и, вместо того чтобы внимательно слушать объяснение нового материала, мы упоённо подсчитывали, сколько раз он промолвит своё "та-ищи!" Получалось - по 130 - 140 "та-ищей" за урок... По материалу первого же занятия мы приклеили ему кличку "Псюхэ" (он объяснил, что по-древнегречески это означает "душа", и именно от этого слова - название предмета). Вскоре считать слова-паразиты в его речи нам надоело, и каждый стал на уроках психологии заниматься своим делом: я, например, - читать... Даже не потрудился прятать книгу: сижу за первой партой - и нагло положил перед собой раскрытый: какой-то роман... "Псюхэ", конечно, увидел, вытянул в мою сторону свою тощую, покрытую веснушками шею, потом подошёл и забрал книгу. Я потянул её к себе - он не отдаёт... Без труда выкрутив ему худые, анемичные руки и отняв у "учителя" книгу, я был вынужден подчиниться его требованию и покинул класс. Надо отдать справедливость студенту: он на меня не наябедничал, а потом, по результатам письменной контрольной работы, выставил мне хорошую оценку, шедшую в аттестат зрелости.
   К ряду не слишком выразительных учительских фигур приходится отнести и добрейшую Веру Ивановну Петренко - нашу "историчку" и - в последние два года нашей учёбы - классного руководителя. Уж слишком была добра: ничего не стоило перед её уроком подойти в коридоре и отказаться отвечать новый материал. А вот "нравная" Надежда Павловна (географичка) НИКОГДА не откликалась на такие просьбы. Я ходил у неё в любимчиках, дружил с нею, бывал в её доме, но две-три мои попытки перед проверкой домашнего задания увильнуть от ответа закончились одним и тем же: предупреждённая мною в коридоре о том, что сегодня я не выучил урок ("не вызывайте меня отвечать"), она первым долгом, войдя в класс, выкликала: "Рахлин, иди к карте..." _ "Надежда Павловна, я же вам сказал, что по домашним обстоятельствам..." - " Садись - два". После этих двух-трёх попыток я перестал подходить к ней с отказом - старался учить всё, что задано. И по географии был в числе лучших.. .
   Про учителя физики я уже немного рассказал в главе о Ходукине. По-иному примечательна была "химичка" - Анна Ивановна Орлова - спокойная, основательно полная и очень пристрастная женщина. Пристрастность сказывалась в прочности и необъяснимости - вернее, необоснованности - её симпатий и антипатий. Мне, например, повезло: с самого начала она стала мне мирволить - и только лишь по одной причине: как оказалось, до войны в 82-й школе, помещавшейся тогда в здании бывшей гимназии на Чернышевской, она преподавала свой предмет в классе, где училась моя сестра. Этого оказалось достаточно, чтобы Анна Ивановна прониклась ко мне особым чувством и доверием и ставила мне "пятёрки" с седьмого, что ли, класса по самый аттестат зрелости. Правда, неорганическую химию я и в самом деле знал и любил, с удовольствием занимался в химическом кружке и даже был в нём старостой.. Но когда в десятом классе мы приступили к изучению органики, я по какой-то причине пропустил несколько уроков, отстал, упустил что-то очень важное - и потерял нить. Помнится, никак не мог освоить материал по составлению структурных формул... Но Анна Ивановна как ни в чём не бывало продолжала ставить мне "пятёрки" за очень приблизительные ответы. Послабления делала она и Юре Куюкову - но уже по другой причине: его папа работал на руководящей должности в областном отделе народного образования, и с Юрой она разговаривала на уроках явно заискивающим тоном. В то же время блестяще способный Волик Кулинский с колоссальным трудом отстаивал свои позиции отличника по этому предмету. Именно благодаря Анне Ивановне приобрёл на всю жизнь своё забавное прозвище Эдик Братута. Химичка по ошибке упорно называла его "Патитурин" - это была фамилия какого-то прежнего её ученика. То ли он ей казался внешне похож на того Патитурина, то ли, скорее всего, сыграло роль чудившееся ей сходство в звучании этих двух неординарных фамилий...
   Зато и самой Анне Ивановне повезло в прозвищах. У нас ей дали кличку соответственно её основательным габаритам - но и с учётом преподаваемой дисциплины: "Тонно-Молекула" (по аналогии с грамм-молекулой - принятой тогда единицей измерения молекулярной массы вещества). Но мне-то был известен от сестры довоенный "титул", который ей присвоили безжалостные ученики 82-й школы: "Щёлочь Едкая - Сволочь Редкая"... Свидетельствую: это был несправедливый перехлёст! Толя Новик мне напомнил: одно время мы вздумали перед её уроком ставить за учительским столом сразу два стула рядом (намёк на её пышные формы...). Анна Ивановна ни разу не вспылила, не обиделась или не обнаружила затаённой обиды, совершенно спокойно отставляя в сторону один из стульев и при этом всерьёз поясняя:
   - Мне вполне достаточно одного.
  
   В заголовке этой главы числится "три Надежды". Две уже названы: Михайловна и Павловна ("математичка" в 7-м классе и "географичка" в 7-м - 9-м) А третья?
   По восьмой класс русский язык и литературу вела у нас Елена Павловна Кузёменская, о которой было рассказано в главе о Ходукине. Расположенный к предмету, я не находил ничего мало-мальски интересного в её преподавании и, пожалуй, даже тяготился им. Но слава об учительнице, преподававшей литературу в старшем на год классе, нас привлекала и волновала. Надежду Афанасьевну Грановскую мы видели на переменах в окружении целой толпы мальчиков - девятиклассников. Они ходили за нею настоящей свитой: наши школьные интеллектуалы, первые ученики, активисты комсомольской работы, светила и авторитеты. О Грановской они отзывались с восторгом, а те, кто попроще, не скрывали своего трепета перед нею, перед её строжайшими требованиями. Прежде всего, сообщали, что она требует досконального знания текстов изучаемых произведений. Что обойтись зубрёжкой учебника её ученикам не удастся. Что она заставляет думать...
   И вот, закончив 8-й класс, узнаём, что в девятом у нас будет преподавать литературу Надежда Афанасьевна. Летом я только и делал, что читал все "программные" произведения, а это - "Мёртвые души" Гоголя, весь Некрасов, "Обломов" Гончарова, "Война и мир" Льва Толстого... "Отцы и дети" Тургенева, "Господа Головлёвы" Щедрина... С Надеждой Афанасьевной Грановской мы ещё не раз встретимся по ходу моего рассказа. Ей отведена дальше отдельная глава.
  
   Мне осталось рассказать о преподавателях физкультуры и военного дела. Но я уже сделал это в своей книге о службе в армии. Воспользуюсь правом на автоцитаты.

"Наши военруки

Отрывок из вступительной главы к непридуманной повести "Грудь четвёртого человека"

  
   По возвращении (из эвакуации) я поступил в пятый класс, и тогда же стали преподавать у нас как учебный предмет "военное дело". Сперва учителем был демобилизованный по ранению еврей Геллер. Он вёл и уроки физкультуры, на занятия приходил в галифе и тапочках. Почему-то его прозвали "Зюзя-парикмахер". Зюзе, как видно, надоело с нами чем-либо заниматься, и однажды он, войдя в наш 6-й класс и выслушав рапорт дежурного ("Товарищ военрук! Класс такой-то в количестве стольких-то человек к занятиям готов!"), скомандовал, чуть-чуть шепелявя::
   - Вольно! Щадищь (то есть - "Садись!") Щегоднящней темой урока будут... анекдоты! Ращщкажьживайте!
   Возликовав, один за другим выходили шестиклассники ("хорошо", что школа - мужская!) и, постепенно, на пробу увеличивая меру непристойностей, травили анекдоты один другого позабористей. Зюзя же только снисходительно улыбался.
   Вскоре он поступил куда-то не то на другую работу, не то учиться, и Бог послал нам Мыльника. Этот гневливый, полуприпадочный мужик проводил уроки всерьёз: отрабатывал "Р-р-равнение направо!" и "Р-р-равнение налево!", объясняя, что при этом мы должны видеть "грудь четвертого человека": только тогда шеренга будет ровная. Заставлял печатать строевой шаг - и отсчитывал такт голосом бравого старшины:
   - А - раз! А - раз! А - раз! Два! Три!
   Приносил на уроки русскую трёхлинейную винтовку "образца 1891-го дробь тридцатого года" и, вынув затвор, показывал его детали:
   - Стебель - гребень - рукоятка!
   Этот классический хорей мы заучили на всю жизнь.
   Юркий, любознательный Эдик Братута как-то раз уж слишком настойчиво лез с расспросами и всё хватался за лежащие на учительском столе части: то за стебель, то за гребень. Военрук вдруг "психанул", схватил винтовку без затвора, но с примкнутым штыком, и, взяв её наперевес, погнался за Эдиком по классу, как в штыковую атаку, под общий хохот шестиклассников... Даже здесь, в Израиле, могу представить двух свидетелей: такие сцены - незабываемы!
   Однажды - в седьмом, что ли, классе, весной или осенью во время урока военного дела послали нас во главе с Мыльником на книжный склад за учебниками. Склад помещался в одном из приделов ещё действовавшей тогда Пантелеймоновской церкви на ул. Клочковской (позже там демонстративно отрекся от сана "советский" батюшка, и церковь закрыли).. Чтобы попасть туда от здания Госпрома, надо было пересечь искусственный овраг, так называемый "спуск Пассионарии", по дну которого проходила трамвайная линия. До оврага мы дошли строем, но, чтобы его "форсировать", военрук был вынужден строй распустить. Пока наш командир, оскальзываясь на дёрне, которым выложены крутые склоны оврага, спускался вниз, а потом опять карабкался наверх, мы, проделав это, естественно, гораздо быстрее, с высоты положения принялись обстреливать его комьями земли. С криками "Отставить!" бедняга, наконец, добрался на четвереньках до позиций своего "противника", но искать виновников не стал: предстояло всё же выполнить указание директора и притащить учебники в школу. Поэтому он, гневаясь на нас, лишь беззвучно шевелил губами, проговаривая в уме, но вслух не произнося (всё-таки учителю не положено!) самые крепкие солдатские выражения, а многие из нас громко и с удовольствием считывали их с его губ.
   Малахольного Мыльника сменил подтянутый, аккуратный Виктор Власович Корнилов - бравый офицер, партизанивший в Белоруссии, откуда и сам был родом. Говорил он с отчётливым белорусским акцентом, и мы составили из его характерных словечек такую фразу (здесь и далее ударения помечаю, по техническим причинам, не надстрочным значком, а курсивом):
   - Биром вировку, мотаем вокруг бирозы и тянем метров на шестьдесят!
  
   Военруком и учителем физкультуры Корнилов был у нас недолго: окончив заочный филфак, начал преподавать в других классах русский язык, потом и вовсе пошёл на повышение: стал инструктором обкома партии. К нам военруком пришёл Иван Кузьмич Леонов - боевой офицер, не шибко грамотный, но трезвый, по-житейски умный и хозяйственный. Однако и ему невзначай досталось. В восьмом классе Толя Коршак, плотный, плечистый переросток, гонялся за кем-то на перемене, а потом внутри класса притаился у двери с шапкой или тряпкой в руке, чтобы ею огреть беглеца. Но тут прозвенел звонок, и в класс вошёл (на свой урок военного дела) наш Кузьмич. Ему и досталось по "кумполу". Удержаться от хохота было невозможно. И мудрый военрук хохотал вместе с нами.
   Но он всё-таки был исключением. Следующий - и последний - из наших школьных военспецов вновь оказался "с приветом". Знакомясь с нами, отрекомендовался:
   - Василий Иванович.
   На том бы и остановиться. Но, подмигнув, он добавил:
   - Как Чапаев!
   В результате его фамилию не помнит никто. Всех других перечисляем свободно: Геллер, Мыльник, Корнилов, Леонов. А этого так и зовём: "Чапай".
   Чему они нас всё-таки научили, так это основам строя. Особенно - искусству равнения. Ежегодно у нас на просторной площади Дзержинского проходили общегородские школьные строевые смотры. И женские школы тоже являлись. Ведь и у них были уроки военного дела"

-------

  
   Учителям физкультуры в моей книге об армии повезло куда меньше, чем военрукам, хотя там есть и отдельная глава "Физо", где я откровенно рассказываю о своей физкультурной бездарности. Однако хватит и того, что сообщил о некоторых выше. Перед окончанием школы был ещё физрук Цыганков, и наши спортсмены определённо могли бы поведать о нём да о его коллеге и предшественнике Лёве Кацмане гораздо интереснее... Беда, однако, в том, что мальчиками, которые, подобно мне, острее всего нуждались в приобщении к спорту, учителя физкультуры как раз и не интересовались, позволяя увальням отлынивать и филонить в своё (увальней) удовольствие . Но это был недостаток всей советской системы физического воспитания
  
   .....................................................................
  
  
   .............................................................
  
   ... - А как же я?! Как же вы меня-то могли позабыть? - вдруг доносится до меня из непроглядной тьмы былого обиженный, дребезжащий и вместе с тем полный собственного достоинства девичий старческий голосок.
   - Нет-нет, милая, дорогая Софья Фёдоровна, о ком бы другом, но о Вас-то я как раз и не забыл! Из всех учителей именно Вас оставил напоследок, чтобы рассказать с особой, нежной и бесконечно снисходительной любовью!
  
   ...Бедная старушка мгновенно успокаивается, на её морщинистом, тщательно промытом и добротно напудренном лице появляются, сменяя друг друга, несколько самых любезных улыбок, освоенных то ли в институте благородных девиц, то ли в какой-нибудь женской гимназии ещё в канун февраля 1917-го...
   - Cилянс эт аттансьон! - говорит эта самая миниатюрная из наших учительниц, самая добрая, самая всепрощающая. - Ассе-ву вотр пляс!
   И мы все вновь начинаем понимать по-французски: "Тишина и внимание!" - так она тщетно взывала к нам в течение шести лет - с пятого класса по десятый включительно. - "Садитесь по местам!" Вот, оказывается, сколько мы помним из её давних и незабвенных уроков. Хотя к 25-летию окончания школы в той шутливой анкете все как один указали, что на этом языке из всей школьной программы у каждого сохранилась в памяти лишь одна-единственная фраза: "Перметте муа де китэ ла клясс" - "Позвольте мне выйти из класса!"
   (Помянутый уже не раз Толя Новик дополняет меня: "француженка" охотно выпускала из класса всех, кто попросится, но требовала, чтобы мы просились только по-французски. Вот почему эту фразу прочно освоили все сто процентов её учеников, и прежде других - отпетые двоечники. Минут через двадцать после начала урока большая группа "знатоков французского" уже гоняла мяч на школьном дворе!)
  
   Так свободно, как на уроках французского, мы не чувствовали себя даже на рисовании и черчении. Бесконечная доброта Софьи Фёдоровны Гончаровой не имела границ. Будучи, почти как Маяковский, поэтом класса, или, может быть, подобно всем потам-классикам, классным поэтом, ваш покорный слуга, к восторгу однокашников, однажды написал такой словесный стихотворный портрет нашей учительницы:
  
   Я влюблён и очарован:
   Кривобокая вполне,
   Скачет Софка Гончарова
   С лёгкой жопкой на спине.
  
   Хотя рифма в нечётных строках явно заимствована у А. С. Пушкина, да и вся первая строка нагло у него списана, всё же портрет, по-моему, весьма точен. Софья Фёдоровна всегда появлялась в классе сперва своей мягкой частью тела, потом уже вкатывалось и остальное. Потому что она считала необходимым аккуратно закрыть за собой дверь.
  
   Однажды - кажется, в восьмом классе - она пришла к нам на урок и сообщила:
   - Если будете соблюдать тишину и внимание, я спою вам песню "По долинам и по взгорьям..." по-французски.
   Класс пришёл в восторг. Ради редкого удовольствия услышать пение "француженки" мы все готовы были на чудеса самопожертвования, а потому обещали сидеть смирно
   Французский текст знаменитого, ставшего песней, стихотворения Сергея Алымова был напечатан у нас в учебнике. "Софочка" раскрыла его и, дождавшись полной тишины, установленной не без влияния классного старосты Эдика Ходукина, потрясавшего в воздухе своей грозной кожаной рукавицей, гнусаво затянула:
  
   "Пар ле фруа э ля ша-а-ми-и-нэ,
   Дан ле вий э дан ле-э ша..."
  
   Класс буквально взорвался в хохоте. Софья Фёдоровна прервала свой вокал. С донельзя расстроенным лицом, дрожащими губами принялась она выговаривать нам: какие же мы невыдержанные, какие озорные, - нет, она не хочет петь таким нехорошим, развинченным детям. Вот в классе "Б" - совсем другие ученики: мягкие, вежливые, культурные, вот им она споёт, а нам - не хочет...
  
   Благородному негодованию Ходукина не было границ. Доброе было сердце у нашего капитана - он искренне пожалел старушку. Покрикивая на всех и каждого, вращая глазами, обрушивая на головы наиболее неспокойных самые ужасные (и морские, и сухопутные) проклятия, а совсем распустившихся награждая ударами своей карающей кожаной рукавицы, он усмирил-таки класс и кое-как уговорил "Софочку" начать снова. Пока она исполняла песню приамурских партизан, класс, мокрый от слёз, вызванных неудержимым хохотом, молча трясся под партами, геройски пытаясь хохотать шёпотом...
   Кстати: из года в год ставить нам в пример параллельный класс - это был один из её излюбленных воспитательных приёмов. Наивная душа, она не понимала: уже на перемене нам станет известно от "бековцев", что там на уроке она им в пример ставила "образцовое поведение" "аковцев"! Когда, начиная с 8-го класса, осталось в нашем потоке лишь две параллели: "французский" класс - "А" и "немецкий" - "Б", использование могучего инструмента педагогического противопоставления хороших (плохих) "аковцев" плохим (хорошим) "бековцам" стало, увы, для неё невозможно...
  
   А вот и ещё случай, связанный с Софьей Федоровной - но и не только с ней. Дело было уже в девятом или даже в десятом классе. Первым уроком была химия, "Тонно-Молекула" объясняла тему "Получение ацетилена" и принесла на урок карбид кальция. Со свойствами этого соединения многие из нас были знакомы по жизни: карбид применяется при газосварочных работах, мальчишки воровали его, совали в бутылку, наливали воду, затыкали горлышко и взрывали эти самодельные "бомбы" на пустырях. Во время войны в быту широко использовались карбидные лампы, и т. д.
   Я сидел за первой партой, передо мною располагался стол учителя, на нём Анна Ивановна оставила бутылочку с карбидом, сама подошла к доске и повернулась спиной к классу, чтобы написать формулу получения ацетилена...А за моей спиной оказался всё тот же неугомонный Ходукин.
   - Рахлин! - позвал он. - "Свисни" карбид! (Он употребил более сочный, но совершенно ненормативный глагол).
   Я не стал долго раздумывать и выполнил его задание. К концу урока в каждую чернильницу-непроливайку наш староста и его "доверенные лица" сунули по кусочку активного химреагента. Из чернильниц полезли фиолетовые пузыри. В воздухе резко запахло ацетиленом. Анна Ивановна, правда, удалилась ещё до начала "газовой атаки", но после перемены в класс вкатилась "Софочка"....
   К этому времени над каждой чернильницей уже теплился огонёк. Нестерпимо воняло аммиаком. Работать в классе - и даже просто в нём находиться - было немыслимо. Негодующая Софочка ретировалась в учительскую.
   Должно быть, она не успела или не захотела пожаловаться завучу и директору, во всяком случае, никакого наказания не последовало. Скандал был разрешён самым неожиданным и изящным способом: на третьем уроке была физкультура, и в класс явился наш учитель-физрук Лёва Кацман.- сахалинский еврей. . Он велел дежурному собрать все чернильницы и фанерный поднос с ними поставить на подоконнк.. После чего подошёл к окну, раскрыл оконную створку и методично, по одной, выбросил все наши взбаламученные, вскипевшие непроливайки во двор... А затем увёл весь класс в спортивный зал.
  
   Софья Фёдоровна преподавала французский, не имея специального педагогического образования. Между тем, надвигались 50-е годы, учителей, не имеющих дипломов, стали увольнять. И старушка поступила на заочное отделение института иностранных языков! Интереснее всего, что она его окончила! И, получив диплом, вышла на пенсию.
  
   Это была совершенно замечательная женщина. Она обожала музыку, посещала симфонические концерты, оперные и другие спектакли. Один лишь был у неё недостаток: научить нас хотя бы элементарному владению французским языком она не смогла. Но так уж была построена, так задумана вся методика преподавания иностранных языков в Советском Союзе того времени. Нас натаскивали на спряжении глаголов, учили переводить со словарём, но даже не пытались создать навыки устной речи и её понимания. Руководству страны не нужен был народ, способный легко общаться с иностранцами и принимать передачи зарубежного радио.
   Так что не случайно единственной запомнив-шейся всем в нашем классе была фраза:
   - "Перметте-муа де ките ла клясс" (позвольте мне выйти из класса...)
  
   Этими своими "познаниями" я неизменно смешу теперь в Израиле своих знакомых - франкоязычных евреев из Марокко, Туниса, Алжира, да и из самой прекрасной Франции!

Глава 4. "Зачем нужна тебе чужая Палестина?" (Кисловка и Червони Ялты)

   После окончания шестого класса, где-то в июне, большую группу ребят, и меня в том числе, послали на сельскохозяйственные работы. Мне исполнилось 14 лет, но были ребята и постарше. Не могу сейчас уже сказать, сколько нас всего было, но определённо не менее нескольких десятков. Отправились мы поездом в сопровождении двух молоденьких учительниц русского языка: Лидии Ильиничны (фамилии которой не помню) и Лидии Ивановны Меньшиковой (по моим сведениям, она и сейчас, в 2005 году, живёт в Харькове). . Маршрут наш был не ближний: до станции Кисловка за Купянском, а это километров полтораста к востоку от Харькова. В ещё нескольких километрах к северу от станции находился Кисловский свеклосовхоз, где нам и предстояло работать - в основном, на прополке посевов. Дело было в июне, незадолго перед тем прошли дожди, и, как водится, буйно полезли в рост разные сорняки: осот, молочай, сурепка... Нас разместили в местной школе, вблизи центральной совхозной усадьбы, в классных комнатах, откуда, разумеется, были вынесены парты и другая мебель. В классе, где было и моё спальное место, стоял, впрочем, небольшой столик, который даже удалось накрыть какой-то тряпкой. Ученики нашей школы поместились в двух классах, но рядом были и ребята из какой-то сельской школы, - тоже приезжие.
   День или два провели мы в поле на довольно нудной работе по выдёргиванию сорняков. Делали это вручную, тяпок нам не дали, рукавиц тоже не было, и колючки от молочая, но особенно от осота доставляли заметные неприятности нашим непривычным к сельскому труду рукам. Правда, мне эта работа была знакома по жизни в деревне, где довелось провести наш первый беженский год, включая и лето.
   Из нашего класса вместе со мною были Боря Панасенко, улыбчивый и приветливый мальчик из интеллигентной семьи, и белоголовый, немного неуклюжий и тугой на одно ухо Витя Седельников. Борис был старше меня всего на год, Виктор - на все два, оба оставались в Харькове при оккупации и, как видно, хлебнули горя. Правда, Борис, насколько помню, всё же один из этих двух годков учился в школе.
   Нам постелили по периметру класса сено, этого оказалось вполне достаточно для нормального сна. Правда, кормёжка была не из лучших, в столовой я впервые услышал от более искушённых в жизни ребят забавное слово "кондёр", а ещё - "затеруха" ,- так они называли жиденький суп, в котором плавали редкие крупинки, - кажется, пшена. Чувство голода было, однако, для большинства из нас привычным и постоянным, а потому не слишком запомнилось.
   В одной с нами классной комнате оказались самые авторитетные и отчаянные хлопцы: Игорь Герасюта - плотный 16-летний подросток с лицом, сплошь покрытым возрастными угрями, бесшабашный Ванька Саратов, Толик Беспалов (с которым позже ещё пересекутся наши пути: он будет заместителем секретаря комитета комсомола на заводе им. Малышева, куда я поступлю на работу после службы в Советской Армии), высокий и худой Эмиль Злуницын - сын парторга инженерно-экономического института, директором которого вскоре по освобождении Харькова был назначен мой дядя Шура Сазонов... А ещё в той же классной комнате помещались горбоносый Алик Аптекарь (в 60-е - 70-е годы я встречусь с ним в общедоступной студии звукозаписи - сервисной мастерской, которой он будет заведовать), а также Вовка Гутман из класса, параллельного нашему (с его отцом я познакомлюсь однажды на дне рождения Юры Куюкова - это капельмейстер или хормейстер, которого Юрины родители будут любовно и накоротке называть Абрашей, а он там сильно напьётся, и мы с Юркой должны будем его отвести домой; и на лестнице в своём подъезде он станет рассказывать нам о своих трёх сыновьях и о том, что средний, Лёва, служит в армии на Дальнем Востоке; вскоре меня самого призовут в армию, я окажусь в глухом гарнизоне Приморского края и там познакомлюсь с голубоглазым сержантом Гутманом из учебного танкового батальона... Это родной брат Вовки и один из сыновей Абрама. Десятки и сотни гарнизонов на Дальнем Востоке, но я попаду именно в тот, где служил один из юных Гутманов!)
   Итак, вот сколько я перечислил своих соседей по временному общежитию: вместе со мною - девять человек, помню и десятого, ужасного нытика и критикана, которому всё вокруг не нравилось: жильё, питание, работа (и многое не нравилось поделом!)...
   В первый же день во время краткого перерыва, когда мы, уйдя с поля в тень на лужайку, лежали в высокой траве, произошла вот какая история. Подошёл Герасюта, лёг рядом с нами и, не заметив лежащих тут же в сторонке обеих наших учительниц, стал рассказывать сальный анекдот:
   "Мальчик спрашивает у матери:
   - Мама, а у солнышка ножки есть?
   - Да нет, сынок, какие же ножки у солнышка?
   - А что же это я слышал, как папа, лёжа с тобой в постели, сказал: "Солнышко, раздвинь ножки..."
   Общий хохот последовал вовсе не потому, что слушателям понравился анекдот - все смеялись над тем, как опростоволосился Герасюта. Над травой поднялась голова Лидии Ильиничны:
   - Герасюта! И долго ты вспоминал, что бы такое поинтереснее рассказать?
  
   Бедняга Герасюта сильно растерялся, даже не решился хоть что-нибудь ответить
  
   Через день или два было воскресенье. Днём мы пошли на станцию встречать ещё одну прибывшую из Харькова группу наших школьников, и я хорошо запомнил дорогу до станции и обратно (это важно для дальнейшего рассказа). Вечером все отправились к столовой и клубу, где, как предполагалось, будут крутить кино. Туда и в самом деле привезли движок, киномеханик принялся налаживать аппаратуру. В это время появились какие-то парни (как я подумал - местные, совхозные), возле топтались и девчата, с которыми наши старшие (Герасюта, Саратов, Злуницын) уже познакомились. Сумерки всё сгущались, а кино не начиналось. Мне это надоело, и я в группе ребят отправился "домой", то есть к месту ночлега.
   Едва лишь расположился на отдых, как один за другим вернулись остальные ребята - и все какие-то возбуждённые, расторможенные. Оказывается, Герасюта и К? поссорились с местными парнями из-за девчат, Злуницын выхватил даже финку, но местные взяли верх, ударили Толика Беспалова по ноге железной палкой, погнались за нашими - и сейчас, должно быть, явятся сюда. Действительно, в коридоре послышался шум, громкие голоса, но группа преследователей, не зная, где разместили харьковчан, зашла в соседний класс.
   - Надо тикать! - крикнул кто-то. Мы распахнули окно и один за другим выпрыгнули во тьму.
  
   Школа, в которой мы квартировали, была одноэтажная, но окна от земли оказались довольно высоко. Спрыгнув на землю, я упал, но, тотчас подхватившись, побежал вслед за товарищами по лужайке, отделявшей здание школы от небольшого леса. Днём мы здесь проходили по дороге на станцию и обратно, а потому место было нам знакомо. Ещё когда мы бежали по открытому пространству к лесу, то услышали за спиной голоса и шум погони. Позже выяснилось: потеряв несколько минут на то, чтобы понять: нас, харьковчан, в том классе, куда они сперва вошли, нет и не было, - парни ворвались в оставленное нами помещение, но и там никого не обнаружили. А между тем один человек (тот "нытик и критикан", о котором только что было упомянуто) там оставался.. Не успев выскочить вместе с нами, он на всякий случай спрятался под стол. Кто-то из вошедших пнул ногой стоявшее на дороге пустое ведро, оно отскочило под стол и больно ударило прятавшегося там "Нытика", который, к своей чести, не издал ни звука, что его, конечно, спасло от более существенных травм. Он рассказал, что один из парней, ринувшись к открытому окну, крикнул своим: "Дывы, дывы: он вони побиглы!", - вслед за чем наши преследователи тоже выпрыгнули в окно. Мы успели скрыться в лесу, но, слыша позади погоню, прекратили перекликаться и бежали молча. Бег по совершенно тёмному лесу, когда не видно ни зги ни впереди, ни под ногами, - занятие не из приятных. Мне не повезло: сверзился в какую-то яму (по-видимому, то была воронка от снаряда).. Правда, не ушибся, выбрался очень быстро и позвал шопотом: "Пацаны!". Кто-то что-то (и также шопотом) мне ответил, я устремился на голос, но никого не догнал. Вскоре вышел на противоположную лесную опушку, узнал гречишное поле, через которое мы шли назад со станции... И мне подумалось: ну, куда все беглецы денутся? Сидеть в лесу целую ночь им вряд ли понравится, вернуться - опасно: можно попасть в лапы тех же наших "врагов"... Должно быть, пойдут туда, где побывали сегодня днём, где всегда, даже ночью, есть народ: то есть - на станцию Кисловка! Туда-то я и направил свои стопы!
   Без приключений дошёл до станции, перешёл через пути и очутился возле руины маленького станционного вокзальчика. Война здесь хорошо поработала: от здания остались одни только стены... Правда, рядом стояла будка, в которой мне и удалось застать то ли начальника станции, то ли дежурного, то ли телеграфиста. Железнодорожник угрюмо на меня уставился:
   - В чём дело?
   - Я из совхоза... Мы харьковские школьники, приехали на прополочную, работаем на полях. Сегодня кино, а местные ребята на нас напали, мы от них бежали, вызывайте милицию...
   Такое моё сообщение совершенно не смутило хозяина будки. Он сказал, что у него испорчен аппарат, да и вряд ли кто приедет ночью из Купянска, до которого всё-таки 25 километров пути.
   - А можно у вас здесь посидеть? - спросил я. Но суровый дядя категорически отказал мне в просьбе:
   - Нет, здесь посторонним нельзя находиться. Иди к вокзалу - сидят же там люди, ждут поезда, вот и ты жди, пока рассветёт. А там - вернёшься в совхоз. Ну, иди - чего стоишь?
   Пришлось выйти из будки опять на улицу. Я подошёл к развалине вокзальчика. При свете луны увидел: возле стенки, с подветренной стороны, покатом лежат на своих узелках какие-то люди. Я устроился поодаль. Это были молодые девчата, а с ними - хлопец. Кто-то из них дремал, другие время от времени переговаривались, и я понял, что это группа каких-то учащихся - может быть, из техникума - которая из глубинки, с сельхозработ, возвращается домой и ждёт нужного поезда. Говорили все на том милом "суржике" (смеси украинского с русским), на каком говорит вся Слободская Украина
   - Дивчата, а де це наш Кузя подився? - вдруг раздавался девичий голос.
   - Та ось же вин спыть, - слышалось в ответ.
   Через некоторое время - снова испуганный голосок:
   - Кузя, ты тут?
   - Та тут же я, Божечки, - сонно отзывался хрипловатый юношеский басок. - Не заважай: я спаты хочу!
   Так прошёл час, другой... Где-то далеко звучали голоса, песни, какие-то выкрики... Вдруг из-за угла руины словно вынырнула целая компания парней. Я притворился спящим. Если бы сидел поближе к студенческой группе, то вряд ли парни меня отличили от них. Но я устроился, как уже было сказано, на отлёте и, по-видимому, одеждой, фигурой и, может быть, ещё чем-то существенным сильно отличался от соседей. Компания, проходившая мимо, меня заметила.
   - А це хто тут сыдыть? - спросил один. Все подошли ко мне, кто-то из них нагнулся, бесцеремонно потряс. Я сделал вид, что спал, стал мычать "со сна". Парни были гораздо старше меня, крупнее и, самое главное, их было много.
   - Ты хто? Звидкиля? (Откуда?), - сразу стали домогаться они.
   - Из Купянська, - стал врать я - и очень неудачно: неумелая "украйонськая" речь (как смеются у нас над "кацапами", работающими "под хохлов"), а главное - весь мой вид городского маменькина сына, сработали против меня. Тем более, что передо мной были именно те, кто нас преследовал. Выяснилось это немедленно:
   - Ты у викно плыгав (в окно прыгал)? - спросили у меня в упор. Небольшая пауза - и на меня обрушились тумаки: по голове, по телу, били руками, ногами... Рядом проснулись, прозвучал испуганный голос:
   - Ой, дивчата, нашого Кузю б'ють!
   - Та ни, це не Кузя, - успокоила другая дивчина - и была права: били меня, а отнюдь не Кузю, и лучше всех это было понятно мне самому....
   Они в один миг хорошо пустили мне "юшку" - рот заполнился солёной, душной кровью. Я продолжал между тем сидеть на земле, а склонившееся надо мной хулиганьё торжествовало победу, кто-то вытащил сверкнувший в свете фонаря нож, поднёс мне его под самый нос, покрутил.
   - Скоро буде поизд на Харкив, - произнёс один из них. - Сидай у вагон и паняй додому. Чуешь? Мы прыйдемо - перевирымо (проверим).
  
   Они ушли. Девчата хотели было меня расспросить, в чём дело, но я на всякий случай помалкивал. Вскоре действительно прибыл поезд на Харьков. Он стоял несколько минут, и у меня был большой соблазн сесть в вагон, чтобы через 4 - 5 часов очутиться дома, но сделать это не решился: мне было понятно, что обе наши молоденькие Лидочки с ума сойдут, если хотя бы одного из нас утром недосчитаются. Я не мог так их подвести и даже с места не сдвинулся. Поезд ушёл. Остаток ночи провёл я в страхе: а вдруг и правда вернутся?! Как только стало светать, тронулся в обратный путь - по дороге через поля.. Мне негде было даже кровь с себя обмыть - так и шёл с разбитой мордой и весь в кровоподтёках через гречишное поле обратно в совхоз. Вошёл в школу, открыл дверь классной комнаты, а там - тот наш "Нытик" да обе Лидочки: Ивановна с Ильиничной. Увидав меня, молодушки дружно всплеснули руками и громко, дуэтом, и громко, дуэтом, зарыдали..
   Оказывается, я вернулся первым, и при виде моей окровавленной физиономии наши учительницы, не сговариваясь, подумали одно и то же: если такой смирный мальчик явился так избитый, то чего можно ждать относительно самых отчаянных?!
   Но вот буквально через 15 минут ввалились остальные беглецы. Вид у всех у них был более чем живописный (Алик Аптекарь, например, надел накануне вечером, собираясь в кино, белоснежные брюки, сверкавшие теперь всеми цветами радуги: так вываляться в траве и навозе - это надо было уметь!). Оказалось, все они набрели за опушкой леса на большую скирду то ли сена, то ли соломы и в ней переночевали.
   Теперь неясно было лишь, куда девались наши самые старшие - и самые отчаянные. Но позже и они прибыли. Каким-то чудесным образом им удалось ещё вечером раздобыть подводу, и они возили Толю Беспалова к врачу: надо было выяснить, что с его ногой. Ребята рассказали, из-за чего вышла ссора. Оказывается, те парни, от которых мне досталось, были не из совхоза, а со станции Кисловка. Знай я об этом - разве искал бы убежище на станции?! Ссора вышла, действительно, из-за девчат, но больше всего станционных кавалеров разозлил Эмиль Злуницын, пригрозивший им "финкой", и Ванька Саратов, отпустивший по их адресу .какую-то едкую шутку. Парни хотели разделаться с ними, а досталось - мне...
   Все ушли в поле, а мне разрешили остаться, привести себя в порядок, отдохнуть. Но с полудня и я присоединился к остальным.
   Несколько дней мы пропалывали посевы пшеницы , а потом профиль работ изменился: нам поручили "пасынкование свёклы". Оно заключалось в том, что каждому давалось по два ряда посева двухлетних растений, высаженных в грунт для получения посевного материала - семян. Чтобы этих семян уродилось больше, надо было с высоких (вымахавших нам выше пояса) побегов срывать верхушки: тогда растение начнёт куститься, и больше появится цветков, а значит и завязи.
   Я столь браво произношу название операции потому, что сверился с энциклопедическим словарём, а тогда совхозные наши бригадиры выговаривали что-то маловразумительное: "пасенкование", произносили они, - ну, и мы за ними вслед. Однако мне с детства присуще стремление осмысливать корни слов, и я потом сам догадался: должно быть, это от слова "пасынок", потому что надо выращивать побеги...
   Нудная-пренудная то была работа! Уж, действительно, будто мачеха пасынку её навязала. Идёшь вдоль рядов, срываешь верхушечки побегов, а поле - огромное, конца ему нет, а солнце печёт, припекает... Дошёл до края назначенной тебе полосы - и тут же идёшь назад, вдоль двух соседних рядов...
  
   Между тем, продолжалась жизнь, возникали новые ситуации, придумывались новые проделки: ведь всё-таки мы были мальчишки.
   Однажды после обеда кто-то из старших ребят (чуть ли не "сам" Герасюта) в качестве "милой шутки" при всех написал (именно напИсал, а не написАл!) в солдатский котелок Алика Аптекаря. Алика в нашем спальном классе в это время не было. Когда он пришёл и взялся за котелок, все захохотали, он понял, как над ним хотели подшутить, стал было ворчать и ругаться, но в это время вошёл "Нытик", также перед тем отсутствовавший. И, на свою беду, сказал:
   - Ох, и пить хочу! Аптекарь, у тебя вода в котелке есть?
   Только что Аптекарь должен был стать жертвой, но игрой случая мог превратиться в "палача". И он не упустил воспользоваться этой возможностью.
   - На! - протянул он свой котелок, в котором, да, была сперва только вода, но Герасюта подбавил в неё другую субстанцию.
   - А она чистая? - уточнил "Нытик"
   - Только что принёс, - не моргнув, соврал Алик. "Нытик" хлебнул - но был остановлен громовым и подлым смехом всей нашей подлой компании.
   Вот, как на духу, скажу тебе, читатель: именно сегодня, перед тем как пришла очередь описать ту историю, я в свежем, 135-м, номере израильского, на русском языке, журнала "22" прочёл статью философа и журналиста Константина Фрумкина "О безответственных поступках и бескорыстном зле". Много пишущий о социальной психологии автор задаётся вопросом: в случаях, когда зло не продиктовано выгодой или местью, - для чего оно своему носителю? Получается нечто вроде "искусства для искусства": пакость во имя пакости... И почему мы (и я в том числе) молчали, пока наш товарищ (каков бы он ни был) не отведал гнусного пойла? Неужто есть какая-то потребность в человеке: творить другому гадости?
  
   Впрочем, "Нытик" ловко воспользовался ситуацией:
   - Я завтра же уеду, - объявил он. - Вон какие у Герасюты прыщи. Может, он - трипперный. Мне надо провериться.
   И, действительно, уехал.
  
   В следующее воскресенье мы пошли на ближний пруд. Я за эти дни сдружился с Борей Панасенко и Витей Седельниковым - нашлись у нас общие интересы, и мы всё время вместе держались. Глуховатый на одно ухо Седельников добродушно злился, когда я, позабыв о его тугоухости, шёл рядом с неудобной для него стороны... Борис уже тогда, подобно Ходукину, выбрал себе будущее поприще, только не море с кораблями, а небо с самолётами: тоже красиво! (В отличие от Эдика, ему удалось исполнить мечту: Борис Панасенко окончил авиационный институт и много лет в нём же и преподавал).
   Сейчас мы шли вдоль берега большого то ли озера, то ли пруда, как вдруг Боря заметил какой-то серый комок на траве - и пнул его ногою в тапочке. Комок немедленно вцепился в тапку острыми зубами. Оказалось, это слепыш - полевой грызун вроде крота. Немедленно все остальные наши ребята сбежались смотреть, кто-то взял зверька в руки - и развлечение на остаток дня было обеспечено.
   Продолжая рассуждения Константина Фрумкина, зададимся вопросом: в чём корни и смысл отроческой жестокости? Компания затеяла, ни больше, ни меньше, как... повесить несчастное животное. Но за что-о-о-о?! Сторонники смертной казни отвечали не задумываясь:
   - Он наносит вред посевам.
   Допустим, так.. Но вешать-то зачем? Уж легче утопить, благо у входа стояла огромная бочка с дождевой водой. Но нет, малолетним мучителям надо было именно вздёрнуть беднягу слепыша. Уж они его мучили-мучили, а он всё не погибает. Это позволило партии гуманистов (я был в их числе) настоять на том, чтобы зверька отпустили на волю. Негодяи выкинули его на лужайку возле школы, и бедный пленник немедленно и неожиданно резво принялся носом и передними лапами рыть землю, отбрасывая её задними. Это было захватывающее зрелище, и тут включились познавательные инстинкты "юных натуралистов" Мы видели, как в течение нескольких минут образовалась нора, и зверёк весь в ней скрылся. Тогда неугомонные истязатели стали носить из бочки воду в какой-то посудине и лить в свежую нору. Слепыша мы больше не видели, но мне хочется верить, что ему всё-таки удалось уйти.
  
   Более достойным развлечением были песни, которые пел особенно щедро Ваня Саратов. Он да ещё Глеб Пожаров обладали неким природным обаянием и очень нравились мне. Ванькин репертуар состоял, в основном, из уличных песен, часть которых принадлежала то ли к еврейской, то ли к антисемитской тематике. Вот одна из них - в запомнившихся отрывках:
   Расскажу я вам новинку:
   Как-то раз на вечеринке
   Гулял наш Лёва Циферсон...
   ...................................
   Хозяин, дядя Шлёма,
   Имел четыре дома.
   Отобрали все его дома.
   Теперь он тихий-смирный,
   Завёл он ювелирный
   Магазин для сердца и ума.
  
   Перечислялись гости - местечковые реме-сленники и гешефтмахеры. Блюда с разносолами. Вина и настойки, а среди них и зубровка, и... бобровка, о которой тут же кто-то рассказал, что это - средство для усиления кроличьей плодовитости...
   Я слушал - и помалкивал, хотя мог бы рассказать о своём дяде Шлёме, который всю войну был на фронте, а сам с малого детства не владел не только хотя бы одним домом, но и вообще не имел собственного угла, так как в семь лет остался круглым сиротой.
   Ваня пел и другие песенки "еврейского" содержания - например, про раввина и его дочку:
   Зачем нужна тебе чужая Палестина?
   Я расскажу тебе историю раввина,
   Который жил в уездном городе Каховка -
   Пятьсот семнадцатой столице Украины!
   Явственный привкус двадцатых годов, с их НЭПом и советско-обывательским бытом, с "первой столицей Советской Украины" - в Харькове и "второй" - в Киеве (потом они поменялись порядковыми местами) ощущался в этих песенках, текст которых вовсе не всегда бывал бездарным. Например, вот как описывалась дочь раввина Ента: "такая нежная, как розовая лента, такая чистая, как мытая посуда, такая мудрая, как целый том Талмуда!" Очень возможно, что эти песенки исполнялись даже знаменитыми джазовыми певцами - например, Утёсовым...
   Печать того времени лежала и на песенке совсем не еврейского, а отчасти хулиганского содержания:
   Поцелуй же меня, Перпетуя,
   Я тебя так безумно люблю.
   Для тебя ежедневно рискуя,
   Я сегодня даже чем-то спекульну!
   Бисируя этот припев, Ваня "в скобках" охальничал:
   Поцелуй же меня Перпетуя
   (ниже ... ),
   что вызывало смех всей компании.
   Милый, неотразимо симпатичный малый был этот улыбчивый, белоголовый пацан. Жил, по-моему, без отца, только с матерью, и явно в разных нехватках, ходил неизменно в старой шинельке, из-под кепочки (когда удавалось увильнуть на какое-то время от строгих школьных правил) торчал пшеничного цвета чуб. В классе (на год позже меня), вопреки его типично славянской внешности и юдофобскому репертуару, Ивану присвоили прозвище "Сара" (усечённое "Саратов")...В голову не могла бы никому прийти его будущая судьба.
   Вернувшись через 11 - 12 лет из армии, я попал в одну из множества трудных полос своей жизни и где-то к весне отправился на "толкучий" вещевой рынок (его называли ещё "толчок" и "туча"), чтобы "толкнуть" (то бишь, продать) свою солдатскую шинель. Толкучка, которую власти всегда старались убрать куда-нибудь с глаз подальше, и потому она в течение всех послевоенных лет кочевала по городу, часто меняя места, в тот год (1957-й) находилась в районе улицы Котлова (бывшей Большой Панасовки, ближе к реке Лопань. Пробираясь сквозь густую толпу продающих-покупающих, я встретил Ивана, с которым мы друг другу кивнули, но мне немедленно вспомнилась строчка из озорной песенки про "Перпетую", ради которой лирический герой "даже чем-то спекульнул". Вскоре кто-то мне рассказал, что у Ивана возник серьёзный роман с женщиной значительно старше его, притом - вдовой генерала. Как часто бывает в подобных случаях, молва приписала юному любовнику корыстные мотивы. Один из моих новых приятелей, знавший Ивана, однажды при мне, встретив его на улице, нагло спросил:
   - Ну, как поживает твоя старушка?
   Ваня повёл себя очень мудро и выдержанно, не обратив ни малейшего внимания на эту явную насмешку. Мне не хотелось верить дурной молве, и теперь приятно вспомнить, что я оказался прав: это была любовь, Иван прожил с Инной дружно долгие годы. От первого мужа у неё уже был мальчик, а примерно в 1958-м родился у них Стасик, красивый, чудный, умный мальчик, ровесник моему сыну - мы даже иногда встречались, гуляя с сыновьями в парке, и наши дети вместе играли в песочнице... Ваня Саратов к тому времени окончил инженерно-строительный институт и работал, кажется, в "УкрГИДЕПе" - интституте по проектированию гидросооружений. В то время "расцвела" дружба СССР с арабскими странами, Советский Союз строил в Египте Асунскую плотину и ГЭС, и Ваню, которому "чужая Палестина" была и на фиг не нужна, командировали на это строительство, что было и престижно, и выгодно, и полезно для совершенствования квалификации. Вернувшись, он купил на заработанные деньги автомобиль.
   Как инженер-проектировщик Саратов немало сделал для родного города, маловодность которого широко известна: две-три небольшие речушки, у слияния которых он возник лет за 300 с небольшим до этого, дали повод для известной местной пословицы, в которой употреблены их названия: Харьков, Лопань, Нетечь: "Хоть лопни, а Харьков не течёт!" Так вот, в 50-е - 60-е годы речки эти были зарегулированы, на них созданы большие (по крайней мере, с точки зрения не избалованных обилием влаги харьковчан) два больших водохранилища: Журавлёвское и Алексеевское. И харьковчане, вынужденные раньше в знойные летние дни ездить к пригородным водоёмам дачными поездами, тратя на дорогу немало времени и сил, теперь получили удобные пляжи и водные плёсы в черте города. Мне говорили, что Иван Саратов был в числе ведущих авторов этого проекта.
   Но инженерно-строительным поприщем не были исчерпаны замечательные и многогранные способности этого человека. Работая над обводнением харьковских рек, он изучал архивы, литературу и увлёкся краеведением, а потом и историей Харьковщины, Слобожанщины, Украины - Руси. Это увлечение сделало Ивана Ефимовича "своим человеком" в Харьковской научной библиотеке им. В. Г. Короленко, богатейшими фондами которой он пользовался и где возглавил на многие годы образовавшееся при ней общество краеведов. Как-то при случайной встрече Саратов пригласил меня на заседание этого общества, я с интересом отнёсся к работе краеведов и даже, помнится, выступил на заседании с каким-то сообщением по истории завода имени Малышева, где работал по 1972 год. Где-то в конце 70-х - начале 80-х годов побывал у Ивана в гостях, в доме на ул. Туркестанской, и с огромным интересом ознакомился с его редкой коллекцией открыток, на которых изображён наш Харьков в разные годы своей истории, начиная с конца ХIХ века (а раньше этого рубежа вряд ли выпускались почтовые карточки).
   Но и этого мало. Иван настолько основательно занялся историей, что стал выступать в печати, в профессиональных исторических журналах с самостоятельными статьями. Кто-то мне рассказал, что к ним проявил интерес и уважение академик Рыбаков - известный специалист по истории Древней Руси. Некоторые из этих статей я прочёл - это серьёзные работы. Правда, как словесник я не согласен с гипотезой И. Саратова о том, будто название реки и города Харьков имеет общий корень с этнонимом хорват. Возможно, более плодотворными были бы этимологические поиски на почве арабского, персидского и других языков Среднего Востока (может быть, недаром есть острова Харк и Харкус в Персидском заливе, город Харк...). Впрочем, я руководствуюсь лишь лингвистическим чутьём, а оно не всегда надёжный советник в топонимике, как и в любой другой отрасли знаний.
   О названии нашего города Ваня написал книжку, есть у него и прекрасно изданная книга об атамане Иване Сирко - харьковском "осадчем", как назывались должностные лица, содействовавшие "оседанию" на новых землях пришлого населения. Книга прекрасно иллюстрирована, вышла в переводе на украинский язык, перевод очень квалифицированный - ни я, ни Иван, учившиеся у Феоны Емельяновны (но он, возможно, у Нины Александровны Захаровой, - была у нас в школе и такая учительница украинского языка), столь "щирым" (подлинно украинским, со многими тонкостями) языком не владеем.
  
   Из Кисловки мы все вскоре фактически вынуждены были бежать вслед за "Нытиком". Дело в том, что нас стали кормить чудовищно плохо. И хотя наше пребывание на сельхозработах в этом совхозе было рассчитано на месяц, все мы стали выражать обеим учительницам наше возмущение и заявили, что уедем. Они попытались конфликтовать с совхозным руководством, но, очевидно, мы ему были не нужны, так что в один прекрасный день, не пробыв в Кисловке и двух недель, мы собрались все вместе с учительницами и пошли на станцию, где сели в поезд и уехали в Харьков Помню, как в центре города, пересаживаясь в нужный мне трамвай, я увидел выходящую из вагона дочку папиного сотрудника Наташу Райтман (она была года на два старше меня) - и обрадовался ей, как родной. Между прочим, физиономия моя хранила следы побоев, а уж память - тем более. Мне казалось, что я вернулся из другого мира. Да ведь и в самом деле пережитое приключение было не из рядовых в моей маленькой жизни. Сказать по правде, мне ни до, ни после никогда финским ножом не грозили.
   Эпизод, со мной произошедший, имел одно не очень значительное, но и не слишком приятное последствие. В нашем классе учился Герка Фоменко - лупоглазый, курносый, наглый мальчишка, сын "матери-одиночки", заведовавшей какой-то столовой. У неё был и ещё ребёнок, Юра, младше Германа года на три. Между собой братья общались на дурацком "тайном" воляпюке, принцип которого (перестановка слогов) довольно хорошо известен: например, Гера называл младшего брата "Ра-Ю", а тот старшего - "Ра-Ге". Герка был типичный классный балбес, бич учителей, постоянный нарушитель спокойствия. У нас в классе стояла маленькая чугунная печка, с трубою, выведенной наружу в окно (для несведущих: вместо одного из стёкол вставляют кусок листового железа с вырезанным отиверстием, в которое и выводится наружу дымовая труба печурки). Класс в течение трёх лет (с пятого по седьмой) помещался на первом этаже. Воспользовавшись этим, Герка на перемене заткнул эту трубу снаружи тряпкой, а на уроке как дежурный по классу попросил разрешения у "француженки" Софьи Фёдоровны затопить печь: дескать, холодно в классе... Старушке также было холодно, кроме того, она была ангельски добра и, конечно, разрешила. Фоменко "добросовестно" принялся за дело: заложил в печь растопку, поднёс к ней горящую спичку... Разумеется, из печки в класс повалил дым, мерзавец сделал вид, что ничего не понимает, принялся раздувать огонь, "налаживать тягу"... В классе стало невозможно сидеть, бедняжка "Софочка" выскочила в коридор - и мы все следом... Урок был сорван, однако, по-моему, виновника так и не разоблачили.
   Учился Фоменко скверно, особенно по русскому языку, и Елена Павловна "прикрепила" к нему меня в качестве общественного репетитора. Дело было в седьмом классе, а в шестом у меня уже был один подопечный - Жора Кириченко ("Кереч"), с которым занятия и общение окончились ссорой. Мне уже довелось пересказать в этой книге случайно кем-то услышанный разговор Кереча с Еленой Павловной, обличавший в них обоих записных юдофобов. Но в то время мне об этом ничего не было известно. Жору ко мне "прикрепили", и он стал приходить ко мне домой - заниматься (тоже русским языком). Вёл себя тихо, вежливо, был молчалив. Когда его визит совпадал со временем обеда, мама, несмотря на все нехватки этого (ещё военного) времени, звала его за стол, и он, никогда не отказываясь, не заставляя уговаривать себя, разделял с нами скудную трапезу. Однако, наученный горьким опытом Златоуста (о нём подробно рассказано в первой книге моих записок - "Враждебные воспоминания"), я постоянно замечал на всём и на всех (на моих родителях и сестре, предметах нашего быта, на себе самом) его колючий, недоверчивый, постоянно оценивающий взгляд.
   Перед самой Победой, где-то в конце апреля, нам всем в классе повторно привили оспу. Как известно, всеобщее оспопрививание делали в СССР каждому ещё во младенческом возрасте. Теперь, как видно, решили перестраховаться, чтобы обеспечить продление иммунитета. По отношению ко мне мера была не лишней: у меня вздулся на руке, на месте прививки, настоящий оспенной "бубон", поднялась высоченная температура, я слёг в постель и целую неделю не ходил в школу. Когда температура спала и уже началось выздоровление, меня пришёл проведать Жора. Продемонстрировав гостю свою опухшую, воспалённую руку, я принялся дурачиться, что вообще-то простительно человеку, только что отметившему своё 14-летие. Однако совсем не учёл, что нахожусь под придирчивым исследовательским взором начинённого известным предрассудком сверстника, и допустил шутку, к которой ему захотелось придраться: стянув с руки пустой рукав и размахивая им, как если бы у меня руку оторвало, начал выкликать: "Я на фронте кровь мешками проливал!" Это было распространённое тогда шутливое выражение, которое употребляли в подражание разным ханыгам, спекулировавшим своими ранами. "Шестым чувством", которое обычно не обманывает, понял: шутка гостю не понравилась - и я перестал паясничать. Но, оказалось, уже было поздно: Жора успел меня в своей душе "осудить" и "приговорить".
   Вскоре он опять пришёл ко мне заниматься, но вёл себя нарочито нахально, задавал какие-то дурацкие и явно вызывающие вопросы, так что я ему сказал:
   - Слушай, ты всё-таки у меня дома. Если тебе что-то не нравится, можешь уходить.
   Он молча направился по коридору к выходу, но уже на лестнице крикнул мне, пока я стоял у открытой двери:
   - Я расскажу, как ты над инвалидами смеялся!
   Мне тогда эта фраза показалась совершенно не понятной: что он говорит? Когда и над какими инвалидами я смеялся?!
   Мне пришлось вспомнить своё лицедейство значительно позже, а пока мы просто перестали общаться. Кому-то из приятелей я потом рассказывал о нашем конфликте, и мне было замечено, что Кереч мог пристрастно истолковать мою выходку - и обидеться потому-де, что его отец будто бы пропал на фронте без вести. Однако у меня такое чувство, что Жора меня невзлюбил с самого начала, ещё "априорно", а если это так, то он бы всё равно нашёл, как придраться к какому-то другому моему слову или поступку.
   Ко второму подопечному, Герке Фоменко, я, по его приглашению, стал приходить домой. В маленькой и, по-моему, единственной комнатке коммунальной квартиры хорошо натоплено. Прежде всего Герман налил мне полную тарелку горячего супу. Не имея сил отказаться (то была самая голодная для нашей семьи зима за все военные и первые послевоенные годы), я съел замечательный, наперчённый (что было совсем непривычно для меня) обед - и разомлел, даже немножко опьянел от сытости. Всё же попытался с ним заниматься, однако он никак не хотел или не умел сосредоточиться, всё время отвлекался, заговаривал с явившимся из школы "Ра-Ю", - словом, из моего над ним шефства ничего не вышло. Вдобавок мне стало известно о том, что Герка Фоменко (который сам в Кисловке не бывал) распространяет по школе между мальчишками клевету обо мне: будто в Кисловке местные парни окунули меня "головой в парашу". Конечно, я не стал специально опровергать такую гнусную "версию", но несколько пацанов ко мне подходили и спрашивали:
   - Это правда, что тебя головой в парашу окунули?
   И все как на источник этих "сведений" указывали на Герку... У меня к нему уже были претензии: он мне в школьном туалете, пока я там был занят своим маленьким делом, порезал безопасной бритвой на спине ("пописал", как говорили) старое пальтишко, причём эти порезы явственно читались как слово "ЖИД"... Так что помогать ему я больше не пытался.
   Следующим летом, уже по окончании седьмого класса, мы с Куюковым и ещё с кем-то работали по ремонту школы в малярной бригаде. Как-то раз, когда мы на улице отмывали после работы руки от краски, явились "Кереч" и "Ра-Ге" и с другой стороны улицы стали меня окликать, прося подойти. Совершенно ничего не подозревая, я приблизился к ним вплотную, и тут Кереч внезапно меня ударил. Я было бросился на него, но они оба отбежали на почтенное расстояние и стали выкрикивать мне оскорбления и угрозы. "Кереч" опять крикнул, будто я "над инвалидами смеялся", а Герка - что они "опять окунут меня головой в парашу"
   В восьмом классе оба у нас уже не учились - возможно, потупили куда-то в техникум. Кириченко я встретил однажды в городе, но потом вовсе потерял из виду. А о Фоменко однажды, много лет спустя, прочитал на самодельном плакате "Комсомольского прожектора" Дзержинского района как о пьянице, сотворившем какое-то безобразие. Там была изображающая его карикатура, в пояснительной надписи он был назван инженером какой-то организации...
   Кто-то потом мне рассказал о том, что он то ли погиб в драке, то ли умер на почве пьянства.
  
   Кисловка была не единственным эпизодом моего (и других наших школьников ) участия в сельскохозяйственных работах. После окончания мною 9-го класса была организована группа старшеклассников для поездки в один из отдалённых районов Харьковской области. Организацией группы занимался член комитета комсомола - мой приятель ещё по Златоусту, по жизни там в эвакуации, Валерий Куколь. И он, и я тоже должны были поехать в составе подобранной им команды, однако нас оставили для того, чтобы с нашей помощью сколотить другую такую же группу. Но спустя несколько дней выяснилось, что это невозможно: множество учеников нашей школы проводили каникулы где-то на выезде.
   Наверное, если бы мы, прекратив свои организаторские усилия, просто доложили бы руководству школы об отсутствии результата, а сами остались в городе, нам после никто не попенял. Но как сознательные комсомольцы мы сами не могли себе такого позволить и даже не обсуждали этот вариант. Напротив: не теряя ни дня, выехали туда, где находилась уже несколько дней нами же сколоченная группа во главе с учительницей математики Надеждой Михайловной Ратнер - "Наденькой", о которой выше уже было рассказано. Сели в поезд, шедший на Юг - кажется, до Лозовой, с тем, чтобы выйти на станции Краснопавловка. А потом нам предстояло добраться до села Червонi Ялти (Красные Ялты).
   В вагоне возле нас оказался общительный, чрезвычайно разговорчивый мужчина - типичный хозяйственник-снабженец. Как всегда в дороге, легко и с обоюдной готовностью откровенничать, шутить и смеяться, возник между нами оживлённый разговор, в ходе которого как-то невзначай выяснилось: фамилия этого человека - Крамской.
   - А у моей сестры есть приятель - Виля Крамской, её довоенный соученик, - сообщил я. - Он и после войны бывал у нас в доме.
   Наш попутчик заметно оживился:
   - А как зовут твою сестру? - спросил он.
   - Марлена.
   - Так я ведь её знаю! - воскликнул собеседник. - Дело в том, что Виля - мой сын!
  
   Марлена училась с Вилей Крамским до войны, они были одноклассники, и между ними даже возник школьный роман. Во время войны они переписывались, потом, уже в звании старшины или старшего сержанта, он приехал в Харьков с Сахалина, где служил, по-моему, в авиационно-технических войсках, - словом, на меня произвела большое впечатление наша встреча с его отцом. Но, возможно, я бы и не упомянул об этом эпизоде, если бы не знал теперь, что через много лет после него Виля Крамской сдружился с моим школьным другом Толей Новиком. Вот так завязываются жизненные узелки и судьбы...
   Мы вышли на станции Краснопавловка, расспросили, как попасть в Червони Ялты, где в колхозе имени Чапаева находились наши школьники, - попытались найти попутную машину, но таковой не оказалось, и мы двинулись пешком по дороге - нам предстояло пройти, если правильно помню, километров 10 - 12, а может и больше. Шли-шли, а между тем темнело, и в каком-то попутном селе нас застала ночь. Нигде в окнах не светилось ни огонька, прохожих не было, а собаки лаяли чуть ли не в каждом дворе. Наконец, мы увидели в сгустившейся тьме силуэт большого дома, который, в отличие от других, не был ограждён забором. Решив, что это, возможно, сельсовет или правление колхоза, стали искать вход, в надежде, что, может быть, застанем там какого-нибудь дежурного, который впустит нас внутрь - переночевать. Обойдя дом, действительно, почти ощупью обнаружили крыльцо и дверь, толкнув которую, очутились в сенях, но в кромешной тьме. Ни я, ни Валера не курили, спичек у нас с собою не было, фонарика - тоже... Буквально на ощупь стали обследовать помещение, наткнулись на дверь, которая закрывала вход вовнутрь, но она была на замке. И всё-таки нам повезло: при дальнейшем ощупывании мы обнаружили... парту, школьную парту, за которую немедленно уселись - и так скоротали ночь. Когда рассвело, стало ясно: в доме находится сельская школа. Рядом стояли обыкновенные жилые дома, из одного вышла женщина и стала подозрительно нас рассматривать. Мы продолжили путь - и через какое-то время дошли до села со столь курортным названием...
   Ребята уже ушли на работу, но в помещении местной школы, где они разместились, мы нашли одного из наших учеников: то ли он болел, то ли остался как дежурный. В разговоре он упомянул, что один из наших, Витька Славин, по прозвищу "Туц", купил полкотелка вот этой сметаны... Валера как раз распаковывал свои вещи. Оживившись, он взял коробку своего зубного порошка и половину её содержимого высыпал в сметану Туца, после чего тщательно её размешал. Вскоре явились несколько ребят, среди них и Туц - весёлый, живой коренастый паренёк, известный своей жизнерадостностью и улыбчивостью, но также и выдающимся аппетитом. Он немедленно взял в руки свой котелок и большой оловянной ложкой начал "рубать" (то есть хлебать) сметану.
   - Что, Туц, сметана вкусная? - спросил Валера.
   - Ох, и вкусная! Да ты посмотри, какая густая! - ответствовал Туц. Мы с "дежурным" так и легли от хохота. По всей справедливости, проделка Валеры Куколя, пускай и несколько коварная, всё же не шла ни в какое сравнение с тем, что устроили в Кисловке "Нытику" Герасюта и Аптекарь. Зубной порошок - вещь для организма безвредная......
   За несколько дней пребывания в колхозе у ребят возник какой-то мало-мальски устоявшийся быт, появились свои шуточки, были приняты на вооружение особые словечки. Возле всей компании топтался лохматый местный пёс, которого наши мальчики подкармливали и называли почему-то "Халоймес". Это слово на еврейском языке идиш означает "сновидения", "мечты" и происходит, как я теперь знаю, от ивритского "халомот". Среди мальчишек наших много было евреев, но и остальные тоже называли старого деревенского пса еврейской кличкой, хотя не понимали её значения.
   Кажется, в этой команде был и Толя Новик, других (кроме Туца) не помню.
   Немного отдохнув, отправились и мы с Валерой на работу. Группа ребят орудовала у веялки, надо было, кажется, крутить вручную какой-то вал, с непривычки, помню, очень я устал... Но оказалось, вся наша команда не нужна была больше колхозу, и, едва прибыв, мы под предводительством "Наденьки" отправились в составе всей группы в обратный путь - снова пешком!
   Стоял жестокий зной, и проходя через село (возможно, то же самое, где мы с Валерой ночевали), мы пытались просить у местных жителей воды напиться... К нашему изумлению и возмущению, они откликались на эти просьбы крайне неохотно. Но в остальном впечатление от этой никчёмной поездки осталось у меня одним из светлых воспоминаний отрочества.
  

Глава 5. Партийная жизнь

  
   Дела пионерские
   Читатель, надеюсь, помнит, что с первого мгновения в новой школе я стал не просто учеником, а "нахимовцем" - то есть пионером отряда, носившего имя знаменитого русского адмирала, героя Севастополя. В этом отразилось влияние могучей личности одного из вожаков класса, но и все другие пионерские отряды носили какое-нибудь почётное звание: отряд имени Александра Матросова, имени маршала Будённого, Лизы Чайкиной... Вся же школьная пионерская организация называлась дружиной и носила, кажется, имя Зои Космодемьянской - одной из первых героинь Отечественной войны
   Военизация вообще свойственна многим детским объединениям - и не только советского типа. Военизированы, например, и скаутские организации. Не думаю, чтобы это всегда и во всём было явлением отрицательным: взаимодействие, сплочённость, дисциплина необходимы любой детской общности, а в строю легче организованно и безопасно передвигаться. В военные же годы пионерскому движению были приданы усиленно милитаристские черты: во главе всей всесоюзной пионерской организации стоял штаб, штабами были названы и руководящие органы дружин, и даже отряд возглавлял начальник штаба. С окончанием войны была проведена некоторая "демилитаризация" пионерских структур: штабы стали именоваться "советами", а начальники - "председателями".
   При мне первым начальником штаба дружины был в нашей школе Дусик (Давид) Горштейн - мальчик на год старше меня по возрасту и учёбе, маленький и чёрный, как жук. После летних каникул, стоя в толпе мальчишек перед закрытой парадной дверью школьного здания, я позавидовал той роли, которую возложило руководство школы на этого самоуверенного шибздика: ничуть не смущаясь, он покрикивал на всех остальных, указывая очерёдность входа в школу одного, другого, следующего класса..."Вот что значит власть!" - с восхищением думал я.
   Со временем Дусик (оставаясь, впрочем, заметным в своём кругу) утратил позиции видного школьного активиста, и первые роли перешли к другим ребятам. Впоследствии, окончив школу, он поступил в юридический институт, потом уехал из города по распределению на работу (кажется, следователем), а вернувшись через несколько лет женатым уже человеком, возглавил следственную часть одного из районных отделов милиции Харькова. Мы повстречались с ним, когда оба оказались жителями Салтовского жилмассива, я даже побывал у него в квартире по проспекту им. 50-летия ВЛКСМ - недалеко от рынка. Вскоре он скоропостижно умер от рака.
   Когда Дусик вышел из пионерского возраста, его сменил в пионерской школьной иерархии мой одноклассник Павлик Гаркуша. Он был председателем совета дружины, а я - членом этого штаба. Соответственно занимаемым "постам", мы носили красненькие полоски на рукаве: Павлик - три или четыре, я - две или три.... Не могу достаточно чётко вспомнить: чем же мы занимались? Впрочем, учась в шестом классе, я получил "должность" "пионера-инструктора группы октябрят" и стал ходить к своим подопечным ученикам первого или второго класса. Учительницей у них была уже очень пожилая Анастасия Александровна.. Старушка так радовалась моему приходу и использовала каждое моё появление как "воспитательный момент". Перед нею, как это и бывало в начальных классах, сидело более сорока маленьких башибузуков, и, чтобы держать их в узде, необходимо было исхитряться. Я по её просьбе произносил перед ними какие-то пламенные речи, что-то им рассказывал, но что именно - вспомнить уже не могу. Несколько лиц и фамилий врезались мне в память: это одноглазый Вадик Козовой - сын лектора обкома партии; Лёка (т. е. Лёня) Кизей (сын нашей "географички" Надежды Павловны), юркий и необычайно избалованный Гарик Бейлинсон (его родители работали в театре оперы и балета, он вырос в специфической обстановке театра, ещё малышом принимал участие в каких-то спектаклях и развинчен был чрезвычайно).
   Здесь был упомянут Вадик Козовой. Лет через десять, вернувшись в начале 1957 года из армии, я узнал, что его, к тому времени уже студента, посадили в тюрьму и осудили за участие в каких-то студенческих политических выступлениях. Дело было вскоре после "Большого Реабилитанса", ХХ съезда КПСС, только что освободили из лагеря, реабилитировали и восстановили в партии (через 20 лет после исключения) моих родителей. Арест по политическому обвинению воспринимался как некий анахронизм или, хуже того, как рецидив репрессий. Но ведь так оно и было! Юноша, насколько я понимаю, высказал в какой-то форме осуждение по поводу расправы над восставшей Венгрией. Много лет мне ничего не было известно о его дальнейшей судьбе. И вот недавно в книге мемуаров моей харьковской, школьных лет, знакомой Нины (Нели) Воронель вдруг натыкаюсь на его фамилию. Оказывается, он стал мужем дочери Ольги Ивинской - знаменитой пассии а фактически - второй жены) Бориса Пастернака. Ирина была невестой известного французского литератора-русиста Жоржа Нива, учившегося в Москве. Но если бы она, выйдя замуж, выехала с ним во Францию, то могла бы, как удочерённая Пастернаком, к этому времени скончавшимся, стать обладательницей его Нобелевской премии. Советские власти не могли такое допустить. Ж. Нива был под надуманным предлогом выслан из СССР, а Ивинская и её дочь стали жертвой оговора, в результате которого были осуждены по уголовной статье. Выйдя из заключения, Ирина познакомилась с Вадимом Козовым, также к тому времени уже отбывшим свой срок. Впоследствии оба всё-таки эмигрировали из СССР и поселились в Париже, где автор мемуаров, соученица Ирины по Литературному институту, познакомилась с Вадиком. Меня поразило, что она пишет о нём как о "синеглазом молодом человеке", совершенно не упоминая о том, что он ведь был крив, как Гнедич... По-видимому, к этому времени он обзавёлся хорошим глазным протезом. Или под чёрной повязкой, которую он носил в первом классе, скрывался больной, но целый глаз?!
  
   Во время войны (а с нею совпала моя учёба в конце 5-го и в течение всего 6-го класса) мы ходили выступать перед ранеными в госпиталь, помещавшийся неподалёку - в здании 105-й школы. Потом характер "пионерской работы" изменился: начались различные сборы, от отрядных до городских, называвшихся "слётами". Для руководства пионерской работой существовала должность школьного старшего пионервожатого. Из нескольких, кто её занимал, ярче всего запомнился Анатолий Петрович Виноградов, с которым мне довелось продолжить знакомство уже и в мои студенческие годы.
   Толя учился на историческом факультете университета. Он жил в нашем доме и не слишком отличался от нас - школяров. Ходил в поношенной шинели. Думаю, что работа пионервожатым давала ему необходимый приработок к стипендии - по-моему, кроме пожилой мамы у него никого в семье не было.
   Однажды мы вместе были на областном пионерском слёте в театре русской драмы на Чернышевской. Возвращаясь оттуда, кто-то из наших ребят на его глазах задрался с каким-то, уличного вида, подростком, этот наш активист и тот "сявка" свернули во двор какого-то дома, чтобы выяснить отношения. Анатолий не попытался этому препятствовать, но тоже свернул вместе со всеми в подворотню. Не могу теперь вспомнить, чем закончился конфликт, но обошлось миром, а то, что пионервожатый не стал ни прятаться, ни устраивать шум, в наших глазах прибавило ему авторитета.
   Сами слёты запомнились мало и тускло, хотя гром барабанов и хор детских звонких голосов врезались в память. Но особенно меня поразило, как все действия присутствующих зависели от поведения одного толстого, важного человека, занимающего место на сцене в центре президиума: он зааплодировал - все аплодируют, он встанет при упоминании имени "мудрого вождя народов - великого Сталина" - и все встают, и никто не сядет прежде, чем не усядется на своё место этот тучный, насупившийся вельможа - первый секретарь обкома партии Виктор Михайлович Чураев. Это по его фамилии выстроенный к первой годовщине победы в центре города фонтан "Стеклянная струя" в шутку назвали "Бахчичурайским фонтаном". А ещё, учитывая 50-летний юбилей харьковского партийного вельможи и пародируя название популярных в то время мемуаров царского, а потом советского генерала Игнатьева "50 лет в строю", всё тот же фонтан в народе нарекли так: "50 лет в струю"...
   Но этому фонтану и саду суждено было стать примечательным уголком Харькова, одной из его послевоенных "эмблем".
  
   Академик Синцов и тимуровцы
   Увлекательная повесть Аркадия Гайдара "Тимур и его команда" породила целое движение "тимуровцев", овеянное легендами. Считалось, что и в нашем пионерском отряде есть команда тимуровцев - её "капитаном" числился во время учёбы в 6-м классе Игорь Дьяченко - улыбчивый курносый мальчуган. Насколько помню, на счету у команды была лишь одна акция помощи семье военнослужащего. И организатором случай выбрал меня.
   Жившая в соседнем с нами Доме Специалистов моя родная тётя Тамара, сестра отца, однажды спросила меня:
   - Есть у вас в классе тимуровцы? Академик Синцов сидит в своей нетопленой квартире, есть там печка-буржуйка, есть и дрова, но напилить-наколоть некому. А ведь у него сын на фронте. Фелинька, я тебя очень прошу: пусть ваши тимуровцы помогут академику! Так жалко старика...
   Действительный член Академии наук Украины математик Синцов работал в Харьковском университете, ректором которого с 1938 по 1941 год включительно был Тамарин муж А. В. Сазонов. Тамара тоже работала в университете и как "ректорша" хорошо была знакома со многими преподавателями. Я пообещал своей тётушке организовать тимуровскую помощь отцу воина - и слово сдержал. Вместе с Игорем Дьяченко и ещё несколькими ребятами мы постучались в квартиру Синцова, которая находилась как раз напротив школы. Нам открыл старичок, одетый в тёплый комбинезон с меховой подкладкой, а на голове у него была чёрная академическая ермолка. Центральное отопление огромного дома ещё не было восстановлено, и в квартирах зимой, если не протопить железную печку-времянку, труба которой, как правило, была выведена в окно и лишь иногда - в вентиляционную отдушину, - было почти так же морозно, как и на улице. Сменяя друг друга, мы быстро напилили-накололи для старенького дедушки запас дров. Академик рассказал, что сын служит в авиации на Северном фронте и - "вот, как видите" - прислал отцу этот костюм полярного лётчика...
  
   Прощаясь, я выполнил просьбу старшей вожатой: попросил у старика написать справку о выполненной нами работе. Мне было как-то совестно прямо попросить такой документ, и я принялся намекать, мямля и путаясь в словах. Однако старичок проявил поразительную для академика догадливость - он энергично закивал, велел немного подождать, ушёл в свой нетопленый кабинет - и через некоторое время вышел с письмом, написанным на бланке депутата Верховного Совета УССР. В этом письме он выражал свою глубокую благодарность команде тимуровцев за оказанную помощь.
  
   Давид Нагорный
   Рассказывая о "пионерской работе" - как не вспомнить об одном её вечном энтузиасте, который и проучился-то в нашем классе лишь год, но потом - как и ряд других действующих лиц этой непридуманной повести - прошёл через многие годы моей жизни.
   Однажды в дверях нашего 7-го "А" уже после начала урока показался новичок. Мы сперва и не поняли, что это новенький: он и ростом был повыше самого крупного из нас, и внешне казался гораздо старше. Что-то в его осанке и особенно лице было комичное, даже немного нелепое: какая-то неожиданная диспропорция, - одно лишь появление этого человека в дверном проёме вызвало наш дружный смех.
   Уже на перемене мы узнали, что Давид Нагорный приехал из Новосибирска, где учился в одной школе со своим тёзкой - нашим Додиком Баршаем. Новичок рассказал, а Додик подтвердил: Нагорный был там, в сибирской столице, начальником штаба школьной пионерской дружины. Уже вскоре он был введён и в наше школьное пионерское руководство.
   А дальше он так увлёкся пионерской работой, что всё чаще стал отлучаться по её делам и всё реже присутствовал в классе на уроках.
   Хуже то, что он в эти отлучки вовлёк и меня. Где-то глубокой осенью, в ноябре пригласил вместе с ним выполнить поручение горкома комсомола по проверке пионерских организаций нескольких школ. Причём среди них ни одной мужской школы не помню - буквально все, нами посещённые, были женскими!
   Каюсь, мне ходить по женским школам показалось гораздо интереснее, чем сидеть на уроках в своей - мужской. Учителя на эти отлучки, прикрытые "комсомольским поручением", смотрели почему-то сквозь пальцы.
   У меня (о чём я даже Нагорному не признался) был в посещении одной из школ свой собственный тайный интерес. Ещё летом того же 1945 года, посещая (за отсутствием обуви - босиком!) городской пионерский лагерь дневного типа, я влюбился в прехорошенькую беленькую девочку- латышку Лору Райнберг и был рад любой возможности увидеть её. Лора училась в 17-й школе, которая попала в список нами инспектируемых
   Не помню ни одного пункта, по которому мы должны были проверять девочек (но уж, наверное, не на вшивость!). Однако хорошо запомнилось, как мы беседуем в пионерской комнате со старшей пионервожатой, Давид задаёт ей какие-то вопросы, в комнату вбегают девчонки, среди которых почти все - с красными нашивками на рукавах белых блузок (знак принадлежности к разным ступеням пионерского актива), и мне в голову тогда почему-то не пришло, что одна из них - моя будущая жена... Не знает и Нагорный, что ему быть её мужем не суждено. А ведь... Но не будем забегать вперёд.
   Свою хорошенькую Лору, дочь героя-лётчика, я увидел-таки в одном из классов, в который мы с Давидом для чего-то забрели. Я и теперь задним числом стесняюсь, а тогда думал лишь о том, как бы поскорее мой дотошный напарник закончил свои расспросы, и мы бы смогли, наконец, удалиться. Интересно, что жена тоже помнит этот наш визит - в её воспоминании смутно маячат две наши нелепые фигуры возле учительского стола...
   Побывали мы тогда и в 6-й женской школе на Рымарской, где училась одна не знакомая мне малявочка Люся, которой с годами суждено было стать замечательной народной артисткой Людмилой Гурченко.
   В один из таких рейдов Давид меня привёл в городской Дворец пионеров, где сам, как видно, уже бывал. Я хорошо помнил довоенный Дворец, помещавшийся в здании бывшего Дворянского губернского собрания, где имелся прекрасный "зимний сад" - просторный зал с пальмами в кадушках, с большим бассейном посредине, в котором плавали золотые и серебряные рыбки, великолепный театральный зал, "Комната Сказок" и более ста помещений для работы разнообразных кружков. Нынешний Дворец был во много раз меньше, однако и под него предоставили импозантное здание - увенчанный стеклянным куполом особняк, в котором перед революцией жил газетный магнат Иозефович. Забавно, что и теперь один из руководителей Дворца носил почти ту же фамилию: Юзефович. Давид заходил сюда, чтобы побренчать на пианино. Играть по-настоящему он не умел, но знал две-три вещицы, которым научился ещё до войны, в Варшаве: он был из семьи польских евреев.
   С этого времени я начал вновь посещать Дворец - пусть и не тот, не довоенный.. Но великолепный педагог - руководитель студии художественного слова, актриса Александра Ивановна Михальская, как рассказывали, в войну уехала с немцами,. Я попытался было возобновить занятия с другим руководителем - актёром театра русской драмы Омбелевым - мужчиной огромным и неуклюжим, похожим на Собакевича, но он мне не понравился. В отличие от Александры Ивановны, этот режиссёр навязывал исполнителю собственную интонацию, не уделяя внимания психологической характеристике исполняемого произведения, не побуждал своего студийца осмыслить и понять исполняемый текст, и вовсе не занимался техникой речи, постановкой дыхания, отработкой дикции...Я благодарно помнил, как Михзальская в один приём избавила меня от заметно портившей мою речь шепелявости: просто показала, как нужно правильно произносить шипящие и свистящие, а дальше я уже самостоятельно отделался от своего недостатка. А Омбелев и сам, как мне показалось, нечисто выговаривает звуки, и за своими питомцами ничуть не следит. Не обращает внимания на правильность дыхания (Александра Ивановна уделяла часть времени специальным упражнениям по его постановке)... Словом, все сравнения были не в пользу "Собакевича". Потому-то я перебежал в драматический кружок - и ровным счётом ничего не выиграл: им ведала какая-то уж совсем бездарная опереточная пожилая актриса, мы ставили пьесу "Морозко", но я даже не помню теперь, какую роль в ней исполнял.
   Однако мне удалось на какое-то, пусть и недолгое, время получить другую, более яркую роль и сыграть её так, что я приобрёл среди ребятни всего города краткую, но шумную известность. Дело шло к Новому, 1946-му, году, и во Дворце развернули подготовку к общегородским праздникам Ёлки. Предстояло обеспечить художественную и игровую программу на десять таких праздников: по числу каникулярных дней. Программа - одна, а утренников - десять. Женщина-режиссёр, которой была поручена подготовка игр и аттракционов возле ёлки, устроила блиц-конкурс на замещение вакансии "индийского факира", занятого в новогоднем представлении.. И из нескольких конкурентов выбрала меня.
   Я должен был в ходе каждого утренника совершать липовые "чудеса": угадывать, к какому месту раскрытого перочинного ножичка прикоснулся в моё отсутствие один из детей, "читать пальцами" написанные детьми короткие записочки и т. д. Разумеется, я не экстрасенс и не "артист оригинального жанра" и всего этого не умею, но режиссёр научила меня жульничать, и я ни разу не попался! Как исполнителю мне надлежало степенно обходить круг собравшихся вокруг ёлки детей, пытливо вглядываясь в их лица, представляясь всевидящим и всемогущим, произнося таинственные заклинания, - короче, достоверно валяя дурака - или, точнее, мудреца (что, в сущности, одно и то же). Я очень понравился "работодательнице", так как без малейшей улыбки заглядывал в глаза зрителю (в данном случае ей), выразительно напускал на себя побольше загадочности и туману, важно произносил какую-то абракадабру, выдаваемую за индийские заклинания. Она даже сказала: "Молодец мальчишка"!"
   Выступали мы вдвоём с ассистентом (без которого "фокусы" было бы невозможно исполнить: он незаметно для прочих подавал одному мне известные условные знаки), - этого ассистента я сам, кажется, себе и подобрал: то был девятиклассник из нашей же школы Алик Гиршберг. Вместе с ним мы раскрасили в полоску (по трафарету - масляными красками) пошитые нам из грубого холста халаты, наматывали себе на головы чалмы, сделанные из домашних простыней и украшенные ёлочной звездой с блестящим султаном из канители, рисовали себе под носом чёрные усики... А далее вступал в дело наш исполнительский "талант". Перед моим появлением ведущий праздник массовик сообщал: "К нам прибыл из далёкой Индии факир Абдул-Абдуррахман-Магараджа"... Уже после дебюта, после первого такого праздника побывавшие на нём дети, завидев меня где бы то ни было, принимались радостно кричать: "Факир, факир! Абдул! Абдуррахман!" А поскольку на ёлках за десять дней побывала чуть ли не половина детей нашего города, то ещё долго после тех каникул мне на улицах кричали это моё "сценическое имя". Так я получил одно из своих школьных прозвищ (Абдул-Абдуррахман), которым, правда, пользовались не очень широко, но некоторые (например, Ходукин) - регулярно.
   Но самое интересное для нас (кружковцев и других подростков, занятых в организации и обслуживании праздника), начиналось после того, как праздник ёлки заканчивался и малыши расходились по домам. Каждый раз мы получали в своё распоряжение на час-полтора уютный зал Дворца и устраивали танцы. За рояль садилась ученица 17-й школы Лена Матецкая, самоотверженно обеспечивая всем остальным возможность танцевать, и начинался упоительный, полный неясных надежд и романтических настроений наш собственный волнующий праздник у ёлки... Поскольку все мои ровесники мальчишки облюбовали себе среди девочек объекты подростковой своей любви, выбрал и я предмет воздыханий: славную черненькую Лилю Жирмунскую - и чаще всего приглашал танцевать её, - вот и вся любовь! Летом Лиля (возможно, польщённая моим вниманием) даже пригласила меня к себе домой, на свой день рождения, - там мама и папа с улыбками меня рассматривали, - конечно, ещё не как серьёзную кандидатуру, но всё-таки первого в жизни девочки "жениха": на их лицах читалось смешливое удивление, что вот, незаметно-незаметно, а дочурка выросла... Сначала, кроме меня, не было среди гостей ни одного мальчика. Девочки предложили играть во флирт. Я никогда ни до ни после не играл в эту игру, а только читал о ней нелестные характеристики: игра-де - "мещанская". Раздали какие-то карточки, надо было сначала отвечать на какие-то слова: "Я садовником родился, не на шутку рассердился, все цветы мне надоели, кроме..." И - называется какой-либо цветок, соответствующий одному из тех, что были розданы. Скажем, у меня был "Гиацинт". Услыхав, что он "не надоел" ведущей, я должен отозваться: "Ой!" - "Что с тобой?" - говорит ведущая. "Влюблён!" - "В кого?" - "В розу!" - Тут в игру включается "Роза": "Ой!" - "Что с тобой?" - "Влюблена!" - "В кого?" - В "Астру!" И так далее... Игра глупейшая... На каком-то её этапе пользуются розданными карточками, где напротив названий цветов записаны фразы светского диалога. Подобрав такую фразу, я в "цветочном" диалоге адресовал её юной хозяйке дома: "Я сегодня не в своей тарелке", - гласила избранная мной эпистола. Смутившись, Лиля стала писать мне записку (это в одной-то комнате!): "Извини, я вижу, тебе скучно, сейчас придут мои братья, и будет веселее". Братья в самом деле появились (одного звали Дава, то есть Давид, что меня очень удивило: мой папа тоже был Давид, но - Додя), мы поели угощение и продолжали играть... Больше мне ни во флирт не приходилось играть, ни бывать в гостях у этой славной девочки.
   Не думайте, однако, что, увлекшись рассказом о ёлках и флирте, я забыл о Нагорном. Просто у него образовалась своя компания: Додик Баршай, Юра Юсевич (тоже наш одноклассник), Марик Коган из на год старшего, 8-го, класса... Они встречались с какими-то другими девочками - словом, я благополучно вышел из-под его влияния, в котором, правда, ничего плохого и не было - кроме, разве что, полнейшего забвения учёбы!
   В классе Давид воспринимался неизменно с юмором - как недоразумение и смешная диковинка. Этому способствовала не только его забавная внешность, рано выросшие усы, возмужалость, отличавшая его от остальных и не соответствовавшая его номинальному возрасту (по документам он был лишь на год старше меня), но и плоховатый русский язык с польско-еврейским акцентом. Однажды, задетый за живое какой-то выходкой одноклассника, он его послал "на три буквы". Дело было на перемене, все мы находились в классе и, услыхав его ответ, так и легли от хохота. Матерная брань была в ходу среди мальчишек, и не она сама по себе вызвала такую реакцию, а то, как её произнёс Давид: он в этом кратком общеизвестном адресе сделал ударение не на предлоге, а на самом "русском символе"! Ну, например: не "Иди нА нос", а: "Иди на нОс"!
  
   На уроках Нагорный получал "двойку" за "двойкой", но его это, кажется, не интересовало: он был поглощён дружбой с Юсевичем, Баршаем и Мариком Коганом, а главное - с девочками... Эти ребята называли его не Давидом, а - как им казалось, "на английский лад" - "Дэвисом", у нас же в классе ему присвоили прозвище "Дэлбус", очень к нему подходившее: в нём слышался намёк и на "балбеса", и на "оболтуса", и на "дылду".. Но хотя и то, и другое, и особенно третье было довольно справедливо, вместе с тем Давид обладал своеобразным обаянием. Усиленно интересуясь "женским полом", он никогда не говорил о девочках, о женщинах пренебрежительно, не пошлил, не рассказывал сальности. А страсть его к "пионерской работе" оказалась настоящим жизненным увлечением...
   Конечно, седьмой класс он провалил: был оставлен "на повторный курс", но школу покинул. В восьмом классе кто-то из нас однажды явился в школу с сенсацией: он встретил Давида, сопро-вождающего, с красным пионерским галстуком на длинной шее, целую колонну детей.. Пошёл слух (позднее оправдавшийся) что он устроился на штатную работу старшего пионервожатого какой-то школы. Несколько лет мы с ним не видались, а встретились, когда я, окончив школу, поступив в один технический вуз, а затем оставив его, сам подался в школьные пионервожатые. Для этой категории школьных работников Дворец пионеров проводил еженедельные семинары, на которых мы и стали встречаться. Давид рассказал, что уже несколько лет работает старшим вожатым в 110-й школе на Журавлёвке, он очень преуспевал на этом поприще, заведовавший семинарами специалист по пионерской работе Леонид Михайлович Юзефович не раз ставил его всем нам в пример. Давид, как оказалось, с помощью директора школы, в которой работал, сдал экстерном экзамены в этой же школе за десятилетку (зная нравы того времени, уверен, что не столько он их "сдал", сколько у него "приняли") и, получив аттестат зрелости, поступил в двухгодичный Учительский институт. А я к тому моменту - в педагогический. (Учительский, дававший неполное высшее образование, выпускал учителей с правом преподавания в средних, педагогический предоставлял образование высшее и готовил преподавателей старших классов). Я уже учился в пединституте, когда Учительский институт в Харькове ликвидировали, слив его с Педагогическим. Но выпускникам учительского дали возможность получить тот диплом, на который они рассчитывали при поступлении. Так я в стенах своего института встретился с Нагорным. Сам я три года учился на вечернем отделении и лишь на четвёртом курсе перевёлся на стационар, где познакомился с Инной, и вскоре мы поженились.
   А ещё через несколько месяцев меня призвали в армию, отправили на Дальний Восток, откуда я вернулся через несколько лет. В поисках работы как-то набрёл на следы Давида, который к тому времени заведовал детским сектором большого профсоюзного Дворца культуры "Пищевик". Стали обмениваться подробностями своих биографий - Давид к тому времени тоже был женат, притом - тоже на учительнице... Когда я назвал ему имя своей жены - он чуть не подпрыгнул. Оказалось, они были знакомы - и даже более: Инна (ещё до моего с нею знакомства) решительно отвергла его ухаживания.
   Собственно, она сама мне об этом и рассказала. Солидный, очень взросло выглядевший, сильно взматеревший "Дэлбус" присмотрел её в институте, познакомился, стал бывать у неё в доме. И Саре Михайловне, Инниной маме, страшно не понравился!
   Моя будущая тёща начала устраивать дочери сцены: "Я тебя прошу, - кричала она, - перестань с ним общаться! Это взрослый мужчина, а тебе нужен - мальчик!"
   - Понимаешь, - рассказывала мне жена, - я не могу сказать, что он мне не нравился. Или - что нравился. Он был мне - никак! Я ему объяснила, что против его визитов возражает мама. "Ну, давайте переписываться", - предложил Давид. Некоторое время я ходила на почту и там получала его письма на моё имя - "до востребования". Но мне это надоело, и я ему написала, чтобы он прекратил переписку, так как... Думала-думала: "Так как..." - что? И, не найдя веской другой причины, сформулировала: "Так как вы мне противны!" Это была неправда, повторяю: я просто была к нему равнодушна, и мне до сих пор стыдно, что я буквально ни за что обидела человека. Но иного способа избавиться от его ухаживаний я не придумала...
  
   Конечно, я Давиду не рассказал этих подробностей. А он в ходе наших случайных встреч однажды спросил: как я уживаюсь с тёщей? Услыхав, что - ничего, уживаемся, - не удержался от характеристики: "Мне казалось, у неё тяжёлый характер..."
  
   ...Спасибо, Сара Михайловна! Спасибо, мама: отвадив Давида от Инны, Вы для нас с нею сыграли роль самой Судьбы!
  
   Мой рассказ о Нагорном, однако, не окончен. На педагогической работе с детьми Давид преуспел настолько, что завоевал поистине всесоюзную известность. Годы учёбы в институте, последующая педагогическая деятельность не прошли для него даром. Он не только придумывал всяческие громкие пионерские "акции", но и умел их воплощать в жизнь, а затем описывать в разных пионерских и комсомольских газетах, вплоть до центральных. Я-то думаю, впрочем, что немало в том было и политико-педагогической трескотни, всё глубже проникавшей в жизнь советской школы, и умения изобретательно подхватывать любой идеологический и псевдопедагогический "смур". Давид, всегда не упускавший случая немного хвастнуть и прилгнуть, умел, как видно, создавать видимость работы, придумывать всяческие "панамы", тешащие душу начальства. Всё время тёрся возле областных и городских комсомольских руководителей, был своим человеком и в Доме художественной самодеятельности, Доме самодеятельного творчества (это - разные учреждения: одно, если правильно помню, - в ведении отдела культуры, другое - в системе обкома профсоюзов).
   Очередной точкой пересечения наших путей был момент моей "халтуры" (в смысле дополнительной работы) на поприще "руководителя пионерской агитбригады". Это случилось, когда я был редактором заводского радиовещания на заводе-гиганте имени Малышева. Как поёт Фигаро, "чести много, а денег мало", - мне приходилось искать возможность подработать. В одном из четырёх заводских культучреждений меня пригласили вести вот такую "агитбригаду". Эта деятельность продолжалась три года. Программы выступлений я сочинял сам - потому-то и пригласили... Но режиссёрская, постановочная часть работы была для меня как terra incognita. Всё же в первый год, благодаря энтузиазму и старанию моему и детей, нам удалось на областном смотре детской самодеятельности выступить с триумфом, которому, впрочем, помогло и присутствие в жюри моего приятеля Володи Оршанского - заведующего педагогической частью театра юного зрителя. Знаток сцены, сам превосходный лицедей и мастер "разговорного жанра", он высоко отозвался о нашем выступлении, и мы получили "пятёрку". Но и на следующий год, когда его в жюри не было, снискали твёрдую "четвёрку" и благосклонный отзыв известного в городе педагога Слонима. А вот на третий год меня постигла неудача, отчасти связанная с тем, что в состав детей, участников агибригады, затесался "трудный" мальчик - сын распутной и вечно пьяной женщины.
   Витька (так звали этого худосочного, расторможенного двенадцатилетнего подростка - был бичом своей школы и всей округи, одним из типичных представителей местной шпаны, он уже и сам пил и, как рассказывали дети, что-то нюхал или кололся... Но к агитбригаде прикипел душой и, насколько мог, сдерживал свои босяцкие привычки, потому что я грозился в противном случае его прогнать. Однако решиться на такое я не мог - мне было бесконечно жаль ребёнка, хотя он портил всю картину, мешал на репетициях. Неужели, говорил я себе, ради этого моего жалкого приработка я так накажу несчастное дитя!? В результате выступили мои пионеры ужасно - причём это, главным образом, касалось не собственно сценической, разговорной, драматур-гической части, а, в основном, музыкальной, которую сам я обеспечить уж совсем не умел, а клубный хормейстер помог недостаточно.
   На мою беду, во главе жюри на этот раз был не "разговорник", а как раз музыкант, причём очень высокой квалификации: один из многолетних руководителей областного симфонического оркестра дирижёр Злобинский. Он, правда, в отличие от другого дирижёра, Израиля Борисовича Гусмана, не был любимцем публики и воспринимался по сравнению с тем как дирижёр второго плана, но теперь, во главе жюри, судившего школьников и подобных мне халтурщиков на ниве самодеятельности, чувствовал себя мэтром. При обсуждении нашей агитбригады Злобинский произнёс слова, которые я со страхом ожидал услышать ещё с первого года своей, прямо скажем, авантюры.
   - Это ужасно! - воскликнул строгий симфонист. - Это же чёрт знает что такое!!!
   И понёс, понёс, перечисляя музыкальные термины, которых я не знал и уже никогда не узнаю...
   Вы спросите: но при чём тут Давид Нагорный, которому посвящена эта главка? - Очень даже при чём! Давид был в числе членов жюри - он к этому времени работал заместителем директора одного из больших Дворцов культуры города, в котором и проходил смотр-конкурс. По-приятельски стремясь спасти мою репутацию, он стал вставлять в возмущённый монолог Злобинского свои смягчающие реплики.
   - В этом пении нет элементарного ансамбля! - кипятился музыкант.
   - Но дети старались, - возражал Давид.
   - Просто какофония какая-то! - продолжал гнуть своё дирижёр филармонического оркестра.
   - Там неплохие мизансцены, боевой сюжет - гнул своё Нагорный. - Актуальная пионерская тематика!
   - Но скажите вы мне: где гармония? Гар-мо-ни-я? - разорялся маэстро.
   - Поставим четвёрку, - тихонько предложил "Дэлбус".
   - Какая четвёрка?!! - взвился председатель жюри. - Такое, с позволенья сказать, "пение" и на единицу не тянет!
   ...Сошлись на спасительной "тройке". Давид уберёг меня от полной потери репутации. Однако на следующий год меня в режиссёры не пригласили, пионерскую агитбригаду заменили в клубе танцевальным кружком. Или - хоровым?..
  
   (Моя деятельность в качестве руководителя пионерской агитбригады породила один чрезвычайно комический документ, который, к сожалению, я не догадался вовремя скопировать. Профсоюзный Дом самодеятельного художественного творчества проводил переаттестацию руководителей кружков, и меня вызвали туда на собеседование с ответственной аттестационной комиссией. Мне надлежало предъя-вить деловую характеристику, подписанную руководителем культучреждения. Однако как заведующая клубом, так и её заместитель по педагогической части оказались то ли в отъезде, то ли на больничных листах, и старшим остался... клубный баянист Захватов. Он и написал характеристику, которую я повёз на заседание комиссии. Председателем там был интеллигентный, ироничный человек. Пробежав глазами текст документа, он сказал членам комиссии, сидевшим вокруг стола:
   - Вот послушайте, коллеги, какая харак-теристика.
   И хорошо поставленным сценическим голосом стал зачитывать: "Тов. Рахлин Феликс Давыдович имеет литературный талант и даже (слово "даже" он выделил интонацией) сам (особый акцент: "САМ!") сочиняет программы для руководимой им пионерской агитбригады" (Все присутствующие, и я в том числе, расхохотались)
   - Поздравляю вас, - продолжал председатель комиссии, - такой справки о наличии литературного таланта, я уверен, не было у самого Льва Толстого!)
  
   Ещё спустя какое-то время в системе среднего образования ввели должности заместителей директоров школ по воспитательной работе, и Нагорный устроился на такой пост в одной окраинной школе. Через какое-то время я встретил его в городе, напротив площади Дзержинского, - он шёл по тротуару, сильно хромая и опираясь на палочку.
   - Вот тут, на этом самом месте, я упал некоторое время назад и сломал ногу! - объяснил Давид (это объяснение прошу хорошенько запомнить). - Вышел из подъезда обкома комсомола, как-то неудачно ступил - и кость сломалась сразу в четырёх местах! Срослось плохо - пришлось уйти на инвалидность.
   - Так ты теперь не работаешь? - сочувственно спросил я.
   - Нет, работаю, причём - в газете (и он произнёс название нашей харьковской "молодёжки").
   Действительно, в газете "Ленiнська змiна" изредка появлялись его статьи на пионерские и школьные темы. Сомневаюсь, что Давид самостоятельно их писал (с русским языком, а уж тем более с украинским, у него по-прежнему было неважно), однако его идеи, советы, наблюдения могли играть большую и даже определяющую роль в работе журналистов над материалом, под которым стояла его подпись.
   Как рассказано в 3-й главе этой книги, мне после 15-и лет работы в журналистике пришлось её прервать. Семь лет был воспитателем и учителем в спецшколе для слабослышащих, а в конце 1979 вернулся на газетное поприще. В многотиражке подшипникового завода познакомился с коллегой - литсотрудником Верой Пилипенко, милой и наивной молодой женщиной. Муж её Юрий служил ответственным секретарём той самой "Ленинской змины", и оказалось, что Вера не только знакома с Давидом Моисеевичем Нагорным, но и в полном восторге от него. Зашла речь о его инвалидности, о ноге с плохо сросшейся костью.
   - Какой человек! - с восхищением говорила Вера, когда мы однажды шли с нею вместе к проходной по окончании работы. - Подумать только: чтобы спасти девочку, которой грозило падение в оркестровую яму, бросился к краю сцены, ребёнка уберёг, а сам свалился вниз. А результат: инвалидность и хромота на всю жизнь!
  
   Вот для чего я просил Вас, читатель, запомнить рассказ Давида о том, как сломал он ногу! Не правда ли, версии чуть-чуть расходятся?
  
   К этому времени у Давида распалась семья. В дружбе с молодыми журналистами "молодёжки" он, как видно, нашёл некую замену семейному очагу. В редакции занимал официально какую-то чисто техническую должность, но её обязанностями не ограничивался. Кроме творческого участия в работе редакции, он, как рассказывали, обнаружил коммерческий и организаторский талант, вступил в контакт с разными производственными и торговыми "боссами" и проявил себя как выдающийся "доставала" всякого дефицита. Молодые руководители газеты как раз тогда получили новые квартиры, им понадобилась мебель, различные вещи и т. д. Нагорный им помогал, проявляя незаурядный талант посредничества (если очень смягчать юридические дефиниции...) Журналисты из других газет до этой его роли докопались, появилась некая статья, Нагорного с работы уволили... Зная нравы тех лет и той среды, можно догадываться, что не последнюю роль сыграли в этой истории антисемитские эмоции творцов компромата: опытные, искушённые интриганы подловили зелёную молодёжь комсомольской газеты на использовании гешефтов ловкого еврейского пройдохи...
   Не помню, как и от кого узнал я о его смерти, но Давида уже давно нет на свете... А ведь, в сущности, славный был человек, но какой-то неприкаянный.
  
   Читатель, может быть, спросит, а не спросит, так подумает: книга - о школе, но куда же завёл нас автор?
   Да, мой друг, я пишу о школе. О мужской школе и её учениках. Должен же я, в меру своей осведомлённости, рассказать и о том, чему же они там научились, кем стали в конце своих времён?
   Жаль вот только, что знаю не о всех.
  
   Стасик Духин, любовь, комсомол и другое
   К восьмому - девятому классу мы шефствовали над детским домом в харьковских Сокольниках (это место, где городской парк уже закончился, а Лесопарк только начинается, - где-то в районе Саржина Яра). Ходили туда проведывать детей, что-то им приносили (книги? игрушки?).
   Вот идём мы пешком по Белгородскому шоссе: Павлик Гаркуша, его двоюродный брат и сосед по дворику на Павловке Юра Курганов, я, председатель совета пионерской дружины соседней женской 116-й школы Чарита Дикер и мальчик, который старше нас на класс, плотный, красивый Стасик Духин. 116-я школа тоже шефствует над тем же детдомом Ещё с нами должна была пойти подружка и соратница Чары - красивая голубоглазая девочка Тамара Горелик, но почему-то не смогла. Мы идём и дружно беседуем. Ни у кого, разумеется, нет часов, и их нам заменяет Павлик, который объявил, что умеет определять текущее время по внутреннему ощущению. Мы то и дело у него спрашиваем:
   - Который . час?
   Павлик Гаркуша на мгновение приостана-вливается, сосредотачивается, прищуривает оба глаза (они у него сильно косят, он этого стесняется и, фотографируясь, всегда старается так повернуться, так посмотреть в объектив, чтобы этот недостаток скрыть, - увы, это ему плохо удаётся). Переждав мгновение, он объявляет свой ответ. Мы немедленно проверяем, спрашивая "Который час?" у первого встречного. Иногда сообщённое время совпадает с ответом Павлика, иногда - нет, но нам в обоих случаях весело и смешно. Единственный, кто почему-то не смеётся и не отвлекается от какой-то глубокой и затаённой серьёзной думы - это Стасик Духин. А когда мы, достигнув края лесопарка, свернули по направлению к детскому дому, - он, покинув нас, углубился в чащу деревьев. На наши зовы не откликнулся.
   - Мне С-c-тасика ж-ж-жалко, - говорит слегка заикающийся Гаркуша.
   - Да в чём дело-то? - недоумеваю я. - Отчего он так расстроен?
   И мне, по большому секрету поверяют великую тайну: оказывается, Стасик влюблён в Тому Горелик и горюет оттого, что она не пришла поучаствовать в нашем посещении детского дома.
  
   Здесь, пожалуй, вернёмся по оси времён немного вспять - к моменту окончания седьмого - выпускного! - класса.
   Да, по структуре тогдашней школы седьмой класс был выпускным во второй ступени обучения. Первой была начальная школа - первые четыре класса. С пятого по седьмой - неполное среднее образование, дававшее право поступления в средние специальные учебные заведения - техникумы и училища. Если седьмых классов у нас в школе было четыре, то восьмых - уже только два: остальные ученики продолжили учёбу кто - в техникуме, кто - в педагогическом или медицинском училище, а кто и на производство подался: учеником, как говорится, токаря-пекаря.
   Такое этапное событие, как окончание семилетки, было уместно отпраздновать достойно. Учителя вместе с родительским комитетом договорились провести выпускной вечер. И не одну лишь официальную, торжественную,. часть, но и устроить пирушку, с выпивкой и закуской. Дело ведь было вскоре после окончания войны, давшей всплеск не только массового патриотизма, но и массового, всенародного пьянства. 7-й класс мы завершили весной 1946 года, накануне лета, о котором никто не предполагал, что оно принесёт с собой сильнейшую засуху и голод, и наши бедные родители были рады случаю устроить нам, подросткам, да заодно и самим себе, хороший "сабантуй".
   Нас, подростков, больше интересовало другое: заканчивалось голомозгое детство (по сущее-ствовавшим школьным правилам, вплоть по 7-й класс включительно мы в школу должны были ходить - и ходили! - стрижеными под "нуль", лафа с пышными "политиками" на голове продолжалась недолго, и уже с шестого класса "Кролик" удалял из школы всех, кто пытался завести себе хоть крохотную чёлочку: это дозволялось лишь в восьмом классе и старше. Так что окончание седьмого означало некий рубеж, выход во взрослую жизнь, а что же за взрослая самостоятельная жизнь без... девочек?!
   Вот почему на собрании самых активных семиклассников было решено пригласить к нам на вечер девочек из упомянутой выше 116-й школы. До этого мы с женской школой никак не общались и только наблюдали издали за совместными компаниями старшеклассников, гуляющих по окрестным улицам... Это были люди легендарные: Феликс Ицкович, которому предстояло стать первым в 131-й золотым медалистом, Иделиович, Илья Рачинский...
   Девочек-семиклассниц, наших соседок, мы знали по случайным встречам во дворе, по их выступлениям на пионерских слётах, но совместных каких-либо дел не вели. И вот теперь двое из нас - Моня Канер и я - были делегированы в соседний девичий стан, чтобы пригласить семиклассниц на наш выпускной вечер.
   Сразу же за Госпромом (Домом Госпромы-шленности - первым советским "небоскрёбом" (13 этажей!), замыкающим собой площадь Дзержинского, огромный - на целый квартал - жилой дом "Красный промышленник", одним из своих фасадов выходящий на проспект "Правды". Весь цокольный этаж этой части здания занимает анфилада комнат административного назначения. В них-то и была тогда размещена 116-я женская средняя школа, возглавлявшаяся директором Анной Арефьевной Поздняковой. Мы и явились прежде всего к ней, чем обеспечили успех порученного дела. Время было неучебное, Анна Арефьевна - массивная женщина с маленькими глазками и прямой тёмной причёской - выслушала нас - и громко позвала:
   - Ча-а-ри-и-та!!!
   Явилась черноглазая бойкая девочка, которую мне не раз приходилось видеть на пионерских слётах и во Дворце пионеров, - председатель совета школьной пионерской дружины. Директриса познакомила нас, и мы официально передали приглашение.
   На другой же день в квартире Лёньки Основикова Валерик Волоцкий и ещё несколько наших мальчиков, сменяя друг друга, начали печатать на домашней пишущей машинке пригласительные билеты. Как и полагалось, на них были проставлены день и час начала вечера.
   Однако, перед тем как определить этот час, надо было хорошенько продумать один весьма деликатный момент. Как определил родительский комитет, для приобретения закуски и выпивки (лёгкого вина) с каждого выпускника было собрано по 100 тогдашних рублей. Кажется, по столько же внесли и родители, предполагавшие участвовать в пирушке. Но на присутствие ещё и девочек собранной суммы было недостаточно. После горячих обсуждений оргкомитетом праздника было решено, что торжественная часть и вручение аттестатов об окончании неполной средней школы будут совмещены с праздничным ужином, а девочек мы приглашаем уже на художественную часть и танцы, к началу которых застолье завершится.
   Но, как это чаще всего бывало в СССР (и - скажу теперь с полным знанием дела - нередко случается в Израиле!), начать праздник вовремя не удалось, и к моменту, обозначенному в пригласительных билетах, у нас ещё шёл пир горой. К несчастью и конфузу нашему, все седьмые классы размещались в первом этаже, там и накрыли для каждого класса пиршественные столы, а парадная дверь школы была предусмотрительно заперта, и принарядившиеся к празднику девочки, наткнувшись на замкнутую дверь, стайками собрались под окнами ярко освещённых классов и из сгустившихся сумерек начали в эти окна заглядывать, а потом и стучать по стёклам. Некоторые, самые гордые, ушли, но большинство приглашённых, собравшись толпой, принялось стучать в дверь школы что было сил! Если бы я мог, то не задумываясь провалился под землю, так мне было стыдно! Тем более, что, наконец, ворвавшись в вестибюль, девочки под руководством Чариты принялись требовать к ответу именно меня и Моню... Хорошо, что не растерзали! Нас спасли кем-то поторопленные танцы.
  
   Ещё немного о Стасике Духине и его сверстниках из старшего нас на год потока. . Там была плеяда блестящих мальчиков. Он да Валерий Покровский, Марик Бланк, Владик Зинченко и ещё несколько человек составляли, как теперь принято говорить, элиту предшествующей нам параллели. Юноши гармонически развитые, они сочетали в себе интересы и способности к точным и гуманитарным наукам - недаром многие поступили на физмат университета. Но в школе были очень политизированы, не удовлетворялись изучаемым материалом по истории и обществоведению и даже организовали (мне об этом было известно по слухам) не то что подпольный, но весьма неофициальный кружок по изучению... истории ВКП(б).
   Какая была необходимость штудировать этот предмет в самодеятельных кружках, когда в совершенно официальных источниках недостатка не было? Дело, очевидно, в том, что юные, не слишком испорченные трафаретной пропагандой юноши и девушки обнаруживали вопиющее несоответствие заявленных основателями коммунистического движения принципов с реальной действительностью авторитарного большевистского государства. И естественное стремление молодых умов к правде, безоглядность и романтизм молодости толкали их пытливые умы к самостоятельному и безнадзорному познанию истины. Известно, что в стране ещё с военных времён немало возникло таких подпольных и полуподпольных, то чисто просвещенческих, то более или менее радикальных молодёжных кружков. Одна из московских организаций подобного толка уже в начале 50-х была разгромлена в Москве министерством госбезопасности вплоть до вынесения трёх смертных приговоров, приведённых в исполнение. Через подобный кружок юных марксистов-правдоискателей прошла где-то в Средней Азии известный ныне диссидентский политолог Дора Штурман (Шток), и попала - именно за это - в лагерь сталинского ГУЛага.. В лагере же вскоре после войны очутился Анатолий Жигулин - будущий поэт, он состоял в воронежской марксистской (но оппозиционной режиму) молодёжной организации. Несколько легче, но тоже не 6ез тюремных страниц, оказалась судьба известного ныне физика и еврейского публициста Александра Воронеля... Харьковским их ровесникам из нашей и других городских школ повезло: Духина, Бланка, Покровского, Зинченко, равно как их подружек из 17-й школы: Яну Зеленскую, Элеонору Барщевскую, Лину Гарбер и ещё нескольких эта участь обошла стороной. Может быть, просто не сыскался человек, решивший "как следует" настучать. "Так и не нашлось стукача во всём городе? - сам себе не верит А. В. Воронель, тоже отчасти харьковчанин, в элегической и ностальгической статье "Alma mater" (он окончил Харьковский госуниверситет). - И это в годы, когда тысячи молодых людей из других городов отправились в Сибирь за несравненно меньшую степень нелояльности. Что-то всё-таки особенное было в Харькове".
   Не буду спорить с земляком (особенно по поводу последней фразы, потому что так же пристрастен к городу, ставшему и мне родным), но на одном с ним факультете учился одноклассник Духина и Покровского, тучный молодой человек, потом, как говорили, перешедший на учёбу в высшее училище госбезопасности. Именно его "заслуге" приписывали упоминаемый Воронелем факт: невинная самодеятельная организация наших ровесников - ЛОП (литературное общество перфектистов), существовавшая, главным образом, в фантазии горстки увлечённых словесностью мальчишек в 1948 - 49 годах, стала объектом специфического интереса харьковских "майоров Прониных" и долго ещё волновала и вспучивала их заскорузлые мозги... Но об этом отдельно и ниже - в главе-очерке "Заговор перфектистов".
  
   А внутри нашей школы политические игры подростков невольно приводили к забавному, хотя и неосознанному, пародированию кровавых политических игр взрослых. Я уже поминал "Школьную правду". Она выходила под редакцией Станислава Духина и регулярно содержала нападки на школьных "оппозиционеров", "иудушек троцких", всевозможных юных "уклонистов" и "оппортунистов"... Разумеется, доставалось и хулиганам, двоечникам, которые отвечали нашим "партийным активистам" лютой ненавистью и порой набивали им хорошие шишки и синяки... Много позже, уже во взрослой жизни, бывший участник воровской компании подростков - тот, которого я вывел в этом повествовании под именем "Миши Дворкина", с презрением и негодованием отзывался о Духине, Покровском, Паскале... Дистанция во времени не снизила накала мальчишеских страстей!
   :
   Одной из первых общественных работ, в которой мне довелось участвовать ещё в пятом классе, была разборка завалов на местах разрушенных войной зданий. Например, на Пролетарской площади напротив Университетской горки, да и в других местах. Одновременно с нами, детьми, этим занимались и подконвойные немецкие военнопленные. И не только немецкие: когда мы, спустившись к Клочковской в районе Речного переулка, проходили напротив одной такой группы, занимавшейся разборкой руин, кто-то из живущих здесь, на Павловке, ребят сказал, что это - французы-петэновцы, взятые в плен на "Восточном фронте". Мне, разумеется, немедленно захотелось проверить, так ли это, но познаний во французском я ещё не успел приобрести, а потому решил крикнуть им по-французски "Да здравствует Франция!".- единственную фразу, которую, как мне казалось, я знал. Но - ошибся и выкрикнул: "Вив ле франсэ!", что означает: "Да здравствует французский язык!" Тем не менее, один из работавших солдат-оборванцев, сжав кулак на уровне головы, вполне серьёзно ответил мне: "Vive la Francе!". Вскоре, дойдя пешком до центра города, мы принялись по цепочке перебрасывать высвобождаемые из завалов кирпичи, складывать их в штабеля. Здесь, на Сергиевской (Пролетарской) площади, руины вскоре разобрали, но по всему остальному городскому центру они просуществовали вплоть до середины 50-х годов, только проемы дверей и окон были заложены кирпичом, чтобы воспрепятствовать проникновению разных бродяг, а также детей...
   Но работы по расчистке завалов, не без помощи школьников, продолжались. . Помнится лето, когда мне в составе группы ребят довелось участвовать в погрузке лома огнеупорных кирпичей от развалин довоенной Харьковской электростанции (в центре города, на набережной реки Харьков) - их отвозили в грузовиках куда-то на железнодорожную станцию, а потом - на переплавку, кажется, в Запорожье, но это уже без нашего участия. Над школой шефствовала организация - кажется, так и называвшаяся: "Огнеупорлом", и в ответ на помощь, которую она оказывала в ремонте школы, наш директор Тим организовал вот такую группу старшеклассников. Стояла лютая жара, рядом - речка, в которой (мы знали) купаться нельзя: настолько она была загрязнена всякими производственными отходами. Но мы не выдержали - и полезли в воду: Стасик Духин Моня Канер, Изя Фрейман (он - из параллельного класса)... И я тоже полез. Выбравшись на берег - еле оттёрли друг друга какими то тряпками от плававшего на воде мазута!
   Потом нас использовали ещё на каких-то погрузочно-разгрузочных работах, которые велись на территории завода метлахских плиток - на улице Котлова, в районе ДК железнодорожников.
   Большинство из нас работало исключительно под влиянием патриотических идей, а вот Изя Фрейман не скрывал, что рассчитывает на обещание работодателей наградить нас после окончания работ... селёдкой! Спустя время мне говорили, что этот Изя ходил-ходил в "Огнеупорлом" - и добился-таки своего: получил за работу несколько килограммов сельди! "Огнеупорный" оказался малый...
  
   К этому времени мы все были уже комсомольцами. Я вступил в комсомол в 1945 году вместе с теми одноклассниками, которым уже исполнилось 14 лет. Процедура вступления была довольно строгой - прежде всего, многоступенчатой: комитет комсомола школы - общее комсомольское собрание - заседание бюро райкома... И везде идёт опрос: проверка идейной зрелости вступающего. Выясняется знание им Устава комсомола, международного, внутреннего положения, успеваемость, поведение... Особенно трудным считалось преодоление "барьера" общего комсомольского собрания. Подростки изощрялись друг перед другом в том, чтобы задать своим товарищам вопросы позаковыристей. Например, я и до сих пор помню названия греческих политических партий (ЭЛАС и ЭЛАМ), израильских (МАПАЙ и МАПАМ) и ещё много всяческой чуши... До сих пор смешны некоторые эпизоды приёма в комсомол. Вот один из "маменькиных сынков" (мы к таковым почти все принадлежали!) - сын юриста Гарик Чернявский задаёт вопрос вступающему:
   - Если бы тебя пытали, как молодогвардейцев, смог бы ты выдержать муки и не раскрыть врагам военную тайну?
   Слышатся негодующие крики: "А ты? Скажи: ты сам бы смог?"
   - Я бы смог! - гордо и уверенно отвечает Гарик...
  
   Григорий Иосифович Чернявский сейчас (2004) живёт в США, он - видный историк-балканист, профессор. А вот герой следующего эпизода, увы, недавно завершил свой жизненный путь.
  
   В тогдашнем Уставе ВЛКСМ была ещё предусмотрена возможность полугодового кандидатского комсомольского стажа. Обычно, правда, обходились без такой промежуточной ступени: всё же комсомол - не партия... Единственный известный мне случай практического применения этой уставной нормы произошёл в отношении друга моей юности Мирона Черненко. Он был заядлым собирателем почтовых марок. Говорят, уже в зрелые годы вернулся к этому увлечению и собрал выдающуюся филателистическую коллекцию мирового класса. И вот, когда обсуждали Ронькину кандидатуру на комсомольском собрании: принять-не принять, - встал один мальчик и сказал:
   - Его принимать нельзя: он у меня марку украл.
   Разбираться не стали - и постановили: принять, но... не в члены комсомола, а - пока всего лишь в кандидаты...
  
   О Мироне можно прочесть в уже помянутом моём мемуарном очерке "Заговор перфектистов", вошедшем в эту книгу отдельной её главой. Он cтал видным российским кинокритиком, автором ряда киноведческих монографий. Умер в одночасье на вокзале в Питере - по дороге на Гатчинский кинофестиваль. Наши совместные годы в эвакуации описаны в первой книге этих записок.
  
   Вступив в комсомол, я получил в райкоме, вместе с комсомольским билетом, эмалированный нагрудный значок. Это была тогда (сентябрь 1945) новинка: раньше комсомольцы носили на груди значки с надписью КИМ, но в 1943 году Коммунистический интернационал (и молодёжный в том числе) расформировали, и к концу войны такой же флажок, как кимовский, ввели с надписью в середине флажка: "ВЛКСМ". Вот и нам вручили такие. Он пристёгивался к одежде булавкой, которая была припаяна к оборотной стороне значка простой каплей олова. При вручении комсомольского билета и значка нам в райкоме комсомола сказали, что мы обязаны то и другое свято беречь и что утеря повлечёт за собой строгое комсомольское взыскание.
   Прицепив значок к курточке, я пошёл в школу. На перемене стал с кем-то из ребят бороться, мы возились между партами, пока не вошёл учитель. Меня не оставляло торжественно-приподнятое состояние духа: шутка ли, я - комсомолец! (Не забывайте, дорогой читатель: в нашей семье, основанной четой "старых комсомольцев", существовал культ этой организации!)
   - Ты знаешь, - сказал я тогдашнему соседу по парте Вите Канторовичу, - я чувствую, как этот значок согревает мне сердце!
   Витя посмотрел мне на грудь - и тихо воскликнул:
   - Да где же он?!
   Я взглянул туда же - и обомлел: значка не было - одна булавочка......
  
   Еле дождавшись конца урока, мы принялись искать пропажу - и обнаружили её под партой. Пока я боролся, плохо припаянная оловянная капля отщепилась от задней стенки металлического флажка... Наверное, потому, что боролись мы не за светлое царство социализма, а просто чтобы размяться...
   Бракованый значок мне обменяли на другой, но эта история стала заметным щелчком по моему идеализму. Жизни потом ещё много раз предстояло меня щёлкать, да толку-то...
  
   Раз в месяц у нас бывало общешкольное комсомольское собрание, примерно с такой же периодичностью собиралась комсомольская группа класса. Кажется, я какое-то время был группкомсоргом, но содержания своей деятельности (как и чьей-либо на этом посту) вспомнить не могу. Что-то мы, конечно, обсуждали, какие-то принимали решения. Из общей картины повседневности воскресают какие-то особые эпизоды, но о них чуть позже и отдельно. Здесь же лишь отмечу и, как могу, покажу, что наша общественная школьная жизнь была отражением или сколком жизни взрослого мира. Да этому способствовали и сами взрослые.
   Под руководством и наблюдением Тима выпускалась общешкольная стенная газета. Известно, что центральным органом ВКП(б) (Всесоюзной Коммунистической Партии (большевиков), а затем - КПСС (Коммунистической Партии Советского Союза) была газета "Правда". Газета комсомола называлась "Комсомольская правда", у пионеров - "Пионерская правда". На Украине - "Правда Украины", и т. д. Вопрос "на засыпку": как должна в этом свете называться стенгазета школы? Да, засыпать вас не удалось: конечно, конечно же: "Школьная правда"!
   Так вот: каждый номер "Школьной правды" в принципе представлял собой миниатюрную пародию (а если точнее - карикатурную копию) "Правды", выпускаемой в Москве, - но не нарочитую, а сделанную в силу присущего подросткам обезьяньего рефлекса. Здесь была и передовая статья, ставящая задачи на такой-то период, и критика недостатков, с разоблачением всяческих "-измов" (как, например, "наплевизм"), а иногда и с намёками на просочившихся в наши школьные ряды врагов народа и чуждый элемент.
   Авторами статей были, конечно же, подростки, чаще всего очень славные и чистые, но стараниями всей идеологической машины советского государства временно свихнувшиеся, хотя бы и отчасти.
   Выходили и другие стенгазеты - классные, а в нашем классе, сверх того, ещё и сатирический "Крокодил". Его очень красочно оформляли наши лучшие художники (а в будущем - видные, ведущие архитекторы города) Игорь Алфёров и Игорь Лаврентьев. Смотреть и читать свежие выпуски этих стенгазет к нам сбегались из других классов. Иногда и я принимал участие (разумеется, литературное) в подготовке номеров, однако вспоминаю об этом не с гордостью, а со стыдом. Хотя тексты моих стишков одобрялись и даже иногда заучивались наизусть моими товарищами, сам я теперь вновь и вновь удивляюсь, как это никто мне за них не накостылял по шее. Посудите сами. Был у нас добрейший Вадик Ржавский, обладавший огромной физической силой, но не слишком преуспевавший в учёбе. Мало того, что по моей вине он получил было обидное прозвище "Дядя `ожа" (у него было грассирующее произношение звука "р"), - впрочем, эта кличка превратилась потом в ходе употребления в симпатичное "Ёжик"... Но моя шкодливая Муза продиктовала мне для "Крокодила" вот какую эпиграмму на этого товарища:
  

Вместо знаний

присутствует

шиш.

   К кулачному бою -
   талант недюжинный.
   Зачем ты
   даром
   небо коптишь, -
   "такой большой -
   и такой ненужный"?!
  
   Закавычив цитату - скрупулёзно выполнил норму авторского права, не обидел Маяковского... Но зачем же так обидел товарища?! Тем более, что сам в 9-м классе успеваемостью не блистал, а в третьей четверти получил "тройку" по поведению за многочисленные прогулы. Мы с Юрой Куюковым приохотились тайно от наших родителей встречаться на пешеходном мостике, что был выстроен "методом народной стройки" (то есть с применением субботников и дармовой рабочей силы) над спуском Пассионарии, и шли с утра вместо школы в кино...
  
   Вторая моя эпиграмма была посвящена ещё более доброму и безобидному Нёме (Науму) Мунихесу. В то время мне не было известно, что комически переиначивать собственные имена людей - дурной тон, не принятый в уважающей себя сатире. Кроме того, мог бы и догадаться сам, что неблагородно высмеивать некоторые физические особенности человека - например, его маленький рост. И вот результат моего невежественного "творчества:
   НЕУМ НЕУМНИХЕС
   От горшка -
   Два вершка.
   К знаниям -
   Тонка кишка.
   Таков герой
   Сего стишка,
   Каким родила
   Матушка.
  
   Повторяю: за такую "литературу" вполне стоило отлупить автора. И сейчас привожу эти перлы моего "таланта" только для точности и справедливости рассказа. Впрочем, к чести обоих адресатов, они понимали, что написаны эти стишки без малейшей злобы, и вместе с другими смеялись над собой... и надо мной.

  
   "Моя Победа"
   Как влияла на нас идеология и фразеология сталинского общества, покажет следующий эпизод, произошедший с автором этих записок.
   Приближалась ПЕРВАЯ ГОДОВЩИНА победы над гитлеровской Германией. Я как раз оканчивал 7-й класс и был уже более полугода членом комсомола, Однажды на перемене ко мне подошёл тогдашний секретарь школьной комсомольской организации восьмиклассник Валерий Покровский. Это был интеллигентный, умный, способный мальчик, великолепно учившийся, прекрасно игравший на фортепьяно. Впоследствии он стал видным учёным-физиком (или математиком?), кажется, профессором одного из сибирских университетов.
   - Комитет комсомола школы поручает тебе, - сказал он, - подготовить доклад и выступить с ним на школьном вечере. Напиши его в стиле Ильи Эренбурга . - (Он сделал ударение на "Э") - У тебя это получится.
   Не знаю, откуда в нём взялась такая уверенность: я вовсе ничего тогда не сочинял, об ораторских своих возможностях, да и вообще о проблемах и достижениях риторики и стилистики имел самое туманное представление, однако публицистические статьи Эренбурга военных лет были мне (как и большинству читающих советских людей), хорошо известны. Засел за доклад, написал его по своему разумению и в назначенное время занял место за трибуной в школьном зале.
   Официальных докладов молодёжь, как правило, не любит, смотрит на них как на неизбежную тягомотину и слушает вполуха. Мой доклад не стал исключением: ровный гул приглушённых голосов распространился в зале, пока я выкликал свои риторические шедевры `a la Илья Эренбург. Но вот дело дошло до фразы, в которой я обличал американских газетных магнатов (начиналась "холодная война", дело было вскоре после знаменитой речи У. Черчилля в Фултоне, и, следуя за поднявшейся в советской прессе шумихой, я никак не мог обойти эту тему). Фраза была такая:
   "С пеной у рта кипятится от злости американский миллионер Херст" (так я обрушивался на известного "владельца заводов, газет, пароходов"...)
   Однако, произнося эту фразу, допустил оговорку: вместо "миллионер" произнёс... "милиционер". Оно бы и ничего, вряд ли кто заметил, но я, осекшись, сказал после паузы:
   - Извините: миллионер!
   Раздался хохот. Правда, ошибка была вполне простительная - техническая. Но в самом конце доклада я сделал, как оказалось, серьёзный идеологический промах. После провозглашённого мною лозунга:
   - Да здравствует вождь трудящихся всех стран, гениальный полководец всех времён и народов, Генералиссимус Советского Союза товарищ Сталин! -
  
   все с облегчением перевели дух, готовясь посмотреть концерт самодеятельности, а потом и потанцевать. Но, одержимый идеей создать доклад нетривиальный, я и концовке не дал осуществиться по шаблону. Чтобы привлечь к себе внимание, поднял руку, шагнул из-за трибуны в сторону и вперёд и провозгласил следующее:
   - Под знаменем бессмертного Ленина, под водительством великого Сталина мы смело шагаем в светлое будущее. С нами вместе - народы мира.
  
   Собственно, ничего особенного не произошло. Мне опять похлопали. Начался концерт. Но потом, во время танцев, ко мне протиснулся восьмиклассник Саня Жислин (близкий приятель Юры Курганова, будущий юрист, ныне - писано в 2005 - житель американского города Нэшвилла, штат Теннеси), чтобы познакомить меня со своим спутником, который представился как инструктор райкома комсомола.
   - У тебя был очень содержательный доклад, - сказал инструктор, - но я должен сделать тебе замечание. У нас на всех уровнях принято любой доклад завершать здравицей в честь товарища Сталина. А ты от этой традиции отошёл.
  
   Так я проникся сознанием того, что ни в коем случае нельзя нарушать советские обычаи и что стилистические высоты не должны быть выше товарища Сталина.
  
   Демонстрации
  
   Одним из проявлений общественной активности школьников считалось участие их в праздничных шествиях и демонстрациях. Первое из подобных мероприятий в жизни школы, которое я помню, состоялось в мае 1946 года, перед окончанием седьмого класса, и было посвящено первой годовщине Победы над Германией и открытию сада Победы с фонтаном-бассейном "Стеклянная струя".
   Ещё с довоенного времени, с 1940 года, в самом центре Харькова, на участке, ограниченном улицами Сумской, Чернышевской, Совнаркомовской и Сердюковским переулком (впоследствии переименованным в улицу Скрыпника), был устроен троллейбусный парк, ограждённый глухим дощатым забором. Власти после войны правильно решили убрать это сомнительное "украшение" в другое, менее видное место, а на его территории устроить большой сквер с красивым фонтаном. Открытие этого сквера и послужило поводом для многочисленного митинга. Мне он запомнился тягостной сценой: ученик одного из четырёх седьмых классов, мой тёзка Феликс (фамилии не помню), приблатнённый "фиксатый" переросток, за какую-то провинность гадко, исподтишка, воровато оглядываясь, короткими ударами в живот избивал своего одноклассника. А тот, испуганно глядя на своего мучителя, лишь вздрагивал после каждого удара, не издав ни звука и не попытавшись уйти. И никто из нас не пришёл избиваемому на помощь...
   В дни "всенародных праздников", 1 мая да 7 ноября, школьные колонны сперва в демонстрациях не участвовали. Но со временем и нас стали включать в общее шествие. У меня сохранилась фотография: наша школьная колонна проходит по улице Данилевского. Под большим портретом Сталина - шагающие и что-то поющие и кричащие ребята нашего и других классов, в том числе и я - как и все, с разинутым ртом. Не подумайте, однако, что мы в это время возглашали "Да здравствует товарищ Сталин" или исполняли песню "Широка страна моя родная". Нет, хотя и такое было, но в основном демонстрации мы использовали (и это, в общем, не пресекалось) чтобы просто подурачиться и поорать во всю. силу молодых глоток. В тот день, как хорошо помню, я сперва научил ребят "аккомпанировать" мне размеренным "Пум-па! Пум-па!", а сам в это время исполнял испытанную "Китайскую болтовню" (подробно процитированную в первой книге моих мемуаров - "Записки без названия", в главе-intermezzo, так и названной: "Пумпа-ква!") Песенка понравилась, поорали её немного, и тут репертуар обогатил Глеб Пожаров из класса "Б", сообщивший другую и третью столь же содержательные песни. Сперва все должны были мерно и хором повторять: "Тум-бала-бала! Тум-бала-бала!", а кто-нибудь один (эту миссию немедленно взял на себя я) выводил рулады:
  
   "Ой, Ахмет!
   Нэ ходы в ми-на-рет!!" -
   и далее - просто голосом, то выше, то ниже:
   "А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!..."
   (Теперь в Израиле, где вокруг нашего еврейского города толпятся арабские селения с неизменными минаретами возле каждой мечети, а оттуда каждое утро спозаранку доносятся голоса муэдзинов, усиленные, в пику нам, евреям, мощными динамиками, - мне всегда приходит в голову мысль: ну, вот, напел на свою голову... "Ахмет" из-за одного лишь духа противоречия готов не слазить с минарета!)
   .Когда вдоволь накричались и насмеялись по поводу Ахмета, Глеб вспомнил ещё одну весёлую чепуху: кто-то один должен запевать - "Жил-был у бабушки серенький козлик, жил-был у старенькой серенький козлик...", - а все подхватывали: "Анадыр! Анадыр!" Затем - снова "соло": "Чики-брики!"" - и разбойный свист: "Фюить!", после которого - все: "Асса!" ("Фюить!), "Асса!" ("Фьить"), "Асса"! Затем - хор произносит: "Кургурли! Кургурли!"...
   - ...А дальше, - инструктировал Глеб, - все должны кричать, кто в лес, кто по дрова, и как можно более гнусными: голосами: "Ай-я-яй!!!"
   Выполнили - понравилось. И вот именно этот момент запечатлён на снимке с портретом товарища Сталина над головами сосредоточенно орущих... Фото Юрия Куюкова!
   После демонстрации 7 ноября 1948 года мы втроём: Толя Новик, Юра Куюков и я - отправились в сад имени Шевченко, уселись там на полянке и распили бутылочку креплёного вина "Ашхабадское". Его название вызвало у нас игривые ассоциации с незадолго перед тем случившимся разрушительным землетрясением в Ашхабаде... Никто из нас не увлекался спиртным, но такова была взрослая жизнь вокруг нас, что мы видели какой-то особый шик в том, чтобы клюкнуть по случаю праздника.
   Ещё одной типичной для демонстраций забавой была игра в "жучка". Кто-то один, избранный по жребию жертвой, становился спиной к группе играющих и, прикрывая себе глаз одной раскрытой ладонью ("чтобы не подглядывать!"), другую выставлял через подмышку назад в открытом виде - толпившимся за его спиной товарищам. Кто-то из них должен был произвести удар по этой выставленной ладони, после чего исполняющий обязанности жертвы мог оглянуться, чтобы по лицам стоявших догадаться: кто именно нанёс удар. Все стояли с невинным видом, выставив вперёд кулак с поднятым вверх большим пальцем. Понять, кто нанёс удар (иногда - весьма ощутительный! - было мудрено. Однако порой это удавалось. Тогда угаданный менялся местами с угадавшим и сам становился жертвой.
   За возможность попеть, покричать и поиграть "в жучка" мы любили демонстрации...Хотя смысла их проведения понять не могли. Я и сейчас не понимаю: какой толк в том, чтобы в провинциальном городе, потратив на шествие в толпе несколько часов, быстрым шагом пройти мимо трибуны с областными - как правило, мордатыми и пузатыми - чинушами? Кому и что мы этим демонстрировали?
   Разве что полное и глупое подчинение властям предержащим... А ещё - силу молодых глоток, с таким же энтузиазмом кричавших "Ура!" этим властям, с каким только что повторяли" "Анадыр!" или "Пумпа!"...
   ...Вот и ответ, для чего на самом деле тоталитарной власти нужны демонстрации. Это демонстрации стадности общества, манифестации его полной готовности сплотиться вокруг (по выражению Ильфа с Петровым) "всего, что понадобится впредь" - и, вместе с тем, способ воспитания такой готовности в массах, способ сплотить их в хорошо управляемую толпу. Недаром товарищ Сталин, поглядывая с трибуны Мавзолея на текущие мимо него колонны, приговаривал себе в усы: "Бараны!.." И не зря проницательный Пушкин писал: "К чему стадам дары свободы? /Их надо резать или стричь! / Наследье их из рода в роды -/ ярмо с гремушками да бич".
   Наследье бесконечных коммунистических демонстраций - нынешняя судьба бывшего Союза, где ежедневно обстригаемые и выборочно закалываемые люди-бараны поддерживают любого очередного стригаля и резника и его собственную клику и клаку. Такова партийная жизнь!
  
  

Глава 6. Есть ли Бог?

   Юра Курганов был в нашем классе мальчик особенный, чем-то неуловимо отличавшийся от остальных. Я и сейчас точно не могу определить - чем, но я его сразу же выделил, хотя класс наш изобиловал яркими индивидуальностями.
   Всё же мы с ним долго были друг от друга далеки - может быть, потому, что он (как и Эдик Ходукин, Шурик Рыжов, Боря Гурьев, как и Юрин двоюродный брат Павлик Гаркуша, учившийся в параллельном классе "Б" и очутившийся вместе с нами только по окончании семилетки) жили внизу, под горой - на Павловке (в одноэтажном харьковском предместье) и держались чуть-чуть особняком. Но в седьмом классе и он, и я стали посещать Дворец пионеров: он - литературный кружок, я - драматический, и возникло ещё одно место общения и встреч. Чуть позже мы очутились однажды по какому-то случаю - вместе в городском парке - втроём: он, я и Павлик, лежали на весенней травке в одном из дальних уголков этого живописного зелённого массива, почему-то предались воспоминаниям о войне, и вот тут возник у нас разговор, которому суждены были заметные последствия.
   У Юры было лицо какое-то не вполне русское, необычное, с профилем, который, мне кажется, можно, хотя и с натяжкой, назвать "римским" (нос с небольшой горбинкой, твёрдая линия губ, округлый, но решительный подбородок) и совершенно необыкновенные, серые, с пристальным серьёзным взглядом, глубокие и внимательные глаза. У нас зашла речь о религии, о Боге, о чудесах. Я высказался в том духе, который закладывали в меня семья, детский сад и школа: ни Бога, ни чёрта на самом деле нет, как нет и вообще в мире ничего сверхъестественного. Юра возразил: на самом деле что-то есть, и в доказательство привёл случай из своей жизни: когда через Харьков проходил фронт (а это было в недавней тогда войне аж ЧЕТЫРЕ раза!), осколок разорвавшегося неподалёку снаряда, просвистев буквально возле его уха, шлёпнулся: рядом, и Юра остался жив. А кого-то вблизи (кажется, соседа) другим осколком убило! Это, с точки зрения Курганова, было достаточным основанием для веры в Высшую Силу...
   Мне и сейчас его аргумент кажется совершенно безосновательным. Почему, на его взгляд, Высшая Сила (Бог, Дьявол или - уж Бог знает кто!) проявила снисхождение именно к нему - к Юре Курганову? А к соседу оказалась столь безжалостна? На этот вопрос мой одноклассник не смог ответить даже предположительно, однако он остался при своём мнении, я - при своём. Разговор иссяк.
   Юра интересовался художественной литера-турой, даже писал стихи - несколько раз читал со сцены одно и то же своё стихотворение, из которого помню две строчки:
  
   Орден, пулею пробитый -
   Богатырь лежит убитый...
  
   Мне уже тогда (благодаря чтению) было понятно, что рифмовать однокоренные слова - дурной тон, однако версификаторские просчёты Юры никак не поколебали во мне доброго и уважительного отношения к товарищу. Не знаю, что говорил о его стихах руководитель литературного кружка Дмитрий Львович Брудный, но он для Юры был большим и симпатичным авторитетом: Курганов с Гаркушей, также посещавшим литкружок, с восторгом отзывались о том, как здорово Дмитрий Львович читал Маяковского: "Кресло за креслом, ряд в ряд эта сталь, железо это..." Причём Курганов тщательно подражал еврейской картавости Дмитрия Львовича ("Кггесло за кггеслом, ггяд в ггяд..) и утверждал, что благодаря этому стихи звучат гораздо красивее.
  
   (Дмитрий Львович Брудный, родной (кажется) дядя или двоюродный брат нашего Миши Берлина, литератор по профессии, возвратившись с фронта, заведовал одно время литературной частью Харьковского прославленного театра украинской драмы имени Тараса Шевченко, потом долго жил в Москве и вращался в тамошних театральных кругах, результатом чего и явилась книжечка его мемуаров с рассказами о ряде известных театральных деятелей. В начале 90-х я встретил его имя и публикации в израильских, выходящих на русском языке, газетах: он прибыл в Израиль по репатриации... Теперь уже много лет как его нет на свете).
  
   Как раз когда мы учились в 8-м классе, группа одноклассников с Павловки, которые, пережив оккупацию, все были старше на год, а то и два, завела дружбу с девочками из тамошней 106-й школы - и мы, младшие, как это часто бывает, примкнули к старшим. Именно тогда Ходукин на всю жизнь подружился со своей Неллой. У нас прошли совместные вечера, где премиленькая (тоже, кажется, из "переростков") Зара Жукова пела чистым, светлым голоском модную тогда песню из репертуара эмигранта Петра Лещенко:
  
   иду не по нашей земле,
   Просыпается хмурое утро...
   Вспоминаешь ли ты обо мне,
   Дорогая моя златокудрая?
   Здесь идут проливные дожди,
   Их мелодия с детства знакома.
   Дорогая, любимая, - жди!
   Не отдай моё счастье другому!"
  
   Я тоскую по Родине,
   По родной стороне своей.
   Я в далёком походе теперь,
   В незнакомом краю...
  
   Я тоскую по русским полям -
   В мире, кажется, нет таких, -
   И по серым, любимым лазам...
   Мне так грустно без них!"
  
   (Всю жизнь эта трогательная, печальная, светлая песенка звучит во мне голосом Зары. То была приветливая, доброжелательная девочка с тёплым, привязчивым сердцем. Мы совсем недолго встречались в одной школьной компании, потом я её не видел много десятилетий и уже в очень зрелом возрасте зашёл как-то раз по личному делу в одно медицинское учреждение, разыскивая знакомого врача, как вдруг мне на шею, с радостным, изумлённым возгласом: "Фе-линь-ка!!!", бросилась пожилая женщина, в которой я, однако, сразу узнал Зару. Меня поразила эта радость, эта её добрая и прочная память, которой я, кажется, ничем не заслужил - кроме того, что и сам все годы по-хорошему помнил её... Кажется, она так и не вышла замуж, и уже здесь мне о ней рассказали что-то ужасно печальное... Зара, Зара, есть ли ты, нет ли тебя на свете, но всю жизнь звучит во мне твой голос, и я тоскую по родине, по русским, украинским полям (других таких, вот уж точно, нет на всём свете!), по невозвратимой нашей юности, глупой и честной... Мир имени твоему, памяти твоей, чудной женской, человеческой доброте...)
   Как ни странно, сердце моё оставалось спокойным - славненькая Зара не вызвала в нём никакого чувства, кроме простой и чистой симпатии. А вот Юра Куюков, как я потом заподозрил, не остался равнодушен к этой славной девочке. То же можно предполагать и в отношении Юры Курганова. Во всяком случае, оба они гораздо чаще, чем я, с нею общались. Мы бывали в её доме на Клочковской, где-то напротив ул. Ивановской, и даже однажды сфотографировались там вчетвером: Курганов и Гаркуша, Куюков и я.
   Юра Куюков - один из моих ближайших школьных друзей в течение всей жизни, и здесь как раз место о нём рассказать подробнее - прошу извинить, если где-то повторяюсь. Его отец Дмитрий Фёдорович был одним из видных руководителей системы образования в Харькове. Сразу после войны он работал в ОблОНО (областном отделе народного образования) на какой-то руководящей должности,, а всем отделом заведовал очень порядочный, по отзывам уважаемых мною людей, человек по фамилии Бабич. В середине сороковых, с началом новой закрутки гаек в политике сталинского руководства страной, когда стало входить в кадровую политику понятие "пятый пункт" (национальность), а также яростное недоверие к отдельным группам населения (например, к людям, остававшимся жить на оккупированных территориях), такие интеллигентные работники, как Бабич, стали помехой и вынуждены были уступить место совсем другим фигурам - более сговорчивым, менее обременённым "интеллигентскими предрассудками", а то и откровенно сволочным... Ушёл Бабич, ушёл со своего поста и Д. Ф. Куюков - и всю жизнь впоследствии проработал на должности заместителя директора областного института усовершенствования учителей. До войны семья жила в Змиёве - вблизи от замечательно живописных лесов, покрывавших холмы и долины вдоль берегов Северского Донца. Юрина мама работала там учительницей младших классов, отец - не знаю точно - кем, но тоже на ниве просвещения. Мне было известно (сам Юрка и рассказал), что отец его - из крымских татар, а отчасти и этнических греков. По своей культурной принадлежности он воспринимался, однако, как щирый украинец, мать же Юры вообще была из знаменитой семьи Губенко - она приходилась родной сестрой Остапу Вышне, популярнейшему украинскому юмористу и сатирику, и другому известному в своё время украинскому прозаику - Васылю Чечвянскому, погубленному сталинскими чекистами в тридцатые годы (Остап Вышня - Павло Михайлович Губенко - отсидел в ГУЛаге несколько лет). Вот из какой порядочной семьи мой друг в течение многих лет Юра Куюков - и, кроме того, благодаря смелой помощи его отца, я не лишился возможности получить своё высшее образование, но это уже, как говорится, совсем другая история.
   Юра, единственный сын у своих родителей, был окружён их любовью, подолгу гостил у своего знаменитого дядьки Павла Михайловича в Киеве - "Остапа", приезжал из Киева полный впечатлений - и эти свои впечатления изливал на переменах в виде случайно подслушанных-подсмотренных на улице монологов:
  
   "Где би ни бил ваш музоль, -
   выкликал он с явно еврейским акцентом, -
   на пальци, пуд пальци
   или даже маленький бурудявочка на лицо -
   мой музулин (т. е. мозолин)
   всё снимает!
   Тридцать лет стою на этом месте
   И, кроме благодарностей, ничего не
   получаю!"
  
   Все смеются и спрашивают: чей это монолог? Юра охотно объясняет: в Киеве на Подоле стоит старый еврей и продаёт мозольную жидкость....
   Ни тени антисемитизма в этом объяснении и в этой песенке я не ощущал: ну, еврей стоит, продаёт и поёт, ну, точно так же, но по-иному, мог бы стоять, продавать и петь цыган, татарин, армянин...
   Из той же серии Юркиных хохм - уже одесского происхождения, но тоже торговой тематики:
   - Виды Куяльника! Виды Куяльника! -Держопера! Держопера! - Лиманская грязь!...
  
   ...Но, принимаясь писать свои воспоминания, эти мои непридуманные повести, я сам себе обещал быть вполне правдивым. Если и о себе не боюсь писать, признаваясь в разных неблаговидных поступках, то правильно ли будет сглаживать разные шероховатости и несовершенства, когда они касаются моих даже самых близких и любимых друзей, их близких, а иногда и принадлежат им самим? Юра однажды сообщил мне с улыбкой, что его дядя Павлуша (Остап Вышня) называет евреев "довгоносыками". В остроумии автору этой клички не откажешь: у многих евреев - действительно длинные носы, хотя редко кто из нашего брата перещеголял в этом отношении щирого украинца Н. В. Гоголя, да и многих других его соплеменников. Но ведь в названии "долгоносик" есть и второй, не слишком глубоко скрытый смысл: это жучок-вредитель, бич посевов, его уничтожать надо... Создатель знаменитой "Зенитки" и других "Вишневых усмешек" сам побывал во "вредителях", но, как видно, от известного предрассудка полностью так и не отделался.
   Юрины родители меня любили. Его мама ласково называла меня "Феличек", я всегда в этом доме чувствовал себя дорогим гостем. Возможно, потому, что они видели мои неподдельные переживания за жизнь их единственного сына, когда он сам бездумно подверг её смертельной опасности. Из всех бывших соучеников я единственный, кто прибежал в больницу сразу после опаснейшей операции, которой подвергся Юра в результате своей ужасной выходки. Один из общих наших бывших одноклассников, когда я звал его с собой, отмахнулся, сказав жестокую фразу: "Ну его, не хочу и думать о нём: ну, такой дурак!"
   А мне и думать не хотелось: дурак ли, умный ли... Я сидел потом над его фотографией и чуть не плакал. Писал на обороте: "Юрочка, не умирай!" Знаменитый в Харькове хирург Цейтлин вынужден был оперировать на его открытом сердце, что тогда было ещё редкостью. В вестибюле "клингородка" я застал тогда убитых горем его родителей... К счастью, обошлось: он выздоровел - и дожил, как и я, до нынешнего времени (2009).
   Как уже рассказано, благодаря его отцу Дмитрию Фёдоровичу я, оставшись после ареста родителей за бортом пединститута (их забрали в разгар вступительных экзаменов, и я получил "трояк" по украинской литературе - губительный, хотя всё остальное сдал на "пятёрки"), всё-таки был допущен в число "вольнослушателей" вечернего отделения, а потом, благодаря отсеву балласта, зачислен в студенты. Но когда через несколько лет, вернувшись из армии, застал своих реабилитированных родителей в беде (у отца произошёл тяжёлый инсульт с параличом и потерей речи) и никак не мог устроиться на работу учителем в городскую школу, старший Куюков принялся меня стыдить: отчего это я не хочу уехать в деревню - ведь государство меня учило... Для меня эта нотация звучала привычным упрёком: вот ведь какие "вы" неблагодарные... Можно обвинить меня в излишней, придирчивой подозрительности, столь часто (и порой не зря) приписываемой нашему племени. Но если некоего духа не было вовсе в семье, чем тогда объяснить один инцидент, произошедший в наших отношениях с Юрой в ходе нашей переписки "Украина - Израиль" (впрочем, мною почти проигнорированный и потому первоначально нашу дружбу не разрушивший)?
   А было так. Раздумывая над событиями, приведшими нас к эмиграции, я в переписке с ним этими своими мыслями и переживаниями поделился, описав некоторые факты несносного антисемитизма. Меня к этому побудили постоянные его жалобы в письмах на ужасно тяжёлую жизнь в Украине постперестроечного периода: пустые магазины, систематические веерные отключения электричества, страшная дороговизна, разруха, наступившая без войны... Хотя он ни словом не упрекал меня в отъезде, но я сам переживал то, что происходит в родных местах и с родной страной. Поэтому и решился попытаться объяснить другу всю мерзость государственного антисемитизма, на примерах показать, что пережила одна только наша семья. Рассказал факты: моя жена, золотая медалистка, не смогла поступить в университет - у неё не приняли документы, объяснив, что лимит на золотых медалистов якобы исчерпан. На самом деле подобного лимита не существовало. Но она поверила - и понесла свою медаль в менее престижный педагогический. Ей и там стали морочить голову. Помогла случайность: вмешалась в эту историю её бывшая учительница географии, преподававшая и в пединституте. Она "замолвила словечко" за бывшую свою ученицу, и золотая медалистка была принята... по блату! Стала блестящей студенткой, получила в итоге "золотой" диплом, но рекомендовать её в аспирантуру знавшие ей цену преподаватели не могли: на гуманитарные специальности евреев в те годы (по крайней мере - на Украине) не допускали категорически! Наиболее совестливые из преподавателей извинялись перед нею з-а своё бессилие!
   Написал и о себе: как, начав после службы в армии журналистскую карьеру, "прошёл путь" от редактора заводского радио до корреспондента многотиражной газеты. Дважды был шанс шагнуть хоть на ступенечку выше - и оба раза дело срывалось - только из-за "пятого пункта" анкеты.
   И вот получаю ответ в таком духе: он, Юра, работая в своём учреждении, уже близок был к заветному повышению по службе - как вдруг приходит новенький работник: Светлана такая-то (следовала фамилия), еврейка, дочь какого-то большого начальника, и ей, по большому блату, отдают ту вожделенную должность, которая была обещана ему, Юрию Куюкову!
  
   В этом рассказе всё было вероятно, - вплоть до того, что в известных случаях даже неприличная в СССР второй половины ХХ столетия национальность, при наличии у принадлежащего к ней претендента большого блата, могла не оказаться препятствием для принятия недостойного человека взамен достойного. Однако в данном случае, едва прочитав фамилию указанной в письме конкретной Светланы, я громко рассмеялся. И не потому, что фамилия была совершенно русская (мой двоюродный брат, числясь евреем, носил самую русскую фамилию Иванов!), а по той причине стало мне смешно, что вышеназванная Света, как мне совершенно точно известно, не только русская, но и не свободна, мягко говоря, от юдофобских настроений. Дело в том, что она - одна из близких школьных подруг моей жены. Пусть никого не удивляет такое противоречие: подруга еврейки - и антисемитка... Увы, и такое бывало.
   Мы эту Свету знаем как облупленную. Ещё девочкой она говаривала своей подруге еврейке: "Всё-таки в вас что-то есть такое, за что вас не любят". Замуж вышла за человека, связавшего свою жизнь со спецслужбами. Их дочь, на его несчастье, влюбилась в студента-иностранца. Он сумел разлучить влюблённых, в результате чего дочь получила сильнейший психический стресс. Тем временем сын связался с уголовщиной, и тоже возникли проблемы. Потом он спознался с выезжавшими из страны евреями - и "заболел" идеей последовать их примеру. Отец выходил из себя, произносил самые антисемитские монологи, но удержать сына не мог: тот уехал... по израильской визе! И в результате очутился в Америке.
   О своей диссертации Света сама говорила подругам, что этот её "труд" заслуживал бы лишь одного применения, но не подойдёт: слишком грубая бумага... И вот такая-то "еврейка" перебежала дорогу моему другу. Я согласен в том, что он более достоин был искомой должности.. Или даже так: он - достоин, а она - нет. Но зачем же видеть в ней еврейку?
  
   Для чего в воспоминании о школе я вплёл этот позднейший и не имеющий к ней отношения эпизод? - Я пишу о сложностях нашего времени, о неоднозначности и противоречивости натур. И ничего не хочу сглаживать.
  
   Есть у меня школьный товарищ - не из нашего класса, но - ровесник. Очень русский парень, и зовут - Ваня. В отрочестве он залихватски пел под гитару песенки явно юдофобского содержания. А в юности - женился на еврейке, с которой дружно прожил несколько десятилетий. Однажды вышел у нас откровенный разговор, и я спросил его (напомнив о песенках), преодолел ли он за все эти годы свои антиеврейские настроения. Тем более, и жена-то у него еврейка...
   - Знаешь, Феликс, - ответил мне этот человек, - у меня нет однозначного ответа. Это очень, очень сложно...
   Мне и раньше он нравился своим чудесным, добрым, человечным характером, а за такой откровенный и мужественный ответ я полюбил его ещё больше.
  
   Юра Куюков - человек увлекающийся. И чем бы ни увлёкся - всегда доводит своё умение, сноровку, качество работы до самого высокого уровня. Так было с фотографией, радиотехникой, автолюбительством...
   На восьмой класс пришлось начало его увлечения фотосъёмкой, и оно же совпало с выдвижением Юры Курганова на активную комсомольскую работу. В девятом классе Курганов был уже секретарём школьного комитета комсомола, а я - кажется, какое-то время - группкомсоргом класса. И примерно к этому времени Юра Куюков стал, по-видимому, ревновать Зару Жукову к Юре Курганову.
   Я тогда этого не понимал. Думается, я тоже ревновал - но самого Курганова, и не к девочке какой-нибудь и не к мальчику, а - ко всей комсомольской организации.
   Почему-то мне очень хотелось обратить на себя большее внимание Курганова. Я даже однажды пригласил его к себе на день рождения. Но он, хотя и пришёл и даже принёс в подарок какую-то книжку, держался со мной холодновато-отчуждённо. Однако и вообще он стал всё меньше общаться с ребятами из своего класса и на переменах немедленно убегал к каким-нибудь старшеклассникам. Этим он и других в нашем классе как-то настраивал против себя.
   Тут-то масла в огонь моего растущего недоброжелательства к Курганову подлил Куюков. Он мне рассказал, что секретарь школьной комсомольской организации, оказывается, ходит в церковь. Да-да, совершенно точно: на Пасху (или Рождество?) они с Зарой Жуковой были в церкви! Да и вообще (говорил Юра Куюков), к матери Курганова ходит домой священник из Пантелеймоновской церкви, и он, Куюков, сам видел, как он, Курганов, когда батюшка прощался, поцеловал ему руку Да-да! Секретарь комитета комсомола школы поцеловал руку попу!
   И вот тут включилось моё социальное, классовое самосознание. Меня не трогал сам по себе факт посещения церкви или вера моего одноклассника в Бога. Но, по моим понятиям, не надо было, ежели ты в Бога веруешь, становиться во главе комсомольской организации, даже и в комсомол вступать.. А если возглавил комсомольскую организацию, так уж не лобызай попу ладонь! Внушённая мне родителями и укреплённая воспитательницами в детском садике, а потом и учителями в школе кратчайшая аксиома: "Бога нет!" - сочеталась с уверенностью в несовместимости коммунистических, комсомольских взглядов с "поповщиной". И я решил (нет, МЫ с Куюковым так решили!) разоблачить двурушника Курганова!
   Но даже и мысли не было у нас - пойти и доложить, наябедничать, "настучать" на него - такого выражения мы в те времена даже не знали, а к доносам, к наушничеству испытывали отвращение уже в силу одного лишь мальчишеского кодекса чести. Нет, мы надумали совсем другое: в открытую выступить против двуличного одноклассника. Приближалось отчётно-выборное комсомольское собрание, где мы и намеревались дать отвод его кандидатуре при обсуждении состава нового школьного комитета комсомола.
   Того, что собираемся выступить против Курганова, мы в классе даже и не скрывали. Его в это время стали у нас, как я уже сказал, недолюбливать, и в разговорах с товарищами об этом шла речь. Например, так было как-то раз у Валерика Волоцкого в доме... Его мама, Лидия Савельевна, вдруг мне рассказала, что она знала отца Курганова - это был журналист, подписывавшийся псевдонимом "Евгений Курганов", а настоящая фамилия его была ...Раппопорт! Вот так так! - "Что же: значит, он был еврей?" - "Конечно", - отвечала Лидия Савельевна - сама русская, но замужем бывшая за Марком Израилевичем, Валеркиным папой... Тут я вспомнил, что однажды Курганов, описывая свою родословную, каких только наций не упомянул среди своих предков, но когда прямо спросили, не было ли среди них еврея, горячо и решительно открестился от такого предположения...
   Как-то после посещения зоопарка я пришёл оттуда под впечатлением, что над одной из обезьяньих клеток написано: "Макак-резус Феликс", а над другой - "Гамадрил Юра". Куюков почему-то первое не принял во внимание, а второе отнёс никак не на свой счёт, а на кургановский, хотя Юрами были они оба. И в наших с "Жуком" (школьная кличка Куюкова) приватных разговорах Юра Курганов получил условное имя "Гамадрил".
   Общую атмосферу мальчишеского заговора и неприязни Курганов, по-видимому, ощутил. Он не знал, в чём его конкретно обвинят, но предчувствовал готовящийся удар. Иначе зачем бы перед самым собранием в коридоре возле сдвоенного класса (ещё немцы сняли разделявшую их стенку, да так и осталась возможность удалять в нужных случаях поставленную вместо неё перегородку) - зачем бы нужно было подготовить и вывесить стенгазету "Школьная правда" со статьёй-пасквилем по адресу нашего класса, нашей комсомольской группы. По всем канонам коммунистической журналистики, автор роздал всем сестрам по серьгам: "юродствует Рахлин", "сморчок Волоцкий" и т. д. Перечисленных (в сопровождении столь крутых эпитетов) мальчишек автор назвал, ни больше ни меньше, как оппозиционерами - или даже оппозиционным охвостьем. Это была специфическая фразеология сварливой коммунистической прессы. Пикантнее всего было то, что под статьёй стояла подпись... Эдика Ходукина - одного из самых простодушных, да в то время и простоватых наших ребят. Поверить, что это он написал такое, было невозможно. Его именем явно прикрылись - и, скорее всего, сам Курганов.
   Но - надо признать - ход был сильный. Ведь теперь любого из нашего класса, кто выступит против кандидатуры Курганова, - любого, а уж тем более - сморчка или юродствующего оппортуниста, легко будет обвинить в мести за эту статью...
   Тем не менее, я решился. Когда, в соответствии с принципами комсомольской демократии, председательствующий спросил, нет ли отводов кандидатуре Юры Курганова, я выбросил вперёд руку и громко сказал:
   - У меня есть отвод!
   Ещё не ожидая скандала, председательствующий дал мне слово. Я вышел к столику президиума - и сказал:
   - Предлагаю исключить Курганова из списка кандидатов в члены комитета комсомола, потому что его поведение не соответствует требованиям Устава комсомола.
   Сидевший в президиуме директор Тим ужасно удивился:
   - В чём же это? Объясни!
   И я, набрав в себя для храбрости побольше воздуху, ответил:
   - Курганов ходит в церковь и исполняет религиозные обряды. К ним домой приходит священник, и Юра целует ему руку. Он сам мне признавался, что верит в бога. Пусть верит, это не преступление, но тогда как же он может быть членом комитета комсомола и секретарём комсомольской организации?
   Что тут поднялось!!! Весь зал загалдел, зашумел, затопал:
   - Врё-о-ошь! До-ка-жи-и-и!
   Я стал доказывать:
   - Однажды мы гуляли в парке трое: Курганов, Гаркуша и я, и в разговоре Юра сам признался, что верит в бога... Я уверен, что Павлик подтвердит...
   Мне было хорошо известно: Курганов с Гаркушей - не только соседи, но и близкие родственники: двоюродные братья.. Однако я не понимал, что Павлику подтвердить правдивость моего рассказа просто невозможно. Он встал и, переминаясь, заикаясь, промычал:
   - М- м-м-м...что-то не п-п-помню...
   Зал негодующе загудел. Тут я сделал очередной неверный шаг. Мне казалось, что отказ Курганова от своего родного отца постыден - и не оттого, что этот отец сгинул в заключении (по молодости и неопытности мне и в голову не пришло, что это может быть главной причиной сыновнего отречения, да и не видел я в аресте человека его вины: у нас в родне многие сидели, и я знал, что без вины...), - я счёл что сын в отце стыдится еврея... Мысль о том, что этот последний факт, возможно, даже известен ему не был, меня также не посетила.
   Я сказал:
   - Курганов говорит, что он - только русский, а на самом деле его отец был еврей, Евгений Раппопорт...
   Закончить мне не дали. Зал буквально загудел. Кто-то из старшего класса выскочил и стал горячо уверять:
   - Рахлин потому выступил против Курганова, что сегодня в "Школьной правде" опубликована статья, где его, Рахлина, критикуют за участие в оппозиции (!) Ты, Рахлин, всё наврал! Не может быть, чтобы Юра верил в бога и ходил в церковь!
   В отчаянии я обратился к Куюкову, сидевшему в заднем ряду:
   - Юра, ну, скажи, ну подтверди мои слова!
   Маленький Юра в синей капитанской курточке тянул руку, но его не замечали. Зал шумел и топал. Я сел на своё место и... заплакал.
  
   У нас в классе мне верили, но в других - считали лгуном. На другой день в нашу классную комнату во время большой перемены явился славный парень из старшего - десятого - класса, Марик Бланк, широкоплечий, спортивный блондин.
   - Выйди в коридор - я хочу с тобой поговорить!
   Я отказался: он запросто мог бы врезать - и врезал бы! - мне по физиономии, а я перед ним был бессилен. За что же "получать", если сам-то я знаю, что говорил правду? Но он этого не знал - и потому выкрикнул мне:
   - Ты подлец!
   Как он был неправ! Но я проглотил оскорбление.

* * *

   Людям молодым трудно представить, какую свинью подложил ваш покорный слуга руководству и, прежде всего, директору нашей школы. Читая эту историю, многие, возможно, обвинят меня в моём поступке, "заклеймят" как юного большевистского фанатика, воинствующего безбожника. Не отрицая, что таким я и был, скажу лишь в свою защиту, что моё открытое выступление в пользу искренности, честности и прямоты было лишено и тени доносительства, наушничества, "стукачества", Я выступил с открытым забралом. И, несмотря на временное поражение, всё же, в конечном счёте, доказал, что лжи в моих словах не было.
  
   Через несколько дней после собрания я лежал дома сильно простуженный. Мне было известно, что вечером после уроков у нас в классе должно состояться собрание комсомольской группы с участием Тима. Будет обсуждаться обстановка в классе, приведшая к конфликту на отчётно-выборном собрании - моему там выступлению. Ни повышенная температура, ни плохое самочувствие не могли удержать меня дома. Я встал с постели, оделся - и отправился на собрание.
   Когда я вошёл в класс, оно уже было в разгаре, и, если выразиться грубовато, "наших били". Не помню, в чём это выражалось, но мне потом ребята говорили, что моё "явление народу" вызвало перелом. Я держал какую-то очень глупую речь, для чего-то упомянул о перенесённых трудностях войны и о появившихся у меня на голове седых волосах. Толя Новик до сих пор уверяет, что я кричал про "три седые волосинки" - ну, это уж перехлёст! - однако, так или иначе, на сей раз удалось заставить Павлика рассказать правду о содержании нашего тогдашнего разговора на темы религии и веры, а Юра Куюков подтвердил-таки правоту мою насчёт церкви и попа... В результате Тим сам продиктовал формулировку строгого выговора Юрию Курганову: "За дискредитацию комсомольской организации посещением церкви и отправлением религиозных обрядов".
   Правда, этот выговор не вышел за пределы нашей комсомольской группы. Для присутствовавших на том скандальном общешкольном собрании "высоких гостей" из горкома и райкома комсомола, а также и для всех остальных старшеклассников школы я так и остался "клеветником" и "склочником"..
  
   А впрочем, если это так, то почему Тим придал инциденту столь важное значение? Почему настолько заинтересовался моей персоной, что вскоре вызвал меня для беседы и продержал у себя в кабинете час или полтора - всё никак не мог насытиться разговором? Раньше я как-то не замечал к себе с его стороны хоть какого-то внимания и интереса .
   Правда, он мне тут же и объяснил: я поступил неправильно. Да, теперь он знает и видит, что я был прав. Но как же я мог, не предупредив его, директора школы, ни партийную организацию, ни даже классного руководителя, выступить в присутствии представителей райкома, горкома комсомола с таким обвинением по адресу комсомольского секретаря? Ведь я не подумал о репутации школы!
   - Ты очень подвёл всю комсомольскую организацию, - сказал мне директор. - Надо было прийти ко мне и просигнализировать. Прошу тебя впредь поступать не так, как ты сам себе наметил, а сначала посоветоваться со старшими товарищами.
   То есть директор порекомендовал мне стать доносчиком...
   Не хочу теперь, с "высоты" (но, скорее, из ямы!) своей старости и с учётом коренных ценностных перемен в обществе, одобрять или осуждать свой тогдашний поступок, но всё же он, слава Богу, был хоть глуп и безогляден, но не подл.
  
   В той откровенной беседе был ещё один хорошо мне запомнившийся момент: Тим заговорил о моей закадычной дружбе с Толей Новиком.
   Мы с Толей, как я уже говорил, сдружились в конце 8-го класса на почве одной юношеской пакости, которую я придумал, он поддержал, а вместе мы проделали. Дружба наша бросалась в глаза, так как мы буквально не отлипали друг от друга - ходили рядышком, чуть ли не в обнимку, по школьному коридору, вместе гуляли на улице, вместе встречали праздники - и так далее. Тиму это также было известно. И вот вдруг он мне говорит тоном задушевного наставника:
   - Ты вообще неосмотрителен. Вот - дружишь с Толей Новиком, а знаешь ли, что он - антисемит?
   Сообщение директора вызвало в моей душе не просто радость, а ликование :и восторг. Светлолицый, русоволосый, с правильными чертами лица, не просто хорошо сложённый, но отличавшийся редкой стройностью осанки, Толя выглядел как настоящий славянский красавец. Но папа его был Абрам Аронович, мама - Инна Марковна (и я очень подозреваю, что на самом деле не Инна, а что-нибудь типа Иты или Иды), младшего братишку зовут Рафой, а ещё у Толи был дедушка, который ежедневно молился: "Барух ата Адонай, а-мелех а-олам..." - ну, и так далее...(Это начальные слова еврейских молитв: "Благословен ты, Господи, Царь Вселенной...) Толя, как мне хорошо было известно, в отличие от почти всех евреев в нашем классе (а их было не меньше половины), в отличие и от меня, сына грешников-коммунистов, был во младенчестве обрезан на восьмой день после рождения, как и положено еврейскому мальчику...
   Ликовал же я в предвкушении сюрприза, который и не замедлил преподнести провокатору Тиму.
   - Да, Тимофей Николаевич, вы меня озада-чили... Толя Новик - антисемит? Я, действительно, об этом даже не догадывался: ведь он - еврей!
   Тим растерялся. Хотел было перевести разговор на другую тему, но моё сообщение так на него подействовало, что он поперхнулся, замолчал, а потом принялся уточнять Толину анкету - в напрасной надежде на то, что я ошибся. Мне, однако, доставило особое удовольствие сообщить ему все те подробности о Толе, которые только что стали известны Вам (разве что насчёт обрезания не упомянул)... Он явно был смущён, даже сокрушённо головой покрутил, признавшись:
   - Ты смотри, никогда б не подумал...
   Вот ведь гад какой: хотел нас поссорить! А мы и до сих пор дружим с Толей через океан: он - пишет и звонит мне из Филадельфии, я ему - из Афулы...
  
   Всё жё Курганов тогда был избран секретарём комитета, и вся эта история не могла остаться вовсе без последствий для меня и Куюкова. Хуже, что она отразилась (к счастью, не слишком сильно) на нашей учительнице географии - Надежде Павловне.
   Не помню, каким образом, но мы трое (Куюков, Новик и я) сдружились с нею и стали бывать у неё дома. Нам нравилась её манера общения с учениками, уважительная, словно бы на равных, но не допускающая и тени фамильярности, её бескомпромиссная требовательность (даже к нам, своим "любимчикам"), откровенность и бесстрашие в оценках многих явлений и (по крайней мере, говорю это о себе, хотя догадался об этом, став уже взрослым) её женская статность и красота.
   По окончании 9-го класса курс изучения географии был нами завершён, однако мы продолжали общаться, проведывать её на дому. Надежда Павловна была, как теперь говорят, мать-одиночка, дети её - Лёка и Таня - были гораздо меньше нас, мужчины возле неё не было. С хохотом рассказывала она, что наши посещения превратно и пошло истолковывались её соседкой по квартире... Мне нравилось её презрение и равнодушие к грязной сплетне. Кроме того, с нею можно было говорить на любую тему, поделиться любой мыслью и переживанием - она слушала с уважением, а возражала без малейшей тени своего превосходства.
   Не помню, было ли то в 9-м классе или уже в 10-м, но Юра Куюков увлёкся Америкой. По своей инициативе он решил выпустить нечто вроде стенгазеты (правильно было бы назвать её учебным плакатом) с рассказом об это великой стране. В первом выпуске запланировал написать об экономике, культуре, разные социальные моменты отложил, сколько помнится, на последующие номера...
   Но вышел только первый. Некто просигнализировал "наверх" - и вот Надежду Павловну (а она была членом ВКП/б/) вызвали в райком партии: "С чего это ваши учащиеся принялись расхваливать США?"
   "Холодная война" уже развернулась во всю, и ничего неожиданного в такой претензии не было. Не знаю, как удалось Надежде Павловне отбить атаку политических обвинителей, но серьёзных последствий этот инцидент не имел. Однако она прямо назвала нам Курганова как жалобщика-ябедника.
  
   Испытал и я на себе некоторые последствия своей атеистической вылазки.
   Ко времени учёбы в 9 классе относится шефство нашей школы над сельской школой села Русская Лозовая, Харьковского района. Это село расположено недалеко от северной окраины Харькова, около Белгородского шоссе. Мы собирали книги для школьной библиотеки, выступали там с концертами художественной самодеятельности. Хорошо помню поездку туда с группой ребят из старшего и из нашего классов - среди участников самодеятельности были выступавшие с пением Витя Серенко, Толя Любченко (будущий начальник Центральной заводской лаборатории на заволе им. Малышева), кажется, и (может быть, но не настаиваю) Алик Ройтер (впоследствии - один из ведущих актёров театра русской драмы им. Пушкина, по сцене - Александр Гай, живущий теперь на расстоянии прямой видимости от меня - в г. Нацрат-Илит - Верхнем Назарете...). Однажды мне и Валере Куколю (он - классом младше меня) поручили отвезти в эту Русскую Лозовую очередную партию собранных в школе книг. Ехать надо было в открытых маршрутках типа "пикап", начальная остановка которых располагалась напротив главного входа в парк им. Горького.
   Дело было в феврале, сильно мело, да притом и стоял основательный мороз. Мы с Валерием дошли пешком до парка, стали ждать такси и крепко озябли. Среди деревенских баб, ожидавших машину вместе с нами, одна начала нас расспрашивать: откуда мы да куда едем в такую жуткую погоду. Узнав, что мы - из 131-й школы, задала мне загадку на всю жизнь, объявив, что у нас там учится её сын, Лёня Зверев, - "знаете?" Лёню мы оба знали хорошо - он учился в классе на год или на два младшем, чем мой, и когда-то, в пионерском лагере, меня поборол. Однако это был сын известного доцента-филолога, а беседовавшую с нами женщину я не зря назвал "бабой": выглядела она совершенно по-деревенски, да и одета была соответственно, а уж речь...
   С годами, вспоминая тот случай, я предположил, что она Лёне была крёстной, а, возможно, жила в их семье как няня... Но не это главное, а то, что стала она нас уговаривать:
   - Ну куда вы поедете в такую погоду? Да вас там никто и не ждёт, уж я знаю...
   Мы с Куколем не сразу, но поддались на уговоры и, не дождавшись машины, пошли домой.
  
   Боже, каким холодом я был встречен на следующий день в школе! Курганов как комсо-мольский секретарь школы потребовал созыва группового комсомольского собрания. Большинство ребят спешили после уроков домой и нетерпеливо выслушали его сообщение: меня и Куколя ждали там, в сельской школе, а мы не приехали. В ответ на мой рассказ о морозе и вьюге, о совете жительницы села, о том, что мы уже успели застыть в ожидании такси, а ведь ещё предстояло ехать в открытом кузове, - мой обвинитель грозно спросил: "А как же молодогвардейцы?.. А если бы во время войны понадобилось?.." На мои попытки оправдаться и что-то доказать ребята закричали: "Хватит, пора домой! Давайте проголосуем!" и в большинстве поддержали моего обвинителя - вынесли, по его предложению, мне строгий выговор. И в самом деле: смалодушничали мы с Куколем - надо было бесстрашно отморозить носы и уши!
   И вот в следующую среду мы оба с Валеркой предстали перед комитетом комсомола. Для его явки даже не понадобилось решение группы: он сам был членом комитета. Если бы Курганов присутствовал, скорее всего делу бы на том не закончиться: направили бы нас на бюро райкома, который мог вынести выговор "с занесением в учётную карточку". Но Юру Курганова куда-то вызвали, и заседание вёл его заместитель - десятиклассник Юра Кривоносов.. Он отнёсся к нашему "проступку" более либерально: нам его "поставили на вид" - да и дело с концом.
   С Кургановым мы так и не помирились. Скажу правду: я очень это переживал. Тем более, что пути наши нередко пересекались. Помню, однажды нас - целую группу одноклассников - весной, перед самым выпуском из школы, пригласили на какую-то беседу в райком комсомола. Обратно вышли в группке, которая быстро рассеялась, мы остались втроём: он, я и ещё кто-то. Через минуту этот третий, попрощавшись, свернул в сторону. Мы идём рядом - и молчим Тут я решил тоже свернуть - только чтобы прекратить двусмысленное положение. Но, пройдя метров 150, оступился - и в буквальном смысле сел в лужу. Сидя в ней - поспешил оглянуться: не видел ли "враг" моего "позора". Как раз в этот момент оглянулся и он! И узрел меня сидящим в луже...
  
   После школы Юра Курганов поступил на отделение журналистики Харьковского университета, и в это время мы вынужденно какое-то время общались, так как оба бывали в гостях у одной девочки, с которой я с тех пор дружу и которая очень дружна с моей женой (впрочем, обе они, как легко догадаться, давно не девочки...) . Студентов-журналистов со временем перевели в Киев. Окончив учёбу, Юра потом долго работал в горьковской (то есть нижегородской) молодёжной газете, ещё какое-то время спустя редактировал ведомственную газету речников "Водный транспорт", и, наконец, вершиной его карьеры стала должность сперва заведующего отделом, а потьом и зам. редактора всесоюзного журнала "Журналист". Редактор журнала командировал его по службе в одну из прибалтийских республик - и там, в гостиничном номере, Юра внезапно умер. ..
   Первая жена его (от которой у него сын Сергей - ныне, по слухам, очень толковый харьковский педагог) потом, уже в очень зрелые годы, вышла замуж за Павлика Гаркушу, у которого тоже перед тем распалась семья. Потом Неля заболела и умерла, с Павликом уже после этого мы очень тепло встречались в мой второй приезд из Израиля в Харьков, он закатил в мою честь целый приём, позвав компанию наших школьных общих друзей... Среди гостей были Эдик Братута, Валерик Волоцкий, Витя Канторович с жёнами - и мы с сестрой. А ещё через несколько лет Павлик Гаркуша скончался. Нет уже, как знает читатель, и Эдика Ходукина - мнимого автора статьи о "юродствующем" Рахлине и "сморчке" Волоцком - бывшем Валерке... И давным-давно, очень рано, не дожив, по-моему, и до 50-ти, умер Валера Куколь, с которым мы были дружны ещё со времени эвакуации.
   Валерику Волоцкому я послал первые главы этой книги моих записок, просил откликнуться, но ответа не получил. Жив ли он - милый, милый мальчишка, лет до восемнадцати говоривший голосом юного отрока? Неужто и его, ребячливого непоседу, не пощадило время? Грустно...
  
   Может быть, вот эта щемящая грусть об ушедших друзьях, об уходящей жизни - она-то и есть Бог... или хотя бы голос Его?

-------

  
  
   ЧТО-ТО ЕСТЬ...
   Скоро кончу с жизнью счёты,
   но в душе благая весть:
   что-то есть! И это "что-то"
   мне твердит, что "что-то есть".
  
   Что-то думает о чём-то,
   кем-то создан огнь и дым:
   то ли Богом, то ли чёртом,
   то ли Полем Силовым?
  
   Я не помню точной даты,
   только шепчут мне года,
   что отчалил я когда-то, -
   но куда-то не туда...
  
   А пока живу зачем-то
   и - не знаю, отчего -
   сочиняю что-то с чем-то
   для чего-то не того...
   2001
  
   Эти шутливые стишки написаны под влиянием той давней-предавней истории и как результат обдумывания слов, сказанных Юрой Кургановым в том "богословском" разговоре нашем в присутствии Павлика Гаркуши, когда мы лежали на весенней травке в городском парке имени Горького: "Что-то есть..."
  
   Глава 7. Только любовь
   Далёкие, славные были...
   Тот образ во мне не угас.
   Мы все в эти годы любили,
   Но мало любили нас!
   .....................................

Мы все в эти годы любили,

Но, значит, любили и нас!

   Cергей Есенин, "Анна Cнегина").
   Окончание седьмого класса отделило нас от голомозгого, босоногого детства и как бы ввело в прихожую взрослого мира, утвердило в праве на половую самоидентификацию. Начиная с 8-го класса, учителя обязаны были обращаться к нам на "Вы", мы получили легальную возможность носить причёски, а что касается бритья, то некоторым (например, мне) оно было вменено в обязанность чуть ли не принудительно. К концу 8-го класса у меня под губой и особенно под висками густо зачернело, но я испытывал робость перед бритвой и не торопился соскрести пух с лица, тем более, что неоднократно слышал: только сделай это впервые, как полезет вовсю! Так что я не спешил, боялся и ленился взрослеть.
   Возле нашего дома "Красный промышленник", в соседнем "Доме химиков", на улице 8 съезда Советов была крошечная парикмахерская, в которой работали два мастера - один из них был пожилой еврей по фамилии Проскуровский.... Как и все цирюльники, он всегда болтал во время работы. Заметив у меня на лице возрастные aqnae vulgaris ("прыщи обыкновенные", угри) - сказал мне всерьёз и заботливым тоном: "Могу вам порекомендовать хорошее средство..." - и, выдержав паузу, произнёс "название": - "Перепихнин!", - после чего оба парикмахера заржали. Он не раз уже предлагал мне побриться, однако я всё не решался.
   Но однажды к нам во время урока вошёл завуч "Кролик". Обычно это означало, что он начнёт вылавливать и удалять из класса не заплативших за "право учения" (с некоторых пор в стране ввели платное обучение в старших классах - впрочем, по цене довольно символической). Но теперь завуч стал внимательно и придирчиво вглядываться в наши лица, увидел моё, "диким мохом обросшее", велел встать - и сказал:
   - Немедленно выйдите, спуститесь на первый этаж - там пришёл парикмахер, он вас бесплатно пострижёт и побреет!
   Спустившись вниз, я нашёл в одном из служебных кабинетов балагура Проскуровского, который живо меня ...обскуб, как цыплёнка, почему-то оставив усы.. Возвратившись в класс, я был встречен общим хохотом: ребята потом объяснили, что уж слишком неожиданным, непривычным показалось им моё лицо! "Ты был похож на унтерштурмбаннфюрера", - сформулировал кто-то.
   Пришлось мне овладевать умением самостоятельно бриться. То ли сам я был неловок, то ли виной - сквернейшее качество советских "безопасных" лезвий, но то, что теперь ежеутренне занимает у меня не более трёх минут, я в первые - не дни, а годы! - никак не мог освоить и резал себе физиономию нещадно!
   Однако мой друг Игорь Гасско, как выяснилось, мне жестоко завидовал: у него пока что брить было нечего. Разве что лёгкий белёсый пушок, какой бывает и у младенца....Тем не менее, Гастон (таково было, если помните, его школьное прозвище) однажды намылил себе совершенно гладкие щёки и снял даже ту нежную, едва заметную белёсую поросль, какая едва-едва проступала, "как сон, как утренний туман"...
  
   Пробуждение интереса к прекрасному полу проявилось, прежде всего, в том азарте, с которым мы ещё в седьмом, кажется, или в восьмом классе вдруг занялись искусством Терпсихоры - то есть, проще говоря, танцами.
   То было время, когда сотни тысяч возвратившихся из армии освободителей Европы, а также вернувшиеся из Германии её восточные рабы привезли в диковатую свою страну западные нравы - в том числе и всякие новомодные танцы. Одним из них была "линда" - модификация фокстрота. Как и всё непривычное, она была обречена быть осуждённой нравственными церберами социализма как якобы неприличный танец, отрыжка буржуазного вкуса. Равным образом оценивались и всевозможные "выходы" - усложнённые па фокстрота и танго. К этому времени началась, как одно из знамений "холодной войны", яростная кампания против "низкопоклонства перед Западом", и западные танцы вообще стали осуждаться и даже подвергались запрету - в первую очередь, классными дамами обоего пола, заправлявшими советской школой. В пику западным, всячески прославлялись танцы бальные: па д'эспань, полонез, венгерка, па-де-патиньер, па-де-грас, краковяк и другие. В пылу патриотического рвения гонители фокстрота и танго, румбы и ту-степа как-то упустили из виду, что танцы бальные, судя даже по их названиям, тоже ведут своё происхождение из растленных западных стран!
   Молодёжи, однако, надо танцевать - пусть хоть высмеянный Пушкиным котильон! Вы хотите бальные? Обучимся бальным! И в школах стали возникать кружки, в которых предприимчивые люди, сохранившие гимназические и институтские воспоминания начала века, подрабатывали как учителя танцев. У нас в школе этим занялась Лидия Савельевна Волоцкая - мама нашего Валерика.
   Я часто бывал у них в доме - а вернее, в квартире, а ещё вернее - в комнате коммуналки. В то время я совершенно не помнил, что до войны знал эту семью: она жила в одной коммунальной квартире с нашими родственниками: женой отправленного в 1937 в концлагерь папиного брата Лёвы - тётей Раей, их общими детьми: Стелой и Жриком. Валерик, хорошенький, шустрый, игривый и невероятно способный и спортивный мальчишка, обладал ровным характером, не вредничал, не "заедался" и всегда был мне приятен. Папа, Марк Израилевич, производил на меня сильное впечатление своей солидностью, низким бархатным голосом, красивой русской речью, какой-то приятной, величавой барственностью, а ещё и тем, как внимательно и любовно за ним ухаживала жена - моложавая, стройная, подстриженная под мальчишку, быстрая и ловкая. Она ему подавала яйцо в специальной подставке, полный столовый прибор, даже салфетку, - для меня, воспитанного в обстановке плебейского быта старых комсомольцев, да ещё и в те первые послевоенные годы, такое казалось диковинкой. А сам Марк Израилевич воспринимал это "обслуживание" как должное.
   Однажды я, будучи у них в гостях, сильно опростоволосился. Рассказывая о ком-то, заслужившем, как мне казалось, моё презрение, я сказал: "этот шмок...". Таким словом я воспользовался, кому-то подражая, - оно мне казалось синонимом таких неодобрительных словечек, как "ишак", или "дуб", или "шут"...
   - Феликс, - прервал меня своим низким басом сидевший за обеденным столом папа-Волоцкий. - Вот ты сейчас употребил такое слово... Тебе известно, что оно означает?
   Я "перевёл" так, как понимал значение этого слова (см. выше"). Но Марк Израилевич отрицательно покачал головой.
   - Нет, - сказал он, - я так и знал, что ты не понимаешь, какое слово употребил. А ведь это слово польское и означает отвратительное ругательство. Никогда, - запомни это на всю жизнь! - никогда не употребляй слов, значения которых не знаешь!
   Я запомнил этот совет и всю жизнь стараюсь ему следовать.
  
   Лидия Савельевна, сухонькая, худощавая, стройная, как статуэтка, и очень моложавая, под аккомпанемент не то баяна, не то пианино, а иногда - просто под своё, как говорится, "тра-ля-ля", стала учить нас грации: показала стойку в "третьей позиции", потом начала отрабатывать с нами разные па. Мне почему-то особенно запомнился Витя Канторович, обутый в большие - возможно, солдатские - ботинки.
   - И-и-и-и... Раз! - командовала учительница танцев, обучая нас вальсу. "Бух!" - следовал звук двух - трёх десятков правых ног, и я видел, как сосредоточенно, с предельно серьёзным, ответ-ственным выражением лица делает этот шаг Витя: с топотом ставит правую ногу в колоссальном ботинке не только на большом расстоянии от левой, но и выворачивает ступню на 90 градусов, готовя точку опоры для второго шага.
   - Два! - произносит Волоцкая. Все, и в том числе я, перемещаем левую ногу, ступня которой теперь принимает положение прямого угла по отношению к правой... Витя это проделывает с грацией слона в посудном магазине и всё с тем же свирепым выражением доброго лица.
   - Три! - завершается классический ритм вальса, и наши неуклюжие ноги принимают нужное положение. Первые такты вальса выполнены!
  
   Хотя мы и овладели несколькими бальными танцами, но предпочитали им современные. Во время перемен наш учебный класс превращался в танцевальный: одна-две пары вытворяли на свободном кусочке пола перед доской фигуры фокстрота, танго, даже и линды, остальные сосредоточенно наблюдали...
   Танцы бывали существенным элементом времяпрепровождения на наших праздничных вечеринках-складчинах.
  
   В восьмом классе начались у нас первые и поначалу не очень постоянные коллективные встречи с девочками. Инициаторами на этот раз стали наши "переростки", жившие на Павловке. Там, по улице Клочковской, под спуском Пассионарии, стояло большое типовое здание 106-й школы. Буквально рядом, в Досвидном переулке, жили в одном и том же дворике Гаркуша и Курганов, немного поодаль, в Речном, - Ходукин... Несколько раз мы появлялись в этой школе на вечерах, где и слышали пение Зары Жуковой. Кроме неё и малорослой грудастой Раи Рутгайзер (фамилию которой я про себя немедленно переделал в "Бюстгальтер"), буквально никого там не запомнил. Но вечер в честь Нового, 1947 года наши вожаки решили проводить вместе с этой школой, и я нашёл себе подходящее занятие: нащёлкать из цветной бумаги с помощью конторского дырокола праздничные конфетти... В первые послевоенные годы ещё не было налажено производство ёлочных игрушек и принадлежностей, так что и серпантин, и конфетти, и всяческая мишура были в глубоком дефиците. Чуть ли не до полуночи орудовал папиным, принесённым им с работы, дыроколом, но смог за это время изготовить какую-то жалкую горсточку разноцветных кружочков, которую в разгар вечера и выбросил в один приём на головы ни в чём не повинных восьмиклассниц...
   Всё-таки именно тогда наш Ходукин нашёл себе подругу на всю жизнь. Помню, как он подхватил на руки какую-то девочку, а она, барахтаясь в его крепких лапах, восторженно восклицала: "Ах, как это хорошо - быть большим и сильным!"
   К Заре мы с Куюковым стали заходить вместе с Кургановым и Гаркушей, у неё был старший брат (возможно, сводный), Юра, увлекавшийся фотографией, которой занялся вскоре и наш "Жук" - Юра Куюков.
   Но уже на следующий год связи со 106-й школой (по крайней мере - мои) ослабли, зато возникли - с нашими ровесницами из 116-й. В какой-то степени этому способствовало моё давнее знакомство с комсоргом этой школы - Ирой Турчиной. Ира была до войны нашей соседкой по лестничной площадке, я знал её со столь давних времён, что помню ещё восседающей у них в коридоре на горшке! Теперь это была крупная, серьёзная и очень милая девушка, она присутствовала на вечере в одном из девятых классов их школы, куда позвали и нас, мальчиков, и я стал здесь читать свои стихи, посвящённые Толе Новику, с которым мы как раз в то время очень сдружились. Для наглядности я поставил его рядом с собой и, читая, обращался к нему, своему адресату, и его обаятельная улыбка, по-моему, очень содействовала успеху моих довольно беспомощных виршей. Мы с ним в то время, обыгрывая выражение "пуп земли", придумали обращаться друг ко другу в шутку "Эй, ты, пуп!" - вот и в стихах звучало:
  

"Милый друг! Земля прекрасна,

   И чудесно - жить:
   Побеждать, работать страстно,
   Думать и любить.
   Жизнь протопаем мы смело,
   Не свернув с тропы:
   С авторучкой, с песней, с мелом, -
   Мы ж с тобой - "пупы"!"
  
   Наивные, искренние эти строчки, подкреплённые неотразимой белозубой улыбкой моего друга, вызвали дружные аплодисменты девочек и уважительный отзыв моей бывшей соседки.
   (Ира Турчина после окончания химфака уемверситета всю жизнь проработала на заводе им. Малышева, и мы время от времени с нею общались как добрые знакомые. Она умерла уже здесь, в Израиле. В начале 90-х: приехала сюда с мужем Мосей, замечательным врачом-анестезиологом, в надежде на успешную операцию её раковой опухоли, но... )
  
   А в тех мои стишках ещё были и такие строчки:
  
   "Пусть проклятая Фортуна
   Смертью нам грозит, -
   Я Фортуне в морду плюну
   За её визит!"
  
   Что сказать... С тех пор нам всем пришлось пережить и вынести многочисленные и не всегда благоприятные визиты богини Судьбы - и, конечно, она в конечном счёте нас переплюнула, заплевала, а скоро и окончательно с нами расплюётся... Однако и сейчас не отрекаюсь от тех самонадеянных и глупых стишков.
   "Блажен, кто смолоду был молод"!
  
   Плохо помню, как сколотилась у нас компания мальчиков из 9-го "А" 131-й мужской и 9-го "Б" 116-й женской, но уже "октябрьские" праздники 1947 года мы "встречали" в этой компании: из мальчиков - Новик, Волоцкий, Куюков, Канер, Братута, из девочек - Вика Куценок, Майя Кочеткова, Софа Голубова... Должно быть, назвал не всех - простите старику.
   Чем мы занимались во время тех пирушек? Танцевали. Кажется, пели. Шутили, смеялись, играли в какие-то игры. Постепенно устанавливались парочки: на Толю, например, глаз положила прехорошенькая Лара Таровитова, жившая недалеко от него на Шатиловке в одноэтажном доме. Юру Куюкова избрала Майя Кочеткова... Вика Куценок (дочь сотрудника Гипростали - учреждения, где работали и мои родители) запуталась между Моней и Эдиком.
   - Какой Моня сильный, рослый! Какая у него красивая осанка! - восхищалась "Викуля" (так мы, мальчишки, называли её заочно: ей все симпатизировали!). Через минуту, пропустив мимо ушей ещё какую-то её тираду, я вдруг улавливал следующую:
   - А какая у него красивая шея!
   - У кого: у Мони? - переспрашивал я. Викуля отвечала с досадой:
   - Да нет, как ты слушаешь? У Эдика Братуты!
   Эдик, действительно, в результате занятий спортивной гимнастикой выглядел атлетически, но и Моня был одним из силачей нашего класса.. Можно понять, что у девочки "глаза разбегались"...
   Перед встречей 1948 года, намеченной к проведению в квартире Толи Новика, возникла проблема: Викулю Куценок, единственную дочь, не отпускают на всю ночь родители. А какой же Новый год, если не праздновать его ночь напролёт?.. Вика мне сказала:: родители тебя знают, очень уважают твоих папу и маму, зайди попроси - с тобой, может, отпустят...
   И в самом деле: со мной - отпустили. Но мама Вики поставила условие: в восемь утра дочь должна быть дома. Как ни пытался я объяснить, что уж безопаснее дождаться, когда полностью рассветёт, в семь-восемь утра ещё совсем темно, да и мало ли кого встретим новогодней хмельной ночью по дороге... - тем не менее, Викина мама были непреклонна. Пришлось нам с Моней идти провожать Викулю ни свет ни заря... Зато Моня с Викой были вместе, а уж я - сбоку, как гарант её безопасности!
  
   Пора было и мне найти себе "предмет". Зимой 1945 - 1946 года у меня была естественная возможность наблюдать за студенческим романом моей старшей родной сестры Марлены: с декабря по июнь к нам в дом ходил Борис Чичибабин - замечательный поэт, о котором недавно в Харькове издана моя мемуарно-биографическая книга, в ней все главы имеют названием строку из стихов Бориса. Там есть глава "Марленочка, не надо плакать...", в которой достаточно подробно рассказано о любви, дружбе и полувековой поэтической перекличке двух поэтов: её - и его, и повторяться не буду, но лишь скажу, что с тех пор любовь и поэзия стали для меня неразлучны. Хорошенько оглядев девочек из 9-"Б" класса женской школы, я остановил свой выбор на красивой (иначе, как мне казалось, нельзя!) Софе Голубовой, после чего немедленно написал ей такое стихотворение:

* * *

   Марсианка моя, марсианка -
   Неземная любовь моя!
   Своего в этой жизни-жистянке
   Добиваюсь упрямо я.
  
   Ты порядком мне портишь нервы -
   Стал теперь я хмурый и злой.
   А твои подруженьки (стервы!)
   Без конца трунят надо мной.
  
   Но имей же в виду, гордячка:
   Хоть тебя я чуть-чуть боюсь,
   Хоть впадаю часто в горячку, -
   Своего всё равно добьюсь!
  
   И хоть ты немножко мещанка,
   И хоть ты порядком свинья, -
   Обожаю тебя, марсианка, -
   Кареглазая жизнь моя!
  
   Кажется, в книге о Чичибабине (написанной ранее этой, но по счёту в моей мемуарной семилогии она - шестая, а эта - вторая) я уже признался, но теперь повторю, что первая строка, да и весь главный образный ход стихотворения, были мною бессознательно сплагированы у одного из друзей моей сестры (а впоследствии - ближайшего друга Б. Чичибабина) - тогда ещё молодого поэта Марка Богославского (живущего теперь - февраль 2005 - в Нетании, Израиль). . Одно из его стихотворных посланий Марлене начиналось со строки "Аэлита моя, Аэлита!".Но я даже не заметил, что стал почти плагиатором, а тем более этого не знали в 116-й и 106-й школах, где, благодаря не вполне моему стихотворению, я неожиданно прославился. Однако моя избранница оказалась полностью равнодушной к моим стремлениям и таланту... Правда, я и сам не мог бы разъяснить, чего именно "своего" я от неё добиваюсь - и непременно-таки добьюсь. С чего я к ней прицепился: обозвал мещанкой (пусть и "немножко") и даже свиньёй ( тут уж - "порядком"!)? - Хорошо, что у Софы не оказалось старшего брата - иначе быть бы мне заслуженно битым.
   Но я не только пламенно и роковым образом влюбился, а буквально через несколько недель столь же внезапно, решительно и без всякой уважительной причины её разлюбил! Ну и сидеть бы чинно-покойно, не лезть с изъяснением чувств... Так нет же, я и об этом сочинил стихи:
  
   "Это было правда и недавно:
   Письма...Рифмоплётство...Как во сне!
   Надоел тебе я крепко, - равно
   Как и ты осточертела мне.
  
   Поступал тогда я сумасбродно -
   Увлеченье мне простят моё...
   Мне теперь просторно и свободно,
   Точно сбросил грязное бельё!"
  
   Ну, как Вам понравится такая "любовная лирика"?! Девочка передо мной провинилась, фактически, только тем, что у неё в самом деле была миловидная внешность и спокойные золотисто-карие глаза. А я, избрав её предметом своей любви и адресатом поэтических эпистол, обстрелял хамскими метафорами и неожиданными, никак не обоснованными прогнозами:
   "Может, заведёшь себе ребёнка, -
   Одного. А больше - ни-ни-ни!
   Ты не будешь мыть ему пелёнки:
   Нянька постирает, лишь мигни.
  
   В тридцать лет ты будешь дамой
   модной,
   В сорок - резонерствовать начнёшь,
   В пятьдесят - старухой сумасбродной
   Станешь ты... А в семьдесят -
   помрёшь".
  
   Вот так смаху и припечатал, юный балбес. И, хоть на минуту усомнился в силе своего пред-видения, - тут же сам себе и выдал в пост-скриптуме индульгенцию:
  
   Вот и всё. Хоть зло, однако верно
   А не верно - тоже не беда.
   На меня рассердишься, наверно...
   Не сердись. А впрочем, ерунда.
  
   Написал без слёз, без нюнь и вздохов,
   За труды не требуя наград.
   Если не ошибся - очень плохо.
   Если ошибаюсь - очень рад.
  
   И ведь послал, передал адресату!!! На несколько дней внеся этим переполох в безмятежный девичник и наверняка став виновником некоторого снижения девичьей успеваемости...
   Насколько знаю, конечно, в прогнозе своём я ошибся. Софа Голубова успешно окончила строительный институт, вышла замуж, родила... *). Однажды, уже взрослыми людьми, мы стояли рядом в очереди за билетами в кино - она и мальчик - видимо, её сын, но я малодушно сделал вид, что не узнаю её... Ну, что бы, кажется, поздороваться, обменяться двумя-тремя любезными фразами... Нет, давняя подростковая дурь держится в некоторых из нас годами, не выветривается, не умнеет. Говорю не только о себе. Славная девочка была Майя Кочеткова. Из очень простой русской семьи, симпатичная, доброжелательная, дружелюбная, да ещё и стройная, с точёными ножками, она (как Викуля) одно время, по-моему, не знала, к кому повернуть своё девичье сердце (мне даже показалось однажды, что и меня не исключила), но потом явно выделила своим вниманием Юру Куюкова. Какое-то время казалось, что возможна тут взаимность (да, впрочем, такие неопределённые были у нас тогда цели в этой сфере, так мало возможностей развития любовных отношений...) Но один глупый случай разрушил хрупкий мостик, образовавшийся было между ними...
   Как-то раз, вечером, мы с Майкой подошли к Юриному подъезду, я поднялся к нему на второй этаж, чтобы позвать его на улицу, но он совсем не расположен был гулять и попросил меня сказать ей, что его, мол, нет дома. Я вышел - и выполнил его просьбу. Тут Маечка отошла чуть подальше от его окон, вгляделась в них - и вдруг говорит:
   - Да вон же он сидит!
   Глянул и я в то же окошко - в самом деле, над белой занавеской, прикрывшей нижнюю часть окна, виднеется Юркин широкий лоб... Я сильно смутился: девочка поймала и меня, и моего друга на вранье... Вспыхнула - и ушла домой.
   А на другой день, когда я всё рассказал Юрке, оказалось: перед окном сидел вовсе не он, а его отец! Юра и вообще на него похож, а уж особенно - лбами, так легко перепутать! Дело ещё и в том, что я тогда вечером, зайдя к ним, отца не видел, не знал, что он дома - потому и сконфузился, решив, что уличён во лжи.
   И ведь вот какая девочка была гордая: через несколько лет, встретив её однажды в парке, подошёл, хотел поговорить, но уж так она была холодна, так отчуждённо цедила сквозь зубы односложные ответы, что я отступился. Помня об этом, может быть, потому-то и с Софой, встретившись ещё через много лет, испугался заговорить.
   Простите мне, девочки, простите, бабушки-старушки, моё глупое поведение... Самуил Маршак однажды сказал, что в человеке всю жизнь живёт ребёнок какого-то определённого возраста. Его спросили: а сколько лет ребёнку, живущему в вас? Ответил не задумываясь: "Четыре года!" Так вот, а я себя всю жизнь ощущаю тринадцатилетним...
  
   Разумеется, влюблены были и мои дружки.
   В 106-й или 116-й школе училась Алла Ясногородская, которую многие (но не я) считали красавицей и сохли по ней. Эту девочку, которую позже её подруга Инна Шмеркина в шутку назвала "женщиной-вамп Дзержинского района", избрал себе в качестве предмета поклонения Игорь Гасско ("Гастон"). Чтобы навсегда и убедительно запечатлеть привязанность своего сердца, он решил выжечь начальную букву её имени на своей руке. Но возник вопрос: как зашифровать эту литеру, чтобы непонятно было для других? Гастон быстро придумал способ. У них дома стояли все тома энциклопедии в издании Брокгауза и Ефрона. Гастон нашёл там древнееврейский алфавит и горящей сигаретой скопировал - выжег у себя на запястье левой руки - букву "алеф"! Получился в итоге фигурный рубец, следы которого были заметны до самой смерти Игоря. Вот что такое любовь подростка!
   (Не знаю о дальнейшей судьбе Аллы Ясногородской, почему-то её чары на меня не действовали, и я вообще не мог понять, "что они в ней нашли", но мне известно, что первым её мужем стал Эдик Бобровский из класса, параллельного нашему. Где-то в середине 90-х он звонил мне из Хайфы...)
   Гастон много лет работал на телевидении и в кино, хотя по первому образованию он инженер-химик. Но душа его всегда стремилась к гуманитарной, художественно-творческой деятельности, и он, работая (как и его жена) на Крымском телевидении, поступил в Киеве учиться на режиссёра, а потом успешно действовал в документальном кино, отсняв (отчасти - по собственным сценариям) штук двадцать, если не больше, лент. С юности он страдал болезнью сердца, дважды ему это его больное сердце оперировали, и он говорил мне уже после второй операции:
   - Феля, не верь россказням о "жизни после смерти": о какой-то трубе, по которой якобы летали души тех, кто пережил клиническую смерть. Я её дважды пережил и теперь ничего не боюсь: там ничего нет! Даже пустой трубы!
   Его последние годы были очень трудны. Другой бы провёл их в постели, в заботах лишь о своём здоровье. Гастон написал несколько историко-краеведческих работ о Крыме. Мне жаловался: цензоры и редакторы (это было где-то в начале восьмидесятых) не позволяли даже намёком или обмолвкой упомянуть о крымских татарах, хотя официально этот репрессированный Сталиным народ был полностью реабилитирован.
   Умер Игорь от внезапной остановки искусственного клапана. Сидел на кухне, вдруг сказал "Ой!" - и перестал жить..
  
  
   Я упоминал выше о Мироне Черненко - одном из самых колоритных своих друзей, знакомых мне ещё по Златоусту, где он тоже был в эвакуации. Мирон - мой ровесник, но учился на класс старше. Объектом своей всепоглощающей и вечной любви он избрал в школьные годы светленькую, круглолицую девочку по имени Света Рослик На вечерах подолгу смотрел на неё из дальнего угла школьного зала, вперив в невинное улыбчивое личико своей пери упорный, жгучий, пристальный взгляд. Посвящал ей стихи. Об этой нечеловеческой страсти знали буквально все его близкие друзья. Впрочем, страсть длилась не слишком долго...
   Света позже стала женой человека по фамилии Мысниченко, которому на роду было написано сделаться чуть ли не последним "первым секретарём" Харьковского обкома партии. Это, если кто не знает или не помнит, была большущая должность - первый человек в городе и области, всенепременно - член ЦК КПСС, вельможа! Но и Мирон не подкачал: о нём известно как об одном из ведущих российских киноведов, он заведовал ещё в 60-е - 70-е годы отделом зарубежного кино в популярном журнале "Советское кино", после развала СССР был президентом Лиги киноведов и кинокритиков России, автором множества интереснейших киноведческих трудов, как научных, так и популярных, дружил с Анджеем Вайдой и написал о нём свою первую книжку. На гонорар от второй - о Фернанделе - купил в Москве трёхкомнатную кооперативную квартиру. Незадолго перед смертью выпустил (почему-то в Виннице) капитальное исследование о "еврейском кино" (вложив в это понятие довольно широкий смысл: в него входят все ленты, так или иначе трактующие еврейскую тему, или такие, в создании которых определяющие роли (как актёры, сценаристы, режиссёры, ведущие операторы, художники-постановщики) сыграли евреи... Когда в феврале 2004-го он внезапно умер, то вскоре в России ввели персональную премию его имени и недавно уже наградили ею создателей одного из российских фильмов. Всю жизнь прожил он с милой своей женой Ритой - теперь, увы, его вдовой... Есть у них сын Антон, о котором ничего не знаю
  
   Я упомянул о Ларочке Таровитовой - прехорошенькой блондинке, которая была старше нас на год или два, потому что в годы оккупации не училась. Я Толю к ней ревновал - мне было обидно, что они обмениваются между собой какими-то непонятными мне шутками и многозначительными взглядами... Всё же вместе с ним как-то раз побывал у неё на Шатиловке, в одноэтажном домике, где жила вся семья Таровитовых. В те десять - пятнадцать минут, пока Лара переодевалась, чтобы куда-то с нами идти, я обратил внимание на большое количество книг в квартире. Это как-то не вязалось с образом миленькой простушки Лары. Подойдя к этажерке, взял с полки одну книжку, раскрыл её ... и мне в глаза бросилась владельческая надпись на форзаце: "Из книг М. Гимпелевич". Беру другую, третью, четвёртую книжку - та же надпись! Не могу передать, какое чувство меня охватило: Мария Михайловна Гимпелевич была, ещё с ленинградских лет жизни нашей семьи, близкой приятельницей моих родителей. По специальности редактор, квалифицированный издательский работник, "тётя Маруся" (как мы с сестрой её называли), имела огромную домашнюю библиотеку. Перед войной она тоже жила уже в Харькове, занимая, вместе с матерью и младшим братом-студентом, маленькую квартирку в каком-то вузовском общежитии на Шатиловке, находившемся совсем недалеко от дома Таровитовых. Позже, во время войны, брат тёти Маруси погиб на фронте, и она с мамой вернулась из эвакуации не в Харьков, а в Москву, где возглавила сектор художественной литературы ОГИЗа (Всесоюзного объединения государственных издательств) в Орликовом переулке, недалеко от "Красных ворот". Папа летом 1946 года долгое время был в Москве в командировке, я приехал к нему, и мы вместе с ним посетили тётю Марусю и её старенькую маму в их крошечной фанерной комнатке, которую им выделили в недостроенном здании, помещавшемся во дворе издательства - там же, в Орликовом. Это были типичные "пеналы", подобные тем, которые описали Ильф и Петров в своих "12-ти стульях". Вдоль единственной кирпичной стены тёти-Марусиной конурки тянулись полки, сплошь заставленные книгами. Она объяснила, что ей по должности разрешено получать по экземпляру любой книги, выходящей в издательствах объединения...
   Как раз перед самой войной я, пристрастившись к чтению, был усердным читателем личной библиотеки Марии Михайловны в Харькове. Почему-то больше других запомнилась историко-фантастическая повесть харьковского писателя Владимира Владко "Потомки скифов"... Словом, увидав теперь, в свои 16 лет, принадлежащие ей книги, я сразу понял их происхождение. Как и все, Маруся с мамой, спасаясь от оккупации, бежали куда глаза глядят, мебель, вещи, книги - всё бросили... Хорошо было известно, что многие из оставшихся перенесли чужое добро в свои квартиры...
   Я ничего не сказал Толе (кажется, он не знает об этом и до сих пор), но от родителей скрывать не стал. Они велели написать тёте Марусе. Ответ скоро пришёл: "У меня (писала М. М. Гимпелевич) так много книг, что и ставить-то их некуда... Так что пусть всё остаётся, как есть".
   (Примерно тогда - или чуть раньше - по просьбе этой своей подруги родители приняли в нашем доме её сестру Анну Михайловну с дочерью Люсей - девочкой лет восьми. Они приехали откуда-то с Востока, где бедствовали в эвакуации. Родители помогли Ане Гимпелевич устроиться, вскоре та получила комнату... Дальнейшей их судьбы не знаю. Будь сёстры Гимпелевич практичнее, внимательнее к материальной стороне жизни, к собственности, - они бы хоть поинтересовались, что ещё, кроме книг, перетащили к себе мародёры (это слово так не вяжется с кукольным личиком Лары... Но мародёрством занимались отнюдь не дьяволы, а вполне обычные люди...).
  
   В период нашего общения с 9-м классом 116-й школы порой возникали настоящие любовные треугольники, завязывались драматические конфликты. Волик Кулинский, один из самых умных и талантливых в нашем классе, оказался необыкновенно прнтягателен для девочек. Мы-то, его товарищи, вовсе его с этой точки зрения не оценивали, и лично для меня это оказалось полной неожиданностью. Однажды мы решили отметить праздник вместе с девочками 9-го "Б" класса 116-й школы, и они разделили наш энтузиазм. Свою квартиру предложила одна девочка, по фамилии Кузьменко, кажется, Люда, приходившаяся двоюродной сестрой Дусику Горштейну. Женский состав компании определили мы, мужской - предоставили право скорректировать девочкам. Но и сами вносили предложения. Кто-то из нас назвал Кулинского. Боже, что случилось с нашими собеседницами! Они запрыгали и завизжали от радости!
   На вечеринке затеяли играть в "бутылочку". Эта игра имела в нашей среде славу чуть ли не "развратной":: положенную плашмя на пол в центре круга играющих бутылку из-под вина вращали в горизонтальной плоскости, и когда она останавливалась, то мальчик, сидевший напротив её днища, должен был поцеловать девочку, на которую указало горлышко. Когда выпадало это сделать мне, я не мог решиться на большее, нежели чмокнуть побыстрее ручку случайной партнёрши. Волик, отличавшийся корректностью и любезностью, оказался смелее: наклонившись, целовал избранницу судьбы в щёчку...
   И более из всей вечеринки ничего я не запомнил!
  
   Так вот, насчёт "треугольника". В 9-м "Б" 116-й школы видной активисткой была Лора Швец. В короткое время она сдружилась с Воликом. Но была у Лоры подружка-одноклассница, Инна Бергер. Лора казалась как будто интереснее внешне и далеко не глупой, но, как видно, где-то "зевнула": подруга в ещё более короткое время Волика у неё увела... Получилась новая парочка - одна из самых неразлучных на протяжении всей нашей юности. Оба учились в мединституте, по окончании или ещё во время учёбы поженились, а потом хорошо устроились, преуспевали на работе. Как у Волика, так и у Инны родители были люди зажиточные и на Шатиловке купили или построили этой молодой чете большой одноэтажный дом. И Волик, и Инна приняли участие в решении некоторых медицинских вопросов, возникших у нас по поводу нашего маленького сына...Они по-прежнему производили впечатление дружной и неразлучной пары.
   Впрочем, правдива русская пословица: "Чужая душа - потёмки". А уж особенно непредсказуема тема интимной жизни. Расскажу о случае, который невзначай дал мне возможность узнать об одном из самых, казалось, высоконравственных и семейственных моих знакомых: оказалось, что и в его "тихом омуте" водятся черти. Чтобы не сплетничать, фамилию этого своего приятеля не назову, а вы, читатели, и не гадайте...
   Анатолий Никонович Жебко заведовал на заводе им. Малышева "фотоцехом", мы часто общались (он называл меня в шутку "Натан", намекая на моего однофамильца - знаменитого симфонического дирижёра). Жебко был мужем очень красивой женщины и отцом беспутного, рано спившегося сына.
   Однажды при мне Анатолий Никонович открыл свою записную книжку, разыскивая какой-то нужный телефон, и мой взгляд случайно упал на записанную там редкую фамилию моего приятеля, выдающегося скромника и ( как считалось) образцового мужа..
   - Извините, - сказал я ему, - . каким образом вы знакомы с этим человеком?
   - С таким-то? - переспросил фотограф, назвав фамилию. - Он заказывал мне сделать фоторепродукции графиков для своей диссертации. А вы хорошо его знаете? Это серьёзный человек?
   Я отозвался о своём товарище наилучшим образом: умница, интеллектуал, очень порядочный человек, прекрасный семьянин...
   - М-м-да! - крякнул мой собеседник. - Но вот какой случай я расскажу вам по большому секрету...
   И, немного помявшись, изумил меня, вечного подростка, следующим рассказом.
   - Ну, вы же видели мою Тасю... Женщина красивая, обаятельная Выполнив заказ вашего приятеля, я ему позвонил и сказал, что он может за ним заехать и взять папку с фотоснимками у моей жены. Жена встретила его в дверях, пригласила подождать в коридоре, вынесла ему папку... А он... не уходит. Полистал, проверил, спрятал папку в свой портфель - и мнётся, мнётся... А потом и говорит Тасе: "Извините, можно вас поцеловать?" И вид у него виноватый, какой бывает в таких случаях у мужчин... Ну, Тася ему культурно на дверь указала, но мне потом всё выложила.
   Об этом рассказе я и вспомнил, узнав, что самая, казалось, прочная в нашем молодом кругу чета - Волик и Инна - распалась. Чужая семья - потёмки!
  
   Прошло немало лет, мы уже прибыли в Израиль, и я устроился работать в редакцию русскоязычной тель-авивской газеты "Спутник".. Хозяева её одновременно возглавляли бизнес, имевший отношение к спутниковому телевидению, и я попытался устроить на работу специалиста в этой области - своего однокашника из параллельного класса Витю Шкловского. Из затеи ничего не вышло, но с Витей мы продолжали общаться. Однажды он мне позвонил и рассказал: сюда в гости приехала Инна Кулинская... Просит о встрече со мной. Готова приехать ко мне на работу.
   И вот мы разговариваем с Инной... "Сапожник ходит без сапог", но в её случае не скажешь, что она, онколог, обошлась без онкологического заболевания. Я с особым сочувствием узнал, что Инна перенесла такую же операцию., как за десяток с лишком лет до этого моя жена... Выглядела Инна Кулинская-Бергер бодрой, моложавой, подтянутой и даже без обиняков попросила меня при случае порекомендовать ей человека (или её порекомендовать ему!), с которым могла бы связать свою судьбу. "Думаю, я ещё смогу окружить заботой достойного и симпатичного мне мужчину", - сказала она самоуверенно. Речь шла о её решимости переехать в Израиль. На меня встреча произвела приятное впечатление. Что же до Волика, то очень осторожный вопрос о нём вызвал самый резкий её отзыв:
   - Волик - подлец!, - отвесила она в полную меру накопленной убеждённости. - Я не желаю о нём вспоминать...
  
   Так и осталась она в моей памяти сильной, гордой женщиной, много перенесшей, но ещё полной надежд и воли к жизни. Какой же страшной и неожиданной явилась для меня весть о её гибели от рук каких-то бандитов - кажется, в Москве: они ограбили её и убили в доме, где она жила.
   Не знаю, жив ли Волик. Мне известно, что у него сложилась другая семья, но с кем - не имею понятия. Он стал видным учёным в своей области медицины, профессором одного из сибирских медицинских институтов, помог нескольким друзьям в определении на учёбу их детей, которых на Украине в мединститут не допускали как евреев... (Кстати, сам Волик, будучи сыном еврея и украинки, числился ...русским!). Мне всегда и во всём он очень нравился, в чужих семейных делах я не судья... Но всё-таки что-то мешает мне снять трубку и позвонить по телефону, который значится в справочнике Союза русскоязычных писателей Израиля и принадлежит члену этого Союза Елене Кулинской - жительнице Тель-Авива, автору стихотворного сборника "Скитанья"... У Волика была родная младшая сестра, которую очень смешно копировал живший в соседнем подъезде Гастон:
   - Волька! "Маханшя" идёт! - предупреждала она брата, завидев в окно приближающуюся мать...
   Так вот: не она ли - эта поэтесса?
   Позднейшая приписка: нет, не она! Сестру Волика звали не Лена, а Лера!
  
   Одним из мест общения с девочками стал школьный драмкружок. У меня с довоенных пор сохранилась большая тяга к лицедейству. В драмкружке ставили коронную пьесу всех школьных сцен того времени - "Юность отцов" Бориса Горбатова. В ней два хронологических пласта: завязка происходит в годы гражданской войны, а основное действие - уже во время войны Отечественной. Но ряд персонажей - одни и те же... По этому сюжету отснят, между прочим, фильм "Это было в Донбассе", массовки которого на моих глазах снимались в 1944 в городе Сталино (Донецке). При мне на одной из главных улиц было отснято несколько дублей такого эпизода: эсэсовцы с овчарками ведут большую толпу советских военнопленных, а женщины и старушки пытаются передать измученным воинам хлеб, другие продукты, курево...Эти добрые души (конечно, статисты) снуют между пленными и уличной толпой, которую никак не готовили специально, потому что её "роль" вполне была посильна для толпы зевак, присутствовавших на съёмке: дело ведь происходило в 1944 году, все были в такой же одежде, как и год назад - при немцах! Я очень старался, будучи в этой толпе, попасть в кадр. Возможно даже, что мне это удалось, но эти кадры занимают буквально несколько секунд, и, когда фильм вышел на экраны, я сам себя не успевал там опознать... А сейчас его не показывают - очевидно, не сохранился.
   И вот через несколько лет, в школьном спектакле по тому же сюжету, я играл одну из главных ролей - комсомольца, а затем, "через 20 с лишним лет", полковника Красной Армии Степана Рябинина, женские же главные роли - его любимой девушки Наташи и её дочери (но не от Рябинина!) Алёнушки - исполняли, соответственно, восьмиклассницы 116-й школы Рената Муха и Нина Мусулевская.
   Что за прелесть эта Реночка Муха! Её очаровательное полудетское личико освещалось двумя огромными карими глазками, полные губки алели под коротким, чуть вздёрнутым носиком... Такие лица умеют рисовать девочки вырезаемым из бумаги куколкам, для которых они же изготовляют, и тоже из бумаги, кучу накидных платьиц... Но у Рены платьев было, как видно, не много, жила она в соседнем с нашей школой Доме учителей, в одной комнатке с мамой - преподавательницей института иностранных языков, и домработницей. Ходила зимою в пальтишке с серым каракулевым воротником и в такой же серой каракулевой или смушковой шапочке. Был, как я потом разобрался, у неё во внешности недостаток: сутулость и девчоночья ещё, как бы это сказать поаккуратнее, "неокруглость", что ли, но, как бывает в людях обаятельных, даже эти свойства казались в ней симпатичны... Нина Мусулевская была простушка, но с глубокими серыми глазами и слишком серьёзная, так что её я вообще сходу отверг как объект своего "мужского" интереса. Однако один момент на репетиции меня чуть не сбил с такого твёрдого курса. К полковнику Рябинину является девушка-воин, в облике которой он угадывает знакомые черты своей, погибшей в белогвардейском застенке, любимой. Проникшись чувствами героя, я взял Нину за широконькие плечики и заглянул испытующе в её серые озерца... Уже в тот момент почувствовал, что этот взгляд и это прикосновение не остались без последствий... Через некоторое время не умевшая хранить чужие секреты Реночка дала мне понять, что Нина Мусулевская ко мне неравнодушна. Не сказать, что я сам отнёсся к этому сообщению без интереса. Но уж если устоял перед очаровательной Мухой, то и мысль о Нине не придала мне какой-либо активности. А всё дело в том, что я ведь всё ещё считал себя влюбленным в свою "марсианку" Софу, и заложенная в меня, семейным ли воспитанием или ежедневным чтением, программа однолюба вытесняла всякую мысль о побочных интрижках...
   В драмкружке были ещё такие примечательные парни, как Алик Бородкин и Фридьев -кажется, Володя.. Алик, чернявый мальчик с добрым лицом и неясной дикцией, в ответ на шутки говорил добродушно: "Иди к аллаху", но, вследствие каши во рту, звучало это, как отправка собеседника по более точному, но менее пристойному адресу: "Иди-ка на..." Фридьев (оба были из класса на год младшего) известен был в школе как член БСМ (бригады содействия милиции) и очень тем гордился. В пьесе играл роль рабочего руководителя. (Недавно по российскому телевидению показали какого-то большого и пожилого начальника внутренних дел из Сибири, Владимира Фридьева. Не тот ли?).
   Может быть, моё знакомство с Реной и положило начало нашей следующей женско-мужской компании? Не скажу точно, однако в десятом классе мы (Толя Новик, "Жук", Валерик Волоцкий), "изменив" своим ровесницам, переключились на племя младое и лишь слегка знакомое, среди которого у меня личного интереса (в смысле собственной занозы в сердце) не было. С тем большим старанием принялся я способствовать успеху в развитии наметившихся вскоре романтических взаимоотношений между моим ближайшим к тому времени другом Толей и Реночкой.
   Но у неё был вздыхатель более ранний - Лёва Рожков, мальчик из класса, на год младшего нас. Энтузиаст радиолюбительского дела, он и её обучил азбуке Морзе. "Жук", друживший со Львом и отчасти разделявший его увлечение радиотехникой, ещё больше увлекался фотографированием, и у нас от того времени осталось множество им сделанных снимков. На одном из них, фотопортрете Реночки, мне подаренном, я её попросил сделать дарственную надпись. Она зашифровала её на обороте снимка точками и тире. Потрудившись над расшифровкой (это было до моей службы в армии, где я приобрёл квалификацию классного радиотелеграфиста), - прочёл такую фразу:
   "Т ы с в о л о ч ь"
   Вот такая милая шуточка...
  
   Реночка живёт ныне вместе с мужем своим Вадимом Ткаченко в Беэр-Шеве (Израиль). Я не стёр ни эти карандашные точки-тире, ни написанные над ними литеры расшифровки... Снимок хранится у меня до сих пор. Как и множество других - с лицами участников и участниц той нашей весёлой и молодой компании. Среди этих фотографий - несколько отснятых на нашей ночной пирушке в доме Аллочки Любовецкой по случаю встречи Нового, 1949 года. Вот крупно несколько лиц: Реночкино, с прекрасными детскими очами, а рядом - добродушная физиономия Витьки Славина, известного в школе под прозвищем "Туц". Витя учился годом ниже меня, то есть был ровесником наших новых подружек, и характером своим, добрым и открытым, соответствовал своей фамилии. Прозвище своё, как рассказывали, он получил потому, что, прочитав "Записки Пиквикского клуба" Диккенса, чаще всего говорил об одном из его героев - мистере Тутсе, после чего его и стали называть "Мистер Тутс", потом просто "Тутс", потом происхождение прозвища забылось, а звучание "обрусело"... Витька сменил Курганова на посту секретаря комсомольской организации школы и вообще был активен, однако меня однажды озадачила одна особенность его поведения: о наших девочках он говорил за глаза довольно откровенно и слишком по-мужски солоно или даже сально. Где он набрался этой жеребячьей лексики, не знаю, только однажды "Туц" принялся рассуждать так, как никто из мальчиков нашей компании. Я и сейчас не решаюсь повторить его слова, а тогда был ими ужасно шокирован. Всем своим воспитанием я никак не был подготовлен к пробуждению в себе взрослого сексуального влечения, и все разговоры о любви, сочинение стихов и прочее "ухажорство" совершенно никак не связывались в сознании с теми неизбежными ощущениями и фантазиями, которые тревожат покой всякого здорового подростка. И какое же смятение я испытал, когда однажды хорошенькая девочка вечером, когда мы гуляли, взяла меня за мизинец(!), а я вдруг ощутил в душе, но ещё более - в теле, нечто такое... Трудно передать то замешательство, которое вызвали во мне эти неожиданные ощущения.
  
   Мы стали чаще всего собираться у Лары Клугман - милой и умной девочки, родители которой встречали нас радушно и гостеприимно. Кажется, мама была врачом, папа - инженером. Он во время войны служил в Польской армии, сформированной на территории СССР, в основном, из советских подданных, преимущественно тех, кто знал польский язык, или, на худой конец, просто обладал фамилий на "-ский" Он читал и декламировал наизусть Адама Мицкевича, Юлиана Тувима, садился играть в карты с нашими ребятами (я туп и невосприимчив к играм и потому обычно сидел в сторонке). Папа Клугман в разговор часто вплетал какие-то шуточки, в силу чего я нашёл в нём сходство с папашей Туркиным из чеховского "Ионыча", - например, совершив ошибку в игре, он объявлял об этом так: "Ошибка давал: вместо "ура" - "караул" кричал..." В семье был ещё и сын - пятиклассник Оська, вечно страдавший насморком. Старшие Клугманы производили впечатление дружной пары, но семейное будущее детей сложилось (впрочем, поначалу, а о дальнейшем не знаю) не слишком удачно: Лариса вышла было замуж за Илюшу Вишневского - юношу из одного с нею потока нашей школы, но через несколько лет они разошлись, имея к этому времени сына. Этот сын сейчас, если не ошибаюсь, в Германии и женат на дочери очень дальних свойственников моей жены...Кажется, и Лариса с ними. В течение десятилетий жизни в Харькове иногда встречался с нею в семье моих родственников, иногда - просто на улице... Это была спортивная, внешне интересная женщина, у меня, однако, сложилось впечатление, что женское одиночество даётся ей нелегко. С Осиком я иногда встречался в городе, мне было известно о каких-то его неприятностях на работе. Когда вырос мой сын, и в нашем доме стали бывать его приятели и приятельницы, явилась однажды вместе с ним "Лёшка" (то есть, очевидно, Лена) Клугман, о которой мне уже было известно, что она - дочь Осика. "Не зная броду", я разогнался к ней с вопросом: как поживает её отец. Ответ был самый неожиданный:
   - Он меня не интересует! - заявила она. - Я его никогда и не видала!
  
   Девочки-девятиклассницы рассказывали нам - уже почти выпускникам - о своих учебных буднях, о некоторых любимых учителях - в том числе о Катерине Михайловне, учительнице украинского, родной тёте Юры Куюкова, сестре его матери и, следовательно, Остапа Вышни. Её живая, красивая украинская речь была пересыпана сочными пословицами и поговорками, непринуждённым, каким-то органичным остроумием. В рассказах девочек часто звучало и забавное имя "Сюня". Так, не стесняясь окружающих, называла учительница истории Клара Яковлевна Кагна своего мужа, Александра Ильича Мосенжника. Девочки были явно без ума от этого своего молодого учителя литературы. Вскоре и я с ним познакомился в доме наших близких родственников Сазоновых. "Сюня", всю жизнь худощавый, смуглый и моложавый, с короткой причёской, с чёрными поблескивающими глазами, бывший студент филфака университета, во время войны был тяжело ранен на фронте, уволен по инвалидности, приехал в казахстанский город Кзыл-Орда, где находились сразу Киевский и Харьковский университеты, и встретился здесь с Кларой (то ли они раньше были знакомы и женаты, то ли это всё произошло уже в эвакуации). Там родилась у них дочь. Не знаю - в чём, но очень сильно помогли молодой чете моя тётя Тамара и её муж, проректор временно объединённого киеввско-харьковского университета Александр Васильевич Сазонов (которые и сами-то жили там впроголодь). Потом Сюня и Клара много лет были близкими друзьями Сазоновых.
   Окончив аспирантуру (или учась в ней?), Сюня преподавал в университете или пединституте то ли Полтавы, то ли Чернигова. Но в 1948 году его там объявили космополитом, и он еле ноги унёс. Семья переехала в Харьков, где он и стал работать в 116-й женской школе, а потом (уже после того как я школу окончил) и в нашей, 131-й. Ученики обожали его. Это и впрямь необыкновенно обаятельный человек, неравнодушный к детям педагог. Преследователи "космополитов", изгнав его из вузовской среды, тем облагодетельствовали целые поколения харьковских школьников Дзержинского района. У него училась моя двоюродная сестра Света Сазонова, после он дружил и с нею, и с её мужем, а моим другом Фимой Бейдером. И мне тоже выпало немало приятных минут общения с этим человеком. От него узнал ряд характерных эпизодов из жизни советских "образованцев" на ниве средней школы.. Например, вот такой эпизод: учительница истории Агибалова, в соавторстве с другим школьным учителем, Григорием Марковичем Донским, создала стабильный школьный учебник истории средних веков, переиздававшийся в течение более тридцати лет и признанный одним из лучших во всесоюзном конкурсе учебников. Оба стали лауреатами государственной премии за этот труд. Донской был фронтовик, инвалид Великой Отечественной войны и даже член партии, но из-за одного маленького "недостатка" (который станет ясен читателю из дальнейшего рассказа) он не мог быть "показательным" и потому не был делегатом республиканского съезда учителей в Киеве. А Агибалова, у которой этого "дефекта" не было, в этом съёзде участвовала.
   Дальнейшее Александру Ильичу рассказала сама эта учительница, а он - мне. Со съезда харьковская делегация возвращалась в одном вагоне поезда, и подпившие руководители обл. и горОНО (отделов народного образования) пригласили её в своё купе. Один из них, многолетний завкадрами облОНО, ставший затем во главе горОНО, по фамилии Свидан, затеял с нею разговор начистоту.
   - Скажите, - спросил он задушевно, - ну зачем вы себе в соавторы взяли жида?
   Интеллигентная Агибалова оторопела. Ей, конечно, известны были многие факты антисемитизма, но такого откровенно оголтелого высказывания, да притом из уст одного из руководителей городской системы образования, она всё-таки не ожидала.
   - Григорий Маркович - прекрасный педагог, глубокий знаток истории, опытный методист, у него хорошее перо... - ответила она.
   - Он - жид! - возразил Свидан при молчаливом одобрении всей компании руководителей школьной системы города. - А мы жидам подняться не дадим!
   И ведь не дали - до самого конца советской власти!
   (О Г. М. Донском и его (в соавторстве с Агибаловой) учебнике подробнее повествует очерк "Евреев из истории исключить..." (см. кн. "В стране Гергесинской" )
   Жизнь Александра Ильича и его семьи сложилась трагично. Родившийся где-то в конце сороковых или начале 50-х сын Юра, получив на военной кафедре института звание лейтенанта запаса, был в 28 лет, уже женатым человеком и отцом маленького ребёнка, призван на двухлетнюю воинскую службу и там погиб от несчастного случая: был в автопарке задавлен тягачом. Вскоре, не выдержав удара судьбы, умерла Клара Яковлевна. Впоследствии Александр Ильич дважды был женат - и ещё два раза овдовел. Внучка по линии дочери уехала в Америку, а дочь зарезал, находясь в приступе душевной болезни, её племянник (сын погибшего Юры). Трудно придумать более чёрную судьбу... Однако на сегодня 85-летний Сюня жив! Иногда мы переписываемся.)
  
   Продолжу, однако, вспоминать о тех девочках, которых не хочу забыть.
   Аллочка Любовецкая была откровенно хоро-шенькая, привлекательная девочка, но не могу вспомнить, кто из наших ребят за нею ухаживал. Жила она в одном со мною доме, и это именно у её родителей парень, которого, рассказывая о школьной воровской компании, я назвал "Юрой Симкиным", занял три рубля, предварительно вместе с друзьями обчистив их квартиру и припрятав украденные вещи в своей комнате... Она живёт теперь (если жива) в США и приезжала как-то в Харьков погостить... но так и не встретилась с Куюковым, о чём чувствительный Жук мне писал с обидой... Кто-то из общих знакомых показывал мне её снимок нынешних уже времён - нет, не вижу ни малейшего сходства с той, юной Аллочкой... Время - жестоко!
   Была и ещё одна девочка в нашей компании - Лара Штернберг. Кто-то из подружек намечтал (как это иногда любят девчонки, а реже - и мальчишки) мой с нею союз, но это была чистая химера. Ни она ко мне не испытывала ни малейшего романтического интереса, ни я к ней. Однако вспоминаю её с удовольствием. Иногда мы сходились в её квартире, там было фортепьяно, и однажды Муха привела туда свою подругу Инну Шмеркину из 106-й школы. Инна немедленно уселась за инструмент, заиграла, запела. Она была известна своей незаурядной музыкальностью, но нестандартная, вызывающе, сказал бы я, еврейская внешность и резкие, нарочито эпатажные выходки отталкивали от неё мальчиков. Заражённый этим отношением к ней, я принялся глупо и грубо её вышучивать, она обиделась и ушла. В своей книге о Борисе Чичибабине я подробнее пишу об Инне, с которой много лет спустя мы подружились. Сейчас Фаина (таково её полное имя) Шмеркина живёт в Цфате (Израиль), а сын её, Антон, - жил в США, где она дважды уже или даже трижды побывала (а он тоже гостил у неё), но позже он нашёл себе применение в Киеве..
   Разумеется, был с нами в дружбе и верный Реночке Лёва Рожков, а ещё с нами вместе встречал 1949 год Мирон Черненко. Лёвкина судьба сложилась коряво. Ещё учась в школе, он болезненно пережил разрыв между родителями. Лев был душою предан своей маме, отец же, привезя с фронта множество "трофеев", ударился в загул. Может быть, эта драма в семье повлияла на нравственное (а, вернее, безнравственное) поведение сына. Жук мне сокрушённо, но без особых подробностей, рассказывал о Лёвкиных романах и пьянках, он пытался как-то остепенить друга, но тот не слушался... Кончилось тем, что на каких-то дальних дорогах Рожков попал в катастрофу и страшно был искалечен. Жизнь ему спасли, но он остался инвалидом. Таким вот, истерзанным и духовно, и физически, застала его советская "перестройка", а затем и все последующие смутные времена. Несколько лет назад он умер в Харькове.
   Было бы интересно написать здесь о судьбе и карьере Мухи, но в том-то и дело, что она и сама ходит в писателях, окружена заслуженной и порою шумной славой, - ей и книги в руки! Скажу лишь коротко: окончив английское отделение университетского факультета иностранных языков, она с течением времени стала там преподавать, у неё - двое сыновей, один из которых живёт в Харькове, а другой - в США, сама же она со своим вторым мужем, профессором-математиком Вадимом Ткаченко, живёт в Беэр-Шеве, и мы иногда встречаемся, иногда перезваниваемся. Рената стала в Америке победительницей престижного англоязычного конкурса на лучший устный рассказ, а в русском литературном мире известна как успешная детская поэтесса... Её ценят и любят за мастерство в искусстве острого словца, обаятельную манеру рассказа, юмор и (это уже в более узком кругу близких людей) мужество и силу духа.
   Рена - одна из тех, кому в ранней юности я с упоением читал стихи мало кому известного, находившегося тогда в северном концлагере "Вятлаг" Бориса Чичибабина. Нам и в голову не могло прийти, что она войдёт на какое-то время в 60-е годы в круг близких его друзей. Может быть (во всяком случае, она так говорит), эти стихи, среди которых иные ей запомнились на всю жизнь, повлияли на то, что она и сама стала поэтессой, - если так, то горжусь и собственной косвенной причастностью к этому. В отрочестве я посвятил ей два послания, (а третье добавил уже здесь, на Святой Земле) - вы найдёте их в приложении к этим запискам..
   И неважно, что сам я даже в грёзах юношеских не помыслил о ней как о мечте моего сердца. Моей рукой, когда я писал те стихи, водила любовь к ней моего друга. А когда здесь, несколько лет назад, сочинял своё "Третье послание к Мухе" - мною управляла любовь к нашей далёкой-далёкой, но незабытой юности.
  
   Только любовь!
  

Глава 8. От "стуколок" до мордобоя.

   "Мальчишки всегда дерутся".
   Эта расхожая истина, во-первых, не является всеобщей, а, во-вторых, драка драке рознь.
   В шестой класс пришёл к нам чёрненький улыбчивый мальчуган с короткой фамилией Брон. Женя стал моим близким и любимым другом - так получилось, что на всю жизнь.
   Чуть ли не в первый день своего прибытия, в самом начале 6-го класса, Женя вступил в поединок со старожилом класса Мишей Берлиным. Не помню уже, чего они не поделили, но ещё утром, перед тем, как всех впустили в школу, эти двое поцапались, однако завершить свою разборку не успели. "Стукнемся после уроков!" - решили они в присутствии всего класса.
   "Стуколкой" назывался честный поединок, род мальчишечьей дуэли, проходивший, как правило, при свидетелях. После уроков соперники отправились на школьный двор в сопровождении целой гурьбы секундантов. Мы все столпились в круг, дуэлянты стояли посредине и, набычась, смотрели друг на друга, постепенно закипая и наливаясь кровью.. Вдруг молча бросились друг на друга, быстро-быстро надавали друг другу по физиономиям и... довольно мирно разошлись. Кто победил? - Я так и не понял. По-моему, выяснением этого никто не заинтересовался, и прежде всего - сами драчуны.
  
   Сейчас Миша Берлин с женой Верой живут в Хадере, Женя Брон с женой Лидой - в Тират-Кармеле (и то, и другое - городки на севере Израиля)
  
   Так вот, к вопросу о драках. Я ими в Харькове уже не занимался. Мне хорошо били морду в Златоусте, пока, наконец, я и сам, хотя и не надолго, обратился там к этому занятию и некоторое время чуть ли не ежедневно на большой перемене cходился в поединке с одним мальчиком из своего класса, Борькой Лихачёвым, примерно так, как Брон и Берлин в описанном бою. Только мы бились до первой крови: или я разбивал Борьке нос, или он мне сдирал засохшую корочку с обмороженной щеки, так что струпик на ней долго не заживал.
   К 6-му классу мой петушиный период остался в прошлом, и за все годы учёбы в 131-й мужской я, кажется, ни разу по-настоящему не подрался. Зато именно в 6-м появился у нас Вика Файнберг. Вот это был боец!!!
   Вика, чёрноглазый, смуглый мальчуган с очень привлекательным лицом, жил с родителями в Доме Специалистов, четыре огромных корпуса которого расположились как раз перед фасадом школы. С новичком сдружились Игорь Гасско и Витя Канторович, я же почему-то оказался в стороне от их совместных интересов - впрочем, оба мне о Вике говорили потом с восторгом: как много он читал, какая у него богатая фантазия... Вместе с Викой они придумывали себе какие-то диковинные (ролевые, как сейчас говорят) игры и были этим очень увлечены. Но главное, что запомнилось мне в Вике Файнберге, - это его страсть к дракам.. Я заметил, что во время урока он с нетерпением ёрзает на своей парте и напряженно ждёт, когда же прозвенит звонок на перемену. С первыми его звуками подхватывается и бежит... На следующий урок возвращается весь красный, взвинченный только что состоявшейся битвой и, как правило, с разбитым носом, губой, а то и с подбитым глазом. Рассказывали, что буйным драчуном всерьёз занялся Тим, что не только Вике достаётся от врагов, но и им - от него, что стали жаловаться родители беспощадно битых им учеников... Но всё это было вне пределов нашего класса, с какими-то не из нашего класса ребятами. Мне позже кто-то рассказывал, что Вику взяли на учёт у психиатра, что его уход из нашей школы тоже как-то связан с его повышенной драчливостью и что вместе с родителями он уехал в Ленинград. . Именно в это время Гастон сблизился со мной. Однажды показал мне и прочёл вслух Викино письмо из Ленинграда, из военной спецшколы, в которой там стал учиться Файнберг. Мне запомнилось, как увлечённо пишет наш бывший соученик о полувоинских своих буднях. Он, например, рассказал, что ходит "в самоволки" (впервые услыхав это слово, я почему-то понял его сперва не как "самовольную отлучку", а как упоминание о каких-то "волках": "само-волки"... Что же это за зверь такой: "само-волк"?!
  
   Много-много лет прошло... С 1968 года, после известной демонстрации семерых храбрецов на Красной площади, выступивших с протестом против ввода советских войск в Чехословакию, всё чаще стало звучать в числе имён её участников знакомое имя Виктор Файнберг. Но в нашей семье внимание было приковано к другому человеку из той "великолепной семёрки": к лучшей подруге моей сестры - Ларисе Богораз. И лишь через много лет, уже в Израиле, мне подумалось: а не наш ли это Вика? Но лишь вплотную приступив к работе над школьными воспоминаниями, я решил выяснить этот вопрос. Правда, ещё лет восемь назад, разглядывая фото Виктора Файнберга в книге Людмилы Алексеевой о диссидентах, пытался сверить его с хорошо памятными чертами лица нашего Вики, но сказать наверняка не мог: вроде - он, а может, и не он... Уж слишком неясный там снимок.
   И вот теперь в Интернете, где на мой запрос "Виктор Файнберг диссидент" пришло около 15-и страниц одних лишь названий сайтов и файлов, на первом же снимке среди шести человек я безошибочно опознал давнего своего соученика! Сперва узнал его, а уж потом прочёл подтверждение: "С поднятой рюмкой в руке - Виктор Файнберг"! Да и ряд других моментов сходится. Вот часть книги "Синдром замкнутого пространства", автор которой, психиатр Владимир Пшизов, работал в ленинградской "спецпсихушке" МВД, где несколько лет держали знаменитого диссидента. Воспроизводится (в слегка беллетризованной форме) беседа врача Волина с Файнбергом. Врач задаёт собеседнику вопрос:
   " - А к психиатрам попали многие из демонстрантов?
   - Нет... По моему, я один.
   - Чем обязаны?
   - Видите ли... (смуглое лицо Файнберга чуть потемнело. "Краснеет, видимо", - подумал Волин) ...Был у меня в жизни эпизод, когда я столкнулся с вашими коллегами. Мы жили на Украине, во время антисемитской кампании... Тогда я подвергался со стороны сверстников нападкам и издевательствам и, в отличие от многих еврейских мальчиков, не ответил покорностью, а дрался, как петух. Ситуация вокруг меня так накалилась, что это сделало мою учёбу невозможной. Я попал к психиатру, получил диагноз, как будто шизофрения... Пришлось некоторое время быть под наблюдением ваших коллег. Кстати, никакого лечения не проводилось.
   - Значит, Вас не лечили?
   - Нет. Всё прошло само. Мы переехали в Ленинград. Политическая обстановка как раз изменилась. Да и народ здесь покультурнее, более терпимый.
   - Был... Говорят...
   - Ну, всё-таки..."
  
   Читающие эти строки скептики могут придраться к тому, что в 1946 году ещё далеко было до "антисемитских кампаний"...Однако не забудем, что В. Пшизов излагает беседу, скорее всего, по воспоминаниям, а не по документам. Но даже если бы это был протокол - имеется, конечно, в виду общая социально-психологическая и националистическая доминанта послевоенных лет, подготовившая памятные юдофобские кампании. В условиях нашего класса, где, примерно, 50 процентов учеников были евреи или "полукровки", я, прибывший из уральского Златоуста и намученный тамошним зоологическим подростковым жидоедством, буквально отдыхал: конфликтов на национальной почве в этом микроклимате почти не было. Всё же изредка я знакомую традиционную ненависть со стороны двух-трёх подростков нашего класса испытал. Например, Герка Фоменко, наглый лупоглазый двоечник, присвоивший себе постоянное право доставщика школьных завтраков и обжиравшийся сахаром, полученным на отсутствующих в классе учащихся, однажды в школьном туалете, пока я справлял своё маленькое дело, на глазах у своих дружков что-то начертал на моей спине. Я не придал этому значение - решил, что он пишет мелом, можно после отряхнуться, почиститься... Но когда вернулся в класс, мне сказали, что моя курточка порезана бритвой. Я снял её - и убедился: "безопасным" лезвием на материи было "написано" слово "жид". Вещь (ну, хорошо, что старенькая) была безнадежно испорчена. Однако я даже не стал выяснять с Геркой отношений: конечно, будет отнекиваться, а "свидетели" - на его стороне. Так что Вика прав: "многие еврейские мальчики отвечали покорностью". Но - не он! Может быть, поэтому в классе даже выродок Фоменко его не трогал. Так кто из нас двоих ненормальный: он - или я?! Рассуждая логически, надо сделать вывод в пользу того, кто защищает своё достоинство, а не в защиту трусоватого соглашателя. А вот ещё одно веское рассуждение: будь Вика и в самом деле "шизофреник", уж он бы и среди одноклассников сыскал бы "врага". Но нет, не помню ни одного у нас конфликта, с ним связанного. Викины обидчики гнездились где-то вне наших стен, и вот им-то он не спускал - безоглядно бросался в бой.
   Мой племянник, возглавляющий в Харькове правозащитную группу (аналог московского "Мемориала"), прислал мне подготовленную мемориальцами биографию Виктора Файнберга. Нет сомнений - всё сходится: и год рождения (1931), и время переезда семьи в Ленинград (1946)... И этот текст, и другие свидетельства, найденные в Интернете, показывают совершенно незаурядный облик этого человека, его неукротимость в борьбе, выдержку и бесстрашие. По "нормам" советской психиатрии, инакомыслие и стойкое несогласие с советским режимом официально рассматривались как вполне достаточный "клинический" признак шизофрении! Это был неслыханный психиатрический террор, жертвами которого в 60-е - 80-е годы стало до 300 человек с совершенно здоровой психикой. Виктор Файнберг - один из них. Именно ему (скорее всего, за самое решительное и яростное сопротивление чекистским бандитам, напавшим на мирную семёрку демонстрантов), досталось сильнее всего: изуродовали лицо, выбили передние зубы... Предъявить его в таком виде суду было весьма нежелательно для властей, и тут-то карателям очень пригодилось то местечко в медицинских документах "нарушителя закона", где записано о "шизофрении" в подростковом возрасте. Скептики и тут, наверное, не пропустят случая предположить: "нет дыма без огня", запись отражает непорядок в его рассудке. Но что такое норма? Может быть, всё-таки нормальнее реагировать, когда тебя унижают и оскорбляют, чем лезть в кусты и дрожать за свою шкуру? В Ленинграде был случай, когда Виктора некий милиционер обозвал "жидом". Файнберг избил милиционера, был за это привлечён к суду и... Тут сведения расходятся: в книге В. Пшизова приводятся слова Файнберга, будто следствием и судом он был оправдан. В официальной биографии диссидента, подготовленной обществом "Мемориал" для сборника биографий правозащитников, сказано, что в 1957 г. он был осуждён на один год исправительных работ за драку с офицером милиции, "позволившим себе антисемитские оскорбления в адрес Ф." Нет сомнения, что столь лёгкое наказание за рукоприкладство в отношении представителя закона нельзя и представить, если бы у того не было бы рыло в пуху. А набить такое рыло стражу порядка, назвавшему тебя "жидом", - является ли это свидетельством психической аномалии?!
   Знавшие Виктора отмечают интеллигентность, тактичность, разумность его поведения. Неукротимо он вёл себя лишь в ответ на оскорбления и нарушения закона. На эти вещи, даже когда они касались не его, а других узников "психушки", реагировал решительными протестами и длительными голодовками. Одна из женщин-врачей, Марина Вайханская, была покорена его человеческим обаянием, мужеством, благородной жизненной позицией и стала ему помогать, приняв на себя роль связной в его общении с "волей". Это привело к её изгнанию из больницы, но к этому времени освободили и Виктора. В 1974 году они вступили в брак и выехали из СССР, поселившись в Париже.
   Виктор Файнберг и за рубежом продолжил свою правозащитную деятельность. Интересно, что коммунистические пропагандисты принялись клеветать, будто советская психиатрия была права: Виктор и за рубежом якобы лечится у психиатров. Такое измышление опубликовала лондонская коммунистическая газета. Файнберг подал на неё в суд за клевету - и выиграл процесс.
   Он не остался равнодушен к судьбам своей "бывшей" родины - публикует заявления и протесты против нарушений там прав человека, состоит в международных правозащитных организациях, в 1995 году побывал в Чечне с миротворческим визитом.
   Характерен такой его диалог с врачом, записанный в той же книге В. Пшизова:
   " - Виктор Исаакович, смотрите, какая вещь получается: русский, вернее, советский народ постоянно оскорбляет ваше национальное достоинство. Причём, сам народ против власти не выступает. Ведь она народная, добровольно самоизбранная. Не так ли?
   - Ну, конечно же, - благодушно согласился Файнберг.
   - Так вот. А вы выступаете против власти от имени народа, который вас не поддерживает. Извините, вы - еврей, от имени русского народа, - закончил Волин доверительным тоном.
   - Видите ли, доктор, речи такого свойства мне уже приходилось слышать и вне этих стен, и внутри них. Я считаю, что так могут говорить трусы и приспособленцы. Я родился на этой земле и чем-то ей обязан, какая бы она ни была. Народ нас не поддерживает. Это правда. Не поддерживает сегодня. Через 10 - 15 лет всё может измениться. Самосознание развивается не сразу и не у всех. Наша цель была - показать остальному миру, что не все поддерживают эту (советскую. - Ф.Р.) оккупацию (Чехословакии. - Ф. Р.) Пусть семь человек, но думают иначе. Вернее, иначе думают сотни тысяч, а выразили их мнение семь".
  
   Вот в какого человека вырос наш школьный драчун и фантазёр Вика Файнберг!
   Отрывок из этих записок, касающийся Виктора Файнберга, я опубликовал в тель-авивском еженедельнике "Еврейский камертон", раздобыл через московский "Мемориал" парижский телефон дочери Виктора, набрал номер и... мне ответил сам Вика! Поразительно, но после нескольких слов объяснения он безошибочно вспомнил меня. Это при том, что мы расстались после окончания 6-го класса - 14-летними подростками! Виктор рассказал мне о конфликте, который незадолго перед этим нашим разговором произошёл между ним и неким "беженцем из России", которого он, Файнберг, приютил, а тот стал изводить его антисемитскими разговорами, а позже подстерёг на улице и ударил молотком по голове. Виктор подал в суд на этого человека. Суд состоялся в Париже, однако судья не нашёл достаточными доказательства истца. Файнберг, тем не менее, считает, что это было покушение на его жизнь в предвидении приближавшегося 40-летия знаменитой демонстрации на Красной площали, одним из 7-ми участников которой был он - Виктор Файнберг.
  
   Наверное, c сожалением, - но должен признаться, что я драчуном не был. Однако в мелкие стычки случалось вступать даже с друзьями.
   Я любил бывать у Вити Канторовича. И самого Витю любил. Его любили все, - хотя нередко и посмеивались между собой над его, как нам казалось, чрезмерной усидчивостью. Даже его школьное прозвище ("Киса"), оставшееся на всю жизнь, отражает и наше отношение к нему, и ласковую Витину натуру Происхождение этой клички такое: кто-то, сидя рядом с Канторовичем и поддразнивая его, гладил сделанный из кошачьего меха воротничок его зимнего пальтишка: "Киса, киса, киса..." "Киса" вспыхивал и в полушутливом гневе тузил своего "обидчика". Потом всё повторялось.
   Проходя вечером с Броном и Гастоном по проспекту "Правды" вдоль "Красного промышленника", всегда видели свет в окне его комнаты, горевший, как правило, до глубокой ночи, - и принимались хором скандировать: "А Витенька си-и-дит, си-и-дит, си-и-дит!,," Но Витенька не просто "просиживал штаны" - он впитывал в свою голову те знания, которыми мы высокомерно пренебрегали, не ленился учиться и сделал из серьёзных занятий главное удовольствие своей жизни. Чуждая малейшего хвастовства воля стала естественной чертой характера этого человека. От природы, казалось бы, субтильный, он путём постоянных физических упражнений и напряжений развил своё тело, ещё до моды на "йогу" и "культуризм" научился стоять на голове, качать мышцы - словом, делать всё то, чем мне, например, систематически заниматься было просто лень.
   Вот запомнившиеся мне моменты уроков математики и физики. Моё внимание совершенно истощено и рассеяно, значки радикалов мелькают в глазах и расползаются в уставшем мозгу, натыкаясь на плюсы и минусы... Беру листок - и набрасываю четверостишие:
   Амфибрахии, дактили, рифмы
   Зазубрить мне мешают урок.
   Не идёт мне учение впрок,
   И не лезут в башку логарифмы.
  
   А вот Витеньке Канторовичу, Моне Канеру, Валерику Волоцкому, Толе Новику они не просто лезут в их замечательно восприимчивые мозги, но, кажется, даже сами впрыгивают, как галушки в рот гоголевского героя...
   На уроке физики я принимаюсь с кем-то болтать, играть в "морской бой", что-то бухтеть при этом... Сидящий чуть впереди и справа Канторович, оглянувшись, смотрит на меня пристыжающе-возмущённо, пытается на расстоянии урезонить. Замолкаю, но... скучно! невыносимо скучно! Добрейший Анатолий Васильевич, придерживая рукой без кисти какой-то принесённый Ходукиным из физкабинета прибор, ставит его на стол, начинает что-то объяснять, я следом за ним механически записываю:
  
   "Существует скорость света..."
  
   Сознание ещё не восприняло смысл этой фразы, а во мне уже запрыгал и возликовал содержащийся в ней бесёнок хорей. Приписываю, не задумываясь, вторую строку:
  
   "...Ну, а мне плевать на это!.."
  
   Учитель, продолжая объяснение, называет абсолютную величину скорости света в принятых единицах - километрах в секунду:
  
   "Триста тысяч километров..."
  
   У меня тут же рождается строка, оценивающая в "художественной форме" данное сообщение:
  
   "Побыстрей любого ветра!"
  
   Спрашивается: ну что нас с Витей, таких разных, могло связывать? Но ведь было же что-то...
   (Читатель, возможно, вообще поставит мне в вину такое обилие друзей и приятелей, притом столь разных по развитию, личностным качествам, интересам, и может даже решить, что я не слишком разборчив в отношениях с людьми... Сам я так не считаю, но что да, то да: в дружбе довольно всеяден. Ощущаю это не как недостаток, а как большую жизненную удачу. И если ко мне льнут люди очень разные (некоторые из них друг друга терпеть не могут!), значит, скажу не скромничая, мне повезло. Трудно представить, нашлось бы что-то общее у Вити Канторовича, одного из самых интеллектуальных и тонких моих друзей, с Колей Халиным - рабочим парнем, бывшим хулиганом, с которым я приятельствовал в период работы на заводе им. Малышева. Или у Юры Куюкова - с моим однополчанином и его тёзкой Юрой Весниным, который лет через двадцать после нашей совместной службы на Дальнем Востоке пролётом из Советской Гавани на кавказский курорт заехал ко мне на три дня погостить.
   Гастон и Толя Новик, при внешнем своём сходстве (однажды мама Игоря, встретив Толю на улице, приняла его за своего сына!), друг друга не выносили - и оба поврозь задавали мне друг о друге один и тот же вопрос: "Ну, что ты в нём нашёл?"
   Нет, всеядность в выборе друзей не вредит ни мне, ни им. Правда, в отдельных случаях приводила к недоразумениям и даже ссорам, но об этом позже)
   .
   Однажды, когда я пришёл к Вите, он показал мне особым образом надрезанную почтовую карточку, которая, благодаря этим надрезам, растягивалась в спираль, так что можно было полностью надеть эту спираль на себя через голову, а потом снять через ноги. После чего спираль спадалась, и текст открытки можно было снова читать. Я очень заинтересовался и потянул открытку к себе. Но Витя, оказывается, ещё не всё успел сказать-показать, он её не только придержал, но и потянул в свою сторону. Я не уступил и потянул в свою. Открытка порвалась. Хотя мы тянули её оба, но, разумеется, каждый в этот момент ощутил свою правоту - и вину товарища.
   От возмущения друг другом мы оба встали и секунд десять молча и пристально глядели друг другу в глаза. После чего я с силой дал своему другу (гость - хозяину дома!!!) по уху. Он слегка качнулся, но не упал, и мы ещё так постояли несколько мгновений, бешено вглядываясь друг другу в глаза. Затем он быстро и сильно (хозяин - гостю!!!) дал по уху мне. Правой рукой - по левому уху. У меня в глазах засверкали искры, а уху стало больно-пребольно. Постояв ещё миг, я подошёл к вешалке, молча оделся и ушёл. (Впрочем, может, это он ударил первый, а я ответил? Но от перемены мест слагаемых...)
   Три дня мы не разговаривали - и все эти три дня у меня сильно болело ухо. На четвёртый день боль прошла, а с нею и злость, и в какой-то момент, взглянув друг на друга, мы оба расхохотались, пожали друг другу руки - и тем исчерпали инцидент.
   Витенька мне тут же признался, что все три дня ссоры он боялся, не "лопнул" ли я ему барабанную перепонку.
   "О доброта моих друзей,
   Ты тоже здесь, на перекличке!"
   (См. приложение N1).
   Витина мама, Людмила Михайловна, работала врачом в детской поликлинике. Лет через десять с небольшим, когда родился мой сын, у которого вскоре обнаружилось опасное врождённое хирургическое заболевание (пилоростеноз), потребовавшее немедленной операции, Витина мама помогла определить ребёнка в областную клинику, куда принимали детей только из сельских районов области. Заведовала хирургическим отделением доктор Воскобойникова - подруга Людмилы Михайловны чуть ли не по гимназии. По просьбе старой товарки она пошла на нарушение порядка госпитализации. Если бы это не удалось, нам бы пришлось госпитализировать крайне отощавшего (из-за ошибки врачей и нашей неопытности) младенца в дальней городской больнице, и неизвестно, как бы там обернулось дело. А здесь, в клинике мединститута, результат операции оказался положительным: мальчик выжил. Могу ли я забыть, как помогла мне Витина мама?! Вспоминая о ней и других людях, участвовавших в спасении нашего ребёнка, а ныне давно покойных, я искренне жалею, что лишён утешительного счастья веры в Бога и в мир загробный.... Может быть, там мне удалось бы передать им всю меру вечной моей благодарности, чего не сумел как следует сделать в земной юдоли...
   Витин папа, Моисей Вульфович, - работал инженером в той же Гипростали, где много лет трудился мой отец и где в один с отцом день арестовали мою маму - бухгалтера расчётной части. Когда я вскоре после этого события зашёл к Вите домой, именно этот его молчаливый папа вошёл в Витину комнату, чтобы расспросить о родителях. Я рассказывал, а он молчал и... плакал!
   Вскоре после того как их (моих родителей) по приговору "Особого совещания" увезли в лагеря на 10 лет сталинской каторги, мне (в апреле 1951) должно было исполниться 20 лет. Прошло уже почти два года после окончания школы, мы давно учились в разных вузах, но Витя вспомнил обо мне и о тех особых обстоятельствах, в которых я пребывал. Его студенческая компания физматовцев собралась отметить исполнявшееся 20-летие двух-трёх студенток (одну из них я знал лично - мы в очень дальнем родстве, она до войны бывала в нашей семье на детских праздниках, это Иза Палатник, у неё день рождения 12-го, у меня - 13-го), Праздновать решили у Иры Фугель (будущей жены Мони Канера и, кажется, одной из "именинниц"). И вот, по инициативе Вити, меня позвали в эту компанию, причислили к лику виновников торжества и даже преподнесли подарок: театральный бинокль.
   Я с чрезвычайной радостью принял Витино предложение. Вот только (сейчас уже могу пооткровенничать) не было у меня возможности купить бутылку хорошего вина. С арестом родителей я, несмотря на помощь родственников и на то, что сам немного подрабатывал, сильно нуждался. Стою в магазине, рассматриваю бутылки в винном отделе - и вдруг вижу какой-то на диво дешёвый коньяк! Правда, этикетка какая-то тусклая, и не понять, что за фирма... Но надпись гласит: "КОНЬЯК"! Я принёс его, хозяйка поставила на стол... Рядом со мной уселся какой-то интеллигентный мальчик (на физмате других не держат!), и мы с ним оба налили из этой бутылки. Я выпил, чувствую - дрянь ужасная и очень крепкая, но - ничего, выдержал... Выпил он... и тут же всё отдал обратно!
   Справа от меня сидел Фред Басс, напротив - Саша Воронель, тут же, кажется, и Нелка Рогинкина, которая ныне уже лет пятьдесят как тоже Воронель. Я называю громкие имена, прославленные - одно в физике, другое -в физике и литературе, третье - только в литературе, но так, что и этого достаточно... Саша Воронель, которому сказали, что я - "филолог", видно, принял меня за настоящего филолога и стал интересоваться: а это я читал? а какого я мнения о том да вот этом? Я было взмок от неловкости за своё невежество, но выручили - танцы. Мне тогда очень понравилась простушка Таня Чебанова, с которой я больше ни разу не встречался, и об этом своём девичьем успехе она, должно быть, так никогда и не узнает. Да и жива ли?
   (Кому не известно - рассказываю: Фред Басс - профессор Тель-Авивского университета, Александр Воронель, один из ярких деятелей еврейского сионистского движения в СССР 70-х годов, отказник, ныне профессор того же университета, вместе с женой Нелей ("там" Нинель - здесь она стала Ниной) - создатель и редактор многомудрого журнала "22", Моня Канер и Витя Канторович оба стали докторами физико-математических наук, профессорами Харьковского университета, причём Моня был членом-корреспондентом Академии наук Украины. "Был", - говорю я потому, что он умер - одним из первых среди наших одноклассников. Умер от инсульта).
  
   Моня Канер с Витей Канторовичем - единственные золотые медалисты нашего класса. Оба, окончив с блестящими успехами университет, получили назначение не в аспирантуру, как заслуживали, а - в вечернюю школу. Во время "оттепели", когда государственная юдофобия, казалось, дала некоторый сбой, их пригласили в научно-исследовательский институт. Моня вместе с Марком Азбелем был даже представлен к Ленинской премии, и они оба получили бы её за выдающееся научное достижение - открытие нового физического явления, известного теперь под названием "азбель-канер-резонанс", однако дружба Азбеля с Даниэлем (одним из двух подсудимых громкого политического "писательского" процесса в Москве) сделала это награждение невозможным.
   .
  
  
   С Витей мы встретились на многолюдных Мониных похоронах, он был какой-то сам не свой... Братута звал меня на поминки, да я не пошёл... На душе было горько и скверно - в то время я ещё не привык навсегда расставаться с одноклассниками.
   ...Как будто к этому вообще можно когда-нибудь привыкнуть!
   .............................................................
   Здесь время и место для лирического отступления. Отступления - в буквальном смысле, противоположном наступлению, атаке. Дело в том, что, представив свою рукопись на суд и обсуждение нескольких друзей, мне в результате пришлось, во многом вопреки своим убеждениям, исключить из этой книги некоторые не понравившиеся им места.
   Везде, где я почувствовал свою неполную осведомлённость в событиях и коллизиях, о которых пишу, - пошёл на эти вычерки без особых сомнений. Не слишком колебался, опуская некоторые фамилии, упомянутые в том контексте, который почему-либо неприятен их обладателям: зачем портить настроение добрым друзьям? Правда, сам я стараюсь себя не жалеть, рассказываю о собственных не слишком привлекательных поступках. Но над собой я хозяин. А тут речь идёт о других...
   Так мне пришлось снять целую главу - благо она была последняя, а перенумеровать страницы эпилога и приложения - проблема чисто техническая. В других главах не так уж много было купюр, и счёт страниц легко сошёлся. Но в этой главе пришлось убрать почти полный лист. Чтобы сохранить пагинацию (это мудрёное слово как раз и означает порядок страниц), надо чем-то заполнить "цензурный" пробел, и вот мне пришло в голову высказаться на тему о вычерках, сделанных под давлением друзей.
   Да, я признаю, что отважился писать о некоторых коллизиях, которые известны мне отчасти, неточно и понаслышке. Но они гвоздями засели в памяти и мучают ум. В контексте этой главы речь шла об одной из "стуколок", "драк" между некоторыми нашими ребятами, но уже в пору зрелости. А потому эти "драки" приняли не физический, а, так сказать, интеллектуальный характер. Вопросы престижа, приоритета (служебного, творческого, научного - всё равно!) вышли на первый план. И если я, в силу неполной осведомлённости, рассказал один из таких случаев пунктирно, то лишь потому, что рассчитывал: при обсуждении рукописи меня дополнят. Но я ошибся. А зачем мне, собственно, понадобилось пересказывать, расковыривать чужую ссору? Отвечу: моя цель - отразить время. Вспоминая "мужскую школу", вовсе не хочу ограничиваться рассказом о детских проделках - я прослеживаю, что же из нас получилось. Не только в служебно-карьерном, но, прежде всего, в нравственном смысле. И оказывается, что не всегда результат хорош. Мне известно, по меньшей мере, два острых служебных конфликта между нашими одноклассниками, из которых один стал начальником другого. В обоих случаях дело происходило в НИИ. Увы, эти советские учреждения нередко становились местами не лучшего проявления человеческих свойств...
   С уровня высокоинтеллектуальных высоконаучных ссор нырнём-ка опять в примитивную полублатную подростковую разборку.
   Я не помню, когда появился в нашем классе Красенко Это был, пожалуй, единственный из одноклассников, о ком не могу сказать хоть что-нибудь хорошее. Он жил в доме, находящемся в ведении Конфетной фабрики "Октябрь" (сокращённо - "Кофок") и когда хотел пригрозить, то хвастливо заявлял: "За меня весь "Кофок"" (имея в виду шпану из своего двора). Угрозу эту почему-то игнорировал Гастон и однажды (не помню, за что) отлупил "Кофока" (такое прозвище закрепилось за Красенко). Вскоре Гастон и Брон, уже десятиклассники, шли по аллее парка Шевченко, им навстречу - "Кофок" со своей шпаной. Хотя там были ребята мал мала меньше, но их было много, они окружили Гастона и Брона и за минуту оборвали у них с одежды чуть ли не все пуговицы... Не знаю, как удалось моим друзьям добраться домой!
   После чего Гастон отделал "Кофока" уже по-настоящему. Пришёл в школу папа Красенко, отставной полковник, пожаловался Тиму, и тот окончательно выгнал Гастона из школы, поэтому Игорь оканчивал не нашу школу, а вечернюю - "рабочей молодёжи", где уже учился Миша Берлин.
   Гастон потом при наших с ним встречах вспоминал длинный список своих накопившихся прегрешений, в которых случай с "Кофоком" оказался последней каплей. Он утверждал, что один раз был временно исключён из школы "за избиение активного комсомольца Рахлина", но я этого не помню. Разве вот что: смутно припоминаю, что после случая с нашим коллективным прогулом из-за вынесенных из класса "наших" парт он вытащил ещё в школьном коридоре папиросу и готовился закурить, а я выдернул её у него изо рта, за что получил от друга по шее... Возможно, кто-то потом дал этому ход? Кто-то, - только не я!
  
   Ещё один эпизод из "драчливой" темы вспоминаю с улыбкой, а когда напоминаю его моему бесценному Брону, то хохочем оба. На два-три класса старше нас учился красивый, плотный парень - Арик Карасик, сын генерала. Он отличался, как большинство крупных силачей, добродушием и спокойствием, выглядел уже довольно взрослым, щёки синели от быстро и густо растущей свежевыбритой бороды, а голос был басистый и тоже густой. Фамилия так контрастировала с этим мужественным обликом, что, проходя мимо него на улице, мы, бывало, поддразнивали его, пытаясь кричать басом его собственную фамилию: "Кэ-рэ-сик!" Обычно он лишь поглядывал на нас, ничего не отвечая, но однажды, когда на проспекте "Правды" у Дома Специалистов, возле магазина, Женька Брон опять выкрикнул в его сторону "басом": "Кэ-рэ-сик!" - Арик Карасик вдруг с места рванулся его схватить. Маленький Женя хотел было убежать, но Карасик догнал его и пару раз дал по шее. К моему (да и к своему, должно быть) изумлению Женька, как ребёнок, заревел, что-то неясное выкрикивая сквозь собственный плач... Нам уже было тогда лет по 14, а Карасику - 17 - 18...
  
   Но в заголовке этой главы обещано вывести читателя из мешанины мелких "стуколок", стычек и драк на широкую дорогу крупного мордобоя... Извольте, я готов. Расскажу о персональном деле комсомольца Беленко (фамилия и имя заменены)..
   Митя Беленко - спокойный светловолосый и сероглазый мальчик из класса старшего нас на год, был известен как участник художественной самодеятельности, певец-баритон. Где-то в конце 1947 года, учась в выпускном классе, он положил в конверт свой комсомольский билет, написал сопроводительное письмо под крупным лозунгом: "Распустить комсомол!", конверт запечатал, заполнил адрес: Москва, ЦК ВЛКСМ, наклеил марку и опустил пакет в почтовый ящик.
   Я письмо не читал, слышал только в пересказе. Митя писал, что комсомол устарел, растерял свой былой революционный дух, превратился в организацию, где царят формализм и скука. Поэтому он предлагает его расформировать.
   В этом поступке 16 - 17-летнего подростка любой хоть сколько-нибудь мыслящий педагог разглядел бы последствия неизбежного юношеского максимализма, романтически требовательного отношения к действительности, тоску по действию и, конечно, желание заявить о себе, жажду славы и подвига. Даже оставаясь в поле господствовавшей коммунистической идеологии, можно было, не делать шума из Митиного поступка, а посоветовать парню, к чему он мог бы приложить свои силы
   Вышло иное. "Персональное дело" Дмитрия Беленко вынесли на обсуждение общешкольного комсомольского собрания. Чтобы вместились и гости, собрание провели в помещении спортивного зала. Сменявшиеся ораторы клеймили позором отщепенца, осмелившегося поднять руку на самое святое для юных патриотов социалистической Отчизны - на ленинский Комсомол! Пришёл на собрание и папа Беленко. Член партии, в своём выступлении он также заклеймил сына. (Рассказывали, что отца за поступок сына парторганизация подвергла строгому взысканию).
   Старший пионервожатый школы Анатолий Петрович Виноградов назвал поступок Дмитрия "хулиганским". Особенно внимательно слушали директора, Тимофея Николаевича.
   - Жаль, - сказал Тим, - что я не один из вас (и он показал рукой на заполнявшую зал толпу комсомольцев школы. - Уж я бы ему (жест в сторону негодника) показал!... - И, высоко подняв над головою свой тощий, костлявый кулак, директор потряс им в воздухе, демонстрируя, как бы он "показал" этому отступнику, где раки зимуют!
  
   Нашлись среди присутствовавших парни, принявшие этот пассаж за директиву. Впрочем, у нас поговаривали, будто всё последующее было обсуждено заранее и чуть ли не под руководством самого Тима. Несколько самых отчаянных ребят подкараулили Дмитрия, когда он шёл с собрания домой (отец почему-то отпустил сына одного) - и зверски исколотили "диссидента" (как станут называть инакомыслящих через несколько десятилетий после этого события).
   Был в компании участников кулачной расправы один парень. Уже давно он в числе самых уважаемых и любимых мною людей. Это человек высоких моральных качеств, широких интересов, нежной души. И вот что он сам сказал мне однажды при встрече один на один в городе, на залитой солнцем Сумской, в откровенном, хотя и случайном, разговоре. Это было ещё в конце 70-х - начале 80-х, когда мы знать не знали о скором крахе коммунистической системы и советского строя.
   - Всю жизнь меня мучит то, - признался он мне - что я участвовал в избиении Беленко.. Ведь этот хлопец был целиком прав! Ещё тогда он смог разглядеть то, что мы сейчас лишь начинаем понимать...
  
   Получив множество травм, Митя Беленко долго отлёживался - кто говорит, что дома, кто - будто даже в больнице. Но в нашу школу уже не вернулся, на аттестат зрелости сдавал экзамены где-то в другом месте. Потом учился в Политехническом...
  
   И там... опять вступил в комсомол!
  
  
  

Глава 9. еловек с выражением"

   С довоенного времени, с занятий в студии художественного слова Харьковского дворца пионеров сохранилась у меня склонность к публичному исполнению литературных произведений. В 1941 году я выступал на районной олимпиаде художественной самодеятельности школьников - и был отобран в число участников олимпиады городской, которая была назначена на воскресенье 29 июня 1941 года, оказавшееся вторым воскресным днём Отечественной войны. Вместо мирного театрального зала пришлось в начале октября выступить в зябком товарном вагоне беженского эшелона со стихами Агнии Барто и других детских поэтов перед обовшивевшими в долгой беженской дороге польскими евреями, большинство из которых плохо понимало по-русски, а некоторые не понимали совсем. А потом - перед собравшимися на меня поглазеть на переменке разновозрастными ребятишками из всех классов сельской школы в дикой степной глуши Среднего Поволжья. И перед ранеными в одном из северных госпиталей... На Урале, в Златоусте, моя артистическая активность на время сникла: уж слишком свирепо относились тамошние "огольцы" к эвакуированным вообще, а к евреям в особенности. Но и там я нашёл возможность артистической деятельности, исполняя дурковатые смешливые песенки, чтобы отвлечь моих малолетних мучителей от их навязчивого желания лупить меня как чужака, да притом и еврея...
   С возвращением в Харьков интерес к чтению и исполнению вслух стихов и прозы снова меня обуял. Скучные уроки Елены Павловны по литературе для меня только тогда и оживлялись, когда надо было прочесть перед классом какое-нибудь заданное и выученное наизусть стихотворение или отрывок. Елена Павловна, зная эту мою склонность, вызывала меня отвечать урок каждый раз, когда на урок являлся какой-нибудь инспектор.
   - Вот сейчас нам Рахлин прочтёт с выраже-нием...- говорила Елена Павловна. Я выходил и читал. Обычно меня всегда принимали, как мне казалось, благосклонно, Однако бывали досадные неудачи. Так, однажды, когда в шестом или седьмом классе мы по "литературному чтению" проходили отрывки из гоголевского "Тараса Бульбы", она вызвала меня "к доске" - прочесть заданный к заучиванию отрывок "Чуден Днепр". Меня мучила головная боль, но я вышел и стал читать. Как ни старался, но боль одолевала. Всё же до половины заданного отрывка всё было ничего: я оставался относительно спокоен... вместе с Днепром. Но, дойдя до описания грозы над "ревмя ревучим" Славутичем, я прибавил сам себе форсаж и (как мне кажется, на почве недомогания) громко взвыл:
   "Когда же пойдут горами по морю синие тучи!..
   Раздался взрыв дружного хохота. Кажется, именно с этого дня меня стали называть в классе "Человек с выражением". Не скажу, что мне это сильно нравилось, однако если бы "титул" на том и ограничился, то ещё можно терпеть. Но при каком-то пустяковом инциденте Валерик Волоцкий крикнул мне: "Дурак!.." и, выдержав крошечную паузу, вдруг добавил: "...с выражением!" Вот это было, действительно, обидно... Правда, как прозвище такой "титул" был длинноват, а потому не закрепился. Но помнили мне его долго, да и сейчас иногда вспоминают.
  
   Я стал выступать с "художественным чтением" на пионерских сборах, утренниках, а потом и на вечерах. Ещё во время войны по собственной инициативе выучил актуального по содержанию Лермонтовского "Беглеца" и читал эту не слишком короткую поэму от начала и до конца. (сейчас не помню почти ни строки). Под руководством актёра Омбелева во Дворце пионеров подготовил горьковскую сказку "Воробьишко", но мне не нравилось читать с навязанными им интонациями, и я её в свой репертуар не включил. Со временем на меня стали находить приступы неуверенности в себе, совершенно противопоказанные сцене и эстраде. Может быть, причина была в том, что нашлись в школе "соперники", обогнавшие меня и по занимательности репертуара, и по непринуждённости исполнения. Был, например (несколькими классами младше), небольшого росточка мальчуган по фамилии Печерский, читавший от начала и до конца поэму Константина Симонова "Сын артиллериста" - она захватывала детей героическим своим сюжетом. Явно меня переплёвывал Рома Рубинчик из старшего на год класса... И всё-таки до какого-то времени я выходил на эстраду уверенно, пока однажды позорнейшим образом не забыл текст... С той поры даже собственные стихи читаю по бумажке. Сколько раз пытался перебороть в себе эту забывчивость, но ситуация неизменно повторяется...
   Несколько удачнее оказалась моя сценическая "карьера". Уже было рассказано о драмкружке, ставившем пьесу Б. Горбатова "Юность отцов", и о моей там роли Степана Рябинина, в юные годы революционного комсомольца, а в Отечественную - матёрого полковника... Правда, помню одни лишь репетиции и не очень уверен в том, что мы эту пьесу довели до премьеры. А вот со следующим спектаклем - инсценировкой отрывка из "Молодой Гвардии" Фадеева - выступили на большом школьном вечере. То была сцена вступления в комсомол подпольщика-молодогвардейца Радика Юркина. Роль Ивана Туркенича исполнял стройный, высокий Алик Ройтер. Я изображал Жору Арутюнянца и свою чуть ли не единственную реплику произнёс с утрированным армянским акцентом, благодаря чему вызвал смех зала и сорвал дружный аплодисмент. Алику такой успех и не снился. Каково же было моё удивление, когда после окончания школы стало известно, что он по конкурсу, проводившемуся Московским то ли Щукинским, то ли Щепкинским театральным училищем, был принят в этот (или в какой-то другой, не менее знаменитый) приют талантов... Позже, под сценическим псевдонимом "Александр Гай", он стал одним из ведущих актёров Харьковского академического театра русской драмы им. Пушкина и проработал там всю жизнь. Сейчас живёт в Израиле, в Верхнем Назарете, километрах в 15-ти от меня, и уверяет, что из его тамошней квартиры виден наш афульский дом... Из моего окна, действительно, открывается великолепная панорама голубых гор Нижней Галилеи с белой россыпью раскинувшихся трёх городов: Мигдаль-Аэмека, Назарета, Верхнего Назарета....
   По инерции детства и отрочества, я со своим "художественным" чтением выступал на школьных вечерах, будучи и в десятом, выпускном, классе. Но насколько в средних классах мне легко и просто удавалось вести себя перед аудиторией непринуждённо, а иногда и нахально, настолько теперь я стал "дрейфить", задумываться на сцене о том, как я выгляжу...И от этого сам себя повергал в состояние растерянности. Роковую роль сыграли два обстоятельства. Во-первых, мне (вовсе без желания досадить) кто-то передал отзыв обо мне одной симпатичной девочки:
   - Это какой-такой Феликс Рахлин? - спросила она. - А, знаю: это тот, у кого лицо круглое, как луна!
   Такой отзыв меня убил. Я стал разглядывать себя в зеркало и с омерзением убедился, что она права. Впрочем, вообще-то, если не улыбаться...
   Но не улыбаться я не мог. Жизнь на каждом шагу смешила меня.
   Второе обстоятельство - это случившаяся со мной досадная и до сих пор непонятная мне речевая ошибка. Читая со сцены отрывок из горьковской "Старухи Изергиль", я в монологе Данко слова: "...а вы только шли, шли, как стадо баранов" - произнёс, неожиданно последнее слово с ударением на конечном слоге: "баранов". В зале зашумели, я смутился - и еле-еле довёл своё "художественное" чтение до конца.
   И хотя. мне и в будущем доводилось и читать со сцены, и лицедействовать (порой даже не без успеха), но тайная неуверенность в себе закралась в меня на всю жизнь.
  
  

Глава 10. "Большие точки, переходящие

в пятёрки"

  
   Долгожданный миг настал: 1 сентября 1947 года в наш 9-й класс впервые вошла прославленная учительница литературы Надежда Афанасьевна Грановская. Мы знали, что она не просто хороший педагог-"предметник", но и специалист по методике преподавания литературы в средней школе. Этот предмет Грановская читала в университете, она руководила педагогической практикой студентов-филологов. Крупная, с пышными формами, фигура Надежды Афанасьевны была хорошо нам знакома. Типичная картинка школьной перемены: из старшего на год класса не спеша, величественно выходит эта учительница в плотном кольце сопровождающих её старшеклассников. Ближе всего к своей богине - толстый, с заплывшими глазками, Виля Жидков, всегда одетый в папину офицерскую гимнастёрку, опоясанную широким, офицерским же, ремнем, он что-то у неё спрашивает, а она подтверждающе и милостиво кивает... Шагая чуть поодаль, вслушивается в их разговор худощавый Валерий Покровский, с меленькими чертами нервного лица, с большой, в мелких-мелких проволочных кудряшках, головой на тонкой шее. Плотный, красивый Стасик Духин. Маленький чёрный жук Дусик Горштейн. Бравый, высокий, с распадающейся по обе стороны головы, белокурой "политикой" из прямых, соломенных волос, Марик Бланк в двухцветной курточке с вставной "кокеткой" (скоро такие курточки станут называть, почему-то, "космополитками")... Коротышка Хаскин, сочиняющий стихи "под Маяковского"... "Поэт .юбилейных дат" Владик (?) Межировский (так его назвал в своей эпиграмме Мирон Черненко)...
   До самой учительской будет эта свита сопровождать любимую и грозную учительницу. Да, нам известно от старшеклассников: иметь пятёрку по литературе, учась у Надежды Афанасьевны, непросто. У неё очень высокие требования. И первое из них - досконально знать тексты изучаемых произведений. Ни в коем случае не ограничиваться чтением учебника. Разбираться в прочитанном, уметь его истолковывать. И главное - писать содержательные, грамотные, полно раскрывающие тему сочинения.
   О том, что Грановская. будет с 9-го класса нашей учительницей, мы узнали ещё при окончании 8-го. Поэтому всё лето я читал великую русскую литературу ХIX века: Гоголя, Некрасова, Тургенева, Толстого, Щедрина, Чехова... Лето 1947-го было голодное после прошлогодней страшной засухи и вызванного ею неурожая, родители воспользовались тем, что меня пригласила к себе на месяц или больше семья папиного брата Лёвы, жившая в небольшом промышленном городке Рубежное Ворошиловградской (Луганской) области. Лёва работал в тамошнем "смешторге" и, в силу своего положения, пользовался льготами. По продуктовой части семья жила полегче нашего. А тётя Рая, его жена, работала учительницей литературы, и у неё в домашней библиотечке были все "программные" произведения. Так что, за исключением времени уборок и снабженческих походов (Рая была страшная чистёха и мытьё полов поручила мне, а ещё на мне же было хождение на овощную базу за продуктами нового урожая, отпускавшимися сотрудникам "смешторга" по, действительно, "смешным" ценам), весь остальной досуг я использовал для чтения. Но подлинный смысл прочитанного дошёл до меня только с началом учебного года благодаря урокам Грановской.
   Вот она впервые входит в класс, садится на стул, укладывает на учительский стол свою большую, мягкую грудь и с интересом всматривается в наши лица. В классе - мёртвая тишина, хотя на местах - все 30 с лишним человек. Ещё и ещё раз её весёлый взгляд панорамирует вдоль класса, а мы тоже впиваемся в это простое русское лицо, ожидая её первого слова.
   - Н-ну? Литературу любите? - спрашивает она испытующе, и мы дружно и уверенно отвечаем все вместе:
   - Да-а-а-а!!!
   - А - знаете?- с лукавой улыбкой посылает она нам свой следующий вопрос
   - Не-е-т!!! - не сговорившись, кричим мы. Это сообщение её озадачивает. Улыбка сходит с её лица, она спрашивает серьёзно, строго и удивлённо.
   - Как же так? Почему? И как можно любить то, чего не знаешь?
   Ответить не осмеливается никто. И Надежда Афанасьевна начинает рассказ о литературе: о её общественном, культурном значении... Выясняет, кто что прочёл за лето... В конце урока даёт первое задание: в "Мёртвых душах" Гоголя (с него начинался тогда курс литературы в 9-м классе) прочесть всё о Манилове и составить сложный план к теме "Характеристика образа Манилова", подобрав к каждому пункту плана подходящие цитаты.
   Придя домой, перечитываю нужные страницы, группирую цитаты по "чертам характера" персонажа и особенностям его натуры, а затем составляю план. Сказано - "сложный". Что это значит? Начинаю вспоминать... "Сапожница" Елена Павловна не заостряла на этом наше внимание, но я помнил текст объяснительной статьи в хрестоматии по литературе"...
   Это и обеспечило мне скромный, но памятный "звёздный час" в истории нашего класса. После того как работы были проверены, оказалось: почти все оценены на "двойку", два плана - на "тройки"... :Пятёрочных работ вовсе не обнаружилось. И лишь одна "четвёрка": у меня!
  
   Имея теперь за спиной некоторый опыт, в том числе и учительский, думаю, что ход первого, ознакомительного урока, а также и данное без предварительного объяснения домашнее задание были у Грановской шагами заранее обдуманными и рассчитанными. Шоковое впечатление от полученных (в том числе и лучшими учениками) "двоек" помогло ребятам нашего класса сосредоточиться на изучении предмета. Она на примере моего и других планов подробно охарактеризовала успехи, ошибки и свои требования, и дальше дело пошло.
   Не помню точно автора напечатанной однажды в журнале "Юность" (кажется, это был Марк Розовский, но, может быть, и Зиновий Паперный) остроумной пародии на школьный план к образу сказочной "Бабы-Яги". Там были всякие "черты характера" этой "Бабы" и особенно обаятельный пункт о "типичности" персонажа: речь там о целом явлении - "бабизм-ягизм"! Метко высмеял автор схоластический и грубый социологизм господствовавшей методики "школьного" литературоведения. Однако формально-логический подход к изучению художественных, да и всяких иных, текстов имеет и свои преимущества. Он развивает мышление, систематизирует его, приучает думать, формулировать, вырабатывает привычку рассуждать "по порядку".
   Уроки литературы стали для части класса праздником, для другой - мукой мученической! Известно ведь, что есть разные типы познавательных способностей: чаще всего те, кто обнаруживают склонности к точным и техническим дисциплинам, мало интересуются гуманитарными предметами, и наоборот... Лишь лучшие, наиболее талантливые учащиеся "энциклолпедичны". Однако логическое мышление, навыки классификации, азы метафорического мышления необходимы всем. Вот этому и учила нас Надежда Афанасьевна, заставляя читать думая и думать читая. Первое её требование состояло в том, чтобы каждый ученик являлся в класс с полным текстом изучаемого произведения. Разумеется, это было бы трудно и даже невозможно выполнить в какой-нибудь отдалённой сельской школе, но для подростков огромного города такое условие было выполнимо. Может быть, не случайно она всегда приступала к своей деятельности с новым потоком учеников именно в 9-го классе: уже сказано, что программа там начиналась с Гоголя, с "Мёртвых душ", а на этом материале удобнее всего обучать подростков умению пользоваться текстами для составления планов к характеристикам, а затем и самих устных и письменных характеристик персонажей. Ведь в гоголевской поэме материал о Манилове, Собакевиче, Коробочке, Ноздрёве, Плюшкине сосредоточен (по каждому из этих персонажей) очень компактно. И даже сведения о предыстории главного действующего лица - Чичикова - собраны на нескольких страницах вместе. Тем не менее, и их надо уметь находить.
  
   ...Три с половиной десятка русых, чёрных и блондинистых голов озабоченно склонились к раскрытым перед каждой из них книгам. Надежда Афанасьевна задаёт первый вопрос: "Кто такой Манилов?" Ответить нужно цитатой из произведения. И не одной, а как можно большим количеством цитат. Весь класс пришёл в движение - затрепетали, зашелестели лихорадочно листаемые страницы. Мальчики стараются быстро найти ответ, вот, одна за другой, поднимаются руки... С места каждый, на кого указывает учительница, читает найденный ответ: "дворянин", "помещик средней руки", "бывший поручик какого-то полка"... Далее выясняются особенности портрета Манилова, главные свойства его натуры: склонность к пустопорожним мечтам, елейная, приторная вежливость, глуповатость, необразованность и т. д. - и всё это надо не просто назвать, но подкрепить цитатами из гоголевского текста. По ходу такой беседы Грановская даёт понятие об "образе-вещи", о значении пейзажа, портретных деталей, индивидуальных речевых особенностей персонажей... Весь урок - это одна сплошная и увлекательная беседа, полная исследовательского азарта, непрерывного интеллектуального соревнования: кто быстрее, и чаще, и полнее всех ответит на вопросы учительницы. А она поощряет своей похвалой отличившихся и выдаёт желанный аванс:
   - Молодец, Кулинский! Ставлю вам в журнал большую точку. Если и на следующем уроке будете так работать, то эта точка имеет шанс перерасти в "пятёрку"!
  
   Ещё одним увлекательным (для любителей литературы) и мучительным (для тех, кто не имел склонностей к этому предмету) занятием была подготовка к классным и домашним сочинениям, а также сама работа над их написанием. Для меня это было настоящим наслаждением. На всю жизнь приобрёл я вкус к подбору наиболее точных слов, составлению выразительных и пластичных фраз, эстетически оптимальных текстов. До сих пор помню отдельные предложения из своих сочинений по "Обломову" Гончарова, "Грозе" А. Н. Островского... В 10-м классе материал пошёл поскучнее, хотя и более трескучий: советская литература, соцреализм... Мне решительно не нравились так называемые "вольные темы": от автора такого сочинения требовалась сплошная политическая трепотня. Надо отдать справедливость Грановской - насколько помню, она не очень поощряла нас к выбору таких тем. Но и весь "серебряный век русской поэзии", весь её авангард, символисты, акмеисты, имажинисты, футуристы, - всё это осталось фактически за бортом нашего литературного образования. Винить педагога нельзя: то были годы жесточайшей советской, коммунистической идеологической муштры, строгих запретов на всё, что не нравилось сталинскому руководству. Не только Зощенко, Ахматова и наш харьковский "пошляк Хазин" (как окрестил сталинский холуй Жданов одного из замечательных остроумцев нашего города) попали под запрет, но и сотни прекрасных литературных имён. Надежда Афанасьевна не была в числе тех, кто решался нарушить эти табу, да вряд ли и сама увлекалась творчеством изъятых из литературы, а порой и из жизни, писателей. Но вне запретных зон литературного процесса она вела себя как опытный и умелый методист.
  
   Грановская читала методику преподавания литературы на филологическом факультете университета и вела практику студентов. Пришли они и в наш класс.
   Однажды на перемене, возвращаясь откуда-то к дверям класса, вижу возле них большую группу практикантов, и среди них - свою сестрицу. Подхожу - и не долго думая даю ей хорошего щелчка прямо в каштановое шелковистое темя! Боже, какой возмущённый взгляд распахнутых серых глаз брызнул на меня с её рассерженного лица! Поняв, что это - проделка её родного 16-летнего балбеса брата, - ещё сильнее разозлилась... И было за что: из ребят мало кто знал, что мы с нею в родстве. Со стороны моя выходка могла быть понята как хулиганство!
  
   Марленка предусмотрительно выбрала для проведения уроков не наш класс... А среди тех практикантов, которые проводили уроки у нас, была их факультетская красавица Люда Кривко. Она очень нравилась Юре Куюкову, и он, под влиянием одного из романсов Петра Лещенко "Студенточка, вечерняя заря...", звучавших тогда по радиомаяку из раскрытых окон многих квартир, называл её (со своим характерным украинским акцентом) "Студэнточкой".
  
   Людмила Кривко профессионализировалась как журналист, долго работала в редакции областной газеты "Красное знамя", заведуя одним из отделов. Мне неоднократно доводилось по-деловому общаться с нею, когда я и сам, вернувшись из армии, стал работать в журналистике. Увы, красота её с годами померкла, Людмила Петровна растолстела, стала много курить... Но продолжала оставаться простой в общении, дельной и доброжелательной к товарищам...
  
   Под руководством Надежды Афанасьевны мы участвовали в разных внеклассных "мероприятиях" литературного характера. Так, например, - в городской читательской конференции "Герой нашего времени". К Лермонтову эта говорильня имела отношение только звучанием темы. Речь шла о героях НАШЕГО времени - о положительных образах современников в советской литературе.
   Низкорослый, широкоплечий, с ярко иудейским лицом, старшеклассник Хаскин (он мне кажется теперь похожим на булгаковского Азазелло, - не из фильма, а из книги, только без торчащего клыка) на одном из вечеров читал собственное стихотворение, которое так и называлось: "Герой нашего времени". . Оно было сделано откровенно под Маяковского:
   Наше время,
   идущее маршево
   В гул
   дней,
   в труд,
   в бой,
   ведёт за собою
   времени нашего
   гордый
   подвижник - герой!
  
   Для городской литературной конференции доклад написал Волик Кулинский. Но, учитывая недостаток своей речи (невероятное "быстроговорение", аналогичного которому я не наблюдал больше ни у кого за всю мою немаленькую жизнь), он попросил меня (как "человека с выражением") прочесть эту работу вместо него. Я со всей ответственностью и очень старательно выполнил просьбу, но успеха доклад не имел. А вот на другой конференции, взявшись охарактеризовать образ героини-партизанки в знаменитой поэме Маргариты Алигер "Зоя", я получил в награду дружные рукоплескания аудитории. Но и сейчас отношу их, главным образом, на счёт замечательно искренних и образно-лиричных стихов поэтессы.
  
   Памятный эпизод нашего (под руководством Н. А. Грановской), общения с современной советской литературой связан с ныне почти забытым "массовым" читателем, а в то время довольно заметным поэтом фронтового поколения Виктором Уриным. Мне его фамилия была известна от сестры, общавшейся как раз тогда с Юликом Даниэлем, Марком Богославским и, наверное, другими бывшими фронтовиками. Виктор Урин был в этом кругу известен своей юношеской поэмой "Лидка", где звучал актуальный и мелодраматичный сюжет: предмет юношеской любви лирического героя - вчерашняя школьница Лидка, попав на фронт, идёт там по рукам... Поэма начинается неподдельно искренне и печально - автор прощается со своим детским идеалом:
   Оборвалась нитка -
   Не связать края.
   До свиданья, Лидка,
   Девочка моя!..
  
   Трогательные строки:
  
   Было, Лидка, было,
   А теперь нема!
   Всё запорошила
   Снежная зима... -
  
   попали на язычок пародистам. Один (кажется, Владлен Бахнов) придумал такое:
  
   Было, Лидка, было,
   А теперь нема-с...
   Было - литкобыла,
   А теперь - Пегас!
  
   Другой (и чуть ли не сам Ю. Даниэль) повернул ту же кобылу другой стороной:
   Было - литкобыла,
   А теперь - литконь, -
   Жеребячье мыло,
   Творческий огонь!
  
   По словам Юлика, поэма была очень популярна среди фронтовиков, переписывалась в солдатские альбомы, чему я охотно верю: описанная в ней коллизия (иногда - случившаяся, чаще - лишь мерещившаяся) переживалась множеством 19-летних юношей, из мирной жизни окунувшихся в ад войны.
   И вот, примерно, в 1948 или 49 году этот поэт, до войны живший, как оказалось, в Харькове, приехал сюда к своим родственникам. В этот свой приезд из Москвы (где он учился в Литинституте Союза писателей и к этому времени уже, кажется, его окончил) Урин организовал в уютном зале Харьковской филармонии (на ул. Сумской) невиданный у нас, должно быть, со времён В. В. Маяковского, поэтический вечер. Явился чуть ли не весь наш класс! В программу входило не только авторское чтение стихов поэта Виктора Урина, но его ответы на записки публики. Сегодняшний читатель, помнящий или хотя бы знающий по рассказам старших массовые литературные вечера времён поэтического бума 60-х годов, должен учесть, что в конце сороковых подобное (даже в безмерно меньшем масштабе) было поистине редкостью. Хотя бы потому, что содержание даже таких вечеров заранее тщательно цензурировалось, или, как говорили, "литовалось" (вариант: "литировалось") - от неофициального названия контролирующего цензурного органа "Главлит", "Облит", формально именовавшегося так: "Управление по охране государственных и военных тайн в печати". Могущественное это ведомство контролировало буквально каждое слово в печати, на сцене, осуществляло периодическую чистку библиотек от ставших неугодными авторов, следило за тем, чтобы те или другие имена (например, осуждённых "антисоветчиков") не упоминались в радио-, а с появлением ТВ - и в телевизионных передачах... Нет, мы, школьники, в то время вряд ли знали об этих идеологических бесчинствах власти, но с прежней практикой свободного выступления литераторов были незнакомы, лишь наслышаны и начитаны о диспутах Маяковского и его друзей и противников.
   И вот вдруг на наших глазах молодой поэт из Москвы (думаю, ему не было ещё и двадцати пяти) весело и непринуждённо рассказывает о творческих спорах в столице, развернувшихся по поводу некоторых его стихотворений. Он читает эти стихи - например, о безногом инвалиде войны, вкатившемся в вагон пригородной электрички и предлагающем публике купить у него тексты популярных советских песен:
  
   " ...Вам, девушка," Парень кудрявый",
   А вам, лейтенант, "Офицерский
   вальс"..."
  
   "Граждане, - говорит он, - вагон ваш
   тесен,
   И простите, что двигаюсь по ногам,
   Но я, граждане, продавец песен!
   Я хочу, чтобы было весело вам!"
  
   В концовке стихотворения этот жизнерадостный обрубок войны, вселяющий бодрость в других, не попрошайка, а продавец и пропагандист счастья, выкатившись в пустой тамбур, украдкой смахивает с глаза набежавшую слезу. Вот эта слеза и вызвала, по рассказу автора, жестокий афронт со стороны критиков. За неё они будто бы приписали ему "упадочничество и пессимизм", противопоказанные советской поэзии.
   Конечно, мы все были на стороне весёлого молодого поэта. А несколько остроумных ответов на присланные ему записки окончательно расположили нас к этому обаятельному, незаносчивому парню.
  
   Днём раньше он пришёл к нам в школу на занятие "литературного кружка". В кавычки я ставлю эти два слова потому, что, насколько помню, ни прежде, ни позже у нас такой кружок не собирался. Да и когда же было немолодой уже Надежде Афанасьевне, загруженной не только уроками в школе, проверкой наших сочинений и прочей учительской рутиной, но ещё и лекциями в университете, организацией студенческой педагогической практики, - откуда бы ей было взять время ещё и на возню с кружковой работой. Но на это единственное "занятие кружка" собрался весь класс.
   Не помню решительно ни одного слова из выступления нашего гостя, но очень хорошо запечатлелся в памяти общий тон этой встречи: литературная деятельность и литературная жизнь в освещении Виктора Урина выглядели как бесшабашное, очень привлекательное и отчасти озорное занятие.
   Дело было уже в конце учёбы, весной 1949 года, когда каждому из нас предстояло избрать себе дальнейшее поприще, выбрать специальность, определить вуз для поступления. Мне хотелось изучать литературу, причём, что я буду в ней делать, самому мне было совершенно неясно: сочинительство (хотя им я уже занимался) я не связывал всерьёз со своим будущим, не считал себя способным к созданию оригинальных, сильных произведений, а учительская работа и вовсе меня не привлекала. Но изучать литературу очень хотелось. От этого, однако, меня настойчиво отговаривали родители. К тому времени они уже прониклись сознанием неизбежности идеологического давления, которому подвергаются в Советской стране буквально все лица гуманитарных профессий, и хотя не формулировали в столь открытой форме эту мысль, но достаточно чётко давали мне понять о своих опасениях. И вот после "занятия кружка", отправившись проводить нашего гостя в квартиру его родственников, где он остановился, я был им приглашён в дом, и там Виктор Урин, узнав о моей проблеме, принялся активно агитировать меня за то, чтобы я не слушался родителей и поступал на филфак.
   - Ничего не бойся! - кричал он. - Вот посмотри на меня: я занимаюсь литературой - и ничуть не жалею об этом! Заниматься надо тем, что любишь!
   Потом, сопровождаемый гурьбой юных поклонников из нашего класса, он вышел прогуляться. Был ясный вечер, самая середина лунного месяца, над большими многоквартирными домами нашего района Госпрома стояла ярко освещённая половина луны. Московский поэт, продолжая свой урок творческого литературного воспитания школьной молодёжи, принялся импровизировать:
  
   - Вы посмотрите, какая красивая луна! Так и хочется написать что-то вроде:
  
   ...И месяц половинкой жопы
   Сверкал над грешною землёй.
  
   - Поэты, знаете ли, - продолжал он, - не стесняются называть вещи своими именами. Помните Лермонтова:
   "У неё лицо, как дыня,
   Зато жопа, как арбуз"?
  
   Мы молчали, потрясённые поэтическими вольностями великих: Пушкина, Лермонтова, Урина...
  
   Дальнейшие впечатления выходят за рамки школьных воспоминаний, однако прямо относятся к тому же персонажу. В середине 50-х, во время службы в армии на Дальнем Востоке, я из окружной военной газеты "Суворовский натиск" и приморского краевого "Красного знамени" узнал о спортивном автопробеге "Москва - Владивосток", который совершают поэт Виктор Урин и кто-то ещё - по-моему, тоже из литераторов. Было рассказано, что в городах по линии своего маршрута они проводят литературные встречи с читателями.
   Прошло ещё много лет. Где-то в конце 60-х или в начале 70-х, когда началась череда скандальных - то добровольных, то принудительных - отъездов творческой и научной интеллигенции из СССР на Запад, стало известно и о том, что выехавший в США поэт Виктор Урин добровольно там остался на жительство. Впрочем, не помню, сопровождалось ли это его решение какими-либо выпадами в советской печати, характерными в отношении таких, как В. П. Некрасов, беглец Анатолий Кузнецов, супруги М. Растропович и Г. Вишневская и другие.
   В 1990-м году наша семья уехала в Израиль. Перед этим группа школьных друзей решила устроить мне проводы. Свою квартиру для этого прощального вечера предложила чета Канторовичей. Теплоту, дружественность, понимание, чувство юмора, царившие на этой встрече, мне не забыть до конца дней. Павлик Гаркуша обратился ко мне с посланием на украинском языке, которое начиналось так:
  
   Фелю, Фелю, гарний хлопче,
   єврейський козаче!
  
   В то время ещё казалось, что дороги назад, хотя бы в гости, уже не будет, что мы прощаемся навсегда. Развитие событий, крушение СССР, а с ним и "железного занавеса" позволило мне уже в 1995 году снова приехать на три недели в родной Харьков. Дело было весной, отмечалось 50-летие Победы. Те же друзья (за исключением уехавших после меня: Толи Новика - в США, Жени Брона - в Израиль) собрались отпраздновать мой приезд - это произошло в одном харьковском доме, хозяин которого встретил меня на пороге квартиры с весёлым и загадочным выражением лица. В глубине коридора я увидел маленькую фигурку какого-то старичка, метнувшегося в комнату.
   - У меня есть для вас сюрприз, - довольно посмеиваясь, сказал хозяин, общий наш приятель, но раскрывать свой секрет не стал, добавив: - Сами увидите!
   Началось застолье, прозвучали первые тосты за встречу... Здесь были "Патитурин" (Эдик Братута) с женой, Валерик Волоцкий, Юра Куюков - "Жук"... Наконец, настала минута, когда наш гостеприимный друг раскрыл, наконец, свой сюрприз:
   - Вы, конечно, помните, - сказал он, - ту давнюю встречу с московским поэтом Виктором Уриным. Он уже много лет живёт в Америке. Сейчас вы его увидите!
   Открылась дверь, и появился виденный мною давеча в коридоре старичишка. Через плечо у него, как у свадебного шафера, была повязана широкая атласная лента, на которой навешаны вперемешку советские боевые награды и какие-то американские почётные знаки - как мне показалось, спортивного характера. Пиршество продолжилось. Вниманием присутствующих завладел американский гость. Между прочим, объяснил: в Америку он не бежал, в отличие от многих прочих (например, Довлатова, Гениса, Лимонова), а выехал совершенно официально, по визе, как пропагандист своей собственной оригинальной идеи: он выступил с предложением включить в программу Всемирных олимпийских игр ...состязания поэтов!
   Лично мне совершенно неясно, как могла бы осуществиться такая, лишь с виду оригинальная, мысль. Прежде всего, на каком языке стали бы соревноваться поэты Англии и Замбии, США и Бангладеш, Израиля и Камеруна? Бегают, прыгают,
   стреляют олимпийцы всё-таки на одном и том же "языке", а вот каковы общие критерии, по которым можно выделить победителя в поэзии? Да, в древнегреческих олимпиадах поэты состязались - но на одном и том же древнегреческом. А вот если бы такие олимпиады" проходили, скажем, в ХIX веке - победил ли бы Пушкин Альфреда де Мюссэ, Гёте - Жуковского, Гейне - Лермонтова или Некрасова? "А судьи - кто?", Как бы сравнивали они достижения разных поэтов? И в каких категориях? По весу и росту, что ли? Дикая, совершенно никчемная затея. И, однако, брежневское правительство, введшее институт "невыездных" граждан, откликнулось на предложение и отпустило этого человека, заручившегося, очевидно, поддержкой и полномочиями каких-то общественных организаций (он даже, кажется, говорил, что - советского олимпийского комитета). А там, в США, поэт, не имевший никаких конфликтов с коммунистическим руководством и не подвергавшийся идеологическим утеснениям, вдруг принимает решение не возвращаться в страну? По меньшей мере, странно, чтобы не сказать - подозрительно.
   Все эти соображения пришли мне на ум значительно позже. А пока наш старый знакомец продолжал застольную активность. Он вдруг предложил актуальный ностальгический тост. Не решаюсь реконструировать его текст, а лишь перескажу смысл.
   В эти дни празднуется 50-летие Великой Победы, напомнил оратор. Мы с вами жили в великое время и в замечательной стране. Как много мы можем вспомнить хорошего. И далее он произнёс несколько фраз, прославляющих советский, утраченный недавно, строй, советский образ жизни. К его - и даже к моему изумлению, Виктор Урин встретил возражение со стороны обычно не слишком политически активного из присутствовавших наших ребят. Это был Юра Куюков. В очень сдержанных, но от этого прозвучавших особенно убедительно, выражениях он отверг попытку поэта реабилитировать советскую жизнь. "Возьмите нашу семью, - сказал Юра. - Моего дядю Павлушу, известного писателя, выступавшего под псевдонимом Остап Вишня, на десять лет осудили к лагерю по ложному обвинению в "украинском буржуазном национализме". Его (и моей матери) родного брата - прозаика Василя Чечвянского - расстреляли. Наша семья жила в вечном страхе из-за того, что отец был наполовину грек, наполовину крымский татарин. И тех, и других Сталин выслал в Сибирь и Среднюю Азию, то же могли сделать и с отцом. А вы говорите что-то о гордости за достижения...
   Вся эта речь сопровождалась сочувственными репликами присутствующих. Патриотического восторга поэта никто не разделил. А Эдик Братута, превратившийся за годы со времени окончания школы в блистательного остроумца, какой-то едкой и чрезвычайно уместной репликой совершенно уничтожил и свёл на нет напыщенный и запоздало патриотический советский социалистический тон, взятый Уриным. Водку мы, конечно, выпили, но вовсе не за провозглашённый им тост. Гость стушевался, сник и вскоре ушёл в другую комнату.
   Вернувшись в Израиль, я через какое-то не очень долгое время наткнулся на материал в одной здешней русскоязычной газете, прямо относившийся к поэту. Это было воспроизведение его письма (от 23 сентября 1968 г.) на имя министра культуры СССР Демичева. Автор сообщал, что некоторые из его коллег - советских поэтов фактически отказались одобрить ввод войск стран Варшавского договора в Чехословакию. Вот, например, поэт Евгений Винокуров. А между тем, его поэтическому сборнику был назначен 100-тысячный тираж, в то время как поэтам, однозначно приветствовавшим этот справедливiй шаг социалистического лагеря, дают возможность издать свои книги лишь десятитысячным тиражом... Это был настоящий политический донос, не оставлявший сомнений и относительно причин, толкнувших автора на создание такого документа: конечно, рукой Урина водила пошлая, банальная зависть и корысть Ненадёжным прикрытием этих чувств послужила трескучая политическая фразеология о необходимости глубоко партийной идеологической борьбы на современном этапе.
   Надо ли говорить, что, испытав понятное омерзение, я ни одним боком не отнёс это ощущение к хозяину дома. Но, возможно, сам он не смог переступить соображений родства. В 2001 году, во время второй моей поездки в Харьков, ребята опять оказали мне честь желанием встретиться за дружеским столом, который накрыт был на этот раз в квартире тогда ещё живого и бодрого Павлика Гаркуши (светлая ему память и пухом - земля!). Наш друг там тоже был, и в какой-то момент я спросил у него, знает ли он об этом материале. В ответ я услышал, что это обыкновенная фальшивка. Но, увы, у меня другое впечатление. Уже позже мне попалось упоминание об этом материале как одном из тех, которые обнаружил, сканировал в открытую при помощи портативного компьютера и увёз из СССР работавший в архивах бывшего ЦК КПСС знаменитый диссидент В. Буковский. Кроме того, стилистика доноса в точности соответствует моменту его написания и личности автора. В письме чувствуется стремление автора произвести впечатление и своей идейной преданностью, "коммунистической партийностью", и собственными публицистическими возможностями, и, наконец, этической неразборчивостью, столь ценившейся в людях кремлёвскими руководителями.
   Да и кому, скажите на милость, было бы важно составлением фальшивки бросить пятно на литератора, полностью забытого, фактически выработавшего свой ресурс, не имеющего даже претензий на какой-то, пусть и ничтожный, служебный или престижный горбик? Вышедшие в Америке томики его сочинений, которые он нам показывал во время этой встречи, при всём своём внешнем лоске, произвели на меня довольно убогое впечатление.
   Таков финал эпизода, связанного с нашими литературными увлечениями периода учёбы у Грановской. Я записал его вопреки своему опасению вызвать чьё-либо недовольство или нанести кому-либо обиду. Но не хочу жертвовать правдой, как я её понимаю. Мне бы только хотелось повторить сочинённые по совсем другому поводу собственные строки из юношеских стихов:
  
   Если не ошибся - очень плохо.
   Если ошибаюсь - очень рад). .
  
   *
   Мы все многим обязаны Надежде Афанасьевне. Но ещё в школе мне стали ясны и некоторые слабые стороны её преподавания. Пока в девятом классе мы изучали прозу, никаких недоразумений не возникало. Но вот приступили к поэзии Некрасова. Один из уроков был посвящён его стихотворению. "Блажен незлобивый поэт...", посвящённому памяти Гоголя. Некрасов, фактически, повторяет в нём лирическое рассуждение из "Мёртвых душ" о писателе, "польстившем" людям - и о его антиподе, "дерзнувшем...вызвать наружу ... всю страшную, потрясающую тину мелочей". Мы положили перед собой текст стихотворения, заранее нами проштудированного, и, как всегда, приготовились отвечать на вопросы учительницы. Однако первый же из них поверг нас в недоумение. Но не сразу...
   - Что такое "незлобивый"? - спросила Надежда Афанасьевна. Взметнулся лес рук. Зазвучали, одно за другим, толкования этого слова: "не злой", "добрый", "мягкосердечный", "добродушный" и т. д. Грановская отрицательно, из стороны в сторону, поводила головой: нет-нет, всё не то...Кто-то принялся рассуждать: в этом слове запечатлена некая поэтическая вольность: нормативное произношение - незлобивый, но автор, чтобы втиснуть слово в размер, перенёс ударение на "О"... Нет, опять не то, продолжала покачивать головой учительница. Наконец, варианты были исчерпаны, все молчали...
   - Э-э-эх, вы! - пристыдила нас мастерица методики преподавания литературы. И, помогая себе жестом руки, подчеркнувшим одновременно и лёгкость ответа, и нашу недогадливость, преподнесла как нечто очевидное ожидавшийся ею ответ:
   - Э-пи-и-тет!
  
   Да уж, Некрасова она засушила. То же самое вышло и с Маяковским. Так выяснилось, что преподавать поэзию наша богиня не умеет.
  
   Теперь мне кажется неправильным и её равнодушие к изучению писательских биографий. Она задавала их учить по учебнику. Но этого совсем не достаточно! Именно учитель должен обратить внимание школьников на особенно интересные, драматичные, значащие моменты судьбы писателя, заразить их своим эмоциональным отношениям к его произведениям и, по возможности, "воскресить" перед учащимися его живой и неповторимый облик.
   Надежда Афанасьевна очень действенно учила нас правильной письменной речи, работе над сочинениями, логичности изложения мыслей, эстетике стиля. При этом не щадила самолюбия отдельных их авторов, посмеиваясь (впрочем, весьма добродушно) над некоторыми "перлами" стилистики. Помню, например, как она процитировала сочинение Игоря Гасско ("Гастона"), написанное на тему романа Горького "Мать". При каждом слове одного из сложных синтаксических периодов, сконструированных моим другом, она поднимала палец вверх и трясла им в воздухе:
  
   - Нет, вы только послушайте: "Ниловна не испугалась!.. наличия!.. факта!.. угрозы!.. пропажи!.. чемодана!!!"
  
   С того дня я на неудачной фразе из сочинения друга научился тщательно избегать нагромождения родительных падежей. Должно быть, и сам он извлёк тот же урок!
  
   Но, изучив слабости учительницы, Гастон научился ими элегантно и остроумно пользоваться. Так, в согласии с её требованиями, необходимо было к каждому сочинению подбирать уместный, содержательный эпиграф. Но где его взять? Обладая стилистическим чутьём и тонким даром пародирования текстов, Гастончик однажды к какому-то сочинению "на вольную тему" придумал сам поэтические строчки, якобы чужие, - и подписал под ними "автора": Важа Пшавела.
  
   - ... Вот пусть она поищет! - потешался Гастон. Однако мудрой учительнице и в голову не пришло, что он её разыграл.
   В другой раз тот же Гастон, не обладая фактическими знаниями, которые позволили бы ему написать сочинение то ли о Некрасове, то ли о Тургеневе, - сочинил по предложенной теме стихи. Это дало ему возможность ограничиться пустой, но звучной фразеологией, не опасаясь получить "двойку". В самом деле, разве хватит духу у любого учителя словесности оценить отрицательно попытку литературного, поэтического творчества ученика?!
   Расчёт хитрого и умного нахала блистательно оправдался: Надежда Афанасьевна поместила плод его ученической наглости в... папку лучших сочинений!
  
  
  
  

Глава 11. Любовь к чтению.

   Есть в Харькове улица Мироносицкая, в наше время носившая имя Дзержинского. В доме номер один, занимающем почти квартал и имеющем выход также на Совнаркомовскую и Чернышевскую, помещалось при Советской власти областное управление МВД, МГБ, КГБ, а во дворе - внутренняя тюрьма этих одиозных ведомств. Но в школьные годы я не больно ими интересовался, как и все мои ровесники. Зато гораздо большее внимание подростков (и моё - в том числе) привлекал скромный особняк ближе к концу этой улицы, в котором разместился детско-юношеский филиал самой крупной в Харькове библиотеки имени Владимира Короленко. Это был одноэтажный дом, до революции 1917 года принадлежавший, очевидно, какой-то небедной семье. Широкая веранда выходила в тихий зелёный дворик и примыкала к большому читальному залу, которым заведовала молодая миловидная и приветливая сероглазая женщина - Инна Сергеевна Гончарова. Работал в библиотеке и абонемент, но я им не пользовался. Не помню, кто указал мне дорогу в этот заветный дом, только я, однажды в него попав, полюбил его на все оставшиеся школьные годы, да и позже туда заглядывал.
   Какое это было счастье: в день летних каникул, свободный от ремонтных или каких-либо других школьных и домашних дел, прийти в "читалку", попросить у Инны Сергеевны или у другой "библиотекарши" какую-нибудь "Тайну профессора Бураго", сесть тут же за один из длинных читательских столов, а ещё лучше - устроиться на веранде, увитой пышными зарослями дикого винограда, и читать, читать, читать... В чтении многие из детей и подростков проводили целые часы, и как же это было увлекательно, какие чудесные впечатления и воспоминания оставило по себе это занятие.
   Осенью 1944 года, пока родители были в Москве, где отца спасал (и спас) от тяжкой болезни блестящий хирург-уролог Дунаевский, мне пришлось уехать к тёте, папиной сестре, в нынешний Донецк (тогда - Сталино). Там во дворе между двумя-тремя одноэтажными домиками (в одном из них ютилась семья моей тётушки) познакомился с парнем из живущей рядом большой армянской семьи. У них были приложения к журналу "Вокруг света" - дешёвые пожелтевшие "выпуски", в которых текст произведения обрывался не на окончании очередной главы, а где придётся, иногда и просто на переносе, и возобновлялся с началом следующего "выпуска". Так я прочёл всего Джека Лондона, всего Жюля Верна... Я буквально обезумел от "Пятисот миллионов Бегумы", всей душой ненавидел "морского волка" - Вульфа Ларсена, трепетал над страницами лондоновской "Алой чумы".
   Это последнее из названных произведений (да, кажется, и впрямь один из его последних в жизни романов) - яркая антиутопия о временах одичания и расчеловечения, которые могут наступить в конце истории. Внезапная пандемия ранее не известной болезни, которую назвали "алая чума", поражает и в короткое время уничтожает всё человечество. На земле остаются считанные люди, уцелевшие благодаря врождённому иммунитету - невосприимчивости к этой болезни. Выжил и главный герой. Он старик, он помнит высокий тонус жизни, процветавшей на Земле до внезапной катастрофы, но теперь, когда уже десятки лет не работают заводы, не ходят поезда, не летают аэропланы, не действуют электростанции, когда обрушилась цивилизация, его рассказам о золотом веке человечества ничуть не верят внуки и правнуки. Руины пышных многоэтажных городов, остатки машин, паровозов, железных дорог для этих диких юнцов не более чем неизбежная и малопонятная часть пейзажа. Письменность забыта, связи между отдельными группами людей нет, да она и не нужна никому. Старик наблюдает, как один из мальчиков, найдя человеческие кости (или, может быть, зубы), делает себе из них ожерелье...
   Сегодня с ужасом вижу: главные из предвидений этой антиутопии Дж. Лондона исполняются у всех на глазах. Уже не говоря об алой чуме СПИДа, с которым много десятилетий не может справиться медицина, - разве не теряет человечество стремительными темпами свою вековую привычку к чтению? Огромное достижение компьютерного века - Интернет, но неужели он хотя бы в малой степени заменяет собой то увлекательнейшее занятие, каким было для множества поколений чтение? Читать - в прежнем смысле и виде: как читали мы, погрузившись в книгу с головой, ушами и со всеми своими потрохами, позабыв обо всём на свете, всецело отдавшись познанию, переживанию выдуманной, но более чем реальной жизни и действительности - ныне люди разучились. Научились другому: играть в виртуальные игры, вступать в виртуальные связи, даже влюбляться, жениться и волочиться не вживую, а в паутине Интернета.
   Но, скорее всего, я, как все старики в любые времена и эпохи, напрасно ворчу, не в силах понять, оценить и полюбить новые возможности, открывающиеся перед человечеством... Дай-то Бог!
   В "наши времена" тоже не все были такими уж безоглядными книгочеями. Но между школьниками, как и взрослыми, совсем не редкими были фразы: "Что ты сейчас читаешь?", "Дай почитать мне эту книжку" и т.п. Сейчас я редко слышу такие диалоги. Книжный рынок засорён низкопробной продукцией, духовная элита увлеклась постмодернизмом, на знамени которого начертаны лозунги глубокого презрения к жизни, пропагандируется вторичная действительность, приоритет литературных перепевов, а не самой вечно свежей и вечно новой литературы. Одна надежда: человечество не может перестать мыслить, и на этом пути то, что нам давало чтение, будет заменено чем-то более сложным, более подходящим к новым возможностям поисков истины.
   А пока признаюсь: в школе во время уроков я - зачастую тайком и урывками - прочёл десятки замечательных книг. И ведь таких, как я, было много. Миша Берлин, которому я недавно послал главу из этой книги с рассказами о драках, позвонил мне и рассказал, как записной драчун Вика Файнберг приносил в класс выходившие когда-то, ещё в 20-е годы, "выпусками" "приключения Тарзана" и как ребята через щель в парте читали на уроках эти умопомрачительные страницы... Ну, скажите мне, педагоги и родители: читать на уроках - это плохо или всё-таки хорошо?!
   По-моему, лучше, чем вообще никогда ничего не читать!
  
   .
   Глава 12. Заговор перфектистов
  
   "Перфект (от лат. perfectum -
   совершенное) -грам. в греческом,
   санскрите, латинском и некоторых других
   языках - глагольная форма,
   обозначающая, что действие закончилось в
   прошлом, а результат его длится в
   настоящем".
   "Словарь иностранных слов",
   Москва, 1955.
  
   * * *
   Не так давно в одной из русскоязычных газет Израиля были опубликованы автобиографические заметки профессора Тель-Авивского университета Марка Азбеля. Рассказывая о своих молодых годах, маститый физик упомянул о неудавшейся попытке КГБ завербовать его в сексоты. Чекисты шантажировали молодого учёного тем, что им-де известно о его участии в некой "антисоветской организации ЛОП - Литературное Общество Перфектистов". Но что представлял собой ЛОП и кто такие были эти "перфектисты", мемуарист не раскрыл. Между тем, история этого "тайного общества" стоит того, чтобы о ней рассказать.
  

* * *

   По правде говоря, не было ни общества, ни перфектистов. А был большой, пыльный, разрушенный недавней войной Харьков, была бесшабашная молодость, пылкая любовь к литературе, неиссякаемое жизнелюбие, безудержное желание смеяться и неукротимая жажда болтологической деятельности.
   Мы, несколько десятков мальчиков и девочек - старшеклассников центральных школ города - посещали литературный кружок при юношеском филиале харьковской библиотеки имени Короленко. Но формы его работы нас не устраивали: надоела строгая регламентация, официозные темы занятий, неизбежный контроль и надзор. Хотя руководила кружком очень славная, интеллигентная молодая женщина, однако она и сама была подневольна и подконтрольна органам идеологического надзора. Там, где могла, Инна Сергеевна Гончарова нарушала тайком их предписания. Например, когда где-то около 1949 года пришло распоряжение Главлита изъять как "идейно порочные" книги Александра Грина (автора "Алых парусов", "Бегущей по волнам" и других блистательных фантазий), она записала сборник этого автора как якобы сочинение Эльмара Грина - советского карело-финского автора, считавшегося вполне благонадёжным. Благодаря этой хитроумной уловке книга великого сказочника была сохранена для юных читателей в фонде библиотеки..
   Но допускать чрезмерные вольности в работе с литкружковцами даже Инна Сергеевна не решалась. Ведь дело происходило в конце "сороковых-роковых", безжалостно ждановских и усиленно жидоедских.
   Изучая (пусть в искажённом, примитивно школярском освещении) литературную жизнь России начала двадцатого века, мы невольно завидовали её нестеснённости, разнообразию форм, даже эпатажности - и, шутки ради, всё это пародировали .
   Футуристы устремляли взоры в будущее? Ну, а мы возьмём за образец совершенные древности! Хлебников, Маяковский, Каменский, Бурлюк - "будетляне"? А мы назовём себя... ну, хоть перфектистами!
   То был обыкновенный мальчишечий трёп. Фантазируя, подростки увлечённо строили воздушные замки с литературным уклоном. Рассказывали друг другу о новом обществе - ЛОП. О том, что оно, якобы, проводит заседания. Что на них, якобы, заслушивают доклады и даже защищают диссертации. Что, будто бы, первенствует тот, кто сумел дольше всех проговорить экспромтом на любую заданную тему - и притом остроумнее, смешнее всех. Такому чемпиону будто бы присваивается почётная степень "звонаря" (то есть пустобрёха). И будто бы Общество торжественно отмечает (конечно же, 1-го апреля) "День Звонарей". Наперебой придумывались подходящие (то есть прежде всего комические) темы для докладов и диссертаций. Помню одну: "Проблема штанов в творчестве Маяковского".
   Все эти "якобы" и "как будто" показывают, что ЛОП существовал только в нашей фантазии. Но, возможно, инициаторы всей затеи пародировали действительно существовавшие забавы старшей молодёжи? На такую мысль наталкивают опубликованные - также в одной из русскоязычных израильских газет - заметки известного театрального режиссёра Л. Хаита. Он рассказывает, что примерно в то же время - может быть, двумя-тремя годами раньше - в Харькове существовал круг любителей Ильфа и Петрова, соревновавшихся в знании их бессмертной дилогии. Вот эти реальные словесные турниры могли послужить образцом для наших иллюзорных.
   Ненарочитой, но примечательной особенностью "перфектистов" было их почти стопроцентное еврейство. Впрочем, мы тогда сами этого не замечали, а сказать нам - удивились бы.
   Итак, никакой формальной организации, структуры, заседаний, - один трёп! Шатались по улицам и под общий хохот лепили образ "Общества":
   - Слыхали новость: Вовка Блушинский избран президентом ЛОПа?!
   - А Мирон Черненко - вице-председателем!
   - А про категории знаете? - Все люди делятся на три категории: "лопы" - это мы, "анти-лопы" - те, кто против нас... А остальные - "осто-лопы!"
   - Га-га-га-га-га!!!
  

* * *

   Но хотя Общества как такового не было, деятельность его, как ни парадоксально, ощущалась!
   Мы издали рукописный альманах "Кактус". Всех его инициаторов я попросту не знал, но среди главных были только что названные Володя Блушинский и Мирон Черненко - записные остряки.
   Помню, как, поблёскивая умнющими семитскими глазками, Володя сидел на поросшем курчавой травкой берегу старого пруда в харьковском пригороде Комаровка, натянув на вьющуюся шевелюру завязанный по углам узелками носовой платок. Торчавшие над головой рожками кончики платка придавали ему сходство с лукавым еврейским Мефистофелем. И этот Мефистофель то и дело изрекал "литературные" шуточки:
   - Мухтар Ауэзов пишет новый роман: "Суровтыбылты в молодые годы"!..
   - А вот эпиграф из Некрасова к школьному сочинению: "Этот Ваня был страшно громаден"!..
   Уж не знаю, чего он тогда прицепился именно к Некрасову. Но мы с удовольствием хохотали.
   Острословием славился и Мирон Черненко - по-домашнему и по-школьному Ронька. Да не собьёт никого с толку его хохлацко-цекистская фамилия: и по папе, и по маме он был полный и законченный еврей. С иудейской скорбью и весёлыми бесенятами в чуть выпуклых глазах, с характерным "шнобелем" и неподражаемым горловым "г-г-г-г-г-г" вместо "р".
   Отца его (кажется, скромного бухгалтера) как забрали ночью в тридцать седьмом неизвестно за что, так и погубили неизвестно где. Мама, Сара Осиповна, служила в Госстрахе - и тоже по счётной части. Жили они в несусветной мансарде на верхотуре старого доходного дома по Рымарской, 19, нуждались страшно. Уже когда после войны все как-то приоделись, он всё ещё ходил в старой-престарой стёганке-телогрейке и, гуляя по щегольской Сумской (харьковскому "Бродвею"), здоровался с многочисленными приятелями, подавая им руку из-под полы через прореху в кармане этой ватной "фуфайки"::
   - Здог-г-г-ов!!!
   Ронька был страстным собирателем марок и пожирателем книг. Несмотря на это, и по географии, и по литературе имел серый "трояк": учить уроки ему было скучно.
   Впрочем, и ещё один "перфектист" - мой одноклассник Игорь Гасско, более известный в тесном дружеском кругу по школьной кличке "Гастон", - тоже, несмотря на увлечение литературой, не вылезал по этому предмету из "троек". Наша знаменитая на весь город учительница не сумела разглядеть в обоих... впрочем, об этом после.
   Художественное оформление "Кактуса" выполнил будущий строитель и чуть ли не архитектор Витя Брон (ученик нашей школы, на класс старше меня), а мы - дружная семья перфектистов - наводнили страницы этого редкостного издания всяческой весёлой чепухой.
   Сборник был рукописным в самом буквальном значении этого слова, то есть выполненным вручную: кто-то взял на себя этот труд и переписал наши оригиналы круглым школьным почерком. Парад шедевров открывался акростихом, в котором было зашифровано название альманаха. Акростих представлял собою чрезвычайно вольное, и притом комическое, переложение знаменитого революционного стихотворения украинского советского поэта Павло Тычины "На майдане". Привожу для сравнения оригинал (в великорусской транслитерации) и - "перевод":
  
   Оригинал (в сокращении): Пародийный перевод- акростих:
  
   На майдани коло церквы Как-то на майдане
   революция идэ. Ахнули крестьяне.
   "Хай чабан, - уси гукнулы,- Кто-то крикнул: "Пусть чабан
   За отамана будэ! Тут же будет атаман!"
   .............................. У майдана пыль спадает,
   На майдани пыл спадае, С нова вечер наступает.
   Замовкае рич.
   Вечир.
   Нич.
  
  
   Мы не слишком задумывались над политическим смыслом пародии, а между тем она, по духу "взбольшевиченной эры" (цитата из стихотворения того же Павло), могла быть воспринята как преступная насмешка. Талантливый, но сервильный Тычина был, сколько помнится, министром просвещения УССР, автором хрестоматийного супер-благонадёжного стихотворения "Партия ведэ!", в котором решительно провозглашалось: "Будэм, будэм быть" (то есть, в переводе с украинского, "бить"!). Акростих, а вместе с ним и весь "Кактус", легко было выдать за издёвку. Не помню, кто был автором этой пародии (Блушинский называл мне, кажется, какого-то Вутю или Вудю Каплана). Но ещё более опасным выглядел "Манифест перфектистов", принадлежащий перу Мирона. В этих стихах, написанных разухабистым дольником, было заявлено:
  
   "Мы предтечей назвали Гомера -
   И Гомер не протестовал!"
  
   Ничего страшного? - Разумеется. Однако дальше шла такая строка:
  
   "Мы стремимся к ....... слова".
  
   По количеству точек и по ритму стиха угадывалось зловещее слово свобода!
   Были там, кажется, и стихи или проза рыжего, нескладного десятиклассника Мары Азбеля, неулыбчивой и строгой (так мне казалось) Нели Рогинкиной... Великие, бессмертные имена!
   Причастился бессмертия и автор этих строк: срочно, специально для "Кактуса", сочинил, как теперь говорят, "эксклюзив": псевдодревнегреческую поэму "Халтуриада", написанную... гексаметром! Призыв вернуться к Гомеру я истолковал буквально. Героем созданного мною эпоса, строк на сорок, был Ронос (то есть всё тот же Ронька), описывались его удивительные приключения - например, борьба с Посейдоном, который
  
   " ...повадился шляться к его Афродите,
   Но Афродита была Роносу верной
   женой".
  
   Завершалась поэма смертельным каламбуром:
  
   "Он (Ронос) Посейдошку связал и посадил под
   арест
   Сроком до Дня Звонарей - и до Первого, значит,
   апреля:
   "Что ж, поседей, посидев, ты, Посейдон, по сей
   день!"".
  
   На сочинение поэмы полностью ушли урок физики и часть урока математики.
   Политически (если в аресте ни в чём не повинного древнегреческого бога не узреть намёк на тогдашние реалии) произведение как будто выдержанное, но могло насторожить то, что мой Ронос был там назван "Сыном Сиона", а дело-то было, господа знатоки новейшей истории Израиля и СССР, в 1948 году...
   Вскоре, в 1950-м, арестовали моих родителей. Через несколько месяцев "Особое совещание" в Москве заочно припечатало им по 10 лет лагерей особого режима - "за антисоветскую агитацию и принадлежность к контрреволюционной организации" (тоже своего рода юмор, так как и папа, и мама, несмотря на эти обвинения, были и остались фанатическими коммунистами).
   Мне тогда было 19 лет, и ножевая рана несправедливости болела так, что я не в силах был обойтись без конфидентов. Володя Блушинский слушал меня с сочувствием, но чуть-чуть отстранённо: его папа, в отличие от моего, и через 37-й год, и через другие чистки прошёл невредимым. Более сердечный отклик я находил у Мирона, "Гастона" и Брона - не того, что упомянут выше, а у его однофамильца и человека, близкого к перфектистам (впрочем, оба Брона в 90-е годы оказались, как и я, в Израиле). Мирон и сам был сыном зэка, притом погубленного. Гастон мне рассказал о судьбе своего дяди, украинского поэта Мечислава Гаско, репрессированного перед войной. Хотя фамилия Игоря писалась через два "с", а Мечислава - через одно, оба были "стопроцентными" евреями. Игорь очень сочувствовал моему горю - может, ещё и поэтому утаил от меня на несколько лет то, что и мы. перфектисты, привлекали неусыпное внимание Госбезопасности. Лишь когда настала "эпоха Большого Реабилитанса", вернувшая доброе имя моим родителям, дяде Гастона и - посмертно - отцу Мирона, он раскрыл мне этот секрет.
   *
   Ещё когда мы учились в 10 классе, Гастона остановил на улице "тихарь"-оперативник. Предъявил удостоверение офицера МГБ. Назвал по фамилии. И усадил в подъехавшую машину. Привезли в гостиницу "Интурист" (она тогда находилась на улице Свердлова, бывшей Екатеринославской, а нынче, кажется, это Полтавский шлях: ни Екатерину, ни Свердлова украинцы славить не хотят!). Препроводили в номер. Там сидели солидные дяди в штатском. Они задали шестнадцатилетнему, тоненькому, как былинка, Игорю сто вопросов: "Что такое ЛОП? Кто такие перфектисты? Чего они добиваются? Кто входит в это Общество? Кто им руководит? Каково ваше мнение о Владимире Блушинском, о Мироне Черненко, о Феликсе Рахлине? Какие произведения вошли в альманах "Кактус" и где находится его тираж?" И так далее. О проведённом допросе велели молчать. Перепуганный Гастон побежал к Мирону и, ничего не объясняя, не успев отдышаться от шести этажей крутой лестницы (лифт, по обыкновению, не работал), жарко выдохнул:
   - Где "Кактус"?
   - Где я его бг-г-г-госил, там и г-г-астёт, - невозмутимо прокартавил Мирон. - А из вус же трапылось (то есть, на дикой смеси украинского с идишем, "что случилось?").
   - Перестань хохмить. Сожги немедленно! - потребовал Гастон.
   - Замёг-г-гз - г-гешил сог-г-геться?
   - Говорю - сожги, значит - надо! Понял?!
   Мирон понял. И наш альманах (тираж - 1 (один) экземпляр) был брошен в огонь. Рукописи, увы, горят.
   Так закончилась история безвестного ЛОПа. Гастона ещё раз таскали в МГБ - на этот раз не на конспиративную "точку", а в районное отделение этого ведомства, помещавшееся в том самом доме, где он жил. Но и туда не повесткой пригласили, а забрали с улицы... Однако улика уже не существовала. Гастон боялся меньше... Какая наивность! Ничего не стоило сварганить "дело"! Ведь то были годы, когда в Воронеже наш ровесник, будущий поэт Анатолий Жигулин был приговорён к каторжному лагерю, а (в Астрахани?) посадили другого нашего сверстника - Александра Воронеля - и тоже всего лишь за брожение юношеских соков по молодым жилам. Эти мальчики тоже стремились к "....... слова"!
   Когда в 1964 году, в связи с начавшейся "оттепелью" в политических режимных лагерях разрешили свидания, я встретился в Воркуте с отцом и выслушал его п я т и д н е в н ы й (с перерывом лишь на ночной сон) рассказ, в том числе о допросах. Ему и маме хотели сначала пришить контрреволюционную подпольную деятельность "на всю жизнь", начиная с молодых лет и вплоть до момента ареста. Следователь Самарин упрямо домогался "признаний" в том, будто родители через мою сестру Марлену и её друга Бориса Чичибабина (в то время уже досиживавшего свою "пятилетку") создали молодёжную контрреволюционную организацию. Подследственных держали во время допросов под ослепительным светом, сутками напролёт не давали уснуть (даже в камере), ставили в наказание за несговорчивость в узкий бокс, где невозможно было даже слегка согнуть ноги в коленях... Потом вдруг формула "вечные контрреволюционеры" была отставлена, обоим вручили постановление о переквалификации обвинения, прикрепили их к новому следователю (Рыбальченко), и оба в конечном счёте получили по "десятке", имея в "деле" лишь по одному эпизоду: "контрреволюционному" поведению на парт-собраниях двадцатых годов. Много лет я считал этот относительно счастливый поворот результатом их личного мужества и стойкости на следствии. Хотя всегда задавался вопросом: почему следователи не выбили из них нужных показаний? Неужто мои роди-тели твёрже оказались - ну, хотя бы близкого нашей семье полковника Мони Факторовича, растрелянного за то, что якобы он намеревался на танке во время парада раздавить товарища Сталина на трибуне Мавзолея (на предварительном следствии Моня в "преступном замысле" сознался, на суде от этих показаний отказался, да "военная коллегия" ему уже "не поверила"...)
   Но лишь здесь, в Израиле, я услышал более правдоподобное объяснение, почему следствие отказалось от версии "молодёжной антисоветской организации", - объяснение, связанное с именем весьма авторитетного в Харькове тогдашнего ректора местного университета Ивана Буланкина. Университет готовился к своему 150-летию (он был основан в 1805 году - третьим в Российской империи), а кандидаты в "члены молодёжной организации" почти все были его студентами. И вот якобы ректор (сам в прошлом участник революции и гражданской войны) использовал все свои связи, чтобы погасить излишнюю ретивость харьковских следователей... Что ему и удалось.
   А если б не удалось? Очень может быть, что вспомнили бы и о ЛОПе, и вряд ли помогло бы тогда перфектистам, что их рукописи сгорели...
  

* * *

   Ну, а всё-таки как же сложилась судьба "членов тайного Общества" и их близких?
   Юношей в 1952 году погиб Володя Блушинский: на студенческих военных "сборах" молнией убило во время полевых занятий сразу девятерых - и его в том числе. Через несколько лет его идеологически стойкий отец под влиянием критики культа личности Сталина. а потом внезапного крена к восстановлению этого культа, вдруг занялся подпольной агитацией против сталинизма, которому всю жизнь верно служил. Был разоблачён, арестован, судим и в 1957 году (да-да!!!) получил пять лет заключения "за оскорбление памяти покойного И. В. Сталина".! Лишь благодаря хлопотам дочери старик был "комиссован" - и вскоре умер у неё на руках Но - не коммунистом: в партии его так и не восстановили. Дело было при Хрущёве, через год-два после его разоблачительного доклада на ХХ съезде. О, бред, бред, бред... Нет: к сожалению, явь, бывшая нашей жизнью.
   В конце 1987-го перестало биться сердце моего "Гастона" - Игоря Гасско. Сердце, с юных лет больное. Но болезнь не помешала Игорю прожить творчески активную жизнь. Химик-технолог по образованию, он, однако, стал работником кино и телевидения, сценаристом и режиссёром документальных и научно-популярных фильмов. Работал на Крымском ТВ, на киностудии в Минске. Дважды перенёс операции на открытом сердце, вторая сделала его инвалидом. Работать в кино он уже не мог - но не растерялся, не лёг умирать: до конца дней писал очерки и книги о Крыме.
   Мирон Черненко, окончив Харьковский юридический институт, оказался без работы: хотя уже вовсю шла оттепель, репрессированный покойник-отец пугал кадровиков, отягощал анкету сына. Назначение, выданное выпускнику на должность юрисконсульта в Министерство мясо-молочной (бр-р-р-р, харедим!) промышленности оказалось туфтовым. Мирон слал какие-то письма, сватался в какие-то учреждения... Отовсюду - отказ! Правда, как-то раз из Донбасса управляющий угольным трестом прислал анкету. Мирон её заполнил, отправил назад - в ответ вновь отказ. "Управляющий позавидовал моей фамилии, - зубоскалил Ронька. - Дело в том, что его, управляющего, фамилия - ... Жидовленков!"
   Чтобы как-то жить, пришлось браться за любое дело. Но любое не слишком получалось. Мать устроила было его агентом Госстраха. Приходит Мирон на дом к потенциальному клиенту и сходу, глядя своими выпуклыми еврейскими глазами прямо в душу, спрашивает всерьёз:
   - Скажите, вы думали о смег-г-гти?
   Является к другому:
   - Пг-г-г-едставьте, что вас г-г-г-газдавил тг-г-г-амвай!"...
   Его выгнали из агентов на другой же день!
   Потом часами стаивал на улице с полосатым шестом: помогал геодезистам производить съёмку местности перед началом строительства, таскал за ними теодолиты и нивелиры... (Бывшие перфектисты толпами ходили к нему на угол Пушкинской и Дарвина - потрепаться). А чаще подрабатывал в мимансе (мимическом ансамбле) оперного театра. У меня сохранился снимок: статист Мирон Черненко в форме матроса с революционного корабля. И вот бывают же совпадения: на ленточке бескозырки - то же крамольное слово, что и в его "Манифесте перфектистов" - те же семь точек: ".......". Ну, да: "СВОБОДА"! Чудеса? - Думайте, как хотите.
   В конце концов, его мама пошла на приём к самому Николаю Викторовичу Подгорному (помните такого? - он был долгое время первым секретарём Харьковского обкома партии, потом возглавлял ЦК Компартии Украины и, наконец, стал Председателем Президиума Верховного Совета СССР - как говорили, "всесоюзным старостой") - был как раз пик хрущёвской "оттепели", и сын просительницы получил-таки место юрисконсульта в каком-то харьковском учреждении. Но два года вынужденной и голодной свободы не прошли даром: Мирон пристрастился за это время к кино (утренние сеансы были совсем нипочём: два рубля за билет - в масштабе цен 1961 года это 20 копеек!), и он пересмотрел кучу фильмов. А кроме того, выучил польский язык. Вскоре поступил на заочное отделение сценарного факультета ВГИКа (института кинематографии в Москве), женился по любви на прелестной сокурснице-москвичке, а став жителем столицы, занялся журналистикой, потом киножурналистикой, написал книжку о знаменитом польском кинорежиссёре Анджее Вайде (вот когда пригодился польский язык!), устроился на работу в Госфильмофонд, защитил диссертацию, написал ещё одну книгу - о Фернанделе... Несколько раз, уже живя в Израиле, я видел его в московских телепередачах, его представляли как "главу лиги московских кинокритиков", я читал интервью с ним в русскоязычных газетах США и Израиля... Он оброс бородой и усами, вместо памятной мне телогрейки - белый фрак, манишка с галстуком-бабочкой... Не сказали бы, что это он - ни за что бы не узнал. Мне даже показалось, Мирон перестал картавить...
   Выше уже сказано: он - автор уникальной книги "Красна звезда, жёлтая звезда" - кинематографической истории еврейства в России. Его оценивают как крупнейшего знатока кинематографа всех стран, входивших в бывший "соцлагерь" - даже в Северной Корее он побывал (и лично мне рассказывал потом о тамошней полицейской беспардонной слежке). Наконец, он долгое время возглавлял Гильдию российских киноведов и кинокритиков и, как пишут, сумел её сплотить...
   Уж так я радовался издали успехам старого друга... Но в январе или феврале 2004-го он скоропостижно скончался.
   Многим читателям известно имя Марка Азбеля. За труды в физике ему в Союзе чуть было не дали Ленинскую премию. Помешала дружба с Юлием Даниэлем. Вскоре после того как Синявского и Даниэля осудили, Азбель вступил в борьбу за выезд в Израиль и в конце концов добился своего. Возглавил в Тель-Авиве одну из кафедр Тель-Авивского университета. Кроме того, он - автор автобиографических и публицистических книг и статей, лауреат одной из престижных литературных премий, название которой я забыл.
   Строгая Неля (Нинель) Рогинкина теперь зовётся Ниной и тоже хорошо знакома читателю: как поэт, блестящий переводчик Эдгара По и Оскара Уальда, драматург, прозаик, мемуарист...
   Будет несправедливо обойти молчанием то, что мне известно о двух следователях КГБ, чьи фамилии названы выше. Правда, сведений о них специально не добывал - скажу лишь о том, что случайно до меня дошло. Во время "оттепели", с началом "Большого Реабилитанса", им поручили занятие, как раз противоположное тому, что они делали при Сталине: тогда оба (да и только ли они?!) стряпали ложные, из пальца высосанные обвинения - теперь принялись готовить оправдательные приговоры на тех, кто были напрасно осуждены. Во время "перестройки" я принял участие в организации харьковского отделения правозащитного общества "Мемориал", там была замечательная женщина Гая Филипповна Коротаева (мир её праху!), собравшая большой архив по тематике советских репрессий. Среди представлений на реабилитацию, которые она мне показала в копиях, были и подписанные Самариным и Рыбальченко. Вспоминается песенка репортёра Моментальникова из "Бани" Маяковского:
  
   "Эчеленца, прикажите -
   Аппетит наш невелик:
   Лишь зада-да-данье нам дадите -
   Всё исполним в тот же миг!"
  
   А уж какое там заданье: казнить или миловать - этой публике глубоко безразлично. Они были готовы на всё.
   Мы уехали в Израиль, а мой племянник, сын моей сестры, войдя в состав сперва "Мемориала", а впоследствии возглавив и сформированную на основе этой организации Харьковскую правозащитную группу, подыскал для её офиса большую четырёхкомнатную квартиру, которую продал новым владельцам... сын или племянник полковника Рыбальченко. Чем не символ, вроде чеховского "вишневого сада", доставшегося Лопахину?!
  
   Да будет мне позволено сказать несколько слов об авторе этой непридуманной истории. В родном Харькове я всю жизнь занимался журналистикой, кроме того, работал и в школе. В Израиле около года был литредактором одной из больших тель-авивских "русских" газет, около пяти лет - рабочим на фабрике. Выйдя по старости на пособие, вскоре неожиданно для себя возглавил "литературный проект" при отделе абсорбции в муниципалитете города Афула, организовал и вёл в течение пяти лет страничку муниципальной информации, а также литературную студию, выпустившую за эти годы четыре номера своего альманаха. В течение всех (без малого 20-ти) лет жизни в Израиле публиковал статьи, очерки, рассказы, воспоминания и стихи в разных изданиях - и здесь, и за рубежом. Издал два сборничка своих стихотворений и две мемуарно-биографических книги: "О Борисе Чичибабине и его времени" и - в соавторстве с покойным отцом - "Рукопись" (мой подробный комментарий к плану его тюремно-лагерных записок, написать которые ему помешала ранняя смерть). Иногда публикую юмористические стихи под псевдонимом и в образе, которому придал черты этакого слегка эллинизированного "оле ми-Скифия" (репатрианта из Скифии), уже 2000 лет живущего в израильской глубинке. Поскольку это Афула, то зовут его - Афулей. Как видно, недаром всё начиналось с гексаметра в харьковском журнале "Цабар"... виноват: "Кактус"!
  
   "Действие закончилось в прошлом - результат его длится в настоящем".
  

ЭПИЛОГ

  
  
   Что может быть эпилогом повести о школе? - Ну, конечно, выпускной вечер! Но вот его-то я как раз помню очень смутно. Чуть ли не единственный запавший в память эпизод - как я вручал букет цветов "химичке" Анне Ивановне: нашей "Тонно-Молекуле". Мы, несколько выпускников, распределяли, чуть ли не по жребию, кто кому должен цветы вручать, и мне "досталась" она, достался её душистый поцелуй! Первый поцелуй, которым меня удостоила учительница! (Кто ж знал, что на другой учительнице мне суждено жениться?!)
   Летом 1949 года выпускники советских школ сдавали экзамены в максимальном объёме, который и не снился ни их предшественникам, ни их преемникам. А на Украине (впрочем, может быть, и в других республиках) количество выпускных экзаменов было особенно велико: в него были включены также письменный и устный - по национальному языку республики. Итого, испытания на аттестат зрелости состояли из 13-ти (тринадцати!) экзаменов!
   Особенностью экзаменов письменных была централизация экзаменационных заданий и строгая секретность их содержания. Конверты с названиями тем сочинений по литературе и с текстами задач по математике вручались "вышестоящими" органами образования (ОблОНО, ГорОНО) лично директорам школ, которые имели право вскрытия этих опечатанных пакетов лишь непосредственно перед началом экзамена.. Тем не менее, уже за несколько дней до каждой письменной экзаменационной работы из уст в уста передавались "точные" сведения о содержании пакетов. А в канун экзамена выпускники всего города сбегались вечером к памятнику Шевченко: считалось, что здесь-то и станет известным подлинное содержание пакетов - общее для всего города. Самое интересное и загадочное, что эти ожидания оправдывались ВСЕГДА! Как это получалось - сказать не могу, но ведь получалось!
   Помню, что перед самым экзаменом по геометрии с применением тригонометрии, утром, примерно за час до его начала, ко мне прибежал Юрка Мурызин, покричал под балконом, я спустился - и он продиктовал мне задачу, очень лёгкую, которую я успел решить ещё дома. И именно эта задача была нам предложена!
   Всё-таки одну из разгадок я знаю и, поскольку давность события явно перекрывает срок уголовной ответственности виновников, да и главного "преступника" нет уже на свете, сейчас её раскрою.
   Мы уже окончили школу, учились в вузах, а те ребята, которые (помните?) были где-то в седьмом - восьмом классах осуждены за участие в воровской шайке, доучивались - кто где... Тот, кто у меня выведен под именем "Юра Симкин", учился в вечерней школе, директором которой был отец нашего выпускника Олега Стеценко из параллельного класса (вот он-то, Олег, как и его отец, к сожалению, и завершил уже давно свой жизненный путь) Симкин попросил Женьку Брона, Женя явился домой к Олегу, Олег достал из ящика письменного стола хранившийся у отца пакет - и, просветив его сильной лампой, они на вложенном туда листке сумели прочитать темы экзамена-ционных сочинений. Симкин с ребятами расплатился деньгами, и Брон позвал меня на улицу - вместе с ним пропить его долю! Я даже помню, что именно мы пили: грузинское сухое вино "Ркацители"!
   Самое пикантное в этой истории, пожалуй, вот что: заказчик преступления, Юра Симкин окончил потом юридический институт.
   В тот год, когда на аттестат экзамены сдавали мы, максимальным за весь период существования советской школы было не только их количество, но и объём сдаваемого учебного материала. Например, по истории знания проверялись за весь курс старших классов, начиная с восьмого. Вопросы были сосредоточены в 48-и экзаменационных билетах. Для подготовки к этому экзамену нам было отведено максимальное количество дней: четыре, - как ни на один другой предмет! И вот, занимаясь подготовкой с утра и до вечера, я успел за эти дни повторить материал лишь по четырём билетам.
   И. мне достался ... билет N 1 (!!!)
   Ясно, что при таком нагромождении учебного материала без шпаргалок обойтись было просто невозможно. После какого-то экзамена - кажется, по математике, но, возможно, и по физике, мы с Юрой Куюковым на углу улиц Анри Барбюса и Восьмого съезда Советов (ныне ул. Бориса Чичибабина) устроили своеобразное аутодафе: изничтожили все накопленные в карманах шпаргалеты, разорвав их в мелкие клочки. При этом я непредусмотрительно и непроницательно повторял, что расстаюсь с математикой и другими точными дисциплинами на всю последующую жизнь.
   О, мои юные читатели (если таковые найдутся!), как я был неправ! Великолепная русская пословица гласит: "Не плюй в колодец...". Через много лет после этого символического акта воинствующего невежества мне доведётся неожиданно пойти работать воспитателем в школу-интернат. Воспитатель обязан присутствовать в часы "самоподготовки" в классе, где учащиеся выполняют домашние задания, и оказывать помощь, особенно отстающим, отвечать на их вопросы. Дети, не обязанные знать мои гуманитарные предпочтения и с ними считаться, разумеется, стали подходить ко мне со своими недоумениями и затруднениями касательно алгебры, физики.... Вот когда я оценил, какие замечательные учителя учили нас! Даже в моей антиматематической голове сохранились остатки вдолблённых ими знаний! И я с удивлением обнаружил, что не только могу решать задачи и примеры по алгебре, но что мне это даже стало нравиться... через четверть века после выпускного школьного вечера!
   Тогда, на выпускном, лишь объявили, кто окончил школу с золотыми и серебряными медалями, но сами медали вручили только через год - и мы, уйдя в пустой класс, с азартом принялись играть в "доп-доп". Эта игра заключается в том, чтобы угадывать, под чьей ладошкой лежит монета - обычно пятак. Мы же использовали теперь вместо медного пятака золотую медаль Мони Канера
   А через два-три дня после нашего выпускного вечер для выпускников разных школ состоялся в детско-юношеском филиале библиотеки имени Короленко. И в тот вечер, в ту ночь (ибо вечер продолжался до утра) я впервые по-настоящему влюбился в девушку!
   Нет, не она стала моей женой, но мы, вместе с женой, дружим с нею всю жизнь Однако это уже совсем другая - и совсем не школьная история.
  
   В заключение хочу составить вот какой список.
   1) . Отец моего школьного друга Юры - Дмитрий Фёдорович Куюков, узнав о том, что я сдаю вступительные экзамены на филологический факультет педагогического института, велел мне предупреждать его перед каждым моим устным экзаменом. Его служебный кабинет помещался в те дни как раз в здании пединститута, а по занимаемой должности он общался с членами экзаменационной комиссии. Дмитрий Фёдорович договаривался о том, чтобы меня на экзамене не заваливали!
   Но 8 мая 1950 года, после экзамена по географии, на котором мой ответ был не только объективно оценен высшим баллом, но и особо расхвален экзаменатором, - случилось ужасное: моих родителей арестовало МГБ. Поэтому перед экзаменом следующим (по украинской литературе) я не зашёл к Дмитрию Фёдоровичу, чтобы, не дай Бог, не подвести его "под монастырь"... И - получил тройку! Этого оказалось достаточно, чтобы не пройти в институт по конкурсу, хотя все остальные предметы были мною сданы на "пять"..
   Узнав об этом при случайной встрече со мной в коридоре, Куюков повёл меня к декану вечернего отделения Михаилу Васильевичу Чеху - и попросил разрешить мне посещать лекции на правах "вольнослушателя", с тем, чтобы я был туда принят, если кто-то из поступивших на первый курс будет отчислен за непосещение лекций. Так потом и произошло, в результате чего я получил высшее литературное образование.
   Ко времени этого своего ходатайства Д. Ф. Куюков уже был осведомлён о нашей семейной трагедии. Он сильно рисковал. И тем не менее решился на то, чтобы оказать помощь сыну репрессированных "врагов".
   Юра, как ни в чём не бывало, продолжал со мною общаться и дружить. Он первый из всех друзей посетил наш зачумленный дом.
   2) Мама Валерия Волоцкого -Лидия Савельевна явилась к нам в квартиру буквально на следующее же утро после ареста родителей, о котором она узнала от мужа, Валеркиного папы, Марка Израилевича, работавшего в одном учреждении с моим отцом. Единственной целью её прихода было - подбодрить меня, высказать сочувствие, вселить искру надежды. До конца своих дней не забуду простого и трогательного поступка этой женщины. Пусть будет ей пухом земля!
   3) С благоговением вспоминаю и о Людмиле Михайловне - маме Виктора Канторовича! В 1958 году у нас с Инной родился сын - и через месяц оказалось, что у него врождённое сужение привратника желудка. Лечение этой болезни - только оперативное, притом - по жизненным показаниям: если не прооперировать - ребёнок неизбежно умирает от истощения и обезвоживания организма.. Куда поместить 30-дневного малютку, уже успевшего потерять КИЛОГРАММ весу? Было две возможности: в дальнюю больницу на Холодную гору - и в очень от нас близкую детскую хирургическую клинику медицинского института. Специалисты в обоих учреждениях отличные, но нам удобнее было, конечно, посещать ребёнка в ближнем из них. И дело не только в простом удобстве. Жена моя была обессилена тяжёлым послеродовым воспалением, и ездить на другой конец города в трескучие морозы ей было бы попросту опасно. Однако по жёсткому установлению медицинских властей клиника мединститута обслуживала не город, а область, нам же надлежало везти ребёнка именно на Холодную гору. Я обратился к Людмиле Михайловне - .детскому врачу: она имела большие связи. Оказалось, что заведующая детской хирургией "клингородка" д-р Воскобойникова - старинная, ещё с гимназических лет, подруга Людмилы Михайловны. Этого оказалось достаточно - наш ребёнок был принят и прооперирован. Правда, затем последовал длительный, трёхмесячный период борьбы за его жизнь, но в результате он был спасён.
   О том внимании, которое оказал мне её сын Витя, не забыв, после ареста моих родителей, о моём дне рождения и организовав его празднование, я уже рассказывал.. После ареста и осуждения родителей нас с сестрой и старую бабушку выселили из ведомственной квартиры, предоставив маленькую, площадью в 10 кв. метров, каморку в перенаселённой коммуналке типа "воронья слободка". С "идеологической" должности старшего пионервожатого школы меня изгнали, а с "хозяйственной", куда я было устроился (агентом по сбору утильсырья), ушёл сам (обо всём об этом подробно рассказано в третьей книге моих записок - см. главы "Гроза и Буря", "Голуби мира" и "Кавалер Импозанто..."). Денег на переезд не было. Случайно нашёл в старой книжке завалявшиеся 80 рублей, которых хватило на то, чтобы нанять грузовик. А вот на грузчиков не хватило..Помогли школьные друзья: Толя Бобров и Жора Боровик (классом младше нас), бывшие одноклассники: Женя Брон, Миша Берлин, Игорь Гасско, ещё кто-то... Ну, и сам я, конечно, тоже таскал нехитрые наши пожитки. Ещё немного раньше книжный шкаф, сохранившийся с довоенных лет, купил у меня по дешёвке Мирон Черненко, и мы с ним вдвоём отнесли этот шкаф на руках из "Красного Промышленника" мимо Госпрома, по аллеям сада Шевченко, к Мирону на Рымарскую - на верхотуру, в его мансарду.
   5) Вернулся я из армии - и столкнулся с проблемой трудоустройства (об этом тоже рассказ впереди - в книге "Грудь четвёртого человека"). Наконец, стало мне известно, что подходящая для меня работа есть на заводе имени Малышева, но как туда попасть? К тому времени на этом заводе работал уже по институтскому распределению Толя Новик - и даже был членом заводского комитета комсомола. Он использовал свои внутризаводские связи для того, чтобы со мною хотя бы поговорили... На просьбу Толи откликнулся секретарь комитета комсомола, а потом и заместитель секретаря парткома. Пустяковое совпадение моих "объективных данных" с их сиюминутными интересами решило вопрос: я был принят на должность редактора заводского радиовещания. Это определило мою судьбу не только на ближайшие 15 лет (столько я проработал там), но и на всю жизнь: журналистика стала моей профессией.
   Друзья удивляются остроте моей памяти. Но простительно ли забывать такие важные вещи, как оказанное тебе добро?
   Вот таков эпилог моей мужской школы. Но - не весь. Его продолжение - во всех последующих пяти книгах моих записок о прожитой жизни

П Р И Л О Ж Е Н И Я

1.

"Перекличка"

   От автора: Стихотворение "Перекличка" написано в феврале 1975 г специально. к юбилейному вечеру выпускников 1949 года, проводившемуся в честь 25-летия окончания школы, и зачитано автором на банкете в ресторане "Старе мiсто". Там присутствовали бывшие ученики обоих классов нашего выпуска, однако в перекличке упомянуты только "аковцы", с которыми я вместе учился. В это число вошли и те из нашего 10-го "А", кто по каким-либо причинам оставили 131-ю школу в 10-м классе и доучивались в других средних учебных заведениях. Из параллельного класса ("бековцев") упомянут (по своему прозвищу) только Женя Сатановский, так как именно он (хотя также оканчивал другую школу) был ведущим на этом вечере. После стихотворения помещён мой комментарий, где содержатся сведения о каждом из упомянутых. В некоторых из этих "досье" есть факты, подробнее раскрытые в книге, однако оставляю этот комментарий без существенной редактуры (он был составлен на много лет раньше, чем написана книга). Обновлены лишь некоторые данные (например, об изменении стран проживания и о...смерти!)
   Для меня воспоминания об этом вечере особенно дороги ещё и потому, что, приняв в его подготовке деятельное участие, я накануне встречи вдруг заболел и слёг. У меня была банальная, но сильная простуда с высоченной температурой. Нельзя было и мечтать, что на другой день буду здоров. Но именно это случилось! Днём температура вдруг упала до нормы. Ко мне подошла жена, и я буквально взмолился: "Отпусти! Я всё-таки пойду!" Умница и золотое сердце, она не нашла в себе сил противоречить. Я поехал в школу, где у нас была назначена официально-торжественная часть. Собрался чуть ли не полный состав выпуска, пришли бывший директор школы Тимофей Николаевич Николов, наш последний завуч Ещенко, учителя: физики - А. В. Тарасенко, математики - Н. М. Дорогая-Ратнер, географии - Н. П. Кизей, физкультуры - Л. Кацман, украинского языка - Ф. Е. Пушкарёва. Был февраль, лежал снег, щипал морозец, но все выскочили на улицу фотографироваться у входа в школу без пальто - и я, как все... Думал: семь бед - один ответ! Но выздоровел, как оказалось, прочно. Вот что значит радость встречи с друзьями!
   После этой официальной или, точнее, полу-официальной части отправились через весь город пешком в центр - "пьянствовать". Там-то я и прочёл для всех мой "шедевр", который затем был размножен и вручён каждому участнику встречи. Вот он - с незначительными изменениями:
  
  

Алфёров, Берлин, Брон, Братута,

   Бобович, Воронов, Волоцкий...
  
   Ходукин? Ба!!! И ты, брат, тута
   В своей тельняге краснофлотской!?
  
   К едрене-фене алфавит!
   С младых ногтей я враг ранжиру.
   Будь сановит, будь мал на вид -
   Нам не до жиру - быть бы живу!
  
   Ты жив, mon camarade "Гастон"!?
   Пусть ты торчишь сегодня в Минске,
   Но я и в ресторанной миске
   Узрю твой лик, как бы сквозь сон.
  
   Бис-браво, кинорежиссёр!
   С тебя, конечно, взятки гладки:
   В дощечки бей, кричи: "Мотор!" -
   Но свой "мотор" держи в порядке.
   Ах, сердце друга! Я успел
   Не раз теплом его согреться.
  
   Храни своё больное сердце
   Для новых встреч, для новых дел!
  
   Илюха Воронов! Я рад
   Тебя, старик, тряхнуть за ворот.
   Приветствуй мой родимый город -
   Раздольно-стройный Ленинград...
  
   Лимоны водятся в Ташкенте...
   Привет тебе, "Лимон"-Лахтюк!
   Давненько не слыхать о шкете...
   Издай хоть звук, - ну, хоть матюк!
  
   И вам, Курганов и Кулинский, -
   Не потому, что рядом в списке,
   А оттого, что вы "в бегах",
   Напоминаем о долгах.
  
   Курганов! В нашей давней ссоре,
   В том богословском важном споре,
   Я, каюсь, был кругом неправ.
   Да, признаю, есть Бог над нами,
   И это докажу стихами,
   Пример поярче подобрав:
   Ходукин, наш "пенитель моря",
   Век обречён, сопя от горя,
   Изобретать велосипед.
   Ты ж, рыцарь сухопутных странствий,
   Пошёл трудиться в "Водный
   транспорт"...
   А нам твердят, что Бога нет!
   Кулинский! Новый сибиряк!
   Скажи, кого ты нынче лечишь?
   Кому усердно так лепечешь
   Скороговорки натощак?
   На Вольку-сколько-ни-молись,
   Всё-будет-мало, всё-вполстолька...
   О, наш "Ботвинник", длинный Волька!
   О, наш врождённый медалист!
   Кто дальше? Ржавский. Тоже врач.
   Я вспоминаю вес той лапы...
   Из лап такого эскулапа
   Не ускользнёшь, хоть ты заплачь!
  
   Иногородних исчерпали?
   Вернёмся в Харьков. Боже мой!
   "Неум Неумнихес!" Родной!
   Какими мудрыми мы стали!
   Прими мой братский поцелуй -
   Он, право, что-нибудь да значит.
   Ач-тач, наш Нёма! Потанцуй!
   А мы от радости поплачем...
  
   Глагол времён, металла звон
   В твоей фамилии, Брон-Брон!
   Как хорошо, что злое время
   Тебе лишь обнажило темя,
   А голова ещё цела.
   Здорово, Женя! Как дела?
  
   Таких друзей не сдашь в музей,
   Не разменяешь по привычке.
   О, доброта моих друзей
   Ты тоже здесь, на перекличке.
  
   Когда внезапно грянул гром
   Над головой моей пацаньей,
   Когда бедой, шальной и ранней,
   Запахло в воздухе моём,
   Когда я плакал у окошка
   (В дому - разгром, на сердце - кошки,
   А за окошком - топтуны), --
   Кто рядом был? - Вы, пацаны!
   Мне не забыть, как в час печальный,
   Когда едва хватало сил,
   О, Куюков! "мой дом опальный"
   Тогда "ты первый посетил"!
  
   Волоцкий! Ласковый Валерка!
   Котёнок бывший, ныне - муж!
   Ты знаешь, то была поверка
   Людских поступков, дел и душ.
   Что значит слово утешенья!
   Оно тем твёрже, чем нежней.
   И было мне тогда явленье
   Бесценной матери твоей!
   Она волнуясь говорила:
   "Мужайся, мальчик! Не горюй!" -
   И материнский поцелуй
   Мне на прощанье подарила.
  
   Я буду помнить до кончины,
   Как мне мой "Киса" дорогой,
   Болея за меня душой,
   Мои отгрохал именины!
  
   О, Канторович! Рабинович!
   А вместе с вами и Бобович!
   Источник вечных рифм моих!
   Троих приветствует мой стих!
  
  
  
   Девица Новик, мой сосед,
   Мой закадычный, неразлучный,
   Всю жизнь душе моей созвучный, -
   Тебе особый шлю привет!
  
   Алфёров, Салтовки отец,
   Градостроительный творец!
   Да, натворил ты, брат, немало...
   Всё шутишь, шутишь, "Крокодил", -
   Уж целый город нашутил
   Микрорайонов и кварталов!
  
   А я на Салтовке живу -
   В окошке вижу наяву
   Твои, Лаврентьев, сны чумные...
   О, наши зодчие чудные!
   Мы, без излишеств и прикрас,
   Гордимся вами, любим вас!
  
   Гаркуша, добрая душа!
   Люблю я вкус твоей беседы,
   Тебе внимаю не спеша -
   Особенно после обеда.
   Будь счастлив, милый оптимист,
   И если день не слишком сладок -
   Не огорчайся, подтянись,
   И, право, всё придёт в порядок.
  
   Звигольский! Что за славный звук...
   Своей фамилии протяжной
   Зря изменил ты, добрый друг...
   Но, впрочем, это и неважно:
   Для нас, по-братски и по-свойски,
   Навек остался ты "Зви-и-го-о-льский"!
  
   Ну, не забыть теперь себя:
   Ты приболел, мой Феля Рахлин?
   Тебя особенно любя,
   Давай пошлём друг друга на хрен!
  
   "Кофок", "Кирилка", Шелгунов,
   Мурызин, Фурман и "Болото",
   Борис Панасенко! Без счёта
   Целую вас, без лишних слов!
   Вас, Берлин, Жихарев и "Жук",
   Вас, "Канер-Нос", "Гаркон" и
   "Цыпа"!
   В моей душе - подобье всхлипа,
   Сентиментальный, жалкий звук...
   Ну, что ж, простите старику:
   Мы все с годами тонкослёзы.
   Без церемоний и без позы
   Вам слово вещее реку:
  
   Промчится снова четверть века,
   И если в сей кабак придут
   Из вас хоть два-три человека, -
   Они и нас с собой возьмут.
  
   Сквозь годы вижу: дымный зал...
   Официанты, словно черти...
   Стол грешников (салфет в куверте!),
   И - "Сатана" там правит бал!!!
   Харьков, феваль 1975 г.
  
  
   АВТОРСКИЙ КОММЕНТАРИЙ
   В момент, когда писалось стихотворение, все были живы... Но вот прошло ещё 30 лет... Назовём тех, "чей глас умолк на братской перекличке".
  
   Игорь Гасско (он же "Гастон" - школьная кличка, возникшая в 5-м классе под влиянием уроков французского, по созвучию этого имени с его фамилией (там, в учебнике, была фраза "Bonjour, camarade Gaston!" - "Здравствуй, товарищ Гастон!"). Учился в Харьковском институте инженеров коммунального строительства, потом перешёл на факультет органических технологий Политехнического института, окончил его, но инженером-химиком работал недолго: увлекся теле- и кинодокументалистикой, работал на Харьковском, затем на Крымском телевидении. Заочно учась в Киеве, приобрёл квалификацию кинорежиссёра и несколько лет жил в Минске, работая на киностудии. Дважды перенёс операции на открытом сердце по пересадке искусственных сердечных клапанов. В последние годы жизни - автор краеведческих брошюр о Крыме. Скончался в Симферополе в 1987. Его жена, дочь, зять и внук уже много лет живут в Израиле.
   Юрий Курганов - журналист, в последние годы жизни был заместителем редактора всесоюзного журнала "Журналист", а перед тем - редактором ведомственной центральной газеты речников "Водный транспорт". Ещё раньше - редактор Горьковской областной молодёжной газеты "Ленинская смена". Мой школьный конфликт с ним подробно описан в этой книге - в главе "Есть ли Бог?" Юрий Курганов "был найден мертвым ( официальный диагноз - инфаркт) в гостинице Вильнюса за несколько часов перед встречей с Бразаускасом", пишет мне его сын Сергей. Это произошло, по-моему, в конце 70-х или начале 80-х г.г. прошлого века.
  
   Игорь Алфёров, окончив Харьковский инженерно-строительный институт, стал видным, преуспевающим архитектором. Несколько лет работал в Северном Вьетнаме, где по его проектам были построены в Ханое целые районы, впоследствии уничтоженные американскими бомбардировками. Много лет потом был главным архитектором Харькова, под его руководством был решён целый ряд градостроительных задач, в том числе - по возведению. гигантского Салтовского жилого массива. В последний период жизни первый заместитель председателя Госстроя Украинской ССР. В школе выпускал сатирическую стенную газету "Крокодил". Скончался от саркомы в начале 80-х гг.
   Эммануил (Моня) Канер ("Канер-Нос" - по созвучию с названием мыса: Канин нос) - физик-теоретик, видный специалист в области физики твёрдого тела, член-корреспондент академии наук Украинской ССР.
   Эдуард Ходукин. Бессменный классный староста. Заместитель главного конструктора Харьковского велосипедного завода. См. о нём подробно в главе "Парта Ходукина".
   Наум (Нёма) Мунихес. Придуманная мною для него ещё в школе каламбурная кличка "Неум Неумнихес" крайне несправедлива. Это был добрый, самоотверженный человек замечательной душевной привязанности и верности близким. В школе, выходя к доске для устного ответа, незаметно для учителя бодро подтанцовывал, веселя класс и приговаривая: "Ач-тач! Ач-тач!" Скончался (кажется, от рака) где-то на переломе двух тысячелетий...
   Павел (Павлик) Гаркуша, "Гаркон" - инженер-машиностроитель, один из серебряных (вместе с Кулинским, Новиком, Кирилловым) медалистов нашего класса (золотые медали получили Канер и Канторович). Как и мы с Новиком, работал на заводе им. Малышева и одно время каждый раз после обеда заходил ко мне в редакцию заводского радио - поболтать. Во время моего второго приезда в Харьков из Израиля (май 2001) устроил в мою честь очень тёплый "приём", на котором присутствовали ещё несколько ребят из нашего класса, наш общий приятель по заводу Малышева Лёня Вайсфельд и мы с сестрой. Вторым браком был женат на вдове своего двоюродного брата Юры Курганова - Лене. Первая жена, Галя, и один из сыновей репатриировались в Израиль. Павлик умер в конце 2003 или начале 2004, - как рассказывают, от несчастного случая: отравившись бытовым газом.
   Евгений Сатановский - единственный из всех названных учился не в нашем классе, а в параллельном, причём аттестат зрелости он получил почему-то вообще не в нашей школе, хотя всегда великолепно учился. Он был одним из активнейших организаторов встречи, так как почти до самого окончания школы учился именно в 131-ой. Инженер. В последние годы жил в Нью-Йорке, там и скончался
  
   Итак, по меньшей мере семеро из тридцати выпускников нашего класса - около четверти состава - покончили счёты с жизнью. Возможно, есть и ещё потери, но мы здесь будем считать, что все остальные живы..
   Владимир (Волик) Кулинский - профессор, доктор медицинских наук, после ряда лет успешной работы в Харькове переехал в Сибирь (в Иркутск и/или в Красноярск) В юности увлекался шахматами и преуспевал в серьёзнейших турнирах. Был примечателен невероятно быстрым темпом речи ("строчил, как из пулемёта"). В классе пользовался необычайным уважением и авторитетом за острый ум и неизменное дружелюбие.
  
   Вадим Ржавский - один из силачей класса, стал врачом, уехал из Харькова в другой город.
   Ростислав Лахтюк ("Лимон") - геолог, уехал, по слухам, куда-то в Среднюю Азию, чем и объясняется моё упоминание о Ташкенте. Однако на школьном вечере мы повстречались, и оказалось, что он живёт и работает в Талды-Кургане (Казахстан). Переделывать строчки было уже некогда - и ведь Талды-Курган со "шкетом" не рифмуются...
   Евгений Брон - один из моих близких друзей, химик-технолог. Ныне, как и Михаил Берлин (инженер-машиностроитель), живёт в Израиле. Таким образом, нас, одноклассников, здесь трое: десятая часть класса. Не так мало...
   "Брон-Брон", - так однажды в спортивном зале приговаривал зашедший туда директор школы, "Тим", в такт телодвиженеиям Жени, который в это время раскачивался на параллельных брусьях. Я стоял рядом и слышал, как Тим с улыбкой бормочет себе под.нос: "Брон - Брон!"
   Юрий Куюков ("Жук") - также один из ближайших друзей моего отрочества, по образованию инженер-механик, а фактически специалист широчайшего диапазона: каждое из своих жизненных увлечений (а он и страстный автомобилист, и фото-, и радиолюбитель) освоил досконально. Живёт в Харькове.
   Эдуард Братута ("Патитурин") - специалист по термодинамике, о которой написал учебное пособие в...стихах! Профессор, доктор наук и т. д. Живёт в Харькове.
   Виктор Конторович ("Киса") - физик-теоретик, профессор, доктор физико-математических наук. Живёт в Харькове. Неоднократно бывал в Израиле. Также один из моих ближайших школьных друзей.
   Валерий Волоцкий - инженер, в школе - спортсмен-волейболист, наши отцы в 1950 работали вместе. . Мать Валерика, Лидия Савельевна, ныне давно покойная, узнав от мужа об аресте моих родителей, не побоялась на другой же день проведать меня, чтобы ободрить и утешить Валерий живёт в Харькове..
   Леонид Бобович окончил после школы военное училище, служил офицером в артиллерии, потом, демобилизовавшись, был инженером телецентра, радиозавода. Его первая жена, Марина, работала учительницей в нашей школе. Как мне рассказали, вместе с дочерью живёт в Израиле, сам же Леонид со второй женой - в Германии.
   Мейнфрид (Фред) Рабинович - инженер по вычислительной технике. В школьные и студенческие годы великолепный спортсмен. Кроме всех других качеств, анекдотически примечателен тем, что, при столь еврейской фамилии, он - русский. Много лет работал начальником вычислительного центра в НИИ растениеводства, селекции и генетики, директором которого был несколько лет проучившийся в нашем классе Борис Гурьев. Повздорив с этим начальником-однокорытником, Фред вспылил и подал заявление с просьбой об увольнении. Увольняться на самом деле он не хотел и рассчитывал, что Боря пойдёт на попятный. Но тот увольнение подписал, и Фред неожиданно очутился "на улице". Вот тут-то он и постиг, что значит быть Рабиновичем в СССР 60-х - 70-х годов! (Как тут не вспомнить знаменитый анекдот про начальника отдела кадров, к которому обратился с просьбой об устройстве на работу русский по фамилии Рабинович. "Уж если брать Рабиновича, - сказал кадровик, - то мы предпочтём еврея!") В течение почти месяца, обладая высокой квалификацией и богатым опытом работы по дефицитной специальности, он в большом промышленном городе долго нигде не мог устроиться на работу! По советским законам, месяц перерыва в трудовом стаже прерывал приобретённое длительным сроком непрерывной работы право на 100-процентную оплату больничных листов. Фред всё же смог устроиться на 30-й день после увольнения в вычислительный центр домостроительного комбината лишь при активной помощи нашего одноклассника Игоря Алфёрова - главного архитектора Харькова! Я встретил Рабиновича случайно в Харькове во время своей первой поездки туда из Израиля - в 1995 году. Он мне с гордостью сказал, что занимается бизнесом.
   Анатолий Новик - с конца 8-го по 10 класс мой ближайший, неразлучный друг. Мы не теряли связи в течение всей дальнейшей жизни и сейчас регулярно переписываемся. Человек высокой нравственной чистоты, талантливый инженер. Всю жизнь проработал на Харьковском заводе им. Малышева в конструкторском отделе по тепловозостроению, а после прекращения выпуска локомотивов на этом предприятии (в основном - танкостроительном) - в других его отделах.. Сейчас живёт в Филадельфии (США).
   Игорь Лаврентьев - видный харьковский архитектор, один из "отцов" (вместе с Алфёровым и другими) - гигантской городской "спальни": Салтовского жилого массива.
   Геннадий Звигольский - инженер. В классе посмеивались над его манерой протяжно произносить свою фамилию. Перед экзаменом на аттестат зрелости он неожиданно сменил её на фамилию Бундур - возможно, для унификации личных документов.
   Борис Панасенко - подобно Ходукину, человек одного мощного жизненного увлечения, только не морским флотом, а - воздушным. Окончил авиационный институт и много лет в нём работал. А в последнее время, "на склоне лет", занялся конструированием детских игр, которые выпускаются промышленностью и пользуются потребительских спросом
   .Юрий Мурызин - инженер-строитель. Жил все годы в Харькове.
   Евгений Шелгунов после окончания школы поступил в военное училище. Дальнейших сведений о нём не имею.
   Красенко (имени не помню, кажется, Женя), он же "Кофок". См о нём в главе "От стуколок до мордобоя". О его судьбе после окончания школы мне ничего не известно.
   Александр (Шурик) ЦитленОк (в школе его фамилию произносили "ЦитлЁнок"), он же - "Цыпа" - рослый, спортивный парень, окончил геологический факультет, о его дальнейшей судьбе не знаю ничего.
   Владимир Фурман - инженер, сочинитель и исполнитель песен под гитару.
   Владимир Кириллов - один из скромнейших и способнейших учеников в классе, радиоинженер. Много лет проработал на Харьковском телецентре.
   Владимир Болотников ("Болото") - инженер, много лет работавший в институте "Южгипрошахт".
   Станислав Жихарев, если правильно помню, учился у нас недолго. В первом варианте стихотворения, читанном мною на юбилейном вечере, я о нём не упоминал. Вспомнил, что был такой - и вставил в текст. Знаю о нём лишь то, что он был офицером МВД и служил в начсоставе исправительно-трудовой колонии, где моя сестра работала учительницей вечерней школы.
   Феликс (Феля) Рахлин - журналист и педагог, с 1990 г. в Израиле.
  
   Таким образом, в "перекличке" упомянуто 29 выпускников 1949 года, окончивших 131-ю школу, двое (Гасско и Берлин), перешедшие на финише в вечернюю школу, и один из параллельного класса (Женя Сатановский), получивший аттестат зрелости в какой-то другой школе, но, тем не менее, - тамада нашего вечера. Если кого-то из одноклассников я забыл, то, право, не нарочно. Простите великодушно, друзья!
  
   2
   Отроческие стихи
  
   Марсианка
  
   Марсианка моя, Марсианка -
   Неземная любовь моя!
   Своего в этой жизни-жистянке
   Добиваюсь упрямо я.
   Ты порядком мне портишь нервы -
   Стал теперь я хмурый и злой.
   А твои подруженьки (стервы!)
   Без конца трунят надо мной.
   Но имей же в виду, гордячка:
   Хоть тебя я чуть-чуть боюсь,
   Хоть впадаю часто в горячку, -
   Своего всё равно добьюсь!
  
   И хоть ты немножко мещанка,
   И хоть ты порядком свинья, -
  
   Обожаю тебя, Марсианка, -
   Кареглазая жизнь моя!
  
   1947
  
  
   Письмо
  
   "Это было давно и неправда"
   Поговорка.
  
   Это было правда и недавно:
   Письма... Рифмоплётство... Как во
   сне!
   Надоел тебе я крепко,
   - равно
   Как и ты осточертела мне.
  
   Поступал тогда я сумасбродно
   (увлеченье мне простят моё).
   Мне теперь просторно и свободно,
   Словно сбросил грязное бельё.
  
   Что ж поделаешь: судьба - индейка,
   Жизнь - копейка, всё само собой...
   Чёрт возьми, откуда у еврейки
   Польский гонор, да ещё какой!
  
   Что ж, ты выйдешь замуж по расчёту,
   Мужа будешь в меру уважать,
   До ночи зевать в гостях в субботу,
   А по воскресеньям - долго спать.
  
   Может, приживёшь себе ребёнка.
   Одного. А больше -ни-ни-ни!
   Ты не будешь мыть его пелёнки:
   Нянька постирает, лишь мигни.
  
   В тридцать лет ты будешь дамой
   модной,
   В сорок - резонёрствовать начнёшь,
   В пятьдесят - старухой сумасбродной
   Станешь ты. А в семьдесят -
   помрёшь.
  
   Вот и всё. Хоть зло, однако верно.
   А не верно - тоже не беда.
   На меня рассердишься, наверно...
   Не сердись... А впрочем, ерунда.
  
   Написал без слёз, без нюнь и вздохов,
   За труды не требуя наград.
   Если не ошибся - очень плохо.
   Если ошибаюсь - очень рад!
  
  
   Послания Мухе
  
   1.
  
   Вверху - ограда зоосада.
   Ослы за нею. А внизу,
   В овраге около ограды,
   Трамваи дряхлые ползут.
  
   Здесь мы с тобой, голубка Муха,
   Поговорили по душам
   Спокойно, вежливо и сухо
   (и нам никто не помешал!)
  
   Был вечер пасмурен и светел,
   Шёл мелкий дождь, на землю злясь,
   И был туман, и сильный ветер,
   И был во рву железный лязг.
  
   Ни я в тебе души не чаю,
   Ни ты в меня не влюблена.
   И мы ушли, свои печали
   Друг другу выложив сполна.
   .....................................
  
   Пройдут года -и тяжкой ношей
   Они улягутся на всём:
   Ты станешь старою калошей,
   Я стану старым сапогом.
  
   Браня безжалостные годы,
   Мы будем охать и вздыхать,
   пенять на мачеху природу -
   "И о былом воспоминать".
  
   И вспомнив тот осенний вечер,
   Увидишь ты трамвайный ров,
   И как деревья клонит ветер,
   И за оградой - ишаков...
  
   А я, конечно, вспомню то же:
   И для трамвайных линий ров,
   И мелкий дождь, и вспомню, может,
   В зоосаду ослиный рёв.
  
   И скуку туч, и в лужах воду,,,
   Но уж наверно вспомню я,
   Как шла сквозь дождь и непогоду
   Шальная молодость моя!
  
   И осознав, что ты - старуха,
   Тебе письмо направлю я:
   Мол, здравствуй, Муха-цокотуха,
   "Голубка дряхлая моя!"
  
   Мол, в наше время были люди!
   Мол, есть о чём и потужить...
   Но хватит ныть о том, что будет,
   И о грядущем ворожить.
  
   Всё это пето-перепето
   Сухими, скучными людьми.
  
   Сейчас мы молоды. А это
   Совсем неплохо, чёрт возьми!
   1948
   2.
   Мой друг влюблён - а я чудак:
   Влюбляться разучился.
   Мой друг умён - ей-богу так! -
   И потому влюбился.
   По красоте и по уму
   Найду ли лучше друга?
   ("Und Kraft!" - длбавит ко всему
   Носатая подруга).
   А благородство? - ей же ей,
   Скажу тебе не ложно:
   Ему не то что сто рублей, -
   И жизнь доверить можно!
  
   "... Ну, что ещё хотел сказать?" -
   Меня ты спросишь сонно.
   (О чём ещё нам толковать?)
   - Finita, o Madonna!
  
   А написавши этот стих,
   Хотел сказать я только,
   Что из поклонников твоих
   Мне всех милее Толька!
  
   И написал я неспроста -
   Надежду я лелею:
   Хочу, чтоб Толька вскоре стал
   Не только мне милее!
   1948

ТРЕТЬЕ ПОСЛАНИЕ МУХЕ

(обещанное в юности - написанное в старости)

"Ты станешь старою калошей,

   Я стану старым сапогом..."
   "Первое послание" - ей же. 1948
   "Дорогому старому сапогу - от старой калоши.
   Р. Муха. 5. 10. 2001."
   Дарственная авторская надпись на книге
   Ренаты Мухи "Гиппопопопоэма" автору
   посланий.
   "Калоши настоящие,
   Весёлые, блестящие..."
   Из песенки.
   Как сладко на сердце стало
   От антитезы такой:
   Сапог я хотя и старый,
   А всё-таки - дорогой!
  
   Но вот что всего дороже:
   Хоть нынче не та пора -
   Не дёшева и калоша,
   А главное - не стара!
  
   Пусть в обуви и одежде
   Иная мода теперь, -
   Калошенька! Ты, как прежде,
   Хорошенькая, поверь!
  
   Не смяли нас годы, не сплющили,
   И - пусть не в гладь и не в тишь, -
   Но я, даст Бог, поскриплю ещё,
   А ты ещё поблестишь!
   6. 10. 2001. .
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   СОДЕРЖАНИЕ
  
   Вступление:
   Прогулка на старом Пегасе...........................
   Глава 1. Возвращение ...............................
   Глава 2. Парта Ходукина ...............
   Глава 3. Тим, Кролик, три Надежды,
   Тонно-Молекула и другие .................
   Глава 4. Кисловка и Червонi Ялти
   (На сельхозработах) ..............................
   Глава 5.Партийная жизнь (Дела пионерские и комсомольские) ..... ........................... .
   (Пионерская работа.. Академик Синцов и тимуровцы.. Давид Нагорный. Стасик Духин, любовь, комсомол и другое.
   "Моя Победа" . Демонстрации..
  
   Глава 6. Есть ли Бог? ("Дело" Курганова )...
   Глава 7. Только любовь! ..................
   Глава 8. От стуколок до мордобоя (Драки.
   Вика Файнберг, "Дело" Вити Серенко)..........
   Глава 9. "Человек с выражением" ......
   Глава 10. "Большие точки, переходящие
   пятёрки" (Н.А.Грановская).........
   Глава 11. Любовь к чтению.
   Глава 12. Заговор перфектистов ............ .
  
   Эпилог..................................................
   Приложения: Стихи о школе - и стихи
   школьных лет ................................................
   Этот человек и поэт - основной персонаж моей мемуарно-биографической книги "О Борисе Чичибабине и его времени. Строчки из жизни" :Харьковская правозащитная группа, издательство ФОЛИО, Харьков, 2004.
   Книга есть и в Интернете: < zhurnal.lib.ru/r/rahlin_f_d >
   См. мою книгу "Грудь четвёртого человека" в Интернете: http://zhurnal.lib.ru/r/rahlin_f_d/, а также
  
  
   *) Мне пишут, что, всё-таки, одного, но, возможно, сведения устарели.
   КРАСНАЯ ЗВЕЗДА, ЖЕЛТАЯ ЗВЕЗДА (кинематографическая история еврейства в СССР , 1919 - й999 г.г.)
  
   Уже написав то, что вы сейчас прочли о Викторе Урине, решил заглянуть в Интернет: что там есть о нём? - и нашёл огромное количество упоминаний - главным образом, неумеренно комплиментарного характера. Многие из этих комплиментов явно им приветствовались.. Например, корреспондент американской русской газеты, беря у него интервью, рассыпался в похвалах. Урин "останавливает" их поток вот каким образом: "А и не надо больше ничего! <...> Кстати, вспоминаю, как Борис Пастернак, пожимая руку мне, сказал: "Я пожимал руку Горькому, Горький - Толстому, Толстой - Баратынскому, Баратынский - Пушкину... Таким образом, в какой-то степени мы с вами - наследники пушкинского рукопожатия!" Из того же сайта мне стало известно, что Виктор Урин скончался в 2004 году в 80-летнем возрасте. Глубоко сожалея об этой смерти, могу, однако, заверить пословицей, что умер он никак не от скромности... Но, признаться, испытываю неловкость: покойный мне, увы, ничего уже не в силах возразить... К некоторому оправданию своему замечу: всё, что сказано у меня о Викторе Урине до этого примечания, было написано, когда я ещё не знал о его кончине. И разве что упрямец не заметит, с какой симпатией высказался я о его юных годах.
   Только из Интернета узнал, что он был женат на поэтессе Маргарите Агашиной, жил много лет в Волгограде, несколько раз посетил бывший СССР, проехал по маршруту своего автопробега 1955 года, что Евтушенко якобы считает его своим предшественником, что он (Урин) разработал ряд небывалых прежде поэтических форм, в том числе собственную, "уринскую", строфу и т.д., и т.п. Жаль, что об этом почти ничего не знают в России. У меня впечатление, что Виктор Урин, хотя и начинал задиристо, но останется в истории русской литературы поэтом глубоко маргинальным.
   Повторю всё то же: "Если не ошибся..."
   Данная глава была опубликована как отдельный очерк сначала в "Иерусалимском еженедельнике" за 1993 г., а затем, с екоторыми поправками, - в журнале "22" N 106 (Тель-Авив).
   Харедим (иврит) - ультрарелигиозные иудеи. Одним из главных предписаний иудаизма является запрет на одновременное употребление в пищу мяса и молока (или продуктов из них).
   Скончалась 24. 08. 2009 в г. Беэр-Шева (Израиль).
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   42
  
  
  
  
Оценка: 7.00*4  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"