Репин Вячеслав Борисович : другие произведения.

Хам и хамелеоны

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Хам и хамелеоны, третий роман В. Б. Репина, создавался на протяжении десяти лет (2000-2010). Незаурядный полифонический текст, роман-фреска неизбежно вызовет удивление и восхищение, а у некоторых, как всегда, неприятие ― полемичностью затрагиваемых тем и отказом автора от торных путей, которыми современная русская литература продвигается в неведомое... Россия последних лет, кавказские события, абсолютно реальные боевые действия, боль сострадания, цинизм современности, многомерная повседневность русской жизни, метафизическое столкновение личности с обществом... ― нет тематики более противоречивой. "Кто виноват?" Старый в России вопрос вновь отсылает к древним истинам Бытия. Во всем повинен сын, надсмеявшийся над неразумным отцом? Отец, слепой к страданиями своих сыновей? Кто раб? Кто царь? Кто раб рабов?.. Именно на главные вопросы своего "бытия" читателю предстоит искать ответы на страницах этого нового, не умещающегося в рамки реализма и необъятного повествования писателя, вернувшегося на родину пока только в своей прозе.
    Вячеслав Борисович Репин родился в 1960 г., в Томске. С 1985 г. живет в Париже, в Бретани и в Москве.
    Романы, изданные в России: Звездная болезнь, или Зрелые годы мизантропа,1998, Терра, Москва Антигония, 2005, Терра-книжный клуб, Москва, 2010, Éditions Temps & Périodes, Paris.

Вячеслав Борисович Репин

 

Хам и хамелеоны


р о м а н

 

 

электронная версия

Copyright : Viatcheslav Repin, 2010

ISBN: 978-2-35586-035-5/036-2

 

 

 

Полная электронная версия книги в элeктронной библиотеке Bookmate (универсальный формат EPub)

загрузить полный текст в формате PDF, том I

загрузить полный текст в формате PDF, том II

 

 

ознакомиться с изданием подробнее

можно по посылкам:

Хам и хамелеоны, роман, 2011

Хам и хамелеоны, фото-досье...

аудио-беседы с автором этой книги:

Стиль и литература

Вымысел и правда

Тема войны в романе "Хам и хамелеоны"

Россия и необходимость

 

 

 

Вместо предисловия

 

  
  
  
  
   Конец был близок. Но неизбежность конца больше не вызывала страха. Может ли жизнь закончиться так быстро и банально? Почему в последние минуты в голову приходят ничтожные мысли? Стоит ли жизнь подобных мучений? Стоят ли эти мучения жизни?..
   Рассвет разбудил беглецов в яме. Заночевали у подножия скал, прямо в лесу. Вокруг чернела непроглядная чаща, а тело пронимал до костей мучительный холод...
   Капитан Рябцев не помнил, когда уснул, как и когда у него хватило сил завалить себя и напарника толщей мерзлой листвы. Морокин вроде бы очнулся, но не двигался. На обрубок его ноги, замотанный почерневшим тряпьем, смотреть было невыносимо. Обратив к небу спокойное бескровное лицо, Морокин лежал в яме молча и чего-то ждал.
   Нужно было принять какое-то решение. Продолжать спускаться вниз с горы в надежде, что ноги сами выведут к дороге? Попробовать нести Морокина на себе? Но капитан прекрасно понимал, что вряд ли у него хватит сил, чтобы тащить на себе взрослого человека. На километр-два его бы хватило, но что делать дальше, не оставлять же раненого в лесу? Или всё же спрятать его и, пока еще есть хоть какие-то шансы помочь бедняге, бежать не раздумывая за помощью? Сколько километров предстояло пройти пешком -- он понятия не имел... Что если помощь подоспеет слишком поздно? Что чувствует человек, умирающий в полном одиночестве?
   Холодная ясность, с которой эта простая мысль ворвалась в сознание, вызвала невольное содрогание. И правильное решение вдруг стало очевидным. Рябцев выбрался из овражка, осмотрелся, размял затекшие ноги, протер лицо заиндевевшей листвой, а затем, нагнувшись над ямой, решительно подхватил Морокина под руки. Поднатужившись, он выволок раненого наверх. Напарник не издал ни звука.
   Взвалив обмякшее тело на спину, капитан сделал несколько шагов, и в какой-то миг ему даже показалось, что сил прибавилось. Однако уже через сотню метров грудь начала разрываться от боли. Одеревеневшие ноги не слушались, во рту появился знакомый сладковатый привкус. Тропа к тому же становилась неразличимой, а за кустами она и вовсе исчезала. Куда идти, он не знал.
   Светало быстро. Впереди шумела речка. Время от времени доносилось неправдоподобно бодрое кукование кукушки. Стоило забыться на миг, прислушаться, и чаща переставала казаться безжизненной и стылой. Лес переполнял птичий щебет. Мир жил своей жизнью, и в этом было что-то претящее сознанию, противоестественное.
   Перебираться через реку вплавь с раненым на спине? Это казалось немыслимым. Искать брод? Но в таком случае это нужно было делать не мешкая ни секунды. Преследователи могли пойти по следу с собаками, и если попытаться от них оторваться, то только по плавням, которые виднелись вдоль противоположного берега, другой возможности не было. Давая себе минуту на раздумья, Рябцев опустил напарника на землю и тотчас замер: справа, вдалеке из леса высыпали черные фигурки.
   Боевики продвигались быстро, организованно. Команду возглавлял бородач, он то и дело подавал другим знаки. Фигурки, передвигавшиеся короткими перебежками, останавливались, скрывались в кустах, появлялись вновь.
   Не прошло и нескольких минут, как костяк группы оказался совсем рядом, в каких-нибудь ста метрах. Стянувшись к бугру, от которого начинался лес, по знаку бородача преследователи остановились. Двое быстро зашагали к чаще, замыкающие разглядывали кусты в бинокль. Дальнейшие действия боевиков не поддавались пониманию. Вместо того чтобы направиться в сторону леса и прямиком выйти к своей цели, они стали обходить бугор цепью ...
  
  
   Днем раньше, когда удалось спуститься на дно оврага, оставив далеко позади лагерь и выдвижные дозоры боевиков, перемещаться решили врозь -- начиналась заминированная зона. Вероятность преодолеть ее невредимыми казалась равной нулю, поэтому разумнее было разделиться, чтобы не подорваться вместе на одной "растяжке".
   В одиночку капитан покрыл по морозному лесу около километра, постоянно ощущая какую-то неправильность происходящего. Растяжек на тропе вроде бы не попадалось. Но Рябцева всё сильнее обуревали сомнения. Неужели он перепутал направление движения? Овраг и река оставались в стороне, а тропа меж тем не переставала забирать всё левее. Без компаса и карты бродить по горам можно было бесконечно.
   По расчетам капитана, Морокин, выбравший более опасный путь по речной пойме, потому как сам принимал участие в минировании берега, должен был первым выйти к назначенному месту. Не это ли место просматривалось впереди на изгибе ручья? Именно здесь вроде бы и условились ждать друг друга. Не дольше десяти минут -- на большее времени не оставалось...
   Тропа вывела на поляну. Рябцев с разбегу завалился в сухостой и попытался отдышаться. Туман висел вдоль линии берега плотно и неподвижно, как выстиранная простыня, но сам берег просматривался на добрые полкилометра. Именно здесь Морокин и должен был появиться. Но его всё не было...
   Рябцев едва не вскрикнул от облегчения, когда фигурка сапера вынырнула справа от холмика и замельтешила вдоль пролесков, отчетливо различимая на фоне белеющего между деревьями лежалого снега. Пролетев сквозь лозняк, Морокин оказался в середине пустоши. От кустов впереди его отделяло около сотни метров, маячить на виду было никак нельзя. Но Морокин вдруг стал медлить. Присев на корточки, он что-то высматривал у себя под ногами. Время шло, а сапер всё копошился на одном месте. Затем он всё же двинулся дальше, тщательно вымеряя каждый свой шаг.
   Капитан вскочил и замахал руками. Увидев его, Морокин ответил тем же. Сапер показывал вперед, давая понять, что нужно продолжать идти в том же направлении, и наконец исчез в зарослях...
   В этот миг и раздался взрыв. Жутковато компактный звук обернулся раскатистым грохотом. Грохот понесся над лесом. Долго не смолкавшее эхо скачками удалялось в горы. Еще секунда -- и повисла тишина.
   Рябцев не сводил глаз с прибрежного кустарника. Морокин не появлялся ни в лозняке, ни на берегу. В следующий миг, чувствуя, как нутро переполняется дурманом тяжелого предчувствия, капитан бросился к тому месту, где только что видел напарника. Уже у самых кустов он припал к земле и осмотрелся.
   Взгляд почти сразу уперся в распростертую фигуру. Морокин лежал в воде. От нижней части его тела по воде тянулся розовый шлейф. Напарник был жив, но тяжело ранен, Рябцев это понял сразу, с первого взгляда, как только приблизился. Из обрубка ноги, развороченной в колене, хлестала в воду алая струйка. Оторванной части не было ни на земле, ни в воде.
   Стараясь не смотреть на искалеченную ногу и задыхаясь от волнения, Рябцев подхватил Морокина под мышки и выволок из воды. Придавив коленом обрубок, Рябцев распотрошил подсумок, вскрыл санитарный пакет и, пачкаясь в крови, попытался обмотать остаток конечности бинтом. Бинта оказалось недостаточно. Капитан сорвал с себя верхнюю одежду. Изношенное тряпье расползлось на куски. Поверх прилипшего бинта капитан кое-как соорудил лоскутную повязку. А затем, прежде чем оттащить не приходившего в сознание Морокина в спасительную гущу кустов, он подобрал с земли выпавший из подсумка шприц-тюбик с промедолом и вколол его раненому в бедро прямо через одежду.
   Грохот от взрыва не могли не услышать. Рябцев ни на миг не отрывал взгляда от тропы.
   Морокин издал стон. Рябцев наклонился над ним:
   -- Очнулся? Слышишь меня?
   Морокин странновато поводил глазами.
   -- Больно... не очень, -- членораздельно просипел он. -- Так я и думал... Ты не обижайся.
   -- Потерпи. Укол тебе сделал. Сейчас подействует.
   -- На себе не утащишь...
   Стараясь не слышать этой неумолимой правды, Рябцев обреченно смотрел туда же, на тропу, и судорожно соображал, что делать дальше.
   -- Спрячь меня и иди, -- сказал Морокин. -- Место запомни... А то не найдут...
   -- Разберемся. Ты, главное, силы береги. Терпи, -- повторил капитан.
   Морокин уставился в лес, а затем тихо и быстро заговорил:
   -- Испугался я... когда к ним попал... Жить хотелось... Сдохнуть боялся как собака... Сдох -- закопали... Как-то пролетело всё. Грязь одна, дырища... Ну там, где жил, под Брянском. Загажено всё, мама рСдная! Народ бежит кто куда. А я... Не хочу я бежать... Не хочу, -- повторил Морокин. -- Ты за границей был?
   -- Побываешь еще, успеешь, -- подбодрил Рябцев и устыдился своих слов: он слишком хорошо понимал меру этой правды.
   -- Вот и я тоже... Так не бывает, чтобы одна грязь да мразь... Не дали... эх, дурачье!
   Морокин потерял сознание. Позднее, едва приходя в себя, он опять начинал бредить и всё время повторял одно и то же: "Гнать, держать, смотреть и видеть... дышать, слышать... дышать, слышать, ненавидеть... и обидеть, и вертеть, и зависеть, и терпеть..."
   Время от времени раненый вплетал в свой бред еще что-то невнятное, адресованное капитану лично, как будто бы просил о чем-то, но Рябцев не понимал его и, сколько ни мучился, так и не смог вспомнить, к какому из правил русского языка относится эта школьная тирада.
   "Гнать, держать, смотреть и видеть... дышать, слышать, ненавидеть... и обидеть, и вертеть, и зависеть, и терпеть..."
  
  
   Солнечный диск закатился за облака, и по лесу опять пробежала волна холода. Морокин затих. Капитан нагнулся над ним, чтобы перевернуть на бок, но по выражению глаз Морокина понял, что его больше нет на этом свете...

Часть первая

Крайняя плоть

   Екатерину Ивановну Лопухову хоронили в конце октября, в канун ее так и не отмеченного дня рождения. Воцерковленная соседка две ночи подряд читала Псалтирь у гроба покойной. В день погребения молодой чернобородый батюшка совершил отпевание прямо в квартире. Столпотворения у смертного одра не было: пара знакомых, соседи, несколько коллег -- Екатерину Ивановну на работе ценили и помнили, хотя на службе она не появлялась весь последний год. Из родственников к овдовевшему Андрею Васильевичу в Тулу успела приехать только сестра покойной, Дарья Ивановна, жившая в Сибири. Из детей не было никого...
   Ни младший сын, живший в Англии, ни старший из Москвы знать о себе не дали, хотя Лопухов всем разослал телеграммы. Дочка же, переехав, не удосужилась сообщить свой новый адрес, так что дать ей знать о случившемся Андрей Васильевич не смог -- не знал куда...
   Над местным кладбищем витали запахи огорода и сухостоя. Во дворах жгли листву, из-за ограды тянуло сладковатой гарью. На рыжем песке вокруг могилы неуверенно топтались пятнадцать человек. Местный батюшка, отец Петр, мерно размахивал кадилом. Служить литию помогали певчие. Дарья Ивановна тихо переговаривалась с теми, кто не решался подойти к могиле поближе и косо посматривали на последний приют Екатерины Ивановны и на батюшку с кадилом.
   Вдовца, стоявшего за спиной у отца Петра, трудно было узнать. В прошлом военный, в запас уволившийся полковником, обычно собранный и подтянутый, Лопухов так сильно сдал за пару дней, что выглядел теперь сутулым высохшим стариком.
   Отставной офицер был раздавлен не горем, а скорее недоумением. Как могли скорбеть об утрате собравшиеся здесь? Они, которые преспокойно занимались своими делами, пока он в одиночку боролся за жизнь жены, выбиваясь из последних сил, и до дна испил, как ему казалось, чашу отмеренного человеку горя? Лопухов тем не менее держался с таким видом, будто решил раз и навсегда поставить крест на своих обидах. Не пора ли простить людей за их прегрешения -- вольные и невольные? За что, собственно, упрекать? За то, что никто не захотел оказать ему настоящей помощи? Но помог ли он сам кому-то из них хоть раз по-настоящему?.. До конца перебороть себя Андрей Васильевич всё же не мог. В его суховатой сдержанности по-прежнему чувствовалось неприятие: человека нет, а вы всё те же...
   Забив в крышку последний гвоздь, рабочие опустили гроб в могилу. Через пару минут на месте ямы вырос рыхлый холмик свежей земли. Могильщики принялись деловито обхлопывать его лопатами...
   Поминки были устроены в городском кафе и закончились в три часа дня. Дарья Ивановна осталась, чтобы окончательно расплатиться за обслуживание. Подвыпившего Андрея Васильевича хотели проводить домой, но он наотрез отказался от сопровождения.
   Дома Лопухов не находил себе места. Борясь с охмелением, он вышел в сад и начал было собирать под яблонями падалицу, но вскоре, оставив не наполненное и до половины ведро в беседке, пошел разбирать садовый инструмент: грабли, лопаты, мотыги. А стоило вернуться в дом, как вновь потянуло на свежий воздух.
   Андрей Васильевич заставил себя опуститься в кресло. То самое, в котором жена любила дремать после обеда. Он смотрел в окно на безлюдную улицу. Душу всё так же разъедала горечь: Екатерины Ивановны, Катюши... ее больше никогда не будет рядом. Это казалось невообразимым. И дети-то, дети, чада любимые... -- тоже молодцы, отмочили номер! На похороны матери ни один не пожаловал! Как такое могло случиться? Как угораздило их с женой растерять своих чад?
   Младший сын, Иван, жил в Англии. За границу Иван подался из-за перестроечных мытарств в надежде на лучшую жизнь. Там продолжал писательствовать. Там и женился. Да не просто на англичанке -- на аристократке. По сей день в это как-то не очень верилось. Прадеды и деды землю пахали, и вдруг -- высший свет! Чему же теперь удивляться? Жизнь у молодых не заладилась: слишком разными оказались сын пахарей и потомственная дворянка. Вот и вся история. После развода сын бедствовал. Писательство не обеспечивало хлебом насущным даже в Англии.
   Андрей Васильевич много раз пытался Ивану дозвониться, но в Лондоне включался автоответчик, Ваниным голосом аппарат выдавал непонятную тарабарщину. Язык чужой страны, -- как непривычно было отставному офицеру слышать его из уст собственного сына. Телеграмма, отправленная с главпочтамта, скорее всего, не дошла до адресата: ведь если бы Иван получил ее, то давно был бы дома в Туле.
   В разъездах оказался и старший сын, Николай. Тот, в отличие от Вани, стал человеком обеспеченным, жил в Москве. Референт, отвечавший в офисе по прямой линии сына, сообщил, что "Николай Андреич" срочно улетел в "Штаты", а мобильный телефон "николайандреича", дескать, перестал принимать звонки еще при посадке на рейс, и теперь какое-то время "шеф" будет недоступен, в самолетах мобильная связь пока только вводится. Лопухов долго не мог прийти в себя от этого тона: как же так, когда ни позвонишь, всё время приходится общаться с чужими людьми, просить, чтобы "шефу" передали: мол, отец беспокоил.
   Может, просил плохо, а может, передавать забывали. Кто на этот раз забыл? Подхалимы-сотрудники? Прислуга? Вся эта челядь, которая окружала Николая, словно барина, дома и на работе? Ишь, разъелся!.. Известить о смерти Екатерины Ивановны смогли только невестку. Но звонка Андрей Васильевич не дождался и от нее.
   Последнее чадо, самое родное и из троих детей самое непутевое -- дочка Маша, -- тоже подалось в Москву. Проучилась там пару лет, а затем у нее всё покатилось по наклонной: институт бросила, с квартиры съехала, скиталась неизвестно где... Неужели так можно жить годами? Без семьи, без дома, в разъездах по заграницам, без руля и ветрил?.. Прежде дочь хотя бы позванивала. Когда из Лондона, когда из Нью-Йорка, а минувшей весной, вернувшись в Москву насовсем, навестить мать в больнице удосужилась всего один раз, после чего пропала: ни слуху ни духу. Позднее выяснилось, что Маша снова переехала. Но почему-то не потрудилась сообщить ни телефона, ни адреса. Откуда у детей такое отношение к близким? Лопухов знал одно: дочь нужно разыскать во что бы то ни стало.
   Но Андрей Васильевич даже не знал, с чего начать поиски. Опять взывать к совести братьев? В который уж раз винить обоих в безразличии к судьбе родной сестры? Трясти столичных друзей дочери? Не вы ли, мол, в своей Москве втянули девчонку в омут?
   Но сколько можно обвинять других в собственной безмозглости?..
  
  
   Бывают такие сны, сны с подтекстом, которые так и хочется прокручивать в голове еще и еще раз, потому что остаются пробелы, а из-за них, пробелов, не оставляет гложущее чувство самообмана, какой-то роковой ошибки, причем допущенной не во сне, а в реальной жизни. Именно таким сном -- запутанным, сумбурным, в чем-то всё же поучительным -- Андрею Васильевичу виделась прожитая жизнь. И вот вопрос: чему он, в конце концов, научился?.. Двум-трем вещам. Пожалуй, главным. Но оказывается, и этого мало... Всё проходит как-то впустую. Вот она, единственная, по-настоящему стоящая чего-то правда жизни. Пробелы -- это и есть та самая пустота, проекция пустоты на реальную жизнь человеческую. Но разве не в пробелах селится зло? Рассадник зла -- пустота, пустота... Как жить дальше? Ради чего? Что там -- впереди? Старость? Прозябание? Жизнь наедине с самим собой? Наедине с адским брожением в голове? Что хорошего в этих мыслях?.. Мыслям нужен простор, как человеку нужны воздух, ширь, ясное небо, горизонт. Но даже этого теперь нет. Потому что отныне он -- один и живет, как в клетке, забытый и отрезанный от мира... И так живут все старики. И никому до них нет дела. Просто не у многих достает мужества называть вещи своими именами. В таком случае не проще ли теперь жене? Если там, куда она попала, существует что-то вообще. Но не может же она не быть совсем нигде...
   Андрей Васильевич не помнил, как ноги донесли его до дивана. Не помнил, на чем закончились его размышления и с чего начался настоящий сон. Снилась жена, и была она в этом сне еще совсем молодой, и звали ее другим именем. Работала она прачкой. Одетая во всё белое, тихая, кроткая и бледнолицая -- эта бледность сильно бросалась в глаза из-за ярко накрашенных губ, -- жена-прачка, похоже, обстирывала компанию молодых военных. Мужчины с гоготом сбрасывали с себя грязную форму и нижнее белье и тоже одевались во всё белое, накрахмаленное. Все как на подбор атлеты -- рядом с такими обычный человек выглядел бы заморышем, -- они не стеснялись своей наготы, присутствие молодой женщины их нисколько не смущало.
   Прячась от глаз подальше, Лопухов и сам не знал, почему с таким упорством наблюдает за переодеванием. Он ощущал стоящий в помещении привычный армейский запах -- немытых мужских тел, и вдруг понимал, что с этим запахом он прожил всю жизнь. В этом было что-то примиряющее с действительностью. И в то же время покоя не давала мысль: что будет, если его обнаружат? Кто он? Как сюда попал? Объяснять всей этой компании, что он муж прачки? Друг ее сердечный?
   Взгляд впивался в каждую черточку, в каждый штрих родного, еще такого юного лица. В этом лице удивляло всё. И выражение терпимости ко всему, и какая-то необычная кротость, а особенно -- то редкое сочетание робости и неосознаваемого бесстыдства, какое бывает иногда у девочек-школьниц переходного возраста: с детством вроде бы покончено и пора уже учиться контролировать свою мимику, но не так-то это просто...
   Он не переставал поражаться соединению в ее облике знакомого и близкого, родного до такой степени, что сжималось сердце, с чем-то чужим и недоступным. Сумбур царил в душе еще и от присутствия мужчин...
   И вдруг -- прозрение! В прачечной галдел не просто какой-то военный люд. Это были его родные сыновья! Взрослые люди, все они давным-давно покинули отчий дом и вот теперь наконец вернулись! Всё оказалось так просто! Но на внешности и даже поведении сыновей лежал отпечаток незнакомого мира. И если бы Андрей Васильевич был бы сейчас в состоянии сказать себе правду, то признал бы, что сыновья кажутся ему совершенно чужими людьми. Чужими -- только и всего. Он же, их одряхлевший папаша, в эту минуту был готов на всё. Вплоть до смирения со своим отцовским сиротством. Странное чувство, немного зеркальное. Не обидное, но пресное... Тут вдруг и случилось то, чего он боялся больше всего. Его заметили. Кто-то из "сыновей" обернулся и заорал во весь голос, показывая на него пальцем: "Смотрите! А король-то голый!"
   Весь ужас был в том, что на Андрее Васильевиче в данный момент действительно ничего не было: вот уж, действительно, гол как кол, и прикрыться нечем...
   Проснуться, остановить сон -- был единственный выход. Но и этого сделать не удалось. Он поймал на себе взгляд жены-прачки. Глаза ее были полны не по возрасту женского сочувствия и какой-то непонятной мольбы. В ту же секунду Андрей Васильевич осознал, что ради этого взгляда он готов пойти на всё. Не пугала даже пустота -- этот бездонный источник страхов... Никто и никогда не понимал его так глубоко, так полно, до самого последнего закоулка его души, как эта девушка-жена в обличье прачки. Странное чувство... Но вдруг он ощутил и кое-что еще. Плотскую страсть -- обжигающую, нестерпимую, безудержную. Похоть пронизывала его, старика, с такой силой, что он готов был расплакаться на виду у всех.
   Он любил жену всем своим существом, каждой жилкой, любил так, как никогда и никого на этом свете. Однако сейчас, во сне, этот неуместный прилив вожделения по-настоящему ужасал его...
   -- Ты же простудишься! Ну что с тобой делать? Опять улегся на сквозняке... -- раздался ворчливый голос из ниоткуда. -- И хоть бы укрылся... надо же, безобразие!
   Кому это говорили? Ему? Но чем прикрыться? Накрахмаленной белоснежной простыней, которую протягивала ему юная жена? Нет, собственное тело казалось нечистым для такой милости, слишком грешным...
   Знакомая пожилая женщина, склонившись над ним, с беспокойством всматривалась в его лицо. Андрей Васильевич понимал, что давно и хорошо знает эту женщину. Он даже вроде бы узнавал свой дом и комнату, но не мог понять, что он здесь делает. Да, ведь отсюда утром выносили гроб!
   И разом рухнули все надежды. А душу вновь заволокла беспросветная тоска.
   -- Иван позвонил! Будет утром. А ты уж чего только не навыдумывал... -- вздохнув, попрекнула его Дарья Ивановна.
   Андрей Васильевич сел на постели и, спустив ноги, пригладил пальцами седую копну волос. Привычный мир вернулся, и снова всё пришло в движение: с кухни доносился милый слуху звон посуды, по радио звучало что-то дребезжащее и до боли знакомое; за окном дрожало сиреневое марево сумерек; о стекло билась и никак не могла попасть в квадрат открытой форточки крупная муха...
   Вид вечереющей Тулы за окном, нагромождение горбатых силуэтов зданий, привычная какофония уличных звуков, долетавшая будто из невидимой оркестровой ямы, где настраивались в этот момент не самые мелодичные инструменты, -- всё было как вчера и позавчера, как и годы назад. Но в то же время родная улица, очертания домов и даже горький осенний воздух -- всё уже стало другим. В мире Лопухова появилось нечто ускользающее от его понимания, безликое, чуждое...
  

* * *

   Лопухов-младший выгрузил чемодан из багажника такси и неловко пристроил его на пыльной обочине. На крыльце появился отец. Ослепленный предзакатным солнцем, Андрей Васильевич, щурясь, вглядывался из-под ладони в подъехавшую к дому машину и не двигался с места.
   Иван, было, ринулся навстречу отцу, но вдруг остановился в двух шагах от него. Андрей Васильевич словно очнулся... Переменившись в лице, старик неуклюже шагнул с крыльца и, едва сдерживая подступивший к горлу ком, обхватил сына за плечи. Не размыкая объятий, они с минуту стояли посреди двора. Из дома тихо вышла заплаканная Дарья Ивановна.
   -- Тетя Даша! Вы? -- виновато отстранившись от отца, Иван кинулся к тетке.
   -- Ну, с приездом, эмигрант! Наконец-то! -- пролепетала она. -- А мы уж не знали, что и думать. Отец, он ведь... Ах, да что теперь!..
   Андрей Васильевич взялся за ручку тяжеленного чемодана и, с усилием оторвав его от земли, поволок к крыльцу, не внимая уговорам сына и свояченицы воспользоваться имеющимися колесиками...
  
  
   Старший сын появился в Туле вечером. О приезде предупредил из поезда. Погода под вечер испортилась. Шел ливень. Из остановившегося у дома Лопуховых очередного такси под струи воды выбрались Николай и его двенадцатилетняя дочь Феврония, белокурая девочка в летнем платьице и кофте.
   Вне себя от радости, Андрей Васильевич заключил внучку в объятия, гладил по волосам. Девочка, морщась, старалась увернуть лицо от седой и колючей щетины на впалых щеках деда. Их даже пришлось разнимать. Еще раз прослезившись, но уже не с горя, а от радости, Андрей Васильевич еще долго не мог взять себя в руки... Никому и в голову не пришло поинтересоваться у Николая, как он умудрился привезти в Тулу дочь, ведь девочка жила в Петербурге, училась в балетной академии и на занятия пошла, как и все, первого сентября.
   Второй раз за вечер Дарья Ивановна накрыла на стол, теперь не на кухне, а в большой комнате. Блеклый плафон старой люстры, скрипучий крашеный пол, зеленые в красную крапинку шторы, гранатового цвета ковер со знакомыми до последнего завитка замысловатыми узорами, темный лакированный сервант с рюмками за стеклом, кресла с деревянными подлокотниками... -- знакомая с детства обстановка вдруг поражала братьев своей невзрачностью. Они, как и прежде, понимали друг друга без слов. Примиряли с этой убогостью лишь запахи родного дома, запечатленные в памяти навеки. Вымученному рассказу отца полуреальная атмосфера дома придавала тяжкую, неотвратимую достоверность.
   -- Соседи помогли. Вот и Дарья Ивановна... Ждать-то нельзя было... Народу много собралось... Отец Петр был, батюшка. Пришли и с работы маминой... На кладбище всё как надо сделали...
   Андрей Васильевич обхватил внучку за голое плечико, и взгляд его опять провалился в пустоту...
  
  
   Холмик пахучей земли ржавого цвета, навеки подмявший под себя родную плоть, наспех сколоченный крест, по диагонали прибитая косая нижняя перекладина, чтобы всем было ясно, что погребена здесь православная, чужим почерком выведенные на дощечке имя, фамилия и две даты, а вокруг непролазный от грязи и луж лабиринт тропинок, безобразно разросшийся бурьян, сквозь который проглядывали соседние могилы, и чуть поодаль ? кучи мусора с роющимися в них собаками... Кладбище выглядело неухоженным, почти заброшенным; братья не ожидали увидеть подобного запустения. Удручающее впечатление производили и венки из ярких искусственных цветов, которыми, словно бутафорскими щитами, был прикрыт могильный холмик. Венки отдавали покойницкой, каким-то очень будничным простонародным трауром, и от этого всё казалось еще более беспросветным...
   Дарья Ивановна весь вечер колдовала на кухне, лишь изредка выходя к гостям, чтобы помянуть сестру. Феврония нянчилась с котом; старенький Васька, словно ребенок, постоянно просился на руки, но подобного внимания его редко удостаивали. Андрей Васильевич, не выносивший безделья, наводил порядок в сарае.
   Застав брата на веранде, Николай позвал его в беседку, где отвел себе место для курения.
   -- Ты уже видел фотографии? -- спросил Иван.
   Николай пожал плечами.
   -- Какие?
   -- Соседи наснимали. Там мама... в гробу лежит.
   -- Тетя Даша подсовывала... Но я даже взглянуть не смог. И, если честно, рад, что на похороны не попал. Представить себе не могу, как смотрел бы на нее... мертвую, -- с заминкой признался Николай.
   -- На родное лицо нестрашно смотреть.
   -- Ты-то откуда знаешь?
   Братья помолчали.
   ? Я вот помню, как пару лет назад привез им дочку на август, и увидел, какая у мамы прическа была, ? другим тоном сказал Николай. -- Перманент... Папа надоумил сходить в парикмахерскую перед нашим приездом, "химию" сделать, красоту навести, -- Николай покачал головой. -- Ей там сожгли волосы...
   -- Ну и что?
   -- Да не знаю, как и описать, "что".... Жутко было смотреть... на маму. Что-то было в ней такое совковое, ну, советское, если хочешь... Помнишь, какие прически были у теток в то время? Забыл, конечно... Как истрепанное мочало. Никогда маму такой не видел. Было дико смотреть на нее, не могу тебе описать. И досадно было жутко -- за нее, за себя... -- Глядя в темнеющий сад, Николай перевел дух и добавил: -- Но теперь всё будет по-другому. Началась новая эра. Привыкай, Ваня! Мамина смерть -- совпадение. Посмотри! -- Николай ткнул нераскуренной сигарой куда-то в сторону соседского забора. -- Разве еще осталось хоть что-то от того, что было? Вот даже мы с тобой... Мог бы ты представить, что однажды будем вот так торчать здесь, в Туле, после поминок мамы?
   Уже почти стемнело, когда Николай отправился в дом за спичками, и на освещенную террасу легким мотыльком выпорхнула Феврония с пакетом молока и блюдцем в руках. За ней, задрав всё еще пушистый хвост трубой, следовал кот Васька.
   Иван, наблюдавший за происходящим во дворике из полумрака беседки, хотел окликнуть племянницу, но вдруг понял, что лучше не выдавать своего присутствия. Не замечая его, Феврония спустилась к клумбе, присела на корточки и налила в блюдце молока. Васькино громкое урчание сменилось жадным чавканьем -- кот с наслаждением лакал оказавшееся очень вкусным магазинное молоко. Феврония, печально склонив набок аккуратную головку, наблюдала за ним. Затем погладила Ваську и, что-то ласково сказав ему, легко поднялась и ушла в дом -- словно ее здесь и не было вовсе.
   Во двор вернулся Николай. Его сигара потухла, и теперь он просто мусолил ее во рту.
   -- Совсем уже взрослая... твоя дочь, -- сказал в темноту Иван.
   -- Это только кажется... Она еще совсем ребенок, хотя и строит из себя большую.
   -- Никогда бы не подумал, что всё может так измениться. Уму непостижимо! На кладбище я вдруг понял, что смог бы здесь жить, -- сказал Иван.
   Эта мысль не оставляла его в покое с первой минуты приезда, как только он очутился на перроне тульского вокзала. Он взглянул на старшего брата и спросил:
   -- А тебя не тянет?
   -- Столько воды утекло... -- вздохнул Николай. -- На рыбалку смотаться, за грибами съездить, из ружьишка попалить... это тянет. А так...
   -- Какое всё-таки жуткое место.
   -- Кладбище?
   -- Крест, ты обратил внимание? Невозможно такой оставить. Не крест, а швабра какая-то, -- сказал Иван.
   -- Разберемся и со шваброй, -- ухмыляясь кощунственному, но на редкость удачному сравнению, успокоил Николай брата. -- Завтра узнаю насчет памятника. А то папа такого понагородит...
   -- До года памятник не ставят. Земля должна осесть, -- сказал Иван. -- Пока можно крест нормальный сделать, покрупнее. Как в монастырях ставят... Их делают из дерева. Никогда не видел?
   -- Сосед столярничает. Можно поинтересоваться.
   -- Папа вроде позвал его на ужин.
   -- Только про еду сейчас не говори! Есть хочется, сил нет! -- простонал старший брат. -- Да и выпить. Схожу-ка я, подержи.
   Николай сунул брату в руку свою замусоленную "гавану" и через минуту вернулся с нарезанным лимоном на блюдце и бутылкой коньяка "ХО", которой запасся в дорогу и которую наполовину уже опорожнил. Сдвинув на край газету с выложенным для сушки укропом, Николай освободил место на круглом столе, достал из кармана две граненые водочные стопки, плеснул в них коньяку, залпом осушил свою и с блаженным видом принялся раскуривать потухшую сигару.
   -- Насчет Маши... Я тут телефон ее раздобыл, через подругу, -- заговорил Николай. -- Варвара какая-то, слышал о такой? Квартиру сняла в Сокольниках... Маша, я имею в виду. Видел бы ты эту девицу с бусинами в носу! Она утверждает, что Маша в Петербург собралась... на ПМЖ, -- Николай усмехнулся, -- но застряла в Москве. Перед отъездом я раз сто звонил ей -- никого дома, хоть тресни... Только, ради бога, не надо меня ни в чем обвинять! -- по-своему расценив молчание брата, поморщился Николай.
   -- Да ладно тебе, не переживай... Никто тебя ни в чем не обвиняет.
   Иван, чувствовалось, кривит душой. Выдержав обиженную паузу, Николай заметил не без упрека:
   -- Ты, между прочим, Ваня, тоже хорош. Надо было пристопорить ее тогда, в Лондоне.
   Имелась в виду прошлогодняя поездка сестры с другом-любовником Четвертиновым, сокурсником из Строгановки, в Англию с остановкой у Ивана? На Альбион Машу занесло попутным ветром по дороге в Нью-Йорк. В Лондоне сестра провела месяц. Помочь ей по-настоящему Иван не смог. Отчасти потому, что опасался: вдруг на его шее повиснет и Машин приятель-оболтус. А позднее выяснилось, что паломничество сестры в Америку окончилось печально, обернувшись отсутствием средств на обратную дорогу.
   -- Каким это образом я должен был пристопорить Машу в Лондоне? -- поинтересовался Иван.
   -- Не знаю. Что-то ты всегда беспомощный, когда до дела доходит.
   -- Ну не в состоянии я был взять ее на содержание... Даже если б очень захотел этого, -- запротестовал Иван. -- А уж устроить на работу... Кем, нянькой? Сопли вытирать детворе и горшки мыть? В Англии жесткая жизнь. Без профессии там нечего делать. Если на то пошло, ты тоже мог о Маше позаботиться.
   -- Денег дать?
   -- Хотя бы.
   -- Мог бы, наверное, -- помолчав, согласился Николай. -- Но вот уже года три между нами непонятно что происходит. Дуется она на меня, а за что -- понять не могу, хоть убей! Мы ведь даже не видимся. И вообще, ты как с неба свалился, елки зеленые! Ты забыл, с кем она водится! Богема, маргиналы, сброд клубный... Вытаскивать нужно за уши одновременно всю гоп-компанию... Иначе нет смысла в таком спасении. Да я ведь пробовал, -- махнул рукой Николай. -- Всё собирался выкроить пару дней -- думал, смотаюсь. Начальник охраны уж и адрес вычислил... Но то одно, то другое... То один на шею сядет, то другой... Короче, не хватило времени. Но я дал поручение своим, из охраны, проверить.
   -- Охране? Зачем?
   -- Не знаю. Но чувствую, что лучше бы проверить... А что? У нас вот кагэбэшник бывший работает. Раз уж зарплату получает, пусть покажет, чему их там учили. Мне спокойнее будет.
   -- Я и сам могу съездить... в Сокольники, -- с досадой заметил Иван.
   -- Да нет там дома никого... И чует мое сердце, что не всё так просто... Так что проверять будем. В Москве ж только всякая шваль вокруг нее ошивалась. К тебе, вон, тоже приезжал один субчик. Или забыл? Короткая у тебя память...
   Ужин опять был накрыт в "большой комнате". Дарья Ивановна позвала всех за стол. Андрей Васильевич пошел за соседом и вскоре привел его.
   Павлу Константиновичу было не меньше семидесяти. Худощавый, с желтоватым, будто обтянутым пергаментом лицом, в затрапезных рабочих штанах, но в светлой выходной рубашке, он неуклюже топтался на пороге с бутылкой "самтреста" в руке и косился на стол, заставленный закусками -- студнем, фаршированными яйцами, бужениной, языком, маринованными рыжиками. Павел Константинович много лет жил вдовцом и давным-давно отвык от таких разносолов.
   Когда все сели, Андрей Васильевич предложил помянуть покойную мать. Мужчины выпили по рюмке. Павел Константинович закусывал с аппетитом, хрумкал малосольными огурчиками, подкладывал себе холодца, похваливал грибочки. После пятой рюмки языки кое-как развязались, за столом пошли разговоры. Павел Константинович, или Палтиныч, как он себя называл, в повседневной жизни мужик компанейский, сначала молчал. Но затем всё же проявил себя, повеселив собравшихся забавной историей о том, как годы назад при распределении гуманитарной помощи среди местных пенсионеров раздавали списанный с хранения провиант американской морской пехоты. Одним достались пятилитровые банки с вареной, едва подсоленной картошкой, другим -- жвачки в таких же банках, а церковному старосте перепала банка... с презервативами. За столом улыбались, но никто так и не засмеялся: последнее слово Павел Константинович произнести не решился, отчего вся соль шутки пропала.
   Андрей Васильевич, знавший эту историю, поднял рюмку, чтобы закрыть скользкую тему. Еще раз помянули покойную Катерину Ивановну, помолчали.
   -- Скажите, Павел Константиныч, а сложно ли крест на могилу сделать? -- поинтересовался Николай.
   -- Сложно -- не сложно, а можно, -- кивнул сосед.
   -- Можете взяться?
   -- Отчего ж нет? Какой надо-то?
   -- Как в монастырях... с небольшой крышицей, знаете, может быть... Ваня нарисует. Скворечник немного напоминает.
   -- В полтора метра. Часть в землю уйдет, -- пояснил Иван, наливая себе водку, как микстуру. -- Хорошо бы два метра дубового бруса найти.
   -- Дубового? Два метра?.. И не мечтай! Тут каждая щепка на счету. А весить сколько будет такая громадина? Да ты представь -- бревно! -- Палтиныч даже поперхнулся.
   -- Мы заплатим, сколько надо будет.
   -- Чтобы такой брус выпилить, нужен ствол, понимаешь? Где ж его взять? А ставить как махину такую? А укреплять?
   Андрей Васильевич решение сыновей вроде бы одобрял, но в дискуссию не вмешивался. Помалкивала и Дарья Ивановна.
   -- Могу у батюшки спросить, -- предложил сосед. -- Два бруса, моих собственных, с прошлого года у него на подворье валяются. Мы крыши чинили, я дерево сушиться оставил. Могу забрать. Брус что надо. Только сосновый, не дубовый.
   -- Сосна не подойдет, -- заупрямился Иван.
   -- А другого нет.
   -- Во дворах рядом лесхоз был. Бревна во дворе валялись... Нельзя у них спросить? -- поинтересовался Николай.
   -- В стройконторе? Там дерева нет, -- заверил сосед. -- Или такое продадут, шаромыги...
   -- Завтра в части поговорю, -- приостановил дискуссию Андрей Васильевич, имея в виду воинскую часть, командиром которой закончил службу. -- Если у них нет, так хоть скажут, куда поехать.
   Дарья Ивановна во второй раз обносила стол горячим. От запаха лаврового листа и перца у бедолаги Палтиныча шевелились ноздри. Воспользовавшись заминкой, он принялся расплескивать по рюмкам свой "самтрест", от которого до сих пор все тактично отказывались.
   В эту минуту и случилось то, чем попахивало уже второй день. Андрей Васильевич, захмелев, стал отчитывать старшего сына за нарушенное обещание, которое тот дал матери полгода назад, -- привезти сестру домой.
   Николай слушал отца с каменным лицом. Дав ему выговориться, он, с упреком глянув на брата, сказал, что загружен теперь меньше, чем полгода назад, и по возвращении в Москву сможет наконец заняться домашними делами.
   Отец, казалось, не обратил ни малейшего внимания на его слова.
   -- Именем матери вашей прошу... Во имя всего святого... К обоим обращаюсь... Прошу вас, найдите ее! -- с каким-то истерическим почти надрывом выкрикнул Андрей Васильевич. -- Узнайте, что с ней и где она. Не может так больше продолжаться. Пусть вернется!
   Над столом опять повисло молчание.
   -- Сюда, что ли? В Тулу? -- с изумлением уточнил Николай. -- Ну, привезем мы ее, допустим, да разве ты ее тут удержишь, папа? Она ведь совершеннолетняя. И давно не одна живет. Может, и замужем уже. Что, мне драться с ее ухажером, чтоб отпустил нашу девочку? Ты бы этого хотел, а, пап?
   -- Говоришь ерунду... -- одернул сына Андрей Васильевич. -- Не надо умничать! Было б желание, давно б помог сестре, трепло!
   -- Ну вот, приехали... -- Николай с досадой покачал головой. -- Запамятовал ты, папа. Кто за ее квартиру платил целый год? Кто на работу ее устраивал, в лепешку расшибался, пока она в Америку не умотала? Да еще и с этим оболтусом! А кто просил тебя не пускать его на порог? Кто-то меня послушал тогда?
   -- Ты вот что... зубы мне не заговаривай! -- одернул сына Андрей Васильевич. -- Не платить надо было за ее квартиру. Купить надо было!
   -- Квартиру? -- Николай помолчал и, потирая шею, вздохнул: -- Ах, ну да. Мне ж, конечно, даром всё достается... Деньги девать совсем некуда... А ты не забыл, пап, что у меня семья, где тоже есть свои рты. По отношению к семье у меня есть обязанности. Но даже не в семье дело. Я не могу совать лапу в оборотные средства и выгребать, сколько моей душе пожелается. Зарплату людям платить надо, аренду, налоги...
   -- Одна твоя машина стоит как две квартиры, -- упрекнул сына порядком уже выпивший Андрей Васильевич.
   -- Может, и стоит, -- не стал оспаривать Николай. -- Но машина не принадлежит мне лично. Машина принадлежит конторе.
   -- А контора кому принадлежит?
   -- Мне и еще двоим... Папа, ты никогда этого не поймешь... Я не могу разбазаривать имущество. Оно общее. У меня есть компаньоны. Есть законы... Не имею я права покупать квартиры родственникам на общие деньги!
   -- Ах, брось... -- отмахнулся Андрей Васильевич.
   -- Прекратите сию же минуту! -- всплеснула руками Дарья Ивановна. -- Развели базар! Не стыдно вам? Андрюш, чего ты так завелся-то?
   -- Именем покойной матери... Я к обоим вам обращаюсь... Вы должны дать мне слово, что найдете Машу и поможете ей, -- с трудом выговаривая слова, потребовал Андрей Васильевич. -- Коля, Ваня, обещайте мне это, прямо сейчас...
   Сосед, всё это время чувствовавший себя не в своей тарелке, поднял налитую до краев рюмку и, обращаясь к Николаю, произнес:
   -- Ты, вот что, ты не расстраивайся так. Он отец твой всё-таки... Давай-ка по последней, наливай, и пойду я, поздно уже.
   Николай взял рюмку, одним махом осушил ее и, не обращая внимания на соседа, севшим голосом сказал:
   -- Хорошо, папа. Даю тебе слово...
   Андрей Васильевич вперил в сына мутный взгляд, челюсть у него по-стариковски отвисла.
   -- Я обещаю всё узнать. Всё поправить. Всё, что еще можно поправить, -- проговорил Николай.
   -- Тогда всё. Больше не будем... -- выдавил из себя отец. -- Ты извини меня. Нервы...
  

* * *

   Андрей Васильевич растормошил Ивана в девять утра. Он успел уже, оказывается, побывать в части. Леса там дать не могли. Но теперешний командир Евстигнеев предлагал помочь с машиной для поездки в лесхоз в сорока километрах от города, куда иногда посылали работать солдат. Дуб, если теперь и привозили, то только оттуда. Полковник был уверен, что с лесниками можно договориться...
   Розоволицый, низенький, плотноватый полковник встречал Лопуховых у КПП. Едва завидев за турникетом пропускного пункта своего давнего предшественника с сыновьями, Евстигнеев отпустил группу офицеров, которым давал за что-то нагоняй, и, поправив фуражку, пошел навстречу.
   Андрей Васильевич не без гордости представил полковнику своих наследников. Пожав братьям руки, командир части указал на КамАЗ с десятиметровым прицепом, стоявший на центральной аллее.
   -- В вашем распоряжении на целый день, до самого вечера, -- сказал Евстигнеев и кивнул на покуривающего в сторонке немолодого водителя в засаленной телогрейке. -- Солярки полный бак ему залили...
   КамАЗ уже выехал за проходную, когда Иван спросил отца, как тот намеревается выбирать дерево без участия соседа. Наугад они могли купить не дуб, а черта с рогами. Андрей Васильевич от этого вопроса словно очнулся. Он попросил водителя подождать полчаса, а сам отправился с сыновьями на "ниве" за Палтинычем. Сосед был дома и не заставил себя упрашивать. Но Андрея Васильевича всё же решили оставить дома. Посопротивлявшись немного, он согласился: в древесине всё равно ничего не смыслил, а дорога в лесхоз была довольно долгой и утомительной.
   Вдоль дороги тянулись нескончаемые унылые поля и луга. Пасмурная синеватая дымка цвета отстоявшегося молока заволакивала всю округу, скрывая от глаз унылый ландшафт. Пугала отрешенность, полнейшее безразличие природы к людскому засилью. И путники, и окрестности, словно неприкаянные бродяги, погружались в некое безвременье -- пеленающее по рукам и ногам, но парадоксальным образом необходимое, как воздух.
   За годы здесь мало что изменилось (да и вряд ли могло измениться). Острее, чем в былые времена, в глаза бросалась захолустность края. Не грело душу обилие ярких, словно игрушечных, бензоколонок. Кому предназначалось всё это горючее в таком количестве? Обрабатываемых полей меж тем оставалось всё меньше. Да и они выглядели бесформенными и заброшенными, ничейными. Беспорядочно разбросанные там и сям убогие придорожные постройки, переезды со сторожками и шлагбаумами, разросшиеся задворки дачных поселков, перекошенные хибары, черные из-за бурьяна садовые участки... А вдалеке за полями разворачивалась всё та же безрадостная картина.
   -- Вот ты спрашиваешь, почему я никогда к папе не езжу. Да посмотри вокруг! -- посетовал сидевший за рулем "нивы" Николай. -- Разруха кругом страшная, запустение... Пьянь в канавах валяется. Только что проехали мимо одного, не видел? Что сделали со страной, что сделали... елки зеленые!
   -- Сами же и сделали, -- вздохнул Иван.
   -- Ты, что ли, в этом участие принимал? Позволь не согласиться... А вы как считаете, Пал Константиныч? Изменилось хоть что-то? К лучшему, к худшему? Вы ведь старожил, сто лет здесь живете, вам виднее... -- обратился Николай к задремавшему было на заднем сиденье Палтинычу.
   -- Да не виднее, Коля, в том-то и беда... Кто сто лет здесь живет, тот привык, уже и не видит ничего... дальше своего носа, -- проворчал Павел Константинович. -- А пьянь, так она всегда у нас валялась по канавам. Не обращай внимания.
   -- Видишь, Вань, дело-то оказывается в привычке, -- усмехнулся Николай. -- Так что не всё так фатально. Если честно, вообще не понимаю, как ты там живешь постоянно, в Лондоне. Ведь страна другая, всё чужое. Мне вот всего этого и в Москве, знаешь, как не хватает... -- Николай обвел рукой панораму за окном "нивы", но, почувствовав противоречивость своих слов, умолк.
   -- А я тебе отвечу... за Ивана, -- подал голос Павел Константинович. -- Там он -- человек... Человеком там его считают. А здесь, если б не воровал, не хапал, за кого б его принимали? За идиота разве что или за тупое быдло... Вот как меня. А что, разве не быдло я, а, ребята?
   -- Пал Константиныч, ну что вы! Да кто вас за быдло-то принимает? Покажите хоть одного, мы живо с ним разберемся... -- пообещал Николай.
   -- Быдло, как есть быдло. За километр же видно, -- покачал головой Палтиныч. -- Ты, Коля, стружку-то с Ивана не снимай. Не прав ты. Пусть живет, где живется. А уж если хорошо ему там, так и вовсе придираться не к чему.
   По волнистым косогорам, всплывавшим то слева, то справа от дороги, начинались перелески. Где-то через километр КамАЗ, коптивший впереди, свернул к поселку, словно из-под земли возникшему сразу за брошенным полем. Грузовик вывернул на проселочную дорогу, проехал через всё село, безлюдное, словно вымершее, и, издав тормозами скрежет, остановился перед самыми крайними воротами.
   Директора лесхоза на месте не оказалось. На крики и стук Николая в металлические ворота из дома за забором никто не вышел. Зато всё яростнее заливалась, напрыгивая на створки ворот, большая собака. Николай вернулся к "ниве" и предложил проехаться по поселку, порасспрашивать, как вдруг на крыльце показалась старушка в светлой косынке.
   Старушка назвалась матерью директора. Узнав, зачем пожаловали Лопуховы, она сообщила им, что сына вызвали в хозяйство, и объяснила, как туда лучше проехать...

* * *

   От быстрой ходьбы по раскисшим от дождей глинистым просекам Павел Константинович вскоре устал настолько, что плелся позади Лопуховых и всё сильнее припадал на правую ногу. Иван то и дело оглядывался. Братья останавливались, ждали. Павел Константинович не хотел признаться, что из-за болезни суставов ему нельзя ходить пешком на такие расстояния. Рослый темноволосый лесник взмахом руки поторапливал идти за собой...
   Только минут через двадцать между стволами берез и осин замельтешили людские фигурки. Одна, другая -- там оказалась целая группа. Рабочие стаскивали стволы к дороге. Завидев начальника, они прервали свое занятие и не спеша направились к вновь прибывшим.
   -- Ты чего, Петрович, рехнулся, старый пес?! -- с ходу напустился на одного из них лесник. -- Выносить надо было вон туда! -- показал он влево. -- Голова-то у тебя где?
   Петрович, немолодой уже лесоруб с помятой, землистого цвета физиономией, стащил с головы потрепанную кепку и ослабил широкий кушак.
   -- Да там проезда не будет. Трактор сядет -- и всё, -- ответил работяга. -- Ты пойди посмотри! Трепаться-то я тоже умею. Там воды по сих пор, -- махнул Петрович кепкой на уровне колена.
   -- А по левой просеке нельзя подогнать?
   -- Кто ж по левой машину будет гнать-то? -- вмешался другой рабочий, помоложе.
   Показав на гостей, лесник объяснил рабочим, что от них требуется. Предупредил, что дуб нужен сухой, для изготовления кладбищенского креста. Рабочие покивали. Один из них, судя по повадкам бригадир, не без труда вытащил из бревна вогнанный в него железный крюк, с помощью каковых бревна и перетаскивались, и зашагал глубже в лес, увлекая Лопуховых за собой.
   После очередного марш-броска по просеке компания вышла на опушку дубовой рощи. В тот же миг вся стена леса озарилась неожиданно ярким, янтарно-прозрачным осенним светом, отгонявшим всякие мысли о заброшенности и неустроенности российской глубинки. Братья с интересом озирались по сторонам.
   -- Вот сушняк неплохой, -- указал лесоруб на сухую крону мертвого, на корню высохшего дуба.
   Иван подошел к безжизненному дереву, постучал по стволу с осыпающейся корой.
   -- Не тонковат? -- усомнился он. -- Нам ведь брус придется вытачивать.
   -- Дак вам же сухой нужен. Сухой, но стоячий, -- мотнул головой работяга. -- А таких тут раз-два и обчелся.
   Оставив Павла Константиновича посидеть на поваленном грозой стволе березы и отдышаться, братья с лесорубом прошагали вдоль солнечной просеки еще сотню метров и остановились перед другим сухим деревом.
   Этот дуб был посолиднее. Где-то с середины ствол его раздваивался. Такого могло хватить не на один брус, а на два. Николай одобрительно похлопал ладонью по нагретой солнцем коре.
   -- Дай-ка и я на него гляну, -- произнес подошедший Палтиныч.
   Подойдя к дубу, Палтиныч взялся за отстающий кусок коры, потянул и, как обои со стены, сорвал трухлявую полосу до самой земли и принялся придирчиво рассматривать голую задымленную плесенью поверхность дерева.
   -- Гнилой? -- спросил Иван.
   -- А кто его знает? Вроде снаружи-то хорош, а бывает, распилишь такой, а внутри пакость какая-нибудь, -- пожал плечами Павел Константинович.
   Петрович тем временем безжалостно всадил в ствол крюк и с видом человека, привыкшего угождать и потакать чужим прихотям, ждал, что решат заказчики.
   -- Другого нет? -- спросил Николай.
   -- То-то и оно... -- вздохнул лесоруб.
   -- Ты друг, давай, вали его тогда, да и дело с концом! Чего резину тянуть? -- поторопил Павел Константинович.
   Решение было принято. Рабочий сходил за бензопилой, завел ее, и не прошло и десяти минут, как дуб, скрипя всеми суставами и будто стараясь ухватиться за кроны соседних деревьев, чтобы удержаться на корню, напоследок кроша всё подряд, обреченно рухнул наземь. Петрович поплевал на свои коричневые ладони, завел мотор пилы и принялся срезать обломанные ветви.
   Очищенный от сучьев и веток ствол был распилен в разветвлении на три куска. При помощи крючьев подоспевшие рабочие выволокли бревна к аллее, туда, где был свален пиленый лес.
   -- Сколько ему, по-вашему? -- спросил Николай.
   -- Годов-то? Дубу? А сейчас посчитаем.
   Лесоруб оседлал толстый конец дубового бревна, склонился к срезу и стал вычислять.
   -- Тридцать седьмого... года мы! -- провозгласил он через минуту. -- Так я и думал! С дубом-то плоховато у нас. Перевели весь перед войной. Эти посадки старые, довоенные. При отце народов, в тридцать седьмом, два участка засадили. Здесь и вон там... -- Петрович махнул рукой в сторону просеки. -- Тут вот и пилим сегодня. Этот еще ничего, хоть и мертвый. Всего лет пять, поди, простоял. Потому и не гнилой...
   В ожидании трактора Павел Константинович устроился на бревне, став вдруг похожим на умудренного жизнью кота, умеющего беречь свои силы.
   Сквозь ветки ольхи начинало припекать. Николай вертел в руках подобранный с земли ошметок бересты. Вид у него был недовольный. Иван же с оживлением озирался по сторонам. С появлением солнца на просеке осенняя чаща заиграла золотистыми бликами. Стояла пьянящая тишина.
   -- Сколько, говоришь, лет-то было? Покойнице? -- спросил Петрович старшего из братьев.
   -- Тридцать седьмого года рождения, -- помешкав, ответил Николай.
   -- Ну, брат, ставь поллитровку! Как звать-то тебя?
   -- Лопухов его звать! -- отрекомендовал Николая Палтиныч. -- А поллитровку... Я тебе, гад, такую поллитровку поставлю -- мало не покажется! И на таком деле руки погреть рады. Стыд-то поимей!
   -- Во народ пошел! Чуть что, сразу гад... -- без обиды проворчал дровосек.
   -- А насчет возраста вы почему интересуетесь? -- спросил Николай через силу.
   -- Да колец-то на дубу поваленном -- столько же. Я ж говорю: в тридцать седьмом сажали их. Тоже, получается, тридцать седьмого года рождения. Для тебя он здесь и стоял, дуб этот... Не суеверный я, но когда совпадения такие... Тьфу ты, леший!
   Николай уставился на работягу в некотором замешательстве. Палтиныч покачал головой и осуждающе прицокнул языком...
  
  
   Павел Константинович не стал предупреждать братьев, что любит работать один, да и вставал он обычно на рассвете. Поэтому наутро, когда братья пришли к нему во двор помогать, крест он уже почти закончил. Осталось подогнать пазы и скрепить соединения шипами.
   Даже в горизонтальном положении, еще не поднятый с козлов, крест выглядел неимоверно тяжелым. С размахом поперечной балки в полтора метра и около трех метров высотой, вместе с той частью подножия, которая должна была уйти в землю, эта внушительного вида конструкция лежала на козлах при входе в сад, поближе к двери в мастерскую. Крест напоминал распятье в натуральную величину. Смотреть на него было жутковато. Как Павлу Константиновичу удалось ворочать этакую махину в одиночку? При помощи рычагов, лебедок?
   -- Закрепить осталось... перекладину, -- поздоровавшись с братьями, пояснил Палтиныч, весь белый от древесной пыли.
   Николай прикоснулся к гладкой поверхности бруса и спросил:
   -- Гвоздями?
   -- Вставками дубовыми. Скажешь тоже -- гвоздями! Ведь разлезется, зимы не выстоит... Я отца-то вашего просил шипы раздобыть. Не передал, что ли?
   Иван распотрошил собранную отцом сумку. Кроме увесистого свертка с бутербродами и термоса с чаем, заботливо положенных Дарьей Ивановной, в ее недрах обнаружились несколько рулончиков наждачной бумаги и кулек, в котором лежали мелкие, округлой формы штырьки толщиною с карандаш, выточенные по просьбе Лопухова-старшего в воинской части.
   Павел Константинович взял кулек и поплелся в свой сарайчик. Запустил столярный станок, и в открытую дверь братья наблюдали, как Палтиныч умело и неторопливо выравнивает доски для крышицы, не переставая ворчать, что дерево досталось им никудышное и инструменты у него, дескать, тупые, хотя резали они дубовую твердь, как нож -- масло...
  
  
   Николай должен был вернуться в Москву еще сегодня утром. Компаньон Гусев теребил звонками каждые полчаса, дозваниваться умудрялся по всем телефонам одновременно. Дела в Москве горели и, как назло, связанные с последней поездкой Николая в Лос-Анджелес. Однако он почему-то не посчитал нужным сообщить компаньонам о причине своего внезапного отъезда -- наверное, просто не хотел, чтобы ему досаждали звонками на мобильный телефон, пока он топчется у могилы.
   Возвращение нельзя было откладывать. Не только потому, что дела в Москве пришлось пустить на самотек, но и из-за дочери. Мать ее, и та узнала об отъезде Февронии в Тулу по телефону, когда они уже сидели в поезде. О преподавателях академии и говорить нечего. Понадобятся как всегда фальшивые справки, а ими предстояло обзавестись. Николай объяснил брату: еще день отлынивания от занятий -- и в академии будут неприятности. Вернуться в Петербург Феврония должна была не позднее чем завтра-послезавтра.
   Николай звал Ивана ехать в Москву вместе, как будто не понимая, что не время сейчас оставлять отца одного. Старший брат предлагал остановиться у него на Солянке и даже предлагал денежное содержание -- "подъемные".
   Иван медлил с ответом. Не только из-за отца. Он вообще не знал, что делать. Пожить некоторое время в Туле? Остаться до сорока дней? Или уехать, как предлагал брат, чтобы к этой дате вернуться с каким-нибудь свежим решением в голове? А потом? Начинать жизнь в Москве? Вернуться в Лондон? Мир казался ему нереальным, словно вывернутым наизнанку...

* * *

   Зазывая брата к себе, Николай самодовольно улыбался. Но улыбка эта была лишь прикрытием: умолчал старший брат и о своих домашних неурядицах, и о том, что на Солянке у него живет сейчас другой гость...
   В Москву Иван приехал неделей позже, чем обещал. Дверь открыла немолодая женщина в белом переднике. До Ивана не сразу дошло, что перед ним домработница. Он уточнил номер квартиры. Ошибки не было. Он вкатил чемодан в переднюю.
   В просторном коридоре показался женский силуэт в чем-то длинном и светлом. Нину, жену брата, Иван в первый миг попросту не узнал.
   -- Здравствуй-здравствуй! А мы уже посылать за тобой хотели... -- приветливо проговорила Нина, подходя ближе. -- Никак поезд опоздал?
   -- Пробка. Почти у самого дома... Невероятно! Если бы встретил тебя на улице, прошел бы мимо не поздоровавшись, -- простодушно признался Иван.
   С любопытством окинув гостя внимательным взглядом зеленых глаз, невестка подставила Ивану щеку. Он вежливо прикоснулся губами к прохладной розовой коже. От Нининых волос исходил едва уловимый аромат незнакомых духов.
   -- Господи, какой же ты стал взрослый, Ваня! -- вздохнула Нина. -- И как возмужал в заграницах... -- Отстранившись от него, она тихо сказала: -- Пожалуйста, прими мои соболезнования...
   В глубине квартиры возник Николай с неизменной сигарой в руке. Без лишних слов он сгреб брата в свои медвежьи объятия. Здесь, на своей территории, он чувствовал себя уверенно и свободно -- тульские скованность, недовольство и брюзгливость исчезли, сменившись барским благодушием.
   -- Ну, Ваня держись! -- широко улыбнулся Николай. -- Это ж надо такому случиться! Думал, никогда не увижу младшего брата у себя дома... Ты проходи... Мы ждем тебя целый час...
   Иван объяснил причину задержки: буквально у него на глазах случилась авария, недалеко от Солянки, возле Астаховского моста, на повороте к набережной на полном ходу перевернулся черный "мерседес", по инерции автомобиль проволокло вверх колесами, был сбит прохожий, и таксисту потом долго пришлось лавировать в мгновенно образовавшейся толчее бешено сигналивших машин.
   -- Да здесь каждый день кто-нибудь бьется, место такое... бойкое! -- хохотнул Николай и ободряюще хлопнул брата по плечу. -- Привыкай!
   Оставив вещи Ивана в коридоре, братья в сопровождении Нины вошли в просторную гостиную. Комнату заливал яркий свет от высокой люстры. На массивном кожаном диване цвета топленого молока сидел с журналом в руках незнакомец в белой рубашке и галстуке. Он с живостью поднялся.
   Николай представил брату своего гостя, американца венгерского происхождения Ласло Грабе. Вместе с ним Николай вернулся из Америки. Лет тридцати пяти, темноволосый, загорелый и чисто выбритый, американец, улыбаясь, протянул Ивану руку:
   -- How do you do! Nice to meet you!*
   Николай скороговоркой объяснил, что Грабе по-русски не говорит вообще.
   -- Ни бум-бум... -- с ухмылкой добавил он.
   Словно подтверждая это мнение, американец непонимающе покачал головой и улыбнулся еще шире.
   -- Мы тут с Ласло не дождались тебя... -- повинился Николай. -- Так что, признавайся, что пить будешь... Виски? Коньяка рюмашку? А может, водки сразу? -- Николай подошел к стоявшему перед диваном стеклянному столику, в два этажа уставленному выпивкой ...
   Ивану с дороги хотелось пить, и он попросил воды. Домработница чуть ли не бегом принесла ему бутылку "эвьяна", наполнила большой стакан. Опустошив его, Иван спросил, где может вымыть руки.
   ? За мной! ? весело скомандовал брат. ? А может, тебе сразу комнату твою показать?.. Переоденешься...
   -- How long since your last visit to Moscow? -- вежливо поинтересовался американец, когда Иван вернулся ко всем в гостиную.
   Поймав себя на мысли, что английский язык в Москве звучит как-то слишком правильно, как у дикторов радио, Иван ответил, что дома в России он давно не был, Лондон всех приковывал к себе какими-то невидимыми цепями, и зачем-то добавил, что приезжал в Москву гораздо реже, чем принято ожидать от человека, который жить не может без родины.
   -- Hey, you speak very good English! -- восторженно всплеснул руками американец.
   Иван, всё еще с трудом преодолевая языковой барьер, ответил:
   -- I don't think so...
   -- I'd like to speak Russian like that. Come on, don't be modest... We did speak German, French and Spanish at home though. With Russian it feels like to speak the three at once... Which part of London are you staying in? -- Ласло Грабе смотрел на него в упор и улыбался.
   -- Kilburn.
   Грабе одобрительно закивал.
   ? Я ему говорил, но он забыл, ? по-русски вставил Николай.
   -- London is my second home. I spent all my teenage years there. We lived in Holland Park... What a times that was! What a laugh we had! What а beautiful girls! British girls, when they're not plain, which is rare, they can be beautiful, you know. They can take your breath away! Don't you think?
   Иван пространно закивал, соглашаясь то ли со сказанным, то ли с предложением брата выпить за компанию виски со льдом.
   -- За энглиски джентчин! -- неожиданно провозгласил по-русски Ласло и поднял свой стакан, чтобы чокнуться сначала с Иваном, а потом и с Николаем.
   Домработница внесла поднос с закусками. Выложила на блюдце оливки, пододвинула ближе тосты с зернистой икрой и, налив белого вина Нине, которая с ногами забралась в огромное кресло, листала журнал и наблюдала за мужчинами, тихо удалилась, не забыв притворить за собой двери.
   -- Что у нас сегодня на ужин? -- полюбопытствовал Николай.
   -- Рыба... Рыбный день сегодня, -- сказала Нина, испытующе глядя на брата мужа. -- Вань, ты к стерляди как относишься? А то, может быть...
   -- Хорошо отношусь, -- заверил Иван.
   -- А ты, Лося? Рыбу ты, по-моему, не очень любишь? -- спросила Нина американца по-русски.
   Тот непонимающе улыбался.
   -- Ry... ba?
   -- Le poisson! -- по-французски подсказала Нина. -- T'aimes le poisson?*
   -- Si! bien sur! -- Ласло с воодушевлением закивал.
   -- Только я не могу тебе сказать, как стерлядь будет по-французски... -- Нина перевела взгляд на мужа, затем на Ивана. -- Стер-лядь! Андэстэнд? -- Наманикюренными пальцами она изобразила заостренный рыбий носик.
   -- L'esturgeon, -- подсказал Иван.
   -- Wow! Sterlet! That's terrific!* -- просиял Ласло, неизвестно от чего больше: от радости понимания адресованных ему слов или от радужной перспективы отведать хваленый русский деликатес.
   Ивану было немного не по себе. Недавний приезд, усталость с дороги мешались с сумбурной атмосферой встречи, застолья. Он чувствовал, что восторги по поводу его приезда несколько ненатуральны, да и кожей впитывал напряжение в отношениях брата и его жены. Непривычным казался и выставляемый напоказ каждой деталью достаток Николая: просторная квартира с пятиметровыми потолками, обставленная дорогой мебелью, огромная, в полстены, панель телевизора (в России телевизоры по-прежнему держали в гостиных), трехсотлитровый аквариум... -- таких хором Иван не видел еще ни у одного из своих московских знакомых. Разливаемый по стаканам виски стоил не менее двухсот долларов за бутылку, не дешевле было и французское вино "Сент-Эмильон", которое раскупорили заранее, чтобы проветрить. Впечатлял и вид из окна на Кремлевские башни, и молчаливая услужливая домработница... Брат зажил на широкую ногу. Давно ли? Когда он успел обзавестись всем этим? И почему помалкивал о своем преуспеянии?
   За столом продолжали упражняться в английском. К удивлению Ивана, брат изъяснялся бегло, речь его была правильно поставленной, разве что выговор отличался чрезмерным рыканьем на американский манер. Где и когда Николай умудрился так овладеть языком, оставалось тоже лишь догадываться; ни по русскому, ни по иностранному он никогда не приносил из школы оценок выше "тройки". Нина же с трудом могла выстроить самую простую фразу, да и то коверкала язык Шекспира до неузнаваемости. При этом она не испытывала ни малейших комплексов и тараторила на своем скверном инглише с такой непринужденностью (типичной, впрочем, для людей обеспеченных), что ей тут же хотелось простить любой ляп. Американец же обильно приправлял речь международным английским сленгом. По виду он сильно смахивал на уроженца Кавказа, а никак не Венгрии, хотя настаивал именно на последнем, и даже с некоторым упорством, с приведением чуть не всей своей родословной: родня Грабе, по его словам, наследила по всей Европе еще с времен Австро-Венгрии.
   Иван сразу подметил, что Ласло лишь выдает себя за простака, но таковым не является. Впрочем, явно еще не научился распознавать каверзы русской души, о которые рано или поздно приходится спотыкаться любому иностранцу. Особенно ясно это становилось почему-то в присутствии Нины, заражавшей мужчин своим легкомыслием. Иван присматривался к компаньону брата с любопытством. В своем обычном окружении он никогда не встречал людей подобного типа.
   Домработница Тамара -- Грабе успел наградить ее прозвищем Tomorrow* -- вкатила в гостиную передвижной столик. На нем красовалось большое блюдо с рыбным заливным, блюдо с вареной картошкой, масленка, керамический поддон с покрытым темной аппетитной корочкой домашним паштетом, три селедочницы, конечно же, с селедкой нескольких видов: маринованной в вине, в горчичном соусе и просто залитой маслом -- со свежей зеленью укропа и колечками лука. Для американского гостя был специально приготовлен шпинат, запеченный в духовке с оливковым маслом и пармезаном. Переставив блюда на большой стол, Тамара удалилась так же тихо, как и в первый раз, -- даже не слышно было громыхания собранной посуды на полочках передвижного столика.
   Николай положил себе в тарелку селедки с луком ? с детства его любимое блюдо ? и, поскольку водки никому не хотелось, стал разливать по бокалам вино. В ответ на шутливое замечание Нины, что запивать плебейскую селедку таким нектаром простительно разве что повстанцам где-нибудь в Катманду после ограбления президентского дворца, Николай налил жене бокал белого бургундского "Pouilly-Fuisse": пей, мол, и радуйся -- хорошо, что не последнее.
   Заявленная в меню стерлядь не произвела на Грабе особого впечатления. Он попробовал ее впервые в жизни и нашел, увы, пресноватой, но все же расхваливал, ? чувствовалось, что из вежливости.
   Меж тем Николай, оприходовав вторую порцию селедки с картошкой, завел с партнером разговор о делах, и в частности, об итогах их недавней совместной поездки. Иван не был посвящен в детали дела, но понял сразу, что результаты переговоров в Лос-Анджелесе оказались не такими, как ожидалось.
   Брат виноватым тоном объяснял, что иностранцы страдают хроническим недопониманием реального положения вещей в России. Американец же, видимо, давно привыкший к подобного рода дискуссиям, резонно замечал, что капитализм в России, к сожалению, не первичный, а блатной, и все в Европе и Америке это понимают. И что на бесконтрольных продажах коррумпированными структурами природного сырья еще не поднялась экономика ни одной страны.
   Николай жарко возражал, валил всё на политические интриги правящей верхушки, приплел чуть не международный заговор против России. Иван ловил на себе вопросительные взгляды Нины, ? она, видимо, тоже привыкла к застольным дебатам, научилась в них не вдаваться, ? и с трудом подавлял зевоту, мечтая о том, как упадет в необъятные глубины постели (в том, что кровать будет огромной, как и всё в доме брата, он почти не сомневался), и сегодняшний бесконечный день наконец закончится.
   Американец продолжал отстаивать свою точку зрения:
   -- You have to understand one thing, Nicky, living off petrol, off barrels, it's a dead end! When will you understand that? There is not one country in the world that has been able to blossom thanks to raw materials. We call this the Holland syndrome. Have you never heard of it?..
   Николай пыхтел и теперь отмалчивался, к аргументации оставаясь равнодушным.
   C еще более ярым пылом Грабе принялся рассказывать, как в пятидесятые годы голландские власти перепугались какой-то статистики, согласно которой страна могла оказаться в хвосте у экономически развитых стран, если будет продолжать смотреть сквозь пальцы на общемировую конъюнктуру, и с этого момента принялись массированно вкачивать инвестиции в добычу природного газа, что едва не обернулось крахом для всей экономики, не такой уж застойной.
   Николай по-английски запротестовал:
   ? Как можно развалить экономику страны выгодной добычей газа?! Ну, что ты нам рассказываешь?.. Одни теории...
   ? Дай человеку возможность водрузить одно место на клад с несметными сокровищами, и в нем просыпается паразит, ? не обижаясь, доказывал свое американец. ? Зачем надрываться? Стоит копнуть ? и потекло! Только ведь это самообман. Надежды на манну небесную рано или поздно оборачиваются разочарованиями... Ждать, что из-под ног забьет фонтан ? это ведет к инфляции даже в самой благополучной стране. А происходит это за счет увеличения всеобщего достояния и повышения покупательной способности, как ни парадоксально. Но парадоксально это только на первый взгляд. Просчитывать тут надо дальше.
   ? Ах, Ласло... Побывали здесь ваши умники. Пригрела их Семейка в Кремле, было время. Теперь даже ваши власти опомнились, упекли, говорят, за решетку всю команду, всех обвинив в жульничестве. Но что-то все молчат на эту тему.
   ? Причем здесь наши власти? Причем здесь ваша Семейка? Я привожу реальные факты из опыта мировой экономики... ? Грабе немного обиделся. ? Аналогичная ситуация сложилась когда-то в Нигерии. А Нигерия была страной процветающей. Первый производитель пальмового масла, уже никто об этом не помнит. Да вдруг, ни с того ни с сего завалила свое сельское хозяйство. Горстка обормотов решила быстро разбогатеть и надоумила правительство сделать ставку на нефтедобычу. Правительство перестало поддерживать цены на сельскохозяйственную продукцию... Мой брат там работал. Знаю, что говорю...
   ? Мы не Африка... Мы не третий мир... Ты в Москву приехал, не в Анголу, не в Нигер, ? протестовал Николай, чувствуя себя лично чем-то уязвленным.
   ? Торговля сырьем развращает. Ведь прибыль оседает в карманах номенклатуры, элиты новорожденной. Она жиреет от такой жизни, а страна нищает. Вся Африка через это прошла. У вас сейчас то же самое происходит. И никто не шевелится. Да вас просто надувают! Ставка на нефтяной бизнес, на нефтяные цены ? ошибка ваших властей. Или надувательство. От такой стратегии выигрывают только пригревшиеся у кормушки... Те, кто не может выдвигать никаких программ. А как только набьют полные карманы, то опять кого-нибудь вытолкают на трон... чтобы было кому отдуваться. Сами ? разбегутся. Попомни мое слово. Вам придется начинать с нуля...
   ? Ты, Ласло, русских никогда не поймешь... Мы по-другому устроены, по-другому мыслим. Вот посмотри на Нину... ? Николай попытался свести разговор к шутке. ? Русские по-другому смотрят на будущее. Русский человек живет одним днем и презирает расчетливость. И неизвестно, что хуже: человек, который распланировал всё на двадцать лет вперед и живет, как робот, не получая от жизни ни малейшего удовольствия, или тот, кто живет одним днем, днем сегодняшним, не дожидаясь от завтра никаких подарков... А радость от жизни может быть только сиюминутной, никуда от этого не денешься. Нельзя ее запланировать на двадцать лет вперед. Нельзя... ? Николай развел руками. ? Нин, хоть ты объясни ему! Тебя он послушает...
   Обняв себя за плечи, Нина задумчиво кивала не Николаю, не Ласло, а почему-то Ивану, но, видимо, даже не понимала, о чем все так спорят.
   ? Поэтому Россия и развивалась скачками. Русские всегда делали ставку на вдохновение, на талант, а не на расчеты, ? добавил Николай. ? И нельзя сказать, что ошибались... Россия превратилась, прямо скажем...
   ? В процветающий рай, ? поддел Грабе.
   ? Я же говорю... Бесполезно объяснять, всё равно не поймете, ? устало отмахнулся Николай. ? Если на газ упадет спрос, Россия начнет торговать земляникой, с тем же успехом!.. Не могут понять этого на Уолл-Стрит. Там мыслят своими категориями, пытаются смотреть на Россию через свою призму. И совершают просчетУолл-стрит сколько лет существует? А сколько Россия?..
  
  
   После застолья, оставшись в гостиной наедине с братом, Николай перенес к дивану бутылку коньяка и рюмки и, приоткрыв окно, принялся раскуривать сигару.
   -- Ну и вечер... -- посетовал он. -- Развел Лося опять демагогию, ничего не скажешь... И ведь, ты обратил внимание, он снова ни грамма не понял из того, что я до него донести пытался! Может, объяснитель, конечно, из меня никудышный. Вот отца бы сюда: он-то точно всё бы по полочкам разложил...
   -- Папа у здесь был когда-нибудь? -- спросил Иван. ? В твоей новой квартире?
   -- У меня? Что ты! Отказывается. Не верит, что я своими руками могу что-то заработать. Безобразие, конечно. И что мне с этим делать -- не могу понять. Бить себя в грудь: смотри, мол, папа, какой я честный? Доказывать, что не ворую? Ему докажешь, ага... Я смирился. И с этим, и вообще со многим... -- Николай отрешенно уставился куда-то в угол, потом спросил: -- Послушай, да неужто ты действительно решил здесь жить? В России? Ведь всё заново придется начинать, с пустого места, а, Вань? Ты представляешь, что это значит?
   -- Заново ничего уже не начнешь.
   -- Тогда не понимаю, что у тебя в голове...
   -- А там люди, с чего, по-твоему, начинают?
   -- В Англии-то? Ну, не знаю... -- Николай развел руками. -- Да в нормальной-то стране и наследство люди могут получить, там живут накоплениями. Там есть... как это называется? Преемственность! Да и власть стабильная -- не то, что у нас тут. Ведь накопления создаются веками.
   -- Да ладно, Коля, везде всё одинаково -- и люди, и как они власть забирают друг у друга, глотки перегрызая не хуже псов, и воруют, и подличают -- всё это есть везде, -- возразил Иван. -- Даже непонятно, что это значит теперь -- там и здесь... Либерализм таких бед понатворил.
   -- Умоляю! У меня аллергия на терминологию! -- взмолился Николай. -- Заладили все! Слышат звон, да не знают, где он... Я вот считаю, что либерализм -- это когда я могу выкурить сигару там, где мне хочется, и всё.
   -- Так и есть.
   -- В чем же формула зла?
   Иван устало поморщился.
   -- Ну, сформулируй!
   -- Твоя формула свободы... есть в ней что-то арифметическое, примитивное. Она не учитывает... ну, например, традиций христианской истории... да-да! -- несерьезным тоном подтвердил Иван, -- а христианская традиция отвергает погоню за материальным благополучием и вообще накопительство... как самоцель... Обкуривать всех -- это и есть либерализм, всё верно...
   Николай помотал головой, пожевал сигару и сказал:
   -- Ладно, братишка, не унывай -- прорвемся!.. Не такое тут у нас первобытное общество. Все ведь как рассуждают? Чуть что -- караул! Мир -- сплошное уродство, накопительство, в нем, мол, нет места порядочному человеку! А по себе ж нельзя судить о других, Ваня... Каждый сам за себя -- и алмазы добывает, и за базар отвечает. Так что, если решил, надо делать. Поживешь у меня, осмотришься, ситуацию оценишь. А дальше -- посмотрим. Пока могу гарантировать крышу над головой, стол, немного денег... Нет-нет, я серьезно. Всем, чем смогу, поверь... -- Николай выставил перед собой ладони, наперед отметая все возражения. -- На год, если нужно. Я... для меня... я считаю, что это мой долг, если хочешь знать. Да и приятно мне... Ты что, не понимаешь? А ты поставь себя на мое место.
   -- Понимаю, -- согласился Иван.
   -- Вот и чЩдно... -- Успокоившись, Николай на миг потонул в облаке сигарного дыма. -- Главное, не принимай всё близко к сердцу... Красного вина пей побольше. Если хочешь, каждый день буду тебе покупать хорошее вино, скажешь какое... Меня один знакомый научил, когда я первый раз из-за границы домой вернулся, -- пить побольше красного... Так я благодарен ему по сей день... Теперь насчет Маши расскажу. Я тут предпринял кое-какие действия. Результат, конечно, не ахти, но всё-таки...
   -- Ты был по тому адресу? -- спросил Иван.
   -- Не я, сотрудник один ездил... Начальник службы безопасности, я тебе рассказывал... Что-то там не то. Никого, естественно, не застал. Но я упрямо названивал. И три дня назад сняли трубку.
   -- Кто?
   -- А непонятно кто. Голос какой-то странный, с акцентом. Похож на диктора с радио "Свобода"... когда они всяких хохлов беглых нанимали, помнишь?
   -- И что он сказал, этот голос?
   -- Ничего.
   -- Вообще ничего?
   -- "Алло" сказал... Я Филиппова еще раз откомандировал. Опять мимо: дома никого. А трубку, гады, снимают. Но самое интересное не это... На следующий день, после второго захода, возле офиса у меня люди какие-то замельтешили. Здесь и на Солянке тоже. Что-то вынюхивают, а что -- непонятно. За квартирой, похоже, наблюдение установили. На профессионалов не тянут. Шпана какая-то.
   -- За твоей квартирой? -- изумился Иван. -- Вот здесь, что ли?
   Николай кивнул.
   -- Мало ли... Кому-то не по душе твои успехи. Врагов у тебя нет? -- спросил Иван.
   -- В конторе я не один, а бардак под окнами только у меня. У других всё в порядке, проверяли... Нет, это не имеет отношения к конторе, -- покачал головой Николай. -- Не исключено, что началось с поездки Филиппова в Сокольники. Пока он там был, что-то вроде на улице заметил, но не стал паниковать, убедиться наверняка хотел. А утром ко мне приезжает -- сюрприз, наружное наблюдение.
   -- Если так... то Маша действительно влипла в какую-то историю, -- задумчиво произнес Иван.
   -- В том-то и дело... И пока всё не прояснится, Вань, я бы посоветовал тебе не очень-то по Москве пешком разгуливать. Нина, вон, целую программу культурную тебе организовать хочет. На машине -- куда хотите, ради бога. Я приставлю водителя. Будет присматривать. Они у нас обученные. А через день-два, думаю, мне удастся докопаться до истины...
   Николай утаил от брата, что загадочный мужской голос, который он услышал в телефонной трубке, хоть и не пожелал ответить, как можно связаться с хозяйкой квартиры, но всё же подтвердил, что Лопухова Мария живет именно здесь и что это ее номер телефона. Николая просили перезвонить вечером. Но вечером произошло то же самое. В назначенное время набрав номер сестры, Николай опять услышал мужской голос, уже другой, но с таким же примерно акцентом.
   Маши по-прежнему не было дома. Когда она вернется, ему сказать опять не могли. На вопрос, в Москве ли она вообще, снявший трубку ответить не смог или не захотел. Это стало последней каплей. Николай сорвался: стал кричать, сыпать угрозами. На этом разговор и закончился. И именно в тот вечер, терзаемый дурным предчувствием, Николай дал Филиппову поручение досконально во всем разобраться: мало ли что?
  

* * *

   Нина подняла их на смех, когда узнала, что немолодой флегматичный водитель мужа, всю жизнь возивший по министерствам начальство, был приставлен к ней с "заданием". И совсем уж нелепой казалась ей мысль о том, что Глеб Никитич, со всеми его несгибаемыми принципами -- не ездить на красный свет, не обгонять, не говорить за рулем по телефону, не курить, не употреблять спиртного... -- годится им с Иваном в телохранители.
   К концу дня Нина собиралась заехать к знакомым, чтобы забрать у них Ласло. Вернуться они должны были на такси. Нина распрощалась с Иваном на Тверской, и Глеб Никитич повез его на Солянку...
   Домработница Тамара, не зная, чем еще угодить брату хозяина, принесла виски, ведерко со льдом, большой граненый стакан. Иван смотрел новости по CNN. В пригородах Лондона тушили крупный пожар. В Чечне опять кто-то кого-то подрывал фугасами, а беглые боевики вели охоту на местных чиновников, продолжавших сотрудничать с федеральной властью. День назад показывали всё то же самое...
   С работы вернулся Николай. Разбросав по дивану свежие газеты, он молча плеснул себе щедрую дозу виски и на некоторое время притих в кресле у окна, после чего всё же поинтересовался у брата, какие у него планы на вечер.
   -- Грабе ужин решил приготовить, итальянский, -- сообщил Иван. -- А Нина звонила только что, просила, чтобы ты Тамару домой отпустил... они уже едут.
   -- Ну едут и едут, -- проворчал Николай. -- Тама-ара! -- позвал он громко.
   Та тихо зашла в комнату.
   -- Да, Николай Андреевич...
   -- Вы идите пораньше сегодня, Лося подменит вас, -- сказал ей Николай. -- Партнер мой... любимец ваш... изъявил желание покулинарить.
   -- Но как же, Николай Андреевич! -- всплеснула руками Тамара. -- Ведь у меня уже почти всё готово...
   -- Идите, идите... -- отмахнулся Николай. -- Нина разберется.
   -- Ну, и что твой Филиппов? Выяснил что-нибудь новое? -- спросил Иван, когда домработница вышла.
   Николай рассеянно потер ладонью лоб.
   -- Со вчерашнего дня "наружки" мы больше не видели. Ни возле офиса, ни у дома. Так что пока -- отбой. Больше не переживай. И еще: у Маши в квартире опять трубку сняли. Сказали, что загорать она уехала... на Кипр.
   -- На Кипр?.. Почему на Кипр?
   -- Откуда я знаю... Может, правда из-за меня вся эта ерунда началась. Ты ж говорил мне о недоброжелателях, помнишь? Прав ты оказался, наверное... -- Николай подлил себе еще виски, сделал глоток и стал объяснять: -- были у меня сложности... Висел хомут один на шее. Недавний. Вопрос, в общем-то, спорный. А упиралось всё в деньги... Тут всегда всё в деньги упирается. Правосудие, сам понимаешь, -- курам на смех. А желающих вершить его собственными руками хоть отбавляй. Иногда не знаешь даже, с кем имеешь дело: с силовиками или с какой-нибудь заразой. Филиппов тоже вот подсчитал, взвесил все "за" и "против" и думает, что пикет под окнами связан с этой именно историей. Я было и сам так подумал. Но проверить в любом случае надо было.
   -- Ты должен? -- спросил Иван.
   -- Нет, долгом это не назовешь. Дефолт всё с ног на голову перевернул, ты это, наверное, помнишь. Одним жирный кусок обломился, а другим локти пришлось кусать. Ну так вот... Поторопились мы вложиться в одно дело. Кое-кому показалось, что я тогда недоплатил. Деньги вкладывали вместе, но переговоры вел я. Значит, и шишки на кого должны сыпаться?.. А так всегда. Я всю жизнь свою за козла отпущения, видно, уж судьба такая, -- посетовал Николай.
   -- Спрашиваю себя иногда, что бы я делал на твоем месте, -- после некоторого молчания сказал Иван.
   -- То же самое и делал бы... Ко всему привыкаешь. Единственное, к чему невозможно привыкнуть, так это к подлости, -- вздохнул Николай. -- Но есть, правда, одно средство... очень помогает не заблуждаться насчет людей. Я для себя вывел три аксиомы. Любой человек, даже самый трухлявый, ищет смысл жизни, но никому в этом не признается. Это первое. Второе: никто не хочет жить лучше хорошего, но сам это не всегда понимает. В основе принцип: лишь бы прожить. А третье: не хотим мы знать, кто мы такие и что с нами будет завтра. Не хотим и всё! Это самое странное... Если ты это понимаешь, то для тебя уже нет никаких секретов в отношениях с людьми... Есть, правда, еще и четвертая аксиома... Но я в ней не до конца уверен.
   -- Какая?
   -- В душе мы все чисты, как стеклышко. Все без исключения. Несмотря на свои пороки.
   -- Тут я, пожалуй, не соглашусь, -- помолчав, возразил Иван.
   -- Если удается преодолеть в себе отвращение к грязи... в людях, к их нутряному скотству, то жизнь становится... Не знаю, как это объяснить... занятной, что ли. Начинаешь видеть что-то такое... Ведь над всеми нами ставится интереснейший эксперимент, невероятный по своим масштабам. Цель его чистая, не грязная. Я уверен в этом... Понимаешь, что я хочу сказать?
   -- Не уверен.
   Разговор был прерван телефонным звонком. Звонил еще один компаньон Николая, Михаил Дмитриевич. На ходу ослабляя галстук, Николай встал и отправился в соседнюю комнату -- говорить о делах...
   Приехали Нина и Ласло. Из передней доносился смех. Кто-то незнакомый, видимо водитель, вносил в комнату коробки со снедью. Николай, выглянув из кабинета, тут же пошел выяснять, что там за шум и гам, и был встречен взрывом хохота.
   Держась за косяк и вытирая слезы, Грабе объяснял, что в последний момент до него дошло, что он переоценил свои кулинарные способности, и, чтобы спасти свою "репутацию", решил раскошелиться и купил готовые итальянские блюда. Оставалось их только разогреть.
   Так и не понимая, что во всем этом смешного, но заражаясь смехом, Николай позвал Ивана. Они предложили Ласло свою помощь: дескать, шеф-повару не по статусу разбирать на кухне коробки и пакеты. Но Грабе решительно замотал головой. Братьям предлагалось проявить терпение. Готовился сюрприз.
   К столу ждали еще одну пару -- холостяка Горностаева, который пообещал покорить компанию своей новой девушкой. Вечер предстоял бурный. Иван жалел о том, что в очередной раз не предусмотрел никакого запасного варианта. Но, видно, так и жило всё окружение брата, да и он сам: гости, развлечения, застолья, рестораны. Во избежание обид проще было подстраиваться...

* * *

   С утра в субботу Иван навестил живших на Старом Арбате знакомых, с которыми не виделся несколько лет, затем прогулялся по залитому солнцем Новому Арбату и, возвращаясь домой на метро, где-то между "Кузнецким мостом" и "Китай-городом" стал свидетелем необычной сцены.
   В вагоне неподалеку от него стояла девушка в темно-синем пальто, какие носят иногда в шестнадцатом округе Парижа. По ее лицу струились слезы. Она торопливо утирала их и едва сдерживала рыдания. В вагоне было людно, толпа напирала со всех сторон, и никто не обращал на плачущую девушку внимания. Слезы здесь никого не удивляли? Всеобщее безразличие казалось Ивану обескураживающим.
   На "Китай-городе" незнакомка протиснулась к выходу и исчезла в людском потоке. Иван, спохватившись, что чуть не пропустил свою станцию, вышел следом. Дав толпе рассеяться, он не спеша зашагал по свободному павильону станции, как вдруг на выходе, за аркой, где ползли наверх эскалаторы, он опять увидел знакомое синее пальто.
   Стоя лицом к стене и прикрываясь косметичкой, незнакомка буквально захлебывалась слезами. Ее плечи вздрагивали. Сцена была настолько душераздирающей, что Иван замедлил шаг, а затем решительно направился к рыдающей незнакомке.
   -- Простите... Я могу вам чем-нибудь помочь? -- спросил он.
   -- Не можете... -- прозвучал тихий ответ.
   -- У вас что-то случилось?
   -- Послушайте... что вам надо? Шли бы вы своей дорогой, -- проговорила девушка, даже не взглянув на него.
   -- Мы ехали в одном вагоне... только что. Мне от вас ничего не нужно, -- сказал Иван.
   -- Вот и оставьте меня в покое!
   Незнакомка была настроена решительно. Иван помедлил еще один миг. Округлое лицо с растекшейся по щекам тушью не было ни приветливым, ни привлекательным. Одета девушка была всё же броско и, несмотря на пальто простого правильного покроя, скорее, безвкусно; на ногтях -- яркий маникюр. И еще что-то подсказывало Ивану, что перед ним не москвичка.
   -- Что ж, до свидания, -- сказал он и направился к эскалатору.
   Мгновение спустя, обернувшись, Иван увидел, как девушка в синем пальто прошла на эскалатор следом за ним. Возле нее маячили двое парней. Оба оживленно жестикулировали. Подойдя ближе к заплаканной незнакомке, они, видимо, тоже попытались вступить с ней в разговор. И, судя по виду обоих, получили такой же отпор.
   Иван продолжал невольно наблюдать за тем, как парни пытались в чем-то убедить девушку. Один из них подался чуть вперед и потянулся к ее сумке, висевшей на плече, но та торопливо прижала сумку к себе, что-то резко высказав парню. Иван отметил про себя, что молодые люди выглядели то ли недовольными, то ли обиженными.
   На выходе из метро Иван остановился у киоска с прессой, чтобы купить для брата "Известия". Из-за столпотворения и медлительности продавщицы он был вынужден прождать с минуту и, когда направился наконец к выходу на Солянку, в конце подземного перехода опять наткнулся взглядом на знакомый девичий силуэт.
   Тут как тут были и парни. Все трое стояли возле массивной колонны в полумраке перехода и, к немалому удивлению Ивана, продолжали что-то выяснять. В ту секунду, когда Иван поравнялся с ними, девушка сделала рывок в сторону, пытаясь обойти одного из парней, но ей преградили дорогу.
   Иван замедлил шаг. Могло ли хулиганье донимать прохожих на одной из центральных станций? Вряд ли.
   Иван приблизился к колонне.
   -- Вы уверены, что я не могу вам помочь? -- обратился он к незнакомке.
   Парни повернулись к нему ? оба в черных очках. Вряд ли им было больше двадцати пяти. По виду студенты.
   -- Эта девушка -- моя знакомая, -- произнес Иван первое, что пришло на ум, и тут же понял, что вмешался кстати. -- Проводить вас?
   "Студенты" переглянулись.
   -- Ты чё лезешь куда не просят? -- развязно проронил один из парней. -- Топай давай, прохожий!
   Оба резко подались вперед. Иван даже не успел понять, что происходит. Всё было проделано стремительно и с такой ловкостью, что он и шага не успел сделать в сторону. В следующий миг, когда его схватили за рукава, на него вдруг словно надвинулась высокая стена... Больше он ничего не помнил...
  

* * *

   Между окном и кроватью, облокотившись на подоконник, сидел на неудобном пластмассовом стуле грузный взлохмаченный мужчина в пальто. Лежащий на койке будто бы узнал его и попытался приподняться. Но посетитель придержал его за плечо:
   -- Лежи... Лежи ты, ради бога.
   -- Где я?
   -- В больнице.
   -- В какой еще больнице?
   -- Для космонавтов... Космонавтов тут лечат, любопытный ты мой! -- вздохнул Николай Лопухов.
   -- Каких космонавтов?
   -- Ну какая тебе разница? Больница такая. Если и не самих космонавтов, так тех, кто работает на космос. Лежи и не волнуйся... Всё хорошо, всё нормально.
   Лопухов-старший был раздражен, небрит. Его лицо редко бывало таким землистым и одутловатым, но Ивана поразило даже не это. Взгляд брата, обычно покровительственный и чуть усталый, сейчас был бегающим, нервным, как в детстве в минуты обиды, следовавшей за хорошей взбучкой, но в то же время каким-то ожесточенным, холодным.
   -- Теперь, Ваня, давай-ка пошевели мозгами... если можешь, -- приказал Николай. -- Ты помнишь, что произошло?
   Иван помолчал и с удивлением ответил:
   -- Нет.
   Что-то мешало ему говорить. Оказалось -- повязка на лице. Иван оторвал руку от постели, ощупал голову. Рука казалась настолько тяжелой, что с трудом удавалось шевелить пальцами. Повязка покрывала не только лицо, но почти всю голову.
   -- Ради бога... оставь бинты в покое! -- вскипел старший брат. -- Лучше попытайся вспомнить хоть что-нибудь!
   -- Какие-то люди... Студенты, двое... В метро, точнее, в переходе. Недалеко от твоего дома...
   -- Это понятно, где всё случилось, я уже знаю... А дальше, дальше-то что? -- подстегнул Николай.
   -- Чего-то хотели... С ними была женщина... Кстати, сначала мы ехали в одном вагоне.
   -- Какая женщина? -- быстро спросил Николай.
   Иван помолчал немного и продолжил:
   -- Я подошел. Они приставали к девушке... Прямо в метро, днем, представляешь...
   Николай встал, окинул брата безнадежным взглядом и, не сказав ни слова, вышел.
   Иван огляделся по сторонам. Он действительно находился в больнице. Один в большой палате. Другая кровать рядом и еще две напротив пустовали. Над изголовьями -- щитки с проводами и кнопками. За большим мутноватым окном виднелись городские окраины, незнакомый спальный район, фабричные трубы, из которых сюрреалистичными грибами вырастал дым, а вдали, у серенькой линии горизонта, рыжела полоса леса.
   В палату вернулся брат. Скинув пальто на одну из кроватей, он сел на прежнее место.
   -- Так вот, Ваня... Чтобы развеять твои романтические иллюзии: женщина здесь ни при чем...
   Иван попытался приподняться на подушке повыше, но сильная боль пронзила затылок и спину. Он застонал.
   -- Ты думаешь, что она просто... Меня что, подкараулили? А она... Нет, это было бы слишком сложно. Я сам подошел к ним... к колонне.
   -- Нападение совершили на тебя, а не на прекрасную незнакомку, -- вздохнул старший брат. -- Тебя схватили за руки... за рукава... и мордой приложили об эту колонну! Можно сказать, что тебе повезло даже -- легко отделался. Нос тебе, конечно, подправили, но других травм нет. Сотрясение мозга еще... ну, это естественно. Благо еще милиция рядом оказалась, а то бы так отделали... Да, местные подонки -- это тебе не лондонская шпана.
   Иван смотрел на брата недоумевающим взглядом. Борясь с удивлением от услышанного, он всё еще в чем-то сомневался.
   Николай заботливо подоткнул край колючего шерстяного одеяла.
   -- В общем, так, мой друг. У нас с тобой неприятности. Глядя на твою рожу, смело можно сказать, что немаленькие. Кто-то хочет на меня надавить. Кто -- пока не могу понять. Зато теперь я точно уверен, что всё это из-за Маши.
   -- Но зачем им было нападать на меня, да еще так... демонстративно?
   -- Припугнуть хотели. Но чтобы так, не до смерти. Просто заткнуть нас с тобой, угомонить. А то братья, понимаешь, старшие! Сестру им подавай по первому требованию, да еще что происходит доложи! А что, разве эти дебилы не добились своего?
   -- Но ведь и дураку ясно, что мы после этого не будем сидеть сложа руки! ? помолчав, сказа Иван.
   -- Вот потому тебя и отмордовали. Чтобы попридержать и с толку сбить. Раз эти люди идут на такие меры, значит, шаги мои они истолковывают как угрозу, -- заключил Николай. -- Я ведь просто хотел с Машей поговорить, голос ее услышать, только и всего, а тут такое началось. И знаешь, я вообще начинаю сомневаться, что она куда-то уехала.
   Николай уставился в окно.
   -- Эти люди ? кто они? Кого ты имеешь в виду?
   Презрительно усмехнувшись, Николай молчал.
   -- Кому-то не хочется, чтобы мы... чтобы мы поддерживали отношения? -- спросил Иван. -- С Машей, что ли?
   -- Отношения! Да нам по телефону с ней не дают поговорить! -- взорвался Николай. -- Ты забыл, что такое Россия!.. Конечно, другой вывод напрашивается: раз стараются припугнуть, значит, войти в контакт с ней можно... с Машей, -- добавил он. -- В противном случае, зачем палки ставить в колеса?.. В Москве тебе теперь находиться нельзя... Уедешь на дачу. Поживешь там несколько дней. Пока не прояснится. При сотрясении мозга бывают последствия всякие. Вдруг немного идиотом станешь? Ты ведь уже, если откровенно... Так что имей в виду... На всякий случай здесь ты не Лопухов, а Лаптев... Ясно?
   Иван недоверчиво покосился на брата.
   -- А что, хорошая фамилия. Сам бы с такой ходил, -- добавил Николай. -- Послушай, может, тебе вообще уехать на какое-то время? Что если это только начало?
   -- Куда?
   -- В Лондон.
   -- Я же только что приехал.
   -- Столько лет там просидел, посидишь еще месяц-другой. Купим тебе билет... Туда и обратно.
   -- Что за бред? Не собираюсь я никуда уезжать. Машу надо найти...
   -- Русским языком тебе объясняю, неизвестно, чем здесь пахнет. Мне-то ты что предлагаешь делать? Телохранителей для тебя нанимать? Чтоб за ручку водили?
   -- Могу уехать в Петербург... на худой конец, -- предложил Иван.
   -- Москва, Петербург... Ты еще не понял, куда ты приехал...
   -- Лондон тоже не край света. У тебя дочь живет в Питере, и ничего. Тогда и о ней надо позаботиться.
   -- И о ней позабочусь, умник!..
   К разговору вернулись через день. Николай по-прежнему настаивал на переезде на дачу. Знакомые предлагали ему на время свой дом в Кратово, в котором не жили с лета. При доме постоянно жил сторож. Но Иван и слышать не хотел о деревне, продолжая настаивать на питерском варианте.
   Новостей больше не было. Николай выглядел взвинченным, нервным. Он создавал видимость бурной деятельности, постоянно говорил о своем кагэбэшном сотруднике, который контролирует и разруливает обстановку, о том, что сам он уже поговорил с жившим в Петербурге знакомым отца Глебовым. Генерал в отставке, но, в отличие от отца, всё еще у дел, хотя и на штатской работе, Дмитрий Федорович Глебов обещал оказать Ивану содействие, если он надумает поселиться в Северной столице.
  

* * *

   Реакция жены на кончину его матери потрясла Николая до глубины души. У него было ощущение, что раскололся мир, в надежности которого ему и в голову не пришло бы сомневаться. Нина наотрез отказалась ехать в Тулу.
   -- Тащиться черт знает куда, чтобы месить кладбищенскую грязь?..
   И он вспылил. Он ударил ее. Отвесил оплеуху, еще сам не понимая, что делает. Впервые в жизни он поднял руку на женщину. Этой женщиной оказалась его жена... Позднее, когда утихли бурные эмоции, Николай не мог взять в толк, что на него нашло.
   У матери не было любимчиков. Так повелось с детства. Детей в семье не баловали -- разве только Машу, да и то нечасто. Считалось, что каждый должен отвечать за свои поступки сам, а если что, и уметь за себя постоять. Но с того дня, как неизлечимый недуг стал высасывать из матери последние жизненные соки, ближе всех из детей к ней оказался старший, Николай. Ванечка в это время отсиживался в Лондоне, Машенька обреталась неизвестно где. Так и получилось, что чаще всего родители общались с живущим в Москве Николаем. Мать никогда не вмешивалась в его семейную жизнь, но, после того как однажды стала свидетельницей одной нелепой домашней сцены, начала проявлять интерес к тому, что происходило у него дома. А происходило невесть что: ссорам не было конца. И Екатерина Ивановна, скрывать от которой многое не удавалось, вскоре прониклась к невестке неприязнью. Николай не видел причин для такого отношения и понимал, что, скорее всего, на мать что-то нашло, верх взяло бессознательное чувство: кровь не водица, он ей сын, а Нина -- чужая, да еще и живет с ним, в каком-то смысле "забирает" его, больной человек чувствителен к таким вещам. И тем не менее всё это казалось настолько непривычным, что Николай долго пребывал в растерянности. Кончилось тем, что мать стала сторониться невестки, а та отвечала пренебрежением. Мстительный настрой жены изумлял Николая -- не просто по отношению к матери, а по отношению к человеку, стоявшему на пороге между жизнью и смертью! Это выглядело низостью. Он всегда считал Нину человеком сердечным и великодушным.
   С этого и начались настоящие проблемы. Что-то надломилось, безвозвратно ушло в прошлое... Вставали по утрам кто когда. Завтракали, обедали, ужинали врозь. Спали в одном доме, но в разных комнатах. Досуг проводили тоже не вместе, но скорее -- убивали время. При этом и ему и ей мучительно не хотелось, чтобы всё это вылезло наружу, чтобы еще и посторонние -- сосед, шофер, компаньоны и общие знакомые -- стали свидетелями их семейного неблагополучия. Приходилось ломать комедию. В результате отношения еще больше погрязали в фальши. Что поразительно, Николая терзала еще и жалость, невыносимая жалость, от которой скручивало в узел, -- к жене, к себе самому, к чему-то несбыточному, что начинает объединять людей с определенного возраста. Неблагополучие разрасталось, как злокачественная опухоль.
   С некоторых пор перепадало даже дочери. Мир взрослых, в котором они уживались с горем пополам, похожий на переполненную корзину для стирки, уродовал чистый, безоблачный мир ребенка.
   Мать жены жила в Петербурге. Оттуда родом была Нина, теперь там училась и Феврония. Если бы не Ольга Павловна, мать Нины, Николай никогда бы не согласился отпустить ребенка в другой город. А в тот момент, когда отпускал, едва ли отдавал себе отчет, какой удар наносит этим по своему отцовству. Услышав однажды от жены, что дочь сдала экзамены в балетную академию, зачислена на учебу и будет жить теперь в интернате, Николай даже не осознал, о чем идет речь: то ли не расслышал, то ли пропустил мимо ушей... Может быть, это, а не отношения жены и матери и было началом конца?
   Увы, идиллии в Питере не получилось. У бабушки на Гороховой, в пяти минутах ходьбы от академии, Феврония прожила ровно шесть месяцев, а затем Ольга Павловна попала в больницу, и ребенка пришлось отдать в интернат. Не тещина вина, разумеется, но на попечении нянечек и воспитательниц Феврония жила уже два года. Попытки перевести дочь в Москву, в балетную школу при Большом театре, или нанять в Петербурге приватных нянь, провожатых и репетиторов оборачивались протестами тещи, заверениями, что она справится сама и вот-вот заберет девочку домой, только закончит курс лечения и процедур. Но процедуры назначались снова и снова, а Феврония при любящих родителях и бабушке утром просыпалась в питерском интернате -- на узкой обшарпанной кровати из ДСП и уже научилась сама стирать белье в раковине. Когда кто-нибудь из них двоих отправлялся в Петербург и привозил ее в Москву на каникулы или на праздничные выходные, уже через пару дней девочка рвалась обратно. Реакция дочери окончательно выбивала Николая из колеи. Чувство вины, которое его одолевало, становилось каким-то бездонным, удушливым: по его, и только по его беспечному попустительству ни дома, ни семьи у девочки больше не было. По негласной договоренности с Ниной, свои размолвки от дочери они скрывали. Но разве можно обмануть чувства ребенка? По глазам дочери он видел, что она всё понимает. Понимает, но молчит. Время, возраст... -- не в нем ли спасение?
   Насчет светлого будущего, которое будто бы ожидает дочь после академии, Николай не строил больших иллюзий. Пару раз съездить за границу с труппой Мариинки, поскольку детвору возили на гастроли, попорхать мотыльком по сцене, пролететь перед кордебалетом в костюме ангела с крылышками, а потом наконец получить вожделенный диплом всемирно известной балетной школы...-- только наивный мог верить, что с этого начинают в балете настоящую карьеру. Стать профессиональной балериной -- этого мало. Прокормиться любимым делом -- разве многим это удалось? Коррумпированность балетной среды и подковерные интриги ломали судьбы сотен таких, как Феврония. И где они теперь, все эти несостоявшиеся звезды? Разлетелись по миру? Замуж повыходили за иностранцев? Учат детей гимнастике в спортзалах? Разве хотел он такой судьбы для своей единственной дочери?
   Нина же смотрела на всё сквозь розовые очки. С каким-то маниакальным упорством она верила в счастливое и безоблачное будущее Февронии, как верят в ту самую счастливую звезду, которой никто и никогда в общем-то не видел -- полагаясь на удачу и везение, да и на извечное русское авось. Вот где спасение!
   Чем было объяснить столь безрассудное отношение к столь важным вещам? Врожденным инфантилизмом? Скорее, просто слепотой, как говорил себе Николай, но слепотой особого рода, приобретаемой сознательно: иногда она необходима человеку для оправдания собственного нежелания видеть проблемы и решать их. Слепота скрашивает жизнь. Так проще, не так тошно от всего, что происходит в семье, в стране, в мире. Это спасает, но лишь до тех пор, пока не возникает необходимость расхлебывать заварившуюся за время пребывания в анабиозе кашу. И вот тогда такому добровольному слепцу достается, как правило, самая большая ложка...
  
  
   Ровно за день до поселения Ласло на Солянке Николаю выпало новое испытание. Грабе пригласил их на ужин во французский ресторан, находившийся на Воздвиженке, по соседству с адвокатской конторой, где уже который день велись очередные переговоры. В тот вечер ехать никуда не хотелось, но Нина вдруг настояла, ее потянуло развеяться... Уже одетый, Николай влетел в ванную, чтобы поторопить ее, и застал ее за странным занятием. Он даже не сразу понял, в чем дело.
   Всё еще полуодетая, Нина сидела на бортике ванны, держа в руках белый лист бумаги с какой-то пудрой.
   Мелькнула мысль: лекарство, допотопный стрептоцид, которым он и сам пользовался по старинке, когда мучил стоматит и не помогали другие, более "продвинутые" средства. Аккуратно сложив листок, Нина убрала его в косметичку. Тут до Николая и дошло.
   -- Что это? -- спросил он, боясь поверить увиденному и всё еще надеясь на безобидность происходящего.
   -- Сколько раз просила стучаться, -- процедила жена сквозь зубы.
   -- Я спрашиваю, что было у тебя в руках?
   -- Ох, Коля, только не корчи из себя идиота...
   Теперь он понимал, почему ноздри у нее иногда бывали красноватыми, почему от вопросов, не простужена ли она, Нина с раздражением отмахивалась, списывая всё на сезонную аллергию. Воспаление над верхней губой, которое легко было спутать с чуть размазанной помадой, ей даже шло, в выражении лица появлялось что-то трогательное и беззащитное. А шепелявость, появлявшаяся у нее по вечерам... Язык немел от кокаина? То же самое у некоторых происходит с перепоя...
   В тот вечер они так никуда и не попали. Конца не было выяснениям отношений. Нина уверяла, что кокаин завалялся в ее сумке случайно. Как можно поверить в такую случайность? Николай продолжал настаивать. Шаг за шагом сдавая позиции, Нина призналась, что порошок попал к ней не в первый раз. Но больше всего его выбивал из колеи сам тон объяснений. До чего, мол, не докатишься от скуки и уныния! В теплом, мерзком, опостылевшем болоте, в которое превратилась ее жизнь, она, несчастная, увязает день ото дня всё глубже, и жить так дальше не может и не хочет.
   На вопросы, откуда взялся порошок и как давно это продолжается, Нина раздраженно бросила:
   -- Да его же где угодно можно купить! По всей Москве продается. Какой же ты наивный, ей-богу, просто сил нет.
   -- И почем это добро?
   -- Дорого, но не очень.
   Она как будто издевалась над ним.
   -- Какую дозу ты принимаешь?
   -- Одну десятую.
   -- Одну десятую чего?
   -- Грамма.
   -- Ты что, взвешиваешь?
   -- Послушай, какой же ты... Ну, что ты хочешь?
   Отправлять жену прямиком в клинику для наркоманов? На обследование? На лечение? Принудительно? Уговорами?.. Об одном из таких заведений в Подмосковье он уже был наслышан, адресок предлагали родственнику компаньона Гусева, который пытался вытащить из ямы племянника, комиссованного из армии. Николай просил Нину опомниться, подумать о своем здоровье, о дочери, о больной матери...
   А затем обоих как прорвало. Она вдруг стала обвинять его в изменах. Буквально на днях он будто бы участвовал "в скотском кутеже". Она считала себя униженной, а его самого со всеми его друзьями и партнерами -- ворюгами, скотами и циниками, как раз теми самыми зажравшимися новыми русскими, с которыми они так не хотели себя отождествлять...
   Николай знал, о чем говорит Нина. Для московского бомонда не прошло незамеченным его недавнее появление на людях с Аделаидой Геккер. С ней он встречался не в первый раз, но после Тулы и похорон впервые. Сделал себе поблажку -- увы! Что ж, он был готов расплачиваться за этот срыв. Единственное, что удивляло, -- стремительность, с которой слухи расползаются по Москве.
   Что делать? Да ничего теперь не поделаешь, это он понимал...
   Самым паршивым было то, что понимал он и другое: один день общения с такой девушкой, как Адель, пусть раз в три месяца (большего распутства он не позволял себе), стоил не только шести стодолларовых бумажек, которые она брала за вечер, но и вообще любых неприятностей. Элитная "девушка по вызову", умная, образованная и к тому же редкой красоты, некоторых она принуждала дожидаться свидания с ней неделями, но для Николая всегда делала исключение.
   Стоило на миг смириться с фактом такой вот формальной измены, как становилось очевидным, что это даже нечто вроде прививки, которая позволяет оградить себя от зла еще большего -- измены серьезной, такой, что может привести к развалу семьи. Так что ничего смертельного и непоправимого в проступке своем Николай не видел, хотя и раскаивался теперь в содеянном...
   Помимо всего прочего на голову его сыпались в тот вечер и обвинения в нечистоплотности. Якобы пару лет назад учредителей компании, на горбу которых "банда компаньонов", среди которых был и он, Николай, въехала в бизнес, прогнали в шею, выставив этих честнейших людей на улицу и обобрав до нитки. Но разве сам он не вспоминал об этом с сожалением? Разве не сделал он всё от него зависящее, чтобы загладить свою вину? Одному из уволенных Николай нашел работу. Второму перевел на счет денег. При сегодняшнем положении дел он воздержался бы от крайних мер. Но так устроен мир и распроклятое общество людское: слабых и немощных оно сталкивает за борт, стоит им чуть зазеваться, а сильных или просто избранных (кем и зачем -- вопрос особый) обязательно превозносит за заслуги действительные или мнимые. Что примечательно, большинство людей отказываются понимать, что благополучие свое их преуспевающие собратья создают собственными руками, пользуясь несовершенством мироздания и его законов. Сожалеть можно было только о том, что остающиеся на плаву, те, кому удается не выйти из игры раньше времени, оказываются не только самыми живучими, а зачастую и самыми отпетыми негодяями...
  
  
   Когда компаньоны попросили Николая на неделю-две поселить у себя партнера из Силиконовой долины, вместе с которым он должен был вернуться из Америки, Николай ответил согласием не раздумывая. Обычно компаньоны поровну делили вынужденную заботу над теми, чье присутствие в Москве в данный момент было им необходимо. Пригреть же Грабе в домашней обстановке -- значило, по расчетам партнеров, заполучить над компаньоном-иностранцем полный контроль. Квартира Николая на Солянке, куда он перевез семейство с Сивцева Вражка, как нельзя лучше подходила для этой цели.
   Из двух выселенных коммуналок, находившихся одна под другой, перекроенных и совмещенных, получилась вполне приличная квартира. На нижнем этаже располагались три спальни, на верхнем -- две. Вселение очередного гостя должно было усложнить жизнь разве что домработнице и поварихе Тамаре, но та сложностей не боялась, и вместе они прекрасно справлялись со всеми делами по дому...
   Закоренелый холостяк и ловелас, Ласло Грабе сразу понял, куда попал, и делал всё, что было в его силах, чтобы в приютившем его доме царили мир и взаимопонимание. И, как ни странно, своего добивался.
   Вечера проходили весело. Тамара, дважды приготовившая отменный ужин, больше не отходила от плиты. Николай повысил ей жалованье. Да и сама Нина вдруг прекрасно справлялась с ненавистной ей в обычные дни ролью домохозяйки. Вечера она проводила дома, скука домашней жизни ее больше не угнетала.
   Иронизировать над партнером мужа вошло у Нины в привычку. Человек добродушный, Грабе принимал ернический тон хозяйки дома без особых эмоций. И Николай, хотя и чувствовал, что жена в любой момент может перегнуть палку, нарушив все рамки приличий, не очень напрягался по этому поводу -- знал по опыту, что американцы народ необидчивый, особенно если заинтересованы в чем-то материально.

* * *

   Балетных гастролей, а тем более спектаклей труппы Мариинского театра, с которой дочери уже приходилось выступать, Нина не пропускала, с тех пор как Феврония поступила в академию. Но на этот раз муж поздно спохватился, и заниматься билетами в Большой пришлось Грабе. В самый последний момент он достал их через свое посольство и послал домой с водителем. День был будний, и встречу назначили друг другу уже в театре...
   До начала представления оставалось всего ничего, а Ласло как сквозь землю провалился. Суетясь и нервничая, опасаясь, что и на этот раз по его вине всё пойдет кувырком, даром морочили друг другу голову звонками и уточнениями, Николай неоднократно обошел гардероб и решил еще раз выйти на улицу. Но Нина заметила американца в группе людей, вплывших от входа к гардеробу.
   Выделявшийся из толпы своей фирменной улыбкой рассеянного джентльмена, Грабе представил чету Лопуховых своему посольскому эскорту. Норман, коренастый американец с багровым келоидным рубцом над верхней губой, с приторной улыбкой протянул Николаю для пожатия свою короткопалую пятерню. Рядом с ним возвышалась на тонких каблуках стройная особа в сером костюме -- француженка Мишлен.
   Николай повеселел. До театра он успел промочить горло и теперь был настроен благодушно: налево и направо отвешивал свои коронные "здрасте", пробираясь через толпу, улыбался и то и дело махал кому-то рукой. Нина удивлялась, откуда у ее сильной половины столько знакомых в Большом театре, ведь ей никогда не удавалось уговорить его сходить с ней ни в оперу, ни на балет. Сейчас же, видя его раскованное поведение в таком пафосном месте, она немного стеснялась мужа, побаивалась его необузданного радушия, сквозь которое проглядывало неумение держать себя. Благовоспитанность в любой момент грозила обернуться каким-нибудь конфузом: отдавленными ногами или раскатистым хохотом над собственной псевдозаумной шуткой, не всегда и не всем понятной. К тому же Николай чуть ли не кичился своей избыточной простотой и отсутствием хороших манер, давно уяснив, что, если уж Бог одарил тебя каким-то минусом, то лучше без комплексов выставлять его напоказ, а не делать вид, что проблемы не существует.
   Чувствуя себя как рыба в воде, Ласло возглавлял компанию, хотя дорогу в ложу показывала француженка, при этом он сыпал комплиментами, активно жестикулировал и нес несусветный вздор: посольский клерк, достававший для них билеты, заверил-де его, что в ложе, обычно резервируемой для дипкорпуса, куда удалось пристроить их компанию, любил сидеть сам "отец народов".
   Ложа была почти свободна. Лишь в углу сидела пара -- по виду англичане. Типичный "белый воротничок" в черном костюме отвесил им сдержанный кивок, зачем-то поменялся местами со своей томной пассией и стал изучать зал в бинокль.
   Сцена была прямо перед глазами. Не успела компания разобраться с местами, как перед оркестровой ямой появился сутуловатый дирижер в черном фраке. Отбросив назад артистические патлы, маэстро поприветствовал публику, а еще через минуту притихший зал стал наполняться ровным мелодичным журчанием. Оркестр исполнял увертюру.
   Занавес стал плавно разъезжаться. Слева появилась крестьянская избушка. Напротив, через мнимый лесок и пеструю, с цветочками, лужайку, высилась вторая хибарка. Здесь и появился некто в шляпе...
   Сидя слева от Грабе, который смотрел не на сцену, а в зал и оркестровую яму, где всё горело, мерцало и переливалось золотистыми бликами, как в приусадебном пруду на закате, Нина с удивлением отметила про себя, что никакого удовольствия от общения с прекрасным партнер мужа не получает. У него было выражение лица человека, поступившегося каким-то удовольствием...
   Объявили антракт. Грабе сорвался с места, словно школьник при первых звуках звонка на перемену. И когда Николай и Нина, в очередной раз разыскивая его, приблизились к осажденному публикой буфету, они вдруг заметили пропажу; Ласло, как ни в чем не бывало, стоял в очереди и живо озирался по сторонам. Николай, разморенный духотой зала, присоединился к нему. Он попросил для жены белого вина, а себе рюмку коньяку, Грабе заказал виски и для себя...
   До занавеса так и не досидели. Безразличие компании к спектаклю передалось Нине. Заставлять безразличных к балету мужчин протирать брюки в креслах зрительного зала -- что могло быть глупее? Знакомая постановка ей тоже вдруг стала казаться тоскливо-однообразной, а само заигрывание постановщиков с буржуазностью, которую как яд источает сегодня любой балет, настораживала чем-то родственным и вместе с тем совершенно чуждым всей массе снобов, заполнявших зал, -- всё это отдавало какой-то банальной пошлостью. Опасаясь, что Николай может уснуть и, чего доброго, еще захрапит на весь зал, Нина сама предложила мужу уйти, до того, как опустится занавес.
   В гардеробе Грабе предложил им самим решить, куда поехать ужинать. Можно было попробовать попасть во французский ресторан к Жану Клоду. Грабе обедал на днях у него дома на Кутузовском проспекте (на всю Москву известный французский шеф-повар созвал гостей "на макароны", приготовив блюдо по рецепту из кулинарного гроссбуха российского военно-морского флота...). Без предварительного звонка можно было нагрянуть и в ресторан "Бэла", в который недавно водил его Николай. Место не слишком шикарное, зато совсем рядом, на Кузнецком Мосту, и представлялась возможность просто прогуляться. На этом и порешили...
   Переступив порог ресторана, Грабе указал на большой овальный стол в просторной нише справа. Худощавый официант проводил компанию к столу. Ласло сразу же потребовал по-английски для миссис бокал самого лучшего белого вина, а себе и Николаю заказал "Блю лэйбл".
   Мало-помалу в зале становилось людно и шумно. Официант летал по залу, раздавая увесистые папки с меню, и еще каким-то чудом успевал приветствовать и рассаживать новых посетителей.
   Колокольчик над входной дверью нежно звякнул в очередной раз, и в зал неспешно вошли трое увальней в милицейской форме. Придерживая на боку автоматы, носиками стволов неприятно тыкающиеся по сторонам, они уселись за стол у входа. Не успела троица сгрузить оружие на свободные стулья, как из-за занавеса, скрывавшего кухонные помещения, словно из-за кулис, выплыла пышнотелая грузинка лет сорока, явно предупрежденная о неординарных гостях. По ее неприметному жесту официанты быстро уставили стол разнообразными закусками, а на горячее принесли пасту.
   Грабе наблюдал за этой сценой как завороженный, то и дело косясь на Николая. Тот пожимал плечами -- ты сам, мол, надоумил сюда прийти.
   Заметив Лопухова с компанией, грузинка поприветствовала их улыбкой и многообещающей жестикуляцией и вновь скрылась в кухонных чертогах.
   -- У нас полицейские сандвичами обходятся. И ничего, желающих бегать по улицам с наручниками сколько угодно, -- отвесил шутку Грабе. -- Только ради этого, -- кивнул он в сторону "милицейского" стола, -- стоит побывать в Москве. Видишь мир таким, какой он есть. Может, она им зарплату выдает, миссис Бэла?
   -- Может, и выдает, -- ответил Николай. -- Расслабься. Ее, хозяйку, тоже понять несложно. Не эти, так другие... Тебя бы такие ребята взяли под опеку, куда б ты делся? Или взвод морской пехоты пришлось бы водить за собой. А пехоту, между прочим, тоже надо кормить и поить...
   Грабе, пытаясь понять компаньона, вздыхал, соглашался, но как будто бы не верил, что всё это происходит с ним наяву.
   Один из милиционеров, расслышав английскую речь, лениво обернулся, заодно просканировал глазами зал. Николай отвел взгляд. Лицо его выражало досаду
   -- А наворачивают-то братцы, наворачивают как... -- проворчал он. -- За шестерых... Елки зеленые!
   Грабе вскользь посматривал на Нину, ловя ее отстраненный взгляд, солидарно кивал ей и, очевидно, задавался вопросом: как она, человек не от мира сего ? так ему казалось, ? может со всем этим уживаться, как ей удается терпеть эту тусклую агрессивную среду?
   Троица служителей порядка меж тем непринужденно налегала на макароны по-итальянски, пригибаясь над тарелками. Один из них орудовал вилкой так, будто держал в руке отвертку или плоскогубцы, и, пытаясь донести до рта свисающие спагеттины, задирал локоть чуть не выше головы.
   На входе показалась группа пожилых мужчин. Один из них придержал дверь для пары, входившей следом. Вместе с этой парой на входе вырос силуэт Нормана, американца из посольства. Тут как тут светлоглазая француженка. Не замечая знакомых лиц, компания, сопровождавшая американца, проследовала в другой конец зала и стала рассаживаться за длинным столом.
   Николай, при виде их опешивший, с каким-то недоумением пробормотал:
   -- Бог ты мой! И Аристарх Иванович!
   Имелся в виду тучный немолодой господин, занявший место во главе стола? Его сопровождала привлекательной внешности особа лет двадцати пяти. Она и оказалась в центре внимания всей ресторанной публики.
   Тут Николай еще и привстал, чтобы отвесить поклон компании за длинным столом. Заметив его, Норман всплеснул руками, встал и направился к их столу.
   -- Москва -- это очень большая деревня, -- вздохнув, посетовал Николай, уже понимая, что за этим последует.
   Американец подошел к ним с предложением объединить столы. "Мистер Аристарх" -- издали кивавший -- настаивал на этом, возражения отметались в сторону.
   -- ю Moscou on retrouve toujours les mЙmes visages, c'est insensИ!? -- по-французски объяснил Нине Грабе.
   Чем-то тоже сбитый с толку, Грабе подслеповато щурился. Николай умоляюще посмотрел на Нину, как бы прося ее ничему не удивляться и не обижаться на него, не выказывать недовольство при всех, -- не мог же он ответить отказом. Беспомощно-нелепый, на глазах розовеющий, как с ним бывало в минуты внезапной растерянности, Николай впал в непонятное замешательство. Отчасти поэтому Нина и не стала перечить...
   "Мистер Аристарх", полный седоватый мужчина, даже не потрудился привстать со своего места, чтобы пожать мужчинам руки. Николай отодвинул кресло, помогая Нине сесть. Норман отрекомендовал Ласло "мистеру Аристарху".
   -- Вереницын, -- представился тот. -- Аристарх Иванович... А это Ада... Адель. -- Он едва кивнул головой в сторону своей обворожительной спутницы.
   -- Эделаида? -- переспросил Грабе.
   -- Адель... Бывает, и просто Адочка... правда, милая?
   Худощавая, с живыми глазами шоколадного оттенка, с ног до головы в темном и облегающем, спутница Аристарха Ивановича то и дело откидывала с лица тяжелую волну густых светло-каштановых локонов, поглядывая на собравшихся за столом без особого любопытства. При виде Николая она слегка смутилась, и даже потупилась.
   Грабе отрешенно смотрел в рот Норману, что-то сверял по лицу Николая и, казалось, ждал от него инструкций. Грабе тщетно старался не замечать девушки. Нина угадывала это каким-то чутьем. И тоже не знала, что ей делать и как реагировать на непонятную атмосферу. Она никогда не видела мужа лебезящим перед кем-то и даже представить не могла себе Николая в этой роли. Несмотря на все свои замашки и на обычно снисходительное и даже презрительное отношение практически ко всем людям, Николай умел, как вдруг выяснялось, заискивать, словно бедный родственник перед богатым и могущественным!
   Кем мог быть этот человек, если даже муж, обычно самоуверенный до безобразия, держал себя приниженно? Нина приняла его за чиновника. Хотя не очень высокого ранга: слишком уж был не поворотлив и слишком важничал. Эдакий неподступный в обычное время хозяин, которому заблажило разделить трапезу с холопами. Нина чувствовала себя обманутой.
   Подплыла пышнотелая Бэла. Облегченно вздыхая -- дескать, разделавшись с клиентурой низкого пошиба, она могла теперь посвятить себя дорогим гостям, -- хозяйка заведения непринужденно оперлась ладонью о край стола в ожидании пожеланий.
   Выбор блюд ей предложили сделать на свое усмотрение. Бэла жестом позвала официанта. Вместо итальянской кухни, которой ресторан заманивал прохожих, она решила побаловать компанию родной грузинской. Такой привилегии удостаивались далеко не все. Официант стал под диктовку записывать перечень блюд... Через несколько минут стол от них ломился.
   Икра, заливное, сациви, лобио с орехами, холодный поросенок, который был подан с фирменным гранатовым соусом и плутовато выглядывал из-под кучи свежей зелени, пхали из свекольных листьев, хачапури, тушеные овощи. А в перспективе ожидались еще и шашлыки из телятины... -- от одного вида закусок мужчины оживились и загалдели. Но затем, принявшись за еду, наоборот, приумолкли. Застолье протекало размеренно, даже скучновато. Один Грабе пытался всех веселить, изъясняясь на жуткой смеси американского английского, исковерканного русского и, чтобы не томилась от скуки не понимавшая английского Нина, довольно сносного французского.
   Аристарх Иванович наблюдал за скоморошничеством Грабе с некоторым высокомерием. Решив сделать между блюдами перекур, он смачно попыхивал очередной сигаретой, которую ему услужливо предложила француженка. По его глазам совершенно невозможно было понять, что он думает о людях, с которыми коротает вечер, и думает ли вообще.
   Спутница Аристарха Ивановича не переставала изучающе скользить взглядом по распаленным лицам мужчин, периодически поглядывала на Нину, словно пытаясь понять, кто она такая -- чья-то любовница или жена, а может быть, просто сослуживица кого-то из присутствующих -- и какими судьбами ее вообще занесло в такую компанию.
   Какая-то кошачья настороженность, что-то очень изящное в движениях белых обнаженных рук, необычная грация девушки и отсутствующий вид, в свою очередь, приковывали внимание Нины, как притягивает к себе нечто дорогостоящее и недоступное. Она изо всех сил старалась не смотреть на ту, которую буквально пожирали глазами мужчины за столом, при этом не могла не видеть, что такое внимание к Адель льстило Вереницыну, и он даже не считал нужным скрывать это.
   Ловелас Грабе теперь тоже переключился с Нины на Аделаиду и в открытую ей улыбался, демонстрируя отменные фарфоровые зубы -- шедевр неизвестного американского протезиста.
   Ужин был прерван неожиданным событием: хозяйка предложила мужчинам посмотреть частную "галерею". Картинами ее знакомых художников были увешаны стены соседнего "клубного" зала. Привыкшая обслуживать и угождать, француженка как по команде отправилась переводить речи Бэлы для Нормана и Грабе.
   Оставшись наедине с Аделаидой, Нина чувствовала себя очень скованно. Она долго глядела вслед удаляющейся компании, в центре которой ее муж что-то объяснял спутникам, причудливо жестикулируя. Смущенно взглянув на Адель, Нина произнесла:
   -- Самое смешное, что он ничего в этом не понимает... мой муж.
   -- В картинах?
   Безвольно улыбнувшись, Нина кивнула. Аделаида задержала на ней взгляд.
   -- Главное, что им весело, -- сказала Нина.
   -- А вам, кажется, не очень?
   -- Не знаю. Как-то не думаю об этом...
   Ответ казался простым и искренним. Скользнув по лицу собеседницы понимающим взглядом, Аделаида Геккер молча обняла себя за плечи.
   Нина опустила глаза. Уставившись в стол, она машинально потрошила пачку сигарет.
   -- Вы, наверное, не курите... Хотите? -- предложила она.
   -- Курю, но не хочется... Надо же быть таким... таким кашалотом, -- Аделаида вдруг округлила глаза. -- Этот Норман, вы видели? Какая жуткая улыбка! Просто заикой можно стать.
   -- Ваш знакомый?
   -- Бог с вами! Нас познакомили час назад, -- ответила Аделаида. -- Как дети, ей-богу. Посулили комиксы новые показать, они и помчались наперегонки. Особенно хорош второй америкос. Он, кажется, решил покорить вас своим французским.
   -- Да уж, чем бы дитя ни тешилось... -- Нина вдруг почувствовала себя лучше. -- Я слышу это каждый день. Он ведь у нас живет...
   -- У вас дома? -- Аделаида Геккер не могла скрыть удивления.
   -- Мой муж... они вместе работают... Вообще-то они очень быстро ко всему адаптируются, американцы... Как хамелеоны какие-то, -- сказала Нина. -- Куда ни приедут -- через день уже как дома. Смотрите, как эта грузинка пляшет перед ними. И часа не прошло, а они уже свои люди для нее. Когда мы с мужем ездили в Калифорнию год назад, я чашку кофе не могла попросить... Смущалась. Всё-таки чужой мир...
   -- Да, мы, русские, все немного тогС... недотепы, -- согласилась Аделаида.
   -- И вы тоже? Тоже чувствуете себя недотепой?
   -- Иногда. Мы все страдаем от комплекса неполноценности. А они... у них мания величия. Что хуже -- неизвестно.
   Аделаида Геккер устремила на Нину выжидающий взгляд.
   -- Вот именно, неизвестно, -- вздохнула Нина.
   Грабе шествовал к столу с застекленной рамкой в руках, на ходу любуясь небольшой работой, выполненной тушью: силуэт дамы в шляпке, восседающей на венском стуле; в ногах у дамы мяч, размалеванный, будто дешевый глобус.
   -- Good heavens... That's terrific! -- восторгался он.
   -- Не нужно так переживать! Это просто небольшой знак внимания вам, скромный подарок Бэлы. От чистого сердца! От сердца, понимаете?.. Художник этот -- мой хороший знакомый. У меня их пачки, этих рисунков. Пачки! -- делилась с гостем пышнотелая грузинка, забыв, видимо, что без переводчицы красавец гринго всё равно ни бельмеса не понимает.
   Француженка приотстала, на ходу обсуждала что-то с Норманом и Вереницыным, и скороговорку хозяйки приходилось переводить Николаю. А он, совершенно очевидно, был недоволен, и не только этим. Из всех присутствующих только Нина могла понять чем.
   Ее муж завидовал: Грабе достался ценный подарок. И как всегда ему, и никому другому. И как всегда ? за одни только красивые глаза, потому что иных достоинств у Ласло, по мнению Николая, быть не могло. И Нина вскоре убедилась в своей правоте.
   -- Щедрая натура... Прямо со стены сняла и вручила. Просто так! Лучше бы нам с тобой... Ну ему-то это зачем? -- с напускным равнодушием жаловался Николай, усаживаясь на свое место за столом. -- Хамдамов... Он даже не знает, с чем это едят... А, Ласло?.. Молчишь? Придется, голубчик, теперь тебе за ужин раскошеливаться! А ты как думал? Долг платежом красен.
   Тем временем утолившие голод стражи порядка засобирались, не спеша сгребая со стульев разложенные головные уборы и оружие. Сопровождаемые неприязненными и ироническими взглядами, едва кивнув хозяйке, милиционеры направились к выходу, "забыв" попросить счет...
   Застолье с Вереницыным продолжалось. Норман снова подналег на закуски, тая от удовольствия и скалясь, приобретая всё большее сходство со зверем, потрошащим добычу. Француженка сосредоточенно препарировала что-то в своей тарелке, орудуя ножом, словно хирург скальпелем, и время от времени одаривала окружающих пустоватым взглядом. Грабе же, пребывая в ударе от неожиданного подарка Бэлы и волнующего присутствия Аделаиды, продолжал весело вливать в уши собравшихся малопонятный языковой коктейль. Отрешенно держал себя один Аристарх Иванович. На сотрапезников он взирал теперь c отеческим умилением, как на резвящихся щенков.
   Аделаида по-прежнему была центром внимания мужчин и лишь делала вид, что не замечает обостренного интереса к своей персоне. Она прекрасно знала себе цену. Явное неравнодушие к ее внешности испытывал и Николай, но в присутствии жены побаивался на нее смотреть. Нина между тем всё подмечала, и, более того, только что сделанное ею открытие вызвало у нее глубокое недоумение: ее скрытный муж был, оказывается, законченным волокитой, причем со стажем. Никакими одноразовыми "срывами" дело не ограничивалось, это было теперь очевидно. От внезапного прозрения у Нины горели щеки...
   Когда уже за полночь компания вывалилась из ресторана и столпилась перед машинами, Николай, будучи совершенно трезвым ("Хоть в чем-то сумел себя ограничить", -- отметила про себя Нина), держался до странности мешковато, нес околесицу, наступал всем на ноги. Торопливо пожав смущенной Аделаиде руку, он повел Нину к машине, оставив Грабе расшаркиваться с красавицей тет-а-тет...
   К концу застолья, еще до того, как Бэла поднесла "на посошок" бутылку грузинской чачи из подвалов своего дяди (что вызвало бурю восторга у мужчин, успевших изрядно поднабраться), Грабе распоясался до такой степени, что во весь голос понес околесицу, и уже не мог не смотреть на сотрапезников как на растяп. Что с вас, мол, взять? На то вы и русские. Все, как один, увальни и обормоты, не способные подать даме пальто, стоит вам заложить за воротник...
  

* * *

   Дочь опять простыла, и в конце недели Николай решил съездить в Петербург. Заодно был повод проведать брата, которого он смог-таки убедить, что из Москвы лучше пока уехать. Вернулся Николай в понедельник и с утра появился в своем московском офисе.
   Рутинной работой заниматься не хотелось. Дел накопилось слишком много, но всё вдруг стало валиться из рук. Он позвонил домой. Трубку взяла Нина. Николай предложил встряхнуться. Почему не провести вечер у Петруши Фоербаха? Бывший сокурсник держал клуб-ресторан на Остоженке и уже давно приглашал в гости. Нина не пришла в восторг от этой идеи. Но Николаю удалось ее уговорить...
   Рядом курили сигары. Тяжелый дым с копченым привкусом заполнял небольшое пространство плотной пеленой. Ни присутствия кондиционера, ни вентиляции почему-то не ощущалось. Настроение у Нины пошло на спад, в виске завибрировала первая иголочка головной боли. Густой едкий дым ей казался тошнотворным, а принесенный официантом "фирменный" клюквенный морс, который так рекомендовал хозяин, отдавал неприятной горечью. Раздражала каждая мелочь. Стоило Николаю заговорить о своей петербургской поездке, во время которой он вновь пытался организовать жизнь дочери на Гороховой и устроил настоящий кастинг на дому, подбирая нянь и репетиторов, как Нина вскипела. Она во всеуслышание заявила, что, если и дальше так будет продолжаться, то и сама скоро уедет жить к матери в Петербург и что сейчас, в настоящий момент, ни секунды больше не может находиться в этом "притоне", где нечем дышать и голова раскалывается от смрада. Сидевшие за соседними столами начинали оглядываться на них.
   Николай в ответ безвольно улыбался. Уговаривать жену ему не хотелось -- он слишком хорошо знал ее и понимал, что это сейчас бесполезно. Не дождавшись от него никакой реакции, Нина решительно поднялась с места и направилась к выходу...
   Поймав такси, она попросила отвезти ее к Славянской площади. Едва миновав Гоголевский бульвар, машина попала в пробку и поползла по-черепашьи в густом потоке "жигулей" и "мерседесов". После тоннеля под Новым Арбатом на дороге лучше не стало, и Нина, поспешно расплатившись, вышла из такси.
   Стараясь не поддаваться душевной смуте, всё сильнее переполнявшей ее, Нина пересекла Большую Никитскую, вышла на безлюдный бульвар, уже залитый вечерней синевой, и заставляла себя думать о чем угодно, только не о доме, не о своих проблемах, потерянно шагала по центральной аллее в сторону Тверской. Не доходя до Пушкинской площади, она повернула вправо, к переходу, и слева, между аллеей и скамейками, которыми была отгорожена детская площадка, вдруг заметила знакомое лицо.
   Ей навстречу шла молодая женщина в светлом берете. Она вела за руку мальчугана, на ходу что-то объясняя ему и показывая на проезжую часть, где на зеленый свет только что хлынули лавиной машины. Рядом с женщиной и мальчиком шла преклонных лет дама и тоже что-то внушала ребенку.
   -- Адель? Вы? -- удивленно спросила Нина, в растерянности преграждая женщинам дорогу.
   -- Ой, это вы... -- неуверенно произнесла Аделаида. -- Я сразу и не узнала вас. -- Здравствуйте.
   В пуховике и джинсах, абсолютно неузнаваемая, красавица из ресторана с робостью перевела взгляд с Нины на малыша. Ее пожилая спутница с интересом разглядывала Нину.
   -- Ваш? -- спросила Нина, кивнув на мальчугана.
   -- Мой. -- Ада потеребила его за плечо. -- Поздоровайся с тетей, ну-ка!
   Малыш насупился.
   Нина присела перед ним на корточки и, осторожно взяв за ручку в мягкой пушистой варежке, спросила:
   -- Как тебя зовут, мальчик-с-пальчик?
   Потупившись, мальчуган едва слышно выдавил из себя:
   -- ёжа.
   -- ёжа -- это ёжик?.. Настоящий, с колючками?
   -- Никак не могу научить его выговаривать свое имя. Его зовут Сережа, -- извиняясь, сказала Аделаида.
   -- Сколько же тебе лет, Ёжик? -- умиляясь, спросила Нина мальчика.
   -- Двадцать пять, -- ответил мальчуган.
   -- Какой большой! -- похвалила Нина.
   Малыш уткнулся головой в мамину куртку.
   -- Разве тебе больше не четыре годика, фантазер? -- спросила Аделаида сына.
   Ответа не последовало.
   -- А это моя мама... познакомьтесь, -- представила Ада пожилую женщину.
   "Очень приятно!" -- в один голос сказали они с Ниной.
   Нина перевела взгляд на Аделаиду, и ею овладело то же чувство, что и в ресторане в тот день, когда они познакомились.
   -- Вы где-то здесь живете? -- спросила она.
   -- Да, вон за тем домом, -- Аделаида махнула перчаткой в сумерки. -- Вернее, там живет мой друг. А я живу у него, -- добавила она. -- Мы всегда здесь гуляем. Или еще вон там, за домами... Там есть еще один сквер.
  
   -- Я вот тоже... решила пройтись... -- Нина не знала, что сказать.
   -- Вам в какую сторону? -- спросила Аделаида.
   -- Я на Солянке живу... Да мне всё равно куда...
   Сын дернул Аду за рукав. Она нагнулась к нему, и мальчик что-то прошептал ей на ухо. Поправив ему шарфик Аделаида спросила:
   -- В кустики пойдешь?
   Мальчуган понуро покачал головой:
   -- На горшок.
   -- Где же я возьму горшок, Ёжик? До дома потерпишь?.. Ну, пожалуйста!
   Мальчик еще больше насупился и обещать ничего не хотел.
   -- Можно вон туда зайти, -- Нина показала на вывеску кафе, светившуюся возле здания ТАСС. -- У них есть туалет.
   Худощавый преклонных лет гардеробщик в кофейного цвета униформе принял верхнюю одежду и, улыбнувшись мальчугану, достал для него из-под стойки несколько леденцов.
   Аделаида увела сына в туалет. Через пару минут, уже вчетвером, они прошли в конец тускло освещенного зала, где вдоль окон теснился ряд свободных квадратных столиков.
   Одетый в вельветовые штанишки и темно-синий шерстяной джемпер, светлоголовый мальчуган не мог не вызывать умиления. Его усадили на диванчик. Ёжик послушно устроился на сиденье и теперь глазел в окно на озаренный бело-желтыми фонарями полумрак Тверского бульвара. Нина переводила взгляд с матери Аделаиды на настенное зеркало, висевшее над спинкой диванчика. В зеркале она видела свое лицо с серыми кругами под глазами и всё сильнее терялась под взглядом Аделаиды -- от ощущения, что не может противостоять ее необъяснимой власти над собой, той власти, которую почувствовала еще в первый день их знакомства, но едва ли тогда осознала это как следует.
   Официант принес взрослым чай, а для ребенка какао.
   -- Какой он хорошенький... ваш Сережа, -- тихо сказала Нина. -- Вы сказали, ему четыре?
   -- Да ведь ты прольешь всё на себя! -- не успела ответить ей Ада и вовремя подхватила опасно наклонившуюся в детских ручках чашку с какао. -- Ёжик, милый, осторожно -- очень горячо!
   -- Осторожно-кукожно... -- улыбнулся мальчик, не выпуская чашку.
   -- Лучше с ложки пей, а то разольешь. Да не торопись, пусть остынет! Ну-ка, дай я подую...
   Отбросив волосы за плечи, Аделаида принялась дуть на ложку с какао. Малышу не терпелось. Он умудрился подтянуть ложку к себе.
   -- Фу-у! -- сморщился он -- Горько...
   -- Ничего не горько, какао всегда такое -- даже когда с сахаром.
   -- Почему? -- спросил малыш.
   -- Потому что.
   -- Потому что почему? -- переспросил мальчуган.
   -- Потому что потому.
   -- Потому что почему?..
   Нина не могла удержаться от улыбки. Поведение ребенка, его детский лепет не могли ее оставить равнодушной. Мать Аделаиды всё это время сидела молча, отстраненно глядя в окно и думая о чем-то своем. Нина, сколько ни присматривалась, не могла уловить ее родственного сходства с Аделаидой, разве что в шоколадного оттенка глазах пожилой женщины временами сквозила та же недоверчивость, что и у дочери.
   -- А я даже паука могу съесть, -- похвастался тем временем Сережа, пытаясь привлечь к себе внимание притихших взрослых.
   -- Ох, Ёжик, прошу тебя, перестань. Что о тебе тетя подумает? -- улыбалась Аделаида.
   -- Адочка, вы оставайтесь, а нам с Сереженькой пора, а то неловко получится... -- сказала мать Аделаиды, не объясняя причин такой спешки.
   Ада хотела было помочь матери отвести малыша к гардеробу и одеть, но та остановила ее, да и малыш, как заметила Нина, больше слушался бабушку, чем маму.
   -- Мама в Риге живет, -- сказала Адель, когда они остались одни. -- А Сережа... Он пока у нее. Я бы очень хотела жить с ним, но условия не позволяют. Мой друг... не хочет заниматься ребенком, вот и получается... -- Адель печально вздохнула. -- Мама привезла его обследоваться. Он год назад болел, а лечились мы здесь, в Москве.
   -- Что-то серьезное?
   -- Лейкоз... Острый лейкоз, -- сказала Аделаида и торопливо отвела взгляд.
   -- Это что-то с кровью связанное? -- спросила Нина.
   -- Раньше это называли белокровием, а теперь так...
   У Ады задрожал подбородок.
   -- У Сережи?! -- изумилась Нина.
   -- Вроде вылечили, а сейчас вот... опять нужно обследовать.
   -- Бедный мальчик. Я бы не подумала никогда... Такой живой, такой умница, -- с неподдельным сочувствием сказала Нина.
   -- Я, кстати, собиралась позвонить вам... после того вечера. Ваш знакомый, американец... он просил у меня один адрес и оставил ваш телефон. Но я куда-то его засунула, -- сменила Аделаида тему. -- А мой друг, он сейчас в командировке, так что спросить было не у кого...
   По голосу Адели чувствовалось, что сказанное требует от нее какого-то усилия. И Нина сходу почему-то догадалась, что Грабе обратился к Аделаиде с пустой просьбой только ради того, чтобы не потерять с ней связь. Переборов в себе что-то смутное, протестующее, Нина отыскала в сумке ручку и стала торопливо писать на бумажной салфетке:
   -- Это мобильный, а это домашний... Вы поосторожней с ним, я имею в виду -- с Ласло. Не такой уж он растяпа. У всех у них одно на уме... -- Нина смущенно умолкла.
   Аделаида, потупившись, произнесла:
   -- Ваш муж говорил, что он очень порядочный, хоть и циник... этот Грабе.
   -- Мой муж?
   -- Тогда, в ресторане.
   -- Мой муж еще и не такого наговорить может.
   -- Мне он показался человеком... обходительным, -- помедлив, прибавила Аделаида.
   -- Мой муж умеет производить впечатление.
   -- Нет... я американца имела в виду. Хотя ваш муж тоже выглядит человеком... -- Адель не договорила.
   -- Проныры -- что один, что другой. Деньги делают -- два сапога пара, -- вынесла Нина неожиданный вердикт. -- А чтоб дифирамбы друг другу петь -- много ли нужно ума?
   Аделаида устремила на нее вопросительный взгляд. Нина же, силясь перебороть в себе очередное замешательство, старалась понять, почему тон собеседницы отдает для нее чем-то двусмысленным, чем-то слишком новым.
   -- А вы? Вы работаете? -- спросила Нина.
   -- Нет. Я живу на содержании, -- просто ответила Аделаида.
   Нина попыталась скрыть удивление.
   -- На содержании... у этого человека, Вереницына? С которым вы были в ресторане?
   Аделаида кивнула головой и, помешкав, добавила:
   -- Ничего хорошего, если хотите знать.
   -- А как же ваш мальчик? -- обескураженно спросила Нина.
   -- С тех пор, как я живу у Аристарха... Ивановича, Ёжик то со мной, то с мамой. Вместе и врозь, -- сказала Ада. -- Но чаще всё же с мамой. У меня своя квартира, здесь рядом. Крохотная... То есть, я ее снимаю... У него столько детей было, что он не любит, когда я привожу в его дом Сережу.
   -- Вы так не похожи на... -- Нина не могла подобрать слова.
   -- На содержанку? -- продолжила Адель.
   -- Я в дурацкое положение вас ставлю. Извините... Я даже не знаю, как можно жить сегодня, если ты одна, -- сказала Нина. -- Да еще если ребенок. Не представляю...
   -- Да нет, всё нормально... Я действительно содержанка... Позорно, нехорошо... И мне действительно стыдно за это... Но я... мне просто некуда деваться. -- В голосе Аделаиды прозвучало что-то похожее на упрек. -- После смерти папы мы с мамой оказались совсем без средств, не знали, как за квартиру заплатить. Сначала я работала. У жулья всякого. Эти люди мало того что непонятно какие дела проворачивают, фальшивыми бумажками прикрываясь, так еще и зарплату выдают, когда им в голову взбредет. Распространенная практика в наши дни, но пока не столкнешься... Худо-бедно мы сводили концы с концами. А потом Ёжик заболел...
   -- И как же вы теперь? -- растерянно спросила Нина.
   -- Ничего не поделаешь... Вот так и живем. У меня ведь нет прописки -- на работу нормальную не устроиться, а лечение жутко дорогое... Даже не знаю, чем всё это закончится, думать об этом не хочу -- боюсь... Острый лимфолейкоз лечить вроде научились, но иногда болезнь возобновляется. Я думала -- всё, пронесло. Меня уверяли, что выздоровление полное. Анализы все в норме были. А теперь вот опять хотят положить на обследование... -- Аделаида сжала кулаки так, что побелели костяшки, и прошептала: -- Стала бояться всего на свете, не представляете... Помощи ждать не приходится. Значит, выкручивайся как знаешь. Латвия -- это же теперь заграница. Мы жили в Риге. У мамы и теперь там квартира. Отец работал на военном заводе. После его смерти она там застряла...
   -- Где вы лечитесь? -- помедлив, спросила Нина.
   -- В Морозовской больнице. Нам предлагают в Республиканскую лечь... это на Ленинском проспекте, у них лучше условия, но драть там с нас будут, как с иностранцев. Тысяч двадцать, как минимум, придется отдать. Долларов, конечно... Есть и другие клиники, но там еще дороже... -- Помолчав, Аделаида добавила: -- Теперь всё есть -- лекарства, условия, врачи хорошие -- были бы деньги.
   -- Как же другие выходят из положения? -- задумчиво спросила Нина.
   -- Не знаю. Каждый по-своему, наверное. Кто-то квартиру продает, кто-то в долги влезает, кто-то спонсоров ищет, милостыню просит... Да ладно, не всё так фатально. Ляжем в Морозовскую, а там будет видно...
   -- Если вы живете на содержании у этого человека, почему он вам... не помогает? -- осторожно поинтересовалась Нина.
   -- Не могу же я посадить ему на шею всех своих родственников.
   -- Но ведь это больной маленький ребенок!
   -- Господи, всё очень сложно, всего и не расскажешь... У меня ведь тоже есть принципы. Ничего, как-нибудь выкрутимся.
   Взглянув на часы над барной стойкой, Аделаида всплеснула руками.
   -- Уже половина девятого! Мне нужно идти. Ты извини, ради бога! -- неожиданно перешла она на "ты".
   Нина подозвала официанта, чтобы расплатиться. Аделаида, не дожидаясь, пока он подойдет, вытащила из кошелька пару купюр, положила на стол, несмотря на Нинины протесты, и, на ходу попрощавшись, полетела к выходу.

* * *

   В безлюдном отделении стоял тяжелый больничный запах. Медсестра за столиком перебирала склянки при свете настольной лампы. В противоположном конце коридора две женщины в белых халатах выводили из процедурной мальчика. Тот с трудом передвигал забинтованные ноги...
   С некоторым замиранием в груди Нина шла по коридору, поглядывая на номера палат, и в ту самую секунду, когда взгляд ее наткнулся на нужную дверь, она вдруг начисто лишилась уверенности в себе и повернула назад. Она спустилась в вестибюль, сняла бахилы, забрала в гардеробе пальто и вышла на улицу, решив ждать, как и договаривались, на выходе, возле скамеек и клумбы...
   Накануне вечером Нина позвонила Аделаиде, чтобы обрадовать ее хорошей новостью. Знакомый педиатр пообещал организовать консультацию у известного гематолога, который будто бы даже согласился забрать ребенка в свое отделение и провести полное обследование, причем без каких-либо "компенсаций", раз уж не было полной ясности в том, нуждается ли малыш в лечении вообще. Педиатр выдвинул единственное условие: он хотел предварительно ознакомиться с Сережиной историей болезни.
   За истекшую неделю мальчика успели положить в Морозовскую больницу, и все его документы, естественно, находились теперь там. Нина попросила Аду забрать их хотя бы на время, чтобы снять копии, но та неожиданно воспротивилась.
   Гематолог из Республиканской детской больницы работал по совместительству в клинике Румянцева. Казалось бы, чего еще желать? Но Аделаида вдруг заупрямилась: от Нининых благодеяний наотрез отказывалась, бескорыстную помощь принять не хотела или просто не верила в нее. Нина настаивала, просила о встрече, хотела еще раз всё обсудить с глазу на глаз...
   Аделаида показалась в дверях больницы с получасовым опозданием. И едва она быстрым шагом приблизилась к скамье, как Нина сразу уловила исходящее от нее недоверие, которое почувствовала еще по телефону.
   -- Из окна увидела, что ты уже здесь. Извини, не могла раньше выйти, -- сказала Адель. -- Холод какой, околеть можно!
   -- На солнце тепло. А я ведь чуть, было, не... -- увидев вопросительный взгляд Ады, Нина поняла, что не должна говорить, что уже поднималась в отделение, подкупив дежурную коробкой зефира в шоколаде. -- Ну, что там происходит?
   Адель опустилась рядом на скамью и покачала головой.
   -- Врач, с которым я хотела познакомить тебя, порядочный человек, ручаюсь, -- тихо сказала Нина.
   -- Не в этом дело.
   -- Он со мной сегодня хотел приехать.
   -- Сюда?!
   -- Да. Но я подумала, что неловко ведь могло получиться. Здесь же свои врачи. Еще обиделись бы за недоверие... Еле отговорила его.
   -- Зря ты всё это затеяла, Нина, -- уныло произнесла Адель.
   -- У тебя "стрелка" на чулке... внизу, посмотри, -- заметила Нина.
   Адель посмотрела на ногу.
   -- Чертовы тумбочки! А ты бы видела детишек! Как зверюшки на приеме у ветеринара. Такие смирные, послушные... затравленные.
   -- Ты смогла забрать бумаги? -- спросила Нина.
   -- Пока нет. Думаю, стоит мне об этом заикнуться, как начнут голосить -- куда да зачем? Мы, дескать, вам навстречу пошли, на обследование взяли, а вы...
   -- Это ничего не значит. Взять бумаги -- твое право, -- настойчиво сказала Нина. -- О Сереже подумай, всё остальное для тебя ведь не имеет значения... или я не права? Скажи, что твой родственник, врач, интересуется. Обход был уже?
   -- Нет. Я и ждала обхода.
   -- Мы могли бы прямо отсюда поехать к Горностаеву... к этому врачу.
   -- Прямо сейчас? -- колебалась Адель.
   -- Я на машине. -- Нина смотрела на нее умоляюще.
   -- Смогу Ёжика оставить одного только до обеда.
   -- Как раз успеем.
   -- В драных чулках?
   -- Купим новые по дороге.
   -- Зря ты всё это затеяла... правда, зря, -- повторила Адель. -- Зачем тебе-то это нужно?
   -- Мне ничего не нужно, -- помедлив, ответила Нина. -- А Ёжику помочь хочется. А вдруг получится? Ведь ничего не стоит попробовать. Абсолютно ничего... -- уже понимая, что всё-таки убедила Адель, добавила Нина.
   -- Спасибо тебе. И за намерения, и за доброе сердце... Ты ведь обо мне не знаешь ничего. -- Адель была на грани срыва. -- Нина, ты хороший человек, светлый, теплый. Мне никогда не везло на людей. И вот...
   -- Ерунда. Не усложняй. И так всё сложно, -- растроганно сказала Нина.
   -- Спасибо тебе. Ты так просто взяла и предложила помощь. Я от такого отвыкла, вернее, не приучена к такому. Все вокруг только выгоду свою ищут. Во всем. -- У Адели задрожали губы. -- Здесь и мужчин-то нормальных не осталось. Или выродились, или спились, или вообще из страны поудирали, как крысы с корабля... Ну, ведь правда?
   --?Не преувеличивай, не всё так мрачно, -- вздохнула Нина; соглашаться с Аделаидой ей искренне не хотелось, но душой она уже впитывала ее взгляд на вещи.
   --?Дай им волю, этим скотам, что тут остались, так они всех нас на панель отправят, чтоб еще и денег на нас заработать. В дома терпимости! -- не унималась Аделаида. -- Чтобы приходить потом и выбирать, как лошадей... по цвету гривы, по крупу... Тебе нелегко это понять, ты в другом мире живешь. У тебя дом, семья, муж...
   -- Мой муж такой же, как все... А может, еще слабее других. Поэтому на настоящие подлости мужества и не хватает... из-за слабости. А так бы...
   -- Что это за страна?! Ну, скажи, что это за страна? На шею людям села банда дядек! И всем наплевать. Банда брюхоногих! Новый биологический вид.
   -- Адель, я согласна... Со всем, абсолютно со всем, -- боясь потерять самообладание, заверила ее Нина. -- Но ты не права. У тебя есть Сережа, мама... А им нужно помогать. Вот и всё. А всё остальное... перестань об этом думать. Нельзя жить с такими мыслями...
   -- Я понимаю... Просто мне так всё осточертело... Знала бы ты, как всё осточертело... Будь они все прокляты, эти жуткие, ненасытные уроды!
   Адель неожиданно разревелась. Нина сидела, не смея шелохнуться, не смея взглянуть в лицо человеку, доведенному жизнью до подобных умозаключений. Но затем, преодолев себя, она мягко тронула Аделаиду за плечо и тихо попросила:
   -- Ну, перестань, Ада, пожалуйста, хватит... Я тебе помогу. Я попробую. И другие помогут... -- Она взяла Адель за руку, крепко сжала ее пальцы и, пораженная новым, незнакомым ей чувством, в котором смесь жалости, горечи и страха, сливаясь в одно целое, порождали столь небывалую близость, никогда и ни к кому, кроме дочери, еще не испытанную. Невозможно было перебороть в себе внутреннее оцепенение, поэтому она просто сидела и ждала, что будет дальше...
  
  
   Забрать бумаги, а тем более обзавестись выпиской из истории болезни Адель так и не смогла. Просьбу обещали уважить, но не раньше, чем к концу недели. По дороге Нина настояла на том, чтобы они завернули к дому Аделаиды в Леонтьевском переулке, и заставила ее собрать все бумаги по прошлогоднему курсу лечения и вообще всё, что имело отношение к здоровью Ёжика...
   К шести вечера Глеб Тимофеевич высадил молчаливых подруг в одном из тихих московских дворов. Они молча поднялись на пятый этаж. Нина надавила на кнопку звонка. Дверь распахнулась, и на пороге возник рослый мужчина. Небритый, но в свежей белой рубашке, благополучный холостяк и светило российской педиатрии, Горностаев с порога представился Илларионом Андреевичем, провел посетительниц в гостиную, усадил на канапе и, отлучившись на кухню, вскоре вернулся в комнату с чаем на подносе.
   Накануне Горностаев пошел навстречу просьбе Николая Лопухова, своего давнего товарища -- уступил настойчивости его жены, с которой та через посредничество своего супруга добивалась неотложного визита знакомой. Досадуя на необходимость менять свои планы на вечер, Горностаев решил, что, так и быть, выслушает просительниц, при этом не особенно забивая себе голову чужими проблемами. Но как только он увидел подругу Лопуховой, он мгновенно забыл обо всех своих планах на вечер. Да что там -- теперь просто в лепешку готов был расшибиться ради нее и ради ее малыша.
   С серьезным видом Горностаев просмотрел каждую бумажку из вороха принесенной ему документации и сделал неожиданно оптимистичное заключение. Ни один серьезный специалист в области гематологии на основании просмотренных результатов анализов и исследований не осмелился бы утверждать, что болезнь возобновилась. В худшем случае, если речь идет действительно о рецидиве, химиотерапии будет не избежать, но это вовсе не означает необходимости операции по пересадке костного мозга. А поэтому, прежде чем сгущать краски, ребенка нужно обследовать в хорошем стационаре... Горностаев вздохнул и добавил, что берет на себя помещение мальчугана в клинику.
   Нина с облегчением откинулась на спинку дивана. Адель на услышанное отреагировала сдержанно. Боялась поверить, что всё может разрешиться так невероятно просто. Не стараясь развеять ее сомнений, Горностаев стал пространно объяснять, что лечение платное и что оно действительно может влететь в приличную сумму, особенно если результаты нового обследования окажутся не такими радужными, как можно предполагать сейчас.
   Услышав это, Аделаида мгновенно сникла. Не глядя на нее, Нина заявила, что они готовы оплатить любое лечение, какой бы ни оказалась сумма.
   -- Вот и славно, -- кивнул Илларион Андреевич.
   Хлопнув ладонями по коленям, он встал и пошел звонить. Подругам не было слышно, о чем шел разговор с невидимым собеседником, но, вернувшись в комнату, Горностаев объявил, что в Республиканской больнице мальчика готовы взять в отделение буквально завтра: там как раз освободилось место.
   -- Обдирать вас не будут... Я еще поговорю с ними на эту тему, -- неловко вставил он и, заручившись молчаливым согласием подруг, уточнил: -- За больничный день, конечно, придется платить, и немало. Плюс препараты, если понадобятся. Вы знаете, наверное, какое у нас обеспечение. Для многих -- разорение... Я не знаю, объяснили ли вам? -- он вскользь глянул на Аделаиду.
   -- Всё будет хорошо, мы всё оплатим, -- торопливо заверила врача Нина.
   Аделаида уставилась на нее невидящим взглядом, перечить, однако, была не в состоянии.
   -- Значит, так... завтра к двенадцати за ребенком придет машина, -- сообщил Горностаев.
   -- Но ведь будет скандал! Я не предупредила никого, -- запаниковала Аделаида.
   -- Не вы первые... О мальчике думайте. Об остальном забудьте... Услышат фамилию нашего главврача -- по струнке вытянутся. Все... -- заверил Горностаев. -- И пожалуйста, не забудьте взять выписку и все документы...
   Уже за порогом квартиры, пока спускались вниз, Аделаида отважилась на упрек:
   -- Но ведь ты даже не знаешь, сколько это может стоить! Там суммы наверняка астрономические просто. Как я могу согласиться на такое лечение?
   -- Не ты обещала, я...
   -- Ты не представляешь, чтС это значит -- платить за больничный день, -- твердила Аделаида. -- А препараты? Каждый раз минимум по двести долларов. Зря, всё это зря...
   -- Я помогу деньгами, Ада, -- с твердостью сказала Нина.
   -- С какой стати? Почему ты должна помогать мне деньгами? Ты даже не знаешь меня. Ничего обо мне не знаешь... Ты не знаешь моего прошлого...
   -- А что я должна знать? -- Нина невольно замедлила шаг. -- Ты совершила преступление? Тяжкое и нераскрытое?
   -- Нет, но при чем здесь преступление?
   -- Прошлое у всех одинаковое... в каком-то смысле, -- нахмурилась Нина. -- Как ты не понимаешь, что у нас сейчас нет выбора -- ни у тебя, ни у меня...
   -- Слова! Выбора у меня потом не будет... Ты не можешь встать на мое место. Никто не может. Да никто и не захочет...

* * *

   Сотовый телефон Аделаиды, забытый у Глеба Тимофеевича на заднем сиденье машины, периодически оживал в сумке Нины с десяти утра, словно некая притаившаяся тварь, которую хотелось утихомирить, но жутковато было трогать рукой. Нина долго не решалась ответить на звонки. Но после обеда, когда вибрация и пиликанье аппарата стали повторяться всё назойливее, она вдруг подумала, что звонить могла и сама Адель, выкопала телефон со дна сумки.
   -- Здравствуйте... Адочку можно попросить?
   Голос был незнакомый.
   -- Ее нет... Она забыла свой телефон... у знакомых, -- борясь с чувством неловкости, сообщила звонившему Нина.
   Мужской голос завис в пустоте.
   -- У знакомых -- это у вас? -- иронично поинтересовался он. -- Что ж, очень приятно, очень...
   ? Что-то ей передать?
   ? Да, пожалуй, ничего. Как ей дозвониться, вы не подскажите?
   -- Домой ей вечером звоните.
   -- А где она сейчас, вы случайно не в курсе?
   -- Думаю, в больнице, -- ответила Нина и тотчас поймала себя на мысли, что, скорее всего, сказала лишнее, каким-то чутьем угадывала это по тону звонившего
   -- В какой больнице?
   Нина молчала, не зная, должна ли отвечать на вопрос.
   -- Передайте ей, что звонил Аристарх Иванович... Кстати, мы с вами случайно не знакомы?
   -- Нет, не думаю.
   -- Вы не супруга Лопухова Николая?
   -- Да, это мой муж, -- испытывая какое-то смутное неприятное чувство, ответила Нина.
   -- Я так и подумал. Узнал вас... по голосу. Да мы виделись недавно. В ресторане, помните? Не узнаете? Адочка, безобразница, такой стала растеряхой. Еще хорошо, что телефон у вас оказался. А то просто оставит где-нибудь на прилавке -- потом ищи-свищи...
   -- А знаете, это даже хорошо, что вы позвонили, -- вдруг осмелела Нина. -- Я могу вас кое о чем попросить?
   -- Слушаю.
   -- Мы не могли бы увидеться?
   -- Почту за честь, -- не без удивления вымолвил Аристарх Иванович. -- Где и когда вы хотите...
   -- Мне всё равно.
   -- Раз всё равно, вечерочком заезжайте в мою берлогу, -- предложил Аристарх Иванович. -- Где я живу, вы знаете?
   Вереницын продиктовал ей адрес, проверил, всё ли правильно записано.
   -- Часиков в девять подходит? -- спросил он напоследок. -- Отлично, значит, жду в девять. Поклон супругу...
  
  
   Открыв ей дверь, Аристарх Иванович неторопливо окинул гостью изучающим взглядом холодных маленьких глаз и рассмеялся:
   -- Вот и славно... Хорошо, что опоздали. Я и сам только-только вошел. Прошу, прошу, проходите...
   После недавнего ремонта в квартире еще витал запах краски. "Берлога" Вереницына располагалась в старинном доме. Эти апартаменты явно были слишком просторны для чиновника средней руки и обставлены слишком пышно, с размахом. Светлые кожаные диваны, молочно-белые полированные под мрамор стены -- всё новенькое и не совсем безвкусное -- безличность обстановки соответствовала московским стандартам обеспеченности, обретаемой явно не в поте лица. Женского присутствия в квартире не чувствовалось.
   -- Я к вам по делу, -- с порога заявила Нина.
   -- Да уж догадываюсь... -- Аристарх Иванович развел руками. -- У мужа стряслось что-то?
   -- Нет... я хочу поговорить об Аде.
   -- Об Аде так об Аде... Что ж нам остается, раз грехи в рай не пускают, -- пошутил хозяин, разглядывая гостью и задержав глаза на обручальном колечке с крохотным сапфиром.
   -- Вы скажете, что я сую нос не в свое дело... что я не должна вмешиваться... -- начала Нина.
   -- Раз вы здесь, раз пришли, чего уж там... -- тоном подстрекателя перебил Аристарх Иванович. -- Только присаживайтесь, ради бога. На диванчик, вон туда... Или в кресло, куда хотите. Человек я простой. Будьте как дома. А я закурю, если вы не возражаете.
   Нина прошла в комнату, но продолжала стоять.
   -- Вам известно, в каком она положении? -- спросила она.
   -- Кто?
   -- Ада.
   -- Женщины в разных бывают положениях. -- Щеки Вереницына дрогнули в едва заметной улыбке: непонятно было, то ли он опять тяжеловесно пошутил, то ли говорил всерьез.
   -- Ее мальчик... он ведь болеет.
   -- Да, несчастье. Судьба-злодейка не разбирает. Не дай бог оказаться у нее на дороге. Это ведь как на кого попадет, -- без малейших признаков заинтересованности отреагировал Аристарх Иванович.
   -- Но в таком положении ей нужна помощь, Аристарх Иванович... -- потихоньку начиная терять уверенность, сказала Нина.
   Затянувшись, Вереницын полюбовался быстро растущим столбиком пепла на кончике сигареты, щелкнул замочком лежавшего на столе кожаного футляра, извлек из него очки в тонкой золотой оправе и, нацепив их на нос, оглядел гостью с каким-то даже умилением.
   -- Вас, я извиняюсь, по батюшке как?
   -- Нина Сергеевна.
   -- Нина Сергевна, а вы давно с Адочкой знакомы?
   -- Дело вообще-то не во мне...
   -- В тот вечер только и познакомились, я думаю.
   -- Да, это так, но что это меняет?
   -- Многого не меняет, конечно, -- согласно покивал головой Аристарх Иванович. -- Прямота ваша, смелость, с которой вы пытаетесь защищать... подругу в беде? Правильно я вас понял?.. -- уточнил Вереницын. -- Всё это делает вам честь. М-да. И очень мне это импонирует, прямо вам скажу. Ну просто очень. Да только много ли вы знаете про нее, про Адочку-то?
   -- Я знаю одно: она -- мать больного ребенка, которая не в состоянии заплатить за лечение. И я также знаю, что это ненормально. Разве она виновата, что у нее недостаточно на это средств, что она не может заработать этих денег, что государство не торопится взять расходы на себя? -- Нина тараторила без умолку, боясь окончательно растерять мужество, собранное в кулак для этой встречи. -- Если она живет с вами, разве не вправе она рассчитывать на вашу помощь?
   -- Ну вот, и вас туда же понесло... -- Вереницын кисло улыбнулся. -- Голубушка вы моя, да у нее мать есть, брат, сестра. Еще и племянники. Беда ведь в чем... Да в том, что я просто не в состоянии содержать всю Прибалтику. Рад бы, да не по силам мне это. Россия-матушка не смогла -- куда уж мне-то тягаться? Мои возможности... их даже с возможностями Коли, супруга вашего, не сопоставишь. А вы как думали? Я ведь не промышленник, не золотодобытчик. Пивных заводов у меня нет. Нефтью не торгую. Кто-то, понимаешь, пенки снимает. А кто-то, как я, труженик рядовой, пуп должен надрывать. Да еще и распинаться, оправдываться потом... -- на глазах багровея, пробормотал Вереницын. -- А известно ли вам, моя дорогая, кто вытащил Адочку из омута и что это был за омут? То-то и оно... А известно ли вам, где Адочка была бы сейчас, если бы не равнодушный к ее проблемам Аристарх Иванович? Могу сказать где: на Брестской улице. Да-да, Нина Сергеевна, и не надо так смотреть на меня! Не я в этом виноват... Не я! Дежурила бы, как другие, на тротуаре в ожидании клиентов...
   -- Вы... вы не можете так говорить о человеке, с которым живете, -- пролепетала Нина. -- Вы... Да что вы за человек?
   В холодных глазах хозяина появился недобрый блеск. Он затянулся, выпустил изо рта клуб дыма и с усмешкой произнес:
   -- Любишь кататься, люби и саночки возить. И я вам откровенно скажу... Если бы не уважение к вашему мужу, не стал бы я сейчас ваши претензии выслушивать.
   -- Да наплевать мне... на ваше уважение! Мне, мужу моему, всем на свете! -- вскипела Нина.
   Хозяин горько закивал, раздавил в пепельнице сигарету и, вздохнув, заметил:
   -- Ну, моя милая, вот что... По душам, я думаю, мы поговорили. А теперь послушай моего совета: не суй свой нос не в свои дела! Ступай к мужу, там твое место...
   Нина застыла на месте. Еще минуту назад она и представить себе не могла подобного унижения. Вереницын меж тем продолжал:
   -- А-то ведь ералаш какой-то получается. Звонишь почтенному человеку, вкатываешься в его дом этакой попрыгуньей и начинаешь учить уму-разуму. А я вот почему-то нутром чую, что супруг твой, которому вместе с тобой наплевать на всех... даже не знает, что ты у Аристарха Ивановича. А то бы он устроил тебе...
   -- Не смейте мне тыкать! Не смейте... так говорить со мной! -- пролепетала Нина, не узнавая собственный голос.
   -- Это еще почему? И посмею! Еще как посмею! А что если я сниму ремень и перетяну пару разочков тебя по одному месту? Прямо вот тут... -- ткнув пальцем в ковер с узорами, продолжил Аристарх Иванович. -- По праву возраста, так сказать. Да и просто так, из удовольствия...
   Нина судорожно сжала в руках сумочку.
   -- Не смейте мне угрожать! Вы... ничтожный мерзкий старик! Только попробуйте... -- процедила она.
   -- Отчего ж не попробовать, раз это доставит мне удовольствие. Я же объясняю вам -- уйму удовольствия. Своих-то я давно всех перепорол.
   -- Да вы... Вы негодяй! Вы...
   -- Сил вот только нет бороться... -- Аристарх Иванович перевел дух и добавил: -- Какой был день, бог ты мой! Вот отдохну чуток... Ах, попрыгунья. А если правду хотите знать, нравитесь вы мне, Нина Сергевна...
   С заметным усилием и даже побагровев от напряжения, Вереницын распустил на шее галстук, расстегнул ворот рубашки и погрозил пальцем:
   -- Видите, я предпочитаю по имени-отчеству вас величать... Жену мою первую Ниной звали. Обожаю это имя... Лучше давайте будем друзьями. Понравились вы мне сразу, тогда еще, в ресторанчике этом. Есть в вас что-то эдакое... Голубую кровь я за версту чую. Ведь тот еще волокита. Аз грешный. Но каждый живет как умеет. Людей я не обижаю, чтоб вы знали... чтоб всё было вам ясно на этот счет. Не в моих это правилах... Женат четырежды, а детей у меня аж пятеро. Все обеспечены: и бывшие жены, и дети, и любовницы... Так что насчет Адочки... Жизнь ее -- не такой уж ад кромешный, как вам вдруг померещилось.
   -- И с каких же это средств вы умудрились так замечательно всех обеспечить? Неужели на зарплату чиновника так развернуться можно?
   -- Вот видите, как вы предвзяты... Начали-то за здравие, а кончили за упокой. Что ж, вы думаете, только муж ваш семи пядей во лбу? Один Коля умеет жить, а остальные -- сплошное дурачье? Сидят сиднями на печи и ушами хлопают? Нет и нет, моя милая! В нашем деле на бога ведь, как говорится, надейся, а и сам не плошай...
   -- Я даже не знаю... не знаю, кто вы. Вы жуткий тип, -- пролепетала Нина, понимая, что должна без промедления выйти, бежать из этого дома как можно быстрее, но чувствовала, что ноги стали ватными, не слушались; от досады она чуть не заплакала.
   -- Кстати, с мужем вашим нас тоже связывают кое-какие общие интересы, -- продолжал хозяин. -- Не знали? Ах, лапушка вы моя... Так знайте, знайте, милочка! Парень он что надо. И насчет поживиться -- тоже будь здоров. Откуда, спрашивается, у вас все эти наряды, сумочки... которые вы так изящно треплете пальчиками? Откуда, я спрашиваю?.. В том-то и дело... Правильно, что молчите! А то, ишь, пришли отчитывать, характер показывать. Каблучками топать несложно. А нос суете, даже не знаете во что... Ну да ладно, я человек незлобивый -- это все знают... Оцените же и вы: прощаю вам вашу глупую женскую дерзость. Раз и навсегда. Забудем! И вообще, давайте вот как поступим... Давайте я вам налью рюмашку чего-нибудь расслабляющего, чего-нибудь, что любите? Шампанского?.. А то вы сейчас еще грохнетесь на пол... от страха-то...
   Перекинув галстук за спину, Аристарх Иванович нагнулся и принялся расшнуровывать туфли...
   Нина, воспользовавшись моментом, подхватила шубку и вылетела на лестничную площадку. Ее трясло -- от страха и омерзения. Но по-настоящему жутко стало почему-то только теперь, когда бездумная неудавшаяся встреча закончилась и она оказалась на улице. А что если всё еще впереди -- самое гнусное, мерзкое? Душило раздирающее, скручивающее живот змеиными кольцами чувство гадливости -- и к низенькой плотной фигуре Вереницына и к его толстым коротким ногам в черных слипшихся носках на маленьких, почти женского размера стопах, да и к самой себе. Как можно было так опростоволоситься!..

* * *

   В пятницу вечером, вернувшись на Солянку раньше обычного, Николай не застал дома никого, кроме Тамары. Грабе предупредил, что приедет не раньше полуночи, просил ужинать без него. Нина же вообще не удосужилась известить о своих планах, впрочем, она уже давно не считала нужным это делать... В спальне у нее было нечем дышать от кочегаривших на полную батарей. Гора одежды из Нининого платяного шкафа лежала сваленная в кучу на кровати. Николай неожиданно отметил про себя, что никогда не видел на жене этих вещей. Шагнув к окну, чтобы открыть форточку, он споткнулся о туфли на каблуках и едва удержался от искушения выбросить их в окно.
   Переодевшись, Николай вернулся в гостиную и сел стричь над газетой ногти, которые неудачно обгрыз по дороге в машине. Поранив палец, он не сдержался и сорвал злость на домработнице. День назад ее попросили приготовить суп и котлеты, но под предлогом того, что начался Рождественский пост, она напекла пирогов с капустой и рыбой. Николай грубо отчитал ее и тут же пожалел о своем срыве. Успокоить Тамару он уже не мог. Разрыдавшись, искренне не понимая, чем заслужила такое к себе отношение, она впопыхах собралась и улетела домой...
   К половине десятого, когда Нина появилась дома, раздражение, распиравшее его весь день, несколько унялось. Но лишь на короткое время.
   Они сели ужинать. Говорить на тему дня, с ходу устраивать ей разгон он не решался, боялся взорваться. Однако выдержки не хватило.
   -- Был у меня разговор сегодня интересный. С этим, хм... -- начал Николай. -- Только не делай вид, что не понимаешь, о чем я.
   -- С кем? -- холодно переспросила Нина.
   ? С Аристархом Ивановичем... помнишь такого?.. Вереницын его фамилия.
   Не отрывая глаз от тарелки, Нина взяла нож и стала разделывать разогретый в микроволновке и наполовину развалившийся пирожок.
   -- С какой стати ты к нему поехала? Какая муха тебя укусила?
   -- Было к нему дело.
   -- Какие дела могут быть у тебя с Аристархом Ивановичем?
   -- Представь себе, такие дела нашлись.
   -- Какие, я спрашиваю?! -- прикрикнул Николай.
   -- Знаешь, оставь меня в покое. Я имею право встречаться с кем угодно, по любому делу. Может, я у тебя разрешение должна спрашивать?
   -- Вереницын -- не кто угодно... -- задыхаясь, пробормотал Николай; он швырнул в сторону льняную салфетку, неловко задел бокал с вином и в каком-то яростном бессилии уставился на расплывающееся по скатерти малиновое пятно. -- Ты даже понятия не имеешь, кто этот человек... Мозги у тебя в голове... их там кот наплакал!...
   -- Довольно темная личность. Это у него на лбу написано, -- сдержанно сказала Нина, с преувеличенным вниманием изучая начинку пирожка.
   -- От этой темной личности зависят многие, очень многие люди. И я в том числе, и вся наша контора тоже. Этот человек... Да будет тебе известно, что он может как протолкнуть, так и зарубить любую лицензию. Прикрыть любую лавочку. Ты понимаешь, о чем я говорю? Ты хоть слышишь, что я тебе говорю? Ты подумала, что ты вытворяешь, когда ехала к нему? Я к тебе обращаюсь! -- всё больше заводясь от гнева и безучастного молчания жены, Николай теперь уже кричал на всю квартиру.
   -- Наплевать... Я от него не завишу, -- брезгливо выдавила из себя Нина.
   Николай вылез из-за стола и принялся нервно расхаживать по комнате.
   -- О чем ты думала? Как ты могла себе такое позволить? Мне-то позвонить нельзя было, что ли? Да ты хоть понимаешь, что эти люди, все эти Иванычи, держат в руках всё! Одним росчерком пера они могут лишить меня, нас с тобой всего! -- Николай схватился за голову. -- Надо же было такое отмочить! Что у тебя там, в шарабане: кисель, простокваша?!
   Впервые Нина видела мужа в подобном состоянии. Она понимала, что виновата перед ним, чувствовала, что не должна усугублять ссору, но тоже не могла уже себя контролировать:
   -- Никто не виноват, что ты водишься с такой швалью, -- сказала она, -- что ты зависишь от каких-то "иванычей"...
   -- Не я один. От них все зависят. Нет у меня другого выбора. Нет!
   -- Выбор всегда есть. Но зачем о нем думать, когда можно просто рассказывать басни -- себе и другим. Это гораздо проще...
   -- Очнись, Нина! Открой глаза! Посмотри вокруг! Посмотри, в каких хоромах ты живешь! Ты ешь и пьешь всё, что тебе хочется! Выбрасываешь на ветер кучу денег каждый месяц. Тебе даже на наркоту хватает! И ты можешь это себе позволить только потому, что они, такие, как этот Вереницын проклятый, позволяют всё это! А захотят -- и нам с тобой крышка. Жить придется непонятно где. В "хрущобу" в Капотне перебираться будем. Понравится тебе это? А то и вовсе на улице окажемся. Или бежать придется. В Панаму! В Уругвай! На Берег Слоновой Кости! К черту на рога! Ведь в этой стране у кормушки сидят такие, как он, Вереницын! Эти люди на всё наложили лапу. И отсчитывают, отсчитывают... Понимаешь ты это или нет?..
   -- Не верю тебе... Такого просто не может быть, Коля. Таких скотин просто не может быть много в природе, они бы перегрызлись между собой: естественный отбор. Но Вереницын этот твой -- и вправду животное. Он угрожал мне. Он унижал меня.
   -- Аристарх Иваныч? Он тебе угрожал?
   -- Это ничтожество... Мерзкая, липкая тварь... Он угрожал, что изнасилует меня, -- с отчаянием выдавила из себя Нина.
   -- Елки зеленые, да что ты несешь? Что ты такое несешь? -- пробормотал Николай; он был явно ошарашен.
   -- Представь себе! И я не единственная, кому он пытался причинить зло. Он измывается даже над своими близкими, даже над человеком, с которым живет. Относится к ней, словно она -- вещь! Содержит он ее, видите ли. А на самом деле...
   -- Это ты про кого? Про Аду, что ли? Так что ж ему ее не содержать, раз она и есть его содержанка? В чем проблема-то, я что-то понять не могу?
   -- Не смей так говорить! Ты не имеешь права оскорблять незнакомого человека!
   Николай замер посреди комнаты, помолчал, а потом в замешательстве промямлил:
   -- С каких это пор ты стала водиться с проститутками?
   -- С кем?
   -- Да с Аделью этой!
   -- Почему ты говоришь о ней такие гадости? Что ты знаешь об Аделаиде?
   -- То же, что уже давным-давно вся Москва знает...
   -- Вся Москва... это такие же, как ты... и твой Вереницын? -- теряясь, уточнила Нина.
   -- Боже милостивый, открой глаза... Она профессиональная девушка по вызову. На хлеб с маслом этим зарабатывает. Богатых мужиков на деньги разводит, андэстэнд? Понять можешь? Ах, ты не знала этого? И потому суешься не в свое дело?
   -- Как ты можешь говорить такое о человеке, которого видел один раз в жизни? Откуда столько грязи в тебе, объясни мне, пожалуйста? Как же ты живешь с такой грязью внутри, Коля?
   -- Послушай меня внимательно... С ней спит пол-Москвы! -- устало вздохнул Николай. -- А что касается меня... Сейчас я тебе расскажу кое-что... Только давай сразу договоримся, что ты меня ни в чем обвинять не будешь. Сама тянешь за язык...
   Нина молча смотрела в черное окно.
   -- Я тоже пользовался услугами этой, как ее... Могу поклясться... Да, я пользовался ее услугами! -- не своим голосом произнес Николай. -- Что, так тебе легче будет поверить в очевидное?
   -- Не верю тебе... Ни в то, что спал с ней, ни в то, что сейчас о ней говорил! Подло это...
   Николай побагровел до корней волос. Виновато глядя на жену, он словно сам умолял ее теперь не верить его словам и спустить дело на тормозах, будто только от нее сейчас зависело, был ли в сказанном состав преступления или всё это плод его воображения. Он запоздало жалел о своем срыве. Нина же, не замечая его смятения, продолжала:
   -- Неужели ты и вправду рассчитывал, что я поверю в такую ложь? Это даже смешно. Ада -- тонкий, чуткий, интеллигентный человек, умница... Расположение такой девушки нужно заслужить, а ты не смог бы сделать это, даже посулив ей все свои деньги! А что с Вереницыным она живет -- так значит, есть в нем что-то... Хотя я и не могу себе представить что.
   -- Деньги, милая. Его, Аристарха нашего Иваныча, кровно наворованные деньги, -- заверил Николай. -- Ради них твоя Адочка не то что себя -- мать родную продаст и не поморщится... Все любят красивую жизнь, и ты в том числе. Или ты всё еще не в курсе, что на этой планете продается всё и всё покупается? -- Николай опять начинал заводиться. -- И Ада твоя продается тоже! Могу даже сказать тебе, сколько она берет.
   -- Сколько?
   -- Шестьсот.
   -- Чего? -- Нина непонимающе взглянула на него.
   -- Долларов, моя дорогая. Больше полтысячи за вечер.
   -- Боже мой... -- грустно сказала Нина. -- И это говорит человек, считающий себя хозяином жизни. А что выходит на деле? Вы себя убедили, что кто-то там за вашей спиной хозяйничает по-настоящему. Убедили себя, что нет выхода и нет выбора. Ответственность -- с плеч долой. Но зато вы совершенно не стыдитесь покупать людей. Как баре -- крепостных. Говорите о ценах на них, как о чем-то привычном. Я... я никогда не считала, что в рабстве живу. Ни у тебя, ни у этих скотов. У этих "иванычей"... Я ничего не должна ни тебе, ни им -- ни одному из вас, понятно это тебе?! Я свободный человек!
   -- Конечно, ты ничего не должна... Зато я, видно, всем должен... Потому и вкалываю как проклятый. И что в итоге?.. Только ведь меня тоже рожали не для того папа с мамой... чтобы я жизнь угробил на всю эту канитель. Чтобы я пресмыкался перед всякой сволочью! -- гневно говорил Николай. -- Вот ты попрекаешь меня. За что? За свою обеспеченную жизнь? Другая бы, может, хоть спасибо сказала, ты же не сделала этого ни разу, а сколько уж вместе прожили. А я тоже живой человек! У меня, представь, есть совесть, есть мечты. Да, представь себе... У меня тоже вот тут что-то есть, -- Николай ударил себя в грудь. -- Но стараюсь быть выше этого. Выше своего эгоизма. Да, приходится жертвовать чем-то, какими-то принципами. И, знаешь, я вполне способен на это. Потому что не чистоплюй, потому что стараюсь оградить тебя и всех, кто мне дорог, от грязи. Понимаешь ли ты это? А ты приходишь и выливаешь эту грязь на меня. Ты выливаешь всё на меня... Да пошли вы все... к чертям собачьим!
   Николай схватил со столика бутылку скотча и, опрокинув стул, вышел из комнаты. Через несколько секунд в конце коридора гулко хлопнула дверь кабинета...
   В душе Нины бушевала настоящая буря: страх и стыд, ненависть и ревность, презрение к Николаю и -- не меньшее -- к себе самой. Как можно было терпеть всё это? Для ясности она попыталась разложить всё услышанное по полочкам, но от этого стало совсем тошно. Сомнений не оставалось: Николай сейчас сказал ей правду. Не всю, по всей видимости, но всё же. Теперь-то ей стало наконец понятно, почему муж так смутился, когда Адель появилась в зале ресторана со своим напыщенным упырем.
   Пытаясь успокоиться, Нина принесла бутылку белого вина, долго возилась со штопором, пытаясь извлечь пробку, но, в конце концов забыв о вине, ушла к себе и еще через четверть часа с наспех собранной дорожной сумкой спустилась на улицу. Ей долго не удавалось поймать машину. Наконец рядом с ней с дребезжанием и скрежетом притормозила старая "волга". Забравшись на заднее сиденье допотопного прокуренного драндулета, салон которого провонял бензином и дешевым освежителем воздуха, Нина попросила отвезти ее к трем вокзалам.
  

* * *

   Пятнадцатый сводный разведбатальон Петербургской оперативной бригады планировалось расквартировать в Грозном еще в середине лета. Но под разгрузку эшелон встал на Ханкале уже в заморозки.
   С места базирования бригады в Гатчине батальон, как и предполагалось, отправили недоукомплектованным, чтобы уже на месте по ротам и повзводно придать его подразделения частям, отбывшим в Чечню ранее. Но по прибытии неожиданно поступил приказ доукомплектовывать сам батальон. Под командование подполковника Волохова поступили три заново сформированные роты из опытных, обстрелянных парней -- из тех, кто успел принять участие в Ботлихской операции.
   Размещаться пришлось не в Ханкале и не в Грозном, как планировалось сначала, а на отшибе, на месте дислокации мотострелкового полка, переброшенного под Ведено. Еще вчера база мотострелков прикрывала выходы на Ханкалу с Аргуно-Ильинского направления. Из своего расположения полк съехал всего за неделю до прибытия батальона. И уже сегодня заново отстроенная база лежала в руинах. В штабе Волохову объяснили, что крупное бандформирование, в начале недели выкуренное из четвертого микрорайона, отступая через Старую Сунжу, разделилось в Тыртовой роще на несколько частей, и один из крупных "клиньев", стремясь оторваться от преследования десантников, двинул по маршруту, который никто не смог просчитать. Попетляв вдоль правого берега реки, отряд предположительно повернул не на станицу Ильинскую и не к Щедринскому мосту через Терек, а на Гудермес, в результате чего хозяйство, вверенное сегодня Волохову, оказалось у боевиков на дороге...
   Удар по базе боевики нанесли с разгону. Не разобравшись в обстановке, нападавшие позарились на легкую добычу. Огнем из минометов и АГСов рота дежурного охранения была уничтожена за час: горстка срочников, которую оставили присматривать за хозяйством, пока не въедут сменщики, не могла оказать серьезного сопротивления. Боевики заняли территорию.
   Тогда к месту боя стянули армейские части, и район был блокирован. Но в последний момент, жалея солдатские жизни, в ОГВ на Ханкале решили потренировать дивизион "Града". Нескольких залпов было достаточно, чтобы превратить базу в груду развалин -- вместе с окопавшимся на ночевку неприятелем.
   Местами земля была вздыблена так, что внизу открывались грунтовые воды. На выкорчеванных железобетонных сваях на одном честном слове держались оба крыла казармы. Развороченный асфальт, фрагменты арматуры, горы щебня -- весь этот лом, разгребать который предстояло бульдозерами, был перемешан с окаймлявшей периметр части колючей проволокой, с крошевом, оставшимся от мебели и имущества, с содержимым туалетных ям. Насиженное армейское гнездо с теплым жильем, ремонтным цехом, баней и даже с собственной свинофермой было разнесено в пух и прах.
   Глазам предстала почти апокалиптическая картина. Периметр поля перед лесочком, в котором остатки мобильного отряда попытались скрыться уже вне всякого боевого порядка, пестрел инфернальной символикой газавата. Повсюду торчали могильные шесты с флажками. Моджахеды помечали свои захоронения уже во тьме кромешной. На подмерзшей земле они бросили половину своего состава: унести с собой такое количество трупов было невозможно. Безымянные могилы укоризненно кивали флажками. От взгляда на них становилось не по себе...
   Из штаба группировки тем временем сообщали: обострение обстановки наблюдается во всех нагорных районах. Противник не мог не отреагировать на проводимую перегруппировку федеральных сил (благо, решили называть вещи своими именами: "противник" и "банды" -- понятия всё же разные), поскольку же фронта как такового не было, вылазок можно было ожидать каких угодно и когда угодно. Наиболее заметное оживление в эфире наблюдалось как раз на Шелковском направлении -- близ расположения батальона и по всей зоне его ответственности. Шелковские, червленские, старогладовские боевики, как и подвижные подразделения басаевцев, давно облюбовали этот вектор для захода на Тыртовую рощу и на Грозный...
   Подполковник Волохов отдал распоряжения о дополнительных мерах по укреплению оборонительных позиций базы и приказал заселять территорию как родную. Был отдан приказ разбивать палатки, обживать всё, что удастся -- не только модули и вагончики, но и уцелевшие подвалы.
   Вокруг базы стояла мертвая тишина. Вечерами из-за ограды даже доносился птичий щебет. Тишина и покой были нарушены один-единственный раз. ЧП случилось в пятницу, после смены караула: за полями вдруг послышалось эхо отдаленной стрельбы. Автоматные очереди раздавались с низовий Сунжи, ближе к станице Ильинской. Однако уже вскоре дежурный по комендатуре сообщил, что патруль, отправленный выяснять обстановку, наткнулся на местную шпану. Пацаны палили по воронам из старенького АКМа. Инцидент был исчерпан. Но в тот же вечер Волохов поднял батальон по тревоге и устроил офицерам первый со дня прибытия серьезный разгон за упущения -- дисциплинарные и в обустройстве базы. Новоселью и застольям командир положил конец. Поступил приказ ? усилить посты и дозоры. Возле складских помещений и на крыше развороченной котельной среди ночи пришлось устанавливать дополнительные огневые точки. Наблюдение за местностью Волохов приказал вести не смыкая глаз, посменно. Офицеров он отпустил спать за два часа до подъема...

* * *

   С утра ожидалось прибытие заместителя начальника штаба ОГВ со свитой. Но в последний момент из Ханкалы дали отбой. Командир уехал в Ханкалу и вернулся уже затемно.
   Волохов был под градусом и не в духе. Едва поднявшись в свой вагончик, он вызвал дежурного. Тот доложил о последнем радиообмене с соседями. Стоявшие у самой Ильинской соседи передавали, что с наступлением темноты по правому берегу реки, низовья которой хорошо просматривались от заграждений базы, были замечены перемещения неизвестных с фонариками. Замкомандира батальона Голованов тут же дал команду привести в боевую готовность два минометных расчета, чтобы при необходимости иметь возможность сразу накрыть огнем близлежащую высотку -- единственную точку, которую могли облюбовать снайперы. Расположение батальона с нее просматривалось, по всей видимости, как на ладони.
   Решение Голованова командир одобрил. Намереваясь отключиться уже до утра, Волохов приказал поднять на рассвете первый взвод, чтобы пораньше приступить к восстановлению старых заграждений, через которые свои же после артобстрела прокатились на БМП. Но не прошло и четверти часа, как командир вновь потребовал к себе майора Голованова, а заодно и капитана Рябцева -- последний должен был отправиться утром в рейд. "Заодно..." -- этот стиль обращения с подчиненными превратился в повод для анекдотов, Волохов прибегал к нему днем и ночью.
   Капитана подняли с постели. Заспанный и недовольный, он топтался у входа, дожидаясь, пока командир отпустит Голованова, которому за что-то давал нагоняй. Через минуту тот, потный и раскрасневшийся, буквально вылетел на улицу. Рябцев доложил о своем прибытии и теперь с любопытством разглядывал приведенный в порядок "луноход" -- так офицеры прозвали временный, оборудованный по-походному кабинет командира. Смонтированная на раме еще нового, пахнущего краской "урала", "бабочка" с неразложенными бортами ничем, кроме тесноты, не отличалась от родного кабинета Волохова в Гатчине, в котором он любил устраивать вечерами разбирательства.
   Подполковник сидел за небольшим столиком в майке и галифе. Он развернулся к двери и кивнул Рябцеву:
   -- Входи. Дверь оставь открытой.
   Рябцев поднялся в "луноход". Внутри нечем было дышать, истопники перестарались.
   Подполковник подозвал его к себе.
   -- Кое-что покажу тебе, капитан...
   Рябцев приблизился столу, на котором была разложена топографическая карта, именно та, что утром использовалась для кодирования; все детали предстоящего рейда были настолько хорошо изучены, что он мог бы уже, как ему казалось, нарисовать карту по памяти.
   -- Завтра двадцать вторая бригада будет перегонять части. За день пройдет две колонны вот на этом куске трассы, до поворота... -- Подполковник повернул гибкую "шею" настольной лампы, чтобы осветить указанное место. -- Дорогу знаешь, поэтому тебя и посылаю. Проведешь разведку -- и назад... Заодно связистов подбросите на блокпост. Оттуда их свои заберут. Пять человек поедут, с лейтенантом...
   Взглянув на указываемый квадрат, помеченный на карте номером 416-3, капитан кивнул; он ждал конкретных распоряжений.
   -- Тридцать километров нужно отмотать... в одну сторону. И, чтоб тебе всё было ясно, учти, Рябцев: командование по этой дороге ездить отказывается. Почему? Делай выводы сам... Двигаться надо плотной колонной, не расползаться. Вот отсюда... не влево, а напрямик пойдете. А потом уже повернете. Инженерная группа, два отделения и прикрытие -- этого хватит. Перед вами проведут инженерную разведку. Встретишь -- не шарахайся. Вот здесь примерно, после Чир-Юрта... -- Волохов взял карандаш и сделал на карте отметину. -- А вот здесь, как только Улус-Керт пересечете, через два с половиной километра спешитесь и прочешете обочины. Вот тут и вот тут... Всё ясно?
   Первый инструктаж майор Голованов провел утром, а второй, дополнительный, -- после обеда. Намерение штабного начальства задействовать в рейд подразделение, базирующееся в другом конце Грозненского района, не могло не вызывать недоумения. Но привлекать к рейдам соседние части считалось еще менее целесообразным, поскольку это позволяло боевикам отслеживать выход колонн от самых баз, что ставило под двойную угрозу разрабатываемые командованием операции.
   -- Люди тщательно проинструктированы. Задача простая, понятная, -- отрапортовал капитан Рябцев самым будничным тоном.
   -- К ущелью не соваться, что бы ни произошло. Если всё пройдет по плану, если быстро управитесь, на обратном пути остановитесь вот здесь... Пригорок там есть... Справа поле. За полем овраг. Смотри внимательно...
   Рябцев наклонился над картой, на всякий случай сверил масштаб и понимающе кивнул.
   -- Поле завалено "паштетом" -- смотрите, не нарвитесь... Разминируете всё, что найдете. Приказ из штаба. Вот в этом квадрате... -- подполковник показал на обведенный карандашом неровный овал к северу от трассы, -- мины наши. Весной ставили, десятисуточные, но, говорят, бракованные попались, всё еще срабатывают. С тех пор нога наших там еще не ступала. А если захоронения обнаружите, снимайте точные координаты. Ясно?
   -- Так точно, -- отозвался Рябцев.
   Невозмутимость, с которой капитан -- новичок в батальоне -- реагировал на каждое слово, выводила подполковника из себя. Не туп, не заносчив, не попрекнешь и в самоуверенности, но школярская исполнительность Рябцева отдавала чем-то показным, издевательским. В голосе его сквозила чуть ли не снисходительность, и Волохов подмечал это уже не в первый раз. Он полагал, что капитан прикидывается простачком: я-то, мол, приказ выполню какой угодно, и даже самый идиотский, с меня не убудет, а ты как был дураком, так дураком и помрешь... Согласно послужной карточке, капитан Рябцев был воробей стреляный; на рожон он как будто бы не лез, хотя на Кавказ попросился сам. А до того в бригаду его фактически сослали прямиком из спецподразделения ГРУ, где он пришелся не ко двору. Чем капитан насолил генштабовским "сидельцам" и кому именно, послужная карточка, естественно, не сообщала. Но в штабе, по дружбе, Волохову рассказывали, что опалой капитан был обязан своему отцу, кадровому офицеру спецслужб, который служил в окружении бывшего президента, но неожиданно подал в отставку вместе с большой группой офицеров, служивших в Кремле при нашумевшем Коржакове и насмотревшихся там на "пир во время чумы". Нетрудно было вообразить, какую канитель могли развести вокруг такого ухода особые отделы.
   -- Я не уверен, что ты всё хорошо себе уяснил... За неделю три машины взлетело на воздух только на нашей трассе! -- нахмурился подполковник. -- На днях пришлось бомбить перевалы. Везде передвижения войск -- наших, и ихних. Или ты думаешь, что у них нет армии -- одни банды, как в газетах пишут?
   Рябцев едва заметно порозовел.
   -- Только и разницы, что никто не знает, где на этих чертей можно нарваться. Так что смотри мне: людей доверяю, не стадо баранов. На связь выходить поэтапно. Я должен всё знать -- что вы там нашли, сколько. Закончили -- и два слова в эфир. Но лишнего тоже не болтать, никаких координат! Всех предупреди, чтоб не зевали. Если что, поддержка подоспеет нескоро, сам знаешь.
   -- Я проведу дополнительный инструктаж. Задача будет выполнена, Егор Матвеич, -- заверил капитан таким тоном, будто бы хотел сказать что-то другое, не по уставу, но не решился.
   -- Всё. Иди...
   Подполковник поднялся и протянул капитану огромную потную пятерню, крепко пожал ему руку и отвернулся...
  

* * *

   Головной БТР, за ним другой; следом -- два крытых "урала" с наваренной вдоль бортов броней, а в хвосте -- третий, замыкающий БТР прикрытия, -- колонна шла сжато, гусеницей, строго в соответствии с инструкциями.
   Несмотря на предрассветный туман, среднюю скорость удавалось удерживать неплохую -- шестьдесят километров в час. При выезде на главную трассу, уже на Атаги, туман начал рассеиваться. Но остатки грязно-серой пелены, клочьями застилавшие разбитую дорогу, всё же заставили сбавить темп. Рябцев посмотрел на часы: в график не укладывались. Командование было тотчас поставлено об этом в известность.
   С первыми проблесками зари знакомые очертания местности стали меняться так быстро, что глаза не успевали привыкнуть к метаморфозам. Свежесть разгоравшегося дня будоражила не меньше, чем ждавшая впереди неизвестность. Но лихорадило здесь от всего подряд, стоило оказаться за пределами войсковых заграждений. Непривычными, чужими были запахи. Даже земля Кавказа издавала какой-то особый запах. Может быть, поэтому и мысли в голову лезли неожиданные, комкообразные, ? так бывает во время болезни. Той же, возможно, причиной объяснялась бросавшаяся в глаза несобранность людей, которую Рябцев не мог не замечать. Вид подчиненных пробуждал в нем неприятное чувство сродни неловкости, ощущение, словно он их дурачит. Разве не знали они, на что идут? Задумчивая медлительность проступала даже на физиономии взводного Бурбезы -- несгибаемого оптимиста и вечного прапорщика, который годы назад, еще в советские времена, дезертировал из авиаполка под Одессой, чтобы напроситься в войска специального назначения родной, как он считал, Российской армии.
   Через пару километров, недалеко от пункта водозабора, впереди показалась колонна инженерной разведки. Состыковка произошла раньше, чем предполагалось, -- те тоже не очень четко соблюдали график. За бронетранспортером с болтающимися усищами антенн лязгала траками БМП, покрытая камуфляжными лохмотьями и оттого имевшая такой вид, будто вылезла из болота. Бронемашину поджимал сзади открытый "урал", из кузова которого торчала расчехленная 23-миллиметровая зенитная установка. Замыкали группу БТР и пристроившийся в хвосте колонны рейсовый автобус. Чтобы дать военным разъехаться, автобус свернул на обочину. К замызганным стеклам льнул изнутри потрепанный гражданский люд в платках и фуражках, с застывшими перепуганными лицами. У местных доверия к армии ? ни на грош. Это было написано на лицах людей и каждый раз поражало.
   Сержант-контрактник Гречихин, крутивший баранку "урала", торопливо заорудовал ручкой стеклоподъемника, высунулся и помахал встречной колонне. Из БМП и из кузова встречного "урала" отреагировали моментально. Широко улыбаясь, сержант покосился на сидевшего рядом Рябцева. Появление на дороге своей колонны, успевшей пройти весь маршрут, придавало уверенности тем, кому это еще только предстояло.
   Относительно безопасной дорога была только до села Дуба-Юрт, протянувшегося вдоль русла пересохшего Аргуна. Вернее, до развалин, что остались от села со времен прошлой кампании. Следы разрушений были видны даже по прошествии нескольких лет. Скопище разгромленных домов с развороченными крышами свидетельствовало о нешуточном артобстреле, а изрешеченные ворота и остатки стен говорили об ожесточенном ближнем бое. Но, несмотря на смертельные раны, село выжило. Редкие "подлеченные" дома притягивали глаз издали: они легко распознавались по заново возведенным кровлям.
   Главная улица тянулась унылая, вымершая. Лишь в северной части поселка теплились едва заметные признаки жизни. Вдоль обочины трусила дворняга. На движение по дороге военной техники пес не обращал внимания -- привык за много лет. Перед заборами некоторых полуразрушенных хибар взгляд приковывали неподвижные силуэты старух. Безразличные ко всему на свете, они стояли или сидели на невесть как уцелевших лавках -- одетые в темное нищенское тряпье, морщинистые, с натруженными руками и потухшими глазами. Как им удавалось ютиться на этом пепелище? Чем кормились они с этой выжженной земли, как перебивались, откуда брали силы, чтобы отстраиваться заново? На что все они надеялись?
   Колонна свернула на узкую грунтовую трассу. Туман рассеялся, и теперь можно было двигаться быстрее. Однако кативший сразу за машиной Рябцева "урал", в котором сидел Бурбеза, полз в гору еле-еле, оставляя позади шлейф копоти. Задняя часть колонны вдруг отделилась, как хвост у пойманной ящерицы. Пришлось придержать головные машины.
   Чтобы не лезть в эфир с чепухой, капитан толкнул свою дверцу, свесился из кабины, погрозил кулаком водителю коптившего "урала", сопроводив выразительный жест парой фраз и давая Бурбезе понять, чем обернется халатность по возвращении на базу. На опасном участке колонна шла черепашьим шагом!
   После хилой одинокой сторожовки, где дорога повела к спуску, а справа замельтешили прозрачные пролески, открылся вид на горы. Кряжи подпирали небо, казалось, совсем рядом. Но близость гор была мнимой. Давал знать о себе "эффект воздушной линзы", иногда ощутимый даже в предгорье.
   Темп движения мало-помалу выровнялся. Машины сбрасывали скорость только перед воронками, которых попадалось великое множество. Именно здесь, слева на взгорке, откуда начинался необследованный участок дороги, и предстояло задержаться на обратном пути.
   До Улус-Керта уже было рукой подать. Для осмотра обочин Рябцев намеревался отправить группу через несколько минут, как только колонна выйдет на подъем за селом. Этот квадрат был ему хорошо знаком по карте, но следить за сменой ландшафта становилось всё труднее. От одного вида непривычных глазу красот перехватывало дух. По левую сторону в бездонной котловине шириной километра в три оседало сизоватое месиво клубящегося тумана. А из-за горных склонов, разраставшихся впереди, на уровне среднего взгорья, и опоясанных бязью бледных облаков, пробивалось чистое, выполосканное ветрами бледно-голубое небо. День обещал быть ясным и теплым...
   Гречихин спросил, можно ли закурить. Капитан кивнул. Открывавший дорогу БТР потянул вправо, обогнул глубокую воронку и поддал газу.
   ? Держи строй, не отставай, ? сказал Рябцев.
   ? Так точно!.. Чтобы вот так раздолбать дорогу, из чего же надо вести огонь? -- посетовал сержант, и его добродушная деревенская физиономия обрела вдруг несвойственное ей свирепое выражение.
   -- Стодвадцатимиллиметровые мины рвались... не дай бог, -- задумчиво проронил Рябцев. -- Свежую насыпь впереди видишь? Метров двадцать... Слева ее обогнул БТР... -- скороговоркой заговорил Рябцев. -- Да это же... Это башка чья-то! Тормози!
   Не успел сержант дать по тормозам, как Рябцев схватил тангенту и во всё горло закричал в эфир:
   -- Всем из машин! Занять оборону!
   В следующий миг ватная, необъятная и ослепительная масса сдавила воздух, а затем раскроила его на куски. Из расступившейся тишины податливо потянуло ровным отдаленным гулом, который пронизывал всё окрест и словно звал куда-то за собой.
   Лишь через какое-то время со дна оголившегося пространства, всё еще переполненного чем-то гулким, до слуха стали доходить пощелкивающие звуки, которые чередовались с новыми подталкивающими в спину ударами. Ровный грохот врывался в сознание снизу и сверху -- отовсюду. Воздух рвался не снаружи, а, казалось, изнутри...
   Когда Рябцев понял, что происходит, то в двух шагах от себя он увидел пылающий тент "урала" и черно-красную физиономию здоровяка Геннадия с вытекшими глазами. Ноги сержанта зажало между сиденьем и рычагами, тело свисало из правой дверцы горящей кабины, с той стороны, где должен был сидеть сам Рябцев.
   Странным образом капитан увидел себя откуда-то сбоку. Вот он стоит на коленях, облитый какой-то горячей липкой жижей. Вот он озирается по сторонам... А затем, когда заметил, что левый рукав бушлата и плечо его потемнели от крови, до него дошло, что треск, грохот и свист долетают не откуда-то издали, как чудилось только что. Всё рвалось на куски рядом, вокруг.
   Никакой колонны слева не было. Вдоль обочины стояла стена огня. Головной БТР, успевший проскочить вперед, завалился боком в кювет, из-под его правого борта струился смолистый черный дым.
   Кто-то потянул Рябцева за ногу. Сапер Суриков, тоже с черной физиономией, сверкая белыми, как вареные яйца, белками глаз, ошалело открывал и закрывал рот. Рябцев не понимал его или не слышал.
   -- Пригнись, капитан! Пригнись! -- вдруг долетел до его слуха крик сапера. -- Лупят с той стороны, из-за дороги. Пригни голову!
   Увидев автомат, валявшийся в метре слева, Рябцев потянулся к прикладу, но потерял равновесие и упал. Во рту появился сладковатый привкус. Руки не слушались. Сквозь фиолетовый туман, застилавший глаза, капитан отчетливо видел и, главное, слышал, как Суриков поливает из автомата, сопровождая пальбу дикими душераздирающими криками. В лицо капитана летели раскаленные гильзы.
   Бушлат на спине у Сурикова обгорел. Правая стопа была неестественно вывернута, из грязных ушей сочилась кровь, но он, казалось, ничего не замечал. Что-то твердое и огромное тем временем било по земле то слева, то справа. И вдруг всё стихло. Пространство стало мягким и податливым. Окружающий мир, в том его измерении, где кричали и стреляли и где всё, что могло гореть, горело адским огнем, куда-то исчез, растворившись в оглушающей тишине...
  

* * *

   Плавно тающий и на одной бесконечной ноте зависающий в невесомости звук камертона Рябцев как бы видел воочию. Это было первое, что сознание впитывало в себя, будто первые капли воды с ложечки, как только он почувствовал, что всплывает на поверхность со дна самого себя, и как только понял, что начинает распознавать контуры нового незнакомого мира, ? эти контуры всё еще были частью бесформенного какого-то рваного месива, но уже уверенно проступали над муторной пустотой парящего небытия...
   Уже неделю оконные стекла украшались изнутри изморозью: палаты отапливались с горем пополам. Медперсонал отчаянно и безрезультатно ругался с руководством госпиталя, отказываясь смириться с тем, что чуть теплые батареи не прогревают до минимальной температуры даже палаты тяжелораненых.
   Грань между тяжелыми и обычными ранеными была очень расплывчатой -- все здесь находились в достаточно тяжелом состоянии. И нередко случалось так, что еще вчера ни на что не реагировавший больной ? ни на звуки, ни даже на собственное имя, и по самые уши обмотанный бинтами, опутанный дренажными трубками, а то и с подвешенными конечностями, вдруг появлялся ни с того ни с сего в коридоре, да еще и сам управлял коляской, причем не скрючивался в ней беспомощным калекой, а восседал, как на троне, будучи не в состоянии скрыть недоумения: нереальное царство здравствующих людей слишком походило на сон.
   На суетную атмосферу госпиталя выздоравливающие взирали с опаской, словно боясь обмануться. Для них всё как по щучьему велению вернулось на круги своя, и перед глазами снова громоздился тот самый мир, с которым так мучительно не хотелось расставаться, но пришлось -- слава богу, лишь на время. Удивление и недоверие к окружающему постепенно вытеснялось обыденностью будней: вместе с жизнью возобновилась боль, ночные кошмары, страх перед будущим -- от этого на лицах многих застыла гримаса недовольства. Но жизнь брала свое: хотелось всего и сразу -- больничной каши, внимания медсестер, обещанной отправки вглубь России, в госпиталь родной части, поближе к дому.
   И, словно пытаясь доказать себе самим, что домой вернутся не уродами-нахлебниками, все эти изувеченные горемыки с расшатанными нервами стучали костылями по дощатому полу, направляясь в "предбанник", к наспех залепленному кирпичами простенку, который разделял госпитальные корпуса. На лестничном пролете устраивалось молчаливое состязание: кто больше наглотается свистевшего в форточку ледяного ветра, который разгонял по углам вонь хлорки, пока она не успела въесться в стены, проникнуть в легкие, под одежду, в каждую щель; кто вместит в свое нутро как можно больше разъедавшего гортань дыма, будучи не в состоянии насытиться ядовитым армейским куревом.
   Инвалидом был каждый второй. Степень тяжести увечий не зависела ни от толщины повязок, ни от того, сколько перенесено повторных операций, ни от количества ампутированных конечностей. Определить, кто есть кто, проще было по выражению глаз. Молодые калеки -- кто однорукий, кто одноногий, кто с оскалом страха и ненависти, которые навеки отпечатывались на физиономиях, -- взгляды окружающих ловили на себе с настороженностью и иногда становились похожи не на больных и не на солдат, а на подопытных зверьков, вдруг притихших в предчувствии фатального перелома в их судьбе. В конце концов, никто здесь не собирался отвечать на главный вопрос, мучивший всех поголовно: что будет дальше?
   Рябцев не знал, сколько еще ему предстоит промаяться на больничной койке. Чувство неопределенности усугублялось очень неприятной внутренней дезориентацией во времени. Внутри всё словно было перерыто, как на вспаханном поле, но в мыслях, чувствах и даже в памяти он при этом ощущал вполне стойкий пространственный порядок. Лишь когда пытался думать о каких-то конкретных вещах, мысли наталкивались на стену.
   Провалы в памяти вызывали острое ощущение пустоты под ногами. Голову переполняла мешанина раскромсанных в борозды мыслей, а в воображение беспрестанно врывались необычные, наплывающие друг на друга картины каких-то необжитых земель. То это были головокружительные просторы, они распахивались перед глазами Рябцева как бы с высоты птичьего полета, словно он парил над землей. То вдруг он видел сверху загородные домики с цветущими садами, и его охватывало острое, скорее приятное, ощущение необычности чужого домашнего уюта. В чужой уют мучительно не хотелось вторгаться без приглашения, незваный гость хуже татарина, но очень тянуло... Все эти картины погружали Рябцева в состояние, близкое к тяжелой сонливости, которое охватывает иногда после нескольких бессонных ночей. Он понимал, что из этого омута нужно вырваться, но пока все усилия оказывались тщетными.
   Судя по разграфленному температурному листку, висевшему на планшетке в изголовье кровати, на котором медсестра с нерусским именем Гуля каждое утро подрисовывала ручкой тонкую кривую, не прошло еще недели, с тех пор как он попал сюда. Срок короткий. Рябцев ежился от удовольствия, осознавая, что самостоятельно пришел к этому заключению. Чувство реальности, пусть и ненадолго обретаемое, создавало некий ориентир. Правда, чаще ему приходилось грести вслепую через призрачное пространство.
   Иногда капитану чудилось, что он видит сквозь стены. Ему удавалось разглядывать с кровати соседнюю палату и операционную с двумя большими бестеневыми лампами на потолке. Поддавалась созерцанию даже требуха, вынутая из утробы бесчувственного оперируемого страдальца. Внутренности выглядели как на картинке. Всё, что окружало Рябцева наяву, наоборот, странным образом уплывало в сторону, заваливаясь набок и съезжая вниз, наподобие плотной тяжелой ткани, которой застелили слишком скользкую покатую поверхность.
   Обоим его соседям по палате досталось безмерно. Прапорщик из комендантской роты был ранен и обожжен при обстреле машины в грозненском Черноречье. А молоденький лейтенант из-под Великих Лук, нарвавшийся, как Рябцев слышал, на "растяжку", лишился ног и половины лица. В госпитале у него началась гангрена, и даже врачи удивлялись, как ему удавалось выкарабкиваться. Правда, от окончательных прогнозов они пока воздерживались. С головы до ног обмотанный бинтами, лейтенантик лежал на койке, будто приготовленная к погребению забальзамированная мумия.
   В палате стояла ровная тишина, изредка нарушаемая чьей-нибудь болтовней в коридоре да появлением медперсонала. Обстановка чем-то напоминала школьную тех минут, когда уроки заканчивались и в пустеющих коридорах раздавались лишь голоса уборщиц или задержавшихся учителей. Но тем уютнее бывало дремать под колючим шерстяным одеялом, особенно после обеда, когда солнечное тепло вливалось через окно в сумрак палаты, перетекало с тумбочки на пол и начинало сначала тихонько, а потом всё сильнее греть правый бок -- то место, где ныло чаще всего; а затем, накалив металлический поручень над головой, ласково перемещалось к кровати безногого лейтенанта. На бесчувственном лице калеки что-то шевелилось. Парень начинал постанывать. Рябцев был уверен, что стонет тот не от боли, а от блаженства, просто не может воспроизвести ничего, кроме стона, своими поврежденными голосовыми связками.
   Периодически появлялась медсестра. Она открывала форточку и проветривала палату. В фиолетовую серость вновь мрачневшего помещения вместе с морозным воздухом врывались завораживающие звуки улицы: там стучали, кричали, где-то вдалеке тарахтел какой-то моторчик. Гуля поочередно подходила к больным, прикасалась к каждому прохладными пальцами, от которых пахло нашатырным спиртом и йодом, и каждому просовывала под одеяло термометр.
   Обменяться с медсестрой парой слов -- даже это требовало усилий. Язык не слушался. Поэтому Рябцев предпочитал молчать и слушать то, что говорит она, поддерживая разговор мимикой и стараясь растянуть удовольствие от общения.
   С того дня, как Рябцев почувствовал себя способным изъясняться членораздельно, мысли или слова, в которые он их облекал, казались скомканными, их приходится расправлять, как оберточную бумагу. Фразы растягивались и получались совсем не такими, какими он их выстраивал в голове. Но синеглазая, темноволосая ингушка Гуля, к огромному его удивлению, понимала даже то, чего он не мог произнести. По выражению глаз она угадывала, кто хочет пить, кому надо оправиться, кого пора перевернуть на другой бок, а кому просто нужно услышать собственный голос.
   Медсестра уверяла Рябцева, что его состояние удовлетворительное. Еще пара дней ? и способность мыслить связно восстановится. Контузия была средней тяжести. А ранение в плечо, хоть и серьезное, ? не смертельное. Осколок ему достался крупный, "с полкружки", но и тут повезло -- кость не была задета. И хотя мышечная ткань срастается не так быстро, как у других, прийти в себя он должен был еще до отправки в Петербург, в свой госпиталь.
   От слова "повезло" у Рябцева в голове словно колокольчики зазвенели. Кому повезло? Только ему? Где все остальные из его колонны? Разве в рейд на рассвете отправились не два отделения? И это не считая инженерной группы и прикрытия. Вместе с шестью мотострелками, которых командир подсадил до блокпоста, получалось тридцать три души. Тридцать три... Само число отдавало какой-то мистикой. Трояки впивались в душу, выворачивая ее наизнанку. Мысли путались. Они врывались в голову со всех сторон, но почему-то не могли уцепиться за пространство, в котором возникали. И от этого зависали в пустоте, будто мыльные пузыри. Чувство вакуума вдруг опять становилось невыносимым.
   В голове по инерции раскручивалась последовательность событий. Благодаря этому числу -- тридцать три -- капитан припоминал обрывки разговоров с подполковником из войсковой контрразведки, который зашел к нему в палату, очевидно сразу же, как только он стал вменяемым, а уже после визита подполковника в памяти всплывали разговоры еще с какими-то задумчивыми офицерами, от которых пахло сеновалом и кирзой, ? кто они были, он не помнил...
   Первый БТР в колонне сгорел сразу. Экипаж из огня не выбрался. Кроме сержанта-контрактника Гречихина, заживо спекшегося в "урале", погиб один из шести мотострелков. Остальным удалось выбраться и уйти из-под обстрела в сторону Улус-Керта. Но восемь человек получили ранения, одно тяжелее другого. Троих же -- опять мистическая цифра! -- вообще не досчитались. Были основания предполагать, что эти трое попали в плен. По словам подполковника, расследование велось полным ходом...
  

* * *

   В среду 1 ноября Рябцева навестил замкомандира. Майор Голованов был послан в бригаду за пополнением, застрял в Моздоке в ожидании свободного места на борту и первым делом отправился навестить всех, кого мог. С бесцветным и осунувшимся лицом, словно чумазый от многодневной щетины, майор принес в палату вонь выхлопных газов. Голованов изучал капитана немного недоуменным взглядом, на дне которого Рябцев не мог не видеть жалости к себе и, как ему казалось, упрека.
   Капитан попытался приподняться. Но левую половину тела сковала мучительная боль.
   -- Ты крещеный? -- спросил майор.
   На покрытом испариной лице капитана мелькнула тень растерянности. Он не ответил.
   -- В рубашке ты родился... -- сказал Голованов, скользнув взглядом по соседним койкам, на которых в неестественных для живых людей позах притихли двое незнакомых ему калек. И умолк.
   -- Мне говорили... Кажется... Не помню точно... -- выдавил из себя Рябцев, -- что половина наших... Что с ними?
   -- На днях еще двоих потеряли... Вялых из второй роты. Да ты помнишь его... И Загородников, водитель... Фугас. На той же трассе, -- ненатурально равнодушным тоном сообщил майор. -- На обочине бетонный столб лежал, а в нем фугас направленного действия. Изобретатели!
   -- Чем в нас... Че-ем стреляли? -- помолчав, спросил Рябцев. -- На дороге...
   -- В вас? Шмелями... Да всем подряд. Огонь открыли бешеный. Засаду устроили грамотно. Первую и последнюю машину накрыли. Радист твой, Журавлев, успел помощь запросить. Вертолеты вылетели. Но туман висел плотный слишком... Видимости -- ноль. Бурбеза, молодчина, сообразил, что выводить народ нужно оврагом. Другого пути там и не было. Задний БТР дымил. Они им прикрылись. Вылезли за дорогу и двинули на Улус-Керт. Если б не он, всех бы вас по одному, как кроликов... -- Замкомандира тяжело вздохнул и опять замолчал.
   -- Нас было... Тридцать три человека, -- выдавил из себя Рябцев. -- Другие... что другие?
   -- Бурбеза думал раненых собрать, но не смог. Всех, кто остался, бандюги добили в упор. В упор... всё, что могу сказать... -- нехотя ответил Голованов. -- Восемнадцать человек вышли. Павлихина, из замыкающего БТРа, тащили на себе, но не выжил. Скончался по дороге в госпиталь.
   Майор встал и спросил, можно ли приоткрыть форточку. Подойдя к окну, он долго глотал холодный воздух, после чего, вернувшись к кровати, договорил:
   -- Троих из второго "урала" вообще не нашли. Наши прочесали всю местность... Фамилии... Лисунов, Кузьмин и еще, как его... Ферапонтов.
   Рябцев, как приговоренный, смотрел в потолок.
   -- Раз вышли из-под огня, могли в лесу окопаться... Была такая гипотеза. Но нет. Ни слуху ни духу, -- тяжело вздохнул замкомандира, будто в происшедшем была его вина. -- Если честно, я как чувствовал. Да по этой трассе не то что колонну не проведешь... На днях Ми-8 летел. Так что ты думаешь? Из гранатомета долбанули... Прячутся в зарослях и палят, как в тире. Что делать? Бегать по чащобе за каждым?
   -- Как я... попал сюда? -- спросил Рябцев.
   -- Мнение такое: кто-то из ребят присыпал, когда стало ясно, что вытащить нет возможности. Кто-то из наших прикопал тебя под листвой, в придорожной канаве, -- глядя в пол, объяснил майор. -- Рядом Суриков лежал. Мертвый. Руки у него... Смотреть было жутко. Оборваны вот по сих! -- Ребром ладони майор прочертил себе по локтям. -- Кости да мясо. Вот и думай о людях что хочешь. Отстреливался до последнего. Когда Бурбеза стал отходить, он остался, чтоб тебя вытащить. Они и забросали его гранатами. А ведь мог подтянуться к своим по канаве. В овраг мог уйти... Это уже Бурбеза рассказывал. -- Майор помолчал и добавил: -- Наши смогли узнать по линии ФСБ, что пленных в горах видели. Пока нет подтверждения. Двоих. Третий... Кузьмин после ранения вроде умер. Где точно находятся -- неизвестно. На обмен предложат. Так что не всё еще для ребят потеряно...
   В палату вошла Гуля. Она принесла лоток со шприцами. Голованов торопливо попрощался с Петром, пожелав ему скорее поправиться, и вышел.
   Закрыв глаза, Рябцев попытался подтянуться на подушках повыше. Медсестра помогла повернуться на правый бок. Сделав ему укол, она занялась перевязкой обгоревших рук прапорщика. После окончания процедуры, измученный болью, тот погрузился в свое обычное состояние, близкое к беспамятству.
   -- Гуля... вы какого... вероисповедания? -- спросил Рябцев.
   -- Зачем вам? -- удивилась медсестра.
   -- Так... У вас глаза синие. И руки... какие-то... особенные.
   -- Что в них особенного?
   -- Я не то хотел... сказать... о другом подумал, -- выдавил из себя капитан, радуясь, что ему удалось выразить мысль почти внятно.
   -- Йодом провоняли мои руки. А сегодня еще и хлоркой. -- Гуля убрала за ухо прядь темных волос. -- Антонина Степановна, уборщица наша, третий день на работу не выходит. Вот и моем полы сами -- что ж делать?
   -- Заболела?
   -- Запой. Находит на нее, бывает.
   -- Антонина... Степановна? Н-никогда б не подумал, -- удивился Рябцев, припоминая пожилую белесую женщину в массивных очках, которая напоминала ему родную тетю.
   -- Работа тяжелая, вот и срывается, -- пожала плечами медсестра.
   С кровати лейтенанта донесся стон. Приблизившись к нему, медсестра притронулась к его щеке и едва слышно произнесла:
   -- Тихо, милый, тихо. Здесь я. Больно тебе? Ну-ка, пошевели пальцами, если больно... Насчет вероисповедания... У нас ислам исповедуют, вы же знаете, -- повернувшись к Рябцеву, сказала Гуля. -- Но ведь его, лейтенанта, вы же не спрашиваете, кто он, какой веры? Он раненый, вот и всё.
   Лейтенант продолжал стонать. Медсестра взяла его за руку, посчитала пульс.
   -- Схожу-ка за врачом. Вы пока поговорите с ним... -- Нахмурившись, Гуля торопливо вышла.
   Не прошло и минуты, как в палату вплыл сам завотделением, рослый военврач Апостолов. Но у лейтенанта больше не было пульса...
  

* * *

   Сергей Сергеич, отец сестер Воденяпиных, в Торонто жил уже пятый год. Известность в научных кругах, обретенная благодаря исследованиям в области прикладной генной инженерии, материального благополучия на родине не принесла, Воденяпин оказался не востребован и в конце концов не устоял перед посулами "охотников за мозгами", которые не один год окучивали его команду. Лично ему было сделано лестное предложение возглавить проектные работы в одной из лабораторий концерна "Авентис", где как раз начались исследования по его теме -- реконструированию рекомбинантных молекул ДНК. И как ни претило Воденяпину оставлять дома дочерей, уже взрослых, но неустроенных, воспитанных в двух разных семьях, он, как и многие, не устоял, уехал. Канадская зарплата давала возможность содержать и бывших жен, и дочерей, и внуков, что было очень кстати. Старшая дочь Вера после неудачного брака с австрийским школьным учителем обосновалась в Москве, отдала двоих своих мальчиков в хорошую школу, но, даже устроившись на две работы, не могла себя обеспечить. Младшая, Оля, приросшая к родному Петербургу, переехала жить в отцовскую квартиру, но тоже развелась, тоже воспитывала ребенка одна. Она и нуждалась в постоянной материальной поддержке...
   Петю Рябцева Ольга Воденяпина знала со школы. Вместе учились в старших классах, вместе отлынивали от занятий, чтобы полдня провести в постели. Олю и ее сводную сестру не могли поделить между собой два друга. Впрочем, и сестры, учившиеся в разных классах, не могли разобраться в своих чувствах и на протяжении года попеременно делили друг с другом Петю и его друга Колю: на три дня Оля доставалась Пете, на три дня -- Коле. Однако замуж она вышла за другого человека -- богемного артиста, начинавшего карьеру в петербургских театрах.
   Непутевый брак Оли не продержался года. Артист, отправившийся на гастроли в Германию и получив там малозаметную, третьеразрядную роль у Ларса фон Триера, неожиданно для всех начал новую жизнь. И всё вернулось на круги своя...
   Большая трехкомнатная квартира Ольгиного отца находилась в старом, еще дореволюционной постройки доме, затерявшемся в бесконечных дворах между Моховой улицей и Литейным проспектом. Отдушина. Дом-крепость. Впрочем, от чего это спасало? Дочка Катя постоянно болела ангиной. Врачи советовали сменить климат. Но не то, что на отпуск в южных краях, денег не хватало даже на питание. Уже больше года Ольга не работала, существовали они с дочкой в основном на отцовские средства, которые тот аккуратно переводил из Торонто в первых числах каждого месяца.
   С Петром Рябцевым Ольга сблизилась вновь, когда ее развод еще не был оформлен, а сама жизнь всё еще походила на наспех сколоченную переправу, как ей казалось, уносимую течением в неведомом направлении. Переломный момент в жизни затягивался. И что совсем не укладывалось в голове: сегодня Петр Рябцев, бывший полковничий сын, из разгильдяя превратившийся в военного и посвящавшей себя непонятному призванию, служивший непонятно где, ? именно он воплощал для нее чуть ли не единственную связь с реальным миром. Петр казался ей самым нереальным человеком из всех, кого она знала. Мир, в котором протекала большая часть его существования, пугал ее. Надежной почвы под ногами Ольга не чувствовала и сегодня...
   Увы, именно за это она недолюбливала военных -- отчасти разделяя расхожее мнение: военную карьеру человек выбирает не потому, что горит желанием послужить Отечеству, а от какого-то внутреннего страха перед жизнью, от неприспособленности к реальному миру, который заставляет "служить" вещам куда более банальным, но с полной отдачей, с максимальной ответственностью за малейший свой поступок, за близких, причем нести ее на себе приходится с утра до вечера. В армии же груз ответственности ложится на плечи кого-то другого...
   С тех пор как их прежние отношения прервались, Оля немало изменилась, внешне ? сильно похудела, осунулась, лицо по утрам выглядело давно немолодым, изношенным. Но тем более трогательной, более похожей на себя саму она казалась Петру, в чем он признавался ей, и тем труднее ему было укрощать в себе постоянное желание близости... Закрыть глаза и усилием воли повернуть время вспять, чтобы перечеркнуть разделявшее их время, попробовать начать всё сначала ? вот это стоило усилий. Даже сегодня Петр умудрялся витать в облаках... Он объяснял, что его всё чаще преследует противоречивое чувство: по мере того, как в нем вызревает понимание происходящего вокруг и появляется обыкновенный жизненный опыт, от которого тоже никуда не денешься, он всё больше и больше что-то в себе расходует, вопреки, казалось бы, неизбежным приобретениям. Прежнее знание -- врожденное, инстинктивное, поразительно всё упрощавшее в годы юности, себя как будто исчерпало. Вместе с ним пропало и ощущение, что мир -- это что-то притягательное, полное новизны, что всё еще впереди, достаточно захотеть чего-то по-настоящему. На смену бесшабашным иллюзиям пришло до невыносимости ясное понимание, что человек не хозяин положения, не хозяин своей жизни...
   Ольга упрекала его в несостоятельности ? особой мужской, от которой человек, рано осознавший свои преимущества и не сумевший воплотить их во что-то дельное, обречен страдать всю жизнь, неизбежно запираясь в идеализме, и заставляет страдать других, поскольку готов поделить с ними всё, но не главное ? не саму жизнь, не радости каждого дня, которые и делают ее сносной. "С работы" он якобы приносил в ее жизнь один "негатив", и вообще будто бы стал другим человеком. Несмотря на перенесенное ранение, он по-прежнему сохранял прекрасную физическую форму, внешне ? вроде бы тот же, но изнутри он словно переродился...
   Оля не разделяла ни его взглядов, как Петр считал, ни чувств, но он верил, что однажды сможет добиться полной взаимности. Не были ли они слишком похожи? Могут ли два человека, внутренне столь близкие, в чем-то даже одинаковые, дополнять друг друга по-настоящему? Не поэтому ли ему иногда кажется, что она относится к нему не как к мужчине, а как к брату? В их отношениях Петру нет-нет да мерещилось что-то кровосмесительное, это чувство его преследовало еще со школы, с тех времен, когда из-за переезда отца по службе в Москву он жил с петербургской бабушкой один. Разве мог нормальный мужчина спать с сестрами? Его домыслы вызывали у Ольги одни обиды...
   Недавно отец пригласил ее с дочкой в Торонто, погостить до весны. С решением нельзя было откладывать: Сергей Сергеевич настаивал на том, чтобы они отправились до пятнадцатого декабря. Оля была в растерянности, не знала, принять ей приглашение отца или остаться дома до весны. Петр же уговаривал не тянуть, ехать. Однообразная жизнь в Петербурге, без дела, без работы, Ольгу изматывала. Да и дочь слишком часто болела. Снежная, солнечная и сухая канадская зима, о которой отец рассказывал по телефону, не могла не пойти девочке на пользу.
   Петр проявлял настойчивость себе во вред и прекрасно это понимал. Уедет Ольга -- и на что тогда тратить отпуск, буквально прописанный врачами после госпиталя? Болтаться между Гатчиной и квартирой родителей? Возобновлять старые связи? Щемящее чувство скручивало в узел при одной мысли, что придется обходиться без белых Ольгиных плеч, без ее молчаливого безволия, без ее прохладной и немного талой, как снег, женственности. Жизнь без бледной слабенькой Катюни он тоже с трудом себе представлял. У него не было другого дома...
   В середине декабря Оля всё же улетела с дочкой к отцу, намереваясь вернуться в феврале, к своему дню рождения. И уже на следующий день Петр подал рапорт с просьбой о возвращении в свое подразделение. К рапорту он прилагал заключение медкомиссии, согласно которому перенесенное им ранение не являлось препятствием для дальнейшего прохождения службы.
   Просьбу сразу отклонили, и хотя отказ не выглядел окончательным, у Петра практически не было шансов попасть в Грозный с ближайшей сменой, которая отбывала под Новый год. Оставалось надеяться на перемену настроения у начальства, потому что следующую смену могли отправить не раньше, чем через пару месяцев.
  

* * *

   После затяжной осени окраины декабрьского Петербурга утопали в непролазной слякоти. С неба сыпались то снег, то град, что ни день лил холодный дождь. Сероватый город ничем особенно не радовал, разве что предпраздничной суетой на центральных улицах.
   За лето родители Рябцева распрощались с московской квартирой и купили жилье в Питере, на Мойке. Старое и не очень опрятное здание требовало капремонта. Зато матери наконец-то удалось перебраться на родину, о чем она мечтала не один год. Навещая родителей на новой квартире, Петр обычно пересекал пешком центральную часть города. Если для неспешной прогулки времени не оставалось, он направлялся от Балтийского вокзала самым коротким маршрутом -- через Фонтанку до Сенной площади, откуда поворачивал к Мойке и выходил на нее у Фонарного моста. Отпускные дни казались бесконечными, и иногда, чтобы убить час-другой, он останавливался по дороге то в одном, то в другом кафе.
   Как-то утром Рябцев вошел в знакомую бильярдную на Садовой. Заведение переполняла праздная молодежь ? студенты какого-то коммерческого института, которые не слишком утруждали себя учебой. Публика приковывала к себе взгляд. С тех пор как он наведывался сюда в последний раз, в прошлом году, слишком многое изменилось. Лица людей стали другими, даже в голосах чувствовалось что-то новое, непривычное. Изменился сам город. Или ему казалось? После госпиталя окружающий мир воспринимался совершенно по-иному. В глаза бросалось слишком много мелкого, лишнего и пустого...
   Петр присел на высокий табурет у барной стойки и, чтобы не выглядеть белой вороной, попросил чашку чая. Хотя если бы в тот момент ему сказали, что отныне в городских кафе можно, не вызывая ни у кого изумления, заказывать всё, что угодно, он предпочел бы стакан горячего молока. Развеселая компания отлынивающих от занятий студентов осаждала бильярдный стол. Несмотря на ранний час, почти все они курили и пили пиво. Некоторые подходили к бармену еще и за водкой.
   Одна из девушек отделилась от компании, подошла к стойке, чтобы забрать приготовленный ей эспрессо, и попросила у Петра закурить.
   Извиняющимся тоном он сказал, что не курит.
   -- И не пьешь, могу поспорить? -- усмехнулась девушка, непринужденно перейдя "ты".
   -- Можно и не спорить.
   -- Всё ясно с тобой... А ты, случайно, не маньяк?
   Петр пожал плечами:
   -- Вроде бы нет.
   Девушка окинула его презрительным взглядом и, развернувшись, направилась к компании у бильярдного стола. Вдруг смех и галдеж стихли: вся компания уставилась на Петра. Через некоторое время к нему подошел губастый парень в расстегнутой чуть не до пупа рубашке:
   -- ЗдорСво! Это ты непьющий и некурящий?
   -- Не знаю, может, и не я, ? тем же обезоруживающим тоном ответил Петр.
   -- Ты вот что, давай пояснее... Надумал или нет?
   Петр непонимающе уставился на губастого.
   -- Сорок баксов. Но квартира твоя, -- наклоняясь ближе и понизив голос выдал тот. -- И деньги вперед, сам понимаешь... -- Парень повернулся в сторону подруги и поманил ее пальцем.
   Девушка подошла.
   -- Здесь притон, что ли? -- осенило Петра. -- Ну вы даете...
   Губастый молодой человек уставился на Рябцева с недоумением.
   -- Вас как зовут? -- обратился Петр к девушке.
   -- Екатерина.
   -- Если он вас оскорбляет, я могу его башкой разбить... вот эту витрину. -- Петр кивнул на большое витражное панно и, уловив в своих словах всё ту же фальшь, которую не мог перебороть, чувствуя, что рисуется, с сожалением добавил: -- С вашей-то внешностью... Не верю, что вы этим занимаетесь.
   Сутенер, буркнув нечто невнятное, поторопился отойти в сторону. Екатерина простовато фыркнула, развернулась и зашагала следом.
   Посидев за стойкой еще некоторое время, Петр расплатился и вышел из прокуренного помещения на воздух. В эту бильярдную Петр больше не заходил...
  

* * *

   В понедельник отец назначил ему встречу на два часа дня в храме Петра и Павла на Пушкарской, при котором уже не первый год помогал друзьям по хозяйству, а затем стал и членом приходского совета.
   Еще недавно кадровый военный, в звании полковника получивший назначение на генеральскую должность, с которой даже не самый прыткий служака, как с трамплина, мог взлететь на самый верх, отец оказался в переломный момент, как многие, перед неразрешимой дилеммой: приходилось выбирать не раздумывая, за кого делать ход ? за белых или за черных?
   При этом разница между белыми и черными убывала на глазах. И те и другие рвались к власти. Честь мундира, совесть, чувство собственного достоинства... -- таким понятиям уже не было места, дележ власти стал самоцелью. Да и присяга больше никого и ни к чему не обязывала... Так отец говорил о новом времени и о причинах своего ухода. В результате, вместе со многими бывшими сослуживцами, он оказался у разбитого корыта.
   Рапорт об увольнении Михаил Владимирович подал еще в девяносто шестом году, сразу после вывода войск из Чечни, а точнее, по возвращении из командировки в Грозный, куда был отправлен в составе генштабовской комиссии. Снаряжена была экспедиция для переговоров с новой масхадовской властью об условиях эвакуации последних армейских подразделений. О той последней командировке отец стал рассказывать только позднее, уже после увольнения. Комиссия попала на экскурсию в ад. Переговоров, как таковых, не велось. Происходила сдача власти, а частично и имущества, как при Дудаеве, военного и государственного, с наименьшими якобы издержками для обеих "сторон": то есть бери сколько унесешь. Понаглядевшись на искалеченных солдат и на голодных местных сирот, воочию убедившись, чем закончилась первая кампания, начало которой он хоть и не приветствовал, но принимал как меньшее из зол, отец почувствовал себя не только вдвойне обманутым, но и, в конечном счете, ответственным за собственную слепоту. Бездарная кампания закончилась так же, как и началась, полной неразберихой, непоследовательностью в решениях, и это не могло не повлечь за собой новых жертв. Особенно непростительным это было в отношении мирного населения, фактически втянутого в бойню обеими сторонами. И всё это при полном попустительстве тех, кто владел нужной информацией, знал, что происходит и вполне мог влиять на развитие событий...
   Иногда Петр спрашивал себя, не сплоховал ли отец в критическую минуту? Ведь другие продолжали служить и даже воевали, не считали себя одураченными, не чувствовали себя винтиками механизма, которым заправляют некие группировки, тайно прорвавшиеся к власти и враждебно настроенные ко всему на свете. С другой стороны, по долгу бывшей службы, не один год прослужив в непосредственном контакте с высшими государственными структурами, отец относился к той категории людей, которых принято считать информированными, и он явно знал о происходящем в стране нечто такое, что заставляло его определенным образом относиться не только к тому, что творится на улице и дома, но и к армии, к собственному прошлому. Возможно, он не хотел или не мог говорить об этом в семье.
   После увольнения друзья устроили его на хорошо оплачиваемую работу. Новая гостиница на Большой Морской принадлежала американским акционерам, главным управляющим был швед русского происхождения. Отца, как он сам подшучивал над собой, завербовали на должность менеджера по кадрам. Новые обязанности не слишком сильно отличались от тех, которые он исполнял на старой работе, ? жалованье платил вчерашний "идеологический противник", вот и вся разница. На новую жизнь отец не сетовал. Но о работе никогда не говорил, несмотря на то что, как и прежде, она отнимала у него большую часть времени. Служил как всегда на совесть, хотя нетрудно было догадаться, что к новому делу он абсолютно равнодушен...
  
  
   Рябцев-старший спустился с крыльца на тротуар, чтобы обнять сына, и трижды прильнул к его лицу щекочущей бородой. Морщась в укоризненной улыбке, которую прятал в углы рта всякий раз, когда встречи происходили на Пушкарской, на церковном подворье, Михаил Владимирович окинул сына взглядом веселых серых глаз и распахнул перед ним входную дверь.
   В кабинете настоятеля было людно. На диване восседал преклонных лет батюшка с окладистой бородой и в очках, весь в черном, на груди ? массивный крест-панагия. Напротив, на стульях, расположилась пара средних лет. Он -- Христофорыч, так Рябцев-старший представил его Петру, она -- Маргарита. Окно загораживал силуэт рослого пожилого мужчины, по виду иностранца. Другой иностранец, помоложе, сидевший за письменным столом, обращаясь ко всем, что-то вполголоса говорил.
   -- Владыка, хочу вас познакомить с сыном, -- сказал Михаил Владимирович пожилому священнику, приветливо ему улыбнувшемуся. -- Это Петр.
   -- И вы тоже... Петр? Очень приятно, -- промолвил старик, доброжелательно кивнув Рябцеву-младшему.
   Внимание Петра, не без любопытства смотревшего на собравшихся, привлек рослый светловолосый иностранец.
   Иностранец оказался шведом белоэмигрантских кровей. Он жил в Стокгольме, а в Петербург приехал по работе: ему предложили возглавить на родине отцов гостиничный концерн. По-русски он изъяснялся свободно, почти без акцента. Вместе с Рябцевым-старшим они работали на одного босса.
   Петр как-то сразу понял, что это и есть работодатель отца. А священник -- не кто иной, как именитый владыка Ипатий, о котором отец как-то рассказывал дома, -- тоже потомок белых эмигрантов, долгие годы служивший в Сан-Франциско и теперь, уже на покое, проживающий в Вашингтоне. В Петербург он приехал в гости к знакомым.
   -- А это наш знаменитый писатель... Познакомься, Петь, -- продолжал отец каким-то наигранно-бодрым тоном, глядя на приподнявшегося из-за стола незнакомца лет сорока. -- Он тоже за границей живет... в Лондоне.
   -- Лопухов, -- представился тот, явно смущенный тем, как его представили.
   Разговор, прерванный появлением Рябцевых, меж тем возобновился. Пара средних лет обращалась к немолодому шведу будто к мальчишке, называла его Петей. Перебивая друг друга, они рассказывали о своей недавней поездке в Стокгольм и особенно восторгались глубоко развитым у шведов чувством привязанности к своей земле и корням.
   Седовласый благовоспитанный Петя молчал, но с таким видом, словно его умиляла наивная впечатлительность собеседников, и он из великодушия не хотел их ни в чем разочаровывать. Писатель из Лондона посматривал на него с понимающим видом.
   Постепенно разговор коснулся извечных в России тем. Пока речь шла ? ни много ни мало ? о мировой культуре, Христофорыч, принимавший активное участие в беседе, вроде бы со всем соглашался. Но как только заговорили о родном, русском, он забыл о всякой сдержанности -- было заметно, что на душе у него наболело.
   -- Новоявленная интеллектуальная братия и здесь, в Питере, и в Москве -- всё это порождение советской системы. Как бы все они ни презирали ее, как бы ни поносили, ни отмахивались, они -- ее прямое продолжение! А это и есть бесовщина, и все эти разночинцы -- бесы! Да-да, те самые бесы, про которых всё давно сказано еще Достоевским. Не изменились за век ни на йоту! Но самое поразительное, они считают -- и считают искренне! -- что эта страна не может прожить без них. А она, на самом-то деле, просто не знает, как от них избавиться! И что от них можно избавиться! Вот и терпит их, по незнанию своему. Вот и смотрят все на эту бесовщину по телевизору. Вы телевизор включите! На всех каналах бывшие комсомольские активисты -- откормленные, как поросята, да в костюмах индпошива -- рассуждают, видите ли, о культуре, о надеждах страны и людей. Сказки рассказывают... А в сказке-то, помните как: "Битый небитого везет!" Но страна эта всё же принадлежит не им, хоть и скупают они землю и всё, что на ней еще осталось, хоть и воруют, подгребают под себя все, что плохо лежит. Настоящие хозяева -- те, кто гнет спину, на руки свои, на голову да на бога надеясь. Те, кто живет в гоголевской глуши. Да в той же Туле, зачем далеко ходить?.. А деревня? Да в отдаленных селах по сей день люди без воды живут, без света! Стоит отъехать от города на пару сотен километров, вы ахнете! И на это никто смотреть не хочет... А ведь вся Россия такая!.. Эти хомо советикусы -- балласт, ярмо на шее страны. И пока она от него не избавится, развиваться она не сможет. Но эти ребята, что держат ее за горло, очень боятся ослабить хватку, потому что их участь тогда будет незавидной! -- нервно поправляя свой твидовый пиджак, продолжал Христофорыч. -- Эти ребята ставят своих повсюду, где есть возможность хоть как-то влиять на ход дел в стране. Они заполняют все культурные учреждения, все редакции, и прочая и прочая. И, что уж совсем интересно, они на весь мир поносят страну, в которой живут, но отчаянно не хотят, чтобы хоть что-то изменилось в ней к лучшему. Они гребут под себя, а перемены могут положить этому конец. И вот по этому-то отродью мир судит обо всех нас! Обо всех, кто здесь живет, -- вот в чем ужас! Получается, вся эта шушера, воспитанная коммунистами, вводит в заблуждение весь мир! А между делом усиленно стаскивает страну в небытие. А люди смотрят свои телевизоры, раскрывши рты, и молчат. Вокруг с каждым днем всё хуже, а они словно не замечают. А если и замечают, так терпят. А раз терпят -- значит, это их устраивает... Я, наверное, говорю грубо, но поверьте: такова наша нынешняя реальность...
   -- Смотря что под "хомо советикусом" понимать, -- вяло поддержал беседу писатель Лопухов. -- Даже в те годы не все подпадали под эту формулировку.
   -- Да бросьте!
   -- Себя я таковым не считаю.
   -- Вы -- исключение. Поэтому и сбежали! -- отмахнулся Христофорыч.
   -- Не поэтому, -- спокойно возразил Лопухов. -- Мне кажется, вы очень всё упрощаете. Или преувеличиваете. Страной правят не хомо советикусы, отнюдь.
   -- Кто же тогда?
   -- Вам лучше знать... Те, у кого в руках реальная власть, реальные деньги, а в подчинении -- живые люди. Директора плодоовощных баз. Кагэбэшники. Члены тайных обществ -- нефтяных, валютных, золотопромышленных...
   -- Вот видите... Это вы какими-то древними категориями мыслите... уже лет пятнадцать как неактуальными, -- всплеснул руками Христофорыч. -- В жизни любой страны за такой срок смена вех происходит. А вы говорите -- кагэбэшники! Это слово уже давно ничего не значит!
   Пожилой священник, из-за белоснежных длинных волос, покрывавших его плечи, и столь же белой бороды похожий на Деда Мороза, улыбался тем временем Рябцеву-младшему и его тезке шведу, будто искал у них одобрения своему мирному нейтралитету. Не суди, мол, и не судим будешь.
   -- У меня есть один знакомый, по вашей терминологии, хомо советикус... -- сказал Лопухов. -- Так вот, он одно время всё мечтал, чтобы Россию кто-нибудь оккупировал. Только таким образом страна, по его глубокому убеждению, может стать цивилизованной. Сам, изнутри, этот организм якобы уже никогда не сможет восстановить свою иммунную систему. Не в состоянии, дескать, эта страна защитить себя от разграбления... Так вот этот знакомый недавно съездил куда-то в Европу, кажется, во Францию, и во время этой поездки сделал умопомрачительное открытие. Оказывается, к России в мире относятся плохо! Никому мы, мол, не нужны... Проснулся! Ну а раньше, спрашивается, где ты был, о чем думал? Ведь столько времени просидел в свинарнике, мечтая, чтобы он перешел в руки к другому хозяину, подобросовестнее. Надежду, видите ли, лелеял, что от этого улучшится кормежка. Я об это рассказываю, потому что именно так большинство и рассуждает.
   -- О чем я и говорю! -- пылко согласился противник всего советского Христофорыч. -- Вон человек прямо с линии фронта! Вы же из Чечни недавно? -- он развернулся к Рябцеву-младшему. -- Спросите, спросите его... Он вам расскажет, что такое оккупация...
   Петр Рябцев, явно удивленный тем, что незнакомому человеку было известно, кто он и откуда, сухо сказал, что не совсем понимает, при чем здесь он.
   -- Вы военный? -- осведомился писатель Лопухов.
   -- Капитан, -- кивнул тот.
   -- Были в Чечне?
   Рябцев промолчал. Их взгляды на миг встретились. Лопухов понимающе кивнул головой.
   -- Представляю, как странно вам слышать всю эту болтовню... после того, что вы там повидали. Вы были в Грозном? -- спросил Лопухов.
   -- Да, странно, -- ответил Петр.
   -- Правду в газетах пишут?
   -- Не знаю.
   Скрипнула дверь: с заварочным чайником и горкой чашек на подносе вернулся Михаил Владимирович. За ним шел богатырского сложения служитель, неся внушительных размеров чайник. Поздоровавшись со всеми, он обратился к Рябцеву-старшему:
   -- Михаил Владимирович, давайте я чего-нибудь принесу к чаю из трапезной. На вечер сегодня что-то пекли.
   -- Спасибо, не беспокойся, -- вежливо отказался Михаил Владимирович.
   -- Говорят, что весь мир развивается только лишь в направлении хаоса, -- развил свою мысль Христофорыч. -- Хаоса и распада... Согласно принципу энтропии, если не ошибаюсь. Чашка, к примеру, вот эта, фарфоровая... если упадет на каменный пол -- должна разбиться. По-другому не будет. Разбить легко, и это нормально. Но из осколков сделать новую чашку, создать что-то цельное -- в разы сложнее, иногда и вовсе невозможно. Так вот и мы, и вся наша жизнь. А вы как думаете, владыка? -- обратился к старику инициатор полемики. -- Разве всё это случайно?
   -- Вы, безусловно, правы, -- серьезно ответил священник. -- Это совершенно нормально.
   Повисла тишина. Владыке Ипатию подали чаю. Он примял бороду ладонью к груди, поднес чашку к губам и, сделав первый глоток, зажмурился от удовольствия.
   -- Случайность в культ возводят материалисты, -- изрек владыка. -- Мы же с вами другого поля ягоды.
   -- Значит, вы тоже считаете, что всё закономерно?
   -- Уверен в этом.
   -- Но тогда получается, что и всё то, что произошло с этой страной, тоже закономерно -- все эти ужасы, все эти горы костей...
   -- Думаю, да...
   Владыка спокойным взглядом окинул своего искусителя, словно призывая его признаться наконец в своих истинных намерениях.
   -- По воле свыше?
   -- Ваше удивление понятно. Но вы должны думать о том, что Бог зла не творил, -- сказал владыка. -- Источник зла -- дух злой, князь мира сего. Мы живем в мире, который сделан из того, что сотворил Бог, и из другого.
   -- Не понимаю... Даже Он не виноват, получается? Зачем Ему нужна такая путаница? -- продолжал допытываться собеседник.
   -- Этого я не знаю. Я думаю, что этого никто не знает, -- ответил владыка. -- Промысел Божий и воля Божья -- понятия разные.
   Будничность тона владыки Ипатия, простота слов, в которые он облекал свои мысли, рассуждая о вещах столь сложных, и какое-то безграничное добродушие, так и исходившее от него, подкупали и располагали к себе. С удовольствием прихлебывая чай, владыка скользил взглядом по лицам, ко всем испытывая одинаковую приязнь и понимая, казалось, каждого в его бессилии перед нагромождением проблем. Казалось, что мир, к которому принадлежит старик-священник, запросто может уместить их всех вместе взятых. Но не наоборот. Ему же самому в этом мире место отводилось какое-то иное, стороннее, хотя и почетное...
  

* * *

   Внутренний метроном отсчитывал секунды, и Петр чувствовал, что его мутит всё сильнее. Но даже во сне он сознавал, что не имеет права распоряжаться собственной жизнью безоглядно. И, больше не подчиняясь тому, кто принимал за него окончательное решение, он отрицательно мотал головой, отказывался жертвовать собой и кричал во сне: "Нет! Не могу, не хочу!"
   Сон повторялся опять и опять, каждый раз с новыми подробностями. Кто-то хорошо знакомый, близкий Петру человек, улыбаясь, наводил на него дуло пистолета Макарова. Вид маленькой черной дырочки, в которой вдруг сливалась воедино вся вселенная, заставлял тело и мысли безвольно цепенеть. И в этот самый момент Петр вдруг обнаруживал, что тоже держит в руке пистолет и тоже целится в лоб стоящему напротив. А тот, устало улыбаясь, произносит: "Петь, ты не обижайся. Выбора нет, мы должны друг друга укокошить. Ты меня, а я тебя. Хочешь, стреляй первым... Согласен?"
   Просыпаясь всякий раз в холодном поту, Петр прокручивал в голове сцену странной дуэли и испытывал невыносимое внутреннее смятение. Он пытался узнать говорившего с ним во сне, но не мог -- образ ускользал, стирался из памяти, и от этого было вдвойне мучительно...
   После отъезда Ольги Петр стал чаще бывать у родителей на Мойке. Теснота их новой квартиры действовала на него удручающе, и если бы он не боялся обидеть своих стариков, то ни за что бы не оставался у них ночевать, предпочтя пустоту холостяцкой каморки при части в Гатчине, где он -- единственная привилегия после госпиталя -- временно жил один.
   Дома у родителей всё было по-прежнему, как в Москве. Правда, у матери прибавилось седых волос, она теперь смотрела на него с некоторым испугом и после госпиталя словно не узнавала, иногда она даже не знала, с чего начать с ним разговор. Отец же, по натуре очень сдержанный, стал проявлять нехарактерную уступчивость. Петра преследовало чувство, которое он испытывал к родителям годы назад, когда учился в старших классах, что они вообще больше не способны понять его. Разница была лишь в том, что сегодня это чувство, не менее болезненное, чем в те годы, стало проще в себе скрывать -- помогал тот самый "жизненный опыт", от которого бывало так тошно.
   О том, что было с ним "там", родители старались не говорить. Лишь изредка, когда по давнему семейному обычаю садились поздно вечером чаевничать, мать отваживалась на осторожные расспросы. Петр уходил от прямых ответов, отвечал всегда односложно. И от этого становилось только хуже: разговор утрачивал естество, он чувствовал себя лжецом, хоть и лгущим во благо, чтобы поберечь нервы родителей, главным образом матери. Да и не мог не замечать, что сердце ее раз от раза сильнее сжимает страх за него -- мутный, давящий, тщетно скрываемый.
   После ужина родители подолгу бубнили у себя в спальне. И поскольку во внутреннем дворе по вечерам стояла тишина, то даже из гостиной, где Петру стелили на ночь, было слышно, о чем родители говорят. Разговоры велись, конечно, всё о том же...
   Вечером того дня, когда состоялось знакомство с владыкой Ипатием, Петр впервые заговорил с отцом о возвращении в батальон, рассказал об отказе начальства, просил совета и помощи. Петр вовсе не рассчитывал привести отца в восторг своим решением вернуться назад, в свое подразделение. Но и не ожидал столь резко негативной реакции. Впервые за долгие годы ему пришлось выслушать нотацию о том, как нужно делать карьеру, и военный человек, мол, обязан о ней думать. Этому помогают мозги и холодный расчет, а не бравада или глупые поступки "по настроению". Но удивило Петра даже не это, а совсем уж неожиданное заявление отца, что, вместо того чтобы думать об этой самой карьере, ему-де самое время побеспокоиться о своей личной жизни, хоть раз проявить серьезность в житейских вопросах... Петр настаивал на своем, просил отца хоть раз в жизни помочь ему по-настоящему, воспользоваться старыми связями, чтобы повлиять на решение командования. Отец не сдержался. Выйдя с ним на улицу, стал обвинять Петра в эгоизме. Из этого Рябцев-младший сделал вывод, что мать пока еще не в курсе его планов...
   Однако через пару дней, улучив момент, отец всё же сообщил ему, что смог поговорить с кем нужно... В назначенное время Петр явился в штаб округа. Лысоватый осанистый полковник с холодными серыми глазами пожал капитану руку и заявил, что на него хочет лично взглянуть начальник оперативного отдела округа.
   Рослый седовласый человек в штатском -- как оказалось, это был сам генерал Окатышев -- вышел из кабинета в пустую приемную и, заметив по струнке вытянувшегося капитана, кивком пригласил его войти.
   Окатышев прошел за свой стол, указал Петру на стул и оглядел его цепким взглядом.
   -- В отпуске после ранения? -- спросил генерал.
   Рябцев ответил утвердительно.
   -- Назад почему рветесь?
   Петр мгновенно понял, что решение на его счет еще не принято и что, возможно, оно будет зависеть именно от ответа на этот вопрос.
   -- Ранение получено при нападении на колонну, -- сказал он. -- Я оставил там своих ребят, товарищ генерал.
   Окатышев поморщился.
   -- Никого вы там не оставили. Но, может, в вашем рапорте есть неточности?
   -- Я изложил всё точно, -- сказал капитан. -- Восемь человек погибли. Двое попали в плен. Возможно, по сравнению с потерями, которые мы там несем, это капля в море...
   -- В батальоне вы недавно?.. -- сверившись с данными лежащего перед ним личного дела, сказал генерал.
   -- Недавно.
   -- Вот что, капитан... Я сам воевал и знаю, что это такое. То, что происходит сейчас в Чечне, -- это не война. Это другое. Неужели вы, и побывав там, этого не понимаете?
   -- Я считаю, что вправе настаивать на своей просьбе, товарищ генерал... Я должен вернуться в батальон. Я как любой нормальный человек...
   -- Вы уже настаиваете, капитан... -- перебил генерал. -- Вам ведь уже отказано было, так вы через отца действовать решили?
   Устремив на генерала вопросительный взгляд, стараясь понять, правильную ли оценку дает невысказанному вслух намеку, Петр ответил утвердительно.
   -- Отец ваш -- порядочный человек. Зла никому не чинил. Немногим тогда хватило мужества поступить так, как он, -- произнес генерал. -- Сам-то он что думает?
   -- Не одобряет.
   -- Рвение ваше? Или кампанию?
   -- И рвение тоже... У отца свои взгляды. Когда своими глазами видишь обугленный труп человека, с которым вчера...
   Окатышев отмахнулся:
   -- При виде трупов какие угодно мысли в голову могут полезть... Око за око -- у нас, у русских, нет таких правил... Да и у них тоже нет. Басни вам рассказывают, а вы уши и развесили. Там живут люди, которые ходят с теми же паспортами, что и мы.
   Рябцев вопросительно молчал.
   -- Ладно, есть решение вашу просьбу удовлетворить. Когда можете отправиться?
   -- Завтра, если нужно.
   -- Завтра не нужно. Новый год встретите дома. После чего убыть в распоряжение командира батальона. Вернетесь к полковнику Семенову. У него получите инструктаж. Строго выполнять все указания. Всё ясно?
   Капитан вытянулся по стойке "смирно".
   -- Позвольте поблагодарить, товарищ генерал.
   -- Было бы за что, -- недовольно пробормотал Окатышев. -- Кабы потом жалеть не пришлось. Отцу привет передавайте...
  

* * *

   К восьми вечера подполковник Волохов собрал офицеров в помещении столовой. Решение отметить Рождество командир принял на ходу. Новый год пришлось встречать на городских задворках, в снегу и грязи, среди заледенелых развалин. Еще недавно отсюда велось простреливание путей отхода выкуренного из центральных районов большого отряда сепаратистов, само появление которого в зоне расположения войск стало для командования полной неожиданностью.
   Под водку была разогрета тушенка. Повара расстарались на славу: порадовали еще и тушеной капустой, жареной картошкой, кабачковой икрой и солеными огурцами. Из своих личных запасов Волохов выставил две бутылки коньяка. На всю офицерскую братию коньяка было, конечно, недостаточно. И большинство, проявляя такт, теснилось возле Бурбезы, подставляя ему кружки и стаканы под водку. Тот усердно разливал спиртное, в том числе из бутылок, которые капитан Рябцев привез два дня назад из Гатчины.
   С пылающей от выпивки физиономией, обдавая всех ароматами дешевого курева, солярки и костра, Бурбеза поглядывал на вернувшегося капитана с каким-то немым обожанием.
   За время отсутствия Рябцева отважного украинца повысили в звании, присвоили ему старшего прапорщика. Он радовался этому, как ребенок долгожданному подарку. Заметно похудевший, но уже полностью оправившийся от ранений, Григорий Бурбеза выглядел здоровее, чем до госпиталя.
   Волохов, сидевший во главе стола с двумя штатскими из местной администрации, поднялся. Воцарилась тишина. Поддерживая подвязанную левую руку ? неделю назад его задело осколком, ? подполковник произнес речь. В ней упоминались рейды, ночные и дневные ЧП, недавние потери, особенно во второй роте, которая на днях нарвалась на фугас. Потери не превышали "отпущенной квоты", -- Волохов так и выразился, хотя ему, как и всем присутствующим, штабная лексика с арифметикой претили: погибших все знали в лицо. Командир поднял тост за павших.
   Офицеры выпили, помолчали и уже через несколько минут стены вновь содрогались от взрывов хохота. Никто больше не обращал внимания ни на командира, ни на чеченскую пару, что держалась поближе к подполковнику. Пара чем-то напоминала птиц, выпущенных на волю: клетку открыли, но пленники что-то не очень торопились лететь на все четыре стороны. Командира и пару с живостью обслуживал повар Колян, который не переставал завистливо коситься туда, где галдели и смеялись.
   Потянуло сильным сквозняком, и в дверях показался Голованов. Майор прямиком направился к Рябцеву и на радостях поднял было руку -- хотел хлопнуть Петра по плечу, но вовремя вспомнил о ранении капитана.
   -- Ну, Петя, ставь бутылку! Это надо обмыть! -- радостно воскликнул майор. -- Как услышал, что ты вернулся, не поверил даже... Какой леший тебя сюда притащил? Да ты рассказывай, чего молчишь? Мы тут истосковались по новостям! Оклемался? Рука-то зажила? Какая, не пойму? Правая?..
   -- А ты угадай! -- усмехнулся капитан.
   -- Надо ж, как изменился-то! После больниц у всех глаза становятся какие-то... как будто вас там гипнотизируют с утра до вечера, -- Голованов внимательно оглядел Петра. -- Нет, ей-богу, чего ты такой расстроенный-то?
   -- Всё нормально, -- заверил Рябцев. -- Рад, что вернулся, вот и всё.
   -- Да, дожили... Не дома, зато среди своих, -- подбодрил Голованов и, шумно выдохнув, не без удовольствия осушил протянутый ему Григорием пластиковый стаканчик с водкой.
   Майор принялся рассказывать о том, какой переполох поднялся в бригаде, когда стало известно, что есть приказ о возвращении Рябцева в батальон.
   Петр и без того догадывался, что не всё прошло гладко, но подробности слышал впервые. Голованов, не закусывая, опрокинул еще стаканчик и, на глазах хмелея, стал упрекать капитана за то, что, проведя дома два месяца -- огромный по армейским меркам срок, иногда и не доживешь... -- он не спешит рассказывать о поездке. В глубине души майор немного недоумевал: зачем Рябцеву понадобилось возвращаться? К фанатам покорения Кавказа капитан не относился. Где искать таких героев? Люди были измучены, и абсолютно все только и мечтали о том, чтобы оказаться на месте капитана: получить нетяжелое ранение и отправиться домой...
   Капитан Веселинов, рослый здоровяк из третьей роты, вместе с которым Рябцеву предстояло ехать утром в первый после госпиталя рейд, сидел на другом конце стола и, сгибаясь пополам от хохота, хлопал по плечу то одного, то другого здоровенного прапора. Поймав на себе взгляд Рябцева, Веселинов помахал ему рукой и стал рассказывать анекдот:
   -- Приходит, значит, грузин к другу и спрашивает: "Слышь, Гога, а ты помидоры любишь?" Гога сначала не понял. А потом аж обалдел от такого вопроса. Думал Гога, думал и говорит: "Есть люблю. А если так, нэ очень..."
   После секундного затишья раздался взрыв хохота. Качая головой, Григорий Бурбеза с хрустом умял соленый огурец и занялся новой бутылкой. Скрутив пробку, он щедро подлил водки себе в чашку, а Рябцеву плеснул совсем немного, буквально на донышко, зная, что капитан редко выпивал больше пятидесяти грамм.
   Из-за утреннего выезда Рябцев хотел лечь пораньше. Григорию, уже принявшему свою дежурную дозу, тоже не хотелось сидеть в дыму и духоте. Они вместе вышли на улицу.
   Старший прапорщик обитал в каптерке в конце полуподвального помещения казармы, нижний этаж которой уже привели в жилое состояние. Рябцев предложил зайти на чай в отведенное ему с четырьмя другими офицерами помещение.
   В комнате с низкими кроватями окна были наглухо запечатаны кусками рубероида, а вдоль стен громоздились стеллажи из ящиков. Молодой лейтенант из новеньких, прибывших в декабре, облаченный в камуфляжные штаны и тельняшку, подбрасывал в топку дрова. Веселинов, тоже уже вернувшийся с командирского сабантуя, расположился вместе с ротным на ящиках от мин и обучал компанию преферансу.
   Лейтенант Островень, дежуривший у печки, предложил вошедшим свой уже заваренный чай и принес чайник с кипятком, а сам ушел к картежникам. Сеанс обучения то и дело прерывался беззлобной перебранкой. Веселинов поносил то ротного, то лейтенанта.
   -- Я слышал, вы с ним завтра едете? -- прапорщик кивнул в сторону Веселинова.
   -- Вместе, но в разные стороны...
   -- Спокойно там, ты не переживай, -- подбодрил Бурбеза. -- Месяц назад в пещере ящики нашли... Автоматы, рожки... А так всё спокойно. Не ходит никто по той дороге. Там ведь крюк большой получается. Это нашим на Ханкале галочку хочется поставить -- мол, прошли, прочесали. Вот и гоняют. Всё пройдет как по маслу...
   Прапорщик разлил по кружкам чай.
   -- Сахара сколько тебе? -- спросил он.
   -- Ложку.
   -- А я четыре насыпаю, -- ухмыляясь, Бурбеза действительно отмерил себе полные четыре ложки. -- Говорят, дураки и сироты много сахара в чай сыплют. Дураки -- по глупости, а сироты -- чтобы жизнь горькой не казалась.
   Из угла подвала, где играли в карты, опять понеслась ругань.
   -- Что ж за кочан-то у тебя, а, лейтенант? Я ж тебе объяснял сто раз уже: не можешь ты ходить с туза! Не можешь! -- поучал Веселинов.
   Компания затихла, все сообща что-то высчитывали, а затем вновь приступили к раздаче карт. Недовольное шипение капитана периодически нарушало ход игры...
   Постепенно разговор за карточным столом перешел на темы повседневной армейской жизни.
   -- Что творится, что творится... Очистим район, а завтра там опять дым коромыслом. Отбомбят высоту -- опять откат! И через месяц снова ее брать? Зубами вгрызаться в землю? -- горячился Веселинов. -- Да на кой черт? Никакой логики! Никакой! На хрена нам это всё, спрашивается...
   -- Так это на любой войне, Петрович! Война видна с высоты, с генеральского места. Когда в окопе сидишь -- ни хрена не видно.
   -- Ты-то откуда знаешь? Ты на скольких войнах уже побывал?.. Во трепло! -- ворчал Веселинов.
  

* * *

   Группа капитана Рябцева высадилась из БТРов еще в темноте. Светало медленно. До намеченной точки оставалось больше двух километров, но едва машины подошли к реке, как дорога исчезла под снежным покровом. Впрочем, чернотроп давно был разворочен танками по всему берегу, и дорожные колеи до снегопадов просматривались не намного лучше. Река бурлила, взявшись коркой льда лишь у обрывистых берегов. Ночной мороз, на рассвете обжигавший лица и уши, чувствовался не так сильно, как при езде. До ущелья, скрытого за лесными гривами, продвигаться теперь предстояло пешим маршем.
   Именно на этой петляющей вдоль леса проселочной дороге в праздники заметили неизвестных. Кроме того, поступали сведения, что с декабря в район зачастили те, кому приходилось зимовать в горах. А зачастили -- значит, прокладывали новые непристрелянные маршруты из предгорий к равнине.
   Группе капитана Рябцева надлежало осмотреть прилежащую местность. Поскольку подразделение насчитывало всего шестнадцать человек, при обнаружении признаков присутствия противника капитану было приказано сразу же вызвать поддержку и, всячески избегая боевого контакта, ждать. Никакой самодеятельности. При подходе поддержки, как по земле, так и с воздуха, группу предполагалось эвакуировать. В бой предстояло вступать другим частям. Вторая рейдовая группа усиленного состава, которой командовал капитан Веселинов, высадилась ближе к Аргунскому ущелью, севернее, и продвигалась навстречу группе Рябцева...
   БТРы развернулись и вскоре исчезли в синеющей седловине гор. Тишина, воцарившаяся над заснеженной целиной, настораживала. На лицах читалась сосредоточенность. Капитан Рябцев приказал не рассеиваться, держаться на близком расстоянии друг от друга. Заодно напомнил, что операция проводится в Рождество, поэтому просил проявлять двойную осмотрительность.
   Укачанное однообразной ездой подразделение месило ногами снег. Стараясь накуриться впрок, все как один дымили.
   -- Бронежилеты все надели? -- обратился капитан к воинству. -- Дивеев, ну-ка, показывай, что у тебя там на животе болтается!..
   Ефрейтор Дивеев запустил окурком в снег, расстегнул на груди маскхалат и, похлопав себя по бронежилету, зашагал вдоль обочины дороги, по колено увязая в снегу.
   Сапер Анохин, за ним новенький из-под Пскова, Глеб Коновалов, успевший нажить себе кличку "Глыба" за богатырское телосложение, последовали примеру ефрейтора. Группа разбилась на две цепочки. Рябцев возглавил первую.
   Снег под ногами поскрипывал картофельным крахмалом. После грязной разбитой дороги, после оставленных позади развороченных снарядами придорожных селений зимняя природа ослепляла своей девственной чистотой. Попадались цепочки заячьих следов. Некоторые были совсем свежими. Следы петляли вокруг дороги, как будто за зайцами кто-то гнался. И чем ближе к ущелью, тем следов становилось больше...
   К полудню у подножия горного кряжа осмотрели пещеру -- ту самую, из которой месяц назад пришлось вывозить припрятанные кем-то боеприпасы. Никаких следов или иных признаков жизни на снегу близ пещеры не обнаружилось, и вскоре капитан приказал спускаться обратно к реке, но в обход села, брошенного жителями. Развалины домов торчали над берегом искрошенными зубьями обгорелых труб. После перекура, с началом продвижения в сторону речного изгиба, за которым должно было просматриваться ущелье, на взгорке слева показалась одинокая фигурка.
   Женщина. По виду местная. Она тащила ведра с водой к дому, стоявшему на небольшом возвышении перед лесом. Со двора в тот же миг донесся собачий лай. Женщина оглянулась. Увидев военных, она остановилась, опустила ведра и замерла в ожидании.
   Рябцев догадался, что селянку могли вводить в заблуждение маскхалаты -- обрядиться в них мог кто угодно. Он помахал ей рукой. Примеру последовали другие.
   Чеченка ответила робким взмахом руки, взяла ведра и понесла их дальше. Время от времени она опасливо оглядывалась.
   Дивеев ждал от капитана распоряжений. Необычность поведения женщины бросалась в глаза. Одинокие старухи, копошащиеся в развалинах разгромленных сел, -- это никого не удивляло. Но чеченке с ведрами на вид было не больше тридцати. Могла ли она жить здесь одна и в одиночку вести хозяйство? Встретить в предгорье группу вояк в маскхалатах и преспокойно отправиться дальше по своим делам?..
   Рябцев зашагал по снегу вперед. Приблизившись к Дивееву, с позиции которого лучше просматривался двор, капитан поднес бинокль к глазам и долго рассматривал дом. Ни во дворе, ни перед лесом, который начинался сразу над скалами, не было заметно ничего подозрительного. Перед крыльцом, разъяренно лая, металась на цепи кавказская овчарка.
   -- Трое остаются с Журавлевым, -- наконец принял решение капитан, кивнув в сторону радиста. -- Журавлев, ты передай, что мы остановились осмотреть домик... Остальные за мной. Рассредоточиться. Посмотрим, что она там мудрит.
   Увидев, что военные растянулись по заснеженному склону широкой цепью и стали подниматься к ее двору, чеченка остановилась и опять чего-то выжидала. Затем, подхватив ведра, она повернула правее, в обход заснеженного откоса, чтобы выйти ко двору по протоптанной дорожке. Рябцев навел бинокль на тропу -- проверить, насколько сильно утоптан снег.
   Через несколько минут подразделение было уже рядом с домом. Двор чернел от проталин, на снегу виднелось множество следов. Не унимая собаку, рвавшуюся с цепи, чеченка опорожнила ведра в ржавый железный бак и теперь выжидающе смотрела на непрошеных гостей.
   -- Здравствуйте! -- крикнул ей Рябцев. -- Нет ли чужих у вас в доме, хозяйка?
   Чеченка что-то невнятно бормотнула себе под нос, а затем на чистом русском языке ответила:
   -- Да кто тут может быть? Никого нет.
   -- Одна живете?
   -- С мужем.
   -- А где он?
   -- Уехал. Будет вечером.
   Хозяйка прикрикнула на собаку. Овчарка притихла, но продолжала беспокойно метаться перед крыльцом. Во дворе теперь было слышно позвякивание цепи, которую собака таскала за собой по снегу. А со стороны лесного массива, подступавшего вплотную к дыбившимся над домом скалам, из тишины сосняка доносились чем-то настораживающие хлопки: отяжелевший мокрый снег срывался с сосен и бухал на сугробы.
   Сапер Анохин и Глыба уже обошли двор со стороны въезда, где к тыльной стороне дома примыкала турлучная пристройка -- подобие гаража с шиферной крышей.
   Все ждали решения капитана. Запыхавшийся от быстрого подъема Дивеев, едва отдышавшись, расстегнул маскхалат и достал из внутреннего кармана сигареты. Хозяйка тем временем направилась в сарайчик за домом. В тот же миг Глыба, который осматривал пристройку у скалы, привлек внимание Рябцева, быстро ткнув рукой в сторону скалы, а другой одновременно показав на ствол своего АКМа.
   Знак бы понят. Рябцев жестом дал команду рассредоточиться. Все беззвучно упали в снег и стали расползаться в стороны. Рябцев с Дивеевым залегли за холмиком прямо напротив входа в дом, метрах в двадцати от крыльца. Чтобы Глыба и Анохин не остались у сарая без прикрытия, Рябцев приказал сержанту и двоим рядовым, оказавшимся чуть в стороне от основной группы, пробираться наверх, к скалам, и занять там позицию. Прошло несколько секунд. Стояла мертвая тишина.
   В следующий миг из черного проема на улицу вылетели две фигуры в камуфляже.
   Тишину вспороли автоматные очереди. Открыв огонь, выскочившие из дома рассчитывали напролом прорваться к северной стороне дома, чтобы занять там удобную оборонительную позицию.
   Ответный залп из десятка автоматов переполнил двор треском и грохотом. Пальба была неточной. Но один из бородачей, тот, что намеревался проскочить в обход скалы, рухнул навзничь. Другой, сообразив, что маневр не удается, успел вернуться на крыльцо и скрылся в доме. Из окошка под карнизом тотчас заколотило орудие крупного калибра. А откуда-то сверху, от скалы, застучали автоматные очереди.
   Еще минута пальбы по стрелку под крышей и по входу, еще пара секунд растерянности -- и капитан, пересилив звон в ушах, приказал прекратить огонь.
   Выполнение приказа заставило себя ждать. Двое солдатиков, зарывшихся в снегу левее на холмике, съехали на животах в рытвину. И тот и другой изодрали на себе маскхалаты: снег лишь прикрывал какую-то раскареженную рухлядь. Пока вокруг всё замерло, капитан послал обоих в обход двора с левой стороны. Раз хозяйка исчезла за домом, там мог быть запасной выход.
   Подстреленный перед крыльцом бородач пошевелился. Задрав ствол автомата, он стал вслепую стрелять налево и направо, одновременно пытаясь отползти ко входу в дом.
   Капитан перекатился правее, вплотную к ефрейтору, чтобы видеть, что происходит у крыльца. Дивеев показал Рябцеву зажатую в кулак гранату, ждал сигнала. Капитан кивнул. Ефрейтор вырвал чеку и метнул гранату в сторону крыльца.
   Когда волна брызг, земли и камней пронеслась над головами, Дивеев вскарабкался на бугор, осмотрелся и сделал капитану знак. Рябцев тоже вылез за бугор.
   Взгляд не сразу удалось оторвать от месива грязи, крови и снега, в котором валялся изуродованный труп. Мгновение спустя, когда до капитана дошло, что на всю округу визжит овчарка, по-видимому тоже подловившая осколок, он с трудом пересилил подступивший к горлу спазм. Ефрейтор Дивеев, в свой черед пораженный зрелищем у крыльца, набрал в рот горсть снега и, скатившись вниз, стал растирать снегом лицо.
   На крик Рябцева выходить из дома по одному с поднятыми руками ? ответа не последовало. Еще пару секунд -- и у скалы слева прогремели сразу два взрыва, один за другим. И вновь повисла тишина.
   Один из солдат, которых Рябцев послал в обход, бесстрашно задрал над снегом руку в черной перчатке -- давал понять, что всё в порядке, оба целы и невредимы; точку, с которой попытались вести огонь, удалось нейтрализовать гранатами с первого захода.
   На улицу вновь вылетела фигура в камуфляже, опять вслепую открыв огонь из автомата. "Гостя" прошило первой же очередью. К крыльцу полетели еще две гранаты. Из черного проема двери наружу выметнуло столб щепок и дыма.
   Минуту спустя капитан передал радисту, которому было приказано ждать у реки, распоряжение доложить на базу о происходящем. По обратной цепи Рябцеву вскоре сообщили, что рация не может взять связь из низины, ? нужно было подняться выше. Обстановка оставалась неясной. Оставить часть людей перед домом для блокирования засевших внутри, а кого-то отправить прикрывать подъем радиста?.. Это был единственный выход. Заодно это позволило бы осмотреть сверху двор и прилегающую местность. Рябцев отдал распоряжение.
   И вскоре радист смог выйти на связь. Обзор с верхней точки, как сообщили капитану, открывался идеальный. С высоты даже просматривался какой-то узкий проход между домом и скалой. Разглядеть что-либо в черноте этой щели не удавалось. Рябцев приказал оставшимся перед домом вести при необходимости плотный блокирующий огонь, а сам решил выбраться наверх.
   Именно там, на темном фоне между домом и скалой, вскоре показался крадущийся силуэт. Фигура в маскхалате пробиралась к выбивающемуся из-под снега кустарнику с очевидным намерением проскользнуть за ульи приусадебной пасеки. В бинокль удавалось разглядеть лишь темные длинные космы. Капитан решил, было, что выбраться пыталась хозяйка, исчезнувшая в доме, и подал знак не открывать огонь. Однако, перенастроив бинокль, он рассмотрел фигуру получше: улизнуть пытался кто-то бородатый.
   По команде воздух разорвал новый залп. И опять всё стихло. Но из расщелины за домом, откуда только что выскользнула фигура в маскхалате -- теперь неподвижно распластавшаяся на снегу, -- действительно появился сгорбленный женский силуэт. Подставляя себя под прицелы, чеченка размахивала руками...
  
  
   Как хозяйка вскоре объясняла, день назад на закате из леса вышли к ее дому четверо вооруженных людей с санками, которые были нагружены коробками и мешками. Мужа дома не оказалось. Он поехал в соседнее село помогать родне с ремонтом крыши. Лесные гости вселились бесцеремонно. На сколько пришли -- не говорили. Заставили готовить и обстирывать себя. Судя по виду и одежде, грязной и провонявшей, по лесу они шатались не один день. Для стирки ее и заставляли таскать воду из реки.
   Затравленный вид хозяйки говорил сам за себя: причин кормить небылицами у нее явно не было. И теперь Рябцев задавался вопросом: "лесные братья", оказавшие столь ярое сопротивление ? кто они? Спецгруппа, головное охранение, высланное вперед, группа снабжения, шедшая по заранее намеченному маршруту? В любом случае нельзя было исключать столкновения с более многочисленным подразделением боевиков.
   В оценке ситуации требовалась осторожность. К тому же по рации Рябцеву передали, что метрах в пятидесяти от первой огневой точки, закиданной гранатами, обнаружена еще одна лежка, которую никто не заметил во время перестрелки. На брезенте, расстеленном на снегу, валялся новехонький, не сделавший ни одного выстрела автомат Калашникова венгерского производства, рожки, десяток гранат "Ф-1" и "РГД-5", а также три комплекта камуфляжа. Выходило, что кто-то еще -- пятый по счету -- смог скрыться в лесу. О присутствии пятого члена группы не знала даже хозяйка дома, хотя утверждала, что провела с боевиками целые сутки. Еще более загадочным казалось то, что от брезента в лес уходил не один след, а целая вереница. Если на подходе был крупный отряд, то там, скорее всего, уже знали, какими силами оцеплен дом. Ждать можно было чего угодно. При подходе к дому многочисленного отряда, будь то из леса или от реки, удержать позицию не удалось бы и получаса...
   Рябцев доложил по рации обстановку. Как и предусматривалось, сразу были задействованы подразделения мотострелковой дивизии. Но прикрытия с воздуха уже не обещали: погода испортилась. Что делать группе: окапываться на месте или отступать к БТРам, которые ждали в условленном месте, ? решения пока не поступало.
   По рации Рябцев связался с Веселиновым. Тот уверял, что с утра он не встретил ни души, не попадалось и следов на снегу. Группе только что приказали выдвинуться на стыковку с Рябцевым кратчайшей дорогой, по непролазному заснеженному маршруту. Веселинов был уверен, что на это уйдет около двух часов, не меньше, и не гарантировал, что сможет покрыть расстояние засветло...
   К прибытию подразделения Веселинова успели разобраться с трофеями. Из пристройки и погреба вынесли на крыльцо набитые консервами коробки, мешки с мукой и макаронами. Часть макарон и коробку американской тушенки отправили на кухню. На всех готовилось горячее. Остальные коробки, распотрошенные здесь же, на крыльце, оказались набиты полиуретановыми спальными ковриками и медикаментами. Ни оружия, ни боеприпасов, кроме собранного возле убитых, объемный трофей не содержал.
   "Поле боя" разглядывали уже вместе с прибывшим Веселиновым. Около грузного чеченца с седой бородой, лишившегося ног от взрыва гранаты, всё еще валялся новенький АКС. Второй убитый пользовался АКМом калибра 7,62. В кулаке у него была зажата граната "Ф-1" с невыдернутой чекой, ? ее не трогали для наглядности. Кроме того, в доме на кухонном столе нашли начищенные пистолеты "стечкин" и "зауэр".
   -- Хорошо отмутузили уродов... в два раза короче стали, -- с показным злорадством пробормотал Веселинов, осматривая трупы, после чего, вернувшись к Рябцеву, молча присевшему на каменном выступе у гаража, поинтересовался: -- А собаку-то на кой прикончили? Кого угораздило?..
   Тишина, уже второй час после пальбы стоявшая у капитана в ушах, всё еще заявляла о себе как что-то плотное, осязаемое, она нагнетала внутри забытую боязнь произнести что-нибудь бессвязное. Прогоняя от себя навязчивое ощущение, капитан замотал головой и сухо обронил:
   -- Случайно.
   -- Комендантскую роту запрашивали?
   -- Едут. Но до темноты вряд ли успеют.
   -- Я вот что предлагаю... Не засиживаться. Ночь на носу, -- Веселинов огляделся по сторонам. -- Мертвечину бросаем, народ собираем, всех на броню и мотаем отсюдова. Если из ельника попрут, здесь и залечь-то будет негде. Одним минометом с землей сровняют... Бабу заберем. Если нужно, сами доставим куда надо.
   -- Там еду готовят, -- произнес Рябцев.
   -- Поедят, и выдвигаемся, -- согласился Веселинов. -- Эй, ты! А ну ко мне, бегом! -- прикрикнул капитан на коренастого сержанта. -- Я же сказал охрану организовать за скалой! Вот бестолочи...
   Сержант нехотя приблизился и виновато переминался с ноги на ногу.
   -- И скажи, чтоб собирались. А то распоясались!.. На кормежку десять минут, и -- по машинам!
   В расстегнутом до пояса маскхалате, с сигаретой в зубах, к гаражу приковылял ефрейтор Дивеев.
   -- Перекусить не хотите, товарищи капитаны? -- спросил ефрейтор. -- Макароны с тушенкой. Вкусно, попробуйте.
   Рябцев взял протянутый котелок, поблагодарил и, как только ефрейтор и Веселинов удалились, отставил котелок в сторону, поднялся и пошел блевать за сарай...

Часть вторая

Волки и овцы

   Цюрихский яхтсмен Мариус Альтенбургер еще недавно бил все рекорды в одиночном плавании на катамаране и не мог жить без парусного спорта. Но даже теплые моря и дальние страны можно, оказывается, возненавидеть. Альтенбургер сделал это открытие в тот самый день, когда к концу очередного плавания ему пришлось вызывать спасательный вертолет, чтобы прямо с борта яхты отправить жену в ближайшую больницу. Таким плачевным финалом завершился переход через Атлантику, когда береговая кромка Багам уже была видна невооруженным глазом. Впервые они отправились в дальнее плавание вместе...
   С переселением в Соединенные Штаты большого переворота в жизни Альтенбургеров не произошло. Безбедная, но донельзя монотонная жизнь третий год как болото засасывала и здесь, в новых краях. Сменить место жительства, променять обычный круг общения на независимость и свободу -- этого оказалось мало. Для настоящих перемен необходимо, видимо, нечто большее. Впрочем, еще раньше, в Цюрихе, до того как Альтенбургер развязался с делами яхт-клуба и запретил себе участвовать в регатах, ему стала приоткрываться простая истина, что деньги, даже если они дают определенную независимость, в итоге лишают человека свободы выбора. Достаточно какое-то время пожить ни в чем себя не ограничивая, и затем уже невозможно представить себе жизнь по-другому, обходясь без всего того, что могут дать только деньги. Но тут-то и была зарыта собака: деньги давали всем совершенно одно и то же. Чем становятся богаче два человека, будь один из них дурак, а другой умник, тем быстрее они оказываются соседями по даче...
   И тем не менее Альтенбургеры не жалели о своем решении поселиться в центре Нью-Йорка. Еще со дня бракосочетания Мариус и Лайза бредили мечтой разделаться с недвижимостью в Цюрихе и Женеве и начать более подвижную жизнь подальше от семейства и опекунства родственников. Благодаря "авансу" из наследства осуществить задуманное было несложно. Единственное, на что Мариус не решился при переезде, так это обзавестись в Нью-Йорке собственным жильем -- правда, никакой срочности в этом не было. Давние друзья из яхт-клуба, имевшие собственный дом на Манхэттене, предлагали пожить в их апартаментах на правах арендаторов, поскольку сами безвылазно находились в Таиланде и дома, в Соединенных Штатах, давно не появлялись. Дом был сдан в аренду за весьма символическую плату...
   В результате перенесенной на Багамах двусторонней перешеечной сальпингостомии жена лишилась возможности стать матерью. Альтенбургеры удочерили девочку. За приемышем пришлось съездить во Вьетнам. Но им хотелось иметь много детей -- троих или даже четверых. Конечно, Альтенбургеры мечтали и о своих, кровных наследниках. Но делать ставку на современную медицину, воспользоваться вспомогательными репродуктивными технологиями пока не решались -- было страшновато. Не в малой степени отталкивала и сама терминология: в ней проглядывало что-то нечеловеческое, запредельное.
   В конце лета Альтенбургер улетел к родителям и провел в Цюрихе две недели. Как только он вернулся домой, жена поделилась с ним неожиданной новостью. Русская девушка, приходившая нянчить их приемную дочурку Еву, обратилась за помощью: будучи в положении, она не имела медицинской страховки и вообще уже который месяц перебивалась как могла. У Марии -- так звали няню -- даже не было официального статуса на проживание в США, что позволило бы воспользоваться общедоступными программами помощи беременным женщинам. Мария не знала, что делать.
   Альтенбургер понял намерения жены по одному взгляду. Проблема няни больше не обсуждалась. Лайза отвела девушку к знакомой докторше. Главврач женской клиники Франческа Оп де Кул взялась помочь русской бескорыстно. Консультации привели к вполне предсказуемой развязке -- был сделан аборт. И именно легкость, с которой разрешилась ситуация, утвердила Альтенбургеров в мысли, что можно предложить девушке выносить ребенка.
   Больше всего они опасались наломать дров. Для начала не мешало переговорить с русским другом Марии Павлом Четвертиновым. Но как это сделать? Позвонить, назначить встречу и задать человеку вопрос в лоб? Так, мол, и так, что вы обо всем этом думаете?.. Шапочное знакомство едва ли давало право на такой разговор. И, в конце концов, Мариуса хватило лишь на то, чтобы поговорить с Джоном В., который поддерживал с парой более тесные отношения и благодаря которому Мария появилась на Риверсайд-Драйв. Тот готов был взять на себя роль посредника. Альтенбургер полагал, что прежде нужно разобраться в планах русской пары. Что у них в головах? Ведь кроме того, что в Нью-Йорке они жили с просроченными визами, как подпольные эмигранты, и с трудом сводили концы с концами, ни Джон В., ни тем более они с Лайзой ничего о них толком не знали.
   Джон В. просьбу выполнил. Уже на неделе ему удалось увидеться с Павлом и тактично всё обсудить. Павел смотрел на вещи здраво. Разговор его нисколько не смутил. Тем не менее при личной встрече с Мариусом, состоявшейся через два дня после разговора с Джоном В., Павел внимал его доводам уже с таким видом, будто ему предлагали ограбить кого-то из его знакомых, но при этом уверяли, что сполна компенсируют моральные издержки, и не только щедрым вознаграждением, но и сочувствием и полным пониманием того, на что он идет.
   Альтенбургер понял, что совершил ошибку -- именно ту, которой так опасался. Он попытался спустить дело на тормозах. Но Павел совершенно неожиданно пообещал всё хорошенько взвесить и прежде всего узнать, что думает сама Мария. Он заверил, что сможет найти к ней подход. Мариус просил довести до ее понимания, что идея прибегнуть к ее помощи была не спонтанным решением, а, что особенно важно, по-настоящему выношенным.
   Четвертинов не перезвонил ни в конце недели, как обещал, ни позднее. Мария как ни в чем не бывало продолжала проводить вечера на Риверсайд-Драйв. Альтенбургеры гадали: почему она молчит? Павлу не удалось с ней поговорить? Она была против? Или он взвесил всё на трезвую голову и передумал?
   Горечь разочарования отравляла Лайзе и Мариусу жизнь. Уникальная возможность уплывала из рук. Сожалениям не было конца. Одно утешение -- вопрос пока оставался открытым. Хотя стоило ли вообще строить замки на песке?
   Сероглазая русская няня -- добросовестная, приветливая, милая -- самим своим существованием, казалось, опровергавшая все негативные представления о своих соотечественниках, которыми довольствуется большинство нью-йоркских обывателей, с первого дня появления в доме пробудила к себе глубокую приязнь. Привязанность к ней испытывала даже прислуга, не говоря уж о Еве, ее четырехлетней воспитаннице, которая просто не чаяла в Марии души -- факт из разряда необъяснимых. Уже по одной этой причине Альтенбургер чувствовал себя каким-то клятвопреступником. Ему даже трудно стало общаться с Марией с глазу на глаз. И он ее немного сторониться...
  

* * *

   Шесть месяцев пролетели как один день. Вавилон новых времен, Нью-Йорк обращал своих обитателей в рабство, подчиняя их существование единому ритму. Жить одним днем -- другого выбора ни у кого здесь просто не было.
   Трехмесячная виза, с которой Маша Лопухова приехала в Нью-Йорк, чиновнику эмиграционной службы показалась неправдоподобно долгосрочной, во всяком случае для подданной Российской Федерации, прилетевшей лондонским рейсом. В аэропорту ей пришлось объяснять, где, кто и за какие заслуги наделил ее столь невероятной привилегией. Ответ был прост, но показался убедительным: в посольстве в Москве работал знакомый американец. С любезными извинениями Мария Лопухова была отпущена на просторы Америки...
   Жизнь Маши не была здесь ни беспечной, ни радостной. В иные дни всё казалось безысходным, беспросветным. Но дороги назад не было. И принятое недавно решение оставаться, несмотря ни на что, в Соединенных Штатах, упиралось не в страх вернуться домой к разбитому корыту. За этим стоял всё же трезвый расчет. Каким бы ветреным и свободолюбивым человек ни был по природе, он не может всю жизнь метаться из угла в угол. Найдется ли на свете хоть один свободолюбец, у которого не возникает однажды желания найти себе пристанище, тихую гавань, где можно укрыться от непогоды и встрясок? А если так, то обретение равновесия, внешнего и внутреннего -- лишь вопрос времени, и добиться этого проще, как ни крути, упорством, а не метаниями из стороны в сторону...
   Однако дни шли, но в жизни Марии ничего не менялось. Каждый раз происходило одно и то же: стоило ей отпустить на волю свою фантазию, как душу начинало разъедать отчаяние. Что ждет ее в Москве без средств к существованию? Продолжение учебы в Строгановке? Для чего? Чтобы получить никчемный диплом и с ним моральное право зарабатывать мазней, изображая сирень и с детских лет набивших оскомину мишек на лесной поляне? Перебиваться оформлением витрин или уроками в столице -- без квартиры, без семьи, без надежного плеча, рассчитывая только на себя?.. Нью-Йорк в этом смысле мало чем отличался от Москвы: одним здесь всё достается даром, другим -- ничего, несмотря на все их потуги... А потом? Через пять лет, через десять, когда сил уже будет меньше в разы, а усталость накопится? Может быть, забыть о Москве и о Строгановке, спрашивала она себя, и уехать к родителям в Тулу? Ведь живут же люди в провинции, в глуши, и не считают это концом света. Что плохого в скромном незаметном существовании? Провинция -- колыбель настоящих ценностей, и в прямом, и в переносном смысле...
   Стоило Марии представить себе на миг, что ей придется рассчитывать на родителей, сесть им на шею, как ей вдруг чудилось, и весь пыл, все сомнения в уже сделанном выборе улетучивались без следа. Даже Нью-Йорк, не серый, а угольно-черный, каким он ей виделся временами, в сравнении с далекой Тулой начинал казаться чуть ли не землей обетованной, как в американском фольклоре времен покорения Дикого Запада, -- в общем, становился вдруг местом вполне пригодным для существования и вполне терпимого, даже где-то безбедного. Дома же ожидало только то, от чего стонала в телефон московская подруга Варя и другие знакомые, с которыми Маше приходилось созваниваться. Одолевало последнее сомнение: русские всегда жалуются на жизнь. Кому верить? Знакомым? Собственному сердцу?
   Павел, ее белобрысый Паша, в Нью-Йорке "мотавший свой первый трехлетний срок", как сам он над собой пошучивал, не переставал Машу урезонивать. Отсюда, из Америки, никого, мол, и никогда не высылают, что бы ни случилось. Разве что оборотней из "Аль-Каиды", палестинцев из "Хамаса" и состарившихся за решеткой шпионов, если по ним всё еще плачут тюрьмы союзнических стран, да и то -- в крайних случаях, когда те умудряются насолить и вашим, и нашим, либо подворачивается случай провернуть выгодный обмен...
   При обсуждении перспектив дальнейшего "выживания" Четвертинов каламбурил неспроста. Именно таким нехитрым способом -- куда кривая вывезет -- в Америке выживало большинство его русских знакомых. Все, как один, молодые, не лишенные предприимчивости, в большинстве своем приехавшие с российской периферии, -- все они, словно сговорившись, распродали на родине свое имущество, у кого оно имелось, и подались в страну, в которой согласно их логике на головы им должна была посыпаться манна небесная. Чего не добьешься честным трудом? Главное -- удрать с каторги, рвануть на свободу, а там уже каждый себе голова...
   Еще пару лет назад -- современный парень с хвостом русых волос на затылке, зачитывавшийся легендами о викингах и помешанный на американских мотоциклах, при появлении которого в компании девушки всегда начинали переглядываться... -- таким Павел Четвертинов предстал перед Машей на фоне серой кучки сверстников, когда они вместе начинали учебу в Строгановском училище. И вот сегодня тот самый Павел, душа любой компании, превратился в малообеспеченного эмигранта, вынужденного метаться в поисках заработка. Подобно всем, кто рано сделал ставку на высокие принципы и рано обрел свободу выбора, Четвертинов жил теперь принципами толпы, самой что ни на есть безликой массы, -- заработать, поесть, "оторваться"... -- давно не задумываясь над тем, что хорошо, а что плохо.
   Не мог же он винить себя за то, что мир настолько кособок и несовершенен, что всё в нем шиворот-навыворот. Если уж спрашивать с кого-то, так только с того, кто заварил всю эту кашу. Прохлаждаясь в своих заоблачных чертогах, не настолько же Он, мол, слеп и глух, чтобы не видеть правды: не всё обстоит в этом мире так, как должно быть в действительности. Не мог Он не понимать, что не люди виноваты, не они наломали дров, а кто-то другой из Его подопечных. Ведь и последнему дураку понятно, что люди смертны и слишком немощны -- и физически и духовно, чтобы можно было ожидать от них добрых порывов, любви к ближнему, непорочности, великих свершений. А если так, то чего вы хотите от него, Паши Четвертинова? Ведь он всего лишь простой смертный. Он, Паша, не творил бед и не разводил всей этой нечисти. Не приносил он зла в этот мир. А поэтому не собирается он, понятное дело, отвечать за грехи рода человеческого при полнейшем попустительстве Создателя. Не собирается он отдуваться один за всех. Он, Четвертинов Паша, готов отвечать только за себя самого. Да и тут еще надо разобраться...
   Внимая разглагольствованиям Павла, Маша иной раз ужасалась, как сильно он изменился. В эти минуты Четвертинов казался ей антиподом себя самого.
  
  
   Ждать перемен к лучшему не приходилось. Бывали дни настолько черные, беспросветные, что хотелось выть от отчаяния -- истошно, до судорог, чтобы извергнуть из себя всю горечь без остатка. Жить в таком аду ? на это больше не хватало сил. Однако время шло, и "здравый смысл" вроде бы опять брал верх. Всё возвращалось на круги своя. Жизнь продолжалась. Возвращалось и понимание того, что выкручиваться предстоит собственными силами. Голая правда заставляла взять себя в руки.
   Прав был всё-таки брат Ваня, у которого они с Павлом останавливались по пути в Америку. Он приводил многочисленные примеры, делился собственным опытом. Он убеждал их не строить слишком грандиозных планов, не мечтать о небесных кренделях, советовал отнестись к поездке просто -- поколесить по миру, посмотреть Старый и Новый Свет, набраться впечатлений и, если получится, на время даже зацепиться где-нибудь, в Америке или Европе. Но лишь для того, чтобы удостовериться, насколько этот мир не таков, каким кажется со стороны. А потом, вернувшись домой, с бСльшим пониманием, с более глубоким ощущением своих корней жить в Москве, в Туле, да где душе пожелается... Нигде, мол, человеку не живется так легко, как на родине. Ведь дома и стены помогают ...
   Легко рассуждать, когда живешь в благополучной стране, в старом королевстве, когда жизнь обкатала тебя, как гальку с атлантического пляжа. Логика брата отдавала какой-то личной ограниченностью. Иван был неудачником, и сам это прекрасно знал. Можно ли у неудачника чему-то научиться?
   Ей хотелось широты, разнообразия. И не когда-то там, в отдаленном будущем, и даже не завтра, а именно сегодня. Почему так получается, что человек приходит в этот мир свободным, но затем должен жить, словно осужденный на пожизненные каторжные работы, словно гиря на цепи привязанный к определенной местности? Кто провел эту черту оседлости? Кто приковал его к клочку убогой земли, пусть роднее ее на белом свете ничего нет, -- к земле, которая большинству простых смертных сулит одни тяготы и разочарования? А ведь так покорное большинство и перебивается всю жизнь, до гробовой доски.
   Всё это казалось беспроглядным, несправедливым, постылым, да и просто убогим в сопоставлении с настоящими возможностями, которые еще недавно открывались перед ней и которые Павел так ярко и убедительно расписывал -- в тот момент, когда она еще во что-то верила... -- уговаривая ее плюнуть на всё и махнуть в Америку.

* * *

   Пресловутые контрасты -- между желаемым и действительным ? Маша научилась различать с первого дня приезда на собственном горьком опыте. С самого начала пришлось перебиваться скудным заработком. Средства к существованию Павлу приходилось в буквальном смысле добывать. Четвертинов уверял, что, если бы не она, Маша, он давно бы уехал на Аляску, как в первый приезд. Таких, как он, там брали на рыболовные суда. Пару месяцев покорячишься, повкалываешь на разделке рыбы, стоя по колено в маринаде из чешуи и требухи, заработаешь тысяч десять -- и живи себе на эти деньги полгода как у Христа за пазухой...
   Благодаря случайному стечению обстоятельств Павлу всё же удалось начать самостоятельную коммерческую деятельность. На пару со своим приятелем Мюрреем, наполовину русским и на десять лет старше Павла, они стали приторговывать коллекционными мотоциклами. Приводили "одры" в порядок и продавали мотофанатикам. Со временем начинание обещало приносить неплохой доход. На некоторые модели, более редкие, удалось найти покупателей даже в Москве. Но львиную долю заработанного приходилось вкладывать в оборот. На жизнь оставались крохи. Ограничивать себя приходилось буквально во всем, даже в покупке хлеба и картошки. Благо везло с жильем. Квартиру в Бруклине сдавал им Еремин, экс-москвич, потом израильтянин, а затем американец, отправившийся в Москву, как когда-то из Москвы подавались на Север -- за длинным рублем, промышлять куплей-продажей.
   Сидеть у Павла на шее Маша не хотела. По рекомендации подруги с лета она начала давать уроки: учила детей рисунку с натуры. Когда же ученики разъехались на каникулы, ей удалось устроиться на работу официанткой в японский ресторанчик в Гринвич-виллидж, где до нее трудилась подруга. Та подыскала себе что-то получше и порекомендовала Машу на свое место.
   Знакомые Павла однажды пристроили ее гидом в компанию московских дельцов, возвращавшихся домой со "всемирной" конференции, проходившей в Филадельфии. Дельцы задержались в Нью-Йорке, чтобы "посорить деньгами".
   Тип россиянина-нувориша ? давно не такая уж невидаль. Вполне понятный биологический вид, по-своему социальный и на редкость жизнеспособный, но строго в рамках своей естественной среды обитания. По сути -- животное... Ее старший брат Николай был если и не таким, то немногим лучше. Он слишком давно варился в этом котле и уже давно носил на себя отпечаток этого нового мира. Отчасти поэтому она не могла поддерживать с ним отношений, хотя и не презирала его за приспособленчество. Скорее, сочувствовала брату, как сочувствуют больному, страдающему какой-то неприятной, но незаразной болезнью наподобие псориаза. Но как бы то ни было, соприкосновение со средой "new Russians", в которой каждый второй умудрился пролезть еще и в чиновники, вызывало у Маши какое-то непреодолимое отвращение и, что особенно выбивало из колеи, чувство незащищенности. Она иногда спрашивала себя: неужели она готова к тому, чтобы жить среди таких вот выродков, изо дня в день видеть их самодовольные физиономии, зависеть от них? А ведь в стране, где рабовладельцами стали бывшие рабы, это неизбежно... Мир медленно, но уверенно выворачивался наизнанку.
   Неотесанные, предельно уверенные в себе и при малейшей возможности что-то урвать теряющие и совесть, и весь свой благоприобретенный лоск, все манеры ? отдающие скорее дрессировкой. К тому же все вокруг делают вид, что так и должно быть, что лучше тот, кто проворнее, наглее... У себя дома это были жадные упыри, к земле своей испытывающие привязанность лишь потому, что могли высасывать из нее все соки, топтать ее и обгаживать безнаказанно. Земля же терпела их и носила, как уродливый нарост, любя и стыдясь, как мать ? недоноска... Вдали от дома, в мире контрастов и устоявшихся иллюзий их всё еще принимали по одежке -- за респектабельных весельчаков, за везучих баловней судьбы, но никак не за стяжателей и проходимцев... Воочию Маша убедилась в этом именно в Америке. Тоски по дому сразу поубавилось. В голове вроде бы всё встало на свои места...
   Многообещающий ангажемент обернулся вполне предсказуемым провалом. От Маши в открытую затребовали "подружек". Как последней сводне ей предложили созвать бригаду escort-girls, да еще привести ее в полном составе на предварительные смотрины.
   Она отказалась. За что и получила по заслугам. За три дня беготни по городу ей швырнули пару купюр -- унизительную подачку в две сотни долларов, хотя вначале обещали вчетверо больше...
   С июля всё же началась полоса везения. Полина, знакомая по Строгановке, в США поселилась, выйдя замуж на американца, уже успела развестись и в Нью-Йорке жила не первый год. Как человек практичный и здравомыслящий, Полина давно положила конец собственным потугам в изобразительном искусстве: не требуется много ума для понимания, что в обществе потребления легче продавать, чем производить. Потихоньку она начала приторговывать "соцреализмом", и дело пошло. В общем потоке с другими картинами Полина умудрилась продать галерее в Сохо одну из картин Маши. Это был наспех набросанный натюрморт с кувшином и раскатившимися по столу яблоками. По Машиным меркам, холст продали за баснословную цену. Полина вручила ей две тысячи долларов, наотрез отказавшись от комиссионных.
   Когда о случившемся узнал Четвертинов, какой ни есть, но тоже художник, в силу обстоятельств вынужденный гробить свой талант на малярных работах, перекрашивая из пульверизатора рамы старых мотоциклов, он впал в какое-то тихое помешательство. Раздавленный новостью, Павел провел весь вечер в горьких раздумьях у окна, набив себе "косячок" размером с сигару. Однако к утру настырная деловая жилка заставила его взять себя в руки и взглянуть на знаменательное событие с иной стороны. Маша могла зарабатывать "не марая рук"! В это не очень верилось, но всё-таки... Единственное, в чем Павел не был уверен, так это в том, что без личного контакта с владельцами галереи сотрудничество может быть "перспективным".
   На первой же встрече с хозяевами галереи Маша получила заказ на серию работ. Неожиданное сотрудничество сулило чуть ли не золотые горы. Увы, это скрасило ее жизнь ровно на две недели. Маша не успела приступить к выполнению заказа, как хозяйка, сорокалетняя гламурная аргентинка из Буэнос-Айреса, приревновала ее к своему мужу ? седому, как лунь, старику, полжизни проведшему в Кейптауне и разбогатевшему на торговле цитрусовыми. Ленивый старичок имел обыкновение читать газеты после обеда в соседней забегаловке и подолгу кофейничать, однажды он пригласил Машу посидеть вместе с ним. И в тот же день, оставшись с Машей наедине, аргентинка закатила ей скандал. Договоренность лопнула. Хозяйка плохо переносила месячные...
  
  
   Знакомые знакомых Павла искали няню. Приходить к ребенку нужно было через день. Швейцарская пара -- он средних лет, она чуть моложе -- поселились в Нью-Йорке не так давно, а в Америку приехали так, от нечего делать. Как Павел расписывал, пара просто бесилась с жиру: стараясь не засиживаться на одном месте, еще довольно молодые муж и жена переезжали из одной страны в другую. До приезда в Нью-Йорк швейцарцы жили в Париже, откуда сбежали якобы из-за климата, который зимой казался им слишком серым, не лучше питерского, а летом -- адским из-за стоящей в городе духоты. Атлантику супруги пересекли на собственной яхте, от которой, кстати, уже успели избавиться -- надоела... У них есть девочка, удочеренная. И кроме того, чтобы четырехлетней Еве не было скучно одной, друзья приводили к ней своих детей ? девочку и мальчика.
   С одной стороны, предложение швейцарцев вовсе не спасало от разрастающихся долгов: под многообещающий контракт с галереей только на краски и холсты Маша заняла у знакомых около двух тысяч долларов. С другой стороны, работать няней пару дней в неделю ? это лучше, чем ничего, и Маша долго не раздумывала, несмотря на скромный заработок ? восемь долларов за час.
   Мариус и Лайза жили на Риверсайд-Драйв, три. Какие средства нужно было иметь, чтобы снимать целый этаж в здании в Аппер-Уэст-Сайде, в двух шагах от Централ-парка, с собственной оградой, лифтом и прислугой, которая жила в доме даже в отсутствие хозяев? У Маши не хватало на подсчеты воображения, и даже Павел, по-видимому, недопонимал, насколько Альтенбургеры состоятельны.
   Работа у швейцарцев Маше вскоре стала казаться единственным положительным событием в ее жизни со дня приезда. Отношения с парой сразу сложились теплые, домашние. Жизнь стала как-то ярче от одной возможности бывать в Аппер-Уэст-Сайде. С большинством окружающих Альтенбургеров рознило, как ни странно, иное воспитание ? какой-то неписанный кодекс поведения, основанный на простоте в общении и, что особенно бросалось в глаза ? на доброжелательности. Эта банальная, на первый взгляд, черта швейцарской четы поражала Машу чем-то до боли родным, знакомым. Так было в детстве. Просто дома таким вещам не придавалось значения. Родители не блистали материальным достатком, детей растили в обычной среде, и тем более непонятным казалось сегодня, почему при виде благополучных и состоятельных людей у нее возникает ощущение, что они ей ближе по духу? Почему в их лицах проглядывает что-то родственное? Сходство было даже физическое. При виде людей необеспеченных или бедных, живущих в других районах города, такого чувства у нее никогда не возникало, наоборот ? отторжение, антагонизм. К какой категории относилась сама она?
   У Павла тем временем дела шли прахом. Торговля мотоциклами ? "олдовыми сайклами" дышала на ладан. Павел сетовал то на напарника, то на нехватку наличных средств, то на скудную "капитализацию". Без инвестиций в Америке не разгонишься. Поставить на ноги серьезное дело при отсутствии "резервных фондов" практически невозможно. Малейшая невыплата, самый короткий простой в обороте -- всё это сразу превращалось в снежный ком, процентные выплаты и долги катастрофически возрастали.
   В придачу к уже привычным неурядицам, Павел, возвращаясь в первых числах сентября в Бруклин из Кони-Айленда, где находилась их с Мюрреем мастерская, попал в аварию, да еще в нетрезвом состоянии. "Шевроле", одолженный ему другом-компаньоном, оказался разбит вдребезги. Нужно было рассчитываться за машину, купленную в рассрочку. Страховая компания, воспользовавшись тем, что полиция застукала водителя с алкоголем в крови, уклонялась от своих обязательств. Павла лишили прав, оштрафовали почти на пятьсот долларов и продолжали таскать по инстанциям. Но он всё же легко отделался, особенно если принять во внимание тот факт, что не имел в Штатах вида на жительство. Неприятности сыпались одна за другой. Едва обретенное равновесие пошатнулось. Земля вновь уплывала из-под ног...
   На Риверсайд-Драйв, три, царила барская атмосфера. Машу кормили, поили, вечерами оплачивали ей такси, и не было случая, чтобы ей не предложили остаться на ночь, когда приходилось задерживаться допоздна: в доме имелось несколько "гостевых" спален. В цокольном этаже располагался тренажерный зал. Днем, когда дети спали (знакомые хозяев оставляли детей на весь день), она могла там заниматься, включая у кроваток радио-няню. Но такое благополучие казалось всё же зыбким, обманчивым, временным. Не могла же она превратиться в профессиональную воспитательницу или, чего доброго, пополнить ряды прислуги, стать ровней двум другим латиноамериканкам, которые жили в доме и обслуживали Альтенбургеров с достоинством холеных рабынь...
   Отношения с Четвертиновым портились изо дня в день. Не отличавшийся сильным характером, униженный своим бесправным положением, но до мозга костей убежденный в том, что не заслуживает такой участи, Павел сдавал буквально на глазах. В минуты черного уныния он покупал марихуану подешевле, скручивал "косяки" прямо дома и нередко оказывался в таком "отрыве", что глаза у него стекленели; в такие дни с ним невозможно было даже разговаривать. Он мог теперь не спать ночи напролет и всё чаще коротал время в кругу знакомых.
   Машу туда не приглашали. Да она и не рвалась в этот круг, инстинктивно побаиваясь среды Мюррея и уже догадываясь, что новое окружение Павла так или иначе замыкается на "марьванне" и на стиле жизни, который неминуемо накладывает отпечаток (отрыв, скученность, нерегулярные и сомнительные доходы...) на жизнь людей, возводящих растаманство в культ.
   Однажды за полночь, вопреки договоренности, что она останется ночевать у Альтенбургеров, Маша вернулась домой в Бруклин и застала Павла с девушкой. Черноволосая Дорис, их общая знакомая, которую Маша до сих пор считала подругой Мюррея, при ее появлении выскочила из постели в чем мать родила. Маша смотрела на незваную гостью -- стройную и белотелую, с бритым лобком ? во все глаза, не в силах сдвинуться с места. Дорис тоже ненадолго впала в ступор, но потом мгновенно натянула свои одежки и испарилась из их крохотной квартирки, не проронив ни слова.
   Павел закатил скандал: дескать, сама ты, Маша, виновата, заявилась без предупреждения!.. Он был в невменяемом состоянии. Таким он становился, обкурившись.
   Ночевать Маша уехала к Полине, ? та жила теперь в Бронксе с очередным бой-френдом. Не досаждая вопросами, подруга заставила ее выпить полстакана шведской водки и уложила спать на диване в гостиной, а наутро предложила остаться на несколько дней. В тот вечер Маша впервые по-настоящему осознала, что жизнь ее в Нью-Йорке никогда не будет такой, какой она представляла ее себе по приезде.
  
  
   В выходные в Бронксе появился Четвертинов. Чисто выбритый, неотразимо обходительный, Павел умолял простить его. Он клятвенно обещал, что возьмет себя в руки, сделает всё возможное и невозможное, чтобы их жизнь наладилась. Он опять говорил об отъезде в Лос-Анджелес, куда планировал увезти Машу навсегда еще со дня их появления в Нью-Йорке; первое время он собирался пожить там один, чтобы подготовить почву для их окончательного переселения в Калифорнию, а если опять что-то сорвется, был готов, более не раздумывая, податься за заработками на Аляску и оттуда помогать ей деньгами. Павел был готов платить за ее учебу, если она действительно решит учиться дальше. Он соглашался на любые жертвы...
   Всё вернулось на круги своя. Маша ходила нянчить чужих детей. Четвертинов пребывал в постоянном поиске заработка. Обкуривался и приводил в дом девушек. Маша безошибочно определяла это по неожиданной смене постельного белья.
   Изредка Павлу удавалось пополнять общий бюджет небольшими "взносами". Откуда он брал деньги, иногда не такие уж малые -- тысячу, а то и две тысячи долларов, Маша не интересовалась. Правды он всё равно ей не сказал бы. Не приторговывал ли он чем-то более доходным и менее легальным, чем мотоциклы? Например, той же "шмалью"? Этот вопрос Маша задала себе впервые, когда нашла в своих туфлях, валявшихся на дне платяной ниши, герметично запечатанный в целлофан небольшой брикет неопределенного цвета. Или это была не марихуана? Гашиш? Еще какая-нибудь дурь позабористее? Кое-что вроде бы прояснялось...
   Павел стал выкручиваться. Он уверял, что хочет хоть раз как следует подзаработать. На сбыте "безобидного курева" или на чем-то еще -- какая, мол, ей разница? Он не видел в этом ничего предосудительного. В некоторых штатах запрет на продажу "травы" вообще вроде бы отменили. Сам же он ратовал за свободную продажу каннабиса в аптеках, как в Нидерландах...
   Просвета не было. Нескончаемые дискуссии о том, что делать, как выбраться из долговой ямы, возобновлялись каждый вечер, пока однажды Павел не завел с Машей странный разговор. Ни с того ни с сего всплыла августовская история с беременностью. Отзывчивая Лайза Альтенбургер пришла им тогда на помощь... Маша сразу почувствовала, что затронутая тема была преамбулой к чему-то более серьезному. Речь шла о знакомых Мюррея. Как и Альтенбургеры, они собирались усыновить ребенка и были не прочь, как рассказал Павел, воспользоваться услугами суррогатной матери, которая согласилась бы выносить для них ребенка, -- вариант куда проще, чем мотаться, как Альтенбургеры, по всему земному шару в поисках сироты с неведомой наследственностью, обнаруженного под дверью какой-нибудь местной гуманитарной организации, а то и просто на помойке. За услугу знакомые Мюррея были готовы хорошо заплатить...
   Маша не верила своим ушам. Молча внимая витиеватым разглагольствованиям Павла, она спрашивала себя, не подзарядился ли он чем-нибудь посильнее обычной анаши...
   По лицу ее Павел понял, что продолжать разговор бессмысленно... Но примерно через месяц, уже в сентябре, он вновь заговорил на эту тему. Вдруг выяснилось, что речь идет не о каких-то там знакомых Мюррея, а о самих Альтенбургерах. Они, мол, не хотели ограничиться усыновлением одной девчурки и подумывали об усыновлении второго чада, а возможно, даже и третьего. Павел говорил всё это вымученным тоном. Смотреть Маше в глаза он не мог. И ей вдруг стало не по себе.
   -- Я не понимаю... Ты что, с ними встречался? -- спросила она. -- С Мариусом и Лизой?
   -- Случайно.
   -- Как это -- случайно? Когда ты успел? Где?.. Я же им звонила утром сегодня.
   -- Джон... ты помнишь Джона?.. Знакомого Мариуса... Я с ним виделся сегодня в обед.
   -- А Мариус и Лиза тут при чем? Ты же о них говоришь?
   -- Мариус попросил Джона поговорить со мной. Ну и вот... О тебе они сразу подумали. А заговорили только сейчас. Не хотели тебя обидеть. Побоялись твоей реакции... И перестань смотреть на меня такими глазами!
   Маша недоуменно молчала.
   -- Желающих подзаработать на таком контракте хоть отбавляй, сама понимаешь. Здесь это обычное дело, распространенная практика... Это даже модно. К тебе у них особое отношение, сама знаешь... -- продолжал убеждать Павел. -- Если решишься, останется обговорить главное -- за сколько? И что потом делать с этой кучей денег? -- с усмешкой добавил он, но тут же понял, что иронизирует зря.
   -- То есть, Паша, если я правильно поняла твою мысль, я должна родить и отдать своего ребенка в вечное пользование Мариусу и Лизе? Об этом речь?.. Боже, какую ахинею ты несешь... Ты просто болен!
   -- Только, пожалуйста... Не реагируй сразу. Я ведь так говорю, образно...
   -- Образно?! Каким образом ты умудрился обсуждать эту темы с Мариусом и Лизой? Как ты мог?!
   -- Во-первых, с Лизой и Мариусом я был знаком еще до тебя. Короткая у тебя память!.. А во-вторых... Не я обратился к ним, а они ко мне! Я и сам обалдел немного, когда до меня дошло... Передаю просьбу как есть, вот и всё... Я считаю, что они очень тактично себя ведут, раз наводят мосты через меня.
   -- Какие мосты? А ну-ка, выкладывай всё! -- приказала Маша.
   -- Они попросили поговорить с тобой... узнать, как ты на всё это посмотришь... -- повторил Павел.
   -- Никак. Так им и передай.
   -- Даже если кучу денег предложат? Тысяч двадцать? А может, больше...
   -- Ты точно свихнулся. Или обкурился... Вы все больные. Какие же вы больные...
   В течение недели, жалуясь на простуду, на Риверсайд-Драйв Маша не появлялась. А затем ей позвонила сама Лайза: она едет в такси через Бруклин, находится неподалеку и просит разрешения зайти... Впервые навестив Машу дома, Лайза от души удивилась, в каких скромных условиях они живут, а затем стала извиняться за предложение, сделанное ей через Павла, за то, что разговор не состоялся напрямую. К своему большому удивлению, Маша поняла, что тема обсуждалась с Павлом не так уж недавно... Павел мудрил и явно говорил ей не всё.
   Словно угадывая ее мысли, Лайза стала убеждать Машу, что Павел ни в чем не виноват перед нею, что он оказался всего лишь втянутым в историю -- по-другому не скажешь. Роль, доставшаяся Павлу, была, в конце концов, непосильной для любящего мужчины. Но он держался, несмотря ни на что, безупречно. И всей душой переживал за нее. Лайза была уверена, что еще в первый раз, когда Мариус отважился заговорить с Павлом на эту тему, Четвертинов, предвидя реакцию Маши, решил ничего ей не говорить, понадеялся, что всё отстоится само собой, и по-своему, конечно, мудро поступил...
   Разговор возобновился на следующий день, уже на Риверсайд-Драйв, и закончился обоюдными слезами раскаяния. Будто сестры, Маша и Лайза в обнимку сидели на диване поджав ноги и обменивались утешительными словами. Мариус, присоединившийся к ним позднее, тоже был необычайно сентиментален и как-то по-домашнему ласков. Домой Машу в тот вечер не отпустили. После ужина решительный Мариус скалой встал на пороге, выражая свою точку зрения. За окном была уже ночь. А прислуга приготовила спальню наверху...
   В октябре, когда Мариус и Лайза уехали в Швейцарию, на этот раз с дочерью, Четвертинов вновь завел с Машей разговор о суррогатном материнстве. Речь теперь шла о вознаграждении не в двадцать, а в пятьдесят тысяч долларов.
   -- Пятьдесят тысяч? Чтобы переспать с этим типом, родить от него ребенка и отдать его... им с Лизой?
   -- Боже мой, кто тебя просит спать с ним?.. В тебя вложат оплодотворенную яйцеклетку. Это делается такой малюсенькой трубочкой, которую насаживают на шприц, и всё...
   -- Откуда ты знаешь?
   -- Интересовался.
   Маша враждебно нахохлилась.
   -- Главное -- всё взвесить спокойно, -- продолжал Павел, словно не замечая ее реакции. -- Пожара нет никакого. Никто нас не торопит.
   -- Но почему именно я? Почему они к кому-то другому не обратятся?
   -- Я же объясняю, а ты всё не понимаешь... Ну, привязаны к тебе люди. Нравишься ты им. Как человек нравишься. Как девушка. Как русская девушка... Да кому ты вообще не нравишься? Интеллигентная, красивая, умница во всех отношениях... Ты посмотри на себя, Маш! Ну что мы дети маленькие, чтобы не понимать таких вещей? Только вот мешочки появились под глазами. Спать тебе нужно ложиться пораньше, до двенадцати. И не пить кофе литрами... -- После паузы Павел вновь перешел на деловой тон: -- В начале, конечно, анализы нужно будет сдать. Проверить, всё ли в порядке, способна ли ты носить плод -- ты же аборт делала... Да и вообще, у женщин чего только не бывает... Обследоваться можно будет в той клинике... куда ты ходила, -- с заминкой добавил Павел.
   Упоминание о клинике, где с нею после аборта нянчились, как с ребенком, Машу почему-то настроило на оптимистичный лад. Но внутри у нее всё по-прежнему противилось услышанному.
   -- Пятьдесят тысяч за такую услугу -- не такие уж большие деньги, -- рассудила она вслух. -- И вообще, Паша, тебе не кажется, что мы с тобой ведем какой-то жуткий разговор. Ты хоть сам-то понимаешь, чтС ты мне предлагаешь? Ты хоть на секунду задумываешься об этом?.. А не пошли бы вы все... сам знаешь куда... Вот соберусь и вообще уеду! И сами рожайте детей друг другу!..
   Как только Альтенбургеры вернулись из Женевы, Четвертинов сразу же принес домой свежие новости. Мариус и Лайза предлагали теперь уже семьдесят тысяч долларов. Разумеется, они брали на себя все остальные расходы, которые тоже обещали вылиться в нешуточную сумму. Кроме того, Мариус предлагал в течение всей беременности Маши и трех-четырех месяцев после родов, пока она будет кормить грудью, выдавать по полторы тысячи долларов ежемесячно. Плюс расходы на медицинское обслуживание. Плюс плата за жилье в Бруклине... Сразу решались все проблемы.
   Единственное, о чем Павел умалчивал, так это о том, что роль посредника, согласно новой договоренности, он выполнял уже не бескорыстно. Поскольку Маша всё еще раздумывала, он смог выторговать себе тридцать тысяч долларов "комиссионных" за то, что добьется ее безоговорочного согласия.
   Маша и сама не знала, кто потянул ее за язык, но однажды за завтраком она вдруг объявила Павлу, что "на всё" согласна. Накануне ночью она неожиданно для себя стала фантазировать, на что можно потратить такие деньги. Например, она смогла бы купить квартиру. И не в Нью-Йорке, а дома. И не в Москве, а в Петербурге, где ей всегда хотелось жить.
   Окрыленный Четвертинов тотчас помчался на Риверсайд-Драйв, унося благую весть. Он считал, что лучше сразу "утрясти все детали"...
   Уже вскоре Маша начала обследование в знакомой клинике. Преимплантационная диагностика требовалась для того, чтобы удостовериться, как объясняла Франческа Оп де Кул, нет ли риска произвести на свет ребенка с наследственной патологией и чтобы избежать "инвазивного вмешательства" на плодном яйце и последующего "прерывания" беременности в случае выявления какой-нибудь "аномалии"... Однако результаты оказались более чем обнадеживающими. В самое ближайшее время можно было начинать предварительные процедуры...
   Темы, доселе затрагиваемые лишь вскользь и намеками, вскоре пришлось обсуждать в открытую. Мариус рассказал Маше, что физиологически бесплодием его жена не страдает, но банальное удаление кисты, чем обернулось неожиданно начавшееся воспаление во время их круиза на яхте, сделали настолько неудачно, что родить Лайза уже не может. И теперь единственным шансом произвести на свет "собственного" ребенка было обращение к "nounou", суррогатной маме. Некоторые американки брались помочь другим даже из религиозных соображений. Здоровье и молодость позволяли женщине выносить чужую яйцеклетку, оплодотворенную в лабораторных условиях и проявившую себя жизнеспособной, начавшую делиться... Альтенбургеры разжевывали всё это по очереди, долго и упрямо. Им хотелось полной ясности... И в Америке, и в Европе суррогатное материнство, как и сопутствующие ему методики оплодотворения, давно были освоены. Со стороны законодательства, как американского, так и швейцарского, препятствий не было. Мариус и Лайза не находили слов, чтобы выразить свою благодарность Мари за ее согласие пойти на эту "красивую" жертву.
   Оставалось предусмотреть худшее: что если ничего не получится? Такое ведь тоже бывает. В этом случае оставалась возможность прибегнуть к донорству, то есть можно было воспользоваться чужим ооцитом, донорским, в данном случае Машиным. При таком раскладе плод, выводимый всё тем же лабораторным способом, методом in vitro, иногда имел больше шансов привиться. Но тогда генетически, ровно наполовину, ребенок "получился бы" ее -- Машин... Чем бы всё ни обернулось, Мариус и Лайза брали на себя всю ответственность, и в первую очередь материальную.
   Трезво взвесив, какими это может закончиться сложностями, от донорства своего ооцита Маша отказалась. Если уж вынашивать ребенка за деньги, то только стопроцентно чужого, не родного по крови...
   Самым неожиданным для всех было то, что уже со второй попытки, предпринятой в конце октября, удалось добиться желаемого результата. Франческа Оп де Кул объявила, что эмбрион прижился. Мариус и Лайза радостно прослезились и, поскольку Машу решили подержать в клинике для дополнительного обследования, они весь вечер провели с ней в палате, сидя возле ее кровати: он справа, а она слева, будто ангелы-хранители, оберегающие ее, беспомощное создание, от напастей этого бренного мира.
  

* * *

   Наступила зима. Начались снегопады. А вместе с ними и новая жизнь. Немалая ее часть уходила на совместные походы с Альтенбургерами в магазины для будущих мам. Как гром среди ясного неба, грянули и новые неприятности...
   Из Москвы вернулся хозяин бруклинской квартирки Еремин. Дотла разоренный, не в первый раз потерявший на бывшей родине "всё" -- состояние, компаньонов, друзей, надежды на завтрашний день, он оказался перед жестким выбором: начинать всё с нуля здесь, в Нью-Йорке, или поехать загорать и приводить в порядок нервы в одном из кибуцев, куда зазывала его родня. В любом случае Еремину нужна была и квартира и деньги за нее, которые Маша с Павлом задолжали ему за три месяца. Съезжать предстояло немедленно...
   Едва услышав об этом от Маши, Альтенбургеры предложили помощь: зачем искать квартиру на стороне, когда на Риверсайд-Драйв, прямо в их доме, на нижнем этаже пустует отдельная двухкомнатная квартирка? Она принадлежала сыну хозяев, сдававших им весь дом. Молодой человек застрял где-то в Тоскане, домой возвращаться не собирался, в квартире никто не жил. Еще через день Мариус сообщил Маше, что созвонился с хозяевами и заручился их полным согласием.
   Иметь у себя под боком Машу, превратившуюся для них в настоящую "poule aux œufs d'or", как пошучивал Мариус, однажды всё-таки открывший словарь, чтобы перевести этот перл с французского на русский, -- "курицу, несущую золотые яйца", -- о таком благоприятном повороте событий Альтенбургеры не смели и мечтать. С переездом Маши на Риверсайд-Драйв всё упростилось. С тех пор как Маша носила в своем чреве их будущее чадо, супруги сходили с ума от тревоги за нее...
   Переезд на Риверсайд-Драйв состоялся под Рождество. На празднества Альтенбургеры улетели в Швейцарию. На радостях, что всё утряслось наилучшим образом, Четвертинов тоже улетел в Европу. Обретя относительную финансовую стабильность, Павел решил взять быка за рога, наладив в Берлине "систематические", как он уверял, закупки вермахтовских мотоциклов времен Второй мировой войны. Трехколесные "гробы на колесах" с люлькой, сошедшие еще с конвейера знаменитой фабрики "Баумашиненверке", штамповавшей эту экзотическую технику в годы третьего рейха, -- Павлу обещали поставлять регулярно. На "зверские машины" в Америке был спрос -- довольно специфический, главным образом среди собирателей. В зависимости от состояния "зверя" цена на него колебалась, но при удачном раскладе можно было сбывать товар за приличные деньги...
   В Германию Павел ездил два раза. И однажды в конце мая, вернувшись в Нью-Йорк через Хельсинки, куда поначалу ехать не планировал, Павел заявил, что его постигла очередная неудача. Подвели не поставщики раритетов, а компаньоны, знакомые Мюррея. Вкладывая деньги в заведомо прибыльное дело, в тот самый момент, когда всё уже было на мази, они вдруг умыли руки. Павел проклинал Германию, поносил нью-йоркских заказчиков, которые втянули их с Мюрреем в авантюру. Заодно он сетовал и на всю свою непутевую жизнь. Маша слушала его, сочувственно кивая, но не понимая причин такого черного отчаяния: ну, не получилось с бизнесом, так ведь в деньгах Павел ничего не потерял, а это уже хорошо... И только по прошествии нескольких дней Павел сумбурно заговорил о новых долгах. Он опять влез в них по уши. Один или вместе с напарником -- понять было невозможно.
   По Машиным меркам, речь шла о баснословной сумме. К понедельнику, а именно через семьдесят восемь часов и ни минутой позже, Павел должен был кровь из носу вернуть тридцать тысяч долларов -- именно ту сумму, с которой он улетел в Берлин и которую у него там выманили какие-то местные ловчилы... Как можно было позволить кому-то нагреть себя на тридцать тысяч долларов? Ведь не в чемодане же он держал такую сумму? Не ходил же с чемоданом по улице?.. Подробностей Павел не сообщал, по большей части нес околесицу: какие-то давние знакомые, преследовавшие его по проклятому Бранденбургу, еще чьи-то угрозы, а затем и вмешательство местной полиции, паническое бегство "домой", в Америку, но почему-то через Скандинавию... Всё это могло обернуться для него еще более серьезными неприятностями уже здесь, в Нью-Йорке, поскольку деньги были чужие, напарнику их тоже ссудили, и, что странно, под его, Павла, личную ответственность.
   Павел просил у Маши в долг те двадцать тысяч долларов, которые Мариус, еще до того, как открыть Маше текущий счет на повседневные расходы, положил на ее имя в банковскую ячейку. Деньги Павлу требовались якобы всего лишь на месяц. К этому времени, обещал он, всё утрясется. Но поскольку этой суммы не хватало на полное покрытие "задолженности", Павел заговорил о "долге" Мариуса -- об оставшихся пятидесяти тысячах долларов, которые Альтенбургер должен был выплатить Маше после родов. Почему не обратиться к швейцарцам с просьбой выдать авансом еще некоторую сумму? Например, десять тысяч, которых ему недоставало? Разве для Альтенбургеров это деньги?
   По мере того как Маша внимала Четвертинову, затылок у нее наливался свинцовой тяжестью, а земля начинала уплывать из-под ног. Павел явно плел небылицы. И чем дальше, тем всё более явной становилась его ложь. Ослепленный своими проблемами, он лгал вдохновенно, напропалую. И производил впечатление человека невменяемого.
   Разговор перерос в ссору. Павел больше не выбирал выражений, не церемонился. Его тон и заставил Машу взять себя в руки. Она наотрез отказалась морочить голову только что вернувшимся в Нью-Йорк Альтенбургерам и тем более забирать из ячейки требуемые им деньги.
  
  
   Сутки Павла не было дома. Необычно молчаливый, он появился на Риверсайд-Драйв в пятницу утром. Наблюдая за ним, пока он понуро перебирал какие-то свои вещи в шкафу, а затем сидел на подоконнике и с несчастным видом глазел на улицу, Маша спрашивала себя: не случилось ли на этот раз что-нибудь уже совсем непоправимое.
   Так прошел день. И уже вечером, всё-таки расчувствовавшись, Маша как обычно сдала позиции. Она пообещала Павлу, что заберет доллары из ячейки. Но выдвинула два условия: Мариус и Лайза должны остаться в стороне от всей этой грязи, а недостающую сумму, еще десять тысяч, Павел раздобудет с помощью Мюррея, раз уж по инициативе того (как теперь выяснялось) Павлу пришлось мотаться в Берлин и Скандинавию.
   Однако забрать деньги из банка до понедельника не представлялось возможным, а Павел нуждался в них именно сегодня. Он опять рвал и метал...
   На первый телефонный звонок, раздавшийся около полуночи, Маша не обратила внимания. Павел загадочно помычал в трубку, пообещал перезвонить, а потом долго сидел у окна, смотрел в ночь и отмалчивался с видом человека, которого жизнь заставила наконец задуматься над причинами столь черного невезения. Затем он всё же признался, что звонили по поводу денег. Несмотря на позднее время --было уже около часа ночи, -- он собрался и куда-то уехал. Вернулся Павел около трех сам не свой, помятый и подавленный. И опять ничего не стал объяснять, лишь прятал глаза и бормотал, что нет на свете ничего грязнее и подлее денег.
   Хочешь не хочешь, а выводы приходилось делать самые неутешительные: Четвертинов не просто влез в долги, но, судя по всему, впутался в темную историю, из которой вряд ли мог выкарабкаться, прибегая лишь к звонкам и переговорам. Если так, то вряд ли эти проблемы могли миновать и ее. Это вдруг показалось Маше как никогда очевидным. Единственный разумный шаг ? пересилить себя и решиться на откровенный разговор с Мариусом, попросить его о помощи. Благо, он в свое время поставил перед ней условие: не принимать никаких серьезных решений без его ведома.
   Но и с Мариусом не всё было так просто. Всех юридических тонкостей заключенного "контракта" Маша не знала. Интуиция ей подсказывала, что с законностью всё же есть какие-то неувязки. Если верить всему тому, что она читала о суррогатном материнстве в различных рубриках специализированных сайтов, которые просматривала с компьютера Полины, даже в Америке не во всех штатах действовал одинаковый закон. Суррогатной мамой не могла, например, стать женщина, не имеющая собственного ребенка. О том же написано и в российском законодательстве. Во многих странах данная практика считалась вообще незаконной. Даже главный вопрос -- о родительских правах, и тот решался везде по-разному. Но в любом случае американские правовые нормы предусматривали обязательное вынесение судебного решения по вопросу родительских прав еще до появления ребенка на свет. Процедуру брал на себя, как правило, адвокат; стороны подписывали договор. И, видимо, не случайно Мариус проводил вечера за чтением юридической литературы. Не случайно он продолжал встречаться с адвокатом (однажды Лайза проговорилась, что с них брали за консультации по шестьсот долларов за час). Не случайно Мариус заказывал для своих консультантов всё новые и новые переводы статей российского законодательства...
   Решение нужно было принять незамедлительно, и Маша настроилась поговорить с Мариусом завтра же утром, как только поднимется к Еве, ? дальше откладывать невозможно. До двенадцати он редко уходил из дома... Но когда на следующее утро Маша за завтраком встретила его взгляд -- благодушный, умиротворенный -- и когда Мариус начал расспрашивать ее, нет ли среди ее русских знакомых кого-то, кто согласился бы давать Лайзе уроки русского языка, Маша так и не осмелилась заговорить с ним о главном. Она решила отложить дело до вечера. И в тот же самый миг, глядя на то, как швейцарец с беспечным видом принялся чистить на блюдце яйцо всмятку, а затем обмакнул в желток кусочек хлеба, -- в его жестах было что-то очень знакомое и неприятное, -- Машу вдруг осенила сумасбродная мысль: а что если все они заодно?
   Если Мариус хотел стать "фактическим" отцом, он не мог желать ей зла. Сомнения на этот счет отпадали. В противном случае это означало бы, что он желает зла и ребенку. Но очевидным казалось и то, что Павла с Мариусом связывали отношения, о которых она имела лишь очень смутные представления. Уже два вечера подряд, до отъезда Альтенбургеров за город, она видела их беседующими в гостиной. Уединяясь на дальнем диване, они пили красное вино и с напряженными лицами что-то долго выясняли: разговор был явно не из приятных. О чем они могли говорить серьезно, если не о ней и о проклятых деньгах? То и дело с чем-то соглашаясь, Мариус озабоченно кивал головой. У Павла же на лице появлялось то отталкивающее выражение -- Маша не могла этого не заметить, -- с которым он обычно говорил по телефону о долгах: какая-то особая смесь беспомощности, подавленности, одержимости -- всё вместе... Сдержал ли Павел слово не вмешивать пару в свои дела? Не выклянчил ли он без ее ведома ссуду в счет будущих Машиных "гонораров"?..
   Как-то вечером Маша осталась дома одна. Раздался звонок по обычной городской линии. Она сняла трубку и ответила. Незнакомый человек, по выговору американец, едва услышав ее голос, явно обрадовался и, не представившись, заявил буквально следующее:
   -- Передайте Полу... этому сукину сыну... что, если завтра до вечера он не сделает то, что должен сделать, мы вспорем брюхо его курочке... Должен же кто-то проверить, есть у нее там золотые яйца или ни черта там нет вообще...
   Бросив трубку, Маша невольно ощупала свой округлившийся живот. Такую мерзкую шутку способен отмочить не каждый. И только через некоторое время, побродив по квартире и немного придя в себя, она осознала, что, пожалуй, Павел не соврал ей насчет угроз: над их головами завис дамоклов меч. С этой минуты Маша больше не могла думать ни о чем, кроме бегства...
   Наркотики, а вовсе не мотоциклы -- вот где был ответ на все вопросы. Берлин? Вермахт? "Баумашиненверке"?.. Теперь ей наконец стало ясно, в чем дело. Вот уже несколько месяцев Павел сновал между Европой и Америкой в качестве обыкновенного наркокурьера. С глаз Маши будто упала пелена.
   Прозрение подвигало действовать немедленно. Еще пару минут раздумий, и она принялась собирать чемодан. Уже через полчаса она вызвала такси и вышла на улицу. Машины не было. Окна гостиной Альтенбургеров выходили как раз на проезжую часть, и, одолеваемая страхом, что ее могут увидеть, Маша караулила такси за массивной угловой тумбой. Сотовый остался в квартире. Что делать без телефона? Но не возвращаться же назад? На это уже не хватало мужества.
   Наконец такси подъехало. Она назвала адрес ближайшей недорогой гостиницы. В считаные минуты таксист доставил ее в отель "Милбурн". За номер пришлось отдать сто двадцать девять долларов, почти все имевшиеся у нее наличные деньги...
   Рано утром, как только открылось отделение ее банка, она сняла с текущего счета всё, что там было, -- двенадцать сотен долларов -- остаток тех денег, что Мариус выдавал ей на расходы; к двадцати тысячам, хранившимся в ячейке, Маша не притронулась. Вернувшись к дожидавшемуся такси, она попросила отвезти ее в аэропорт. До московского рейса, место на котором забронировал консьерж в гостинице, оставалось два часа с небольшим.
   Уже перед самой посадкой в самолет Маша по таксофону позвонила на Риверсайд-Драйв. Трубку снял Мариус. Задыхаясь от волнения, она протараторила заготовленную "легенду". Будто бы утром она говорила по телефону со своим отцом в Туле. Мать ее была будто бы больна, и поэтому она, Маша, вынуждена немедленно улететь в Москву. На время.
   Альтенбургер потерял дар речи. С минуту он молчал, просил ее не вешать трубку, тянул время, но всё не мог собраться с мыслями, не мог произнести ничего внятного. Затем он снова стал расспрашивать, что же всё-таки случилось, хотел знать подробности...
   Маша путалась, опять и опять сбивчиво объяснила, что вылетает первым же рейсом в Москву, что выбора просто нет...
   Альтенбургер сдался. Он предложил отвезти ее в аэропорт, надеясь, что у них будет время поговорить обо всем по дороге. И был окончательно ошарашен заявлением Маши, что она уже в аэропорту, и регистрация уже началась.
   Она обещала позвонить из Тулы, заверила, что едет не больше, чем на неделю-две...
  

* * *

   По рабочему телефону старшего брата отвечал незнакомый мужской голос. Ни о каком Николае Лопухове здесь никто никогда не слышал. Да, действительно какая-то контора еще пару месяцев назад снимала офисы по данному адресу...
   На Сивцевом Вражке, в доме Николая, ей тоже отвечали чужие люди. Квартиру они-де купили год назад, отношений с прежними жильцами не поддерживали и, разумеется, понятия не имели, как их найти.
   Оставался Лондон. Но у Ивана всё время включался автоответчик. Маша звонила в самые разные часы, в дневное и в ночное время, трижды оставляла сообщения, каждый раз с номером московского телефона Варвары, у которой остановилась, но звонка от Ивана так и не последовало.
   Позвонить в Тулу? Этот шаг казался ей непосильным. Родители потребовали бы одного -- чтобы она села в поезд и приехала. А то и сам отец сел бы за руль своей "нивы" и уже через два часа был бы в Москве... Но как появиться перед матерью и отцом с округлившимся животом? Какими словами объяснить, почему всё это время она не давала знать о себе? Звонок в Тулу Маша откладывала день за днем...
   Подруга Варя жила на Трубной, одна в небольшой однокомнатной квартирке, доставшейся ей после развода. Круглосуточное общение с человеком, который понимал ее с полуслова, уже почти летняя и буднично теплая Москва, светившиеся чем-то родным лица прохожих, городская жизнь без всплесков, без перемен, текущая спокойной широкой рекой... Маше рисовалось собственное прошлое, до слез никакое, но душу нет-нет да и захлестывала вкрадчивая ностальгия по безвозвратно ушедшему времени, когда в жизни всё было просто -- ни забот, ни страхов, ни сомнений. Одно необъятное будущее. Глядя в бездну, всегда невольно начинаешь пятиться. Даже если за спиной нет ничего такого, на что можно опереться. Поразительное существо человек, по-другому он не может... На улицах города Маше хотелось останавливаться перед каждой витриной, наблюдая, как из толпы выныривает сиротливое отражение растерянной особы в положении, этакой белой вороны, которая приглядывается, нахохлившись, к каждой тени. На центральных улицах, несмотря на свежую весеннюю зелень, в одно утро преобразившую город, днем припекало солнце, и даже чувствовалась духота. По вечерам же становилось настолько сыро и зябко, что мерзли руки и уши.
   От дневного возбуждения вечерами трудно было прийти в себя. В разговорах проходило полночи. Во сне Маша видела Москву, неслась над ее улицами, где знакомыми ей казались каждый угол, каждый подъезд и подворотня.
   Когда речь заходила о Машиных нью-йоркских перипетиях, Варвара не знала, что посоветовать. С одной стороны, она не могла не порадоваться за подругу: молодец, хватило смелости бежать без оглядки! От таких, как Четвертинов, другого спасения нет и быть не может -- Варя в этом нисколько не сомневалась. На ее взгляд, Маша еще легко отделалась. С другой стороны -- что ей делать дальше? Как выходить из "положения" здесь, в Москве?
   Лично она, Варя, на месте Маши не стала бы разрывать контракт со швейцарцами. Если Альтенбургеры, конечно, те люди, за которых себя выдают, если подруга не заблуждается на их счет. По мнению Вари, предложенная Маше сумма была далека от астрономической.
   Суррогатное материнство в России не оплачивалось достойно. В Москве и Петербурге размер вознаграждения за такие услуги не превышал, по Варвариным сведениям, десяти-двенадцати тысяч долларов, а пару лет назад цены были и того ниже. Но для тех, кто приезжал в столичные клиники, чтобы "заказать вынашивание", и эта сумма выглядела неподъемной. Денежная масса в стране распределялась по карманам граждан с пугающей неравномерностью, и это напрямую зависело от способа добычи дензнаков. Пока одни вынужденно "крутили быкам хвосты", другие выбивались из сил, получая гроши, третьи гребли деньги лопатой. Такая страна, ничего не поделаешь, таков менталитет... Семьдесят тысяч долларов -- сумма, конечно, не маленькая, -- но только для таких, как они с Машей. Ведь обычным честным трудом таких денег здесь всё равно не заработать. Для этого нужно либо открыто воровать, либо "крутиться", выжимая соки из всех, кто готов работать за копейки или нагло присваивать себе то, что работающие в поте лица не могли удержать в руках. Именно по этой причине, когда в Москве речь заходила о деньгах, люди теряли способность к счету, теряли голову. Любой подсчет требовал добавлять к цифрам нули. Другой масштаб. Другая реальность. Те несколько десятков тысяч, что предлагали Маше швейцарцы, в Москве, как ни странно, не считались деньгами... Так смотрела на вещи Варя.
   Маша же, после всех своих мытарств, не ощущала особенной разницы между жизнью "там" и "здесь". В конце концов, везде одно и то же. Где-то деньги стоят дороже, где-то дешевле, также, впрочем, как хлеб, мыло или проезд в общественном транспорте. Но при этом жизнь людей всегда укладывается в одни и те же схемы. Сильный стремится обобрать слабого, здоровый -- немощного, молодые обгоняют стариков. Слабые же всюду в большинстве, это так -- но это большинство пассивное. Конечно, Варя была права: заниматься предпринимательством Маша вряд ли смогла бы. Во-первых, для этого необходимы всё те же средства -- стартовый капитал, связи, "мохнатая лапа"... А во-вторых, очутиться в роли "сильного" и попросту прибирать к рукам всё, что плохо лежит, ? едва ли она обладала такими способностями. Господь не наделил нужной жилкой, не та природа.
   И всё-таки, не продешевила ли она? Оказаться с ребенком на руках... Варвара нисколько не сомневалась, что, если швейцарцы -- люди состоятельные, то им не составит большого труда найти управу на тех, кто Маше угрожал. Они вполне могли повлиять и на Павла. Разве не могли Альтенбургеры оказать ему помощь -- хотя бы ради благополучия Маши? Почему они вообще не заставили его отступиться, оставить ее в покое? Впрочем и тут, справедливости ради, следовало признать, что Маша и Павел -- пара, столько времени прожили под одной крышей. Решение они тоже принимали вместе. Уже по этой причине Четвертинов мог рассчитывать на материальную поддержку...
   С тех пор как Маша ждала ребенка, ей с удивительной легкостью удавалось придерживаться в своих суждениях золотой средины. В плохое как-то не верилось. Да и приятно иногда не перечить, а тем более подруге, которая явно преувеличивала, рассуждая о ее бедственном положении. В этих преувеличениях было даже что-то обнадеживающее. Варя настаивала на том, чтобы Маша позвонила Альтенбургерам и рассказала о звонке с угрозами. Своим упорством и непримиримостью к врагам Варя разводила в душе Маши тот сладковатый, хотя и отдающий горечью, настой эгоизма, потребность в котором, едва не физиологическую, Маша ощущала как нечто совершенно ей необходимое, ощущала это всегда, но особенно остро сегодня, вопреки своей врожденной брезгливости. Этого средства, эгоизма, никогда не хватало надолго, но оно обладало анестезирующим действием, оно давало иллюзию защиты от внешнего мира, в чем она, Маша, как никогда, нуждалась именно сейчас, а потому она пыталась удержать в себе это ощущение -- пусть иллюзорной, но защищенности -- как можно дольше. Она боялась дать выдохнуться своей энергии, как это случалось с ней почти всегда. Маша -- в кои-то веки! -- пыталась демонстрировать характер, потому что именно в твердости, эгоизме, в его закосневшей природе и было теперь ее спасение. Какое ни есть, но всё-таки...
   Звонок Маши на Риверсайд-Драйв из Москвы снова застал Мариуса врасплох. Швейцарец волновался. Он говорил короткими предложениями, то и дело повторяясь. По-видимому, взвешивал каждое слово. За истекшую неделю Мариус успел, похоже, осознать, что Маша приняла какое-то серьезное решение, и реагировал на всё спокойно. Он испытывал облегчение, казалось, уже оттого, что она не ставит под вопрос главное -- их договоренность.
   Достаточно было провести в родной стихии несколько дней, и английский язык стал не очень послушным. Простыми незамысловатыми фразами Маша объясняла Альтенбургеру, что вернуться назад не может. Из-за Павла, с которым порвала все отношения. Из-за того, что Четвертинов впутался в грязную историю. Павел не посвящал ее в свои дела, явно темные, но угрозы стали поступать со всех сторон. И в какой-то момент у нее просто не осталось выбора. Пришлось собрать чемодан и уехать. Что же касалось обязательств, которые она взяла на себя, то она готова их выполнять. Но -- на других условиях.
   Без посредничества Четвертинова -- это первое. Раскрыв все карты и объяснившись насчет отношений, которые связывали его с Альтенбургерами, чтобы она впредь смогла оградить себя от него полностью, -- это второе. И главное, что касалось ее самой: она не хотела уезжать из Москвы, не хотела никаких кругосветных путешествий с опасными приключениями. Это третье условие было первостепенным.
   Мариус, слушая ее, то соглашался, то напряженно отмалчивался.
   -- Я больше не хочу иметь дИла с Павлом, ты понимаешь? Я больше не хочу его знать. Вообще! Я же не просто уехала, Мариус... Я вынуждена была бежать. Из-за него. И от него. Я не хочу возвращаться! -- твердила Маша.
   -- Я не понимаю... О каких угрозах ты говоришь, помилуй, Маша?! Почему ты ничего не говорила нам раньше? Мы бы помогли тебе! -- сокрушенно восклицал Альтенбургер. -- Пожалуйста, ничего не предпринимай, постарайся успокоиться. Я всё выясню и позвоню тебе...
   -- Пожалуйста, ничего не надо выяснять! Это моя личная жизнь, Мариус. Я приняла решение, и оно окончательное, ты понимаешь? Я даже не хочу, чтобы он знал, где я сейчас. Прошу тебя, если он будет меня искать, скажи ему, что вы ничего обо мне не знаете! И пожалуйста, не давай ему мой телефон.
   -- Маша, да ведь у меня и нет твоего телефона, -- виноватым тоном напомнил Альтенбургер. -- Я ведь тоже не знаю, куда тебе звонить.
   Поколебавшись, Маша продиктовала номер Варвары.
   -- И дальше что? Что мы теперь будем делать, а, Мария? -- потерянно допытывался Мариус.
   Маши не могла ответить ни на один из его вопросов.
   -- Не знаю... Не знаю, что делать.
   -- Я постараюсь приехать. Тогда и обсудим всё по-человечески.
   -- Сюда? В Москву?!
  

* * *

   Швейцарец прилетел через двое суток. О приезде сообщил уже из гостиницы на Тверской. Маша назначила ему встречу у Центрального телеграфа; более нейтрального и приметного места для рандеву она не смогла придумать...
   От волнения им с трудом удавалось смотреть друг другу в глаза. Мариус выглядел спокойным. Видимо, свыкся с мыслью, что отъезд Маши не был обыкновенным срывом, о котором потом жалеют, и что живет она теперь за тысячи километров. В его глазах она не увидела и тени упрека, лишь горечь перебродившего сожаления. В потрепанном анораке, в обшарпанных кроссовках, которые Мариус надевал, отправляясь в парк проделывать свои вечерние моционы, он был похож на старика, измотанного жизнью. Такие не ждут поблажек от небес и умеют довольствоваться тем, что есть.
   Он делился домашними новостями. В Нью-Йорк пришла весна. Воздух в парках напоен ароматами цветения. Маленькая Ева вывихнула мизинчик правой руки, балуясь с дисководом маминого ноутбука. Сама Лайза просто извелась от переживаний. Вся эта нервотрепка заставила ее пересмотреть свои взгляды на многое. Нью-Йорк Лайзе вдруг опостылел. Она была не прочь последовать Машиному примеру: порвать со всем и махнуть куда-нибудь на край света. Иронизируя над самим собой, Мариус объяснял, что, если бы не извечная волокита с визами, а для поездки в Москву визы всё еще приходилось оформлять, Лайза прилетела бы вместе с ним и не исключено, что из чувства солидарности -- с ней же, с Машей -- потребовала бы у московских властей выдать ей местную грин-карту. Существует же и здесь, наверное, "программа" по выдаче грин-карт для тех заезжих сумасбродов, которые помешались на России и не хотят возвращаться восвояси. После пережитой "встряски" -- Мариус называл вещи своими именами -- ему тоже захотелось перемен. Возвращение в Швейцарию, не в Цюрих, а в Женеву, где у них с Лайзой оставалась квартира, было делом решенным. Оставалось лишь определиться со сроками.
   Насчет цели своего приезда и контракта, насчет Четвертинова и новых условий, о чем Маша протараторила на днях в трубку, Мариус говорить пока не решался... Они шли по Тверской. Он вдруг остановился посреди тротуара.
   -- Мария!.. -- Мариус с тревогой заглянул ей в глаза. -- Нам не надо бежать друг от друга. Я это понял. Я хочу, чтобы между нами было полное понимание. Насчет Павла... Я давно понял, что парень он испорченный. Отношения с ним я поддерживал... Во-первых, он твой друг. А во-вторых... -- Мариус явно решил сказать всё и сразу, но что-то всё еще сдерживало его. -- Мы просто боялись, что он наделает нам проблем... Мое отношение к нему -- это симуляция симпатии... Ты понимаешь меня? Согласись, без этого нам было не обойтись. Всё остальное... Боже мой, как хочется есть! Могу я пригласить тебя пообедать?..
   Они зашли в первый попавшийся ресторан, им оказался ресторан русской кухни. Заняв столик, Мариус заказал обед. Когда принесли блюда, еды на столе оказалось вдвое больше, чем нужно. Здесь, за столиком, они и проговорили до самого вечера.
   После вымученных признаний, уговоров и вразумлений Альтенбургер понял, что недооценил ситуацию. Ни малейших шансов увезти Машу назад у него не было. И теперь, осознав это, Мариус не мог скрыть своей растерянности. Он принялся сбивчиво объяснять, что затея с усыновлением еще не родившегося ребенка оборачивалась для них с Лайзой крахом всех их жизненных устоев, вплоть до их собственных представлений о самих себе. Он предчувствовал, что проблемы рано или поздно возникнут -- слишком уж гладко всё начиналось. Но Нью-Йорк -- это ладно, это еще куда ни шло. А теперь еще и Москва... Здесь он чувствовал себя как без рук. Случись что-нибудь непредвиденное, он ничем не смог бы ей помочь -- правде лучше смотреть в глаза. Альтенбургер заговорил о новых Машиных условиях. Он безоговорочно принимал все ее требования. Четвертинов, разумеется, больше не мог быть посредником. Мариус "на ура" принимал идею полного взаимного доверия, на котором должны были строиться дальнейшие отношения. Сейчас его интересовало, где она живет и как обстоят в России дела с медицинским обслуживанием будущих мам.
   По глазам Маши поняв, что мучает ее нелепыми вопросами, что ей и здесь приходится начинать всё с нуля, Альтенбургер пообещал узнать, нет ли возможности помочь ей с арендой жилья. Он был уверен, что в своем посольстве сможет рассчитывать на поддержку и помощь: слишком важной птицей слыл в Швейцарии его отец. Пока же он просил Машу подыскать себе приличную квартиру самостоятельно. Мариус намеревался оплачивать жилье на прежних условиях. Он хотел уехать домой со спокойной душой... И только позднее, когда они вышли на обезлюдевшую Тверскую, Альтенбургер смог добиться от нее главного. Глядя в тревожные ласковые глаза швейцарца, Маша согласилась на всё. Она изъявила готовность ехать рожать в Нью-Йорк и даже появиться там заблаговременно, чтобы хоть в последние сроки побыть под наблюдением у Франчески Оп де Кул...
  
  
   Буквально на следующий день, не успел рейс Альтенбургера приземлиться в Америке, как на Трубной раздался звонок Четвертинова -- оттуда же, из Нью-Йорка. Варвара, растерявшись, сунула Маше трубку.
   С будничной неторопливостью Четвертинов стал расписывать, каким потрясением для него стало ее бегство, какой "моральный удар" он получил. Его, главного вдохновителя, спихнули за борт, как только поняли, что он стал не нужен...
   Первое, о чем подумала Маша: Альтенбургер не был с ней откровенен до конца. Возможно, он соглашался на все ее условия лишь для отвода глаз, просто потому, что ему некуда деваться. А в действительности всё обстояло иначе... Что если швейцарец продолжал поддерживать с Павлом отношения, дабы тот, как и раньше, мог подстраховывать интересы пары? С другой стороны, всю эту "симуляцию" взаимопонимания вполне мог смоделировать и сам Четвертинов, чтобы продолжать вить из всех веревки и чтобы ввести ее в заблуждение теперь.
   Судя по голосу, Павел опять был в невменяемом состоянии. Он умолял Машу вернуться, обещал добиться от Мариуса не только оформления многократных виз, чтобы она могла ездить домой, когда ей вздумается, но и грин-карты в США. Он рвался вступить с парой в новые переговоры с требованием пересмотреть контракт, согласиться на более "человеческие" условия. По его сведениям, обеспеченные американские семьи выкладывали за surrogate parenting куда более солидные суммы, чем предложили швейцарцы. Павел уверял, что и сам готов сесть в самолет и прилететь в Москву и обсудить всё с глазу на глаз. Если бы не угроза со стороны военкомата, он не раздумывал бы ни секунды. Родители Павла, жившие в Иваново, сообщали ему о повестках, которые вроде бы приходили на его имя по месту постоянной прописки в России. Ведь он уклонялся от призыва. А по нынешнем временам пойти под ружье означало не просто месить бетон и таскать кирпичи на генеральских дачах. Служить отчизне пришлось бы верой и правдой, поливая "неприятеля" из автомата где-нибудь в горных ущельях Кавказа.
   Маша набралась мужества и высказала Павлу все, что о нем думает, после чего положила трубку...
  

* * *

   Четырнадцатого июня Мариус позвонил Маше, чтобы договориться о встрече. Они прилетели вместе с Лайзой из Цюриха, где оставили Еву на попечение родителей Мариуса. Остановились в "Мариотте" на Тверской. Мариус предлагал поужинать вместе, но ехать в центр из Сокольников, где она теперь снимала квартиру, на ночь глядя Маше не хотелось. Кроме того, ее немного пугала встреча с Лайзой и предстоящее объяснение с ней. Мариус вынужден был смириться с ее отказом, встречу перенес на следующий день, назначив ее в полдень в холле гостиницы...
   Маша заметила швейцарца сразу, как только вошла. Радостно улыбаясь, он плыл ей навстречу через просторный гостиничный холл. Мариус был один. Он сообщил: Лайза вот-вот должна подойти. В ожидании встречи она так сильно волновалась, что решила немного пройтись по Тверской, чтобы прийти в себя, успокоиться.
   Мариус нисколько не преувеличивал. Едва Лайза увидела Машу, карие глаза ее наполнились нежностью. Влюбленно оглядев Машин живот, она осторожно обняла его, словно бесценный хрупкий сосуд.
   -- Кэк тфои дэла, Маша? -- вдруг произнесла она по-русски.
   Пряча улыбку, Мариус пояснил, что Лайза начала брать уроки русского языка и даже как будто бы делает большие успехи.
   Пообедать решили здесь же, в ресторане отеля. Их проводили за стол. Заказ решено было сделать чуть позже, и официант удалился, унося пухлые папки с меню. Мариус осторожно накрыл ладонью Машину руку и устало произнес:
   -- Мы всё знаем. Он тебе и здесь покоя не дает... Бедная Мария!
   Маша кивнула. Ей хотелось сразу выплеснуть всю накопившуюся в душе горечь, но что-то остановило, заставило смолчать.
   -- Многогранная личность наш Павел, ничего не скажешь... -- вздохнул швейцарец.
   -- Русские все многогранные, -- проронила Маша, невесело усмехнувшись.
   -- Нам пришлось выяснять с ним отношения... с Павлом... -- поймав на себе ее настороженный взгляд, признался Мариус. -- Это было нелегко, поверь. Ведь он теперь фактически живет у нас. Квартирант! Долгие объяснения не привели ни к чему. С ним ведь порой и не знаешь, с чего начинать, с какой ноги танцевать.
   В словах Альтенбургера Маше вдруг почудился скрытый смысл. В душе, в который уж раз за сегодняшнее утро, поднялась волна паники.
   -- Мне даже пришлось вытаскивать его из лап полиции. Да-да.
   -- Павла?!
   -- В прошлый раз я не стал про это рассказывать. Расстраивать не хотел... Но я давал ему деньги, -- Мариус отвел глаза. -- Чтобы не чувствовать себя должником... И деньги были не маленькие.
   -- Паше?! Но за что?
   -- За то, что он помогал нам с Лайзой, -- помешкав, ответил швейцарец. -- С самого начала... В конце концов, он нам помог, надо быть объективным.
   -- Он что, брал с вас деньги за... посредничество? -- изумилась Маша. -- Надо же, вот мерзавец!
   -- Забудем. Дело прошлое. М-да...
   -- И чего я уж совершенно не понимаю... так это зачем вы дали ему мой московский телефон?
   Мариус сокрушенно покачал головой:
   -- Это я виноват, Маша. Глупость конечно... Уступил его напору... Павел так мастерски разыграл отчаяние, когда ты пропала, и так беспокоился о тебе, после того как я вернулся из Москвы. Говорил, что после разговора с ним ты придешь в себя. Так что... прости меня. Получилось хуже некуда...
   -- Но не хочется говорить всё время о нем, -- мягко сказала Лайза.
   -- Да-да, -- спохватился Мариус. -- Знаешь, Мария, мы столько потратили сил, столько времени угробили, средств... Извини, что я говорю прямо, без обиняков. Это без всякой задней мысли, поверь... Мы еще вернемся к разговору о Павле и ваших с ним отношениях...
   Маша выжидающе смотрела на Альтенбургеров.
   -- Мы с Лайзой всё понимаем. Наши беды... беды стерильной пары, у которой есть всё -- деньги, свобода, возможность жить, где хочется и как хочется... При сопоставлении с твоими проблемами всё это, конечно ? ничто... Мы понимаем, что жизнь у тебя нелегкая. И мы хотим тебе помочь -- хотим всей душой! Давай подумаем вместе... Мы в большом -- да что я говорю! -- в неоплатном долгу перед тобой. У меня никогда в жизни не было долгов ни перед кем, Мария. Тем более странным кажется задолжать человеку, который готов пожертвовать для нас стольким. Мы хотим отблагодарить тебя по-настоящему... -- Мариус умолк и, вопросительно глянув на жену, будто хотел заручиться ее согласием, продолжил: -- Скажи откровенно, что мы с Лайзой можем сделать, чтобы твоя жизнь стала лучше? Ну, что-то настоящее, понимаешь?
   Маша молчала. Вид у нее был затравленный.
   -- Наверное, среди твоих потребностей есть что-то главное, основное... да? Деньги... это ладно, я понимаю. Но сколько? Возможности у меня, конечно, не такие большие, как мне хотелось бы. Но у нас есть желание тебе помочь не просто деньгами. Мы хотим предложить тебе нечто большее, чем обещали... Давай решать вместе. Что тебе нужно, чтобы твоя жизнь изменилась в хорошую сторону раз и навсегда? -- повторил Мариус свой вопрос.
   -- Квартира, -- не думая, сказала Маша. -- В Петербурге...
   Она смутилась, прикусила губу и снова замолчала.
   Мариус изучал ее понимающим взглядом, как будто именно на такой ответ и рассчитывал.
   -- Во что это может обойтись? -- мягко осведомился он.
   -- Не знаю... Могу узнать.
   -- А еще что?
   -- Больше мне ничего не нужно, -- быстро ответила Маша.
   -- Хорошо, я всё понял. Мы вернемся и к этой теме. А теперь... -- Альтенбургер подал знак официанту. -- Жутко хочется есть. Ты нам посоветуешь, что выбрать?..
   И опять всем восторгаясь, опять удивляясь тому, что в московском ресторане могли удовлетворить любую прихоть гостей, а в карте вин обнаружилось "Петит Арвин", нечасто встречающееся и в Европе швейцарское белое вино из кантона ВалИ, на протяжении всего обеда Мариус ухаживал за Машей, виновато ковырявшей в тарелке филе судака в щавелевом соусе, утопая с ней на пару в какой-то совсем уже невероятной нирване блаженства и отрешенности.
   Когда они втроем топтались на углу Тверской прощаясь, Лайза вынула из сумочки мобильный телефон и протянула его Маше:
   -- Так у нас будет возможность поддерживать связь в любой момент. Сим-карта ваша, русская, наши номера уже забиты в "память". Пожалуйста, звони как можно чаще...
   И в те же дни встал вопрос: зачем Маше нужно ехать в Нью-Йорк, если они всё равно решили перебираться в Швейцарию? Почему не поехать рожать в Женеву? Мариус и Лайза стали ежедневно говорить об этом по телефону, терпеливо убеждая Машу, что так будет лучше для всех. Улететь в Цюрих они могли уже сейчас -- вместе. Швейцарскую визу для нее в посольстве Мариусу пообещали оформить на месте, достаточно было прийти на прием к консулу с паспортом...
   Но Маша всё тянула с принятием окончательного решения. Она не могла поверить до конца в реальность происходящего. Когда же до нее однажды дошло, что пара всерьез рассчитывает уже в конце недели улететь в Швейцарию вместе с ней и что, предлагая помощь в покупке квартиры, Мариус не бросает слов на ветер -- половину он собирался выплатить сразу, другую -- позднее, она в очередной раз призадумалась.
   Странно: чем большее упорство проявляли Альтенбургеры, тем более глубокую внутреннюю неуверенность она испытывала, тем сильнее артачилась и не могла этого скрыть. Мариус терял почву под ногами, начинал паниковать, настаивал и уговаривал, в самых розовых красках живописал Маше ее перспективы. В сотый раз Мариус уверял, что с главврачом родильной клиники, расположенной в окрестностях Женевы, -- большим другом семьи, который уже не одному маленькому Альтенбургеру помог появиться на свет, -- всё согласовано в мельчайших деталях. Ее ждали идеальные условия, забота, простые житейские радости, о существовании которых она, похоже, совершенно забыла...

* * *

   В четверг в Сокольниках снова раздался звонок Четвертинова. Теперь он звонил из Москвы. Хотел срочно увидеться. Им якобы нужно было поговорить о чем-то "ужасно" важном, ради этого он будто бы и прилетел...
   От одного вида Павла -- заросшего, осунувшегося, с темными кругами под глазами, за час опустошившего пачку синего "Ротманса" -- Маше стало страшно и за себя, и за него. Вместе с тем она неожиданно как-то вдруг успокоилась. Исподтишка скручивала жалость, а заодно давала знать о себе и горечь от того, что произошло с ними обоими за последние месяцы, от того, что она не знала, как ей теперь помочь человеку, с которым еще вчера она делила всё.
   -- А с военкоматом что? Уже не бегают за тобой? -- спросила она.
   -- А черт его знает... -- Четвертинов сидел на стуле ссутулившись, не поднимая глаз.
   -- А если поймают?
   -- Да кто меня будет ловить? Я ж туда и обратно...
   -- Как дела там?
   -- В Нью-Йорке? Да так же всё... Соскучилась? -- Лицо Павла исказила невеселая ухмылка.
   -- А твои... неприятности? Тебе не угрожают больше? -- поинтересовалась Маша.
   Четвертинов выпустил из ноздрей две сизые струйки дыма и презрительно хмыкнул:
   -- Уладилось.
   -- Где ты теперь живешь? -- спросила она.
   -- Еремин опять на заработки подался. Эх, Маша... -- Павел вздохнул.
   -- Паш, если ты приехал отношения выяснять...
   -- Да нет, чего уж тут теперь выяснять... Просто увидеться хотел.
   -- А как же ужасно важное дело?
   -- Я так волновался за тебя, ты не представляешь! -- Четвертинов с озабоченным видом покачал головой.
   Маша и верила и не верила.
   -- Если хочешь жить одна, это твое право! -- не снижая эмоционального накала, развил свою мысль Павел. -- Очень даже могу тебя понять... Ну, психанула. Так ведь не конец света же. Давай забудем! -- Четвертинов ненадолго впал в задумчивость, после чего, заглянув Маше в глаза, добавил: -- Эта парочка... доконали они тебя, да?... Чемпион с мымрой!
   -- Это ты меня доконал, -- помолчав, ответила она. -- Своим похабством, пьянством и травкой.
   Четвертинов, ухмыляясь, уставился в угол, пару секунд выждал и уже совершенно другим тоном произнес:
   -- Маш, ведь я тебе всегда помогал, да? Ведь даже в этом деле... Что бы ты делала без меня? Картиночки свои пристроить опять бы пыталась? Долларов по сто? Ведь с Альтенбургерами кто всё организовал?.. Я! Ну, если вспомнить? А теперь что, я должен за все свои заслуги сидеть и лапу сосать?
   -- Ты, Паша, о какой лапе говоришь? Ты бессовестно наживался на мне, причем за моей спиной! Если ты снова пришел затем, чтоб требовать денег, хочу напомнить тебе, что я не вещь, которой можно торговать... И у тебя нет никаких прав на меня, уже хотя бы потому, что я никогда тебе не принадлежала. Никогда!
   -- Еще не встречал человека, у которого из-за денег крыша бы не поехала. Обычная история, -- печально упрекнул ее Четвертинов. -- Вопрос в размере... в размере суммы.
   -- Ты меня и тут обдурить умудрился, мой преданный друг! Мариус и Лиза, когда они приехали... я такое от них услышала!
   -- В Москву, что ли?! Когда это они успели? -- удивился Четвертинов, от неожиданности даже не чувствуя себя сколько-нибудь оскобленным.
   -- Ты же вымогательством занимался! Самым натуральным вульгарным вымогательством! Дурил людям головы своим "посредничеством"... Паша, у тебя совести нет. Ты...
   -- Что они в Москве делают? -- недоуменно переспросил Четвертинов, будто не веря в услышанное.
   Ее опять пробрал страх, но какой-то новый, доселе незнакомый, утробный. Маша понимала, что разумнее всего свернуть разговор прямо сейчас, встать и уйти, но что-то продолжало ее удерживать.
   -- Знаешь, чтобы ты никого ни в чем не упрекал... и никого не проклинал... я согласна, -- вдруг сказала она. -- Согласна отдать тебе то, что там осталось. В банке лежат двадцать тысяч, о которых ты так мечтал... Ты ведь мечтал об этом?.. Но с одним условием. Ты дашь мне слово, что никогда... никогда больше, слышишь, Паша?.. не вспомнишь обо мне. Я больше не хочу никаких отношений с тобой... Это моя жизнь, и я больше не хочу, чтобы ты совал в нее нос! Я не хочу, чтобы ты преследовал меня. Ты должен забыть о моем существовании. Если согласен...
   Четвертинов сокрушенно смотрел на свои ботинки и молчал.
   -- Я выясню... Узнаю, как всё это провернуть... чтобы ты смог получить мои деньги, -- добавила она. ? И позвоню тебе.
   -- Дура ты, Маша, что я еще могу сказать... Разве в деньгах дело?
   -- Позвони завтра. Я всё выясню... И не забудь о моем условии. Иначе ничего не получишь!
   -- Так чемпион и мымра в Москве? Да или нет? -- всё еще не унимался Четвертинов. -- Что они здесь потеряли?!
   Пропустив его вопросы мимо ушей, Маша встала.
   -- Позвони завтра... Надеюсь, что, когда всё это закончится, мы больше не увидимся. Прощай!
  

* * *

   Поселившись у матери Нины на Гороховой улице, Иван жил в Петербурге уже почти две недели. Ольга Павловна выделила ему бывшую комнату дочери с окнами во двор. В послеобеденные часы с улицы доносились скрип качелей и звонкий детских смех, будившие в душе Ивана тихие, радостные воспоминания детства.
   Последствий перенесенного в Москве сотрясения мозга он не чувствовал. Опухоль спАла. Врач, наблюдавший Ивана в Петербурге, уверял, что о случившемся можно забыть.
   Дни пролетали незаметно. Около шести или чуть позднее Иван заходил в интернат за племянницей. Они вместе гуляли по Невскому, по галереям Гостиного двора и Пассажу. Феврония надолго застревала у каждой витрины, ее с трудом удавалось оттащить. Потом сидели в кафе или в недорогих ресторанах. В каком месте ужинать, выбирала племянница. Иван позволял девочке заказывать из меню всё, что та хотела; в результате ужин нередко превращался в настоящий обед, благо деньги на эти гастрономические излишества -- триста долларов еженедельно -- присылал Николай. После ресторана Иван отводил Февронию обратно в интернат и возвращался на Гороховую, где проводил остаток вечера один или в обществе Ольги Павловны. После десяти он уходил в свою комнату и полночи читал, доставая книги одну за другой с застекленных полок над кроватью. Книги были старенькие, всё больше классика. Но странным образом Иван вновь открывал для себя это немного забытое удовольствие чтения. Что удивительно, читать удавалось всё подряд, буквально всё, что попадалось под руку. И это не отвращало. Чтение как раз и требовало отсутствия выбора и еще какой-то внутренней пустоты. При соблюдении этих условий любой текст как-то особенно легко вливался в душу. Больше того, Иван вдруг констатировал, что в хороших книгах есть что-то противоречащее действительности, далекое от повседневных нужд, от хлеба насущного... В этом и была ценность книг? До сих пор он придерживался диаметрально противоположного мнения.
   Николай звонил на Гороховую по несколько раз в день: справлялся о здоровье Ивана, Ольги Павловны, о делах Февронии, изводил себя беспокойством за дочь, настаивал, чтобы няня или Иван провожали девочку на занятия из интерната и обратно, и постоянно выходил из себя, когда заставал брата дома в то время, как Феврония, по его расчетам, должна была перемещаться по городу. Бесполезно было объяснять, что с детьми неотлучно находится воспитательница, что препровождает их из интерната в академию, а вечером гуськом ведет воспитанниц с улицы Зодчего Росси обратно в интернат, что без ее отмашки они и шага в сторону не сделают, -- Николая это не убеждало. Он требовал, чтобы няня (кстати, ее, как и всех предыдущих нянь, Ольга Павловна быстренько рассчитала после отъезда зятя, о чем Николай не знал) или Иван составляли воспитательнице компанию, лично убеждаясь, что Феврония находится там, где надо, а не таскается с подружками по улицам без присмотра взрослых... Как было объяснить ему всю нелепость и ненужность шагания рядом с воспитательницей дважды в день? Разве способен был услышать доводы рассудка изнемогающий от тревог отец, бредящий у себя в Москве похищениями средь бела дня?
   Стараясь успокоить брата, Иван как на работу ходил к концу занятий на улицу Зодчего Росси, чтобы забрать племянницу "под заявление" и провести с ней пару часов, а заодно накормить ужином -- будь то дома на Гороховой, в кафе или ресторане, -- раз уж в школьной столовой девочка питаться отказывалась.
   Насчет сестры по-прежнему не было никакой ясности. На все расспросы Ивана Николай отвечал, что Филиппов из службы безопасности ничем, кроме поисков Маши, больше не занимается. Заверения его звучали не слишком обнадеживающе. Николай не вдавался в подробности, но, видимо, и в самом деле нечего было рассказать... На Солянке всё шло по-старому. Грабе лежал с сильной простудой. Нина, что ни день, порывалась ехать в Петербург, но, судя по темпам сборов, могла прособираться до Нового года.
   Иван с первого дня жизни в Петербурге просил брата помочь ему с работой -- не хотел быть в роли нахлебника. И в конце месяца Николай сообщил, что ему наконец удалось переговорить с кем надо по поводу трудоустройства. Давний друг отца, о котором как-то вспоминали в Москве, тоже из бывших военных, но в отличие от отца дослужившийся до генеральских погон, Дмитрий Федорович Глебов пообещал будто бы пристроить Ивана на денежную работу. Будучи на пенсии, он продолжал работать, не растеряв ни влияния, ни старых связей. Николай просил брата зайти к Глебову как можно быстрее. Генерал ждал Ивана у себя в офисе на канале Грибоедова. Достаточно было предупредить звонком секретаря...
   Высокий и подтянутый, с коротким ежиком седых волос, Глебов удивлял неподдельным простодушием и ровно ничем не выдавал в себе человека военного, тем более дослужившегося до звания генерал-майора. Немного раздосадованный тем, что Иван его не помнит, генерал усадил гостя в офисное кресло в своем крохотном кабинете с единственным окном, выходившим на Банковский мост, и неторопливо разглядывал его.
   -- А я вот помню, как ты... Я могу на "ты"?.. Ты всё гонял на трехколесном велосипеде, когда я в гости к вам приходил... тоже не помнишь? -- не мог поверить генерал. -- А жили вы тогда... Эх, да что теперь вспоминать?.. Ты вот, если наезжал на кого-нибудь, не хотел прощения просить. Мама, она так тебя уговаривала! Упрямый был уже тогда... Столько лет прошло, а кажется, что вчера было... -- Дмитрий Федорович задумался, глядя в окно, морщины у глаз обозначились резче.
   Слово "мама", произнесенное чужим человеком, резануло слух. Иван вопросительно молчал.
   -- Ну а потом, когда ты от армии "косил"... Неужто и это забыл! Были времена, сейчас о них и вспоминать странно. Я, кстати, пытался тогда тебе помочь, даже в военкомат ездил. Но не вышло у меня ничего -- отец твой был против. Принципиальный же был до мозга костей...
   -- Против чего? -- помешкав, уточнил Иван.
   -- Не хотел, чтобы я вмешивался. Пусть, говорит, служит, как все... Ну, вспомнил?
   -- Это вы?! Вы были... полковником, по-моему. -- На лице Ивана написано было искреннее удивление.
   -- Ну наконец-то! Да... все мы кем-то были... Это я уже потом звание получил. Ты вот отца всё "солдафоном" обзывал. При всех, помню, -- сокрушенно вздохнул Глебов. -- Как же он обижался, бедняга!
   Генерала Глебова Иван действительно не помнил в лицо. И тем более неожиданным казалось, что бывшие сослуживцы, друзья, сверстники -- его отец и Дмитрий Федорович -- могли вести сегодня столь разный образ жизни. Отец осел в родном захолустье. Рядовой пенсионер, он доживал отпущенное ему в стороне от всего. Глебов же продолжал работать, имел в своей среде вес, авторитет. Это чувствовалось даже по его манере говорить -- обо всем и ни о чем, -- этот тон выдавал умение пользоваться влиянием, но не прибегать к нему без необходимости.
   -- Я слышал... про маму, -- сказал Дмитрий Федорович. -- Прими мои соболезнования. Она была прекрасным человеком, все ее любили. А уж красавица... В нашей части на нее многие заглядывались. Я и сам за ней ухаживал, было дело...
   -- За мамой?
   -- Да. Представить трудно, верно. На меня глядишь сейчас -- старик. А мама твоя... твой отец большим пользовался успехом. Пришлось отступиться, -- развел руками генерал.
   -- Спасибо, -- невпопад обронил Иван.
   -- Об отце-то расскажешь? Как он там? Неужели всё в огороде возится?
   -- Да, с огородом у папы свои отношения, -- ответил Иван.
   -- Пришел в себя?
   -- Не очень.
   Иван достал из нагрудного кармана небольшую фотографию, на которой они с отцом были запечатлены у заднего крылечка родительского дома, и протянул снимок Глебову:
   -- Как постарел, бог ты мой! -- изумился Глебов. -- Ай-яй-яй...
   -- Это после всего... после похорон, -- сказал Иван. -- Вообще он выглядит моложе.
   -- Можно я себе оставлю?
   -- Фото? Пожалуйста.
   -- Да... не успеешь и глазом моргнуть, а жизни -- как не бывало. -- Глебов закинул руки за голову и, развернув кресло к окну, задумчиво смотрел туда, где в фиолетовых сумерках застыли грифоны Банковского моста, а в свете фонарей клубами роился мелкий снег. -- Но расскажи мне, что это за приключение у тебя вышло? Коля говорил, ты в больницу попал?
   -- Да, хулиганье какое-то. Напали на улице.
   -- И это в Москве? Мэр же вроде навел там порядок.
   Иван пожал плечами: что на это можно было сказать?
   -- Коля просил помочь тебе. А к себе разве не мог устроить?
   -- Мог, конечно, но Колина компания занимается компьютерными делами... Интернет, программирование -- всё это темный лес для меня. На бытовом уровне я, конечно, не такой безрукий, но в системные администраторы не гожусь.
   -- А Лондон? Неужто надоела тамошняя овсянка?
   -- Коля наговорил, наверное, ерунды, он любит сгущать краски... Просто есть желание пожить дома, в России, вот и всё.
   -- А к нам почему, в Ленинград?
   -- Племянница здесь учится. А Питер я и раньше любил: чудесный город, камерный. Москва после Англии кажется безразмерной. Какая-то аномальная конгломерация. Странно жить в таком городе.
   -- А книги? Еще пишешь, издаешься? -- поинтересовался Дмитрий Федорович. -- Творческих планов, наверное, воз и маленькая тележка?
   -- Хочется отдохнуть от планов. Просто пожить, наконец, как все... Не бегать, не суетиться, -- ответил Иван. ? Иногда приятней просто молчать и слушать, что говорят другие. А литература... есть в ней что-то болтливое. Такое время сегодня. Уместнее помолчать, мне кажется.
   -- У нас? Или вообще?
   -- Здесь это чувствуется особенно. В России всё оголено... Слово, сказанное невовремя, -- яд. Вот пожил в Москве и думаю, что молчание -- это самая трезвая, а может, и самая честная гражданская позиция... в нынешней ситуации.
   В знак согласия Глебов кивнул.
   -- Что ты умеешь делать, кроме как писать?
   -- Много чего и в то же время... Непростой вопрос, -- Иван на секунду задумался: -- Три языка знаю, не считая родного. Писал для газет... Дмитрий Федорович, да я чем только ни занимался. Не только здесь, но и там, в Англии, шевелиться приходилось. Не знаю, объяснил ли вам Коля...
   -- Иван Андреич, а ты отдаешь себе отсчет, что попал из огня да в полымя?
   -- Вроде бы... Но вы правы, я не очень хорошо понимаю, что здесь происходит, -- признался Иван.
   -- Даже люди, всю жизнь здесь прожившие, и то не все понимают, что здесь происходит. Об этом долго можно говорить. Сколько ты здесь уже?
   -- С похорон мамы.
   -- Ты, кажется, женился там? И жена не из совсем простых вроде?
   Иван помедлил:
   -- Бывшая... мы развелись. А что до титула, так отец бывшей жены получил его не по крови. Там далеко до аристократии... А вот Коле язык придется подрезать.
   -- Коля не виноват. Из него мне тоже всё клещами вытягивать приходилось. Да и сам я кое-что знал. Ты когда уехал, такой скандал случился -- на Камчатке слышно было. Детьми-то не успел обзавестись?
   Иван покачал головой.
   -- Что ж, тем проще... Наделал ты бед отцу, а, Иван? Ведь он мог бы служить тогда да служить! И как всё изменилось, кто бы мог подумать?
   -- Да, много было абсурдного в тогдашней жизни. Сколько сил, энергии, воли людской тратилось непонятно на что, -- по-своему понял сказанное Глебовым Иван. -- Жизнь, наверное, вообще -- сплошное стечение обстоятельств.
   -- Вот тут не согласен. В нашей жизни нет абсолютно ничего случайного, -- возразил Глебов. ? Это только кажется.
   -- В жизни человека... в моей, вашей, в чьей-то еще... невозможно разобраться, если смотреть на вещи со стороны... хотя это странно звучит на первый взгляд, -- сказал Иван. -- Часть и целое -- это одно. Но суть жизни человека в частном, не в общем.
   -- Если утверждать обратное, тоже будет правильно, -- сказал Глебов.
   -- Но интересно, что, когда мы имеем дело с человеком... как бы это сказать... не очень понятным. Частное помогает разобраться в нем, а общее вводит в заблуждение, -- сказал Иван.
   -- Например?
   Иван замешкался.
   -- Ну, как это объяснить?.. Человек становится яснее, прозрачнее, когда видишь его в обычной обстановке, -- сказал Иван. -- Например, в быту, дома. Но для этого не обязательно идти к нему в гости. Это можно просто вообразить. Достаточно представить его сидящим в пижаме перед телевизором, с детьми или с собакой. Иногда глядя, как человек ест, больше о нем понимаешь, чем проговорив с ним сутки.
   -- Может быть, -- согласился Дмитрий Федорович. -- Только для этого нужно обладать даром наблюдательности, а он дается не каждому. И вообще, собаку надо съесть на описаниях всяких, на то ты и писатель. Я, кстати, как-то читал статью твою на эту тему.
   -- Мою? -- удивился Иван.
   -- Коля уважил, прислал. "Об открытом и закрытом...", что-то такое там было в названии. Некоторые мысли были замечательные, -- сказал Глебов. -- Я даже хотел позвонить твоему отцу -- похвалить сына, да замотался...
   Речь шла, видимо, о статье, носившей немного невнятное, но громкое название: "Об открытом и закрытом в художественных прозрениях и бессмыслице", которую Иван опубликовал в Москве два или три года назад, чтобы во всеуслышание разгромить собственные опусы и литературные воззрения, правда, с полным пониманием того, что публичное харакири для литератора -- это залог успеха. Чем его потом и попрекали. Услышав о статье, в то время казавшейся важной для него, а сейчас -- заумной, манерной, Иван не знал, как реагировать. Задним числом он никогда не относился ревностно к тому, что печатал; внутренний мир, запросы, требования к себе менялись, опубликованное всегда устаревало, по крайней мере, в его собственных представлениях.
   -- Только я не всё понял. Насчет открытости... уж слишком мудрено было написано... -- простодушно признался Дмитрий Федорович.
   -- Формы, которые порождает природа, принципиально отличаются от искусственных, порождаемых интеллектом, -- с готовностью объяснил Иван, уже успевший сообразить, что Глебов не так прост, как хочет казаться. -- Я упрощаю, но суть была в этом. Идея не новая.
   -- Это понятно. Но меня больше заинтересовало то, что касается человеческой открытости...
   -- Вам это действительно интересно?
   -- Очень.
   -- Вам не приходилось видеть графическую схему распространения Интернета? Поразительно похоже на выкорчеванное дерево. Изначально закрытая структура... или система, называть можно как угодно... то, что изначально является продуктом интеллектуальной деятельности, может развиваться в структуру открытую, -- стал объяснять Иван. -- Главная проблема с закрытой структурой заключается в том, что ее приходится использовать такой, как есть. Потому что она герметична по определению. Естественно, что количество комбинаций, доступных в закрытой системе, ограниченно. Возможностей меньше. Тем она и хуже, понимаете?.. Абстрактно звучит. Но мы живем с этим, сталкиваемся ежедневно. Выводы можно делать интересные, объективные... Случайно увлекся этой темой, -- добавил Иван. -- Один лондонский знакомый занимался топологическими исследованиями, ну и меня заразил...
   -- То же самое в принципе и о людях можно сказать, -- заметил Глебов.
   -- Можно... -- кивнул Иван и продолжил. -- По этому критерию людей можно поделить на две категории. Жизнь человека открытого может развиваться в любом направлении. Комбинаций много, возможности любые. Противоположный тип -- человек закрытый. Смотришь на него -- вроде молод, вроде всё впереди у него. Но он кажется состоявшимся как личность, каким-то завершенным, даже совершенным или просто неисправимым -- по-разному можно интерпретировать. С таким человеком уже ничего не может произойти особенного, выходящего за рамки, понимаете? Этот тип более понятный, более просчитываемый. Первый -- нет.
   -- Поразительно... поразительно интересно, -- Дмитрий Федорович был явно озадачен. -- Если я правильно понимаю, этот метод позволяет людей... раскалывать?
   -- Наверное. Не всех, конечно... Но большинство можно подогнать под тот или иной архетип. После этого человек становится "считываемым". Это как поиск по алфавитному указателю или раскладывание пасьянса. Если известны правила, точное количество карт -- секретов нет. Ну, так мне кажется...
   -- А если смотреть на человека как на открытую систему, поступки его предсказывать сложно, так? -- развил его мысль Глебов. -- Правильно я понимаю?
   -- Да, примерно так. Чтобы от этой проблемы избавиться, подопытного нужно перевести в другую, закрытую категорию. Это не так сложно. Кого угодно можно перелить из открытой формы в закрытую. С некоторой натяжкой, конечно... -- сказал Иван. -- Представьте себе колоду карта... Если карты меченые, сколько ни тасуй, всё равно хозяин карт будет контролировать процесс игры. Я пробовал -- получается.
   -- Ну, не любого расколешь в два счета, -- усомнился Глебов. -- Вот интересно, что ты скажешь обо мне... -- Дмитрий Федорович вызывающе смотрел на гостя. -- Меня ты можешь представить в пижаме?
   -- Я не уверен, что вы спите в пижаме, -- помедлив, сказал Иван. -- Не все спят в пижамах.
   -- И я один из них?
   -- Вы знаете, что вам нужно. У вас всё ясно в голове, в какой-то мере упрощено. Поэтому и не любите пижам. Связь очевидна. Но я не могу объяснить точнее.
   -- Ты прав. Никогда не мог спать в пижаме, -- подтвердил Дмитрий Федорович. -- Ну-ка, Иван, объясни популярнее, -- интерес Глебова не ослабевал. -- Очень любопытные вещи ты рассказываешь.
   Лопухов на миг задумался и принялся объяснять:
   -- Чтобы научить человека ваянию, когда его учат лепить, например, портрет, первым делом нужно привить ему навык смотреть не на черты лица модели, а на линии и на контуры пустого пространства вокруг лица и головы. Есть такое правило. Вокруг -- пустота, воздух. Но ведь пустота тоже имеет форму, понимаете? Форма пустоты имеет столь же существенное значение, как и форма самой головы, лица. Если удается точно воспроизвести контур пустоты, обязательно получится правильная линия модели. Наверное, можно было бы назвать этот метод апофатическим.
   -- То есть от противного?
   -- В каком-то смысле.
   -- Хорошо, -- кивнул Глебов. -- Теперь задачка посложнее. Давай возьмем конкретный пример из жизни. Ну, например: можешь Масхадова представить в пижаме?
   Вопрос был неожиданным. Иван долго раздумывал.
   -- Одной фантазией -- нет. Наверное, нет... -- ответил он. -- Но если проехать по стране, по России, я хочу сказать по глубинке, по селам... мне кажется, что это будет не так уж сложно. След события, зачаток его всегда где-то отложится. В лицах людей, в запахе пищи, в том, как выглядит их дом, одежда, хозяйство, природа вокруг. Чтобы уловить это, почувствовать, достаточно быть... как это правильно сказать... логичным, последовательным.
   -- Ты на Северном Кавказе был когда-нибудь?
   -- Давно. В советские времена.
   -- И видел зачаток сегодняшних событий?.. Согласно твоей логике, этого нельзя было не видеть...
   Иван помолчал, а потом неуверенно произнес:
   -- Думаю, что видел. Просто не умел тогда... не умел наблюдать. Дело было летом. Со мной учился ингуш. Как-то он позвал в гости к себе, в Грозный. Жуткая жара стояла. Больше сорока в тени. Вокруг города -- рай. Даже описать трудно. Настоящий цветущий рай. А сам город серый, загазованный. Там была какая-то особая атмосфера. Атмосфера нависшей угрозы. Это ощущалось в воздухе, уверяю вас. Двадцать лет назад... На выходные мы попали в травмпункт. Где-то в центре города. Соседский мальчуган ногу подвернул... Пришли -- там очередь. Все сидят, какие-то страшные физиономии у людей. Парень рядом кровью истекает, но сидит и ждет, как все. Оказывается, пырнули ножом. Почему, спрашиваю, человека с такой раной не принимают без очереди? На меня посмотрели, как на идиота. Тут, мол, таких, как он... Всё это тогда уже было. Колония, из которой выжимали соки. А люди жили в скотских условиях. На их бесправии наживалась местная знать, прислуживавшая центральной власти. Вот и всё... То, что сегодня там происходит, -- это тот же самый травмпункт, только в другом масштабе.
   -- Интересно, очень интересно... -- Дмитрий Федорович задумался. -- А российскую глубинку знаешь? Тула -- это не в счет.
   -- Плохо.
   -- Но всё-таки?
   -- Иногда у меня похожее чувство бывает, -- сразу уловив суть вопроса и словно пересиливая что-то в себе, ответил Иван. -- Пару лет назад с друзьями ехал из Калининграда в Москву... на машине. Знакомые дом хотели купить под Псковом и решили взглянуть на местность... Гниющие села посреди болот. Одна ольха повсюду. Нормальных деревьев не увидишь, изредка только попадаются березки, сосенки... Не знаю, как это объяснить, но картина сюрреалистическая. Какой-то no men's land. Весь северо-запад России производит одинаковое впечатление -- какое-то... страшное, -- с заминкой произнес Иван. -- Когда думаю, что мой дед... где-то в тех краях, под Великими Луками, замерз в войну раненый, на пенечке, -- не по себе становится. Ради чего? Ведь эта земля теперь никому не нужна. Высасывать из нее нечего, вот и бросили на произвол судьбы. Пока опять кто-нибудь под себя не подомнет. Да что там говорить... это видеть надо, словами не опишешь... Пустот в мире не бывает, -- добавил Иван. -- Природа не терпит пустоты.
   -- Да... тут ты прав, -- согласился Глебов.
   Хрустнув суставами -- возраст всё же давал о себе знать, -- Глебов поднялся, прошел к шкафчику в углу комнаты, извлек какую-то папку и, развязав тесемки, выложил на стол несколько фотоснимков.
   -- Что ты думаешь об этих людях? -- спросил Ивана Дмитрий Федорович. -- Вот об этом, например... на первом снимке?
   -- В каком смысле? -- не понял Иван.
   -- Если тебе легко людей в пижамы наряжать в воображении, то нетрудно должно быть и по фотографии.
   Иван внимательно посмотрел на снимок.
   -- Что он за человек, по-твоему?
   -- Чиновник. Русский, советского типа... У него такое... такая... -- Иван замялся.
   -- Пачка, ты хочешь сказать? -- улыбаясь, подсказал Глебов
   -- Да, пожалуй, что пачка, -- согласился Иван. -- Такие лица бывают у людей... военных. С невысоким званием. У тыловиков, которые дачи свои отделывают, эксплуатируя солдатиков, -- не отрывая глаз от снимка, закончил он.
   Глебов удовлетворенно кивнул. В суждениях Лопухова его что-то удивляло, но он пока не понимал, что именно.
   -- А этот? -- Дмитрий Федорович показал на другую фотографию.
   -- Здесь всё иначе. В лице что-то нездоровое, -- без уверенности прокомментировал Иван. -- Почки больные? Я почти уверен. Глаза, смотрите, навыкате немного. Зобная часть отвисает.
   -- И что?
   -- Выводы разные напрашиваются. Вряд ли это человек уравновешенный, это первое. Не исключено, что черств немного по натуре. Проблемы со щитовидной железой, что, кстати, тоже подтверждает мою мысль о его неуравновешенности.
   Без комментариев Глебов показал Ивану следующий снимок.
   Окинув фотографию быстрым взглядом, Иван от оценки тоже отказался:
   -- Этот тип я не понимаю.
   -- Можешь объяснить почему?
   -- Почему не понимаю? Гладкое лицо, у которого нет ярких черт. Всё размыто. Или снимок необычный. Что-то в нем есть такое... -- Иван взял фотографию со стола, несколько секунд изучал понурый лик обладателя широкого лба с высокими залысинами. -- Ничего не могу сказать. Нейтральное лицо. Неживое.
   Лицо Дмитрия Федоровича стало непроницаемым.
   -- Этот человек умер полгода назад, -- сказал Глебов.
   -- Что это за тест, может, объясните? -- благодушно осведомился Иван.
   -- Иван Андреич, я думаю, ты талантливый человек, -- объявил Глебов. -- Может быть, даже очень талантливый. Не многие профессионалы попадают в точку с первого раза, поверь моему опыту. В этом, кстати, и заключается моя работа. Нам представляют кандидатов, а мы, являясь консалтинговой фирмой, своего рода кадровым агентством, рассовываем их по тем местам, где они нужнее всего. В фирмы и конторы, которым нужен персонал. Развелось-то их -- тьма-тьмущая.
   -- За это платят?
   -- Хочешь попробовать?
   -- Что именно нужно делать? -- Иван постарался не выдать своего удивления.
   -- Анализировать.
   -- Кандидатов?
   -- Их качества и способности. А также возможные перспективы. Ты только что продемонстрировал, что неплохо справляешься с этим. Твой главный козырь -- свежий взгляд. Неудивительно, что некоторые особенности людей тебе виднее. Да и недаром ты столько лет за границей просидел, это чувствуется.
   -- За доверие спасибо, -- сказал Иван. -- Но я не совсем понимаю...
   -- Метод можно отработать любой, какой понравится. Важен результат. Мне кажется, что у тебя должно получиться. Потом, постепенно, перейдем к более сложным задачам. Мне кажется, что моделировать можно не только поступки Петрова-Сидорова, но и ситуации.
   Разговор приобретал совершенно неожиданный оборот. Иван раздумывал.
   -- Представь, что тебе предлагают написать что-то художественное, рассказ, предположим, в котором ты должен задействовать реальных лиц. Свежий взгляд -- самое главное. Я буду помогать. Если что-то непонятным или необычным покажется -- обсудим, разберемся. Ну, что ты думаешь? -- настаивал Глебов.
   -- Для кого именно вы подбираете кадры? Для частных, для государственных учреждений? -- поинтересовался Иван.
   -- Как правило, для частных. Бывает, что и на государственные должности ищут людей и обращаются к нам, но редко.
   -- При вынесении серьезных оценок доверяют непрофессиональному мнению вроде моего? -- усомнился Иван.
   -- Не только. Всё проверяется. Мы знаем специфику. Знаем, что кому нужно. Другое дело, что самим анализом заниматься некому -- кадров нет. Пока ты в Лондоне отсиживался, здесь многое изменилось, Ваня, -- не без сожаления отметил Дмитрий Федорович. -- Устои пошатнулись, власть авторитет утратила... А уж когда деньги появились бешеные, люди стыд потеряли и готовы теперь безо всякого стеснения других обворовывать, чтобы только под себя грести. Многие на это готовы... А вот чтобы работать не за страх, а за совесть -- таких раз-два и обчелся.
   -- Если вы сотрудничаете с административными учреждениями, значит и с правительственными тоже? Правильно я понимаю?
   -- Да, всё правильно. Но таких заказов мало... Любое правительство -- это очень больший колхоз, как ты, наверное, понимаешь. Особенно наше. И все хотят быть председателями. Вот мы и процеживаем. Чтобы шваль какая-нибудь не просочилась.
   -- Почему такая контора находится здесь, в Питере? Удобнее было бы держать ее в Москве... -- спросил Иван.
   -- В Москве есть аналогичный центр. Мы -- его филиал.
   Иван молчал и раздумывал.
   -- Подумай. Возьми с собой пару фотографий и попробуй дома поработать. Вот эти, например.
   Глебов отобрал несколько снимков, которые они не успели просмотреть, и вложил их в конверт.
   -- К каждой фотографии прилагается биографическая справка и аналитическая записка, сделанная другим сотрудником, -- проинформировал Глебов, доставая из выдвижного ящика стопку бумаг и отыскивая нужное; листы он положил в тот же конверт. -- А вдруг увлечешься? Не придется устраиваться куда попало. Насчет оплаты... Платим мы не так чтобы очень. Но люди не жалуются. Честно говоря, даже не думал, когда Коля позвонил...
   -- Что конкретно нужно делать со снимками? -- спросил Иван.
   -- Взгляни на них непредвзято и попробуй изложить свои впечатления. На страничку. Что ты думаешь о прилагаемой характеристике и вообще об этом человеке, фото которого лежит перед тобой. Главное, не усложняй. Полагайся на интуицию. Никакой самоцензуры. Как чувствуешь, так и пиши. Не бойся неожиданных выводов. Они самые интересные...
  

* * *

   То, что могло бы быть, но чего так и не было, является частью того, что есть... Этот тезис, сформулированный Иваном еще в разговоре с Глебовым, лежал в основе первых сделанных для Глебова записей...
   Не прошло и недели, как Иван сидел в том же кресле и не без удовольствия наблюдал за реакцией Дмитрия Федоровича, просматривающего принесенные наброски -- "письменные голограммы", так Иван окрестил этот новый для себя жанр. Лицо Глебова выражало что-то среднее между удовлетворением и удивлением.
   Дмитрий Федорович тем временем читал вслух:
   "Властолюбие, малодушие, тяжелый характер. Прекрасно знает об этом, старается не "светить" недостатки. Характер показывает с теми, кто ниже его по социальному положению либо слабее. Например дома, в семье. Не исключено, что третирует жену. Такие пары обычно ограничиваются одним ребенком, чаще всего это дочь. Связи на стороне у "кандидата" можно предположить многочисленные, так как интимные отношения с женой -- дело прошлого, а темперамент не позволяет обходиться воздержанием. О разводе не помышляет. Терпеть не может перемен. Не исключены гомосексуальные наклонности, неосознанные или реализованные. Если эти наклонности себя еще не проявили, то объясняется это страхом выделиться из толпы, не быть как все, -- удел людей серых и бесхарактерных..."
   Глебов задумчиво глянул на Ивана и продолжил чтение:
   "Дурной запах изо рта, потливость как следствие несварения и плохой переносимости стрессовых ситуаций. Обувь всегда черная. Небольшой размер стопы, не больше 41. Это также свидетельствует о практичном складе характера, о предрасположенности к техническим знаниям, не к гуманитарным.
   "Метафизический" склад личности: скрытный, осторожничающий материалист, хотя и выдает себя за идеалиста. Не случайно на словах, если припереть к стенке -- агностик. Хотя, как и большинство, плохо понимает значение этого слова. К чтению, спорту, природе интереса не испытывает. Предпочитает ресторан, кино, баню, компанию друзей. Охотно вступает в дискуссии на отвлеченные темы. Потому что это возвышает его в собственных глазах. Предпочитает говорить, а не слушать других. Какие бы дипломы такой человек ни получил, нехватка образованности -- бич всей его жизни. Нужно подчеркнуть неизбежность постепенного перерождения названных недостатков в тщательно скрываемый, хотя и вряд ли до конца осознаваемый комплекс неполноценности. Рано или поздно это не может не вылиться в оппортунистическое (плод личной лояльности) отношение к вышестоящим лицам, к проблеме власти вообще. Равнодушие к чужим трудностям, стремление к самообогащению, но при этом ограниченные запросы -- типичные и распространенные изъяны такой личности.
   Вывод: для работы, связанной с ответственностью, "кандидат" не пригоден. Но в рамках какого-нибудь простого прибыльного дела, уже кем-то другим поставленного на рельсы, может быть очень полезен. Главное условие: при заключении трудового договора компенсация, предлагаемая "кандидату" за исполнительность, должна быть строго адекватна его материальным запросам, не больше и не меньше. В противном случае КПД его будет низким..."
   Глебов положил лист на стол, сцепил руки на затылке, помолчал, потом произнес:
   -- Отчихвостил ты товарища, нечего сказать. Что удивительно, почти всё в точку. Насчет гомосексуальных наклонностей ты, правда, загнул.
   -- Да я тоже так подумал потом, -- согласился Иван. -- Но вы просили без самоцензуры, как покажется, так и излагать.
   -- Хотя... может, ты и прав. Надо подумать. Очень даже может быть, что ты попал в точку... -- Глебов даже оживился. -- Неосознанно, говоришь?
   -- У мужчины с размером стопы сорок или сорок один очень много неосознанного, -- сказал Иван.
   -- Это почему?
   -- Приходилось наблюдать. Иногда это даже по лицу заметно. Черты, взгляд... Как правило, у таких людей полноватое лицо, но черты резкие, "сухие", нередко лоб высокий, залысины... А взгляд -- снизу вверх. Замечали, люди невысокого роста смотрят в объектив с особым выражением, немного задирая подбородок...
   -- Я понял.
   Что-то еще сверив в тексте, Глебов задержал на госте взгляд и удовлетворенно кивнул:
   -- Я знал, что у тебя получится. Вообще я впервые имею дело с пишущим человеком. У меня были сомнения, ты уж не обижайся. Насчет твоего КПД... А работа хорошая. Даже, можно сказать, отличная.
   -- Я не считал это работой...
   -- Насчет роста всё правильно. У коротышек мозги по-другому устроены. Склад ума и особенности характера -- вот где проблема. Болезненное самолюбие, амбиции... Людей невысокого роста вообще нельзя допускать к лидерству. Желудок слишком близко к сердцу. Такие только о реализации своих планов думают, на остальных им плевать. Не согласен? -- Глебов вопросительно посмотрел на Ивана.
   -- Чрезмерные обобщения -- это тоже закрытая система в своем роде. Любая система качественно перерождается, если использовать ее с натяжкой. Обобщать нужно осторожно. История кишит карликами.
   -- Ну ладно, это мы еще обсудим... Ваня, ты прости, я должен ехать, не смог предупредить тебя заранее. Мы не закончили, нужно всё как следует обсудить... Ты не мог бы завтра зайти? В это же время? А пока...
   Глебов достал из стола перетянутую резинкой пачку банкнот.
   -- Твой гонорар, -- сказал он, протягивая доллары.
   Иван с недоумением уставился на деньги.
   -- Здесь две тысячи долларов. В счет того, что ты принесешь в следующий раз. Будем считать, что это аванс... Сработаемся -- постараюсь платить столько же ежемесячно. Устраивает?
   -- Мне нужно знать конкретно... Объем работы, сроки?
   -- Договоримся, не переживай.
   Протянув уже в дверях руку, Глебов поинтересовался:
   -- С отцом-то созваниваетесь?
   -- Вчера говорили.
   -- Привет передавай при случае... Ну, до завтра.
  

* * *

   Глебов отвел для встреч вторник. С очередной порцией фотографий и аннотаций к ним Иван появлялся на канале Грибоедова в вечернее время. Принесенные "голограммы" разбирали вместе. Некоторые Глебов одобрял с ходу. Над другими задумывался, выражал сомнение по поводу той или иной детали, подчас самой незначительной, и бывало отвергал заключения, которые Иван взял за правило прилагать в конце. Но полностью браковал работу редко. Он никогда и ни на чем не настаивал с категоричностью. К просмотренным "голограммам" больше не возвращались. Но на столе появлялись новые и новые фотографии...
   Иван почти сразу обратил внимание на то, что фотографии людей зрелого возраста даются ему легче. Таких и было большинство. В редких случаях "кандидатам" оказывалось меньше тридцати. Он полагал, что трудность в обработке этих снимков заключается в том, что не окончательно сформировавшейся оставалась личность самих "кандидатов", ввиду чего в образе присутствовала некая незавершенность, которая не могла не отражаться на внешних данных, поэтому при интерпретировании возникали иной раз трудности.
   С "кандидатами" женского пола ? этим своеобразным подарком ? работать было легче, чем с образами мужчин. Всех женщин на фотографиях роднило что-то общее, очень типичное, хотя и с трудом поддающееся ясной лексической оценке. Но, что удивительно, достаточно было один-единственный раз выстроить конкретный женский образ в соответствии со строго заданными критериями и отбросив всё второстепенное и незначительное, сосредоточиться на ясной ноте, звучавшей чисто, наподобие камертона, и "голограмма", выводимая по этой методике, оживала сама собой ? она оказывалась практически универсальной для всех остальных "кандидаток".
   Отсутствие ярких дарований, плодовитость в буквальном смысле слова, приверженность стереотипным ценностям среднего непритязательного человека -- таким, как дом и семья, -- тяга к простым домашним занятиям и вместе с тем практически поголовная, но без крайностей, неудовлетворенность жизнью... Прибавить к этому врожденное простодушие и невысокий уровень образованности, что было каким-то повальным явлением и очень бросалось в глаза, а также отсутствие больших личных амбиций... -- и получался законченный собирательный образ. Совокупность качеств превращала "кандидаток" в идеальных исполнительниц, пригодных для работы практически в любой сфере. Вскоре Ивану пришлось констатировать и другое: женщины в массе своей были не только порядочнее представителей сильного пола, но и вообще как-то более совершенно, более гармонично устроены. Глебов в шутку говорил ему, что, для того чтобы так хорошо разбираться в тонкостях женской натуры, нужно либо родиться женщиной, либо быть отъявленным волокитой...
   Иван и сам порой удивлялся тому, что многое ему дается с ходу. Иногда ему стоило лишь взглянуть на лицо человека и мысленно зафиксировать на себе его взгляд, чтобы представить себе его речь, походку, рукопожатие, манеру держать себя за столом, на людях и даже его поведение в постели. Но что обращало на себя внимание: в комментарии всё чаще вкрадывались повторения. Иван не мог не замечать этих "тавтологий", понимал, что избегать их в дальнейшем будет трудно. Глебов оказался прав, предупреждая его, что таким делом невозможно заниматься постоянно: не успевает человек набить руку, как энтузиазм его улетучивается по причине монотонности и однообразия занятия. В результате острота восприятия притуплялась, несмотря на приобретаемый опыт и совершенствовавшуюся точность в оценках. Бороться с этим было бесполезно.
   "Отработав" множество фотографий, Иван пришел к неожиданному для себя выводу: все анализируемые им "кандидаты" делились, причем довольно четко, на два типа. Такое деление оказывалось гораздо более объективным, нежели на полезных и бесполезных, одаренных и бездарных, добрых и злых, плохих и хороших. И тут уже немногое зависело от возраста, даже если исходный возрастной критерий по-прежнему играл заметную роль.
   Первый тип, отличавшийся определенной прозрачностью, анализу поддавался легко. Не требовалось сильно напрягать воображение, чтобы "оживить" человека и подвергнуть его доскональному "разбору", погружая абстрактно воссозданный образ в ту или иную среду, будто в пробирку с нужным химическим составом, проверяя таким образом, как он поведет себя в определенной ситуации. Иной раз Иван поражался напрашивающейся аналогии с физическим ощущением, возникавшим от движения ладони по некоей округлой поверхности. Нервные окончания ладони улавливали выпуклость и фактуру -- шершавую или гладкую. Это позволяло описывать форму предмета и даже некоторые его свойства. Данный тип Иван так и называл для себя -- "шершавым".
   Второй тип представлял собой антипод первого, потому что почти не давал зацепок. Поверхность мнимой округлой формы казалась слишком отполированной. Воображению не за что было уцепиться. К этому "гладкому" типу относилась примерно треть "кандидатов". Но со временем Иван понял, что в чистом виде, незамутненный "гладкий" тип встречается очень редко, случаи были почти единичными. А затруднения с этим типом возникали по той причине, что всегда наступал момент, когда дальнейшее погружение в образ становилось невозможным. Слишком герметичный и непроницаемо "гладкий" тип оставался фактически нераскрытым...
   В пятницу, во время перенесенной с прошедшего вторника встречи, засидевшись в кабинете Глебова допоздна, Иван пытался объяснить, почему два снимка из последней серии он возвращает необработанными:
   -- Есть что-то обтекаемое в таком человеке, не скользкое, а именно гладкое... Невозможно подступиться. Что с таким ни случится -- всё ему как с гуся вода. Поэтому и слабое место трудно нащупать... Мне с самого начала это бросалось в глаза. Но я не мог это ясно сформулировать. В этом есть что-то... энтропическое.
   Уже минут пять Дмитрий Федорович выслушивал Ивана с некоторой рассеянностью, но теперь потребовал уточнений.
   -- Видите ли, я выработал для себя определенную схему работы с кандидатами. Производя анализ с ее помощью, я упрощаю себе некоторые задачи, -- оправдывался Иван.
   -- Не волнуйся, не волнуйся, я всё понимаю, -- успокаивал Дмитрий Федорович.
   -- Согласно второму закону термодинамики, уровень беспорядка увеличивается. Беспорядка в мире, вообще... -- продолжал Иван. -- Принцип может показаться странным, но на самом деле он очень прост. Физики хорошо его понимают. Согласно этому принципу, мир развивается не от хаоса к порядку, как нам кажется на первый взгляд, а от порядка к хаосу. В исходной точке мир был как бы гладким и... упорядоченным, что ли. Но с того момента, как началось развитие, он разупорядочивается, стремится к хаосу. Причины никто не знает. Но не будь этого, не было бы и нас с вами...
   -- Пример какой-нибудь можешь привести? -- спросил Глебов.
   -- Пример есть у того же Хокинга... Астрофизик, мы с вами как-то говорили... Нам кажется нормальным, что чашка, если уронить ее на пол, разбивается. Но мы изумились бы, если бы она из осколков снова превратилась в чашку. Понятно?
   -- Вполне, -- кивнул Глебов.
   -- Это один из фундаментальных законов нашего мира. Мы настолько свыклись с ним, что даже не замечаем его действия. Но он пронизывает всю нашу жизнь. Может быть, потому анализ, когда он опирается на этот принцип, дает какие-то результаты. Шершавость образа того или иного кандидата подразумевает под собой всё-таки порядок, определенную структурность. Гладкость -- ближе к пустоте. Всегда и во всех случаях образ стремится к гладкости... Образ становится гладким, когда он предельно закрыт, герметичен. Происходит это по той причине, что за горизонтом событий ничего нет. Потому что там ничего и не может быть.
   Глебов внимал объяснениям с интересом, но как Лопухов заметил, опять что-то не до конца понимал.
   -- Во-первых, что значит "горизонт событий"? -- спросил он.
   -- Горизонт событий -- предел, черта, за которой заканчивается всё, и уже ничего не может быть, -- повторил Иван сказанное ранее. -- Это тоже из физики... Ввели такое понятие, кажется, при изучении черных дыр. Суть в том, что при очень сильном притяжении, которое возникает возле очень больших небесных тел, звезд например, эти гигантские тела превращаются в черные дыры. Потому что, притягивая к себе с огромной силой за счет своей массы, они поглощают в себя все, даже свет. Поэтому их не видно. Гигантская масса -- причина притяжения, поглощающего все, понимаете?..
   -- И ты применил этот принцип к кандидатам?
   -- Ну да, в какой-то степени... Ведь человек кажется гладким, обтекаемым, когда за его горизонтом событий, если подразумевать под этим всю его жизнь, уже ничего не может произойти. Такой человек непрозрачен. Он герметичен, а значит, непредсказуем для аналитика. Когда вы пытаетесь сделать голограмму, вы его практически не видите. Зацепиться не за что. Он -- как некая абстракция в вашей голове, он не конкретен... А вот шершавый тип подразумевает, что горизонта еще нет... Не знаю, как это еще объяснить. Ну, вот еще один пример: в православии, в иконологии, есть такое понятие, как порог описуемости. Никогда не слышали?.. Иконописец не имеет права изображать Бога... Бога Отца, потому что Бог попросту неописуем. Любая попытка сделать это является святотатством. И дело тут не только в какой-то церковной моралистике. Всё гораздо глубже. Так и нашем случае.
   -- Давай вернемся к анализу, -- попросил Глебов.
   -- Гладкие -- идеальные сотрудники, во всех отношениях, -- продолжал Иван. -- Лучше их просто нет. Это нередко люди с харизмой. Им можно поручить любое дело. Но тут есть одна проблема. Таких людей трудно контролировать. Некоторых вообще невозможно. Если найдется способ контролировать такого человека, то нужно всеми силами хвататься за него -- он ценнейший работник.
   -- А если нет?
   -- Тогда лучше не связываться, -- не раздумывая ответил Иван и, что-то взвесив про себя, спросил Глебова: -- Я вот кто, по-вашему?
   Дмитрий Федорович, помолчав, ответил:
   -- Если воспользоваться твоей терминологией, ты, Ваня, всё-таки "гладкий".
   Иван поймал себя на мысли, что Глебов говорит не то, что думает, и что происходит это уже не в первый раз, ? в данном случае неоткровенная реакция казалась непонятной.
   -- Странно, что вы думаете так... Ведь я "шершавый", причем на сто процентов, -- сказал Иван, усмехнувшись.
   -- А я? -- спросил Глебов.
   -- Вы тоже "шершавый", тоже описуемый, -- интуитивно солгал Иван...

* * *

   В субботу утром Ольга Павловна радостно сообщила Ивану, что ей только что позвонила дочь. Нина выехала из Москвы ночным поездом, позвонила уже из пригорода Петербурга, когда поезд подходил к вокзалу, а это значит, что уже минут через двадцать, если нет пробок, она будет дома.
   Иван не успел умыться, как раздался звонок в дверь, и силуэт Нины действительно вырос в дверном проеме.
   -- А вот и я! Не ждали?
   Выйдя навстречу, Иван приветливо улыбался.
   -- Что-то ты внезапно как-то... Дома ничего не случилось? -- спросил он.
   Они расцеловались.
   -- Ты тоже весь внезапный какой-то... -- Нина облюбовала Ивана невыспавшимися глазами. -- Коля тут передал тебе кое-что... Одежда зимняя, вещи всякие. -- Нина указала на кожаную сумку, оставленную у входа, и крикнула в кухню: -- Мам, а мам, как кофе хочется, ужас просто! Почти не спала, такая была духота в поезде!
   Ольга Павловна засуетилась на пятачке возле газовой плиты, готовя завтрак, заодно занимаясь и обедом.
   Вскоре она ушла навестить приболевшую подругу на Васильевском острове, но пообещала оттуда сразу же вернуться домой.
   Нина отправилась в душ. Через полчаса она в пушистом банном халате, всё еще со следами усталости на лице, сидела перед Иваном на кухне и пила очередную чашку кофе с молоком. На лице ее цвела странноватая улыбка.
   И вдруг Иван почувствовал, как голая стопа Нины скользнула под столом по его ноге. В первое мгновение он даже не понял, что происходит. А затем неловко отдернул ногу и, смутившись, пробормотал:
   -- Нина, ты... что ты делаешь?
   -- А ты не понимаешь? Ты разве ханжа?
   Иван уставил на нее прямой укоризненный взгляд.
   -- Всё ясно с тобой. Значит ханжа.
   В голосе Нины звучало легкое разочарование, но в глазах не было ни тени стыда или сожаления.
   -- И за что ты меня недолюбливаешь? Ну за что? -- простонала она.
   -- Это неправда. Назови хоть одного человека, который тебя не любит или недолюбливает.
   -- Не увиливай, пожалуйста... -- Нина не сводила с Ивана серо-зеленых глаз.
   -- Ты очень красивая женщина, Нина, но... ты замужем за моим братом. И вообще...
   -- Что вообще?
   -- Ты обидишься, -- предостерег Иван.
   -- Честное слово, не обижусь!
   -- Иногда мне кажется, что ты немного... в тебе есть что-то советское, -- сказал он.
   -- Ну вот... Вот это да. Приложил, называется... Да таких слов давно нет в русском языке... Ничего советского во мне нет, Ваня, и ты это прекрасно знаешь. Просто тетенька замужняя, ты это хочешь сказать? Ну, признавайся!
   Запрокинув голову, Нина громко рассмеялась.
   -- Пробил час истины, -- пробормотал Иван с сожалением.
   Через минуту успокоившись, Нина вздохнула:
   -- Ладно, закроем тему... Нет -- так нет.
   Но на дне ее помутневших глаз Иван читал нечто большее, чем обиду и разочарование.
   -- Он, наверное, наговорил тебе про меня, представляю... Что я Феврушу бросила на произвол судьбы? Что изменяю ему с каждым встречным?.. Не верь, ерунда всё... Это у него идея фикс такая... А знал бы ты, что Коля твой вытворяет со своими дружками.
   Иван развернул перед собой свежую газету и сделал вид, что углубляется в чтение.
   -- Им ведь всё можно... Проститутки, которых они делят между собой... Да им почти столько же лет, сколько Февронии! Или ты не знал?
   -- Тебе самой не тошно от этих откровений? ?
   -- Мне-то давно уже тошно... От всего.
   -- Опять поссорились? -- Иван посмотрел на Нину поверх газеты.
   Нина отвела взгляд и ответила:
   -- Он волосы на себе рвет из-за кокаина... Ты же в курсе?
   -- И что?
   -- А он виски хлещет литрами. Опух весь. Так в чем разница?
   -- Нет разницы. Коля всегда был разгильдяем, он не ангел, -- через силу сказал Иван.
   -- Знаешь, наша с ним жизнь превратилась в болото... Ты даже представить себе не можешь, что это значит... Чего ждать от такой жизни? Пока засосет окончательно? Через десять лет я на кикимору буду похожа. Посмотри на меня, я ведь уже не школьница!
   -- Не прибедняйся.
   -- Я не нравлюсь тебе...
   -- Нравишься, -- сказал Иван, взглянув ей прямо в глаза. -- Будто ты не знаешь... Я всегда, ты же знаешь, испытывал к тебе слабость. Ты правда прекрасно выглядишь, -- добавил он, чувствуя, что ничего утешительного так и не произнес. -- Ты тонкая, умная... Нужно пожить в Европе, чтобы понять: в русских женщинах есть что-то особое, неповторимое.
   -- Как я ненавижу их... как ненавижу... -- не слыша его, твердила Нина. -- Торгашей, с которыми он водится. Эти люди... они мать свою за грош продадут! А братец твой, ты хоть знаешь, с чего он начинал? Квартиры скупал у алкоголиков. Агентство, которое он сколотил со своей бандой, на этом и поднялось...
   Иван изо всех сил старался оставаться хладнокровным.
   -- Я никогда не думал, что Колю окружают кристально чистые люди, -- сказал он. -- Но насчет него ты заблуждаешься. Странно, что ты можешь так говорить о нем. Ведь ты знаешь его, как никто. Как здесь жить, если не хочешь ходить нищим?
   -- Не знаю я, как здесь жить. Только что это меняет? Я их всё равно ненавижу! Знал бы ты, как я их ненавижу! Этих кровососов со стеклянными глазами, с тупыми наглыми мордами! С их раззолоченными галстуками... Эти сытые поросячьи рожи...
   -- Хорошо, я согласен, я понимаю тебя, -- сдался Иван. -- Ты права. Во всем... кроме Коли.
   Иван решительным жестом взял невестку за руку.
   -- Не понимаешь, -- отчаянно мотала она головой, но руки не отнимала. -- За спиной у этих людей годы подлости. В мозгах у них уже давно всё шиворот-навыворот.
   -- Сам я не смог здесь жить. Но мир везде одинаковый, Нина. Везде...
   -- Их уже не переделаешь... Их только могила исправит, -- твердила Нина. -- К сестре своей он, думаешь, как относится? Всё что-то изобретает, суетится, бьет себя в грудь, а на деле... В глубине души он уверен, что ничем не может ей помочь. Уверен, что не может изменить мир. А значит, и ее жизнь. Представляю, каково ей. Представляю, как ей одной, без помощи. Но ты, Ваня, ты ведь не такой, как все они. У тебя же это на лбу написано...

* * *

   В пятницу вечером, проводив Нину на московский поезд, Иван вернулся на Гороховую. Было уже почти одиннадцать, но Ольга Павловна еще не ужинала. Дожидаясь его возвращения, она сидела на кухне перед телевизором, смотрела новости.
   Как был, в одежде и обуви, Иван вдруг шагнул от порога к телевизору и, не сводя глаз с экрана, попросил Ольгу Павловну прибавить громкость.
   Речь шла о возвращении группы московских чиновников "из регионов", откуда-то из Зауралья, куда они ездили в составе специальной комиссии -- работавшей при Госдуме то ли постоянно, то ли специально для этого созданной, -- для проверки фактов злоупотребления при проведении какой-то очередной "конверсии". Товарищество экспертов, в экспедицию снаряженное не то главой правительства, не то "первым лицом", возглавлял пожилой чиновник. Иван мгновенно его узнал.
   Две недели назад, еще в первом потоке заказов, ему пришлось составлять на этого человека "голограмму". Иван хорошо помнил, что занес "кандидата" в категорию "гладких", то есть фактически отказался от однозначных заключений, что не помешало ему описать "кандидата" в самых нелестных терминах, и он отлично помнил, чтС именно написал в принесенной Глебову аналитической записке.
   Представитель старой гвардии, законченный приспособленец, в корпоративное чиновничье сообщество выбившийся из самых низов и пробиравшийся на верхние этажи всеми правдами и неправдами. Настырный, упорно крадущийся черным ходом по замызганным ступенькам былой партийной лестницы, никогда не подвергавшейся настоящей уборке, -- такой человек оказывался приговорен к исполнению третьестепенных ролей. Но в том и его ценность. Из личных качеств Иван выделил честолюбие (это приходилось подчеркивать постоянно), умение ломать свои внутренние барьеры, отсутствие брезгливости, доходившее до элементарной нечистоплотности. Впрочем, как раз люди подобного склада этим обычно не тяготятся, была бы санкция от "авторитета". Определенные интеллектуальные способности, интуитивный склад ума, немалый, хотя и очень специфический, опыт общения с себе подобными, обретенный за годы выживания в джунглях системы, где нужны и расторопность, и умение приспосабливаться к любым обстоятельствам, плюс преклонение перед самим "авторитетом" -- вот образ, характерный для категории "гладких", и он получался довольно цельным, несмотря на мелкие погрешности, обусловленные обычной герметичностью. Один "кандидат" воплощал собой целый тип. Именно таким Иван представлял себе выходца из социума, "базисом" которого было и остается особое отношение к личности -- как к препятствию, как к досадной занозе. Шестигранную гайку несложно и расслабить, и открутить, и затянуть покрепче. Но во избежание неприятностей, чтобы не заклинило весь механизм, лучше всё-таки заменять такие гайки на новые вовремя, не дожидаясь износа. Отсюда и технологии. Отсюда и отношение к людям как к дешевой штамповке. Отсюда и принципиально бездарные решения. Что не могло не привести к краху системы: тот, кто однажды стал жертвой, подсознательно стремится к тому, чтобы сделать жертвой другого. Круг замыкается.
   При обсуждении "голограммы" Иван заметил, что Глебова коробят эпитеты -- "черный ход", "замызганный"... Но в целом их оценки личности "кандидата" не очень разнились. Они были, в частности, единодушны во мнении, что кандидатура могла быть идеальной для чисто функционального использования. Например, в сфере обслуживания какой-нибудь властной структуры, где новаторству негде развернуться. И конечно, при условии, что такой человек будет оставаться подконтрольным. Для этого "горизонт" его должен быть чистым и ясным. Однако Глебов не понимал до конца, почему Иван отнес "кандидата" к "гладкому" типу. Иван запомнил его фамилию -- Долгоусов. Имя-отчество, Герман Маркович, тоже не могли не запомниться.
   Вереницын Аристарх Иванович -- так отрекомендовал чиновника в телевизоре диктор ведущего канала новостей. Еще больше озадачивало то, что эту фамилию -- Вереницын -- Иван не раз слышал в Москве, дома у брата. В самой путанице с фамилиями и именами ничего странного как будто бы не было. Глебов неоднократно предупреждал, что в процессе работы имена и фамилии использовались условные. Этот принцип был принят на вооружение с конкретной и дальновидной целью: эксперименты с кандидатурой таким образом проводились в закрытой системе, в среде, очищенной от внешних воздействий. Такой подход казался Ивану опрометчивым уже потому, что столь существенные пробелы в сведениях о человеке, тем более с заменой ФИО на условные, вели к ошибкам в анализе. Действительные имя и фамилия сообщали о человеке подчас очень многое, ведь сам их обладатель, как правило, бессознательно соответствовал генеалогическому, гносеологическому и просто этимологическому подсмыслу своих имени и фамилии. Человек, которого звали, к примеру, Андреем, с детства рос, развивался и впоследствии жил совершенно не так, как названный Ромой или Вовкой. Ивану это казалось очевидным... Дмитрий Федорович его точку зрения не оспаривал. И даже обещал посоветоваться на этот счет с другими сотрудниками. Он хотел сопоставить различные мнения.
   И вот на реальном жизненном примере приходилось констатировать, что расхождение между словом и делом тут куда более существенное, чем можно было предполагать. Однозначно забракованный "кандидат" оказался именно в той роли, которая меньше всего соответствовала его личным задаткам. Заурядный гомосоветикус, выведенный еще в кадровом инкубаторе СССР, пройдя через горнило агентства Глебова, преспокойно исполнял роль должностного лица, наделенного большими полномочиями и представлявшего правительственное учреждение...
  
  
   На просьбу Ивана о внеочередной встрече Дмитрий Федорович отреагировал мгновенно. Он предложил увидеться в тот же день после четырех.
   Глебов выслушал Ивана с неподдельным вниманием. Реакция его была неожиданной: в сомнениях Лопухова он не видел ничего предосудительного. Заключения о профпригодности того ли иного "кандидата", которые давались специалистами агентства, имели сугубо рекомендательный характер. Окончательные решения заказчик всегда принимал сам, на свой страх и риск, интерпретируя подготовленный материал так, как ему заблагорассудится. Принцип "дублирующей системы" четко соблюдался. Сам Глебов не считал его безупречным, однако в этом и заключалась специфика их работы, ? с данной точки зрения труд, конечно, неблагодарный.
   Ивана так и тянуло за язык спросить, как могли заказчики позволить себе выбрасывать на ветер деньги и немалые, тратясь на дорогостоящие разработки, если им никто не мог ничего гарантировать. Но по глазам Глебова, вдруг ставшими непроницаемыми, он понял, что ответа на свой вопрос не получит. Хотя бы потому, что отвечать на его вопросы здесь никто попросту не собирался. Эта мысль впервые пришла ему в голову.
   -- Задача наша этим и исчерпывается. Проанализировали -- и хорошо, и достаточно. Лишнего на себя не берем, -- подвел черту Дмитрий Федорович. -- Так что не расстраивайся за наших заказчиков. И не обижайся ни на кого...
   -- Дмитрий Федорович, а на меня вы случайно не заказывали голограмму? -- полюбопытствовал Иван.
   Глебов, посомневавшись, с явной неохотой извлек из выдвижного ящика папку, открыл ее и невозмутимо зачитал:
   "Сухая спортивная комплекция. Рост выше среднего. Питается умеренно, это вообще выдает склонность к аскетизму. Физиогномический анализ позволяет предположить, что долгое время жил за границей. Наличие реальных дарований в сфере гуманитарных знаний не исключает того, что сам преувеличивает свою одаренность. Последователен, осторожен в решениях. Возможно, мнителен. Принципиален, что рано или поздно приводит к натянутости в отношениях с людьми. Повышенная требовательность к себе и другим неизбежно оборачивается конфликтами с окружением..."
   -- Продолжать?
   -- Да, пожалуйста, -- попросил Иван, понимая, что недооценивал Глебова и глубоко заблуждался, думая, что переигрывает его в дискуссиях.
   Бросив на Ивана понимающий взгляд, Дмитрий Федорович продолжал:
   "Характер жесткого волевого склада. К главным недостаткам следует отнести честолюбие. Некоторые черты лица, особенно его нижняя часть, говорят о том, что обладает силой воли. Морально устойчив. По натуре скорее вспыльчив. Но стыдится этого как слабости. В людях ценит прямоту, ум, воспитанность. При этом с равными себе общего языка не находит -- комплекс "горе от ума". Можно смело утверждать, что людей недолюбливает. В социуме предпочитает общение с женщинами, детьми и лицами пожилого возраста. Скорее всего, бездетен. Холост. Немного закомплексован. Комплексы и удерживают его от многочисленных половых связей, несмотря на то что сексуальные потребности, скорее всего, повышенные. Предпочтение отдает женщинам худощавым, со слабо развитой грудью. Безразличен к сладкой пище, но может проявлять склонность к алкоголю, курению, употреблению наркотических средств. В целом неудовлетворен собой и своей жизнью. Человек не авантюрного склада, но готов пойти на риск, если ставки в игре не слишком высоки либо если это льстит его самолюбию, или удовлетворяет личные амбиции. Также можно назвать его человеком с двойным дном. Прекрасно знает, что самолюбив, но в этом не раскаивается. Ценит такие качества, как честность, чувство собственного достоинства, принципиальность, мораль, и уверен, что обладает ими. Не исключено, что в экстремальной ситуации способен проявлять малодушие. Для деятельности в качестве простого исполнителя непригоден..."
   Повисла пауза.
   -- Всё правильно, -- улыбнулся Иван через силу.
   -- Нет, не всё...
   Глебов отложил в сторону папку и какое-то время молчал, глядя в окно.
   -- Видишь, как мы субъективны. Но без этого нет анализа, -- наконец произнес он. -- Горизонт событий, о котором ты говорил, прекрасно это объясняет.
   -- В моих аннотациях было то же самое, -- заметил Иван, вдруг поняв, что не может откровенно говорить о главном.
   -- Не сравнивай. У тебя получается лучше. Этот аналитик работает давно и, к сожалению, утратил свежесть восприятия. На всех пишет одно и то же: честолюбие, сексуальная озабоченность, малодушие... Ты, Ваня, строже к людям относишься и внимательней. Взгляд у тебя более отстраненный. На этот счет тут правильно сказано. Потому что ты видишь в людях больше недостатков, чем достоинств. Конечно, тут еще дело в темпераменте. -- Глебов жестом попросил не перечить ему. -- Быть добрым и быть добреньким -- это разные вещи... Если попытаться обнаружить в этом алгоритм формирования твоего мировоззрения, то далеко на этом тоже не уедешь. Всё будет спорно. Правда, в таком деле, как наше, это как раз то, что нужно. А пробелы, недостатки... Их всё равно не избежать. Ты видишь больше, чем другие. Поэтому и ответственность на тебе лежит совершенно другого уровня. Я тебе уже говорил об этом. Никогда не забывай моих слов...
   -- Дмитрий Федорович, а не для того ли мне было предложено катать все эти голограммы, чтобы... просветить рентгеном меня самого? -- всё-таки не удержался Иван. -- Деятельность вашего агентства ведь наверняка связана с нуждами спецслужб?
   Глебов устало посмотрел на него, словно удивляясь, почему эта догадка не осенила Ивана гораздо раньше.
   -- Ты прав, Ваня, для спецслужб тут неисчерпаемое море информации. Но пойми, без того, чем мы занимаемся, не было бы и того, что ты видишь вон там... -- Глебов кивнул в сторону окна, где мирно горел озарявший набережную фонарь. -- Ведь камня на камне не осталось бы... Ты не из тех, кому суждено отсиживаться в стороне, Иван. Поверь моему опыту.
   -- Дмитрий Федорович, вам не стоит заблуждаться на мой счет. Путь свой я выбрал уже давно. Может быть, он не самый простой и ровный, но я думаю, что он правильный. Я не собираюсь никуда сворачивать, -- подчеркнул Иван последнее слово.
   -- Литература? Отлично! -- одобрил Глебов. -- Вот только не до литературы здесь сегодня. Речь идет о выживании.
   -- Вы сильно заблуждаетесь, думая так! -- с жаром возразил Иван. -- Хотя... с какой колокольни смотреть. Фараонам тоже казалось, что их царства -- центр вселенной. Но всё проходит. Ничто не вечно, кроме искусства.
   Глебов не спорил. И Иван вдруг ясно почувствовал, что между ними выросла какая-то невидимая стена, преодолеть которую невозможно.
   -- Дмитрий Федорович, я всегда жил в согласии с собственной совестью, -- продолжил Лопухов, -- всегда отвечал за свои поступки. При этом я никогда не позволял относиться к себе... потребительски. При всем уважении к вам, при всей симпатии, я не могу позволить собою пользоваться. Вы это понимаете?
   -- Послушай, Иван... -- Глебов тяжело вздохнул. -- Эта необходимость "пользоваться", как ты говоришь, тобой и другими талантливыми людьми -- не что иное, как насущная потребность производить отсев кадров, отделяя зерна от плевел. Чтобы к руководству страной пришли наконец нормальные люди. Ты это понимаешь?
   -- Можно откровенно? -- спросил Иван.
   -- Выкладывай, Иван Андреич. Ради бога, выкладывай.
   -- Через мои руки прошло немало снимков, вы согласны? Это дает мне возможность провести аналогии и сделать некоторые выводы... Во всей этой массе "кандидатов" я всего раз или два, максимум три, наткнулся на нормальные лица. Такое ощущение, что, перед тем как снимки попадают на ваш стол, -- Иван показал на бумаги, лежавшие перед Глебовым, -- нормальных людей кто-то просто-напросто отсеивает. Все эти кандидаты не похожи на людей, среди которых живу я. Которых я встречаю на улице. Не похожи они и на тех, кто может помочь вам спасти страну от развала, скорее наоборот. Мой вопрос к вам -- почему?
   Глебов молчал.
   -- У меня впечатление, что это не просто так. Что истинная цель не соответствует декларируемой. Такое чувство, что кто-то решил развалить всё к чертовой бабушке, поставив на ключевые посты нужных людей. Если бы я хотел этого, то я именно так и поступил бы. Достаточно лишь умело вкачивать в государственные органы яд, устраивая на работу всю эту шваль...
   -- Если бы всё было так просто... Ты, Ваня, не понимаешь, что происходит в мире... -- мрачно подытожил Глебов. -- Ты не знаешь, Ваня, что здесь заправляют сегодня такие силы, которые тебя, меня, отца твоего -- нищего пенсионера, да всех нас вместе взятых в пыль могут превратить, стереть с лица земли!
   -- Кого вы имеете в виду?
   Ответа не последовало.
   -- Дмитрий Федорович, я не верю во всемирный заговор, -- сказал Иван. -- По горстке бездарных правителей невозможно судить обо всех. В чем вы, наверное, правы, так это в том, что везде одно и то же происходит. Мразь везде лезет к власти. Но это не причина сталкивать людей лбами, пугать их рабством, в котором они могут оказаться, если будут политически пассивны. Кроме мрази, мир населяют миллиарды людей, которым начхать на власть и мировое господство. И вот это молчаливое большинство занято тем, как выжить, как прокормиться, как детей вырастить. А для властолюбцев мир -- шахматная доска. Себя же они принимают за гроссмейстеров. В этом трагедия современности...
   Глебов явно не хотел спорить.
   -- Дмитрий Федорович, знаете, в чем заключается единственный по-настоящему ценный опыт, который я смог нажить за все эти годы за границей? -- спросил Иван после некоторого молчания. -- Я понял, что все мы одинаковы. У всех у нас одинаковые чувства, часто даже одинаковые проблемы. Одни и те же образы вызывают у нас одинаковые эмоции. Дележ, вражда, противоборство... всё это мы же и придумали. И теперь сами страдаем от этого. А всё остальное... Выводы можно делать какие угодно.
   -- Общее в нас -- шкура, Иван, телесное, -- поправил Глебов. -- А цели -- разные.
   -- Какие цели?
   -- Внутренние душевные стремления... Мы разного хотим от жизни. У нас разные личные представления об идеале, о совершенстве. Ты говоришь о вещах, в которых плохо разбираешься, не обижайся...
   В дверь кабинета постучали.
   -- Это мы еще обсудим, -- не отвечая на стук, сказал Глебов. -- Пока подумай над тем, что было сказано. Не торопись с выводами. Взвесь всё как следует.
   Молодой сотрудник Володя Глухов, которого Иван не раз уже встречал у Дмитрия Федоровича, собирался уходить с работы; он был на машине и предложил подвезти.
   Иван поблагодарил и отказался, но Глебов настоял.
   Втроем они вышли на улицу. Глухов распахнул обе задние дверцы черного "сааба" и сел за руль. Как только отъехали от подъезда, Глебов попросил Володю сделать небольшой крюк -- выехать к Неве у Марсового поля. Ему хотелось прокатиться по набережной.
   Прямо напротив Петропавловской крепости, шпиль которой тонко золотился на другом берегу скованной льдами Невы, они встали в пробке. По образовавшемуся между машинами лабиринту ковылял на костылях одноногий инвалид в камуфляже -- собирал милостыню. Ему подавали, кто горсть монет, кто купюру. Когда калека приблизился к "саабу", ни Глухов, ни Глебов окнЮ не открыли.
   -- Иван, ты, наверное, не сильно торопишься?.. А что если мы съездим к одному человеку? Очень хочу тебя с ним познакомить, -- сказал Глебов.
   По тону было ясно, что предложение как-то связано с только что сказанным в кабинете.
   -- Не тороплюсь, -- ответил Иван.
   -- Вот и славно! Володь, позвони Михал Владимирычу. Спроси, можем мы заехать?
   Глухов достал из кармана телефон. Ему сразу ответили. Сухо назвавшись, он передал просьбу Глебова.
   -- Ждет вас, обрадовался, -- глядя в зеркало заднего вида, сказал Глухов, тоже чему-то радуясь. -- Говорит, владыка должен приехать.
   -- Ну, так это же то, что надо! -- оживился Глебов. -- Сегодня с очень интересными людьми тебя познакомлю, Иван Андреевич. Не пожалеешь...
   Поток машин пришел в движение. Через минуту пробка рассосалась, и Глухов газанул по Дворцовому мосту. За Невой, когда остался позади Биржевой мост и машина выехала на Петроградскую сторону, Глебов попросил Глухова остановиться перед супермаркетом. Он хотел что-то купить, неловко приходить в гости с пустыми руками.
   Четверть часа спустя они свернули в арку на четной стороне Большой Пушкарской. Глухов остановил машину в тускло освещенном церковном дворике. На крыльце флигеля распахнулась дверь, и возник силуэт коренастого мужчины.
   -- Михаил Владимирович... -- представил Глебов бородатого здоровяка.
   -- Рябцев, -- добавил тот, сопровождая рукопожатие улыбкой.
   В теплом просторном и ярко освещенном помещении церковной трапезной за длинным накрытым столом сидели священник средних лет и трое мужчин. При виде гостей все они поднялись.
   -- А владыка? -- спросил Глебов. -- Не приехал?
   -- Здесь, сейчас вернется, -- успокоил Рябцев.
   Глебов протянул вино и коробку "птичьего молока" краснолицему священнику.
   -- Ах, Дмитрий Федорович! Всегда-то вы с дарами приходите... -- мягко пожурил тот.
   Глебов представил Ивана, все обменялись рукопожатиями.
   -- Марья, откупорь бутылку, будь добра, -- обратился священник к мельтешившей возле стола толстобокой прислужнице. -- Дмитрий Федорович, вот сюда садитесь, рядышком с владыкой, пожалуйте... только не говорите, что уже ужинали!
   За дальним столом у входа в кухонное помещение сидели четверо солдатиков и мужчина средних лет в камуфляжной куртке, наподобие той, которая была на побирающемся инвалиде. Бритые наголо, с простодушными деревенскими физиономиями, солдатики живо опустошали свои тарелки, низко нагибаясь над столом и ни на кого не обращая внимания.
   Присутствие солдат в церковной трапезной требовало разъяснения, и Рябцев полушепотом поведал Ивану, что эти ребята из местной воинской части. В трапезной было заведено подкармливать солдатиков после госпиталя.
   По просьбе Ивана Рябцев проводил его в небольшой вестибюль, где находилась уборная. Войдя в просторный, плохо освещенный и пахнущий мылом туалет, Иван увидел у раковины рослого белобородого старика в черном подряснике до пят. Священник приветливо с ним поздоровался.
   Пробубнив ответное приветствие, Иван направился к единственному писсуару.
   Священник тем временем освежил лицо и пригладил длинные седые волосы, смочив под краном ладони. Осушив нос и щеки белоснежным носовым платком, старик кивнул Ивану в зеркало и, прихрамывая, вышел.
   Гремя сапогами по полу, солдаты топтались в тесном вестибюле. Появился Рябцев с тяжелой связкой ключей и выпустил их на мороз. Но даже после того, как солдаты исчезли во дворе, в помещении оставался запах чего-то прелого, едкого.
   Вернувшись к столу, Иван наблюдал за тем, как вторая прислужница подавала через окно кухни тарелки с посыпанной укропом картошкой, салаты, заливное, пирожки и сразу чай. Сидящие за столом ели и пили охотно и много -- одновременно и чай, и привезенное Глебовым французское вино.
   Владыка Ипатий, так к пожилому священнику обращался Рябцев, словоохотливостью не отличался. Однако стоило ему произнести хоть слово, как все умолкали. В своем дачном кресле владыка сидел очень прямо и ел очень мало. Из разговора между Глебовым и молодым батюшкой владыка понял, что Иван Лопухов, повстречавшийся ему в уборной, живет в Лондоне. Владыка развернулся к Ивану:
   -- Правда? В Англии живете? А как давно?
   -- Больше десяти лет.
   Старику подлили чаю. Он с удовольствием сделал глоток и, глядя на Лопухова с тем же вопросительным искусом на дне глаз, поделился:
   -- Я тоже жил в Англии. Так долго, что самому не верится. А потом в Вашингтон переехал.
   -- Служить? -- спросил Иван с заминкой, просто чтобы поддержать разговор.
   -- Совершенно верно. У нас, в американской церкви... в американской, но русской, -- подчеркнул владыка Ипатий, -- тоже посылают служить.
   -- Владыка ушел на покой епископом, -- сообщил Ивану Рябцев...
   Разговор за столом тек размеренно. Говорили о политике, об оторвавшейся от берега льдине, на которой находилось около сотни рыболовов-любителей; их унесло в Финский залив, и весь минувший день полным ходом шла эвакуация горе-рыбаков вертолетами, о чем твердили по всем каналам телевидения.
   Молодой священник мимоходом обсуждал с Рябцевым приготовления к утренней литургии, просил его перепоручить кому-нибудь другому покупку цветов, чтобы Михаилу Владимировичу не пришлось вставать в шесть утра. Рябцев с улыбкой обещал сделать всё так, как нужно.
   Иван тем временем шуршал страницами небольшого издания в мягкой обложке, протянутого ему Рябцевым. Автор книги -- сам владыка. "Владыка Ипатий (Величков)" -- имя и фамилия были выведены на обложке. К удивлению Ивана, книга была посвящена современной космологии.
   Затем кто-то заговорил об уже забытом всеми захоронении царских останков в Петропавловской крепости, мимо которой только что проезжали. Владыка мнения на этот счет не высказывал, предпочитал слушать, что говорят другие. Дискутирующие пытались прочесть по его лицу реакцию на каждую свою реплику, и это было нелегко.
   -- Вы верите в то, что говорят? Что в Петропавловской крепости погребены настоящие останки? -- всё же подтолкнул владыку к разговору кто-то из сидящих; вопрос был настолько буквальным, прямым, что выглядел бестактным. -- Ведь столько чернил было пролито в газетах...
   Владыка Ипатий, взиравший на собеседников со старческой безмятежностью, словно предлагая брать с себя пример ? не мучить себя и других нелепыми вопросами, ? вдруг решил ответить. Прибегая к простым, но наглядным формулировкам, владыка высказал неожиданное мнение, что вопрос об истинности останков не имеет принципиального значения. И тут же пояснил, что это значит: согласно учению святых отцов -- раз уж главным авторитетом в этом вопросе остается Церковь, -- поклонение мощам недостоверным вменяется в поклонение святому, который чтится. То же самое уже не один век происходит с Туринской плащаницей. Для владыки вопрос был исчерпан. Сам он будто бы собирался на церемонию захоронения поехать, его приглашали, но как раз в это время заболел и слег.
   -- Значит, для вас всё это не лишено правдоподобия? -- уточнил Иван с некоторым удивлением.
   Поймав на себе добродушный взгляд старика, по-детски чистый и наивный, Иван устыдился всеобщего тона.
   -- Вы, наверное, правы. Всё может быть, -- сказал владыка. -- Но ни то, ни другое невозможно доказать с абсолютной достоверностью. Современные технологии... воздействия на умы... достигли такого уровня, что им под силу всё. И в то же время, как мы убеждаемся, они бессильны.
   Теперь все ждали от владыки Ипатия дополнительных объяснений.
   -- Бессмысленно анализировать. Правда не здесь, -- добавил владыка, странным образом отвечая именно на те вопросы, которые Иван даже в мыслях не мог как следует сформулировать. -- А если она и откроется, то покажется мелкой, неубедительной. В наше время нет ничего достоверного. И в то же время достоверно всё.
   Старик многозначительно улыбнулся собравшимся. Некоторое время все молчали.
   Воспользовавшись паузой, Глебов стал собираться. Иван хотел уйти вместе с ним, но был вынужден задержаться еще на несколько минут, поскольку владыка стал рассказывать о своей прошлогодней поездке в Анды, при этом обращаясь как будто бы к нему одному. Рябцев пошел проводить Глебова...
   Под конец ужина владыка подарил Ивану свою книгу и сказал:
   -- Я вам могу дать еще одну книгу. На интересующую вас тему...
   Не уточняя, какую именно, Иван поблагодари; он не чувствовал себя вправе отказываться.
   -- Завтра утром сможете зайти? -- спросил владыка. -- А то я потом в Москву уеду недели на две...
   -- Приду, конечно, -- пообещал Иван, понимая, что предложение свидетельствует о каком-то особом личном доверии.
   -- Утром у нас будет отпевание.
   -- Здесь, в этом храме?
   -- Часов в девять, правильно, Михаил Владимирович? -- уточнил владыка у вернувшегося Рябцева.
   -- Попозже. В половине десятого.
   -- Я приду, спасибо, -- Иван попрощался и поспешил за Глебовым...
  

* * *

   Обтянутые красной тканью и обложенные гвоздиками и хризантемами, три одинаковых гроба преграждали проход в среднюю часть небольшого храма с низкими сводами, скупо озаряемыми горящими на аналое свечами. Лиц покойников от входа видно не было. И тем внезапнее они приковывали взгляд посетителя, когда вдруг становились различимы за силуэтом читавший Псалтирь пожилой прихожанки.
   Неожиданно для себя Иван вдруг осознал, что стал свидетелем службы не совсем обычной. Отпевали военнослужащих. Удивлял, прежде всего, возраст усопших: всем им было не больше двадцати пяти лет. Что-то еще живое виделось в их лицах. Возникало ощущение, что они просто затаили дух и чего-то ждут, еще не поняв, что всё уже закончилось, что жизнь у них отнята безвозвратно.
   Одна из пожилых женщин, видимо родственница, может быть мать, сидевшая на скамейке возле свечного ящика, громко всхлипывала. Вокруг группы военных, толпившихся тут же при входе, маячил вчерашний молодой человек, тот, что сидел с солдатиками в трапезной. На нем была та же, что и вчера, камуфляжная куртка, но из-под нее выглядывал подрясник.
   Солдатам были розданы свечи. Досталась свеча и Ивану. Несмотря на шиканье дьячка в камуфляже, один из солдат зажег свою свечу от зажигалки и передал огонек по кругу.
   Распахнулись царские врата. Из алтаря вышел облаченный в белое владыка Ипатий. Заметно прихрамывая, он прошагал за алтарниками в центральную часть храма, повернулся спиной к присутствующим и неожиданно громко, но не басом, как это обычно принято, начал: "Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно, и во веки веков..."
   В душе Лопухова царила сумятица. Глазеть на чужое горе было и совестно, и как-то неловко. Хотелось выйти. Но как покинуть храм у всех на виду? К тому же владыка уже успел поприветствовать его едва заметным кивком. Молодой человек в камуфляжной куртке, чем-то напоминавший пастуха, по инерции сгоняющего бестолковых подопечных в гурт, не переставал одергивать солдатиков. Они еще теснее сбивались в кучу за спиной капитана. У всех затравленный, пристыженный и какой-то голодный вид. У Ивана было такое чувство, что перед ним ватага старшеклассников, которых школьный военрук пригнал в военкомат прямиком с занятий по НВП??, где всех их попросту обдурили, как в стародавние времена рекрутов из простонародья, воспользовавшись их наивностью. Ведь невозможно было представить себе, что кто-то из них мог и вправду мечтать о такой службе... Армейский мир казался Ивану до боли знакомым. Именно своим тяжелым и стойким духом, который исходил от солдатской массы -- этим извечным амбре арестантства, состоящим из въедливой смеси выхлопной гари, солидола, хлорки, кирзы, гуталина, хлебной опары, дешевого курева и ржавчины. Дух этот невозможно было спутать ни с чем на свете. Отец приносил его домой всё детство...
   Начали читать заупокойный кондак. Каждое слово поражало бездонным смыслом. Ошпаривающее чувство протрезвления, сопровождаемое панической боязнью тут же лишиться обретенной внутренней ясности, стоит распустить внутри себя какой-то узелок, в то время как и затянуть его намертво тоже казалось непосильным -- это и заставило Ивана выйти улицу, не дождавшись окончания службы. Ноги сами вынесли на Кронверкскую улицу. Он остановился перед витриной магазина и, глядя на мужской манекен, пальцем показывающий на машины, осознал, что профиль за стеклом с очень правильными и неживыми чертами напоминает лицо одного из лежавших в гробу.
   Он вошел в безлюдное кафе. Буфетчик с благодушной миной алкоголика подал ему чашку чая и пышку на блюдце. От чая пахнуло немытой посудой. Но обижать буфетчика не хотелось. Иван взял чай и направился к столику. Не притрагиваясь к чашке, он стал наблюдать за буфетчиком, повадки которого отдавали воровским благородством (не укради, мол, у того, кто беднее тебя...), а черты лица нет-нет да и притягивали взгляд характерными признаками, что так роднят всех пьющих со стажем. Иван не удержался от соблазна, которому давно перестал противиться, -- начал расписывать в уме "горизонт событий" этого человека.
   Без малейшего усилия над своим воображением, хотя и с неприятным чувством, что сознательно совершает нечто неправильное, сродни святотатству, Иван представлял себе буфетчика в самых разных ситуациях, в разной обстановке. Образ был фактурным, пластичным и податливым. Лопухов даже смог вообразить этого человека лежащим в гробу: еще свежа была в памяти картина, увиденная в церкви несколько минут назад. На безжизненно-восковой, всё еще виновато-беспечной физиономии так и проступала печать благодушного заупокойного умиротворения. Но в своем воображении Иван почему-то представлял гроб не с красной обивкой, а с черной. И стоял этот черный гроб не в церкви, а в отсыревшем деревянном кузове грузовой развалюхи с намалеванными белой краской номерами... Борта откинуты. Цепляясь за них и подсаживая друг друга, в кузов лезут незнакомые люди... Представлял Иван и место последнего пристанища буфетчика. Тут и погост, и нагромождение ржавых обелисков, меж которых вьются в стороны заросшие жухлым чертополохом и раскисшие от грязи кладбищенские тропы. Тут и швабра, всаженная в рыхлый холмик глинозема. Мнимый "горизонт" сливался с увиденным наяву. Где-то здесь и был "порог описуемости", предел всему. Воображение не выносило сопоставления с действительностью. Действительность не выносила антидействительности. Наступал какой-то коллапс. Не он ли и поджидал за всеми этими "горизонтами"? Коллапс, спадение границ, уход в новое измерение, внутрь себя... Воображение, это загадочное всезнайство, как ни странно, выхолащивало абсолют из исходного, еще не облеченного в слова представления о вещах, о мире, о себе самом. Воображение наделяло пониманием. Но оно же и размывало знание как таковое. Человеку, с его всеядной природой, для которой характерны повышенная чувствительность к каждому дуновению ветра, зависимость от всего на свете, данное качество было, наверное, ни к чему. Скорее, даже в тягость. Но многие ли это сознают?..
   Поймав на себе виноватый взгляд буфетчика, Иван вдруг понял, что не может капитулировать, не может спустить всё на тормозах, не может опять всё бросить, взять и уехать... Это было бы тем самым малодушием, на которое указывал даже анонимный аналитик Глебова. Временным спасением от всего, если уж искать этого спасения, мог стать лишь отъезд в Тулу, к отцу. Эта внезапная мысль вдруг поразила его своей очевидностью. Иван решил сегодня же позвонить отцу и брату, чтобы окончательно всё с ними согласовать. И как только он принял это простое решение, впервые за многие дни он почувствовал, что с плеч его свалился непосильный груз...
  

* * *

   Четырнадцатого июля в родильном доме Святой Фелиции под Женевой Мария Лопухова родила мальчика, не доносив двух недель, но роды прошли легко и быстро.
   Пухлощекий, с едва заметным белесым пушком на крупной головке, новорожденный был назван Базилем и передан на воспитание фактическим родителям, подданным Швейцарии Мариусу и Элизабет-Эстер Альтенбургерам... В таком духе были составлены документы, нескончаемый перечень бумаг и заявлений, которые Маше Лопуховой пришлось подписывать в Женеве в дополнение к тому, что месяцы назад Альтенбургеры уже оформили в Нью-Йорке.
   Часть бумажной волокиты Мариус решил перенести на осень. А пока новоиспеченный отец сделал всё для того, чтобы суррогатная мать Мария Лопухова могла оставаться в Швейцарии, нянчить и вскармливать младенца...
   Жизнь семейства с безвременной монотонностью текла в обжитых апартаментах, занимавших целый этаж старого городского здания на Плас дю Перрон, 7. Квартира была настолько просторной, что, будь в этом необходимость, в ней можно было бы приютить не только Машу с новорожденным и нанятую ей в помощницы няню, а также постоянно прислуживающую домработницу, которая на ночь исчезала в отдельной квартирке в мансарде того же здания, но и еще пару таких же семейств с детьми и прислугой.
   На последнюю, августовскую, консультацию новорожденного повезли всем семейством, дома остались только Ева с няней. Первым из такси выбрался Мариус. С великой осторожностью, боясь растормошить младенца, он принял из рук жены старомодную плетеную колыбельку и понес ее во дворик клиники. Едва ребенок оказывался на руках у отца, как он начинал истошно орать. Это повторялось раз за разом. Впечатлительный папа терял уверенность в себе, пуще прежнего боялся сделать что-нибудь не так, а может, просто не хотел выглядеть посмешищем в глазах окружающих. И от этого очень нервничал, впадал в панику, хотя и мужественно пытался это скрывать.
   С видом горделивой гусыни за мужем плыла Лайза. Маша, непривычно выспавшаяся, семенила в хвосте. Узкий подол льняного сарафана, купленного ей Лайзой в день последнего обхода детских магазинов в Шамбези, не позволял делать нормальных шагов.
   Доктор Манцер вышел семейству навстречу. Невысокий плотного сложения главврач приветливо поздоровался с каждым из них и пригласил в свой кабинет.
   Усадив всех в кресла вокруг письменного стола, доктор справился о здоровье и самочувствии малыша. Проблем -- буквально никаких. Мальчик отлично ел, хорошо спал... Главврач широко улыбнулся:
   -- Ну, что я могу вам сказать... Вы произвели на свет не ребенка, а настоящего богатыря, дорогая мама... Если бы у меня в клинике каждый день рождались такие дети, я был бы спокоен за будущее Швейцарии...
   Лайза, державшая на руках безмятежно спящего Базиля, смотрела на доктора растроганно. Со дня рождения приемыша очень чувствительная к комплиментам, она приняла хвалу на свой счет. Свалившаяся на нее радость материнства нуждалась в постоянном одобрении окружающими. Без этого Лайза -- странное дело -- чувствовала себя несчастной. Вот и сейчас, ища поддержки, она взглянула на мужа. Мариус благодарно улыбался Марии, державшей на коленях пустую колыбельку...
   -- Ну что же... -- тихонько хлопнул в ладоши главврач. -- В моих услугах вы больше не нуждаетесь. Всегда буду рад, так сказать, снова принять вас в наших покоях... Результаты анализов малыша идеальны. Никаких противопоказаний нет, так что можете ехать куда душа пожелает. Самолет таким маленьким детям, конечно, не рекомендован. Перепады давления, перегрузки, недостаток кислорода, да и излучение... Что-то мы там получаем в повышенных дозах, как говорят ученые умы. Но, между нами говоря, от всего не убережешься. Лучше сразу привыкать. Так что в добрый путь!
   -- Мы поедем в Виллар... до конца лета, -- сообщила Лайза.
   -- Правда? А я на лыжах там катался! Десять лет назад. Чуть ногу не сломал... Изумительные места, да... -- мечтательно произнес главврач и поднялся, дабы проводить своих пациентов...

* * *

   Альтенбургер уехал в Виллар с домработницей, чтобы за выходные привести дом в жилой вид. В понедельник утром Лайза с новорожденным и падчерицей, а вместе с ними Маша и няня Эльза отправились следом за ними на машине. За рулем сидела Лайза. Она была уверена, что сто километров до Виллара они смогут покрыть за два часа с небольшим.
   День выдался солнечный. Виды предгорий радовали глаз райским благополучием и свежестью. Маша едва ли была в состоянии вслушиваться в лившуюся бурным потоком речь Лайзы, которая всю дорогу без умолку тараторила, расписывая достопримечательности проезжаемых мест. От терпких духов Эльзы у Маши побаливала голова. Лайзе же духи, напротив, нравились, она даже сделала няне комплимент. Сердито морщась во сне, прикрытый от солнечных лучей тонким тюлем, малыш крепко спал в автомобильном детском кресле. Большой семейный "крайслер", купленный Мариусом на прошлой неделе, еще не успели обкатать, и просторный салон всё еще источал резкий фабричный запах, отчего в машине было немного неуютно и душно.
   Виллар представлял собой заурядный курортный поселок -- дремлющее скопление шале, вилл и улиц. Во все стороны лениво расползались аллеи, каждая из которых упиралась если не в отель с рестораном, то в очередную горстку коттеджей, рассыпанных по безупречным газонам. Канатная дорога над деревьями привлекала взгляд беззвучно плывущими над головой пустыми креслами. Оазисы цветочных лавок, магазины, заваленные горнолыжным снаряжением, витрины, заманивающие пестрой сувенирной дребеденью, кондитерские с целыми стеллажами шоколада -- фигурного, плиточного, и уставленные спиртным со всего света бакалейные лавки... Окна магазинов на главной улице поселка были настолько чистыми и прозрачными, что иногда так и тянуло шагнуть сквозь отражение в прохладу помещения, вместо того, чтобы совершать очередной уличный подъем, на который порой уходили последние силы.
   Впервые за много лет Альтенбургеры застали в Вилларе пасмурный август. Сполохи молний опаляли небесный свод, а за ними следовала оглушительная канонада грома; от раскатов с деревьев взмывали птичьи стаи и звенела посуда в кухонных шкафах, а в груди и в голове появлялось ощущение, будто что-то с треском лопнуло... С утра до вечера моросил дождь, когда же он прекращался и из-за туч проглядывало солнце, с гор сразу наползали сырость и туман. И округу опять заволакивало на весь день. Погода стояла -- хуже не придумаешь.
   Поездку к горным склонам Шамоссэра, откуда открывался редкий вид на Альпы и просматривались массивы Монблана и Дан-де-Миди, пришлось отложить до лучших времен. Как, впрочем, и прогулки к озерам и пастбищам, и экскурсию в ущелье, покрытое вечными снегами, во время которой намечался обед в германской деревушке. Дни проходили безвыездно на вилле "Атитлан". Насупленная Ева, еще в Женеве начавшая ревновать взрослых к младенцу, с утра до вечера играла в железную дорогу, ? эта дорогущая игрушка, занимавшая полкомнаты, была куплена по первому ее требованию. С печальным упорством девочка гоняла поезда по нескончаемым рельсам и даже устраивала крушения, то и дело призывая на помощь весь дом.
   Не поднимала настроения и вегетарианская диета, на которую сели Альтенбургеры. Никогда до сих пор не отвергавшие мясной пищи, Мариус и Лайза самоотверженно поглощали салаты, хлебцы, сухофрукты, орехи и специальные йогурты с какими-то добавками. Готовить мясное для одной Маши домработница удосуживалась редко, и ей приходилось довольствоваться общим меню. Быт в Вилларе отличался еще большим однообразием, чем на Плас дю Перрон в Женеве.
   Единственной отрадой, единственным спасением от вязкого состояния внутреннего опустошения была детская. Здесь всё менялось каждую минуту. В мимике карапуза, в его поведении и в запросах Маша, что ни день, замечала новое. Иногда ей казалось, что не она учит ребенка жить, а он ее. Доктор Манцер нисколько не преувеличивал: малыш был абсолютно здоров и замечателен во всех отношениях. Не ребенок -- а херувим с картинки.
   Отношения с Мариусом и Лайзой складывались наилучшим образом. Но ожидаемой легкости на душе Маша не испытывала. Всё было вроде бы позади. Но что именно? И что теперь ждало ее впереди? От одной мысли, что однажды придется расстаться с этим крохотным причмокивающим созданием, которое доверчиво следило за каждым ее жестом, за малейшей переменой в ее лице, едва она приближалась к кроватке, одна мысль о том, что скоро его нужно будет отдать, как куклу, чтобы с ней могли забавляться другие, приводила Машу в состояние внутреннего оцепенения.
   Ей не удавалось внушить себе, что этот ребенок ей неродной. Разглядывая курносенького сероглазого мальчика, Маша не видела в нем, как ни старалась, ничего иностранного. На пеленальном столе барахтался обыкновенный русский карапуз -- молочный, пухлощекий, неугомонный, счастливо ей улыбающийся. Маша узнавала свой нос -- тонкий, с изящным аккуратным вырезом ноздрей, видела абсолютно свой высокий лоб, унаследованный ею от матери, свои серо-зеленые глаза. От ребенка пахло чем-то родным, теплым...
   Наблюдая за коренастой Эльзой, за тем, с какой ловкостью толсторукая швейцарка, от которой постоянно пахло полынью, пеленает мальчика или укачивает после кормления в своих мощных объятиях, в груди у Маши всё переворачивалось. Так происходило всякий раз, когда Базилем занималась не она сама, а кто-то другой.
   Альтенбургеры на ребенке буквально помешались. Лайза бродила, как тень, за ней и за Эльзой. Заменить младенцу мать она не могла, как бы ей этого ни хотелось. Поэтому и стояла над душой, то любуясь и расхваливая ребенка, а то просто не давая остаться с ним наедине. Лайза никогда не покидала детскую, пока в ней кто-нибудь находился. И, чтобы перед кроваткой не было столпотворения, иногда приходилось чуть ли не составлять график.
   Когда же глаза Лайзы ни с того ни с сего наливались слезами умиления, Машу пробирал страх. Она вдруг спрашивала себя: нет ли за этими метаморфозами, которые она подмечала в поведении Лайзы еще в Женеве, какой-то патологии, запрятанной на дне ее сложной и противоречивой натуры? Всё ли можно было объяснить безмерными чувствами к малышу? Чудаковатость Лайзы особенно резко бросалась в глаза, когда та нянчилась с Базилем, думая, что ее никто не видит. Стоило Лайзе остаться одной у кроватки, как на лице у нее появлялась безрадостная отрешенность, что-то хищное, беспощадное, немного птичье. Казалось, что Лайза рассматривает не ребенка, а себя, перебирая в тайниках своей души что-то мелкое, хрупкое, едва только зарождающееся, но уже непосильное ? по ее представлениям ? для разума окружающих. Какую-то иступленную манеру смотреть на всех невидящими глазами Маша замечала в Лайзе и раньше, но не придавала этому значения, списывала всё на переутомление, рассеянность, -- на что угодно, только не на явную патологию. Теперь же она всерьез спрашивала себя: а не припрятала ли Лайза для всех какого-нибудь сюрприза? Не попахивает ли здесь отклонением, о котором не подозревает даже ее муж?
   -- Какой он... какой красивый! Я никогда не думала, что так может быть... -- горячечным шепотом восторгалась Лайза в подтверждение ее, Машиных, догадок, опустившись на колени у кроватки и слизывая с губ слезы, которых не стеснялась. -- На Мариуса как похож! Смотри, носик его! А лоб -- выпуклый! У них в семье у всех этот лоб, эта выпуклость... Надо же, как странно... Базиль... как будет по-русски -- Базиль?
   -- Василий... Вася.
   -- Васья! -- мечтательно произнесла Лайза. -- Странно звучит. Как женское имя. Васья... Васья... -- всё повторяла она, неуклюже пытаясь помочь Маше одеть малыша.
   Как раз по этому поводу у них и возникли первые разногласия. Маша объясняла, что в России младенцев принято пеленать плотно, заворачивая в пеленки как в "кокон", а не одевая в распашонку и ползунки.
   -- Как же он тогда сможет двигаться?! -- ужасалась Лайза. -- Он ведь задохнется. Ты посмотри на эту крошку!
   -- Все через это прошли, и я тоже... Вот так. -- Маша бралась продемонстрировать сказанное на ребенке.
   Тот не противился, с довольным видом сладко причмокивал губами.
   -- Какой ужас... Жутко смотреть! -- причитала Лайза. -- Да что же с тобой делают... мой ты зайчонок?!
   -- Единственное, что потом остается, это привычка спать закутавшись. Русского человека трудно заставить спать в постели, застеленной конвертом... Ну, вот вы загибаете края одеяла под матрас, конвертом. А для нас это пытка, -- объясняла Маша. -- Первое, что делает русский, когда ложится в постель где-нибудь в чужой стране, в гостинице, он вырывает края одеяла из-под матраса, чтобы завернуться в одеяло поплотнее.
   -- Поэтому вы такие несвободные... Поэтому столько лет жили в концлагере, -- вдруг выдала Лайза.
   Внезапное непонимание, даже в столь элементарных вопросах, было для Маши внове и больно задевало.
   Покой и ясность возвращались к ней лишь в минуты уединения с ребенком. К какому бы искусственному скрещиванию клеток, к какими бы ухищрениями врачам не пришлось прибегнуть, чтобы этот комочек родной трепещущей плоти мог появиться на свет, он принадлежал ей, ей одной. Ничто и никогда не смогло бы ее в этом разуверить. Очевидность этого факта была сильнее всех доводов, сильнее всех сомнений.
   Казалось непонятным, как швейцарцы могли проявить такую неосмотрительность. Еще в Нью-Йорке, на тех же тематических сайтах, посвященных суррогатному материнству, которые Маша просматривала месяцы назад, она как-то наткнулась на ознакомительную статью, разъяснявшую, почему фактическим родителям обычно рекомендуют забрать ребенка сразу: тем самым они ограждают его от близкого общения с выносившей его женщиной и избавляют себя и суррогатную мать от возможных проблем. Мариус, впрочем, не раз уже пытался ее убедить, что не стоит сидеть по ночам у кроватки. После таких "бдений" она чувствовала себя разбитой весь день. Мариус советовал ей гулять одной, без коляски, ведь после обеда и кормления в детской оставалась няня, и у Маши было предостаточно времени для себя...
   Первая такая прогулка вылилась в настоящую пытку. С каждым шагом ноги тяжелели, а мысли густели как застывающий клейстер. Доверия к плечистой, пахнущей полынью Эльзихе, как про себя называла няню Маша, с каждой секундой становилось всё меньше и меньше. Наступил момент, когда оно улетучивалось начисто. И тогда ей захотелось бежать сломя голову назад. Маша едва смогла заставить себя шагом дойти до главной улицы...
   Вокруг зеленела французская Швейцария. Горы опоясывали облака. Низовья и долины растворялись в туманной дымке. Повсюду курился из труб ароматный дымок: спасаясь от сырости, в домах день и ночь топили камины. Тянуло запахом смолы и сосновых шишек. Где-то на востоке, там, где просматривались сливающиеся с облаками заснеженные вершины и небо озарялось по утрам лиловыми просветами, находилась Москва. А с другой стороны, далеко-далеко -- Риверсайд-Драйв. Жизнь продолжалась. Но по-новому. Когда Маша оказывалась на улицах Виллара и наблюдала за мерным течением жизни поселка, в которой никогда и ничего не менялось, ей даже думать бывало странно, что мир продолжает жить прежней жизнью. Превратности судьбы отдельно взятого человека его оставляли совершенно безразличным. В этом постоянстве внешнего мира было даже что-то успокаивающее. Вместе с тем стоило на минуту задуматься, что она и воплощает собой этого самого отдельно взятого человека, как уже хотелось кричать в голос, чтобы заявить о себе. Хотелось не сладкого обмана иллюзий, а справедливости, элементарного сочувствия, перемен.
   Одиночные прогулки постепенно всё же вошли в привычку. Мариус оказался прав: они заставляли немного отвлечься. В детской Маше просто некуда было деваться от осознания того, что крохотное создание, безмятежно посапывающее в кроватке, -- одно на всем белом свете, и что мир -- чужой, огромный, манящий и в то же время отторгающий -- не стоит и мизинца этого спящего малыша, а поэтому расстаться с ним -- означало расстаться и с миром, и с жизнью...
   Прогулки были еще и спасением от скучного и унылого быта Альтенбургеров. В булочной в конце главной улицы Маша покупала к ужину свежий хлеб, Еве -- ее любимое черничное пирожное, а себе за два франка le rИsine -- так назывался пирог с грушевой начинкой. Затем, обычно еще около часа, она бесцельно бродила по улицам, разглядывая витрины. На обратном пути заходила в кафе и, если не шел дождь, некоторое время проводила на террасе, наблюдая за возвращающимися с прогулок туристами.
   Место было идеальное, чтобы любоваться закатом, в горах он завораживал своей стремительностью, и каждый раз в один и тот же миг, как только солнечный диск озарял округу прощальным светом, прежде чем окончательно скрыться за горным кряжем, на ум Маше приходила одна и та же путаная, но настойчивая мысль: в своем стремлении помочь ближнему человек порой действует во вред не только себе, но и всему миру, а потом обязательно жалеет о содеянном...
   В горах в голову лезли неожиданные мысли. Иногда настолько неожиданные, что приходилось бороться с наплывами какого-то дурмана, мутного, парализующего, и это чувство неизбежно усугублялось от болезненной потребности, которую она испытывала постоянно, запираться внутри себя. На мир, на вещи и на людей, наверное, вообще нельзя смотреть слишком отстраненно. Земля тут же начинала уплывать из-под ног, и появлялся какой-то страх, наподобие того, который можно испытывать в темноте или забираясь на большую высоту...
   Однажды под вечер на террасе кафе, которое находилось в конце главной улицы, близ подъема к вилле, появился новый посетитель. Рослый незнакомец, одетый не по погоде в бермуды и джемпер, сел за соседний столик и заказал белое мартини.
   В первый миг Маша даже не поняла, чем мужчина привлек ее внимание. Но потом, осознав, что незнакомец обращается к официанту по-французски с русским акцентом, она уставилась на него, как на привидение.
   Незнакомец внимательно разглядывал горы, а затем встряхнул над столом газету и погрузился в чтение.
   Рваные тучи в серо-черных разводах плыли над крышами. Дождь был неминуем, и теперь уж точно проливной. Ходьбы до виллы "Атитлан" ? четверть часа. Ливень не мог не застать ее в дороге. Пока Маша раздумывала, что ей делать, улица потонула в предгрозовом мраке.
   Решив всё же не засиживаться, она сделала знак официанту. Тот подошел не сразу. Протянутая ею купюру оказалась слишком крупной, у официанта не нашлось сдачи. Гарсон пытался ей что-то объяснить по-французски, -- увы, Маша его не понимала. Парень перешел на немецкий, а потом и вовсе на язык жестов. Маша отрицательно качала головой. Отчаявшись достичь понимания, она выдала по-русски:
   -- У меня нет мелких денег... Извините, это всё, что есть.
   Незнакомец за соседним столом отложил газету и перевел официанту ответ. Тот радостно кивнул и исчез внутри кафе.
   -- Симпатяга, но настырный до невозможности... Каждый раз настаивает, чтобы я давал без сдачи, -- произнес мужчина на чистом русском языке. -- Кого только здесь не встретишь, даже нашего брата. В отпуске?
   -- Да... можно и так сказать, -- растерялась Маша.
   Незнакомец представился. Владимир Платонович. Дипломат. Место работы -- дипкорпус российского посольства в Женеве. А в Виллар занесло случайно: вовремя не удалось уехать с семьей в Москву. Поскольку же от отпуска остался "пшик", он воспользовался приглашением австрийских друзей и отправился на пару дней в их загородный дом.
   Добродушие и открытость дипломата и удивляли, и располагали.
   -- По-моему, в посольствах одни шпионы работают, -- обронила Маша.
   -- У нас-то? Что ж, есть и шпионы, -- признал Владимир Платонович, и его лицо озарила широкая улыбка. -- Но я не шпион. Честное слово!
   Владимир Платонович следил за реакцией собеседницы с веселым любопытством. Маша исподволь его разглядывала. Приветливое, загорелое лицо в морщинах, спокойный добродушный взгляд, высокие залысины, немного старомодная стрижка... Официант принес мартини со льдом, и в тот миг, когда дипломат пригубил его, он чем-то неуловимо напомнил Маше отца, каким тот выглядел на старых фотографиях -- совершенно беспечным, веселым и немного наивным.
   -- Это ж надо, как не повезло! Теперь если зарядило, то на всю неделю... -- вздохнул Владимир Платонович. -- Давно вы здесь?
   -- Уже почти месяц.
   Дипломат что-то подсчитал в уме и понимающе кивнул:
   -- Бывает, что всё лето напролет ни капли, засуха страшная, всё выгорает. Но уж если дожди начались, о хорошей погоде приходится надолго забыть...
   -- Как же вы определяете... что будет дождливо? -- спросила Маша.
   Развернувшись в сторону долины и показывая рукой в направлении синеющего котлована, дипломат стал объяснять:
   -- Посмотрите на горы. Их контуры четкие, как будто нарисованные. Обратите внимание -- очертания контрастные. Кажется, что горы рядом. А расстояние -- километров сорок, не меньше. Это к непогоде, верный признак... Как бы дождик не разбавил нам напитки, -- Владимир Платонович шутливо прикрыл ладонью свой бокал. -- Лучше перейти вовнутрь.
   Едва Маша и дипломат сели за пустующий столик у входа, как крупные капли забарабанили по стеклу. Сизо-матовая пелена вмиг окутала улицу. Внутри, в кафе, запахло пылью. От асфальта поднимался пар. Раздался предупредительный залп. А затем, уже без предупреждения, небосвод разорвало на части. Дождь хлынул с такой силой, что посетители кафе невольно начали переглядываться.
   С оконных витражей текли ручьи. Террасу заливало бурлящей водой. Это не помешало молодой официантке в кружевном переднике стремглав выбежать на улицу, чтобы собрать подушки с пластмассовых стульев и заодно перевернуть сами стулья на столы, ставя их вверх ногами. С мокрых волос официантки бежала вода, с кончика носа стекал ручеек. Затем небеса разверзлись с какой-то новой адской силой, и по доскам террасы затарабанил град -- крупный, звонкий. Затаив дыхание, посетители кафе следили за горсткой бесстрашных прохожих, которые не успели вовремя укрыться от дождя и теперь, держа над головами пакеты и какие-то коробки, пытались перескочить через водяной поток, настоящей горной рекой уносившийся вниз по главной улице.
   -- Вам нужно выпить чего-нибудь крепкого, не то простудитесь, -- сказал Владимир Платонович. -- Может, глинтвейн? Он отлично помогает от простуды... Врачи здешние -- это такая обдираловка.
   -- Мне нельзя спиртное. Я ребенка кормлю, -- сказала Маша, смущенно понурив взгляд.
   -- Ну-у, так тем более! Обязательно нужно согреться. Чашку какао? Могу я вас угостить?
   Маша медлила. Неловко было принимать такое предложение, хотя она и понимала, что новый знакомый руководствуется лучшими побуждениями. Да и слово "угостить" отдавало чем-то до боли русским. Не дождавшись ее согласия, Владимир Платонович подозвал того самого официанта, симпатягу, и попросил принести ей чашку горячего шоколада.
   -- Вы здесь родили, в Швейцарии? -- спросил он.
   -- Да, в Женеве.
   -- А дома с кем оставляете? -- поинтересовался дипломат.
   -- С няней.
   Словно подстегнутая этим напоминанием, как только за окнами приутихло, и едва пригубив дымящийся шоколад, Маша вскочила и стала прощаться. Она хотела расплатиться, но дипломат укоризненно покачал головой.
   -- Приятно было познакомиться с молодой мамой... Привет няне и папе малыша, -- добавил он, видно опасаясь, чтобы его не приняли за ловеласа...
   Василия было слышно уже в аллее. Малыш заходился криком на всю округу. Эльза и Лайза плясали над ним, совали его друг другу, как мяч, но успокоить не могли.
   Маша взяла ребенка на руки, дала ему грудь и, укутав, бормоча русские слова, прижимая к себе вздрагивающее горячее тельце, закружилась с ним по веранде. Василий утих, но и после кормления еще несколько минут обиженно посапывал, а затем стал довольно покряхтывать, внимательно разглядывая ее заплаканными глазенками. А потом и вовсе расцвел ангельской улыбкой. При виде его улыбки у Маши, как обычно, занемело в груди.
   Позднее, когда ребенок проснулся и настало время его любимой процедуры -- гимнастики, он окончательно ожил и теперь вовсю улыбался, с явным удовольствием позволяя разминать ему ручки и ножки, массировать пяточки и животик, переворачивать... Он жаждал общения и как будто бы даже пытался выразить при помощи мимики что-то совершенно конкретное.
   При общении с ребенком собственный голос Маше часто казался фальшивым. Вот и сейчас она поймала себя на этой мысли. Она продолжала стоять над Василием и любоваться крохотным пухленьким тельцем, еще недавно запрятанным от мира и всех его напастей в ее чреве, как вдруг в лицо ей прыснула горячая струйка. Тотчас ослабев, струйка залила и самого Васю.
   -- Ты же меня описал, дурачок! Ты что наделал?
   Удивленный, но довольный новым ощущением, малыш трепетал.
   Вытирая себя и сына, Маша качала головой, впервые пытаясь изобразить на лице строгость, но и сама чувствовала, что у нее не получается. Вася продолжал дрыгать ножками, а ей даже не хотелось пойти умыться. В моче младенца, лишенной запаха, не было ничего неприятного.
   -- Для них ты Базиль, а для меня... знаешь кто? -- произнесла Маша, поймав руками его крохотные ножки с перевязочками. -- Для меня ты Вася... Васенька, понимаешь?
   Ответом было довольное причмокивание и счастливое подрыгивание розовыми пятками.
   Головастенький, с нежным шелковистым пушком вместо волос, с пухлыми щечками, хоть и едва ли красавчик, но от него просто нельзя было оторвать взгляд... -- перед Машей барахталось крохотное, немыслимое в своем совершенстве существо, полученное слиянием чужих половых клеток... Как в это поверить? В душе опять всё опрокинулось. И опять хотелось бежать от всего, спасаться... Хотелось скрыться туда, где не только не было людей -- но даже духа людского. И дышать, дышать полной грудью свежим воздухом -- настолько ей вдруг становилось душно и настолько не верилось в то, что этот комочек живой плоти мог не быть частью ее самой.
   Не было ли здесь путаницы или ошибки? Этот вопрос сквозняком врывался в ее сознание. Что если она стала жертвой обмана? Что если ее реакцию предвидели, вопреки всем ее наивным домыслам, и из опасения, что после появления ребенка на свет она наделает бед, во чрево ее вложили просто мужское семя, а затем внушили ей, что это была оплодотворенная яйцеклетка Лайзы? Что если всё фикция? Ведь читала же она в одной из статей в Интернете, что на подготовительный период, перед тем как эмбрион помещают в матку, обычно уходит три месяца. Тогда как с ней всё произошло сразу. Каким образом?
   В конце концов, врач-акушер был знакомым Мариуса и Лайзы. Да и бумаги она подписала практически вслепую, не вдаваясь в их содержание.
   -- Я тебя никому не отдам, ты не бойся... -- вдруг пообещала она малышу. -- Ты ведь мой, а не их... Клянусь тебе!
   Выждав секунду, Маша вдруг перекрестилась. И в тот же миг ей стало неловко. Перед собой и перед ребенком. Прекратив барахтаться, Вася задумчиво следил за ней. Потом умилительно зевнул и, словно давая понять, что согласен на все, что бы ему теперь ни предложили, опять счастливо забил ножками...

* * *

   Еще недавно, пытаясь разобраться в себе и своих отношениях с окружающими, Маша приходила к выводу, что во имя пресловутой любви к ближнему некоторым людям кажется вполне естественным пренебрегать всеми остальными и что это в общем-то естественно. Разве это не является одной из особенностей людской породы? Человек брезглив от рождения, с трудом переносит грязь, особенно грязь чужую и грязь вообще. Собственная же грязь обычно кажется как бы менее грязной. Эгоизм в такой форме, свойственный большинству людей в конце концов выглядит допустимым: в чем винить человека, если он таким уродился?.. Однако со временем внутреннее брожение привело к другим чувствам. В душе произошел какой-то сдвиг, был преодолен новый уровень или новый болевой порог, и Маше казалось теперь очевидным, что природный эгоизм не может быть причиной всего. Он не может оправдывать все. Заботой о ближнем человек запросто может объяснить любой свой проступок. Не будучи слепым, прекрасно понимая суть своих деяний, он может преспокойно продолжать идти к своей цели по головам. Причем делая это как бы во благо других, но на самом деле ? ради любви к себе, любимому и ненаглядному. Достаточно ему лишь на миг почувствовать себя обделенным, и он способен обратить чужую жизнь в ничто. И как бы ни было потом сильнС раскаяние, он всё равно не увидит бревна в своем глазу. А в результате -- бесконечно множащийся порок...
   В субботу на улице прояснилось. ПеклС с десяти утра. Над газонами поднимался пар. На солнце невозможно было выдержать и пяти минут. Мариус предлагал поехать на озеро, а после обеда прокатиться в Бэкс, городок в долине, в котором кто только ни побывал за всю его историю: Виктор Гюго, Римский-Корсаков, Лев Толстой... -- мемориальные доски едва ли не на каждом доме. Однако Лайза, боявшаяся последнее время всего на свете ? и туманов, и дождей, и жары, и дорожных пробок, -- толком не знала, чего хочет. В конце концов надумали ехать не в Бэкс, а в германскую деревушку, куда собирались еще со дня приезда. Отправиться решили не откладывая, чтобы успеть там пообедать...
   Все как на подбор блондины, пастухи расхаживали по улицам горного поселка в баварских кожаных шортах, демонстрируя свои мускулистые икры и посматривая на приезжих едва ли не с презрением. Этакие арийцы, не понимающие, с чего это к ним нахлынула толпа представителей низших рас. Породистость местных мужчин граничила, как ни странно, с уродством и чем-то даже завораживала.
   Маша не снимала темных очков. Тот же первобытный тип мужчин-производителей встречался и в России, в сельской глуши. Но там заезжий гость чувствовал себя объектом всеобщего внимания, а не досадной помехой. При одной мысли, что Василию, окажись он на воспитании у Альтенбургеров, предстояло жить среди таких вот родоначальников белой расы, на душе у Маши становилось мрачно и тоскливо.
   Ужинали в отеле "Дю-Парк". Мариус с порога принялся обмениваться любезностями с метрдотелем, с которым был давно знаком. Вместо аперитива Альтенбургеры пожелали заказать что-нибудь необычное из карты вин. Метрдотель посоветовал "l'Humagne rouge", партию которого только что получили.
   Когда драгоценная бутыль была торжественно откупорена, Мариус принялся подробно объяснять, что поданное им красное вино, произведенное в кантоне Вале, выводится из плодов лозы, которая к швейцарцам попала в начале века из Кот-де-Ванту, с юга Франции, где об этой лозе давно забыли.
   К восторженным эскападам Альтенбургера Маша привыкла относиться с некоторой настороженностью. И когда в разгар застолья Мариус вдруг заговорил о Москве, она уже знала, что ее поджидает какая-то неприятность.
   -- Тебе, наверное, трудно привыкнуть к мысли, что придется с ним расстаться? -- прямо спросил Мариус.
   Стараясь не выдать своей реакции, Маша перевела взгляд на газон за окном, ковром застилавший покатый спуск; с некоторых пор она внутренним чутьем угадывала, что откровенность в обсуждении известных тем не сулит ей ничего хорошего.
   -- Я представляю, как нелегко тебе, -- посочувствовал Альтенбургер.
   -- Всё нормально. Не нужно беспокоиться, -- ответила она с напускным равнодушием.
   -- Ты должна помнить, что всегда сможешь приезжать. Сможешь видеть, как он растет. Это я беру на себя... А потом у тебя будут свои дети, я уверен.
   Маша вдруг ясно осознала: на его месте она поступила бы с точностью до наоборот -- постаралась бы пресечь контакты биологической матери с ребенком раз и навсегда. Разве этим не решались все проблемы пары?
   -- А что если тебе сейчас в Москву съездить на недельку? -- спросил Мариус. -- Тем временем мы попробуем приучить Базиля есть из соски. Как ты считаешь?..
   Лайза кивала, соглашалась с мужем, и даже одарила Машу подбадривающей улыбкой.
   -- Увидишь родителей. В Туле они живут?.. Кстати, почему ты никогда им не звонишь? -- продолжал Мариус в том же духе...
   В тот вечер Маша впервые призналась себе самой: времени на размышления теперь -- в обрез. И как бы она ни отмахивалась от своих мыслей, пора было принимать тот или иное решение.
   Отчаяние ядом растекалось по телу, отравляло мозг. Чтобы принять то или иное решение, нужен был какой-то новый толчок. Ждать развязки? Положиться на доброту человеческую? Продолжать заниматься самовнушением, кормить себя байками, в которые давно уже не верилось, что Мариус человек редкий, порядочный?.. Но ведь он прежде всего рационалист, привыкший просчитывать выгодные для себя варианты. У таких, как он, практичное отношение к жизни заложено в генах. Недаром же его предки сумели разбогатеть. А ведь богатеют всегда за чей-то счет. Подобно тому как в животном мире одни пожирают других не для того, чтобы сжить со света несчастных зверюшек иных пород и видов, а чтобы просто выжить. И таким людям она должна отдать своего Васю?..

* * *

   В понедельник с утра в детской разыгралась неожиданная сцена. После кормления, пытаясь убаюкать Василия на руках, Маша ходила с ним по комнате. Сомкнув веки, Василий притих, сладко позевывал и уже вздрагивал в полусне, когда в комнату вплыла Лайза. Она попросила отдать ребенка няне.
   Маша возразила: лучше не тормошить мальчика, пока не уснет покрепче. Лайза вскипела. Она настаивала на своем. Маша сухо отказалась. С перекошенным лицом Лайза вылетела из детской.
   И теперь из спальни, куда примчался и Мариус, через стену доносились бурные причитания. Слов Лайзы, которая голосила совершенно по-бабьи, только на французском языке, Маша не понимала. Но было очевидно, что речь идет о ней, Маше, и что Лайза чем-то грозится в ее адрес. Мариус жену успокаивал, что-то настойчиво ей объяснял... После случившегося он отказался обедать за общим столом и весь день оставался мрачен.
   После обеда, выйдя прогуляться, Маша добрела по аллее до главной улицы и вдруг физически почувствовала, как внутри у нее будто струна оборвалась. Прямо посреди улицы ей захотелось разреветься. Она изо всех сил она пыталась взять себя в руки, но горечь разъедала нутро. Слезы душили, и черные очки не помогали их скрыть. Прохожие провожали ее недоуменными взглядами.
   Маша остановилась посреди улицы и, развернувшись к вокзалу, откуда в горы ползли похожие на гусениц крохотные составы местного сообщения, делала вид, что что-то рассматривает.
   -- Здравствуйте! Вот так встреча! -- раздался голос у нее за спиной.
   К ней обращался немолодой мужчина в твидовом пиджаке, джинсах и в кепке.
   -- Я тот самый шпион! Владимир Платонович... Не узнаете?
   Дипломат снял черные очки и отвесил церемонный поклон. Пытаясь сунуть скомканный носовой платок в кармашек рюкзака, Маша от неожиданности чуть не выпустила вещи из рук; всё содержимое рюкзака рассыпалось по асфальту.
   Владимир Платонович присел вместе с ней на корточки и помог собрать косметичку и мелочь; среди монет попадались русские, с орлами. Затем они вместе зашагали вдоль витрин. Владимир Платонович сказал, что день назад, вечером, видел ее с мужем у ресторана, хотел подойти поздороваться, да постеснялся.
   -- Это был не муж, знакомый... Я у знакомых живу, -- смешалась Маша.
   -- Вот как... -- Без тени удивления на лице, Владимир Платонович поинтересовался: -- В кафе вы не были еще?.. Могу вас пригласить на чашечку чая?
   Не отвечая, Маша смотрела в сторону.
   -- Меня в горы обещали свозить. Вон туда, на самый-самый вверх! Вы-то уже успели туда съездить?
   -- Там, где поле для гольфа?
   -- Нет, гольф вон там, -- дипломат показал в другую сторону. -- А там озеро. Даже два.
   -- Как-то ездили, -- равнодушно кивнула Маша.
   -- И что?
   -- Поля, коровы, елки...
   Владимир Платонович покачал головой.
   -- Так здесь и нет ничего другого... У нас под Рязанью то же самое: поля, коровы... подумаешь! -- Дипломат смерил ее пристальным взглядом. -- А вот я уже не смогу на швейцарских буренок полюбоваться. Завтра на работу. Да и наскучило прохлаждаться.
   От беглого потока родной речи Маша чувствовала себя будто охмелевшей. Приветливая словоохотливость дипломата сменилась сочувственным молчанием. Вопросительно поглядев друг на друга, они свернули в сторону кафе.
   -- Вы-то долго еще пробудете здесь? -- поинтересовался Владимир Платонович, когда они поднялись на террасу, сели за столик и сделали заказ: она попросила чай, а он ? виски без льда.
   -- До конца сентября... Может и дольше, не знаю, -- ответила Маша.
   -- А потом в Москву?
   Она утопила в чашке кусочек сахара и отрицательно покачала головой.
   -- Да, с детьми нелегко летать, по себе знаю, -- посочувствовал Владимир Платонович.
   -- Я, наверное, одна поеду, -- проронила Маша.
   -- Как? Ребенка здесь оставите? -- в глазах дипломата промелькнуло удивление.
   -- Пока да. Но скоро вернусь.
   Чтобы не выдать своих чувств, Маша принялась рассматривать группу прохожих, шедших, словно на демонстрации, по центральной части улицы.
   -- Вы в русской среде живете? Здесь, в Швейцарии? -- спросил Владимир Платонович.
   -- Нет, у друзей. Они швейцарцы.
   Дипломат помолчал и со вздохом произнес:
   -- Мария... Как вас по батюшке?
   -- Андреевна... Просто Маша.
   -- Хорошо, Маша... Вы меня простите за настойчивость, может быть, это неуместно, -- дипломат по-отечески положил ей руку на плечо, -- но у меня дочь вашего возраста. Эту страну я знаю неплохо, уж поверьте... У вас, по-моему, трудности какие-то, и вам сложно говорить о них с посторонним человеком? Не так ли?
   Маша поднесла к губам чашку с чаем, сделала глоток и, пряча глаза, отвернулась.
   -- Я могу вам помочь?
   -- Не можете.
   -- Послушайте, я русский человек. Вы тоже. Мы не у себя дома находимся. Здесь мы в равном положении... в каком-то смысле. Так что имеет смысл доверять друг другу. А ну-ка рассказывайте!
   -- Да нечего мне рассказывать.
   -- Этот ребенок -- он ваш?
   Маша испуганно уставилась на дипломата.
   -- Сначала я решил, что вы няня, -- объяснил Владимир Платонович. -- Из наших здесь ошиваются одни нефтепромышленники, со свитой телохранителей и прислуги. Местный люд в кюветы кидается, когда эти кортежи появляются на дорогах... Вы ни из тех, ни из других.
   -- Вы правда дипломат?
   Владимир Платонович выложил из нагрудного кармана на стол зеленый дипломатический паспорт и визитку. Маша пробежала глазами надпись и, разобрав фамилию ?Архаров, отвела взгляд.
   -- И в юридических вопросах разбираетесь? -- с напряжением спросила она.
   -- Не очень. Смотря в каких, конечно.
   -- Я выносила чужого ребенка, -- нерешительно сказала она. -- Для друзей.
   Дипломат поощрительным кивком дал понять, что внимательно слушает.
   -- Ну, и вот... -- Маша умолкла.
   -- У них и живете?
   -- У них.
   -- Швейцарцы, вы сказали...
   -- Да. Но мы... мы в Нью-Йорке познакомились. Они живут в Нью-Йорке. Хотя сейчас... переехали.
   Архаров тактично осведомился:
   -- И вы не предусмотрели, что ребенок покажется вам родным?
   Маша взглянула на дипломата умоляюще, словно прося не углубляться в тему.
   -- Они... они хорошие люди. А я... Мне были нужны деньги, -- скороговоркой выпалила она.
   Владимир Платонович понимающе вздохнул.
   -- Я не знаю, что делать. Я не могу... без него, -- добавила Маша.
   -- Мальчик?
   -- Мальчик.
   -- Вы что-нибудь подписывали? Или так, по дружбе всё происходило...
   -- Как же, подписывала, конечно.
   -- Что именно?
   -- Не знаю. Кипу бумаг... Здесь, в клинике. И раньше, с адвокатом.
   -- В Нью-Йорке?
   Маша кивнула. Глаза у нее налились слезами.
   -- Если так, вам лучше домой уехать, -- недолго думая посоветовал дипломат. -- Кто вам здесь поможет? Никто. А дома, сами знаете, и стены помогают...
   -- Уехать одной... или с ребенком? -- Маша испуганно взглянула на Владимира Платоновича. -- Но это же значит -- сбежать!
   -- Ребенка вы всё же своего выносили или чужого? Чья у него фамилия? -- поинтересовался Архаров.
   -- Не знаю. В этом весь вопрос. Говорят, чужой. Но он так похож на меня. Я не знаю... Это имеет значение?
   -- Думаю, что имеет. Большое ли, не знаю, -- неуверенно ответил Владимир Платонович. -- Подписи, документы, законы... Это, знаете, такое дело. Тем более между странами. Ведь у нас в Москве тоже есть и законы, и адвокаты.
   Маша выжидающе молчала.
   -- А насчет денег, если вам что-то давали за рождение этого ребенка, то лучше будет через адвоката выяснять, кто еще у кого в долгу, -- добавил Архаров... -- Маша, Маша... -- с сожалением вздохнул он, и ей даже почудилось, что для рифмы Владимир Платонович готов был прибавить "растеряша". -- Скажите пожалуйста, вы разве совсем одна на белом свете? Родственники-то есть у вас?
   -- Есть. Но всё это... это так далеко. Там всё другое, другой мир.
   Глянув на часы, Маша охнула.
   -- Мне же кормить пора! Ужас!
   Дипломат привстал из-за стола и с настойчивостью в голосе произнес:
   -- Вот что, Маша... Завтра меня здесь уже не будет. Но если вам что-нибудь понадобится, звоните мне. Чем смогу -- помогу. -- Архаров взял со стола свою визитку и сунул ей в руку. -- Берите-берите... И не отчаивайтесь. Выход есть всегда, из любой ситуации. Главное, не принимайте решений сгоряча... Договорились?
   -- Спасибо вам большое, -- пролепетала она.
   -- Бог с вами! Держитесь и, главное, звоните.
   Она кивнула и, сбежав с террасы, поспешила вверх по улице, запоздало проклиная себя за срыв. Как можно было позволить себе подобную откровенность с незнакомым человеком?..

* * *

   Мариус предлагал Маше проветриться, отправиться вместе в Цюрих. Его родители, в конце августа приезжавшие в Виллар, звали их к себе. Был запланирован семейный совет по поводу очередного дележа имущества, и собирались только ближайшие родственники. Заодно семейство созывало полгорода на обед, приуроченный к какому-то юбилею... Маша понимала -- это лишь предлог. Мариус просто не знал, как выманить ее из детской, где она по-прежнему проводила большую часть своего времени, и, не исключено, что опять шел на поводу у жены... Маша от поездки отказалась. Мариус уехал один. И в тот же день в Вилларе всё до неузнаваемости изменилось.
   С раннего утра Лайза, неумытая, прямо с постели, оккупировала детскую. Обдавая кислым запашком простокваши, она блуждающим взором провожала всё, что попадало в ее поле зрения, погруженная в какое-то новое странное состояние.
   Василий ночью плохо спал и с утра пораньше капризничал. Покормив его, Маша сменила подгузник. Лайза молча следила за каждым ее движением. Маше становилось не по себе.
   Вошла Эльза. Надушенная своим неизменным "бальзамом" из металлической баночки, которую регулярно забывала в общей ванной комнате, она взяла Василия на руки и какое-то время моталась с ним по комнате, после чего, подхватив его одной рукой, другой принялась перекапывать кроватку в поисках утерянного день назад золотого крестика. Почему она искала крестик в кроватке, где его уж точно не могло быть? Почему ей приспичило делать это именно сейчас, когда на руках был ребенок? Василий выражал свое недовольство криком. Когда швейцарка наклонялась вперед, были видны ее тяжелые отвислые груди: раз хозяина дома нет -- зачем надевать бюстгальтер?
   Так и не дав малышу уснуть, решив, что отсыпаться он будет на улице, в коляске, Лайза с Эльзой стали примерять на Василия обновки, купленные день назад. На Машу они не обращали никакого внимания. После очередного переодевания они отправились за коляской. И затем гоняли "ландо" по аллее до самого обеда. Вася вредничал, плакал, то и дело из коляски раздавалось жалобное "апчхи". Но ни та, ни другая не понимали, что с гор тянет сыростью. МАшины возражения услышаны не были. Так проходил день. Машу звали в детскую только для кормления, как постороннюю роженицу, которой подсовывают чужое дитя на выкорм.
   К вечеру она заметила у Василия сыпь на ножках. Эльза утверждала, что причина высыпаний ? в грудном кормлении. Не пора ли, мол, завязывать? Лайза опять сидела в детской, с уже знакомой Маше застывшей маской на лице. По одному ее молчанию нетрудно было догадаться, что ее опять разрывают на части сомнения и противоречия, и это нередко предшествовало настоящим истерическим припадкам. Маша боялась, что очередной произойдет тут же, в детской, и старалась не дать для этого ни малейшего повода.
   Василий, как назло, не засыпал. Словно губка впитывая настроение взрослых, в объятиях Лайзы, напряжение которой ему, конечно же, передавалось, он недовольно кряхтел и хныкал. У Эльзы хватило ума накинуть на одеялко Машин платок: запах матери Васю успокаивал. Однако эта уловка не ускользнула от внимания Лайзы. В глазах ее сверкнули молнии. Всем своим видом она давала Маше понять, что тяготится ее присутствием. И это было невыносимо.
   Или ей мерещилось? Маша больше не могла разобраться, что правда, а что плод ее воображения. Проклиная себя за мнительность, она пыталась взять себя в руки. Но как только начинала думать о чем-то ином, прежние мысли бесцеремонно вторгались в голову с каким-то беспощадным упорством.
   В доме все вскоре улеглись, но ей не удавалось сомкнуть глаз -- от усилий не думать о том, что происходит в детской и что будет потом, что ждет их обоих -- ее и сына. Отчаяние ослабило тиски лишь позднее, когда Эльза среди ночи позвала ее кормить...
   Без сна прошел и остаток ночи. Укутавшись в одеяло, Маша сидела у себя в комнате на подоконнике и наблюдала за ночным садом, всматривалась в подкрашенные лунной синевой газоны, над которыми благодаря полнолунию ярко серебрились контуры кустов. Вдали сквозь сероватую мглу проступал знакомый рисунок гор, легко узнаваемый за притаившимися в тени силуэтами пихт. Время от времени деревья, как живые, выдавали свое присутствие осторожным колыханием. И тогда возникало пронзительное чувство, что в темноте и вправду прячется кто-то живой...
   Светало неожиданно рано. С началом рассвета мысли, словно загустев, потекли медленнее. Именно это и позволяло в них разобраться. Мало-помалу мир стал разглаживаться, как что-то скомканное, но мягкое -- стоило только потянуть за края. Туман в голове внезапно рассеялся. Маша даже не заметила, когда именно: в детской, в своей комнате у окна, ночью или уже на рассвете -- к ней пришло решение. Как не знала и того, было ли это решение твердым и бесповоротным, и откуда вообще в ней взялись силы, как смогла она отважиться на подобный шаг, да еще и тщательно, до последней детали всё спланировать и ни словом, ни жестом не выдать своих намерений...
   Пятница пролетела незаметно. Эльза с утра возилась с Васей, как обычно благоухая горечью полыни. Маше чудилось, что малыш повинуется ей от страха, который она нагоняла на него своими ручищами и огромным бюстом, угрожающе колыхавшимся над его крохотной пушистой головкой. Завтрак, обед, прогулка, скучноватый ландшафт за окном...
   После обеда, в обычный час прогулки, Маша спустилась в поселок и зашла в булочную в конце главной улицы. Девушка лет восемнадцати, которая стояла за прилавком в послеобеденные часы, выглядела уставшей, хотя у прилавка топталось всего два покупателя.
   Маша дождалась, пока они сделают покупки и уйдут, и на ломаном французском спросила, как из Виллара можно добраться до Женевы.
   Отерев лоб тыльной стороной ладони, девушка показала в сторону вокзала.
   Маша отрицательно покачала головой. Поезд уходил на рассвете; столь ранний час ее не устраивал.
   Девушка поняла ее и по-английски объяснила, что уехать можно и на автобусе. "Car postal" -- так назывался автобус местного сообщения. Он отходил из центра поселка в восемь утра. Автобус мог довезти до Мартиньи, до городского вокзала. А оттуда поезда шли один за другим, Маша поняла это по быстрому жесту девушки, изображавшему что-то чередующееся.
   Она поблагодарила продавщицу и вышла на улицу. По дороге домой обдумала услышанное. Покинуть дом до восьми утра? Как это осуществить? Ее бы заметили. Получалось, ничего она не узнала, кроме того, что на поезд до Женевы нужно было садиться именно в Мартиньи. Но она вдруг почувствовала, что от разговора в булочной само ее намерение, всё еще казавшееся бредовым, обрело более реальные очертания. А что если просто сесть в такси и уехать?..
   Было утро, перевалило за девять, когда Маша собрала Василия будто бы на обычную прогулку по аллеям вокруг дома, прихватила с собой запрятанную в целлофановый пакет сумочку с документами и за первой же стеной кустов, которая отгораживала аллейку от окон виллы, резвым шагом припустила вниз. Через четверть часа она вышла на главную улицу перед входом в кафе.
   Вася не спал. Беспокойство матери передалось малышу. Ей даже казалось, что он о чем-то просит ее взглядом. Ее губы пересохли, ладони стали влажными. Одежда липла к телу. Маша изо всех сил пыталась взять себя в руки. В конце концов никакого криминала никто пока не совершил. Маршрут прогулки хоть раз в месяц мог быть изменен. Дома вряд ли уже спохватились.
   Она вкатила коляску на террасу кафе. Тут же словно из-под земли вырос гарсон. Знакомый паренек приветливо поздоровался. Маша по-английски спросила, не трудно ли ему будет вызвать такси.
   Машина подъехала уже через пару минут. Сняв с коляски люльку с Василием, Маша попросила у гарсона разрешения оставить сам "экипаж" в кафе на некоторое время. Кивнув, тот расторопно увез разобранное "ландо" под навес.
   Уже за чертой Виллара Маша спохватилась. В швейцарских франках у нее оставалась мизерная сумма. Она спросила пожилого таксиста, может ли рассчитаться долларами. Таксист недоуменно посмотрел на нее в зеркало заднего вида и коротко кивнул.
   Уверенная в том, что теперь-то переполох на вилле уже подняли, Маша то и дело оглядывалась назад. Начнутся поиски по поселку и, чего доброго, с полицией. Последуют звонки в Цюрих, Женеву. Страшно было подумать. Но погони вроде бы не было. Уже проехали Бэкс, а вскоре и Сен-Мориц. Машина плавно неслась по трассе. Мимо плыли мирные косогоры и поля. Слева, невдалеке от дороги, угадывался берег Роны, но самого русла не было видно. Впереди синели горы. Остающаяся позади долина тонула в сиреневой дымке. Вася успокоился. Причмокивая во сне, он блаженно морщился и вдруг даже заулыбался...
   ПСезда в Мартиньи пришлось ждать почти тридцать минут. Уже в вагоне, по-прежнему сидя как на иголках, особенно во время первой остановки, когда в вагон ворвалась гурьба горланящих мальчишек, Маша опять и всерьез усомнилась в себе. Не совершила ли она чего-то непоправимого? К тому же Вася вдруг раскричался не на шутку, и успокоить его теперь никак не удавалось. На нее обращали внимание. Сидевшая напротив пожилая швейцарка сочувственно ей улыбалась. Кого-то напомнив своей улыбкой, она посоветовала Маше постоять в тамбуре, где было не так душно.
   Маша прошла с Василием в тамбур. Через некоторое время малыш действительно затих. Они вернулись на место. Сосед, разговорившийся с пожилой попутчицей, а заодно и с Машей -- шотландец, преподававший в школе для детей дипломатов, -- узнав, что она едет в Женеву и что она русская, предложил подбросить ее от вокзала до Шамбези, к русскому консульству, раз уж знакомые пообещали встретить его на машине и к тому же получалось, что им по пути...
  

* * *

   Архарова на месте не оказалось. Связаться с ним пообещали только следующим утром, пока же ее просили оставить ему сообщение. Уже сама русская речь казалась Маше спасением...
   Ночь проведя в гостинице, с утра Маша дозвонилась-таки Архарову. Едва услышав ее голос, тот предложил ей приехать в посольство.
   В костюме и при галстуке, неузнаваемый, Владимир Платонович встретил их в вестибюле, приветливо развел руками, но взгляд выражал удивление.
   -- Ну-ка, дайте взглянуть...
   Приблизившись и посмотрев на спящего ребенка, он похвалил:
   -- Да, настоящий богатырь. Как зовут?
   -- Василий.
   Смерив ее внимательным взглядом, Архаров понимающе кивнул, после чего пригласил в кабинет с большими окнами, усадил в кожаное кресло, сам сел на стул сбоку от заваленного бумагами письменного стола и многозначительно спросил:
   -- Значит, надумали?
   Маша кивнула головой и разревелась.
   -- Вот это уже совсем ни к чему, Мария, -- опять развел руками Архаров. -- Самое страшное позади.
   -- Я хочу уехать домой... Вместе с ним, -- решительно сказала Маша.
   -- Ко мне вы прямо из Виллара?
   Она кивнула.
   -- Уехали или сбежали?
   -- Сбежала.
   -- Так...
   Архаров задумчиво переваривал новость.
   -- Я даже не знаю, на чье имя его оформляли, -- добавила Маша.
   -- У вас документы есть какие-нибудь?
   Она выложила из сумочки паспорт и кипу мятых ксерокопий.
   -- Здесь не всё. Только часть, -- пояснила она.
   -- И ни одного оригинала, -- перебирая бумаги, отметил Архаров. -- Посидите, я на минуту...
   Он вышел, забрав всю "документацию", и вскоре вернулся с пустыми руками.
   -- Я дал посмотреть ваши бумаги нашему юристу, -- сказал он. -- Насчет родительских прав... В Америке решение судебное выносилось? Там это принято, еще до рождения ребенка, когда речь идет о суррогатном материнстве.
   -- Не знаю, -- честно сказала Маша.
   Другого ответа Архаров и не ждал.
   -- Клиника Святой Фелиции где находится? -- спросил он.
   -- Под Женевой, за городом... В Презанже... Я не знаю, как это место называют по-русски.
   -- Это рядом. Езды минут сорок, -- сказал Архаров. -- Придется съездить.
   -- В клинику?! Нет, туда я не могу! -- чуть не вскрикнула Маша.
   -- Да не волнуйтесь вы так. Говорить буду я. Нам нужна от них одна бумага. Но подождем, что скажет наш юрист...
   Около полудня водитель высадил Архарова с Машей и ребенком перед въездными воротами клиники Святой Фелиции. У Маши от страха подкашивались ноги. Ей почему-то казалось, что она встретит здесь и Лайзу, и Мариуса, и наряд местной полиции с ордером на арест и наручниками. Но доктор Манцер, предупрежденный по телефону о неожиданном визите, встретил их один; он был без халата, по-видимому, сам только что приехал.
   Главврач не мог скрыть своей озадаченности. Потрепав за пухлые ручонки своего бывшего пациента и стараясь не смотреть в заплаканные глаза его мамы, он спокойно выслушал дипломата, и на лице его проступила еще более глубокая задумчивость.
   Разговор шел на беглом французском. Маша не могла уследить за его смыслом. Лишь ловила на себе всё более озадаченные и всё более любезные взоры главврача.
   Доктор Манцер ненадолго покинул их. Вернувшись с папкой, он извлек из нее несколько бумаг.
   Передавая листки друг другу, мужчины сосредоточенно просматривали принесенные документы. Главврач вышел в соседнюю комнату, чтобы снять с отобранных листов копии. Архаров достал из кармана сотовый телефон и с кем-то быстро заговорил по-русски, объясняя содержание отснятых документов. Речь шла о книге записей рождений. Дипломат убрал телефон в карман и вполголоса сказал ей:
   -- Остается оформить кое-какие второстепенные бумаги, и вы сможете улететь. Зачем вам мотаться по гостиницам? Я бы посоветовал лететь сегодня, -- добавил он, и, поймав на себе ее испуганный взгляд, спросил: -- Деньги на билет у вас есть?
   -- Долларов пятьсот... И кредитная карточка, -- сказала Маша. -- Швейцарского банка... я ни разу ею не пользовалась.
   -- Прекрасно. Я вас отвезу... -- Архаров взглянул на часы. -- Мы как раз успеваем к рейсу. Багажа ведь нет у вас?
   Маша, на миг растерявшись, отрицательно покачала головой; ей всё еще не верилось, что всё могло разрешиться так скоро и просто. Прежний страх вдруг охватил ее с еще большей силой.
   -- Пока они всё оформят, у нас есть время пообедать. Пойдем? -- Владимир Платонович своим ободряющим взглядом словно просил Машу держать себя в руках, не расклеиваться.
   Василий как раз проснулся и сейчас сладко позевывал, причмокивал, кряхтел, тужился. Поймав на себе взгляд матери, он счастливо засиял. Маша прильнула носом к крохотному личику и, не отрываясь от него, беззвучно плакала.
   Провожая гостей до вестибюля, доктор Манцер на миг задержал руку Маши в своей холеной ладони и виновато произнес по-английски с певучим швейцарским выговором:
   -- Мне только что позвонил господин Альтенбургер. Он очень просил, чтобы вы позвонили ему.
   Маша побледнела.
   -- Мой долг только передать вам эту просьбу, -- поспешно добавил Манцер. -- Дай бог, чтобы всё у вас сложилось хорошо. Дай-то бог... Надо же, какая история... какая история, -- сокрушенно бормотал главврач.
   Около пяти вечера, уже перед посадкой на московский рейс, Архаров вынул из кармана записную книжку и написал на отдельном листочке московский адрес и телефон знакомого адвоката, к которому советовал Маше обратиться сразу по прилету.
   -- У него трое таких, как вы, -- пояснил Архаров. -- Три девочки, представляете? Он поможет. В этих делах он толк знает. А я позвоню ему вечером...
   -- Я даже не знаю, как вас благодарить, -- залепетала Маша. -- Я перед вами в таком долгу...
   -- Лично мне вы ничего не должны... Идите-идите! Вам уже машут! -- поторопил Архаров.
   Напоследок еще раз обернувшись на добряка-дипломата, который оставался на том же месте, где они распрощались, и махал ей газетой на прощанье, Маша подумала, что это был единственный по-настоящему порядочный человек из всех, что повстречались ей за последние месяцы.

* * *

   Не предупредив заранее о своем приезде, Николай позвонил Ивану на Гороховую уже из "Астории" и пригласил брата к себе в гостиницу. В Петербурге он находился с восьми утра, у него были новости.
   Небритый, с сигарой в руке, Николай мерил шагами номер, соря пеплом на золотистый ковер, возбуждение мешало ему объяснить всё толком.
   -- Хватит маршировать! В чем дело? Выкладывай! -- не выдержал Иван.
   -- Она здесь, в Петербурге.
   -- Кто?
   -- Вечно ты как с неба свалился... Неужели не понятно -- кто?
   -- Маша?!
   -- Мы должны были встретиться, -- Николай ткнул сигарой в окно. -- Два часа назад.
   -- Кто? С кем?!
   -- Ты вот что, не ори на меня, пожалуйста. Повадились все, чуть что, сразу глотку драть! -- Николай тут же как-то сник, успокоился и тоскливо уставился в пустоту. -- Девица, которая адресочком удружила осенью... ну эта, амстердамская... Филиппов расколол красавицу. Она уверяет, что весной Маша из Нью-Йорка уехала. Рассорилась со своим обормотом, как его... и уехала...
   -- Четвертиновым?
   -- Ну да... Дело в том, что в Москву она вернулась... на сносях, -- невнятно добавил Николай и, словно боясь, что брат не понял его, изобразил живот руками. -- На седьмом месяце.
   -- Маша?
   -- Да Маша, Маша, кто ж еще? Ну как с тобой можно разговаривать?! -- Николай окинул брата умоляющим взглядом.
   -- В таком случае уже должна была родить, -- вымолвил Иван.
   -- Подруга эта... амстердамская... утверждает, что ребенок не ее. Маша якобы согласилась выносить чужого, за деньги. То есть своего, но наполовину. Какие-то американцы дали ей денег. То есть швейцарцы...
   -- Наполовину -- это как? -- спросил Иван.
   Николай не спеша раскурил погасшую сигару, а затем рассказал Ивану всё, что сам знал о суррогатном материнстве.
   -- Филиппов перебрал всех знакомых, -- продолжал он объяснять. -- Дохлый номер. Никто ничего не видел и не слышал. А вот неделю назад... он вычислил, что она вообще не в Москве. Здесь, оказывается.
   -- В Питере?
   -- У нее в Сокольниках ящик почтовый счетами был забит телефонными. В основном здешние, питерские... Ну и вот... Квартира на Карповке. Это здесь тоже... Вчера я ей дозвонился. Было десять вечера.
   -- Ты с ней говорил?! -- изумился Иван. -- С Машей?
   -- Я о чем здесь стою и рассказываю, елки зеленые? -- вновь вспыхнул Николай. -- Попросила меня приехать, хотела увидеться. Сразу же.
   -- Почему мне не позвонил?
   -- Маша... она говорить не могла долго. Сказала, что сложности у нее. Ужасные какие-то сложности, -- повторил Николай. -- Так и сказала. Я подумал: а что если как в тот раз получится, у меня под домом?.. Ну, разволновался. Скомканно как-то всё вышло.
   -- И дальше что?
   -- Она назначила мне встречу. За Эрмитажем... на Миллионной. На девять утра договорились. Домой позвать не могла, как я понял... Вообще, ни черта я не понял... По телефону говорили минуту. Я подумал: ну, может, не одна живет, мало ли?.. Бегом помчался на вокзал. Филиппова взял с собой. А он напарника прихватил. Тот на машине выехал. В общем, решили тебя не впутывать. Утром приезжаем -- я на Миллионную. Филиппов с напарником на машине подстраховывали. Он за ночь доехал...
   -- Короче, виделись вы или нет?
   -- Нет, она не пришла. Проторчали битый час. По телефону -- тоже никого. Но там, где мы назначили встречу... там были люди, четверо, -- добавил Николай.
   -- На Миллионной?
   -- Сидели в серебристом БМВ. Нас "пасли". Озирались по сторонам. Филиппов говорит, что они вроде даже собирались пойти на контакт, но передумали... Когда поняли, что я не один приехал. В общем, Маша наша влипла во что-то, это факт, -- подытожил Николай. -- Сейчас не знаю даже, где ее искать... Что делать, не знаю.
   -- Ты должен был позвонить мне, идиот!
   -- Легко упрекать! Легко бросаться словами! Идиотами всех обзывать... -- досадливо поморщился Николай. -- Времени в обрез было, я же объясняю... Филиппов следил за машиной... от самой Миллионной... Довел их до какого-то офиса... Ничего особенного. Шарашкина контора. Торгуют мебелью, всякой дрянью. Но один из субчиков поехал потом на Карповку, на той же машине. По тому адресу, куда я звонил... Квартира частная. Ничего особенного. Хозяин -- какой-то Попанин. Вахтером в ресторане работает. Настоящее кино! Квартиру сдает, сам у сожительницы живет. Филиппов вскрыл дверь. Однокомнатная халупа. Шкаф, кровать, тряпки всякие, детская кроватка... Но жильцы явно съехали. Причем только что. Филиппов уверен, что это молодая женщина. И собиралась она впопыхах. А этот, который до нас приезжал... У него был ключ. Он тоже что-то искал.
   -- Сотовый телефон ты дал ей? -- спросил Иван.
   -- Заставил записать. И рабочий, и сотовый, -- Николай метнул ненавидящий взгляд в сторону валявшегося на кровати плоского серебристого аппаратика. -- Молчок.
   -- Филиппов что думает?
   -- Говорит, что ей не дают позвонить.
   -- Кто?
   -- Какой же ты тугодум, ей-богу... Если бы я знал кто, я бы к ним спецназ уже послал!
   -- Вот что, Коля, дурака валять больше не будем. Дров ты наломал достаточно, -- сказал Иван. -- Я предлагаю идти в милицию, прямо сейчас, и рассказать всё, как есть.
   -- Что именно ты будешь там рассказывать? Что Маша папы с мамой не слушается? От рук отбилась?
   -- Пошли Филиппова, черт возьми! Пусть объяснит как следует.
   -- В облаках ты витаешь, Ваня. Очнись же, елки зеленые! Ты не в Лондоне. Милиция -- это не Скотленд-ярд! Мы в России! -- Николай едва не кричал на брата.
   -- Филиппов тоже так считает?
   -- Да всем это известно. Кроме тебя, конечно...
   -- В таком случае, скоро за нее выкуп попросят. Готовь кошелек, -- вздохнул Иван.
   Николай помолчал, похлопал себя по бокам в поисках зажигалки и пробормотал:
   -- Вот это ближе к делу. Я еще тогда об этом подумал, когда тебя в метро отмутузили... Я тут Глебову позвонил, -- виновато прибавил он. -- Попросил содействия. Так что он ждет нас сегодня. В восемнадцать ноль-ноль.
   -- А Глебов-то тут при чем?
   -- У меня в Петербурге концов никаких. А у него по старой работе такие связи есть, какие тебе и не снились.
   -- Один поедешь, -- сказал Иван.
   -- Я сказал, что мы вдвоем будем.
   -- К Глебову поедешь один.
   Николай не спорил, но проворчал:
   -- Как всегда... Толку от тебя, как от козла молока.
   -- Я буду на Гороховой. Позвонишь... -- мрачно вымолвил Иван и вышел.

* * *

   Вечером, уже в начале десятого, как только из вестибюля позвонил портье, Николай отправил телохранителя в холл, чтобы тот встретил и привел брата в номер.
   Телохранитель Андрей привел его в другой номер, более просторный и лучше обставленный, чем тот, в котором Иван виделся с братом накануне. Оказалось, днем Николай поменял номер из предосторожности; на этом настоял вездесущий Филиппов: пока, мол, не выяснится, нет ли наблюдения за гостиницей.
   В помятой белой рубахе навыпуск, Николай сидел на кровати и в прострации крутил в руках галстук, который стал теперь похож на веревку.
   В номере был еще один незнакомец -- высокий, с незапоминающимися чертами лица.
   -- Филиппов... Мой брат Иван... Познакомьтесь, -- пробурчал Николай.
   Иван почему-то представлял Филиппова другим -- более плотным, более представительным, никак не худощавым простолицым блондином с пробором. Флегматично пожав ему руку, Филиппов прошагал к окну, сел в угловое кресло и, подчеркнуто обращаясь только к своему шефу, стал излагать следующее:
   -- Нам довольно повезло. У Марии есть кредитная карточка. Выдана женевским банком "Credit Suisse". Она расплачивалась карточкой в супермаркете на Невском. Несколько раз -- в детском магазине "Кенгуру", тоже в центре.
   Николай, уставившись невидящим взглядом в черное окно, кивал, продолжая мусолить потухшую сигару.
   -- Тут еще кое-что выяснилось... -- Филиппов многозначительно помедлил. -- Сестра ваша проходила здесь по делу. В прошлом году.
   -- Какое еще дело? Что такое? -- напрягся Николай.
   -- Привлекали целую группу лиц. Шпана, выходцы из горных районов. Им вменялась торговля крадеными автомобилями, подделка таможенной документации. Подробностей не знаю... Мария проходила как свидетель. Для дачи показаний не явилась.
   -- А поточнее нельзя было узнать? Что-то одни предположения у тебя сегодня, -- упрекнул Николай.
   -- Я дал поручение. Через пару дней будут подробности, -- не реагируя на оскорбительный тон, ответил Филиппов. -- Насчет этого охламона... Парень, с которым Мария в Штаты уехала, разъезжает между Москвой и Нью-Йорком. Один из давних его корешей, тоже ивановский, уже два года сидит в "Крестах". За наркотики. Суда не было, но он проходил еще по одному делу, так до конца и не раскрытому. Это всё. Сам Четвертинов в начале октября приезжал в Москву. А месяц назад проходил через таможню в Пулково. Прилетел из Цюриха. Обратно уехал через финскую границу, на Хельсинском поезде. Это уже буквально на днях... Погранконтроль влепил ему отметку в паспорт. Что привлекло мое внимание: он был с ребенком... Ребенок должен был быть внесен в паспорт. Пытаюсь получить копию.
   Наливаясь бессильной яростью, Николай замотал головой:
   -- Прибью эту тварь! Да я его...
   -- Ну а у вас что? -- не обращая внимания на ярость шефа, спросил Филиппов.
   Николай, немного успокоившись, стал рассказывать о своей встрече с Глебовым:
   -- По его сведениям, в сентябре Маша прилетела в Москву из Швейцарии. С ребенком. Да-да, с двухмесячным сыном! В Москву ей помогал улететь наш дипломат. Он и накатал, я так думаю, рапорт. Дипломат этот всё подтверждает. Маша за деньги согласилась стать суррогатной матерью... Чтобы помочь одной бездетной швейцарской паре, с которой познакомилась в Нью-Йорке. А затем вроде как передумала. Когда родила. Это уже в Женеве было. Какое-то время жила у этих людей где-то в горах. Не знала, как сбежать от них. В конце сентября этот самый дипломат... Архаров его фамилия, он из женевского посольства... помог ей сесть на московский рейс. Ребенок был с ней. Это было двадцать первого сентября.
   Николай перевел выжидающий взгляд на брата. По его мнению, кто, как не Иван, мог объяснить, что всё это значило, раз уж он столько времени прожил за границей?
   -- А что если этот обормот... Получается, что он, Четвертинов, ее ребенка увез? -- сказал Николай. -- Через Финляндию?
   Пораженный догадками брата, Иван отмалчивался. Воздерживался от комментариев и Филиппов.
   -- Ладно, еще обсудим эту тему... Вы сходите с Андреем перекусите, ? устало сказал Николай Филиппову, ? а нам с Ваней еще надо поговорить...
   Филиппов встал. Телохранитель Андрей, молча сидевший всё это время на стуле у входа, тоже поднялся, и они вышли.
   -- Что я папе-то буду говорить? Как я ему всё это объясню? -- простонал Николай. -- Ты вот, тоже... Будешь в Питере сидеть, заподозрят в чем-нибудь. Эта шайка... Никакой Филиппов и никакой Дмитрий Федорович не спасут. Ты же видел, как они орудуют. За волосы да башкой об стену... Действительно, ехал бы ты к папе... Или, хочешь, в Москве на даче поселю? В Кратово у знакомых дача стоит пустая. Всё есть. Баня, сторож, собака... Ну, что ты как воды в рот набрал?
   -- Нужно что-то делать, -- сказал Иван. -- Поздно на дачах отсиживаться.
   -- Да, нужно, -- согласился Николай. -- Но я не знаю, с чего начинать. Посоветуй...
   Был одиннадцатый час, и Николай предложил заказать ужин в номер. Но Иван предпочел поехать домой, хотел выспаться. Отпустить брата без сопровождения Николай не захотел и, позвонив Филиппову, попросил того подогнать машину ко входу, а затем решил ехать со всеми за компанию на Гороховую, проветриться на сон грядущий...

* * *

   Дни шли. Николай не мог принять окончательного решения. Планы, что ни день, менялись, и каждый раз из-за новостей, которые приносил Филиппов. Очередная такая новость заставила всех сесть в поезд конце недели. Побаиваясь за дочь, Николай решил увезти ее в Москву. А заодно и брата...
   Филиппову удалось наконец выяснить, что среди "опекунов" Маши есть лица, известные местным правоохранительным органам. А в четверг новое происшествие окончательно свело на нет еще теплившуюся надежду на благополучную развязку. Около восьми утра в номер к Филиппову позвонил неизвестный, который сообщил, что готов поделиться сведениями о "разыскиваемом человеке" и предложил в полдень встретиться в Летнем саду, но без "наружки".
   На встречу, точно в назначенное время, явился коренастый бритоголовый субъект. Персонаж был новый, незасвеченный. Филиппов с категоричностью настаивал: среди тех, кто пас их на Миллионной, этого мордоворота не было... Не теряя ни секунды, незнакомец заявил, что "мамочку с карапузиком" опекают "серьезные люди". И они, мол, готовы отпустить обоих на все четыре стороны, если им будет предложена "компенсация" за понесенные убытки. Тут же прозвучало и предупреждение: малейшая инициатива "нанесет непоправимый ущерб здоровью матери и ребенка". В Петербурге "мамочки" якобы всё равно уже нет, она уехала "отдохнуть" за границу. Братьям предлагалось платить и "не дергаться".
   Филиппов уверял, что на встрече в Летнем саду бритоголовый незнакомец излагал заученное наизусть. Другими полномочиями "парламентера", похоже, просто не наделили. Сумма "компенсации" оставалась не названной. Об условиях "парламентер" пообещал сообщить позднее: с Лопуховыми свяжутся по телефону. Братьям явно давали время подумать.
   По мнению Филиппова, в логической цепочке событий даже слепой не мог не увидеть одного слабого звена. Зачем вообще понадобилось устраивать встречу? Ведь с тем же успехом можно было всё сказать по телефону. Зачем "светить" сообщника, тем самым подвергая и его и себя ? по цепочке ? опасности? Ведь практически любого человека сегодня можно опознать по внешности, а уж тем более такого незабываемого субъекта.
   Тот факт, что к жесткому профессиональному стилю вымогателей примешивался редкий для таких дел дилетантизм, наводил на мысль, что сделанный ход был всё же просчитан, ? во всяком случае, это очень походило на правду. Тем более что в тот же день Филиппову удалось установить и личность "парламентера". В картотеке питерского ГУБОПа он числился как Салавди Тахаев. Место жительства -- Выборг. Профиль противоправной деятельности -- очерчен не совсем ясно. Но, как минимум, сбыт краденых автотранспортных средств, которые ввозились из Скандинавии и находили себе покупателей оптом и в розницу или же в виде запчастей. Так что тут и не пахло заложниками и похищениями.
   Подполковник петербургского ГУБОПа, с которым Филиппова связал бывший московский коллега, согласился оказывать содействие на месте, раз уж криминальный жанр, с которым Филиппов столкнулся, затрагивал интересы его службы. Но пока в Петербурге не знали, чем помочь конкретно.
   Филиппов сразу высказал предположение, что Тахаев ? "шестерка", что он, по-видимому, не имеет представления о том, в чем принимает участие. Лицо или группа людей, стоявшие за Тахаевым, были, скорее всего, заинтересованы в том, чтобы подозрение пало на уроженцев горных районов, -- такая схема никого бы не удивила. Цель же могла преследоваться самая нехитрая: запутать следы, выиграть время. Здесь, по мнению Филиппова, и следовало искать ключ к ситуации...

* * *

   Иван провел на Солянке ночь, а на следующий день брат отвез его на дачу в Кратово, подальше от домашних ссор на Солянке, которые не утихали -- на этот раз из-за своевольного решения Николая увезти дочь в Москву.
   Николай приезжал на дачу каждый вечер. Если удавалось избежать пробок, шофер Глеб Тимофеевич привозил его к восьми часам, но бывало, что и на ночь глядя.
   Братьям нравилось ужинать у камина, раскочегаривая открытую шамотную топку березовыми поленьями. Дрова сторож припас отборные. Печка нагревалась до такой степени, что гудела стена, и даже при открытой двери на террасу холода в комнате не чувствовалось. После домашней духоты хотелось на улицу, на мороз. Желание просквозить легкие свежим ночным воздухом было особенно неодолимым, когда со двора тянуло печным гаревом, а дым, валивший из трубы сторожки и из дымохода самого дома, на фоне чистого звездного небосвода расправлялся в лунном свете двумя ровными штанинами.
   Имевшаяся при даче сторожка -- настоящий двухэтажный каменный дом -- подпирала в конце дачного парка глухой кирпичный забор в новорусском стиле. В сторожах служил бывший лесник Иван Семенович, выгнанный взашей с прежней службы за то, что регулярно прочищал ружьишко в "своем" лесу, никак не желая считаться с обстоятельством, что лесное хозяйство давным-давно оприходовал местный приватизатор. Семеныч так и не смог сжиться с мыслью, что его, как крепостного, приватизировали вместе с лесом.
   Дважды Иван звал сторожа на ужин. Не дурак выпить, причем исключительно водки, Иван Семенович не умел говорить ни о чем, кроме охоты и хозяйства. Из разговоров с ним складывалось впечатление, что он живет в какой-то другой стране -- в точности как Лопухов-отец и его тульский сосед Палтиныч. Они существовали в своем параллельном мире. Поэтому и разочарований испытывали меньше. Иван Семенович ни от кого ничего не ждал, ни на кого не таил обиды. Он никогда и ни о ком не говорил плохо, да и вообще был убежден, что на родине у него никогда по-другому и не жили: всегда тянули лямку и никогда не знали достатка.
   Николай планировал приехать на дачу с Ниной и дочерью. Обещал прихватить с собой даже Грабе, соблазнив того шашлыками... Однако в субботу вечером опять появился в Кратово один. Уже от ворот, едва он вылез из машины, стало заметно, что он не в духе. Глеб Тимофеевич выгрузил из багажника коробку с продуктами, внес покупки в дом. Николай бросил на черный рояль пачку свежих газет, выставил на стол две бутылки бордо и фляжку "Чивас" для себя.
   От Филиппова никаких новостей. Тишина. Такой покой вокруг, умиротворение -- словно перед бурей... Николай был раздражен. Он стал вдруг даже высказывать сомнения насчет выдающихся способностей своего сотрудника, которого вчера еще расхваливал без меры. А потом сумрачно проворчал, что на Солянке опять всё верх дном и опять из-за дочери.
   -- Вот так я и живу. Всё вроде есть. И в то же время ничего нет... Разве это справедливо? -- водрузив кулаки на стол, вопрошал он после ужина. -- Вкалываешь до упаду, ночи не спишь, совесть пачкаешь, размениваешься по пустякам. А толку? Нет, я никого конкретно не имею в виду. Ни русских, ни страну эту, прСклятую всеми... Как жить без родины? Другой-то нет... Нет, кривого не исправишь... Но вот те, кто не кривой, вот эти -- настоящие мерзавцы. Проблема в том, что таких немного. Основная-то масса ? ни то ни се. Вот и не знаешь, то ли хаять, как все, то ли втирать себе очки. Я даже патриотов не ругаю. Папа, например, был коммунистом. А кто им здесь не был? Но он же не подлец. Да и что от этих времен осталось в нем, кроме порядочности?.. Ты обратил внимание, сколько здесь грязи? На каждом шагу. В людях, и вообще. А ведь всё держится. Не становится хуже, грязнее. Почему? А я тебе скажу. Странную вещь скажу, смеяться будешь... В России заговор существует. Только не тот, о котором обычно говорят. А заговор добра. Нет, без шуток!
   Иван едва ли понимал, что брат имеет в виду, но чувствовал, что тому необходимо верить в существование каких-то смягчающих обстоятельств, которые послужили бы оправданием их бессилия. Иван делал вид, что принимает слова брата за чистую монету.
   -- Мы, русские, пакт заключили... между собой. Но о нем никто не знает. Этот пакт... он заключается в том, чтобы не гадить слишком сильно, чтобы не преступать черту. Когда припекает, мы соблюдаем условия пакта. Вот тебе и объяснение. Если бы не это, давно бы всё рухнуло. Шестую часть суши превратили бы в полигон, в карьер какой-нибудь горнодобывающий или просто в помойку. Нас бы травили и морили, в резервации бы согнали, как индейцев.
   -- Красочно, но неубедительно. В карьер как раз и превратили, -- возразил Иван.
   -- Да нет же, ты не понимаешь, что я хочу сказать...
   Николай обижался, но от возбуждения не мог выразить свои мысли яснее.
   -- Сегодня даже говорить на эти темы невозможно, -- сказал Иван. -- У людей здесь появилась какая-то новая... если не гордость, то упрямство. Им надоело с грязью себя смешивать. Они готовы заклеивать себе глаза, чтобы не видеть правды... Всё правильно. Отдушины нет. Иллюзий нет. Драпать некуда. Везде то же самое. Жить нужно с тем, что есть. Я это иногда в Лондоне чувствовал... когда привык, прижился. А теперь здесь.
   -- Ты хочешь сказать, что это я глаза себе заклеиваю?
   -- И правильно делаешь, -- заверил Иван. -- Без этого невозможно.
   -- Людям лишь бы поесть и поспать. И время от времени гульнуть как следует, дай только повод. Но так всегда было, даже в военное время, -- сказал Николай. -- Так что не обобщай. Пир во время чумы -- вот что это такое. Но за счет этого целые народы выживали. За счет слепоты. Она иногда спасает.
   Иван предпочитал не перечить брату. В споре рождается не истина, но исключение из правил, подумал он; вслух же произнес:
   -- Ты, Коля, исключение из правил, вот и всё объяснение.
   -- Ничего подобного! -- запротестовал Николай. -- Просто я не мизантроп, Ваня. Я к людям отношусь хорошо... в принципе. Глупо звучит, конечно. Даже не знаю, как сказать правильно. Эти вещи невозможно сформулировать. Язык всё коверкает. Мне нравится компания, общество людей. Мне нравится, когда вокруг курят, выпивают, галдят. Меня не пугают в людях недостатки, понимаешь? Наверное, потому что хорошо их понимаю, эти недостатки. А может, потому что во мне самом их ? море. Зато всё ясно... Знаешь, когда человек перестает быть глупым? Когда он понимает, что он дурак...

* * *

   В воскресенье вечером Иван уехал с братом на Солянку, чтобы с утра увидеться с Дмитрием Федоровичем. Оказавшись в Москве по своим делам, Глебов дозвонился на Солянку, а затем Ивану в Кратово, предложил пообедать вместе, хотел обсудить кое-что срочное и заодно намеревался свести Ивана с одним человеком, с которым тот якобы был заочно уже знаком, и им-де есть о чем поговорить...
   За стойкой при входе в главный зал ресторана вместе с Глебовым сидели двое. Один -- лет шестидесяти, плотный, в сером костюме. Другой -- помоложе, лет тридцати, в черном блейзере и шарфе.
   Пожилого Иван узнал сразу. Условно -- Долгоусов. По версии теледиктора -- Вереницын. Перед Иваном был тот самый "кандидат" с фотографии, на которого он писал однажды "голограмму", занеся его в категорию "гладких". Это ему они с Глебовым перемывали косточки во время последней встречи.
   С дружеской улыбкой Дмитрий Федорович протянул Ивану сухую ладонь для пожатия и познакомил его с Аристархом Ивановичем. Вереницын-Долгоусов работал в Думе. По совместительству. Кроме того, возглавлял "Фонд по развитию" -- это было выведено на визитке, которую он протянул Ивану с каким-то холодным достоинством. Молодой человек в клетчатом шарфе оказался просто его помощником.
   -- Фонд государственный или частный? -- полюбопытствовал Иван.
   -- Мы и сами еще не поняли, -- отшутился Вереницын, сканируя его маленькими серыми глазами. -- Ведь мы чем только не занимаемся, боже ж ты мой! Кстати, я знаком с вашим братом. С Колей мы еще... Да что вспоминать... Прекрасный парень.
   Фамильярность тона, да и слово "парень" неприятно задевали. Иван выжидающе смотрел на Глебова.
   Помощник Аристарха Ивановича меж тем стал прощаться: ему нужно было куда-то ехать.
   -- Дмитрий Федорович расхваливал ваши таланты, -- неторопливо продолжил Вереницын-Долгоусов, когда они перешли в глубину зала к заказанному столу.
   Глебов тем временем внимательно изучал меню, делая вид, что за разговором совершенно не следит. Его нейтралитет немного выбивал Ивана из колеи.
   В глаза бросалась необычная манера Вереницына-Долгоусова улыбаться одним губами. Глаза его при этом оставались непроницаемыми и холодными.
  
  
  

страницы 331 - 363

в электронной версии не могут быть предоставлены

во избежание нарушения положений

международного авторского права

читателю приносятся извинения!

  

* * *

   Иван приехал на Кадашевскую набережную раньше условленного часа. Прохаживаясь по тротуару, он разглядывал зимний город, замерзшей глыбой поднимавшийся за Водоотводным каналом и Москвой-рекой. Потускневшая от непогоды столица поражала тем особым, каким-то стылым однообразием, от которого жизнь в ней казалась иногда гнетущей безо всякой причины. Столь грандиозно-бесчеловечной Москву изображали еще недавно на нержавеющих подстаканниках. Прав был А. Герцен: как можно считать родным такой город, да еще и с Лобным местом в самом сердце? И тем не менее, он казался родным как никакой другой.
   Как всегда пунктуальный, Глебов появился ровно в час дня. Он вылез из черного пикапа азиатской марки, подъехавшего со стороны Чугунного моста. Дмитрий Федорович был в бобриковом пальто и шерстяной вязаной шапочке. Приблизившись, он протянул Ивану руку:
   -- Ну что, не передумал еще на родине жить?
   Иван, растерявшись, отмахнулся от вопроса.
   Глебов сочувственно кивнул и спросил:
   -- От сестры-то есть новости?
   -- Нет... К сожалению, нет...
   -- Пойдем пройдемся немного, -- предложил Дмитрий Федорович. -- Да, наломал ты дров, Ваня. Да что теперь говорить... Сам я виноват. Впутал тебя непонятно во что. Жалею теперь...
   Они зашагали вдоль парапета.
   -- Можно задать вам откровенный вопрос? -- спросил Иван.
   Глебов приподнял воротник пальто и, посматривая на канал, апатично ответил:
   -- Не знаю. Сам реши, можешь или нет.
   -- Вы за белых или за черных?
   -- А в чем разница? -- сразу отреагировал Глебов.
   -- Вы с самого начала хотели, чтобы я... С фотографиями меня разыграли. Всё было липой?
   -- Не ломай голову. Надо ж, болезнь какая: всё что-то искать, копаться. Иван, нужно уметь выбирать. Между главным и второстепенным, между тем, что хорошо и отлично.
   -- Так я прав?
   Глебов не пытался его разубеждать.
   -- Ты помнишь, о чем владыка говорил в Петербурге... когда мы за столом сидели? -- спросил Дмитрий Федорович. -- Мир наш устроен и сложно, и просто. Есть мотыльки, бабочки... И порхает вся эта живность непонятно зачем. Может, просто для услаждения глаз. А есть шмели, пчелы, собирающие мед. Есть и осы, моль всякая, комары... И сложно, и просто, -- повторил Глебов. -- Но главное -- у каждого свое место. Каждый сверчок знает свой шесток, каждый сурок -- свою норку. А вот тебе, Иван, по-моему, в этом простом устройстве мира что-то непонятно. Ну хорошо... Мы с тобой не моль. В мотыльки ты тоже уже не годишься. Допустим, пчелы. Но как сделать так, чтобы на пасеке был порядок? А что если над ульем нависла угроза? Залез на пасеку медведь?.. -- Глебов уставил на Ивана испытующий взгляд. -- Вопрос: как спасти улей от разорения? Или это не дело пчел, а дело пасечника?.. А может, и саму пасеку давно пора спасать?
   -- От чего, Дмитрий Федорович?
   -- От объедал всяких... Да от чего хочешь. От наводнения, от пожара, от заразы. Напастей-то много на белом свете.
   -- Вот и вы, так же, как они на Мясницкой, одними аллегориями изъясняетесь... Мне тогда казалось, что владыка другое имел в виду, -- заметил Иван.
   -- Ульев много на свете. Пасек тоже. Но везде одно и то же. Везде есть пчелы и медведи, -- развил Глебов свою мысль. -- Так что мы, раз уж здесь оказались, должны жить по законам своего улья и пасеки.
   -- И всё равно, кто пасечник? -- усомнился Иван.
   Глебов согласно кивнул и, сделав еще несколько шагов, остановился.
   -- Если разобраться, в некоторых ситуациях мы даже права не имеем вопросы себе задавать, -- сказал он. -- Слишком они, ты уж меня прости, пустяшные.
   -- Владыка Ипатий, в отличие от вас и от меня... Он не думает, что способен мир спасти от всех напастей. Энергию свою люди вроде него направляют на то, чтобы усовершенствовать, очистить себя самих. А мир окружающий... Он такой, какой есть. Владыка сам за себя решения принимает, а мы с вами... Вот вы считаете, что, раз вы дали присягу, то должны бездумно приказы выполнять. Тем самым вы лишаете себя права размышлять о том, чьи это приказы, стоят ли они вообще того, чтобы выполнять их? Разница между вами и владыкой в том, что вы подчиняетесь воле простых смертных, а не воле свыше... Вот и получается, что вы ? звено в цепи манипуляций.
   В знак не то согласия, не то понимания Глебов опять закивал, но чувствовалось, что с сожалением.
   -- В одном, Ваня, я виноват перед тобой. Я недооценил тебя. Вообще очень жаль, что такие, как ты, в стороне остаются, -- сказал он. -- А зло тем временем делает свое дело. Оно, как ты понимаешь...
   -- Жонглирование такими понятиями, вы не обижайтесь... -- перебил Иван, -- принуждает к компромиссам. Но это сначала. А потом ? к вырождению. Вот что, в сущности, я хочу сказать. Такой подход скрывает всё ту же идеологию, от которой вы отказываетесь на словах... Но так можно всё окончательно развалить! Дмитрий Федорович, а может, вы этого и хотите? -- спросил Иван. -- Я ведь еще тогда об этом подумал... Но вы ушли от разговора.
   Глебов зашагал дальше, всматриваясь в серую завесу смога за рекой. Он не оспаривал и этой гипотезы.
   -- Все мы разные, Иван. Очень разные. Я вот считаю, что нужно стараться увидеть друг в друге не то, что нас разъединяет, а то, что есть общего. Но ты прав... -- не хотел спорить Глебов. -- Да и знаешь, наверное, другой способ, о котором мы не додумались? Так расскажи о нем!.. Даже если тебя коробит общество этих людей, у них ? власть. Считаться с ними ты вынужден. Иначе просто ничего не получится.
   -- У Вереницына есть власть? Над вами?.. Не верю. Над собой я этой власти не признаю. Спеться с ними -- значит развалить всё окончательно... Изнутри, -- заключил Иван. -- И куда потом деваться?..
   -- По-разному можно смотреть на вещи. Да, это единственный способ. В настоящее время другого нет. У кормила оказались выродки. Изменить такую систему можно только изнутри.
   -- Развалив ее изнутри... вы это хотите сказать? -- не без удивления повторил Иван свой вопрос. -- Я как-то сразу не понял, в чем ваше кредо... -- Иван был всё же растерян. -- И вы хотите, чтобы я в этом участвовал? Но Дмитрий Федорович... Я живу по другим правилам.
   -- Знаю, знаю... -- устало отмахнулся Глебов. -- У меня мало времени. Я тут принес тебе кое-что.
   Глебов извлек из кармана пакет размером с книгу и протянул его со словами:
   -- Видеокассета. Насчет сестры твоей. Отдашь вашему детективу, он разберется.
   Иван с изумлением уставился на протянутый сверток.
   -- Россия одна, не забывай. Поделить ее невозможно. Так что давай без подножек. Есть дела поважнее. Вот тебе пример... -- Глебов глазами показал на пакет с кассетой и протянул руку на прощание. -- Если что, знаешь, как меня найти.
   Сказав это, Дмитрий Федорович зашагал в сторону Большой Полянки. Иван смотрел ему вслед до тех пор, пока силуэт в коротком темном пальто не скрылся за углом.
  
  
   В тот же вечер кассету просмотрели на Солянке в присутствии Филиппова. Нина домой еще не вернулась, поэтому обсуждение вели без обычной конспирации. Видеозапись, раздобытая Глебовым, была сделана службой пограничного контроля в аэропорту Пулково. На экране высветилась дата: 15 часов с минутами, суббота 16 декабря, -- получалось, на второй день, после того как Николай планировал встретиться с Машей на Миллионной.
   Сначала мелькали сероватые кадры: Мария одна, без ребенка, проходит паспортный контроль... Братья мгновенно узнали ее, и оба были поражены тем, насколько сестра изменилась. На мутных и размытых от плохого освещения кадрах она выглядела не повзрослевшей, а постаревшей. В поведении чувствовалась суетливость. Сестра не переставала оглядываться по сторонам, как будто кого-то ждала или искала в толпе. За нею наблюдали: Филиппов указал на две фигуры, попавшие в край кадра. Парни лет по двадцать пять, славянской внешности, держались в стороне, но не спускали с нее глаз. И Маша то и дело с ними переглядывалась.
   Были на пленке и кадры регистрации. Рейс оформлялся на самолет компании Swissair, вылетавший в Женеву. Рядом маячили те же двое.
   Личность парней Филиппову пообещали установить уже вечером. Но как он дал знать позднее, позвонив на Солянку уже в двенадцатом часу, вышла осечка. Документы незнакомцев оказались липовыми, а идентифицировать их визуально пока не удавалось ни по одной доступной базе данных...

* * *

   В первой половине декабря, возвращаясь из Петербурга, Нина провела ночь в купе с необычной попутчицей.
   Раскрепощенно державшая себя незнакомка, не дожидаясь отхода поезда, попросила проводника принести ей стакан чаю и, вытащив из сумочки "Harper's Bazaar" на английском языке, рассеянно зашелестела глянцевыми страницами. Вскоре это занятие ей наскучило, и, отложив журнал, она принялась рассматривать происходящее за окном. Периодически она поглядывала на Нину. Взгляд светло-серых глаз показался Нине скорее приязненным, нежели оценивающим.
   Проводник принес чай, лакейским жестом потер руки и любезно произнес:
   -- Если еще что понадобится, вы подходите.
   -- Чаю не хотите? -- спросила Нину незнакомка.
   -- Спасибо, не хочется.
   Проводник ушел.
   -- Надо же, прямо джентльмен! То не допросишься, а то над душой стоят, -- усмехнулась попутчица. -- Терпеть не могу эту ослиную породу... А на ваши ноги как он пялился, обратили внимание?
   -- На мои? ? Нина смутилась, порозовела.
   -- Меня зовут Мадлен, -- представилась незнакомка.
   -- Очень приятно... -- Нина, помедлив, тоже назвалась и переспросила: -- Мадлен, откуда такое необычное имя?
   -- И не говорите. Сплошные мучения! -- вздохнула соседка по купе. -- Вы в Петербурге живете?
   -- В Москве.
   -- А я вот дурею от Москвы. Да ничего не поделаешь, приходится...
   -- Ездить?
   -- Ездить, и вообще. Куда ж от нее денешься, от Москвы? По-моему, вы их тоже не очень жалуете, этих ослов? -- уточнила попутчица, глядя Нине в глаза.
   -- Бывает, -- согласилась Нина. -- А вы только официантов ослами считаете или всех мужчин вообще?
   -- Всех и каждого из них, -- ответила Мадлен и неожиданно звонко рассмеялась.
   -- Но ведь без мужчин придется отказаться от семьи, детей... -- нерешительно сказала Нина.
   -- Да бросьте вы, ради бога... Ничего подобного! Есть у меня и муж и дети... В любой женщине силен материнский инстинкт, тяга к витью гнезд. Дело в отношении... Только в этом, поверьте мне...
   Перрон за окном медленно поплыл. Взгляд соседки завораживал Нину и в то же время вызывал смутную тревогу.
   -- Одни понимают это. А другие... Другие трусят, -- продолжала словоохотливая Мадлен. -- Но ко всему привыкаешь. Вы вот к какой категории себя относите? К умным или к трусихам?
   Нина растерялась. Попутчица не сводила с нее настойчивого взгляда.
   -- Я вас, наверное, шокирую?
   -- Нет, нисколько, -- солгала Нина.
   -- У вас такой тип... Вы должны нравиться.
   Нина чуть было не переспросила, кому именно, но смолчала, предпочтя следить за уплывающими огнями пригорода.
   -- Да уж не мужчинам, конечно. Не о них речь, -- успокоила Мадлен. -- Я вам скажу одну вещь... Главное в этой жизни знаете что?
   Нина отрицательно покачала головой.
   -- Не расстраиваться и не бояться. А там -- как бог даст. Мне кажется, что в вашей жизни будет еще очень много интересного. Не верите? Пожалуйста... Хотите, по руке посмотрим, что вам судьба приготовила?
   -- По линиям руки?
   -- Я умею читать... На руке так хорошо всё бывает написано, -- заверила Мадлен, развернув к Нине свою ладонь с массивным серебряным перстнем.
   Поколебавшись, Нина положила руку на столик. Попутчица взяла ее за запястье длинными теплыми пальцами и принялась изучать ладонь.
   -- У вас муж есть и дети... О-о, девочка! Считайте, что повезло. Да с каким-то особым будущим... Однозначно! Вот здесь, правда, линии крест-накрест... ай-яй-яй! Нескромный вопрос, у вас что, умер кто-то недавно?
   -- Да нет.
   -- Значит, не то.
   Отставив в сторону стакан с остывающим чаем, Мадлен продолжала поворачивать ладонь Нины так и эдак.
   -- Нет, больше ничего такого не вижу.
   Нина сложила руки на коленях и, стараясь побороть внезапный наплыв робости, смотрела в глубину оконного отражения.
   -- Была у меня знакомая, нормальная гетеросексуальная женщина. Жила как все. Троих детей вырастила, обеспечена была... -- рассказывала тем временем соседка по купе. -- Между прочим, она известный человек. Фамилию не буду называть. Ее знает вся страна. И вот в пятьдесят с лишним... А у нас в России женщина в пятьдесят, сами знаете... Ну и вот, полвека прожив, обнаруживает человек, что вся жизнь -- ошибка. Знакомая, о которой я говорю, поняла, что не любила никогда мужчин. А к мужу своему была просто привязана. По привычке, по инерции. Бывает, знаете... Словом, промыкалась всю жизнь: куда все, туда и она...
   Мадлен многозначительно умолкла.
   -- И что потом? -- спросила Нина.
   -- Всё бросила, бедняжка. Жизнь вверх тормашками перевернула. Поделила имущество с семьей и одно время сожительствовала с одной девочкой, балериной. Не то чтобы красавицей неописуемой, но намного, намного моложе ее. Потом, конечно, та сбежала от нее. Возраст, сами понимаете. Редко его прощают. Жизнь вообще беспощадна. А люди -- они еще беспощаднее. У нас ведь миллион причин, чтобы причинять друг другу зло... не согласны?.. Ну и вот... Я хочу сказать, что настоящая трагедия -- это когда человек понимает, что вся жизнь была ошибкой. Так что, чем раньше разберешься в себе, тем лучше... Вашей дочери сколько уже?
   -- Да ребенок еще, тринадцати нет.
   -- Уже всё, не ребенок, -- возразила Мадлен. -- В этом возрасте девочка и выбирает свою дорожку раз и навсегда. А мы не замечаем и потом диву даемся!.. Хочется верить, что ваша дочка найдет правильный путь. А что касается вас, Нина, то мне кажется, что я... я могу помочь вам с выбором. Не бойтесь...
   -- Чего?
   Мадлен бережно взяла Нинину руку в свои и, вдруг наклонившись, прильнула губами к ее ладони.
   Нина отдернула руку и, покраснев, тихо сказала:
   -- Прошу вас...
   -- Ну вот, испугались... -- вздохнула Мадлен.
   -- Вы неправильно меня поняли.
   Соседка по купе как ни в чем не бывало стала укладываться спать. Стянув с себя пуловер и джинсы, она надела пижаму из розового батиста и, достав из сумки флакончик с молочком для лица и пакет с ватными шариками, принялась снимать макияж.
   Купе наполнилось сладковатым запахом миндаля. Пересев поближе к двери и сквозь полумрак поглядывая на стройные бледные ноги Мадлен, пока та аккуратно перестилала готовую постель, Нина физически ощущала вакуум в душе, вроде бы исчезнувший за неделю, проведенную в Петербурге, но вот опять возвращающийся к ней. Не в силах бороться с собой, она вышла постоять в проходе, где не было ни души...

* * *

   Ей снилось, что она едет на юг. На одной из станций перрон заполонила толпа военных, одетых в иностранную форму серого цвета с незнакомыми шевронами и серебристыми галунами. Нерусские лица приковывали взгляд своей необычной породистостью.
   Осмотрев торцы вагонов по всей длине состава, военные принялись отдирать листовки, которыми был обклеен весь поезд, и не переставали допекать пассажиров упреками:
   -- Что же вы нам сразу не сказали?
   Из вагонов наперебой отвечали:
   -- А мы не знали. Отсюда не видно...
   Когда стемнело, поезд всё еще пересекал Турцию. Мягко и ритмично стучали колеса, и их перестук был совсем не таким, как дома, в России. Нина точно знала, что вокруг именно Турция, и ничему не удивлялась. Стоя в проходе, застеленном синей ковровой дорожкой, она то и дело посматривала в купе.
   Там сидела полуобнаженная Адель. Рядом с ней в белой рубашке навыпуск и почему-то при галстуке маячил Горностаев -- тот самый гематолог Горностаев, к которому они с Аделаидой ходили устраивать на лечение ёжика. Сначала Горностаев что-то разглядывал за окном, а затем стал заплетать Аделаиде длинную, ниже пояса, косу. Адель стыдливо прикрывала руками грудь и виновато улыбалась Нине.
   Когда коса была заплетена, Горностаев попросил Адель раздеться полностью, а Нину -- пока не заглядывать в их купе.
   -- Пусть смотрит, -- сказала Адель. -- Ее я не стесняюсь.
   Адель сбросила юбку и белье и, блаженно сомкнув веки, сидела в совершенно картинной позе. Горностаев ставил ей на спину компресс, смачивая в тазике сложенные в несколько слоев куски марли и старательно расправляя их на плечах и на спине Аделаиды. При этом он многозначительно косился на Нину, подмигивал ей, словно подстрекал к чему-то, но к чему именно -- оставалось непонятным. Стройное девичье тело с небольшой упругой грудью и нежным пахом притягивало взгляд Нины, словно магнитом. Она не могла отвести от него глаз. Особенно мучительно было смотреть на кожу Аделаиды, отсвечивающую мраморной белизной, и на ее бледную шею с золотистым пушком очень заметным в свете включенного ночника...
   Как только поезд остановился на очередной станции, Горностаев попросил Нину сходить на вокзал за чистой водой. Спустившись на перрон, она вошла в тускло освещенное здание переполненного людьми вокзала и направилась к буфету. Чернявый турок-буфетчик с тонкими, словно углем нарисованными усиками, отказался налить ей воды, но сказал, что набрать таз она сможет в конце коридора. Нина прошла в указанном направлении, проталкиваясь сквозь толпу.
   Когда она вернулась на перрон с полным тазом горячей воды, поезда не было. Вправо от нее в ночь удалялись красные огни -- хвост состава, увозившего Адель и Горностаева.
   В груди всё так и оборвалось. Что теперь делать? Куда бежать за помощью? Как догнать поезд? По перрону шныряли подозрительные типы. Они то и дело собирались в группки, шушукались, расходились... И весь этот люд следил за каждым ее движением. Нина опустила таз на платформу. От воды всё еще поднимался пар. Она трепетала от страха. Вместе с тем очарование южной ночи, вид фиолетово-черного неба над головой с близкими яркими созвездиями и наклонившимся к земле серебряным серпом луны, на фоне которого свет вокзальных огней казался бархатным, вызывали настолько глубокое и пронзительное ощущение внутренней полноты и какой-то необъяснимой силы, подталкивающей к действиям, что она была готова на всё, как ей казалось, лишь бы это мгновение продлилось как можно дольше.
   ...Утром, сидя в купе за столиком, Нина не могла поднять на соседку глаз. Как будто бы понимая причину ее неловкости, та держала себя тактично, ни взглядом, ни жестом не намекала на вчерашний разговор. Со сна растрепанная, Мадлен казалась совсем молоденькой и мало напоминала себя вчерашнюю. Однако лицо ее не меньше, чем накануне, притягивало взгляд совершенством тонких черт, прекрасной белизной кожи и тающей улыбкой.
  

* * *

   Сумбурный сон ? с поездом, Турцией и обнаженной Аделаидой ? всплыл в памяти Нины со всеми подробностями в тот момент, когда силуэт подруги возник в дверном проеме... Нина позвонила Адели уже при подходе поезда к вокзалу и застала ее дома.
   Переполняемые дурманом эмоций, они сидели за узким столом. Ада говорила о сыне, которого после обследования выписали с самыми "неимоверными" результатами. Сережа оказался практически здоров, он лишь нуждался в постоянном наблюдении. Мать Аделаиды увезла малыша с собой в Ригу до Нового года...
   Глаза Аделаиды блестели. Окончательно расчувствовавшись, она откровенно рассказывала подруге о своей жизни в Москве, ? Нине даже не пришлось ничего расспрашивать, ? в том числе про собственного мужа.
   На протяжении года, прежде чем Адель согласилась жить на содержании, но уже после того, как ей пришлось уйти со второго курса Гнесинки из-за серьезного осложнения после простуды, она действительно продавала свое тело.
   Николай, да и не он один, а также многие его знакомые ? исключения не составлял даже американец Грабе ? были в числе тех, с кем Адель "поддерживала отношения". Получалось, что Николай говорил сущую правду, а вовсе не возводил на себя поклеп, как она думала.
   Что же касалось ее сожителя Аристарха Ивановича, -- иначе, как "Змеем Горынычем" Адель его не называла, -- тот, ко всему прочему, приходился ей родственником. Вереницын был двоюродным братом покойного отца Адели. Аду он выиграл в покер (это вообще не лезло ни в какие ворота!), хотя уверял, что преследовал одну единственную цель ? вытащить ее из омута. Как Аделаида узнала позднее, эксклюзивное право на нее Змею Горынычу досталось за чужие долги.
   В новую жизнь, уже после отчисления из музыкального училища, Аделаида втянулась не сразу. Началось всё с предложения знакомой, профессионального агента, которая устраивала девушек на заработки фотомоделями для съемок в рекламных роликах. Съемками руководили иностранцы. Эта работа перепадала Аделаиде не один раз. Платили неплохо. Помимо "вербовки" фотомоделей той же знакомой удалось сколотить в Москве не менее доходный бизнес, по тем временам совсем еще новый, выросший на голом месте, а потому не имевший пока серьезной конкуренции.
   Ника, так звали знакомую, была одной из первых, кто начал предлагать девушек "напрокат". В списке ее клиентов числилось немало состоятельных мужчин, которым по той или иной причине был нужен "эскорт", то есть возможность показаться на людях с красивой женщиной. Как правило, это были рестораны, всевозможные приемы, в том числе и дипломатические, реже -- театр. На услуги возник устойчивый спрос, и бизнес сразу начал набирать обороты.
   Работа была "чистая", хорошо оплачиваемая. За вечер Адель могла заработать около шестисот долларов, а иногда и больше. Грубиянов, быдла и хамов среди клиентов практически не попадалось. Клиентуру Ника просеивала, старалась оберегать своих девушек от неприятностей и даже ввела правило "разового" обслуживания, благодаря которому в общем-то и нажила себе славу профессионала экстра-класса: одному и тому же клиенту никогда не посылали уже знакомую девушку, это допускалось лишь в особых случаях.
   Благодаря легкому заработку Адель обеспечивала себя и сына на протяжении нескольких месяцев. До тех пор, пока в один прекрасный день из ресторана ей не пришлось отправиться домой к "клиенту". Это произошло как-то само собой, ее никто не неволил. Но Адель и сама не смогла бы объяснить, как случилось, что исключение переросло в правило.
   -- Сначала тоже было терпимо. Пациенты... мы их "пациентами" называли... не босяки ведь всё-таки, нормальные вроде мужчины, с деньгами. Попадались среди них не только образованные, но и воспитанные... -- сбивчиво рассказывала Адель. -- Иногда в наши воды заплывали какие-нибудь высокопоставленные гуси. Но у этих всегда словно что-то в башке откручено, какого-нибудь винтика обязательно не хватает. Сразу, правда, не заметно... Ведь большинство думает, что платными услугами пользуются... ну, как бы это сказать?.. Одни только скоты, ну или неполноценные мужчины. Неправда это. Полно таких, у кого денег куры не клюют, а ни жены, ни семьи, ни даже любовницы... Вот и рады провести вечер за деньги. Но это сначала... -- Адель откинула волосы за спину; на лице ее появилась горькая усмешка. -- Унижения я никогда не чувствовала. Я сама могла решать, с кем можно заводить отношения... с кем они могут зайти дальше, развиваться, перейти... ну, как это сказать?.. в другую стадию, а с кем надо завязывать сразу. Вышли из ресторана, и всё, до свидания. Такое было условие. Они это знали. Некоторые из кожи вон лезли, чтобы угодить, понравиться. Очень смешно получалось. Это даже в игру превратилось. Со временем, конечно, приелось. Слишком далеко зашло. Цель-то одна у всех -- затащить тебя в постель. Ну и вот... Как-то стало тяжело. Я решила -- всё. Потом всё откладывала. Долг висел над головой. Я тут пыталась квартиру купить в Москве... Но меня облапошили. Деньги уплыли, а долг остался. На несколько месяцев я в Ригу поехала... Сережа у мамы был одно время... Пыталась там устроиться, давала уроки. Но ничего не получилось. Пришлось назад возвращаться, в Москву. А закончилось всё жуткой историей. Они меня просто делить стали, эти скоты. Только я понятия об этом не имела. Там, в их среде, свои законы. Можно купить чужой долг. Это как вексель, который перекупается. И однажды оплатой векселя оказалась я... -- Адель невесело усмехнулась. -- Хотя, может, это меня и спасло...
   Нина боялась поверить в услышанное. В голове не укладывалось, что вся эта грязь могла переполнять окружавший ее мир и касаться ее знакомых. Даже ее муж Николай не оставался от всего этого в стороне ? ведь он был одним из тех, о ком рассказывала Адель. Нина ничего не знала об этой изнанке реального мира. Она жила так, будто всего этого не было на свете. И получалось, что и не жила по-настоящему.
   Адель встала из-за стола, босиком прошлепала в комнату и поставила другой диск. Вернувшись, она, как кошка, примостилась на прежнее место и, обняв колени, виновато следила за Ниной, ждала от нее хоть какой-нибудь реакции.
   Квартиру заполнило густое и энергичное сопрано на немецком языке.
   -- Я никогда не слышала такой музыки, -- произнесла Нина. -- Это так сильно, бездонно...
   -- Тебе нравится? Элизабет Шварцкопф... Поет простые вещи, Моцарта. Зато как!
   -- Я плохо разбираюсь. Но очень красиво.
   -- Когда я пела, у меня было сопрано... Но, как говорится, что было, то сплыло... -- тут же оборвала себя Адель. -- Нет, больше я не хочу такой жизни. Хуже уже не будет. Не может быть хуже, не может...
   -- Я сразу как-то и не поняла того, что ты рассказываешь, -- через силу начала Нина. -- Даже не представляю, что всё это происходит в реальной жизни. У нас с тобой так по-разному всё сложилось... Я жила в другом мире. Хотя, когда дома у нас начались склоки, всё перепуталось в голове. Жизни людей вообще нельзя сравнивать. А мы всегда сравниваем...
   Они смотрели в окно на освещенный двор с белыми, словно на негативе, деревьями в инее. В свете редких фонарей снежинки мерцали разноцветными искрами. И от этого еще приятнее было сидеть в тепле и уюте.
   -- Я всегда их боялась... Всегда, -- вздохнув, сказала Адель.
   -- Кого?
   -- Мужчин. Правда, все они... эгоисты, слабаки. Всё время этому поражалась...
   Нина кивнула.
   -- Я еще в школе когда училась, всё поняла. Поэтому у меня нет в мужчинах нужды. Ну, такой, как у всех... Даже не знаю, как сказать... Физиологической потребности в них нет... Это мне не нужно. К этому ? только отвращение.
   -- У тебя много было мужчин? -- стараясь быть естественной, спросила Нина.
   -- Сначала? Нет, -- ответила Адель. -- Это началось, когда я в музыкальную школу ходила... Петенькой его звали. Петюней... Он на фортепьяно играл. Стеснительный был -- ужас. Но ? непохожий на других. Единственный мальчик в классе, представляешь? Водился только с девочками... Мы долго ходили за ручку, как малолетние. Какие-то бесполые были. Терлись, как котята, друг о дружку. А потом всё само собой произошло. Мы это делали каждый день, чувствуя себя взрослыми, любовниками. А через пару лет, когда я пришла к гинекологу, обнаружилось, что я еще девственница...
   -- Такое бывает?
   -- Оказывается, да. Разрыв плевы был частичный. Он был такой деликатный, что... -- Аделаида смущенно засмеялась.
   -- ёжик от него? -- вдруг спросила Нина.
   Аделаида бросила на подругу удивленный взгляд и не сразу ответила:
   -- Когда я в Гнесинском училась, я по-настоящему влюбилась. В одного грузина... Чистый человек, чуткий, оригинальный, красивый. Джанри его звали. Он был баритон... Странно бывает, но вдруг смотришь на человека и узнаешь родную душу. Сразу, в доли секунды... С ним тоже странные были отношения ? какие-то не физические, -- помолчав, добавила Аделаида. -- Для него это было как игра. Как сложная партитура, если хочешь... Он страшно боялся однообразия. Он был сдержан, но... неотразим. Я стала его рабыней, в полном смысле. Не могла думать ни о чем другом, кроме как о постели. И это было так ужасно, так мучительно! Он был добрым эгоистом. И ужасным бабником. У него были и другие... увлечения. А я, когда поняла, что беременна, не захотела ему досаждать. Зачем? У него своя жизнь, у меня своя. Я ушла... Мне так легче было. А потом всё это завертелось... Когда учебу пришлось бросить, всё кубарем покатилось... Извини, меня как прорвало сегодня...
   ? Я всё понимаю... не извиняйся.
   -- Я вообще в первый раз всё это рассказываю. Но, знаешь, так легко, когда всё сказано. Когда можно всё сказать... -- Адель перевела дух, помолчала и продолжала: -- А когда у нас началось с Горынычем, мне уже деваться было некуда. Тянулось это почти год. Я жила за его счет, купленная с потрохами. А теперь, после всего, он гайки решил закрутить. За квартиру платить отказывается. ёжика у себя терпеть не хочет. Что делать?.. Обещал раньше помочь с этим проклятым долгом. Но теперь только отмахивается.
   -- Значит, нужно его нейтрализовать, -- сухо подытожила Нина.
   Адель с удивлением взглянула на обычно робкую Нину. Та отвела взгляд в окно и молчала.
   -- Да, но как?
   -- Надо подумать. Ты знаешь его слабости... У таких людей всегда есть слабости... Ты же сама только что говорила...
   По дороге домой, сидя в такси, Нина боялась шелохнуться, боялась нарушить вернувшееся к ней внутренне равновесие. Одно неосторожное движение -- и, казалось, внутри что-то оборвется и разобьется вдребезги. Порошок ударил в голову. Онемела не только верхняя губа, но и нос. Второпях, тайком от Аделаиды пытаясь вдохнуть дозу в ванной, она допустила, видимо, небольшую передозировку.
   Перед глазами всё плыло. Уцепившись за ручку на дверце, Нина вглядывалась в мутную картину зимней Москвы и не могла побороть в себе волшебного ощущения, что парит в воздухе, и не просто над холодным скучным городом, в котором протекала вся ее жизнь, как у героини по-советски пошловатого романа, но о нем и вспоминать даже было неприятно. Она находилась сейчас где-то на иных высотах, над краем реального мира, который ассоциировался у нее с темнотой, ночью, обмороком. От бестелесной легкости, от острого чувства полного разрыва со всем на свете внутри дрожала, звенела каждая жилка.
   В ушах звучало оглушительное сопрано, а прямо перед глазами маячил бледный лик Аделаиды с виноватой улыбкой и внимательным взглядом. Этот взгляд поглощал и затягивал в себя, словно в омут, даже сейчас, в воображении. Нина отчетливо ощущала под пальцами тяжелые шелковистые волосы, в которые хотелось зарыться лицом, разглядывала кисти изящных рук Адели, длинные музыкальные пальцы с тонкими фалангами, бесконечно-идеальные ноги в чулках, узкие ступни, острые коленки...
   Это побуждало совершить нечто неимоверное, и в то же время всё казалось уже сбывшимся -- где-то внутри, на дне себя, в бездонной, захватывающей дух чувственности. От всего этого немели руки, ноги, мысли...

* * *

   Двухкомнатная квартира знакомых, с которыми Нина договорилась о съеме, находилась в Старомонетном переулке. Комнаты с высокими потолками выглядели мрачновато из-за почерневших тусклых окон и неопрятных стен в пожелтевших облезлых обоях. Без ремонта было не обойтись. В конце концов решили не затевать его зимой. Обои, где можно, пока подклеить, потолки побелить, -- на первое время этого предостаточно, -- и только уже по весне заняться квартирой по-настоящему. К тому же хозяева согласились взять на себя расходы на добротный ремонт.
   -- А высота потолков? Да здесь четыре метра, не меньше! Как ты до них доберешься? -- твердила свое Адель, всё еще не веря в возможность быстрого переезда на новую квартиру.
   -- Найдем маляра... Попросим верх выкрасить, остальное сделаем сами... -- с оптимизмом убеждала Нина. -- Я помогу тебе.
   -- Будешь возиться в этой грязи? Да тут и месяца не хватит...
   Нина присела на стоявший в коридоре стул и, сложив руки на коленях, умиротворенно улыбалась...
   Утром она приехала в Старомонетный переулок в джинсах, свитере и кроссовках. Из-за ее спины выглядывал незнакомец двухметрового роста. Бородатый, с чистыми зелеными глазами, жизнерадостно окающий парень был родом с севера. Он был готов красить, возить, ломать и заново строить чуть ли не на любых условиях.
   -- Пробки проклятые. Целый час простояли, представляешь? Вот... это Савва, -- отрекомендовала Нина незнакомца.
   Савва неторопливо прошелся по квартире. Особенно долго он присматривался к окнам, а затем, не теряя времени, принялся за работу: начал с обдирания старой краски и заделывания трещин в рамах и подоконниках, после чего, обследовав потолки, перенес из кухни в комнату стремянку и уже через четверть часа, живо орудуя валиком на длинной ручке, стал покрывать потолок первым слоем водоэмульсионки.
   -- По объявлению? -- шепотом уточнила Адель, кивнув в сторону комнаты, когда они остались на кухне вдвоем.
   -- Первое попавшееся.
   -- На сколько договорились?
   -- Копейки... Стыдно сказать.
   -- Для него это не копейки, не волнуйся, -- тоном бережливой хозяйки заверила Адель, через дверь наблюдая за тем, как маляр, успевший смастерить из газеты пилотку, вернулся к окну со шпателем и, насвистывая себе под нос что-то очень знакомое, стал снимать обсыпавшуюся штукатурку вокруг батареи. -- Да, еще насчет квартплаты... Я звоню им второй день, хозяевам. Никого нет дома, -- сказала Адель. -- Хочу поговорить с ними. Ты думаешь, согласятся ждать до конца месяца?
   -- Не надо ни к кому ехать. Всё нормально... -- Нина виновато потупилась. -- Я за два месяца вперед заплатила.
   -- Я же просила тебя... Об этом не может быть и речи!.. Мы договаривались.
   -- Вернешь, когда сможешь. Такой уговор у нас тоже был, разве нет? -- напомнила Нина.
  
  
   В пятницу к двенадцати дня вещи Аделаиды были перевезены в Старомонетный переулок. Адель приготовила чай. Но Савва от угощения решительно отказался: торопился по своим делам. И с неменьшей решительностью он отказывался взять за работу больше, чем ему предложили вначале.
   Нина настаивала. Парень от смущения покраснел. Жалея, что не сделала этого молча, Нина наконец насильно сунула ему в карман лишнюю банкноту и, чтобы сменить тему, попросила, чтобы он позвонил ей в выходные, поскольку у нее есть к нему деловое предложение: знакомые строили дачу, и она была уверена, что сможет его пристроить к ним как минимум до лета с гарантированным заработком...
   Чаще всего Нина приезжала на Старомонетный переулок к ужину, иногда оставалась до глубокой ночи. И как только они прощались, как только Нина оказывалась одна ? выходила на улицу в ожидании такси или шла пешком через всю Полянку, чтобы успеть прийти в себя от очередного наваждения, перевоплотиться в себя прежнюю, прежде чем ей опять придется окунуться в обыденную жизнь на Солянке, ? в душе у нее что-то гасло, мертвело, мысли и чувства погружались в гнетущий сплин, и всё вокруг опять становилось пустым и бесцветным...
   В эти минуты Нину охватывало ощущение полной бессмысленности всего. Какая-то вата в душе, всё комками. Жить по-прежнему становилось всё сложнее, да и почти физически невозможно. В уже привычный душевный вакуум, неудержимой струей врывался старый страх, оставивший после себя какую-то яму, невидимую и вроде бы забытую, разровнявшуюся с тех пор, как лет в семнадцать она впервые испытала, что значит жить среди людей -- самостоятельно, без родительской опеки, что значит чувство одиночества -- но не книжное, то, которое поддается описанию, а немое, невыразимое, мертвящее.
   Невозможно было ни есть, ни пить, ни стоять, ни сидеть, ни лежать, ни говорить, ни думать, ни дышать... Но ведь и отрешиться от всего этого тоже никак не удавалось. Результатом пытки было состояние какой-то нескончаемой невыносимости, абсолютной запредельности всего и всея, -- но Нина даже не знала, как описать это состояние словами.
   Единственное, на что ее хватало в критический момент -- и она безошибочно чувствовала, когда такой момент наступал, -- это дозвониться бывшей школьной подруге и попросить у нее несколько доз. На следующий день, если хотелось перебороть абстиненцию, ей приходилось идти куда глаза глядят. Расчет, что таким образом, бегством от себя, удастся вырваться из мучительного состояния безысходности и одиночества, больше себя не оправдывал. Нина констатировала, что ощущение хрустальной звонкости, которое появлялось под действием очередной дозы, не идет ни в какое сравнение с тем прозрачно-невесомым состоянием, в которое она погружалась и в котором могла парить часами, стоило ей мысленно вернуться к Аделаиде. Чувства, испытываемые к Аде, были куда более сильным наркотиком.
   И тогда ? как во сне в поезде ? она видела стройные упругие бедра Аделаиды, ее белую грудь с розоватыми сосками, ее гладкий живот, помеченный волнующе-розоватым следом резинки, и пушистую светлую полоску в паху...
   Столько лет прожить с мужем, родить и выносить ребенка, практически воспитать его -- и после всего обнаружить в себе эту бездну? Кто она? Как так могло получиться, что большую часть сознательной жизни она прожила с ложными представлениями о себе? Неужели и здесь всё было сплошным наваждением? Выходит, права была Мадлен в поезде...
   Бывали минуты, когда с глаз спадала пелена, когда соприкосновение с привычной жизненной стихией -- дом, дочь, Петербург... -- заставляло спрашивать себя, реальным ли было только что пережитое отчаяние? В присутствии дочери тяжесть и хандра притуплялись. Но и мир становился сложнее, многослойнее...
  

* * *

   Новое молескиновое платье черносливового оттенка с низким квадратным вырезом, хотя и выглядело несколько траурно, настолько Нине шло, что Аделаида старалась не задерживать на ней взгляд, чтобы лишний раз ее не смущать.
   В присутствии подруги Нина чувствовала себя состоятельной вдовой, ? чем и не преминула ей признаться. Обе от души посмеялись. Дружными усилиями они раскромсали на столе увесистую дыню, но она оказалась несъедобной, твердой как дерево, без вкуса и запаха. Адель выложила на тарелки копченую ветчину, хлеб, персики, груши и виноград. Нина неумело откупорила принесенную бутылку "Пуйи", и они сели ужинать.
   -- Дочери так и не дозвонилась? -- поинтересовалась Адель.
   -- Преподавательница увезла всех на дачу.
   -- Купи ей сотовый телефон.
   -- Уже купила...
   -- Как она выглядит, твоя дочь? В маму пошла, наверное. Мальчики проходу не дают?..
   Нина ответила не сразу:
   -- Мне трудно судить... Я другими глазами на нее смотрю.
   -- А на меня... Какими глазами ты смотришь на меня? -- спросила Адель.
   -- Тоже другими, -- ответила Нина и порозовела. -- Ты же знаешь.
   -- Тогда почему... -- Адель осеклась.
   -- Почему чтС?
   -- Почему ты никогда не говоришь об этом?
   -- О том, что ты... что на тебя все оглядываются? Как об этом говорить? Ты сама всё понимаешь. Все это знают.
   -- Ты не должна так волноваться, -- заверила Адель. -- Я, правда, всё понимаю.
   -- Что ты понимаешь? -- переспросила Нина.
   -- Что две женщины в нашем возрасте... не могут ходить по улице за ручку... как школьницы.
   Нина молча потупилась.
   -- Только я не такая, как ты думаешь... Я нормальная, -- продолжала Адель в том же духе.
   -- Я тоже... У меня муж. Это первый раз со мной. Я никогда, никогда не испытывала ни к кому ничего подобного, -- пролепетала Нина, густо покраснев, будто ее уличили в обратном.
   -- Это правда? -- В глазах Аделаиды появилось знакомое недоверчивое выражение.
   Нина кивнула.
   -- Я всё хочу тебя спросить... Ты всё знаешь... теперь. Скажи, может, я просто дура законченная? -- через силу выговорила Нина. -- Может, я просто...
   Адель взяла ее руку, крепко, до боли сжала пальцы и умоляюще посмотрела ей в глаза.
   -- Я не знаю, честное слово... Но мне кажется... ? Адель уронила взгляд. ? У меня когда-то давно было что-то похожее. С подругой... Мы спали вместе. Как сестры. Без ничего. Это было так похоже... В этом ничего нет такого... -- добавила она. -- Я так думаю. Искренне. Тебе нечего стыдиться. Я тебя понимаю. И люблю... Как могу, не сердись, пожалуйста.
   Нина несколько секунд сидела неподвижно. Но по щеке ее скатилась слеза, губы задрожали.
   -- Я не знаю, что это... Извини меня, если я что-то не то говорю... -- умоляюще пролепетала Нина, обеими руками удерживая пальцы подруги. -- Я никогда, никогда не испытывала ничего подобного, клянусь. Но я ничего от тебя не хочу.
   Адель скинула с плеч бретельки платья, притянула руку Нины к своей обнаженной груди и в этом положении держала ее несколько секунд.
   Нина словно оцепенела.
   Адель бережно вернула повлажневшую ладонь Нины на стол, встала и скинула на пол платье, представ перед ней в одном белье. Подойдя к Нине вплотную, она взяла ее за руку и приказала:
   -- Встань!
   -- Прошу тебя, не нужно, ? остановила ее Нина. ? Я не могу. Ты неправильно всё понимаешь.
   -- Тебе нечего стыдиться.
   Нина подчинилась. Адель подалась вперед и едва ощутимым прикосновением поцеловала ее в губы, а затем привлекла Нину к себе, уткнулась лицом в ее плечо, утопила руки в ее локонах.
   Около минуты они стояли обнявшись, вздрагивая от всхлипываний. После чего, увлекая Нину в комнату, Аделаида прошла к дивану, легла, быстрым стыдливым движением прикрыла себя пледом и, протянув Нине руку, прошептала:
   -- Дай я сниму с тебя этот жуткий наряд вдовы...

* * *

   Утром 31 декабря Николая поджидала в офисе очередная новость: уже трижды ему звонил Четвертинов. И обещал перезвонить. А вскоре, не успел Николай попросить принести ему кофе, секретарь переключил внутреннюю линию на его аппарат. Разговор состоялся уже в присутствии Филиппова.
   Не здороваясь, Четвертинов объявил, что приехал в Москву и хочет немедленно встретиться, чтобы поговорить о Маше.
   Переборов волнение, тисками сдавившее грудь, и по молчаливой команде Филиппова, который слушал разговор через вторую трубку, Николай дал согласие. Четвертинов предлагал встретиться в кафе на Сретенке, в четыре часа дня.
   Телохранитель Андрей вместе с новым напарником, которого Филиппов нанял сразу после возвращения из Петербурга, заняли столик у входа. Сам Филиппов остался дежурить в машине.
   Четвертинов появился с опозданием. Едва завидев его, Николай поднялся из-за углового столика.
   Четвертинов сел напротив.
   -- Давно уже хотел вам позвонить, -- прокашлявшись, негромко произнес он.
   -- Где она? -- без предисловий спросил Николай.
   -- Кто?
   -- Ты, вот что, друг... Кончай понтоваться и отвечай, когда тебе вопросы задают, подобру-поздорову... А то я тебя прямо здесь... -- сорвался, было, Николай, но тут же сумел совладать с собой; он жестом отослал официантку, которая устремилась к их столику, чтобы принять заказ.
   -- Вы зря так реагируете. У Маши, между прочим, неприятности... И довольно серьезные, -- предупредил Четвертинов.
   Николай нетерпеливо повел шеей, пересилил очередной приступ гнева, но не смог выдавить из себя ни слова.
   -- Первым делом, прошу вас, Коля... Постарайтесь понять, что меня никто не заставлял обращаться к вам, я сам позвонил... Вы понимаете? А что касается Маши, то она сама так решила. Вы, конечно, в курсе... Мы там жили в такой нищете... в Нью-Йорке. Иногда просто некуда было деваться...
   -- Что это за ребенок? -- спросил Николай.
   -- Значит, вы точно в курсе, -- с облегчением подхватил Четвертинов. -- Условия были честные. Она нарушила договоренность, уехала. Это вы, наверное, тоже знаете?
   Николай, переборов отвращение, кивнул.
   -- Эта пара... они попросили меня вмешаться, и я оказался в такой роли... Даже не знаю, как сказать. Я хотел ей помочь... Маше. Ведь она неопытная и очень наивная. Но я себя не выгораживаю, не думайте! Просто я не знал, что так получится.
   -- Кто они, эти люди?
   -- Швейцарцы? Нормальные, порядочные люди. Очень состоятельные. -- На лице Четвертинова заиграла ухмылка. -- Познакомились мы в Нью-Йорке. Они жили тогда в Манхэттене...
   -- А теперь где?
   Четвертинов непонимающе уставился на Николая.
   -- Дальше! -- скомандовал Николай. -- Дальше рассказывай...
   -- Они хотели вернуть себе ребенка. Их можно понять. Ведь он не Машин.
   -- А чей?
   -- Их.
   -- Тебе заплатили?
   -- Кто?
   -- Эта пара.
   -- Да, они мне предложили денег, -- кивнул Павел. -- Но, повторяю, я на стороне Маши. Просто получилось всё не так, как... как мы планировали. Люди, с которыми мне пришлось иметь дело... здесь уже, в России, они оказались... Короче, на нас наехали.
   Николай побагровел.
   -- Тут и началось... криминал настоящий, -- добавил Четвертинов.
   -- Кто на вас наехал? Кто такие? Откуда?
   -- Началось всё в Питере... Когда она собралась и уехала в Питер.
   -- Когда это было?
   -- Месяц назад.
   -- Русские?
   Четвертинов отвел взгляд в сторону.
   -- Не знаю. По-моему, не все, ? ответил он. ? Я как-то видел одного чечена. Посредником был мой знакомый... русский. Но это вначале...
   -- Тот, что в Крестах сидит? -- уточнил Николай.
   Четвертинов оторопело откинулся на спинку стула и пробормотал:
   -- Так вы всё знаете...
   -- Насчет Швейцарии... Как фамилии этих людей? -- спросил Николай.
   -- Я же объясняю вам... -- Павел осекся и замолчал.
   -- Где она теперь?.. Маша! Где, я тебя спрашиваю?! -- прикрикнул Николай.
   Озираясь по сторонам, Четвертинов просипел:
   -- Не знаю.
   -- В Женеву с кем она улетела? Одна или с кем-то? -- настаивал Николай.
   -- Точно не знаю...
   -- Так, хватит, -- побагровел Николай, при этом он медлил. -- Слушай внимательно... Если хоть один волос упадет с ее головы...
   -- Да хватит уже угрожать! -- не выдержал Павел. -- Мне скрывать нечего! Я вам говорю всё как есть! Всё, что знаю... Я хочу помочь ей. И вам! Неужели непонятно?! Увезли ее...
   Теряя самообладание, Николай сдавленным голосом спросил:
   -- Что значит увезли? Кто увез? Куда?
   -- В Швейцарию.
   -- Швейцария -- не уссурийская тайга. На каждом шагу кабины есть телефонные. Ее одну увезли? С ребенком?
   -- В том-то и дело... Долго человека взаперти не продержишь. Она сообщит о себе, я уверен... Если, конечно, там всё в порядке. А ребенок... -- Четвертинов осекся. -- Ребенка увез я... в Финляндию. Так получилось... Я не мог по-другому.
   -- В Хельсинки... по подложным документам, -- задыхаясь, поправил Николай. -- И где теперь ребенок?
   Четвертинов затравленно смотрел на Николая, словно прикидывал, чем может грозить ему новое признание.
   -- Мальчика я отдал Альтенбургерам... Они приезжали в Хельсинки.
   -- Альтен... как?
   -- Альтенбургеры. Мариус и Лайза... Малыш жив и здоров. Не стоит о нем беспокоиться. Я уверен... Они просто помешаны на этом ребенке... Он жив и здоров, -- повторил Четвертинов.
   -- Пиши, вот здесь... -- Николай сунул Павлу в руку перьевую ручку и бумажную салфетку. -- Адресок пиши.
   -- Адрес я не могу вам дать.
   -- Не можешь... Да я... с языком из тебя его вырву! -- багровея, пригрозил Николай.
   После секундного колебания Четвертинов взял салфетку и, полюбовавшись гравировкой на золотом пере "Монтеграппы", повторил:
   -- Не настаивайте, не могу.
   -- Ты не можешь... -- ошалело пробормотал Николай и в тот же миг через стол сгреб собеседника за ворот кожаной куртки, подтянул к себе и процедил ему в лицо: -- Зато я могу! Могу размазать тебя по стене... тварь! Прямо здесь и сейчас!
   В ярости Николай сдавил Четвертинову горло. Тот налился кровью, опрокинул стул. Со стола со звоном полетела посуда.
   Два силуэта -- Андрея и его напарника -- мгновенно выросли перед столом. Начался всеобщий переполох. Напуганные официантки опасливо выглядывали из-за буфетной стойки, разделявшей зал на две части. В дальнем конце заведения появился невысокий средних лет мужчина в галстуке -- по-видимому, сам хозяин или управляющий. Со стороны кухни выглянул краснолицый здоровяк-повар в белом колпаке.
   Николай разжал пальцы. Четвертинов, будто пружина, отлетел в сторону. Андрей и его помощник, не понимавшие намерений хозяина, оказались отгороженными от Четвертинова спиной подошедшего. Воспользовавшись заминкой, Павел бросился в свободный проход. Повар попытался остановить его, но лишь сорвал с него шарф. Опрокидывая стулья, телохранители рванули к выходу вдогонку за беглецом...
   Через пятнадцать минут оба вернулись ни с чем. Четвертинов скрылся в подворотне. Уже стемнело. В темноте его и потеряли.
   Последним на входе показался Филиппов. Он подозвал повара и хозяина. Всё еще возбужденный, с трудом переводя дыхание, Николай стал извиняться за инцидент, выразил готовность возместить ущерб.
   На радостях, что всё обошлось лишь битой посудой, и повар, и хозяин испуганно кивали, явно не желая дальнейших осложнений.
   Николай извлек из бумажника две стодолларовые банкноты, добавил еще одну, сунул деньги хозяину и вышел следом за Филипповым.

* * *

   Впервые на своем веку Андрей Васильевич видел такую большую и фешенебельную дачу. Удивляли не столько габариты и роскошь, с которой дом был обставлен, сколько тот факт, что заправляли всем этим хозяйством его сыновья.
   Андрей Васильевич обходил кирпичные пристройки во дворе, где аккуратной поленницей высились запасы березовых дров, и примыкавший к ним крытый гараж на две машины, с неменьшим любопытством изучал систему освещения, снабженную датчиками движения, благодаря которым свет на всем участке загорался автоматически, стоило кому-нибудь появиться в зоне видимости приборов. По двору, время от времени спускаясь в подвал к отопительному агрегату, сновал сторож: всё никак не мог отрегулировать температуру в батареях.
   Наблюдая за ним, Андрей Васильевич вытаптывал снежок перед спуском в подвал. Тут они и разговорились. Чуть больше пятидесяти, а по виду старик стариком, сторож без умолку чесал языком, едва до него дошло, кто перед ним. Иван Семенович рассказывал обо всем подряд: о соседях по даче, о недавней эпопее, случившейся у родственников, которые жили на краю поселка и держали приусадебное хозяйство. Родне пришлось объявить войну наглому хорьку: по ночам зверек повадился душить кур, разгрызал птице головы. Наговориться вволю сторожу приходилось, видимо, нечасто.
   Андрей Васильевич не без интереса внимал рассказу, задавал вопросы. Краем уха он слышал голос Николая, доносившийся через открытую форточку из кухни, где мелькали силуэты невестки и сыновей. В ночном полумраке дворового закутка, где они со сторожем топтались, Николай не мог его видеть, поэтому и дал волю языку, с жаром твердил о случившемся днем в городе. По обрывкам фраз Андрей Васильевич понял, что речь идет о Маше, о Четвертинове, с которым дочь уехала в Америку; периодически почему-то в разговоре упоминалась Швейцария.
   Сыновья что-то скрывали от него? Сам факт, что ни дома, ни по дороге на дачу они ни словом не обмолвились на эту тему, свидетельствовал о том, что на голову семье обрушились какие-то новые неприятности и, судя по тону старшего сына, такие, что говорить о них во всеуслышание язык ни у кого не поворачивался. Андрей Васильевич боялся даже строить предположения на этот счет...
   В Москву он приехал утренним поездом, уже не надеясь, что дети выберутся к нему на праздники. День пролетел в суете, в телефонных звонках, в бессмысленной беготне за нескончаемыми покупками -- не хватало то одного, то другого. Даже обедали врозь и в разное время. До подмосковного Кратово, где на время поселился младший сын, добрались только к девяти вечера.
   Встречать Новый год предстояло в чужом доме. И от самой этой мысли благополучие старшего сына казалось отцу-пенсионеру зыбким, несмотря на огромную квартиру на Солянке и размах намечаемых празднеств. Сквозь внешнюю мишуру проглядывало неблагополучие куда более плачевное, чем элементарная необеспеченность: того, что принято называть домом, у сыновей не было ? ни у одного, ни у другого...
   На улице морозило. Огромный дом светился словно корабль в ночи. Деревья едва заметно мерцали от инея. Зрелище было завораживающим. И от огромной живой ели посреди двора, увешанной гирляндами, которые играли разноцветными лампочками, с трудом удавалось отвести глаза. Всё сильнее шел снег. Благо, успели доехать до начала метели...
   Пока накрывали на стол, Андрей Васильевич предложил Февронии пойти на улицу, вместе почистить снег у крыльца. Николай позвал сторожа и попросил у него лопаты. Дружными усилиями удалось расчистить дорожку, начинавшуюся от лестницы и ведущую к елке, а затем и дальше, к воротам.
   Вскоре всех позвали к столу. В просторной комнате близ полыхающего камина на белоснежной скатерти стола красовались серебряные приборы, искрились хрустальные бокалы, матово отсвечивала батарея бутылок. У лаково-черного рояля распустила ветки небольшая, но очень изящно наряженная елка, от которой шел острый смолистый запах. А возле елочки высилась куча подарков, упакованных в разноцветную бумагу.
   В иссиня-черном вечернем платье с глубоким декольте, с поблескивающей на шее змейкой ожерелья, румяная и вдруг оживленная, Нина приковывала к себе взгляд Андрея Васильевича. Он не помнил, когда в последний раз видел невестку в вечернем наряде, и от этого испытывал какое-то облегчение: люди несчастные и неблагополучные так хорошо не выглядят.
   Феврония тоже переоделась в совершенно недетское облегающее платье томного шоколадного цвета, на ногах ? черные атласные мюли. Девочка выглядела старше своих лет -- живая копия мамы в годы юности.
   Николай наполнил бокалы жене и дочери, после чего налил водки в три серебряные рюмки. Он уже успел принять до ужина свою дозу коньяка и теперь благодушно улыбался отцу, подмечая при этом, что тот опять смотрит на всё отсутствующим взглядом, как с ним случалось в минуты внезапного переутомления. Отец сильно постарел, и это вдруг стало очень заметно.
   Николай поднял свою рюмку.
   -- Ну что, папа, давай за всё хорошее?
   Андрей Васильевич чокнулся со всеми домочадцами и не без удовольствия выпил первую рюмку водки. Нина заботливо ухаживала за свекром: положила ему на тарелку маринованных рыжиков, горку черной икры, рыбное заливное и, конечно, же традиционный салат оливье.
   Февронии не терпелось увидеть свои подарки, и она попросила приступить к их раздаче сразу же, не дожидаясь двенадцати. Отец пожурил ее за нетерпение, но и сам, чувствовалось, с трудом сдерживал желание сделать всем что-нибудь приятное и сию же минуту, не откладывая на потом. Зардевшаяся от волнения Феврония стала доставать пестрые свертки из-под елки, зачитывая имена на крохотных бумажечках. Глаза ее сияли.
   Отец, дядя и дед получили по свитеру, все одинакового фасона, но разных цветов, в чем сказался своеобразный юмор Нины, который не все и не всегда понимали. Андрею Васильевичу достались еще кашемировый шарф и набор носовых платков (он особенно их расхваливал, зная, что подарок сделала внучка, слывшая в семье специалисткой по носовым платкам), кроме того, он получил ушанку из сизовато-коричневого меха, названия которого он не знал, швейцарский перочинный нож, Собрание сочинений Солженицына, очки в тонкой оправе и красивый к ним футляр.
   Андрей Васильевич выглядел растроганным, подбородок у него едва заметно подрагивал. Иван поспешил налить отцу, себе и брату водки. Он предложил выпить просто так, для аппетита. Немо соглашаясь, Андрей Васильевич поднял свою рюмку.
   Феврония с восторгом разглядывала переливающееся оттенками фиолетового вечернее платье, которое купил ей отец. В глазах у нее появилось выражение какой-то особой женской деловитости. С тем же выражением она придирчиво разглядывала две модные блузки, одна из которых была кружевной, а другая -- атласной, и затем, уже с абсолютно детской счастливой улыбкой Феврония стала перебирать книги, музыкальные диски, вертела в руках радужную коробку с сотовым телефоном... Николай, с детства обожавший делать подарки, буквально жмурился от удовольствия.
   Потом Николай принес новую бутылку французского шампанского. Пугая домашних своей неуклюжестью, большим кухонным ножом он зачистил фольгу вокруг пробки и одним махом, "по-гусарски", снес горлышко "Моэту и Шандону". Пена наполнила бокалы, хлынула на тарелки и скатерть.
   Куранты на экране телевизора пробили полночь. И сразу повеяло чем-то давним, советским, отгремевшим. В то же время символика по-прежнему содержала в себе нечто неожиданное и, наверное, всё же значительное, а может быть так просто казалось в силу привычки, поскольку старый мир, со всей его атрибутикой, давно приказал долго жить, но вместе с тем оставил после себя слишком глубокий и неизгладимый след.
   Андрей Васильевич едва ли мог представить себе Новый год без телевизора, оливье и боя курантов. Все это понимали, вот и уважили старика, проявив простую житейскую проницательность. И теперь всем было радостно от молчаливого взаимопонимания. Когда бокалы были вновь наполнены, Андрей Васильевич встал.
   -- Пап, да не надо... А то мы как на штабном банкете, -- сыронизировал Николай.
   -- Подожди, Коля... -- остановил сына Андрей Васильевич. -- Речей я произносить не умею. Или разучился, не знаю. Хорошо, что все собрались. Коле -- спасибо. Я хочу выпить за то, чтобы у всех у вас в Новом году всё было как у людей. И чтобы на следующий Новый год мы опять собрались вместе... Вместе с Машей, -- Андрей Васильевич виновато глянул на домочадцев, будто случайно сболтнул лишнее.
   Иван с досадой опустил взгляд. Николай, сходу поняв, что выкручиваться должен он, делал вид, что ничего не происходит, улыбался, со всеми поочередно чокался и кивал отцу, а затем обнял дочь за плечи и прижал ее к себе так крепко, что она запищала...
   Нина выглядела потерянной. Ни радости, ни соучастия, ни благодарности за подарки ее лицо больше не выражало, на нем застыла лишь растерянная улыбка. После того, что она услышала за вечер от мужа, впервые начистоту ей объяснившего, что произошло с его сестрой Машей, она избегала взгляда свекра: какой смысл ломать комедию...
   Иван принес новую порцию горячего. Нине и себе ? еще теплый ростбиф, а остальным -- домашние пельмени с телятиной, заранее приготовленные Тамарой, ? традиционно любимое в семье блюдо. Нина от пельменей всегда отказывалась, и Иван хотел, было, предложить ей что-нибудь из закусок, к которым она почти не притронулась, но, посмотрев на нее, замешкался.
   Нина, выйдя из оцепенения, быстро взглянула на него снизу вверх, а затем, закрыв лицо ладонями, жалобно всхлипнула.
   -- Ну, мама... Ведь Новый год же! -- с мольбой в голосе протянула Феврония.
   Нина вскочила и бросилась вон из комнаты.
   -- Елки зеленые... Елки зеленые... -- бормотал Николай, с пыхтением вылезая из-за стола.
   Он собирался идти следом. Но дочь остановила его:
   -- Лучше я... Со мной быстрей успокоится.
   Даже в шлепанцах умудряясь проделывать свое пети-па-де-ша, Феврония унеслась следом за матерью.

конец тома I

Том I

   Части третья
   Четвертая
   Пятая
   шестая
  

часть третья

Нохчи

   ...Инарк родил Идриса от Миндос, Идрис родил Дуку и Хожу от Айны, Хожа родил Умалта от Рахимат, Умалт родил Дэни от Рахимы, Дэни родил Кади от Палады, Кади-Хаджа родил Алавди от Хавы. Алавди Кадиев родил сыновей Лечу, Бувади и Дато Кадиевых...
   Инарк, седьмой предок рода Кадиевых из энгенойцев, родом был из самого Энгеноя, но полжизни провел в Сванетии, куда родители бежали с детьми, спасаясь от кровной мести, объявленной роду из-за проступка дальнего родственника. Ружейных дел мастер, в родной Энгеной Инарк вернулся с многочисленным потомством. Инарк прожил семьдесят шесть лет и первым в роду принял ислам.
   Один из сыновей Инарка, Идрис, занимался пчеловодством, разводил скот, а под конец жизни держал табун лошадей и поставлял скакунов воюющим на стороне Шамиля. Старший сын Идриса, Дуку, стал приближенным имама. Служить Шамилю Дуку пошел как самый старший и самый крепкий из сыновей по решению старейшин рода, выделявших на борьбу с казачьими поселениями по одному сыну от каждого семейства. Дуку погиб в 1839 году в ауле Ахульго во время осады русским экспедиционным корпусом укреплений Шамиля. Младший сын Идриса Хожа, проживший до шестидесяти пяти лет, жизнь свою отдал тому же Шамилю: он стал доверенным лицом Идиля Веденского, одного из ближайших наибов имама. Оставив после себя многочисленное потомство, Хожа закончил жизнь на сибирской каторге, куда был сослан после пленения Шамиля, обвиненный в сговоре против русских властей.
   Сын Хожи Умалт жил восемьдесят пять лет. Многие годы прослужив смотрителем мечети, он до конца своих дней оставался приближенным муллы Ташу-Хаджи. У Умалта было два сына и две дочери. Дэни, младший сын, принимал участие в Турецкой войне. Старший сын, ученик дагестанского шейха Апти, погиб при покушении на муллу Ташу-Хаджи. Одна из дочерей Умалта вышла замуж за известного и правоверного мусульманина, правую руку Ташу-Хаджи...
   У Дэни было четыре сына и пять дочерей. Двое сыновей умерли в отроческие годы. Третий сын завербовался на службу в английский флот и на родину не вернулся; он служил на английском крейсере и погиб в морском сражении у Ревеля. Младший сын Кади, впоследствии Кади-Хаджи (до войны, уже в советское время, он совершил паломничество в Мекку), в сорок четвертом году был депортирован в Северный Казахстан, провел в ссылке более десяти лет, а по возвращении на родину занимался разведением скота, как и его предки.
   Сын Кади-Хаджи Алавди, единственный мальчик из пятерых детей, стал судебным экспертом. Алавди Кадиев женился на терской чеченке из рода кей и всю жизнь провел в Притеречье. Его старший их сын Леча родился в 1963 году. Жена умерла при родах второго сына, Бувади. Третий сын появился на свет позднее... Трагическое невезение в браке преследовало Кадиева-старшего всю жизнь. Он женился трижды. Одна за другой его жены уходили из жизни, не дожив до сорока. Вне брака Кадиев-старший прижил еще одного ребенка, тоже мальчика. Матерью его была Майсет Ахобадзе, чеченка из бацбийцев -- чеченского рода, проживающего в Грузии...
  
  
   Глаза не успевали привыкать к неумолимо быстрой смене красок. И эта вечная картина -- вечернее отдохновение природы -- всегда почему-то завораживала с прежней силой. Ночь в горах надвигалась, как занавес. На западе склоны еще омывали лучи предзакатного солнца, день еще держался, на последнем дыхании окрашивая багрянцем контуры миров -- видимого и невидимого, а на востоке всё неудержимо поглощала непроглядная мгла. В какой-то момент очертания лесистых сопок начинали проступать отчетливее, как будто попадали в фокус, и горы вырастали в размерах, а затем буквально за секунды темнело. Лес, горы и небо -- всё заплывало фиолетовой мутью. Занавес падал...
   Годы назад, Леча Кадиев имел возможность наблюдать нечто подобное в лондонском "Ковент-Гардене". Едва лишь в сознание вкрадывалась догадка, что освещение в зале меркнет, как под ногами уже начинало плыть. С непривычки казалось, что накатывает обморок, и не сразу удавалось взять себя в руки. Хотелось сорваться с места и броситься к выходу. Но удерживала какая-то уму непостижимая внутренняя потребность быть как все, страх отбиться от стада. Откуда в душе эта мякоть?.. Есть в толпе что-то подавляющее, нечто парализующее волю к сопротивлению. Но именно поэтому, оказываясь в ней, быстрее трезвеешь...
   Еще студентом Северного лондонского университета, в те времена, когда весь досуг сводился к кино да джазовым пабам, посещаемым раз в полгода, поскольку шиковать особенно не приходилось, Леча Кадиев единственный раз на своем веку попал на балетный спектакль. Друзья англичане, уговорившие его раскошелиться за компанию на привозную "Спящую красавицу", пообещали показать Лече живого Нуриева и на протяжении всего спектакля не переставали удивляться парадоксам эпохи, а заодно подтрунивали над неотесанностью выходца из бывшего Советского Союза.. Взгляни, мол, Леча, на фамилии, которыми пестрит программка! Ты только посмотри, что творится при всем честном народе: по сей день русские платят дань инородцам! Вчера -- понятное дело: попробуй не отдай последнее, когда над душой стоит монгол с секирой. Но сегодня ? и уговаривать никого не нужно. Без иноземцев, без их вклада в русское искусство, не было бы, дескать, в России культуры. Народ, заселивший шестую часть суши, по сей день водил бы хороводы под дудочку, распевая "ай-люли-ай-люли". Так что пора, мол, называть вещи своими именами. Чеченцы, русские, монголы, татары, чучмеки... -- все вы одна компания. Все одним лыком шиты. Только вот понять этого не хотите, а уж тем более -- смириться со своей судьбой, как с данностью. Вчерашние варвары, вы, дескать, вылезли со дна одной компостной ямы, на которую так похожа вся мировая история...
   Знаменитый его "земляк", как назвали Нуриева лондонские друзья Лечи, действительно сидел в соседней ложе, да еще и время от времени на него поглядывал. Ты чего, мол, уставился? Прославленный на весь свет артист выглядел больным. Вряд ли только он приходился Лече земляком, на этот счет друзья заблуждались. Внешностью -- вылитый тат, правда, вскормленный на чужбине, да и породистый. Но попробуй объясни слепо-глухо-немому, что чеченец -- другого поля ягода и что при всем желании не может он, выходец из рода кей и Кадиевых, полюбить эту плоскую, как лепешка, страну, в которой все равны ? и таты, и чеченцы, ? заселенную будто бы великим, а в действительности закомплексованным, меркантильным, мелочным народом, эксцентричность которого прямо пропорциональна чопорному менталитету его самых типичных представителей...
   Что-то предначертанное, судьбоносное чувствовалось в то время даже в лондонском смоге. Хотя спектакль для Лечи только начинался. Помесь не культур и не традиций, а как бы бескровных верований да поверий. Отсутствие корней, безродность... -- в Англии это воспринималось как никогда остро. Поэтому и жить в этой стране было в общем-то сложнее, чем принято считать. Объединяло здесь всех разве что единообразие серости, общая на всех, замешанная на культе вещей усредненная культура: не выше, не ниже, не больше, не меньше -- этакая нива не ахти какой урожайности, но ни в коем случае не бесплодная. И вот вопрос: нуждается ли мир чем-то большем?...
   Каким образом именно магометане, единоверцы Лечи, умудрялись вносить в эту культуру столь весомый вклад, ведь она была им абсолютно чужда? Сколько раз Леча не задавался этим вопросом, столько раз поражался всё тем же парадоксам: вносили и еще какой! В том, что это действительно так, легко удостовериться, даже будучи Фомой неверующим. Вот хотя бы ? глядя на "земляка", пусть забывшего, кто он и откуда. Каким образом магометанам это удавалось? За счет свойственного им от природы "абсолютного слуха"? За счет врожденного эстетства, корнями своими уходящего на Восток, который одних облачает как аура, помечая печатью аристократизма, на других же бросает тень, выделяя в человеке неискоренимую чернь его плебейской природы? Разве не примесь восточных кровей вознесла на вершины мировой славы культуру многих христианских стран, в том числе русскую?
   Мир действительно живет парадоксами. Кровь инородца, в которой и эллин, и воинственный ариец не прочь были бы, вернувшись из похода, попарить ноги, спасала мир от затхлости, от скапливающейся в нем гнойной порчи, от кровосмесительного греха, от вырождения...
   Впрочем, сегодня в реальность мог воплотиться любой самый умопомрачительный миф. Даже собственная жизнь, каждый прожитый день, походила на какое-то платное зрелище с закрученным сюжетом. О финале приходилось лишь догадываться. Это входило в стоимость. И чем дальше, тем всё более мутной представлялась перспектива благополучной развязки. Да и бывает ли у таких историй счастливый конец? В таком случае, зачем ждать занавеса? Побыстрее вырваться из замкнутого круга, исчезнуть -- не самый ли разумный это выход? Но и тут что-то останавливало. Ноги, тело, сам разум не давали выбраться из какой-то вязкой тины всё того же загадочного менталитета толпы: вроде бы невозможно смириться со своей участью и в то же время невозможно бороться... Сдерживало не бремя инертной массы людской, этой протоплазмы покорившихся своему жребию. Парализующее действие оказывал даже не отрицательный заряд безысходности и не потребность разделить судьбу с родом своим, из лучших патриотических побуждений: ничего стимулирующего в отстое коллективной судьбы нет и никогда не было, инстинкт самосохранения в человеке всегда сильнее... Останавливали не запертые двери, даже если сегодня не вызывало сомнений, что забаррикадировали их снаружи и что на этот раз в заложниках оказались все: зрители у актеров, актеры у зрителей. Сам постановщик -- как в том проклятом театре с сортиром на месте оркестровой ямы, который едва не превратился в облако, где жертвами сделали палачей, а палачей прочили в жертвы, ? даже он стал заложником собственного безумия, так что ничего другого впоследствии не оставалось, кроме как выдавать умопомешательство режиссера за неудержимую творческую фантазию...
   Но выбор всё же пришлось сделать. С прошлого года, как только стало ясно, что уехать с родного Кавказа предстоит нескоро, Леча Кадиев внял наконец и разуму, и сердцу одновременно: бороться с судьбой бессмысленно. И сразу всё встало на свои места. Сразу стало ясно, что пора покончить с конспирацией и жить под своей настоящей фамилией. Кличка Англичанин -- недаром проучился в Лондоне три года -- за это время приросла к Лече намертво, она и фигурировала в федеральных картотеках. Лишь немногие знали, что Кадиев и Англичанин ? это одно и то же лицо. Но если уж воевать ? то с открытым забралом, чтобы противник видел не маску, а лик человеческий. Воюющий без имени немногим отличается от собаки в наморднике...
  
  
   Шел пятый год со дня приезда Лечи домой в Чечню на похороны отца, которого, по официальной версии властей, "сдуру" пристрелил русский солдатик. О смерти отца говорили всякое. Не верить вроде было невозможно, а верить ? не хотелось. Поговаривали, что расправу над стариком учинили свои же -- чеченцы. Машину изрешетили из автоматов будто бы боевики, а не отмороженный призывник с блокпоста. "Инцидент" произошел на выезде из Ярышмарды, в тот момент, когда, возвращаясь в город из села, отец пересек заграждение федералов. Нападавшие использовали калибр федералов 5,45. У моджахедов такие автоматы пока водились редко. Убили же старика, как поговаривали, "для профилактики", слишком открыто заигрывал в миролюбие и чтобы другим местным "миротворцам" было неповадно кичиться доморощенным пацифизмом, ? пора, мол, понять, кто теперь в республике хозяин...
   Могила отца, наспех сооруженная родственниками, выглядела убогой. На ней даже не поставили памятника. В последние годы в Чечне такое встречалось сплошь и рядом. Да и где теперь настоящие кладбища? Погосты разрастались на отшибе от бывших мест захоронения.
   Смерть отца не была концом всех бед. Чашу горя и зла предстояло испить до последней капли. Холмик на могиле не успел осесть, как грянула новая трагическая весть: погиб Бувади, младший брат. Через неделю после ареста в Грозном родне вернули тело, попавшее в больничный морг из "фильтра". Труп семье продали: сделку предложил нечистый на руку капитанишка, промышлявший на "похоронных услугах" между Моздоком и местной комендатурой. Фильтрационный пункт возле станицы Ассиновская уже тогда снискал себе дурную славу, и Кадиевым недвусмысленно посоветовали поменьше докапываться.
   В который раз Леча Англичанин слушал подробности гибели брата, и в который раз он чувствовал, как внутри у него отнимаются все внутренности. От гнева и бессилия. От неукротимого, адского желания мстить -- всем и за всех... Зачистку проводила солдатня с размалеванными черной краской физиономиями -- судя по форме, вэдэвэшный спецназ. Всех задержанных мужчин согнали к грузовикам и, связав им руки, заставили влезть в КамАЗ. По рассказам, федералы набили в кузов тридцать человек. Везли лежа. Для троих дорога на "фильтр" стала последней. В их числе оказался и Бувади. Брат задохнулся под кучей тел. Ему едва исполнилось двадцать пять...
   Сознание отказывалось мириться с реальностью происходящего. Мир вывернулся наизнанку. Или, как какой-то грязный пузырь, просто лопнул. Сатана творил свое дело, и преградить ему путь не мог уже никто...
   Тлен и прах, зловоние, груды щебня, металлолома, тучи пыли и дыма, сиротство, голод, нищета... -- вот что осталось на месте дома, родной школы, дворовых площадок. Масштабы катастрофы, представшей глазам, превосходили все, что о ней писали и говорили.
   Спасения не было нигде и ни для кого. Все, кто мог, уезжали, даже не страшась вертолетной пальбы и слухов, что с воздуха расстреливают всё, что движется. Кто сидит в наземном транспорте: дети, женщины, старики ? на это сверху не смотрели, да и не могли оттуда ничего увидеть. Люди уносили ноги в Москву, в Штаты, на край света, к черту на кулички. Но большинство не имело ни средств, ни возможности уехать.
   Какой выбор оставался таким, как он, Леча Кадиев? Опомниться и бежать, пока не поздно, подальше от увиденных ужасов? Если уж такова судьба чеченца, с которой он безуспешно пытается смириться, -- бежать куда глаза глядят? Попытаться жить во имя чего-то большего, чем дележ малыми народами несчастного клочка загаженной земли? Вот это и был, пожалуй, самый разумный выход. К тому же отец хоть раз на своем веку отличился практичностью, которой, как и все в роду, чурался, потому что ничего не умел делать наполовину. Какое ни есть, но имущество ? сначала грозненское жилье, а затем и московское ? с помощью родственника отец смог продать, средства сберег на счетах -- частично в Москве, частично за границей. На первое время этих денег было достаточно, чтобы, предав проклятию нелюдей и весь тот ад, который они сотворили совместными усилиями, попытаться зажить как все нормальные люди. Однако это означало бросить своих на произвол судьбы, смириться с пожизненным бесчестьем, к высшей мере наказания приговорить свою душу...
   Кто и над кем одержал победу? Чеченцы над русскими? Чеченцы над самими чеченцами? Русские над чеченцами? Русские над другими русскими? Где пролегла граница лицедейства, подлости и бесчестья? Ведь и тех и других еще с начала первой войны отоваривали оружием с одних и тех же моздокских складов. Предательство, издревле презираемое на горящей земле, стало нормой. Жизнь человека теперь ценилась не выше жизни бездомной собаки. И что ужасало больше всего ? зло сеяли все в одинаковой степени. С русской солдатней всё обстояло просто. Люмпены сроду. Слуги дьявола, имя им легион. Склонявшие голову под знамя сатаны получали по заслугам. Этой братии мстит обычно сама история, не одну великую нацию она привела к плачевному финалу -- к тлену, к праху, к руинам. Но только ли от русских страдали чеченцы? Кто же теперь вознамерился сжить их со свету? Опять судьба? Свои же выродки? В таком случае получалось, что они тоже вершат волю Аллаха... Не верилось. Страшно было даже пытаться поверить в это. Как мог человек, живший на одном клочке земли со дня окончания потопа, генетически лишенный способности пресмыкаться и смерть почитающий выше бесчестья, -- как он мог не держаться зубами за этот клочок земли?
   Продавшийся нохчо -- нет существа более падшего. Но имя и таким ? легион. Подлость некоторых, помноженная на всеобщую родовую наивность, -- вот что привело к трагедии. Большинство таким образом оказывалось приговоренным к тому, чтобы жить в заблуждении. Ничуть не меньше, однако, заблуждались узколобые русские военачальники, отрицавшие явное. Заключалась же явь в том, что методом кровопускания старый одряхлевший организм не вылечить. Нет тот организм. И не тот век на дворе. Да и что осталось от вчерашней империи, учрежденной сатаной и его сподручными, во имя которой по сей день совершалось столько зла? Прах один, одно название... Это был мир, лишенный настоящего, потому что не было настоящего у империи зла. Мир без Бога и без смысла, потому что у падших, лишенных всего, в том числе будущего, нет нужды ни в Боге, ни в смысле...
   Ненависть к "русской гадине", в обесчещенной чеченской душе воплощавшей антимир, оказывалась превыше всех чувств человеческих, превыше родовой гордыни, превыше жалости к вымирающим родным и близким, превыше инстинкта самосохранения. Эта ненависть была не совместима с жизнью. Именно поэтому сопротивление принимало формы массового самоуничтожения...

* * *

   Стемнело в считаные минуты. Ночь стояла безлунная. Завьюжившая, было, на закате метель стихла. С верховьев гор потянуло холодом.
   Дожидаясь возвращения группы снабжения, которая ушла в соседний лагерь и, по сообщениям выдвижных дозоров, уже двигалась в обратном направлении, Кадиев примостился на бревне у костра и, протянув руки к огню, с наслаждением вдыхал ароматную гарь: дежурный истопник, заметив Лечу у костра, подбросил в огонь валежника и заодно насыпал ведро еловых шишек.
   Мимо штабного блиндажа, по тропе, огибавшей масксетью укрытые УАЗы, прошагала, скрипя по снегу ботинками, группа дозорных ? все четверо в новом обмундировании, в маскхалатах и с коротенькими автоматами за плечами.
   Пару минут назад Кадиев приказал выслать в предгорье "делегацию" в четыре штыка навстречу троице каких-то чудаков, которых с аванпоста заметили на дороге. Загадочные путники уже вторглись в неконтролируемую армией зону, куда даже федеральные спецназовцы не совались без серьезной поддержки. С аванпоста видели, как утром над дорогой зависал вертолет. При появлении федералов троица рванула в лесную чащу. Улепетывая, они истоптали снег. Пилот следы заметил и еще минут десять обшаривал местность, пытаясь, видимо, определить, в каком направлении компания скрылась и сколько человек насчитывала.
   Путники искали выход на лагерь ? на этот или на соседний, -- сомнения на этот счет отпадали. Но после того как федералы их спугнули с дороги, пробираться к лагерю троица могла еще целые сутки, разгребая снег руками и ногами, а он доходил до пояса. Короткий подъем с северо-западного склона вообще исключался, дорогу уже месяц как замело. Сведений о том, какой подъем путники выбрали, пока не поступило. Дозору должны были передать уточненные данные уже в пути. Ему надлежало выяснить, кто эти люди и откуда, но ни при каких обстоятельствах не вести чужих в лагерь...
   О том, с чего начинать, когда вернется в лагерь от соседей группа снабжения, об этом даже не хотелось думать. Одна мысль, что предстоят разбирательства, вызывала отвращение. Сколько это может продолжаться?.. Сдерживать в себе эмоции, руководствуясь трезвым холодным расчетом, -- это само собой разумелось. Однако, чем больше Кадиев размышлял над тем, что решение придется принимать, действуя по обстоятельствам, тем яснее отдавал себе отчет в своей неготовности рубить с плеча. Фактически -- проявлял слабость. Так расценивали это соратники.
   Причиной разногласий явился недавний инцидент, произошедший во время отсутствия Кадиева. Арабы-наемники, хозяйничавшие в соседнем укрепрайоне, с некоторых пор начали относиться к Кадиеву и его людям как к своим денщикам. Отношения стали накаляться после того, как под командованием "эмиров" -- так прозвали в лагере заграничных командиров из наемников -- прошло несколько совместных операций. Затем в результате внутреннего маневра моджахедам удалось прибрать к рукам контроль над снабжением обеих баз.
   В "денщиках" у "эмиров" оказался целый батальон людей Кадиева. Часть подразделения перебазировалась к соседям, хотя никто не отдавал такого приказа. Двоевластие привело к тому, что люди не знали, кому подчиняются. Меры требовались неотложные. Простые доводы уже не действовали.
   Воспользовавшись тем, что группа снабжения уходила по графику к "эмирам", Кадиев передал письменное требование ? выпроводить обратно некоего Адама по прозвищу Вареный, который самовольно застрял в соседнем лагере с конца прошлой недели. Кадиев считал, что для начала необходимо поставить точку в разборе нашумевшего инцидента. Речь шла о гибели пленницы. Зачинщиком и главным виновником случившегося был Вареный. И от того, какую позицию займет сегодня Леча, его непосредственный командир, зависели не только будущие отношения с соседями, раз уж они оказывали Вареному покровительство, но и порядок в своих блиндажах.
   Жена русского офицера в лагерь к Кадиеву попала через "эмиров", а в их руки угодила минувшей осенью в ходе грозненской операции. Муж пленницы служил в войсках в звании капитана. Сама она работала в штабном хозяйстве. С первого дня пленницу рассматривали как "соискательницу на премию" -- так называли тех, кто имел хоть какую-то цену в операциях по обмену пленными. Когда же выяснилось, что бартер вряд ли состоится, судьбу пленницы выпало решать настоящей братве, которая еще недавно отсиживала сроки по колониям и изоляторам. С того дня, как женщину перевели на довольствие в лагерь, ее опекала группа из бывших уголовников, которая формально находилась под командованием Кадиева, но на деле не подчинялась никому.
   В ближайшем окружении Кадиева торговлей людьми никто себя не запятнал. Поставив перед собой цель ? создать боевое формирование, а не банду, он с первого дня вычищал из своих рядов мусор, и принимать те или иные меры приходилось постоянно ? мусор скапливался. Однако серьезных разногласий при решении этих вопросов не возникало, пока в лагерь не влились остатки батальона уголовников, сформированного из бывших местных зэков. Эффективно бороться с их "понятиями" не мог никто.
   Окончательно же тупиковой ситуация становилась из-за тех, кто поставил работорговлю на поток и ни в какую не хотел поступиться прибыльной статьей доходов. Обмен пленными подразумевал возобновление контактов с представителями федеральных служб. Чаще всего контакты оказывались непродуктивными. В таких случаях операция приостанавливалась, а доделывать начатое предлагалось братве, ? всё же возможность дать ей подзаработать. Иногда братве доставался лакомый кусок. Что примечательно, стоило ее привлечь, как КПД бартерных операций сразу возрастал, от проваленных операций вдруг появлялась отдача. Одна беда: на столь поздней стадии результат больше не интересовал первичных инициаторов, "материал" расценивался как отработанный. В этот момент процесс обычно и выходил из-под контроля.
   Если армейское начальство и в ус не дует, когда в плен попадает числящийся в штате военнослужащий, то пусть его выкупают родственники -- такова была логика тех, кто считал себя вправе прибегать к любым методам. Первейшая обязанность мужчины -- обеспечить пропитание семьи. Святым долгом это считалось не только на Кавказе... Что ответить на этот аргумент? И потом разве речь идет не о кэ?фирах, которые пришли топтать чужую землю? Почему в таком случае не пустить в дело их самих? Почему не торговать неверными, ради собственного выживания?
   Кадиев вполне отдавал себе отчет, что расплачиваться за грехи оборотистых собратьев приходилось всем вместе, даже тем, кто никогда не держал в руках оружия. Именно поставленный на поток "живой" бартер, пусть этот адский механизм и запустили изнутри самой России, был одной из главных причин ожесточения российского населения. По природе своей всеядный, подслеповатый, сентиментальный и безвольный, русский обыватель ? как, впрочем, и любой другой ? отказывался открыть глаза на бесчинства своей армии на Кавказе. О деятельности спецслужб и говорить не приходилось. Выстраивалась простая логическая цепочка: если армия встала на защиту униженных и оскорбленных, чего же вы от нее хотите? Правильно делает! Пусть доведет начатое до конца, а потом и поговорим о методах. В результате кавказская земля как была, так и оставалась наковальней. Молот продолжал долбить, корежа всё на свете.
   Разорвать порочный круг было необходимо любой ценой. Мнение Кадиева разделяли многие. Но ровно столько же имелось противников, причем самых непримиримых. Традиции, какие ни есть, тоже, мол, заслуживают уважения. Если уж требовать соблюдения правил игры от людей, взявших в руки оружие, то закон должен быть один для всех, будь то шариат, хоть в арабском варианте, хоть в шамилевском, или кодекс государства Российского ? уголовный или военный. Да и вряд ли русских спецназовцев удастся разжалобить показным великодушием. Азарт войны и выгоды, повсеместно извлекаемые из незатихающей бойни, давно затмили цели, изначально поставленные перед федеральными войсками -- приструнить баламутов и покарать нечисть, разбежавшуюся из тюрем по лесам. Что еще делать с теми, кто не хочет жить ни по каким законам?
   ю la guerre comme Ю la guerre?, чистых войн не бывает. А если так, то какой смысл дрожать за свою репутацию? Сторонники жестких методов террора -- и он должен вершиться от имени всех чеченцев! -- никому не давали отмежеваться. Несогласие с их радикализмом очень просто было выдать за трусость, за принципиальный отказ от борьбы, то есть фактически за измену. И обвинение могло пасть на кого угодно, даже на самого ярого патриота. Картина вырисовывалась безнадежная: находившиеся под опекой спецслужб заправляли всеми, навязывая тотальную истребительную войну малочисленному, измученному народу, заставляя брать в руки оружие даже тех, кто сроду не умел им пользоваться. Спецслужбы своего добились...
   Промежуточная задача заключалась в том, чтобы урегулировать проблему там, где это еще возможно, и сосредоточиться на главном -- тактике ведения боевых действий. На том, например, как перенести военные действия на территорию противника. Ведь до сих пор в руины приходилось превращать собственные города и села. Так не могло продолжаться до бесконечности...
   Захват людей в заложники в "русской" России, который мог бы продемонстрировать полную незащищенность завоевателя под его же собственной крышей, -- вот это уже походило на настоящую игру, и она стоила свеч. Но чтобы вести ее, требовалось разрешить принципиально важное противоречие. Факт оставался фактом: бартер ? вовсе не изобретение вайнахов. Изначально заказы хлынули из самой России. Кто еще сомневался в этом сегодня? Следовательно, подтасовка фактов, на основе которых делались главные, целеобразующие выводы, на поверку оказывалась немаловажной частью всё той же игры. Сама возможность торговать заложниками возникла не столько по причине искусственно нагнетаемого спроса, а из-за разницы в цене на жизнь, которая где-то упала до предела, а где-то подскочила, причем в рамках одной рыночной системы, в одной и той же стране. А значит, чтобы надломить этот процесс, нужно было выровнять цены на жизнь или развалить "рынок", то есть саму страну.
   Признание легитимности бартера людьми было равнозначно признанию неизбежности жертв среди мирного населения. Любого, кто придерживался радикальных позиций, этот принцип ставил перед четким и однозначным выбором: воевать по самым жестким правилам, то есть фактически без правил, или уж вовсе не бряцать оружием, смириться с непобедимостью врага и откровенным непротивлением попытаться спасти очаг от полного разорения.
   Аргументам сторонников жесткой войны было трудно что-либо противопоставить.
  

страницы 24 - 29

в электронной версии не могут быть предоставлены

во избежание нарушения положений

международного авторского прав

читателю приносятся извинения!

  

* * *

   Группа, вернувшаяся от соседей, вошла в лагерь около десяти вечера. Как только о ее прибытии доложили, Кадиев потребовал к себе Вареного.
   Коренастый, рыжеволосый, с неопрятной бородкой, Вареный сухо поздоровался и застыл на пороге блиндажа, всем своим видом давая понять, что делает большое одолжение, явившись по приказу.
   -- Один вернулся?
   -- Пятеро нас.
   -- Остальные где?
   -- На дворе... Ждут. С утра не ели ничего... -- Вареный смерил командира взглядом.
   -- Пусть уходят, скажи им.
   Вареный помедлил, переминаясь с ноги на ногу, но потом всё же высунулся на улицу и крикнул, чтобы его не ждали.
   Кадиев разглядывал подчиненного как некую диковинку. Пересилив себя, он поинтересовался, как обстоят дела у соседей. Вареный отвечал нехотя. Всё, дескать, нормально, а не веришь ? сходи проверь. С трудом сохраняя самообладание, Кадиев спросил, откуда тот родом.
   Поколебавшись, Вареный ответил, что до войны жил под Гудермесом, а родом был из Нажай-Юртовского района, из села Замай-Юрт, где работал трактористом на табачных плантациях, пока не сел за решетку.
   -- Где же ты в зверя-то такого превратился, а, Вареный? -- устало спросил Кадиев.
   В желтоватых глазах появились злобные огоньки.
   -- Правду говорят о том, что вы вытворяли? -- спросил Леча.
   -- А что говорят?
   -- Как вы над женщиной издевались?
   -- А чего их щадить, падаль! Наших много щадят?
   -- Это кто, женщины к тебе, что ли, беспощадно относятся?
   Вареный молчал.
   -- Другие в курсе?
   -- Насчет чего?
   -- Не придуривайся... Мне тут сказали, что ты добивал ее?
   -- Я не один был.
   -- А приказ?
   -- Какой?
   -- Договаривались же, без меня не решать эти вопросы.
   -- Я не договаривался, -- ответил Вареный с гонором.
   Кадиев усилием воли подавил гнев.
   -- Сидел за что?
   -- Коммерция.
   -- Только это разве?
   -- Ну, еще бабу одну израсходовали... Разыграли ее с ребятами. Шутили, значит... А эта русская сучка... если б живучая была, так и не сдохла бы, ? добавил Вареный, показывая в усмешке почерневшие зубы.
   -- Похоронили ее где?
   -- А, где всегда.
   -- Мне сказали, что камнями и снегом забросали.
   Вареный молча топтался на месте.
   -- Значит так. Под трибунал пойдешь, это я тебе обещаю. А пока...
   Оглядевшись, Кадиев выключил радиоприемник, из которого доносилась английская речь, накинул на плечи камуфляжную куртку и приказал Вареному взять стоявшую слева от входа лопату. Вид замайюртовца говорил о том, что он на грани срыва. Но требованию Вареный всё же подчинился. Вместе они вышли на мороз, поднялись из окопа на заснеженную тропу. Кадиев шагал впереди. Вареный недовольно плелся следом, не переставая озираться по сторонам. Над лесом едва заметно порошило. Сквозь макушки деревьев светил месяц, окаймленный ровным ореолом. Влажный холод обжигал щеки.
   Через сотню метров после блиндажей Кадиев показал в темноту, в сторону светлеющего сугроба, за которым начинался спуск к водостоку и темнела протоптанная в снегу дорожка. Сквозь ночную темень со дна оврага доносился шум воды, ручей всё еще не замерз.
   Вареный помешкал, но опять подчинился. И с презрительной миной на лице он зашагал в указанном направлении.
   Через несколько минут перед чернеющим впереди пролеском Кадиев остановился:
   -- Так где засыпали?
   -- А вон там, справа... Не видно, снегом завалило.
   -- Иди копай! Похорони как следует, -- приказал Кадиев.
   -- Слушай, командир... Да пошел ты знаешь куда! -- вспыхнул Вареный. -- Не буду я копать!
   -- Пристрелю за невыполнение приказа, -- пригрозил Кадиев.
   Вареный сорвал с плеча автомат.
   Но Кадиев уже выхватил из-за пояса пистолет Макарова. Едва замайюртовец успел передернуть затвор, как пистолет Кадиева дважды изрыгнул пламя...
   На выстрелы сбежался весь лагерь. С автоматами наперевес несколько десятков боевиков обступили труп Вареного и разглядывал пулевые отверстия во лбу и в щеке. Под ногами мерцал забрызганный кровью снег. Объяснений от командира не ждали. Ситуация ? яснее ясного. В напряженной атмосфере уже витал вопрос о кровной мести.
   Кадиев держался уверенно. Заткнув пистолет за пояс, он холодно объяснил, что пытался обсудить недавнюю историю с доставкой амуниции. И как только он, мол, затронул тему, Вареный схватился за автомат. Пришлось применить оружие. Историю о доставке слышали все: группа и в ее составе убитый, ездила за амуницией и на обратном пути попала под огонь спецназовцев, в результате погибли все, кроме Вареного...
   С какой стати командиру вздумалось выяснять отношения ночью на краю оврага? Почему выстрел пришелся прямо в лоб? Скупые объяснения, на которые Кадиев расщедрился, прозвучали неубедительно. Но и особых эмоций вид окровавленной туши Вареного ни у кого не вызывал. Отпетый уголовник, в боях не отличавшийся ничем, кроме кровожадности, бить врага предпочитавший в упор и на рожон никогда не лезший, разве что в лагере, среди своих, -- никто не питал к нему особых чувств. Убитого попросту боялись.
   Кадиев приказал предать тело земле, заодно перезахоронить и труп женщины. Двое абреков из группы Умарова отправились выгонять на работу пленных. По лицам не торопившейся расходиться братии Кадиев понял, что своего добился. Уркачам был преподан наглядный урок.

* * *

   Двое взрослых и с ними подросток в дорогу отправились из Мескер-Юрта и уже вторые сутки покрывали километры пешком, огибая блокпосты, патрули и, где возможно, изъезженные участки дороги.
   Старший из них, тридцатилетний Арби, по прописке числился в Грозном, хотя его чаще видели у родственников в Мескер-Юрте. Он давно поддерживал связи с теми, кто с января, после того как федеральные войска взяли под контроль городские районы, на время растворились в селах, а частично оттянулись в горы и отсиживались там в ожидании лучших времен. Арби Ахматова в горы звали свои дела, но на эту тему он обычно не распространялся. Дело осложнялось тем, что сам Арби понятия не имел, как добираться на новую базу, которую в начале зимы перенесли выше в горы. Связь зависла с декабря, с тех пор информации с гор не поступало.
   Вместе с Арби в горы решил податься его брат Халид с намерением остаться там "до победного конца". В свою бытность таксистом в Грозненском Черноречье он подвернулся спецназовцам внутренних войск под горячую руку, загремел в комендатуру, поплатился за бесшабашность двумя сломанными ребрами и теперь был готов на всё, лишь бы не пережить подобное еще раз. К тому же и перебивался теперь без паспорта. Документы пришлось оставить при проверке на блокпосту, за ними просили прийти на следующий день, но так их и не вернули. Как жить без "основного документа"? Рано или поздно это обернулось бы каталажкой, "фильтром" и еще неизвестно чем.
   Арби, как мог, отбивался от предложения младшего брата взять с собой соседского юношу. Пятнадцатилетний Дота жил с матерью у родни в соседнем дворе. Братья знали, что подросток, родом из бацбийцев и наполовину грузин, приходится Кадиеву племянником; как раз к Кадиеву, одному из командиров укрепрайона в горах, им и предстояло добираться. Родственная связь с таким человеком, как Леча Англичанин, не афишировалась. Ею не кичились ни мать, ни сам Доди -- так Доту прозвали в округе. Но неусыпную опеку и даже молчаливую поддержку со стороны соседей такое родство всё же гарантировало.
   Когда же паренек принялся слезно умолять, чтобы его взяли с собой, раз была возможность податься в горы, уверяя, что у него, мол, есть с дядей такая договоренность: если никто не приедет за ним в намеченный срок, он должен сам найти способ добраться до лагеря, ? братья не знали, что и думать. Верить ли в слова парнишки? В то же время точно такие же инструкции имел Арби, исполнявший функции информатора: если связь обрывается, независимо от того, по какой причине это может произойти, инициативу должен проявить он сам.
   Однако Арби уперся. Не столько из опасения, что в горах могли взгреть за инициативу, сколько из понимания, что предприятие сопряжено с риском. Дорога предстояла тяжелая. Арби не хотел взваливать на свои плечи дополнительную ношу.
   Паренек, видя сомнения взрослых, выложил на стол свою козырную карту. Прошлым летом он побывал на запасной базе дяди Англичанина в верховье, куда в январе передвинули укрепрайон, после того как потрепанным остаткам отряда его дяди удалось уйти из-под Ведено. И теперь он мог показать дорогу к базе... Тут он добил братьев последним аргументом. Из ватина телогрейки Доди выпотрошил скомканную бумагу. Развернув ее, он продемонстрировал свои художества. На двух листках из школьной тетрадки были начерчены какие-то заграждения, пунктирные дорожки, окружавшие квадраты с изображением артиллерийских орудий. Доди уверял, что зарисовал расположения почти всех русских баз, находившихся на участке между Шали и Сержень-Юртом, в том числе расположения недавно переброшенных под Старые Атаги подразделений десантников, -- в этот район они с матерью ездили на Новый год.
   Сообщение, что его ждут не дождутся в лагере и что добираться в горы он должен своим ходом, дядя передал ему якобы через посыльных, побывавших в Мескер-Юрте сразу после Нового года. Доди уверял, что эти люди получили приказ забрать их с матерью и вывезти за пределы республики, чтобы уберечь от репрессий, поскольку родство с дядей Англичанином для федералов давно перестало быть секретом. Но им с матерью не удалось вернуться к назначенному дню в родное село...
   В россказни паренька братья и верили и не верили. Любой на месте Кадиева они поступил бы точно также -- попытался бы увезти семью за пределы страны, в надежное и безопасное место. И тем более горькое разочарование поджидало братьев, когда выяснилось, что сопляк всё же умудрился обвести их вокруг пальца. Правда вылезла на свет божий уже в дороге...
   Никаких разведывательных поручений мальчишка не получал. В "помощники" дяди он зачислил себя самовольно. Да и в горах его, похоже, никто никогда не видел и не ждал, но этому как раз не стоило удивляться: там не до воспитания малолетних. Ни на какой горной базе Доди сроду не бывал, дороги не знал, о новом местоположении дядиной базы имел такие же смутные представления, как и братья...
  
  
   Почти до самого Урус-Мартана удалось добраться на попутной машине. Затем шли пешком, старясь не светиться на дорогах. Из-за снегопада походные условия оказались гораздо более тяжелыми, чем братья предполагали. Ходьба по свежевыпавшему снегу изнуряла. Несмотря на то что удалось без приключений одолеть главный отрезок пути к предгорью -- обойти урус-мартановский гарнизон, -- радоваться было нечему. Из-за многокилометровой петли, которая не входила в "генеральный" план старшего брата, окончательно выбились из графика. К окраинам Гехи-Чу добрались уже с наступлением комендантского часа. Но старший брат предусмотрел эту задержку.
   У родственницы в Гехи-Чу пришли в себя от усталости, обогрелись и заночевали. Однако на следующий день погода выдалась ясная, округа могла на километры просматриваться в оптику. И пришлось ждать до вечера. В дорогу двинулись только в пятом часу, на ночь глядя.
   Ближе к горам продвигались по бездорожью, стараясь не отдаляться от трассы ? она оставалась ориентиром. Снег здесь лежал еще более рыхлый и глубокий. К полуночи все трое едва волочили ноги от усталости. А до лагеря оставалось еще километров десять.
   Арби предложил сделать перекур. В лесной чаще развели костер, перекусили, подсушили обувь, по очереди вздремнули. Короткий сон еще больше давал почувствовать усталость. Предрассветное время было самым мучительным. Со стороны гор несло холодом. Тропы практически не просматривались, а подъем становился всё круче. В довершение ко всему со стороны предгорья послышался нарастающий стрекот вертолета.
   По пояс утопая в снегу, все трое бросились к лесистой лощине. И едва удалось скатиться в рытвину у подножия леса, как из-за скал показалась армейская "восьмерка". Отсвечивая блистером, вертолет сделал круг, обогнул снежные гребни по периметру леса и завис над дорогой. Следы, уводившие к чаще, не могли сверху не видеть. "Восьмерка" зависла еще ниже; пилот даже не опасался, что его могут подвергнуть обстрелу... Однако пронесло и на этот раз. Сделав контрольный круг, вертолет стал удаляться в обратном направлении...
   Арби не мог скрыть беспокойства. Вряд ли федералы ограничивались облетом предгорья и осмотром склонов с воздуха, для чего-то же велось наблюдение. Координаты, скорее всего, уже передали наземному подразделению. Старший брат не сомневался, что их заметили в оптику гораздо раньше. Надежды на непогоду, на метель, начавшуюся с рассветом, оказались тщетными. Уже через час снегопад утих, и вереница следов, которые они оставляли за собой, вполне могла просматриваться в обыкновенный бинокль.
   По мере того как поднимались в горы, мороз усиливался. С хребтов тянул ледяной ветер. Холод обжигал щеки и глаза. Когда позади остался перевал, за которым предстояло сделать окончательный выбор маршрута, изнуренные путники сбросили под елью рюкзаки, завалились в сугроб и некоторое время, пытаясь отдышаться, молчали.
   Дальше предстояло подниматься либо по дороге, уводившей вправо через ельник, которая едва-едва угадывалась под волнистой гладью снега, чтобы затем уже перелесками продолжать восхождение до самых гор. По всем соображениям, этот маршрут был наименее рискованным, но ходьбы получалось на несколько километров больше. Либо оставался второй вариант, позволявший срезать дорогу, ? взяв левее. В этом случае примерно в течение часа пришлось бы подниматься вверх по открытой местности. Риск обнаружения существенно возрастал, голое пространство при ясной погоде могло просматриваться с большого расстояния.
   Халид предлагал продолжать восхождение коротким путем. Но старший брат упорно стоял на своем: никакого лишнего риска. Он принял решение продвигаться лесом: тише едешь, дальше будешь. К тому же шансов выйти на своих больше, да и безопаснее. Но прежде чем продолжать путь, Арби предлагал основательно просушить обувь. И у Доди, и у Халида ботинки промокли насквозь. В дневное время костер, конечно, могли заметить, дым виден за многие километры, но еще опаснее было отморозить ноги. И Арби показал рукой на ельник, взбегающий вверх над лощиной. Оставалось там подыскать подходящую расщелину.
   В лесу стояла безжизненная тишина. На ветвях уютно обступивших опушку пихт лежали пышные шапки снега, ветра не чувствовалось. Подходящего углубления не нашлось, и костер пришлось разводить в яме, предварительно выкопав ее в снегу. Арби знал: на дне снежной ямы, если жечь сухой валежник или боярышник, дым будет стелиться понизу, а не тянуться вверх столбом.
   Стараясь хоть чем-то искупить свою вину, Дота трудился, не жалея сил, то и дело бегал в чащу, пытался набрать валежника посуше. Около спуска он даже наткнулся на куст боярышника. Ободрав его чуть ли не по самый ствол, он притащил к яме целую кучу веток. Костер затрещал сильнее. Края снежной ямы быстро оттаивали и чернели. Арби был прав: боярышник почти не дымил.
   Халид и Дота развесили сырую одежду и обувь на воткнутых в снег палках, по примеру Арби подгребли под босые ноги хвои и, тесня друг друга локтями, придвинулись поближе к огню. Халид повеселел. Морщась от жара, он принялся разогревать на краю костра консервы.
   Две банки перловой каши из солдатского сухого пайка -- это всё, что осталось от запасов, не считая луковицы и последнего энзэ, горсти сухарей и плитки шоколада, которые припрятал на дне своего рюкзака старший брат.
   Арби приноровился выковыривать кашу расщепленной палочкой. Примеру последовал младший брат. Дота, не отрывавший глаз от перловки, нерешительно выжидал. Арби, всё еще смотревший на паренька с упреком, сунул ему под нос всю банку.
   Вдруг раздался треск ветки. Тотчас еще один. Все трое будто окаменели. Халид испуганно уставился на брата. Боясь пошелохнуться, тот обводил глазами чащу. Сомнений не было: в лесу они не одни.
   Еще несколько секунд гнетущей тишины -- и с обратной стороны поляны, там, где ельник обрывался в низину, послышался осторожный металлический щелчок.
   По лицу Арби, который сидел напряженно вцепившись руками в колени, пробежала тень улыбки. Спецназовец не допустил бы такой оплошности. Переводить рычаг предохранителя на автоматический режим бесшумно, оттянув его за ушко от корпуса автомата, в спецподразделениях федеральных войск обучали в первую очередь, даже прежде, чем давали пальнуть по мишени, -- Арби знал это от инструктора, вчерашнего моджахеда, "законсервированного" в родном селе до нужных времен и кое-чему его обучившего.
   Дота схватил свои бесформенные сырые ботинки и стал торопливо их натягивать на красные босые ноги. Арби жестом остановил его и гортанно крикнул в сторону леса.
   -- Хьо мила ву?
   Прошло несколько секунд.
   -- Со вайнеха ву!
   Собравшись с духом, Арби крикнул снова:
   -- Хьо мичара ву? Тайпана мила ву?
   -- Со варандо ву, Чечанара! -- был ответ.
   Нерешительно помедлив, Арби крикнул:
   -- Саид-Селим войзи хьуна, ойла йистехь йижаршца ашверг?
   После продолжительной паузы от черной стены леса отделилась фигура в маскхалате. Тут же стал различим и ствол автомата -- не простого АКМа, а спецназовского "кедра" с глушителем. Фигура не двигалась с места и чего-то выжидала.
   -- Аллах Акбар! -- крикнул Арби.
   И из-под пихт выбрались четверо, все в безразмерных белых балахонах, будто привидения.
   Не надевая ботинок, Арби поднялся во весь рост и на всякий случай назвался -- по имени и фамилии. Но двое из четверых чеченцев и так уже узнали "почтальона" из Мескер-Юрта, связь с которым оборвалась два месяца назад.
   Разглядывая друг друга, боевики обменялись приветствиями и, расстегнув промокшие маскхалаты, плотным кругом расположились у костра.
   Дота сиял от радости и, поминутно утирая пот с распаренной физиономии, не переставал подбрасывать в костровую яму валежник. Один из гостей, немного обогрев руки, отправился присматривать за спуском к дороге. Другие дали братьям хлебнуть по глотку водки из фляги и стали расспрашивать о вертолете, который с утра кружил над дорогой.
   Потом включили рацию и доложили о встрече. Тщательно запаковав аппаратуру, радист объявил, что ему приказано вести всех в лагерь. Кадиев выслал встречную группу для подстраховки. Сверху предупреждали, что в горах опять идет снег. При хорошей погоде на восхождение могло уйти от двух до трех часов, но при снегопаде до аванпостов укрепрайона можно было не добраться и к концу дня. В лагере предлагали переждать какое-то время в лесу. Неподалеку в горах находилась сторожовка, используемая как укрытие и приспособленная к ночлегу. Ходьбы до нее всего час, в худшем случае -- два.
  

* * *

   Кадиев не видел Доту с конца октября, практически с того самого дня, как мальчугана загребла комендантская рота. Тогда после нападения на армейскую колонну федеральные службы, подозревавшие местных жителей в причастности к теракту, перетаскали всё население района в комендатуру. Военные вместе с контрразведчиками не один дом перевернули верх дном. Перекапывали даже грядки в огородах. На этом Дота и погорел. Сопляк умудрился закопать в огороде АКМ с боекомплектом, укутав автомат в полиэтиленовую пленку, которую содрал с парника.
   О задержании сорванца стало известно в тот же день. Увезли его не военные, а комендантские. Никаких иллюзий у Кадиева не было: судьба мальчишки находилась в руках офицеров УВКР, и имелись все основания за нее опасаться. С такими, как Дота, не очень-то нянчились, уводили за забор и уничтожали как чумных дворняжек; раз есть улики, еще год-два, и такой всё равно пойдет воевать на смену братьям и дядьям, так зачем самим вскармливать смену?
   Больше всего Кадиев опасался не коварства контрразведчиков и неопытности Доты, а какой-нибудь роковой случайности, пресловутого армейского головотяпства, опасался всех тех непредвиденных обстоятельств, на которые так любят ссылаться русские военачальники. Жертвой случая мог стать кто угодно, в любой момент, и в первую очередь беззащитный. За язык же Доты Кадиев особенно не переживал. Ума не занимать, закален войной,-- таких, как Дота, расколоть не так-то просто. Да и рассказывать мальчугану толком было нечего. Несколько запротоколированных фамилий (где нужно, давно известных), прошлогодний адрес базирования уже не существующих на сегодня подразделений -- это всё, что из него могли выжать. За последние месяцы лагерь пришлось перебазировать дважды, при этом каждый раз новое место дислокации становилось известно войскам уже через неделю. А с нанесением удара на Ханкале опять тянули. Возможно, не видели смысла в таких мерах. Ведь понимали генералы, не дураки, что достаточно перенести дислокацию в другое место, и всю работу нужно начинать сначала -- выяснять, отслеживать, брать кого-то в ежовые рукавицы, гонять по горам личный состав.
   Оставалось надеяться, что среди офицеров попадется такой, кто не будет пороть горячку, разберется что к чему и уделит пареньку внимание. В качестве родича воюющего амира Дота вполне такой чести заслуживал. Но даже среди тех, кто по долгу службы мог иметь доступ к нужным картотекам и разбирался в родословной своих подопечных, мало кто имел представление о действительном положении вещей. Мало кто знал, что Дота не племянник, как все считали, а сводный брат Кадиева. Легенда, что Дота племянник, была одним из изобретений самого Кадиева. Сам же он и пустил ее в ход, чтобы не разглашать подробностей жизни покойного отца: будучи уже немолодым, тот прижил ребенка вне брака. В данной ситуации липовая легенда могла сработать против Доты. Правда могла спасти ему жизнь. И с трудом удавалось представить себе, что в окружении генерала Агромова и его сподручных из местной ФСК ничего не знали о настоящем родстве Доди и Англичанина. Достаточно подвесить верх ногами одного-другого мескерюртского чучмека, чтобы вытряхнуть из упрямца всю подноготную; в Мескер-Юрте немало проживало людей, лично знавших и Кадиева-старшего, и все его семейство. В этом случае участь Доты была бы предрешена, его не могли не взять в разработку, и ждать неизбежного пришлось бы недолго. Выход на него, Англичанина, обеспечен.
   Развязка оказалась совершенно неожиданной. Несовершеннолетний арестант отделался парой пинков под зад да строгим отеческим напутствием: ходи, мол, теперь по струнке, не то схлопочешь по всем статьям, в следующий раз поблажек уже не будет. Доту отпустили на все четыре стороны, что давало повод к опасениям, как бы ему не вшили в одежду какой-нибудь микроскопический приборчик. Неужто не было желающих проследить за перемещениями сорванца? С другой стороны, станут ли контрразведчики выслеживать местную пацанву? Для подстраховки Кадиев всё же дал особые распоряжения: мальчишку тщательно осмотреть, одежду уничтожить...
   Когда двое чернобородых парней в маскхалатах ввели в натопленный блиндаж лохматого и лопоухого Доту, тот застыл у входа как провинившийся школьник, вызванный к директору на ковер. Но едва Дота встретил взгляд брата, как лицо его осветила бесхитростная улыбка.
   Кадиев схватил юного родственника за плечи и смял в объятиях. На сердце сразу отлегло, а в следующую секунду его как тисками сдавила еще большая тяжесть, чем прежде. Затем Кадиев вышел поздороваться с братьями Ахматовыми, распорядился, чтобы, перед тем как усадить троицу за стол, им согрели воды и дали вымыться...
   До отвала накормленного пловом с тушенкой и наряженного в камуфляж с чужого плеча, Кадиев повел подростка показывать свое хозяйство. Леча водил его по лагерю, словно по зоопарку, -- показывал лошадей, собачий питомник, где сиротливо метались две тощие овчарки. Когда они обогнули восточный "котлован" и вышли к гротам, их нагнал посыльный. Люди из лагеря "эмиров" были на подходе. Начальник штаба Айдинов звал к себе. У него уже все собрались.
   Оставив мальчугана у питомника в компании веселящихся на морозе молодых абреков, Кадиев ушел встречать "эмиров". Опять предстояли обсуждения. Совместные действия на юго-западных подступах к Грозному были запланированы еще на прошлый месяц, но из-за непогоды отложены. Душа не лежала к болтовне. Эти сборища, в узком кругу, Кадиеву давно претили. Однако и увернуться от них не было никакой возможности.
   Сайпуди Умаров в новом сером камуфляже уже разместил гостей в штабном блиндаже. "Эмиров" поили зеленым чаем. Со вчерашнего дня, после того что произошло с Вареным у оврага, Кадиев Умарова еще не видел. Как только он поймал на себе его мрачно-сдержанный взгляд, а затем и взгляд начштаба, Кадиев понял, что объяснений по этому поводу не будет. Тема была закрыта. Молчаливый нейтралитет стал для Лечи Англичанина полной неожиданностью: среди уркачей Умаров пользовался авторитетом, в обиду своих не давал. Оставалось предположить, что "эмиры", -- им не могли не донести о случившемся, -- слишком рьяно относились к готовящимся операциям, чтобы придавать значение междоусобице, она шла вразрез с их планами. Но это означало и другое: выяснять отношения предстояло позднее...
  
  
   Когда стемнело и моджахеды отбыли к себе, в блиндаже Кадиева собралась обычная для этого часа компания. В низком, жарко натопленном помещении стоял тяжелый кислый запах прелой одежды и немытых тел. В ожидании ужина почти все курили.
   Дота притулился в дальнем углу блиндажа и как завороженный следил взглядом за взрослыми, глотая каждое их слово. Молодой чеченец, только что вернувшийся после обхода внешних постов, обрадовал всех сообщением, что наткнулся на след кабана. Зверь прошел краем леса, и не один, с целым выводком. Следы уводили выше, в сторону западного аванпоста. Но не идти же по следам на ночь глядя, и он обещал попробовать выследить зверя утром.
   Кадиев, сидевший у печки в компании "почтальона" Арби, с которым весь вечер, едва проводили "эмиров", обсуждал свои дела, идею охоты одобрил. Просил только не стрелять без глушителей. По лицам собравшихся чувствовалось, что желающих попасть в команду охотников больше чем достаточно.
   На входе в блиндаж показался начштаба Айдинов. Коренастый, бородатый, но без усов, амир поздоровался с теми, кого еще не видел, прошел к печке, где ему сразу освободили место, расстегнул добротный камуфляж на меху и, чему-то улыбаясь, одобрительно закивал. Затем начштаба разговорился с краснолицым и от печного жара разморенным Арби, за весь день у них еще не нашлось времени пообщаться. Начштаба расспрашивал Ахматова о том, как тот умудрился выйти на лагерь, минуя русские посты, и как он вообще нашел дорогу. Арби уверял, что им просто повезло, брели наугад, пока не наткнулись на своих, вот и вся премудрость...
   Арби жаловался на всё более трудное положение в селах. Народ перебивался кто чем мог, многие жили впроголодь. От внутренних войск и армейских подразделений не было спасения: везде облавы, зачистки. Спецназовцы не церемонились ни с кем. Но и за безропотное повиновение безоружных жителей сегодня никто не мог поручиться, бунт мог вспыхнуть в любой момент, в любом месте. Особого впечатления сетования Ахматова на сидевших в блиндаже не производили.
   А затем, вклинившись в дискуссию молодых чеченцев, один из которых рассказывал о паломничестве родственницы в Мекку, Айдинов заговорил на свою излюбленную тему: единственный путь к спасению сородичей начштаба видел в возвращении к "чистому" исламу с его кровнородственными порядками и традиционно семеричным укладом. Не только вайнахский, но и весь исламский мир живет не по закону, не по правилам, твердил Айдинов своим деревянным голосом, ? не по тем правилам, которые могли бы гарантировать ему самосохранение. Потому что в основу нынешнего государственного правления повсюду заложена порочная система, навязанная исламским странам извне и якобы наихудшая из всех, с какими им пришлось столкнуться за всю их историю. И всё это вместо кровно-родовой системы. И всё это вместо "коренного", проверенного уклада жизни и правления, который испокон веков был присущ исламским странам. Вот за ним и будущее. Вот только распадутся неправедные государства и наступит хаос. За хаосом великим -- и новый порядок. Кровнородственный. От единого предка в седьмом колене. Вот тогда-то весь мир, и не только мир нохчей, очнется от дремы и пойдет по правильному пути...
   Айдинов поносил своих же, чеченцев. Для наглядности еще и ссылался на Коран, который живущим неправедно предрекал якобы тягчайшие кары. Аллах, дескать, спросит с них по всем статьям, причем обуздает отступников руками сородичей и судьями назначит наихудших и наипадших из них.
   Слушали Айдинова с каким-то онемением. И он продолжал проповедовать свое тем же непререкаемым тоном.
   Рабская природа -- вот и весь он, русский, как на ладони. Раб понятия не имеет, что такое ответственность. На то он и раб. Униженный и оскорбленный, он унижает и оскорбляет в свой черед. На судьбу свою он ропщет не только для того, чтобы вызвать жалость к себе. Думать по-другому он давно не способен. Поэтому он разрушитель от природы, причем любой системы, своей или чужой ? это не имеет значения. Нет на свете такого порядка, который бы его устраивал. Не в пример этой бестолочи -- хозяин раба, аристократ. Аристократ готов чинить сломанное. Готов убирать и мыть за другими. Аристократ даже чужому человеку протянет руку помощи. На грубость он ответит вежливостью. На зло и жестокость -- добром. На растерянность и недоумение -- поддержкой. Порядок он будет создавать своими руками, своим кропотливым трудом. Поэтому он и есть истинный хозяин положения. Но, увы, сегодня таких людей днем с огнем не сыщешь. Огнем и мечом всех их свели в могилу. И всё потому, что не больше не признавались кровнородственные узы, которые аристократию породили и благодаря которым она испокон веков существовала...
   Однако вывод из речей Айдинова оставался непонятным: не призывал же он к восстановлению рабства в каком-то модернизированном варианте.
   О действительных причинах внезапной взвинченности Айдинова большинство присутствующих догадывалось и без цитат из Корана. Причиной было присутствие Кадиева. В переговорах о совместных действиях, затеянных "эмирами", оба командира расходились практически во всем. Спор вспыхнул и сегодня при "эмирах". Кадиев считал, что главное сегодня -- беречь живую силу, стоять за каждого чеченца, будь то боевик или мирный житель. Он призывал к тому, чтобы избегать баталий, брать оккупанта измором, выживать. Не так уж непосильная задача ? довести врага до нужной кондиции. Достаточно теребить его и жалить одновременно со всех сторон. По мнению Кадиева, тактика "наступательного вытеснения" являлась куда более эффективной, чем лобовые столкновения, за которые ратовал Айдинов. Напрасными казались Лече Кадиеву и упования фанатично настроенных моджахедов на СМИ, будь то свои, ичкерийские, или международные. Уже не один год бойня продолжается безо всяких правил, а по-прежнему находятся умники, питающие иллюзии, что у кого-то там, в далекой загранице, к происходящему на Кавказе появится интерес. В ожидании призрачной помощи из-за рубежа приходилось ежедневно воевать с регулярной армией -- с танками, пушками, самолетами...
   Проповеди Айдинова вызывали у Кадиева не меньшее отвращение. Он с трудом это скрывал. Ваххабитские идеи успели расползтись по всему Кавказу, а начштаба нахватался их в бывших лагерях в Автурах. Эти идеи и фанатизм, которым Айдинов подзарядили соседи, упорно подливающие масла в огонь, довели беднягу до крайности: он даже одевался теперь соответствующим образом, ходил в нелепых обрезанных подштанниках, носил бороду, но сбривал усы.
   Айдинов Абдул-Вахаб звал за собой, как в ад ? громить федералов, денно и нощно, и чего бы это не стоило. Когда зверь прет прямо на тебя, бегством-де спастись невозможно. Единственное средство -- пристрелить его. Или вогнать кулачище в пасть, да поглубже, в самую глотку, чтобы не смогла бестия ни глотать, ни дышать, чтобы дьявол захлебнулся собственным бешенством...
   "Эмиры" внимали речам Айдинова с таким видом, будто и сами удивлялись, насколько в унисон их собственным умозрениям мог разглагольствовать чужак, по сути самозванец. Они во всем с ним соглашались, и обычно дружно кивали. Однако на деле судьбы чеченцев мало что для них значили, и именно это Кадиев пытался растолковать приближенным. Воевать в Чечню "эмиры" ехали не за маленький народ, а за ислам. Поэтому и действовать предпочитали по старинке. То есть медленно да уверенно, прибегая к тактике рассредоточенных диверсионных ударов -- к тактике самого пророка Магомета, как "эмиры" любили поучать. В Айдинове их привлекала слепая преданность. В подходе Кадиева -- как-никак, все жё трезвость. Отчасти по этой причине разногласия с Айдиновым не вылились в открытый раскол.
   -- С армией сладить невозможно, нечего людей кормить байками, -- спокойно прокомментировал Кадиев поучения Айдинова, как только тот заговорил о более насущных проблемах лагеря. -- Голыми руками?.. Расхлебывать будут не они, не "эмиры", а мы. Хлебнуть грязи мы их заставим, федералов. А чтобы всё вернулось назад, чтобы к власти допустили моджахедов...
   -- Допускают, когда им надо. Когда приспичит ? допустят.
   -- Бред, не таким способом.
   -- Заставить русских собак нюхать говно... Заставить их жрать блевотину, которой они кормили нас столько времени! Столько веков! -- твердил Айдинов свое, оставаясь глухим к приводимым доводам. -- А в рабы будут проситься -- не каждого возьмем... Только мужиков. Да только черненьких. А сучек в живых оставим -- только беленьких. Остальных -- на заводы, в шахты, за колючую проволоку...
   Сморщенный старик в облезлой ушанке, телогрейке и разлезшихся валенках внес в блиндаж черную от копоти кастрюлю со щами.
   Взгляды устремились на Кадиева. Тот кивнул. На столе появилась бутылка самогона. Все молча сели за стол и принялись за еду...
  
  
   После ужина Кадиев вышел с братом на улицу. Над лесом прояснилось. Бездонное ночное небо, простиравшееся над лесом, резко контрастировало с духотой блиндажа, в которой они провели весь вечер. Ударил настоящий мороз. Вид заснеженных деревьев, которые искрились в лунном свете от инея и снега, напоминал другую жизнь, и в ней не было места войне. От этого чувства каждый раз становилось не по себе.
   Кадиев спросил о матери. Рассказ Доты не радовал. Мать, как и все на их улице, приторговывала бензином у дороги. Если бы не помощь Лечи, которую мать принимала скрепя сердце, так как осуждала всех воюющих, неизвестно, на что они жили бы. Больная мать по-прежнему не могла попасть к хорошим докторам. До больницы своим ходом теперь вообще не добраться. Общественный транспорт ? редкость. Приходилось обращаться к соседям. Те всегда помогали, отвозили. В Ханкале, у военных, где ей удавалось летом проходить хоть какие-то лечебные процедуры, нужных врачей не осталось; в госпитале сократили прием гражданского населения. Ехать нужно было в Нальчик или во Владикавказ. Или еще в Ростов, как советовали, -- там находился филиал медицинской академии. Но мать решила ждать до весны...
   Кадиев слушал молча, не прерывая. От юноши скрывали всю серьезность заболевания его матери. Лимфогранулематоз, злокачественная опухоль средостения, развивался вроде бы медленно, и где-нибудь в Швейцарии жизнь ей могли бы продлить еще не на один год, но не в Чечне, не в военных условиях. Еще с лета Кадиев обещал жене покойного отца принять все меры для переправки ее и Доты за границу. Он планировал вывезти их в Турцию через Дагестан и уже оттуда в Швейцарию. Под Сионом, где осел родственник, для мальчика уже подыскали место в частном коллеже-интернате. Имевшихся у Лечи личных сбережений родным должно было хватить как минимум на год, а дальше будет видно. Однако договоренность о переправке в Турцию внезапно лопнула. Кадиев попытался организовать отъезд заново, но пока его усилия не давали нужного результата...

* * *

   От московского источника поступали всё более странные сведения. Месяц назад соседи по лагерю встречались с людьми генерала Агромова, главой ФСК. Встреча состоялась в Панкийском ущелье, в Дуиси. В обмен на лояльное отношение к новым ставленникам федеральной власти, нараставшее неприятие которых привело наконец к единству в стане воюющих, "шахматисты" из контрразведки предлагали гарантии безопасности всему укрепрайону в горах -- и тому лагерю, и этому. Суть сделки заключалась будто бы в следующем: "эмиры" нуждались в гарантиях, без которых акции по вербовке в предгорных селах новых партий молодежи были поставлены под вопрос; без минимальной свободы действий осуществить такое невозможно. Период затишья был также необходим в связи с ожидаемой партией оружия и денег, по сведениям ? небывало крупной. Груз доставлялся морем в Грузию, а оттуда вьючным способом через Панкисию всё это добро предполагалось переправлять в укрепрайон.
   Федералы со своей стороны нуждались в затишье для перегруппировки сил и как всегда рассчитывали на денежный откат. На этих условиях стороны якобы и ударили по рукам. Однако точных сведений о сроках перемирия Лече Англичанину получить не удалось. Поговаривали, что "мораторий" продержится до весны.
   Все эти сведения выглядели донельзя правдоподобно, но чем-то всё же напоминали ширму, необходимую для прикрытия более серьезных действий, ? данная мысль пришла Кадиеву в голову сразу же, как только ему стали известны подробности. Его мнение разделял и московский источник. Настораживал уже сам факт, что о доставке крупной партии оружия и казны знают все. Попахивало приманкой. Офицеры ФСК любили выдавать себя за коррупционеров, без колебаний вступали в меркантильные переговоры. На деле -- стремились завязать контакты, чтобы через живую связь прощупывать (корова, и та мычит и просит, чтобы ее подоили...), кто чем дышит в стане противника. Это позволяло наперед просчитывать ходы. А когда в результате шантажа или подкупа цемент схватывался, "клиента" было уже нетрудно подтолкнуть к принятию нужного решения. При грамотном психологическом подходе метод работал безотказно. Ведь при данной тактике получалось, что истинная лояльность продажного лица не поддавалась никакой проверке, а сама продажность еще и превращалась в алиби.
   Что поражало в сообщениях из Москвы, так это то, что федералы имели самые доподлинные сведения не только о путях обеспечения лагеря провиантом и амуницией, как через Панкисию, так и через Джайрахское ущелье, но и о каналах связи, составе соединений, их численности и вооружении; имелась информация даже о пленных, живших в лагере. Сливать сведения могли, конечно, и сами "эмиры", дозированными порциями выцеживая информацию, которую считали не очень ценной, в обмен на какие-нибудь мелкие услуги или чтобы задешево приобрести кредит доверия, ? на него дефицит никогда не падал. Но столь серьезные обвинения требовали веских доказательств. Ведь именно "эмиры" больше всех тряслись за соблюдение конспирации и постоянно висели над душой со своими наущениями: слишком, мол, много людей (неконтролируемых ими), курсирует между лагерем и равниной.
   Утечки шли явно из лагеря, это казалось очевидным. Через кого-то из рядовых боевиков? Едва ли. Через командиров? Сайпуди Умаров? Сам начштаба -- верный наиб "эмиров"? Если так, то ждать можно вообще чего угодно. Но тогда неожиданно зависало всё сразу: каналы связи с равниной, каналы связи с Москвой. Зависали, в конце концов, и сами операции. Если за спиной велись переговоры о "моратории", то о каком согласовании действий с соседями могла идти речь и какие вообще операции можно проводить совместно?
   Перебирая имена, фамилии и подноготную всех и каждого, Кадиев не мог прийти к какому-либо однозначному заключению. Ошибку мог совершить кто угодно. А если уж смотреть на вещи совсем трезво, то предателем мог оказаться чуть ли не каждый третий. В такой каше, которая варилась здесь сегодня, и при такой безысходности, от людей можно было ждать чего угодно. Из списка подозреваемых Кадиев исключал только людей из своего подразделения, тех, кто находился в его непосредственном подчинении.
   Начштаба Айдинов -- вот к кому в глубине души Кадиев испытывал настоящее недоверие. О прошлом начштаба слухи ходили разные. Послужной список ? длинный, путаный. Бывший офицер еще союзного МВД, он успел побывать "ичкерийцем", оппозиционером, одно время прислуживал во Временном совете, пока "шахматисты" не добрались и до оппозиции, пока не скомпрометировали Совет и фактически не развалили его, как только надобность в нем отпала. Затем, уже после лагерей в Автурах, Айдинов примкнул к моджахедам. И вот сегодня, матерый ваххабист, он годился на любую роль, мог прислуживать и "восточному альянсу", и пришлым воинам Аллаха, и иорданцам, и саудитам. Поговаривали, что еще во времена Временного совета Айдинов путался со спецслужбами. Но кому удавалось избежать этого в те годы, если сам Совет являлся детищем "темной силы"? С другой стороны, так долго оставаться в автономном управлении и не всплыть на поверхность? Это казалось тоже маловероятным.
   Однако стоило дать этой версии шанс на существование, и многое тотчас прояснялось. Становилось понятно, почему федералы, раз уж для них не было никаких секретов, вот уже столько времени не наносят по лагерю ударов, хотя бы с воздуха. Если и так всё можно держать под контролем, зачем транжирить бомбы? Пальнуть из хорошей пушки -- и все разбегутся. На месте разбежавшихся появятся другие, неконтролируемые. Больше не выглядел загадочным тот факт, что самыми большими потерями оборачиваются наиболее просчитанные операции. Находило объяснение и пристрастие Айдинова, шатойского горца из рода хакхой, к радикальному исламу, завезенному на его родину как раз "шахматистами", той самой "темной силой"...
   Вкупе с дурными новостями пришла и хорошая. В результате многомесячных усилий удалось нащупать потенциальный контакт среди генералитета, среди тех, кто не запачкал руки кровью, нефтедолларами или просто деньгами. Поиском таких контактов Кадиев занимался второй год и едва не скомпрометировал себя в глазах собратьев. До сих пор поиски ни к чему путному не приводили. И вот наконец -- удача!
   Речь шла о петербургском генерале, начальнике оперативного отдела штаба округа. Выросший в Казахстане, куда сослали когда-то его отца, генерал-майор воспитывался мачехой-чеченкой. Перед началом первой кампании, как и многие, кто понимал, что происходит, он подал рапорт на увольнение. В войска вернулся со сменой верховной власти в стране. Через брата, который служил в Администрации, у него имелся выход на нужные круги, фактически минуя "темную силу". Более подходящего кандидата для переговоров с высшим военным руководством, с теми, кто способен принимать хоть какие-то самостоятельные решения или просто влиять на процесс их принятия, вряд ли можно было отыскать во всей России. Фамилия генерал-майора была Окатышев. В Москве советовали ждать, пока не будет найден ключ к ситуации. Но что-то требовалось предпринять и у себя в лагере.
  

* * *

   На учебные сборы, которые проводил начштаба, Доди бегал на правах вольного слушателя вместе с другим подростком по прозвищу Гай. Занятия проходили на стрельбище, в "мертвой" зоне, начинавшейся за блиндажами. В одном из этих блиндажей оба подростка и обитали. Лес отсюда расступался к оврагу широкой падью, образовывая просторную, наглухо закрытую со всех сторон расщелину. Место для стрельбы выбрали идеальное. Эхо выстрелов гасло между скалами и стеной ельника. Уже с другого конца лагеря пальба из АКМа едва слышалась.
   Айдинов не брезговал при обучении молодняка ни муштрой, ни хамским окриком. Всякий раз начштаба выстраивал "абитуриентов" в шеренгу и, заставляя по колено стоять в снегу, не спеша обходил строй. Презрительно всматриваясь в физиономии молодых абреков, он для профилактики, чтобы раньше времени не возомнили себя воинами Аллаха, яростно всех облаивал и только после "разминки" давал конкретные установки, от исполнения которых зависел последующий ход занятий. Упор в обучении делался на способы передвижения и маскировки. Подрывному делу будущих боевиков обучал молодой русский инструктор Мирон, завербованный совсем недавно.
   Осмотр "войска" закончился. По команде "разойдись" шеренга рассыпалась по сторонам. По примеру Доди и Гая стайка новобранцев расчистила себе место на бревнах. Троица парней помоложе, проваливаясь в рыхлый снег, стала спускаться в низину, чтобы расставить мишени вдоль противоположной скалы...
   Разыскивая Доди, Леча Кадиев пришел на стрельбище в тот самый момент, когда начштаба, пересыпая свою речь отборной руганью, заставил четверых парней переползать через поляну "тигром". Разгребая локтями снег, все четверо зарывались в него чуть ли не по шею -- именно так учил Айдинов день назад.
   -- Глаза должны в морду смотреть... Да не на него, в морду противника! А автомат -- на спине! Куда ты им тычешь, баран?! -- орал Айдинов. -- А ты, позор своего рода, автомат в руки возьми! В расположении противника, если автомат будет болтаться возле одного места, пулю в лоб получишь!..
   Затем начали отрабатывать кувырки через голову в сочетании со стрельбой. Главная сложность заключалась в том, чтобы в момент кувырка, нажимая на спусковой крючок, не запутаться в направлениях. Сухие короткие очереди с резким треском рассыпались над лесом. С заснеженных елей вспархивали птицы. На головы падали комья снега. Но это было лишь разминкой по сравнению с тем, что ученикам предстояло проделывать дальше, исполняя всё более заумные команды свирепевшего на глазах начштаба.
   -- Когда отстреляться хочешь быстро, падаешь с перекатом. А когда упал, нужно два или три раза поменять место. Перекатом, чтобы сбить прицел копра... Ты, как тебя... а ну, бегом сюда! -- прикрикнул Айдинов на молодого азербайджанца, Гомера Алхазова, который как зачарованный следил за каждым жестом инструктора, явно не чувствуя себя способным на такой акробатический трюк. -- Да морду, морду не выставляй! Язык откусишь и сожрешь. Шевелись, болван!..
   По вчерашнему занятию начштаба знал, что этот номер неплохо получается у племянника Кадиева. Доди проделывал всё с обезьяньей ловкостью да с таким старанием, что на лицах взрослых появлялись улыбки. Айдинов подозвал подростка. Тот сорвался с места и подлетел к инструктору. По первому зову готовый идти за наставником в огонь и воду, Доди схватил протянутый автомат со сложенным прикладом, присел на корточки и стал проворно, опираясь на кулаки, немного боком перемещаться вперед по утоптанной дорожке.
   Заметив у бревен Кадиева, Айдинов кивнул ему. Они обменялись подобием улыбки -- впервые за всё время лагерного сосуществования. Леча -- откровенно лицемеря. Айдинов -- не меньше. Кадиев не мог не почувствовать фальшивость чужого радушия.
   В тот же миг начштаба достал из кармана что-то круглое, размером с булыжник, и запустил в сторону сидевших на бревнах парней.
   Те как ошалелые бросились в снег. У бревен остался стоять один Кадиев.
   -- Бараны! Бараны! -- заорал Айдинов. -- Трупы! Все вы безногие, безголовые трупы! Сколько можно объяснять, бестолочи, что к гранате залегать башкой надо, а не яйцами! Башку нужно закрывать руками и рот открывать! Почему? Я спрашиваю -- почему?! Что языки проглотили, собачье отродье?
   -- Чтобы, ну это... "мертвая" зона. Осколки мимо пролетят... Даже если метр от гранаты, -- испуганно протараторил парень, которому Доди вернул его автомат.
   -- При стрельбе то же самое. Если по тебе палят с близкого расстояния, закрывайся, чем можешь. Бумагой, тряпками, одеждой... Или вот этим дураком, который встал рядом как осел... Почему? Почему, я спрашиваю!
   -- Пуля... ну это... теряет силу. Ранение нетяжелым будет, -- донеслось из строя.
   -- Повезет -- контузией отделаешься. Пуля калибра пять сорок пять если задевает тебе череп, она рикошетом уходит...
   Продолжая наблюдать за Айдиновым, Кадиев поймал себя на неожиданной мысли: в глубине души он давно знает, кто этот человек, но всегда почему-то лукавит сам с собой. Правда была написана у начштаба на лбу. Если кому-то и досталось умение с выгодой для себя послужить хозяину, да не одному, а сразу нескольким, если кто-то и был способен подрабатывать на две стороны, на оба лагеря, то тень подозрения в первую очередь падала именно на этого человека. Нечасто, но и среди своих, чеченцев, встречался этот особый тип человека-лакея, которого отличала необычная, в сущности, черта -- психология врожденного раба. Корнями своими этот менталитет врастал в безродность и неизбежно приводила к погоне за чинами, за положением, а там и к низости, к отречению от своих, потому что своими они являлись просто в силу обстоятельств.
   Вопреки неодолимому чувству гадливости, Кадиев испытал некоторое облегчение. Окажись догадка верной, из-под подозрения сразу выпадали другие, те, кто ничем себя не запятнал. Кадиев тут же принял внутреннее решение сделать всё от него зависящее, чтобы Дота, всеобщий любимчик Доди, больше ни разу не попал к начштабу на занятия...

* * *

   Несмотря на разноречивые сведения из Москвы, неистовые поборники джихада продолжали требовать учащения диверсионных вылазок, и в первую очередь на своей законной территории, в предгорных районах, где федеральным силам удавалось держать всё под контролем. По крайней мере, в дневное время. Зима стояла снежная, погодные условия не благоприятствовали использованию авиации, но федералы смогли пристрелять даже подступы к тропам, многие из которых оставались проходимыми. Округа находилась под прицелом. В двух селах, в рамках кампании по борьбе с "привозной ваххабитской заразой" (так говорилось в листовках, разбрасываемых с воздуха), спецназовцы чуть ли не в упор перестреляли мужское население, схватившееся за оружие от страха, что чумазая солдатня опять разгуляется или, того хуже, решит увезти мужчин с собой для продолжения "разбирательств" в другом месте ? до полного удовлетворения своим геройством.
   Требовалась как никогда согласованная тактика. Но "эмиры" придерживались всё менее ясных позиций, Кадиев начал замечать это еще с лета. С одной стороны, требовали более тесных контактов, с другой ? чего-то выжидали, тянули кота за хвост. На взаимодействии они открыто настаивали только тогда, когда припекало их самих. И вот в разгар зимы именно они стали взахлеб агитировать за активное координирование операций и каждодневный обмен информацией. По их мнению, создание общей цепи сил поддержки могло быть единственной гарантией боеспособности на зимне-весенний период. Чем объяснялась столь резкая перемена в настроениях? Истинные намерения "эмиров" оставались для Лечи загадкой.
   В результате многодневных дебатов в лагере Кадиева наконец приняли предложение создать мобильную группу связи, в которую вошли по три человека от каждой из сторон. Что же касалось тесного взаимодействия, тут Леча Кадиев иллюзий себе не строил. Он всё больше склонялся к мысли, что главная цель, которую преследовали в соседнем лагере ? это получить максимальный контроль над его людьми. Ведь ничего нового предлагаемая тактика не подразумевала. Предстояло принять твердое и бесповоротное решение, но какое? Пойти на обострение отношений с соседями? Раз и навсегда расставить точки над "i"?
   Для многих, кто воевал под его началом, война стала кровной. Счета федералам давно предъявлялись личные. Но стоило ли направлять энергию людского гнева в то или иное русло и пытаться притормаживать набирающее обороты противостояние, выгадывая наиболее удобный момент для сфокусированного воспламенения копившейся таким образом ненависти? Пользы в кровопролитных столкновениях Кадиев по-прежнему не видел.
   Вместо того чтобы устраивать "показательные набеги", которые пусть и оборачивались для федералов десятками трупов, пусть и заставляли одутловатых армейских генералов во всеуслышание оправдываться перед ошарашенной российской общественностью за неоправданно тяжелые потери, Кадиев предпочитал проводить свою обычную линию, но отныне ее не афишируя. Суть отработанной уже тактики сводилась к нанесению внезапных ударов. Хаотичным действиям довольно трудно противопоставить методичный отпор, и именно такие схемы разрабатывались в штабных кабинетах.
   По настоянию Кадиева, одним из пунктов окончательно согласованного с "эмирами" плана явилось решение продолжать рассредоточенные удары по автоколоннам. По войсковым же частям федералов в местах их дислокации предлагалось наносить удары сконцентрированные и выборочные. Бить там, где спят, едят, справляют нужду... Деморализующий эффект таких операций даже трудно переоценить.
   Именно в штабе Кадиева к началу февраля созрел план, согласно которому сводной ударной группе из тысячи активных штыков предстояло тремя автономными клиньями врезаться в расположения российских баз близ Аргуна, ввести федеральные силы в заблуждение (с этой целью предполагалось имитировать прорыв в ложном направлении), а затем нанести удар, что называется, под дых. В соседнем лагере поторапливали, обещали всестороннюю поддержку, какая до сих пор и не снилась -- людьми, оружием, экипировкой, деньгами.
   Для Кадиева оставалась нерешенной одна проблема. В том случае, если намеченную операцию удалось бы осуществить по расписанной схеме, итог ее мог привести к полному переформированию подразделений и частичному роспуску личного состава. Были шансы, и немалые, что большинству из тех, кто будет вовлечен в операцию, уже не придется возвращаться на старую базу. Привести обратно планировалось только часть отряда. Остальным предстояло слиться с другими группами и частично рассеяться, уже до весны.
   Кадиев не знал, как быть с Дотой. Оставлять паренька в лагере со столь туманными перспективами он не мог. Да и не на кого было оставить. Через Дагестан и Азербайджан переправить Доту в Турцию, а оттуда в Швейцарию -- план идеальный, но в ближайшее время неосуществимый. Реальных личных связей за пределами Кавказа практически не осталось. Взрослого можно заслать хоть на край света. А вот как быть с подростком? Прямиком из Чечни в дальнее зарубежье Доту можно было переправить только через соседей. Там регулярно принимали вертолет, курсировавший между укрепрайоном и Ахметским районом Грузии. Этим путем мальчугана могли доставить только в Поти. От Поти до Турции рукой подать... Ну а дальше что? Просить в соседнем лагере о содействии? Но ведь речь шла о переправке не в Иорданию или Пакистан, а в Европу, к "неверным", против которых "эмиры" ехали сюда воевать -- по крайней мере на словах, теоретически. Можно ли этим людям вообще доверять? И что в таком случае делать с матерью Доты?
   А может, отправить их окольным путем? Сначала поездом на Назрань, а оттуда в Москву? Составы вроде бы не проверяют. А в Москве сдать обоих на попечение землячеству, чтобы дальше их вывезли цивилизованно, через Шереметьево? Пока же не оставалось ничего другого, как отправить Доту домой, чтобы дожидался решения своей судьбы вместе с матерью...
   Что же до остального, то многое зависело от развития событий в предгорье, где несколько чужих подразделений, выбитых федералами из Завадского района, продолжали отходить к горам, чуть ли не ежедневно попадая под обстрел. Одна из групп, которую преследовали части горно-стрелковой бригады, второй день уже сообщала о своем продвижении в южном направлении от Бамута. Группа просила принять ее в лагере...
   Остатки отряда, двадцать восемь человек, из них семеро раненых, вошли в лагерь в четыре часа утра. Среди ночи пришлось расселять измученных, голодных, грязных и обмороженных людей по блиндажам.
   Один тяжелораненый отдал душу Аллаху еще в дороге; тащившие его на себе даже этого не заметили. Другой дотянул до утра; прооперировать его ночью было некому. Кадиеву сообщили, что один из пленных, которого отправили копать могилы, подвернулся уркачам под горячую руку, и его зарубили лопатами.
  

* * *

   Седьмого февраля сводная подвижная группа в тридцать штыков, сколоченная из людей разведывательно-диверсионного батальона Кадиева и пополненная тремя снайперами, связистом и двумя опытными саперами из лагеря "эмиров", получила приказ спуститься в предгорье, проделать марш-бросок в район Ермоловки и занять заранее подготовленную позицию на Грозненской трассе для нанесения удара по тыловой армейской колонне.
   Колонна, вышедшая из Моздока, направлялась в гарнизон под Урус-Мартаном через Братское, Кень-Юрт, станицу Первомайскую и Завадский район Грозного. Она должна была пересечь Ермоловку в утренние часы. По имеющимся данным, серьезного сопровождения колонна не имела. Но данные вызывали некоторые сомнения, поскольку выезд из города через Алхан-Калу федералы никогда не считали безопасным; перепроверить сведения не представлялось возможным...
   Группа поддержки Айдинова, набранная на две трети из "абитуриентов", к месту нападения выдвинулась с юга, через Мартан-Чу. Цель, поставленная перед его группой, заключалась в подстраховке отхода Кадиева на Катыр-Юрт и Шалажи, откуда главное подразделение заходило на Ермоловку, если оно вдруг завязнет в перестрелке. Однако предполагалось, что необходимости в участии штурмовой группы Айдинова не возникнет; группе поддержки предписывалось не обнаруживать себя без крайней надобности. Заодно в обязанности Айдинову вменялись проводы Ахматова и юного родственника Кадиева домой. Повод для проводов представился не самый подходящий, но тянуть с решением Кадиев не хотел больше ни дня. Арби Ахматову так или иначе предстояло вернуться домой, и это позволяло вместе с ним выпроводить Доту. Другой такой возможности в обозримом будущем не предвиделось. В задачу Айдинова входило оставить путников на трассе, по дороге в Старые Атаги, чтобы дальше они шли своим ходом, уже знакомым им маршрутом...
   В назначенный час, незадолго до рассвета, успев под покровом ночи совершить тяжелый переход, группа Айдинова вышла к заданной возвышенности с юга от трассы. Как Кадиев проинструктировал Айдинова, тот не стал отпускать Арби и подростка сразу, поскольку обстановку на дороге не удавалось выяснить до конца. А потом оказалось поздно, время было упущено: от места операции путники уже не успевали отдалиться на достаточно безопасное расстояние.
   Еще в темноте, с интервалом в полчаса, по трассе прошли две колонны. Первая -- вроде бы комендантская. За ней -- армейская радиоразведка, с утра, как положено, осматривавшая обочины. Наблюдалась аномально повышенная эфирная активность -- как раз на участке запланированного удара.
   Как только занялась заря, из развалин домов, в которых укрылась группа поддержки, открылся хороший обзор. Трасса тянулась прямо перед глазами. Уготованную в жертву колонну ждали не раньше чем к десяти утра. Всё шло по плану. Отряд Кадиева тоже уже занял позиции. Даже зная о его местонахождении -- между катакомбами и лесопосадкой -- визуально не обнаружишь. Когда на спуске показались первые машины федералов, часы показывали половину одиннадцатого.
   Семь тентованных "уралов", автобус и бензовоз еле-еле ползли. По-видимому, из-за гололеда. Броневого сопровождения, как и предполагалось, колонна не имела. Верным оказался и расчет на то, что в непосредственной близости от расположения своих баз армейцы не ждали серьезных неприятностей.
   Как только головной "урал" выехал на сигнальный поворот, прогремел первый взрыв. Машина вспыхнула, как спичечный коробок. Из гранатомета тут же подбили второй "урал", а из стрелкового оружия открыли огонь по высыпавшим на дорогу фигуркам. Не успели федералы залечь вдоль обочин, как их выкосило плотными очередями пулеметов и автоматов.
   Кто-то из гранатометчиков угодил наконец по бензозаправщику. Цистерну вмиг разнесло. Взметнулся огненный факел. Его раздувало в кривой столб копоти, черным сапогом возносящийся над дорогой. И только через двадцать минут с другого конца трассы показалась помощь. На полном ходу шли три бронемашины.
   Группе Кадиева следовало отходить, не ввязываясь в бой. Айдинов приказал двоим гранатометчикам спускаться к дороге, наперерез бронемашинам, а остальным ждать, не обнаруживая своего присутствия. Один из гранатометчиков смог приблизиться к противнику на расстояние выстрела. Первая БМП, начавшая, было, наугад палить по лесопосадке из башенного орудия, лишь успела вытолкать с проезжей части догорающий головной "урал", как была подбита с первого же выстрела. Затем опытный гранатометчик угодил и во вторую бронемашину, но она оставалась на ходу. Продолжая вслепую перепахивать снарядами пустошь по сторонам, вторая БМП отползла назад.
   Стрельба стихла. Радист Кадиева передал Айдинову, чтобы тот оставался на взгорке до тех пор, пока группа Кадиева не отдалится от трассы на пару километров.
   Собравшиеся вокруг амира абреки возбужденно следили за дорогой. Операция прошла успешно. Для многих парней она представляла собой боевое крещение. Теперь все молча передавали друг другу бинокль. Боевики поочередно разглядывали дорогу, по обочинам которой лежало десятка полтора солдат. Некоторые еще шевелились. От машин остались одни обугленные и всё еще тлевшие каркасы.
   Один из молодых абреков, которому бинокль достался в последнюю очередь, показал перчаткой в поле, далеко за дорогу. На белом фоне ослепительно отсвечивающей заснеженной глади отчетливо просматривались две чернеющие фигурки. Фигурки барахтались почти на одном месте. Беглецы, видно, понимали, что их могут взять в оптический прицел, и улепетывали в направлении солнца. То и дело залегали, выжидали, вскакивали вновь и постепенно отдалялись от пепелища.
   Айдинов подозвал снайпера. Выбрав удобное место на выступе в стене, тот припал к прицелу, но амир остановил его:
   -- А ну, зовите сюда Доди!
   Тот пулей подлетел к командиру.
   -- Хочешь попробовать? -- спросил Айдинов.
   -- Я... Я не промажу! -- лицо подростка запылало от возбуждения.
   Мальчишке протянули обмотанную тряпьем винтовку с японской оптикой.
   -- Только не торопись, целься хорошо, -- подбодрил Айдинов. -- Всё равно не удерут. Дай подняться, потом стреляй. В голову... или в жопу. Между ног целься! Между ног! Сам жить не захочет. Найди упор, вон там, на окне.
   Дота перебрался по кирпичному лому, пристроил винтовку на выступе, проверил затвор и стал целиться.
   Обе фигурки вновь отделились от снега и побежали, петляя по голому пространству в направлении возвышенности, за которой рассчитывали, по-видимому, укрыться; до холма оставалось метров двести.
   Прогремел выстрел. Одна из фигурок взмахнула руками. Обе фигурки упали.
   Айдинов приставил бинокль к глазам и несколько секунд всматривался.
   -- Один готов. Молодец! -- похвалил начштаба. -- Теперь второго... Вот сейчас, смотри -- вскочит! Целься!
   Раздался второй выстрел. Упала и вторая фигурка.
   -- Первого прямо в темечко. А другого... Точно -- в жопу! Ай да Доди! Ай да молодчина!
   Подыгрывая командиру, наблюдавшие передавали друг другу бинокль с таким видом, будто участвовали в азартной игре.
   -- Сбегаю проверю? -- предложил снайпер, доверивший мальчугану свою винтовку.
   Айдинов остановил взгляд на подростке. Трясясь, как в лихорадке, тот хотел что-то сказать, но не мог выдавить из себя ни слова. Начштаба ответил на вопрос отрицательным жестом и приказал оттягиваться к лесу: вертолеты могли появиться с минуты на минуту...

* * *

   Первое, о чем подумал полковник Майборода при виде доставленного к нему худосочного местного паренька, который шнырял глазами по углам, как загнанный звереныш, это о безвыходности своего собственного положения. Сколько не перечитывал он накануне записи допросов, в голове у него по-прежнему что-то не укладывалось.
   В представлениях военного человека с опытом, видавшего виды, которому довелось участвовать в реальных боевых действиях, противником может быть кто угодно -- регулярная армия, повстанческая, наемная, в иных случаях даже своя, родная, -- можно вообразить себе и такое. Разве не с этой реальностью воюющие стороны сталкивались в республике вот уже несколько лет? Но как воевать с дремучим лесом, с нечистой силой, с самой стихией? Объявлять ей войну было бы так же абсурдно, как попытаться бороться с ураганом или остановить землетрясение. Этнос -- разве не является он этой стихией? И будь этот этнос приговорен иноплеменниками к прозябанию и вечному рабству, будь он обречен на исчезновение в силу исторических или еще каких-либо причин -- он выживает, подобно плющу, цепляющемуся за голые скалы. Как воевать с людьми, считающими себя прямыми потомками всех племен и народов, в том числе тех, что сегодня пришли их порабощать? Как быть, если даже желторотые представители этой народности, наподобие заморыша, приведенного на допрос, голодную собачью жизнь предпочитают протопленному дому, школе, спортплощадке? Природа мальчугана, какой-то невидимый червячок, вгрызшийся в его ДНК, не давала ему возможности стать другим. Как не могли быть другими его сородичи, чеченцы, шесть тысяч лет, если им верить, прожившие на одном клочке земли -- несчастной, сто раз истоптанной сапогами чужих солдат.
   Этнос не мог быть воюющей стороной. Потому что войны, которые ведутся с таким противником, выходят за рамки государственности и потому что они толкают людей в ветхозаветную безысходность взаимоотрицания по крови. Эта проблема неразрешима в рамках одной человеческой жизни. Выход из такой ситуации возможен только с исчезновением одной или всех сразу противоборствующих сторон.
   В поведении паренька, в мотивировках его поступков Майбороде виделось что-то нечеловеческое. Дело было не только в возрасте. Сопоставляя два природных типа -- чеченца и русского, -- полковник давно уяснил себе следующее: чеченцы по-другому относятся к крови, и не только тогда, когда свежуют барана, не только в вопросах родства и брака. В этом идеально скомбинированном, уникальном составе белков и эритроцитов чеченец инстинктивно чувствует особый смысл. Чаще всего, даже сам не сознавая, он подчиняет этому ощущению свое мировоззрение. О русском человеке такого не скажешь. Майборода, сколько бы ни старался, не смог бы убедить себя в том, что в крови есть что-то такое, что требует от человека сверхъестественных усилий, жертвенного выворачивания себя наизнанку, сверхотдачи. Как и поголовное большинство русских людей, он умел отдавать должное наследственности, родству. Но никаких таких ощущений, а тем более убежденности, что кровь -- начало всему, у него не было, да и быть не могло. Слишком чуждо это природе русского человека...
   В кутузку сопляка загребли повторно. Но, как и в прошлый раз, выходило, что по чистой случайности. Налицо был следующий факт: в первый арест паренька, датированный октябрем, в комендантской роте, которая вела дознание, просто не потрудились согласовать имеющиеся сведения с УВКР, не проявили должного усердия, пренебрегли инструкциями, а возможно, поленились тряхнуть арестанта подобающим образом. Законы не предусматривают адекватных мер в отношении несовершеннолетних. Но именно поэтому такие вот арестанты, удравшие от папы с мамой, и заканчивали жизнь в канавах; война всё списывала. Выявление связи, причем родственной, между подростком и его сводным братом -- именно братом, а не дядей, за которого тот выдавал себя среди однополчан и сородичей, пытаясь запутать свои биографические данные, поскольку давно числился в розыске за участие в незаконных вооруженных формированиях, не представляло трудности еще тогда, в октябре, если бы люди должным образом относились к своим обязанностям. Расплачиваться за халатность пришлось как всегда другим...
   В местной администрации хорошо знали и мать мальчугана, и его самого. Местные служащие утверждали, что Леча Кадиев, с тех пор как поехал учиться в Англию, в родном селе не появлялся. Единоверцы, конечно, лукавили. Мать паренька, прописанная в Грозном, в прошлом врач, а теперь сама сраженная тяжелым недугом, в свои неполные пятьдесят выглядела старухой. С отцом парнишки, с покойным Кадиевым-старшим, она рассталась еще до того, как тот погиб у блокпоста под Ярышмарды. История по местным меркам самая прозаическая. Но именно за счет таких вот чеченских семей местные моджахеды и пополняли свои ряды.
   -- Теперь тебе так просто не отделаться, -- устало пригрозил юному арестанту Майборода, сев на стул перед Дотой. -- Это тебе понятно?
   Подросток презрительно сверкнул глазами.
   -- Тебя что, не кормят? Почему худой такой?
   Ответа не последовало и на этот раз.
   -- Кто ты по национальности?
   -- Дзурдзук, -- буркнул мальчишка.
   -- Это кто такие?
   -- Чеченцы мы, из Грузии.
   -- Бацбиец, что ли? Очень интересно... И брат твой, он тоже бацбиец?
   Подросток молча супился.
   -- Ты когда его видел в последний раз, брата?
   -- Нет у меня братьев, -- отрекся паренек.
   -- Неужели? Или ты предпочитаешь, чтобы я дядей его называл? Как все?.. Хорошо, с дядей когда ты виделся? Где именно?
   -- Давно уже, -- ответил паренек.
   -- Когда?
   -- Осенью.
   -- Где?
   -- Да там.
   -- В горах?
   Паренек молчал.
   -- Где, я спрашиваю? Язык проглотил?
   -- В лесу.
   Полковника удивляло, что чеченский паренек, наполовину грузин, по-русски говорит без малейшего местного акцента. Но Майбороду предупреждали об этом и офицеры, проводившие первые допросы. Чистая русская речь подростка вызывала у всех какую-то досаду. В этом проглядывало что-то несуразное, не вписывающееся в стереотипы.
   -- В лесу, говоришь... -- повторил полковник. -- Это в каком же?
   -- Я хотел домой уйти, не отпускали... Заставляли работать. Стирал, воду носил.
   -- Тебя заставляли? Брата самого Кадиева? Да кто ж тебя мог заставить? -- усмехнулся Майборода.
   -- Заставили.
   Паренек твердо придерживался своей первоначальной версии, уже не раз запротоколированной.
   -- Откуда воду носил? Из реки? Из ручья? Или, может, там краны с горячей водой, получше, чем у нас здесь? Ты так объясни, чтобы я понял. А то сидим здесь, круглые идиоты, воображаем непонятно что! Чего ж ты тогда удрал? Ночью, говоришь? Что, вот так прямо собрался и деру дал? Всю ночь, что ли, по лесу шастал?
   -- Да, всю ночь, -- подтвердил подросток.
   -- И дорогу, понятное дело, не помнишь.
   -- Темно было.
   С минуту Майборода перебирал на столе бумаги, а затем без напора, спокойным тоном поинтересовался:
   -- А пришлые ваххабиты что такое, слышал?
   -- Слышал.
   -- И что ты думаешь о них?
   -- Ничего. Ненавижу их.
   -- Это еще почему?
   -- Не наша это религия.
   -- А чья?
   -- Ваша.
   -- Моя, что ли? -- удивленно спросил Майборода.
   -- Арабская. Это вы их сюда привезли. Раньше их здесь не было.
   -- Это мнение дяди твоего, так я понимаю?
   -- Все так думают.
   Полковник задумчиво произнес:
   -- А мне так казалось, что и до арабов здесь была эта религия. Это сегодня вам мозги запудривают. И ваши, и наши...
   -- Не знаю.
   -- Дениев Адам, слышал о таком?
   -- Нет, не слышал.
   Майборода помолчал.
   -- Чеченцы -- это ладно, своих ты покрываешь. А наемников? Много их в лагере? -- спросил полковник.
   -- Не знаю, -- повторил мальчуган.
   -- Видел хоть одного?
   -- Вообще, видел, -- нехотя признался Дота, понимая, что, если будет упорствовать и молчать, ему вообще перестанут верить. -- Двоих видел. Но они ушли потом.
   -- Откуда? Кто такие?
   -- Не знаю.
   -- Арабы? Иорданцы? Китайцы, может быть?
   -- Может, арабы. А может, нет.
   -- А ушли куда?
   -- В горы куда-то.
   -- А ты хоть знаешь, дырявая твоя голова, против кого они воюют? -- допытывался полковник.
   -- Против вас.
   -- Зачем?
   -- Религия у них такая.
   -- Какая?
   -- Ислам.
   -- И чтС, что ислам?
   -- С неверными надо воевать.
   -- Это по исламу?
   -- По исламу.
   -- А говоришь, что ненавидишь их...
   Настороженно посапывая, паренек опять замкнулся в себе.
   -- А если сам пулю подловишь? Не страшно? Неужели сытым быть не хочется, пожить в тепле, в школу ходить? ? поинтересовался Майборода.
   Юный нохчо, не реагируя, косился в сторону. Полковник поднялся из-за стола и стал вымеривать шагами цементный пол.
   -- Ну, ладно... Ты вот что мне скажи. Там, под Ермоловкой через оптику ты стрелял? -- заговорил он о другом. -- Да или нет?!
   -- Нет, не я, -- с тем же холодным упорством ответил Дота.
   -- А кто?
   -- Не знаю.
   -- А знаешь, что ждет тебя за убийство двух человек? Знаешь или нет?!
   Парень настороженно молчал, старался делать вид, что испуган.
   -- Или ты думаешь, что тебя в пионерлагерь отправят с каким-нибудь особым режимом? Нет таких лагерей, это я могу точно сказать! Ты понимаешь, что будет, если я отдам тебя ребятам, которые ездили тебя забирать? Пристрелят ведь, как паршивого пса... Если этого еще не случилось, то только потому, что я этого не захотел, понял?... Так кто стрелял, я спрашиваю?
   Дота и бровью не повел.
   -- Или тебе привести одного из твоих друзей, прямо сюда? С вами у трассы, когда вы колонну обстреляли, был еще один подонок. Он тут рядом сидит, подловили касатика... Привести?
   Майборода прекрасно знал, о чем говорил. По сведениям, полученным при допросах одного из боевиков, воевавшего в отряде Айдинова, месяц назад раненого и задержанного под Ханкалой, несовершеннолетний родственник Кадиева, оказавшийся в тот февральский день в числе нападавших, выстрелом из снайперской винтовки уложил наповал двоих, пока они пытались спастись бегством: водителя интендантской службы и прикомандированного к колонне фельдшера из Моздока.
   -- Так привести? Или сам расскажешь? -- подстегнул полковник.
   -- Давай, приводи, -- огрызнулся подросток.
   Майборода и сам не знал, что на него нашло, но приблизившись к подростку, он вдруг размахнулся и съездил ладонью ему по лицу. Из ноздрей арестанта брызнули алые сопли...
  

* * *

   В середине февраля "грозненский косяк" -- так федеральное командование окрестило штурмовой чеченский батальон после его обнаружения на территории бывшего гарнизона, -- был выбит из сектора английских коттеджей, с 35-го участка. "Косяк" оттянулся к холму с телевышкой и, повернув на восток, в поглотивший его лесной массив, смог ускользнуть из-под удара. Теперь бандформирование пыталось пробиться в горы. Вдвое поредевший, батальон следил недобитыми ранеными и, будто загнанный зверь, чувствовавший, что уйти от преследования уже не удастся, вслепую тыкался из стороны в сторону. По имеющимся данным, не меньше половины бандформирования составляли арабы-наемники.
   Маршрут продвижения боевиков был зафлажкован на карте неточно. Это стало ясно к утру 20 февраля, после того как на южной окраине Аргуна нападению подверглась тыловая колонна 5-й бригады ОМОНа. Ударом по колонне батальон обнаруживал свое местонахождение. Но на крайнюю меру боевики пошли не просто так, не потому, что позарились на легкую добычу. Офицеры, имевшие возможность проследить за маршрутом их продвижения по карте, не могли не удивляться бесхитростному маневру. Иных путей продвижения, кроме как на юг от Аргуна и на Мескер-Юрт, у "косяка" не было. Но именно это и настораживало.
   Имитировался ложный выпад. Дальнейший маршрут оставался непредсказуемым. В любом случае гнойник мог лопнуть гораздо южнее, чем предполагалось. Всё говорило о том, что это произойдет на восточном направлении от Шали...
   73-й Майкопской гвардейской бригаде предстояло отсечь коридор выхода к горам с юга-запада. Во взаимодействии с мотострелками гатчинским подразделениям питерской бригады было приказано выйти на след "косяка" и, согласно расписанному в штабе сценарию, сесть боевикам на хвост. При первой же возможности разведподразделениям предстояло вступить в огневое соприкосновение с противником и удерживать отступающих боем до тех пор, пока не будут стянуты силы для замыкания линии блокирования и пока не удастся снять координаты для работы артдивизиона, который находился на плато близ Маиртупа и со своей позиции мог вести обстрел всей зоны. Если и на этот раз удар получится "размазанный", если остаткам отряда удастся ускользнуть, командование грозилось поснимать головы...
   Согласно разведданным, "косяк" пополнился свежими силами, пришедшими со стороны гор, и повернул к высоте 101-5, на которой находился чеченский ретранслятор. Здесь же окопалась перевалочная база. О местонахождении базы на этой высоте знал любой местный. Но с нанесением ударов командование тянуло. Сровнять логово с землей можно было одним авиарейдом, но, для того чтобы выкорчевать его с корнем, со всеми побочными инфраструктурами, требовалась более тщательная и продуманная операция с привлечением наземных подразделений. Считали, видимо, и более целесообразным дать поднакопиться данным. И вот этой-то орде, искавшей выхода из "мешка", командование приказывало "сесть на хвост" силами обычных разведподразделений...
  
  
   В район операции группа капитана Рябцева выехала ночью. Места высадки колонна должна была достичь до рассвета. Под покровом ночи предстояло совершить первый марш-бросок и уже на заре, до выхода к главной точке развертывания операции, прочесать и обезопасить остающиеся позади лесопосадки и овраги.
   Второй колонне -- резервному подразделению майора Голованова -- предписывалось отойти в укрытие. На майора возлагалось взаимодействие с мотострелками. Он имел приказ в случае необходимости перегнать укрытую в низине технику на возвышенность и поддержать главную группу фланговым огнем...
   Высыпав из бронемашин, обе роты растворились в обступавших дорогу заснеженных перелесках и заняли круговую оборону.
   Голованов еще с вечера был не в духе. В подчинение ему вверили "пожарную команду" -- так он окрестил резерв, укомплектованный из остатков рот. Не меньше нареканий у всех вызывал со вчерашнего дня и тот факт, что буквально накануне операции, за двое суток до ее начала, на ревизию в Моздок приказали отправить все имевшиеся в батальоне рации, работающие на закрытых частотах. Предстояло довольствоваться старенькими войсковыми Р-108 и обычными каналами радиообмена без "изолянтов".
   Недовольно поглядывая по сторонам, майор прогулялся по дороге взад-вперед и вернулся к десантному отсеку БМП. Выпотрошив подсумок, Голованов достал карту и подошел к Рябцеву. Понимая друг друга без слов, вдвоем они зашагали в темноту, дошли до изгиба заледенелого шоссе. Если верить карте, за дорогой должно было простираться голое заснеженное поле... Взгляд упирался в стену непроглядной темени. Сверить с картой удалось только две близлежащие полосы лесопосадок: они едва отслаивались от темноты правее, клином удаляясь в сторону. Но ориентира всё же хватало, чтобы удостовериться в правильности маршрута выдвижения главной группы ? в обход лесопосадок с севера. После чего Голованов обнажил голову, крепко пожал пятерню капитана, пожелал ему ни пуха ни пера, сплюнул и приказал колонне разворачиваться.
   Утробным гулом и копотью заполняя предрассветный мрак, колонна выстроилась в обратном порядке и двинулась к развилке главной трассы.
   Рябцев разослал дозоры. Через четверть часа поступило донесение, что лесопосадка пройдена до самого поля. Снег там вчерашний, девственно чистый, следов нет. В более тщательном прочесывании квадрата вряд ли есть необходимость.
   По команде капитана группа растянулась, и в полном безмолвии, ступая след в след за саперами, первым из которых шагал Анохин, втянулась цепочкой в лес...
   Когда отделение Дивеева, открывавшее дорогу через лес, вышло к первой просеке, начало светать. Распахнувшуюся снежную целину удалось пересечь по лощине, которая огибала всё поле. Через пару минут, как только "хвосты" подтянулись и как только все собрались в дубовой роще, от головного дозора, а затем и от левого поступил предупредительный сигнал. Последовала команда укрыться и ждать уточнения обстановки.
   По проселочной дороге, в пятистах метрах к юго-востоку, газовали два стареньких тентованных УАЗа и за ними полуразбитый джип.
   Появление машин в столь ранний час, да еще на бездорожье -- само по себе уже ЧП. Тем более что на карте в трех местах стояли обозначения, указывающие на нерасчищенные минные поля, и они перекрывали передвижение по полевым дорогам практически по всей округе. Сквозь предрассветный сумрак через оптику удавалось разглядеть даже лица водителей. По возрасту -- не более сорока, как будто местные. Рядом с водителем джипа мелькало лицо укутанной в платок женщины. Ехавшие явно знали, что не рискуют нарваться на мины.
   Группе предстояло еще долго продвигаться по открытой местности почти вслепую. Выдать свое присутствие именно сейчас -- означало поставить под угрозу всю операцию. Риск казался слишком неоправданным, и машины решили пропустить...
   Не прошло и получаса, как от правого дозора поступил сигнал обнаружения объекта. Впереди вышли на искомый след. Лейтенант Островень, впервые со дня прибытия в часть командовавший ротой -- точнее тем, что осталось от второй сборной роты, состав которой проредел до тридцати двух человек, -- подозвал к себе радиста и вместе с ним отправился выяснять подробности.
   Лейтенант пропал на двадцать минут. Вернувшись назад и перебарывая одышку после быстрой ходьбы по глубокому снегу, Островень стал объяснять, что по дну балки, где тянулась проселочная дорога, снег утоптан и укатан. Словно прошел целый обоз. Дно исполосовано колесами машин. Судя по рисунку шин, в обозе шли УАЗы и джипы. Вместе с машинами ночью по балке протопало сотни две человек, и это только по самым скромным оценкам. Просматривались также ослиные следы и колеи от лошадиных повозок, тащившихся в хвосте, -- вероятно, с ранеными. По оценкам лейтенанта, обоз миновал балку пару часов назад и высокой мобильностью не отличался.
   Сам факт, что не придется часами бродить по снежной целине в поисках остатков батальона, вызвал облегчение. Но теперь оставалось выяснить главное: в каком направлении обоз двинется дальше. Черневшую впереди сопку с ретранслятором боевики могли обогнуть двумя путями -- по западному периметру, либо с востока. В любом случае уже теперь следовало принять окончательное решение, по какому из четырех накануне проработанных курсов продолжать выдвижение...
   В безразмерном маскхалате выглядевший белым медведем, старший прапорщик Бурбеза вытаптывал снежок возле капитана, всем видом давая понять, что с чем-то не согласен. Как обычно в такие минуты, Григорий ждал инициативы от Рябцева.
   Островень водил пальцем по топографическим узорам и бубнил, что, раз "косяк", будучи на подходе к высоте 101-5 с ретранслятором, двинул по балке, то он не может не повернуть в обход холма вдоль западного склона. А дальше, уже вдоль поймы реки, маршрут неизбежно должен пролегать мимо кошары -- она была отмечена на карте в центре небольшой возвышенности. Решись моджахеды огибать высоту вдоль восточного склона, то есть по левую сторону от сопки, им пришлось бы тащиться по старой проселочной дороге. В зимнее время, да еще столь снежное, на такой дороге мог сесть на брюхо не только джип, но и вездеход. Боевики не могли этого не понимать...
   -- Если наверх пойдут, наши вот тут их застопорят. Но они ж могут и в обход двинуться. Выйдут к реке. Вот тут, за высотой... Перейдут на другую сторону, и там... Да там уже горы! -- хлопнул ладонью по карте лейтенант.
   План операции требовал пересмотра. Голованову следовало срочно менять позицию, поскольку первое запланированное укрытие резерва, в пяти километрах ниже по дороге, идеально отвечало его задачам лишь в том случае, если "косяк" решил продвигаться через поле. Стоило же боевикам выйти к кошаре, и Голованов со всей его "пожарной командой" и бронетехникой оказывался отгорожен холмом от зоны неизбежного огневого контакта. Из четырех заранее просчитанных вариантов работал только третий, да и то лишь наполовину.
   -- Ты вот что, лейтенант... Давай поконкретней, что ты предлагаешь? -- Бурбеза развернул к себе карту.
   -- Второй и третий вариант. Одновременно. Расколоться на два клина... Я с ротой действую по третьему варианту. Сажусь им на хвост... до огневого соприкосновения. Заодно имитируем ложное выдвижение. Вы идете по второму варианту. Голованов перегонит колонну. Вот сюда... Чтобы встретить их вот тут. -- Островень показал место на карте.
   -- А если они развернутся и на тебя попрут? Если контратакуют в балке? -- усомнился Рябцев.
   -- Не попрут. Отойдем, если что. Придержим. А там...
   -- Да сколько ты их продержишь тремя-то отделениями?
   -- Не пойдут они назад! Лишний час здесь проторчать -- для них это смерти подобно. Не станут канителиться... -- Островень стоял на своем. -- Наши подойдут. Да и вы сможете поддержать. Товарищ капитан, если вы зайдете вот отсюда... -- лейтенант обвел пальцем седловину гор к северо-западу от высоты. -- Кошара им нужна. Проход вдоль речки. Если они там пролезут, предгорье начинается. Потом ищи-свищи.
   -- Афанасьич, что ты думаешь? -- подстегнул капитан старшего прапорщика.
   -- А что тут думать? Ноги в руки -- и дуть к кошаре. Прав лейтенант, -- признал Бурбеза. -- Будем резину тянуть, и к ночи не доберемся.
   Голованову передали сообщение о том, что группа вышла на след "косяка" и что дальнейший маршрут продвижения соответствует третьему варианту, а весь ход операции разворачивается одновременно по второму и третьему. Голованову необходимо перегнать свою колонну в дальнее укрытие, восточнее кошары.
   В полученной информации майор, как и предполагалось, усомнился и принял ее к исполнению только после подтверждения.
   Островень собрал свое подразделение, бегло объяснил обстановку, и не прошло минуты, как последний силуэт жиденькой группы лейтенанта скрылся в заснеженной ложбине, уводившей к самому лесу, по направлению к дожидавшемуся в балке правофланговому дозору...
   В десять утра с небольшим группа стянулась к ельнику. За лесом простиралась снежная целина, просматривающаяся не менее чем на два километра. Лица солдат лоснились от пота. От расстегнутых под маскхалатами бушлатов шел пар.
   Прошло еще полчаса. От отделения Дивеева, которое было выслано вперед и уже полностью обогнуло голую низину, поступил сигнал о приостановке продвижения. Прямо в лесу, там, где деревья взбегали на невысокий пригорок, обнаружена свежая лежка -- мусор, окурки, затоптанный костер. На перекур останавливалось человек пять. Судя по всему -- ночью. Из чего следовал вывод: боевики рассылали сторожевое охранение по периметру. Продвигаться дальше предстояло с максимальной осторожностью.
   На пересечение низины, в обход впадины по правому краю, где в рельеф врезалась заваленная снегом проселочная дорога, потребовалось еще около часа. А когда основная группа вышла к лесу и к обнаруженной лежке, перед глазами зарябили снежные хлопья. Местность едва просматривалась в бинокль. Впереди на возвышении вырисовывался взгорок с кошарой. Ходьбы до нее оставалось часа два, не меньше, и времени на отдых Рябцев выделить не мог. Он приказал не расслабляться, продолжать движение... В этот момент с запада, со стороны поля, раздался перестук автоматных очередей, а следом за стрельбой сухие разрывы подствольных гранат.
   Капитан приказал стянуться к краю леса и залечь вдоль поля. Разглядеть хоть что-нибудь сквозь пелену усиливающегося снегопада не удавалось. Как назло, не отвечала и рация лейтенанта.
   Когда зуммер наконец ожил, Рябцев выхватил у радиста тангенту и наушники. В эфире звучал голос Островеня. Лейтенант пытался объяснить что-то совершенно сумбурно, изъяснялся бессвязными фразами -- то ли не мог отдышаться, то ли паниковал. Наконец Рябцев понял, что группа лейтенанта наткнулась на сторожевое охранение и приняла бой. Островень передал свои точные координаты и дважды повторил, что справится своими силами.
   Автоматная стрельба на время утихла. Но не прошло и пяти минут, как она возобновилась с еще большим ожесточением. Опять стали слышны хлопки подствольных гранат -- с ровными интервалами, будто на учебном стрельбище. В бинокли по-прежнему ничего не удавалось рассмотреть. Пелена висела перед глазами и раздувалась, будто простыни на ветру. Снегопад усиливался.
   Радист Островеня, вновь вышедший в эфир, вдруг сообщил, что всё кончено, сопротивление было сломлено.
   -- Чье?! Спроси -- чье?! -- закричал ему капитан.
   Радист переспросил. И только после двукратного подтверждения все вздохнули с облегчением.
   "Косяк" оставил в снегу четырех убитых и трех раненых. Несколько человек смогли отойти к основному отряду, который продолжал двигаться вперед. У Островеня ? двое раненых. Обоих нужно было эвакуировать. Чтобы действовать по намеченному плану, лейтенант намеревался следовать по балке дальше, не дожидаясь эвакуационной группы и оставив при раненых охрану.
   Распоряжение лейтенанта Рябцев поддержал не сразу. Он понимал, что именно теперь, в ближайшие полчаса, должна проясниться обстановка в балке: будет ли контратака или "косяк" решит не терять времени. Требовалось также подтверждение от Голованова -- вышел ли он на заданную позицию.
  

* * *

   Кособокое кирпичное сооружение на пригорке имело надстроенный из досок чердак. Нижние ворота были настежь распахнуты. Кошара выглядела заброшенной. Вокруг -- ни души. Над голой заснеженной целиной, которую предстояло преодолеть одним марш-броском, по-прежнему порошило. Чуть дальше и левее, где протекала речка Гумс, на взгорке виднелись развалины. Поросшие ивняком и кустарником, руины давних жилых построек полностью занесло снегом. От развалин к луговой пойме сбегал молоденький лесок. За зарослями проглядывала и сама речка -- черная и извилистая, как змея.
   Кьоса-Корт (Голая горка) -- эта высота с ретранслятором была помечена на карте номером 101-5 и походила на лохматую, а на самой макушке облысевшую голову. Холм покрывало густое полесье. Позиция выглядела идеальной во всех отношениях. Единственным недостатком ее была незащищенность с тылов; в случае необходимости холм легко отсекался по всему периметру, и оставалось лишь удивляться, почему именно это место выбрали под перевалочную базу...
   В дубовой роще устроили первый привал. Завалившись в снег, изнуренное воинство сидело спина к спине в полнейшем изнеможении. Осмотрев в оптику край леса, капитан несколько минут провел в уединении, а затем подозвал к себе Бурбезу. Передавая друг другу бинокль, они разглядывали лес. Снегопад поутих. По глазам понимая друг друга, они молча пробрались сквозь кусты на взгорок, чтобы осмотреть кошару и лес более тщательно.
   Грозно маячивший впереди Кьоса-Корт и лесистые гривы, волнами разбегавшиеся к северу, тихо погружались в вечернюю мглу. День истаивал на глазах. Из-за хмури, которая наплывала с запада, смеркалось быстрее обычного. При спуске от кошары к югу просматривался вытянутый дугой глубокий овраг. По краям смешанный лес взбегал на небольшие холмы. Внизу чернела густая непроглядная чаща. Если бы оборону пришлось протягивать перед оврагом, возникла бы необходимость прикрывать подходы к лесу, поскольку тут простирались обширные "мертвые" зоны, недоступные для обстрела. Линия обороны слишком растягивалась. Людей явно не хватало.
   -- Здесь они и решили стать на ночлег, в овраге... Местечко что надо, ничего не скажешь, -- проворчал Григорий.
   -- Не уверен... что они решили останавливаться, -- Рябцев продолжал рассматривать местность в бинокль. -- А что если за речку перемахнут, как лейтенант говорил? Вон там, за горкой, видишь?
   -- И бросят машины?.. Нет, они дальше будут переправляться. Может, даже по мосту, -- старший прапорщик ткнул пальцем в сторону юго-востока, туда, где находился резерв Голованова. -- А чего, запросто! Ведь обнаглели, черти! Целые блокпосты покупают...
   -- Лобовой засадой не обойдешься, -- заключил Рябцев.
   -- Хорошо бы с трех сторон загородиться, -- Бурбеза показал вправо, на лес, сливающийся с холмами, а затем левее, на реку. -- Только людей у нас и на две стороны не хватит.
   -- Лобовую будем укреплять здесь, где гребень обходит овраг, по краю, видишь? -- принял капитан решение. -- Другую засаду организуем ближе к реке, ты прав. Вот здесь... Только не думаю, что они берегом полезут.
   -- Попрут по дороге, ясное дело. Вон там, перед лесом. Вот она и дорога. Прогалину видишь? Просто замело, -- рассуждал Бурбеза. -- А у реки, если что не так, вклиниваться будут. По берегу их не остановишь.
   Капитан продолжал присматриваться к позиции перед оврагом, изучая лес, прямо впереди расступавшийся небольшой вытянутой опушкой.
   -- Перед лесом и оврагом наворочено что-то, не пойму, -- показал он вперед. -- Перед просекой, видишь?
   Бурбеза взял бинокль.
   -- Сбоку от зарослей?.. Жбаны какие-то. Из-под солярки небось.
   -- Убрать бы.
   -- Нет, трогать нельзя. Натопчем, снег взрыхлим...
   -- Вот что, Афанасьич... отлеживаться будем после. Позицию лучше занять засветло, ? поторопил Рябцев.
   Оставив капитана на взгорке одного, Бурбеза сполз на животе вниз. Выставив охранение, он приказал подкрепляться. У всех имелись брикетики спирта для разогрева грибного супа из кубиков -- провиант скудный, но оказавшийся как всегда очень кстати.
   Когда перекусили, Бурбеза увел саперов к реке, заодно он хотел проверить сектор обстрела. Вернувшись через полчаса, когда лес уже почти погрузился во мрак и холма впереди больше не было видно, он стал объяснять капитану, что сигнальные мины придется ставить и за спиной, в овраге.
   -- Проход у реки наглухо не закроем. Благо, бугорок вот этот есть, с развалинами. А так и уцепиться не за что. Если в тыл залезут, хоть знать будем, услышим...
   Стараясь не выдавать волнения и тревоги по поводу того, что времени на всё не хватит, Рябцев послал саперов доделывать начатое -- ставить сигнальные мины с флангов, чтобы оградить периметр оврага, а к Голованову отправил двух связных с нарисованной на бумаге схемой позиций, занимаемых на ночь, и возможными ориентирами для обстрела.
   Окапываться в лесу перед оврагом оказалось не таким простым делом. Снег лежал метровой толщей, а под ним -- суглинок, камни, сплетение корней.
   -- Грунт что надо, не соскучишься, -- бурчал Бурбеза.
   Рябцев приказал рыть окопы какие получатся, если надо -- просто закапываться в снег, но главное -- не соваться на опушку и не сводить глаз с местности впереди. Обоз был на подходе. Из леса или с самой сопки за кошарой уже могли вести наблюдение...
   Последние отблески солнца погасли. Лес заполнился матовой мглой. Усыпанное звездами, небо казалось бездонным и дышало вечным холодом. С наступлением темноты стало еще и подмораживать. Над оврагом то и дело раздавался крик какой-то ночной птицы, похожий на уханье совы. Он разносился по лесу с жутковатой отчетливостью и звучал как предостережение.
   Капитан передал по цепочке приказ не курить, не расслабляться. Бурбеза в который раз обходил позицию, вдалбливая в головы солдат инструкции. При появлении "косяка" -- никакой паники. И не дай бог, кто-нибудь начнет стрельбу без сигнала. А уже потом, если бой завяжется, огонь вести только по реальным целям и только короткими очередями, чтобы не пришлось через час оголтелой пальбы воевать с лопатами в руках.
   В ожидании прошло еще около часа. Продолжая поглядывать в сторону леса, Бурбеза с наслаждением цедил из кружки остатки супа. Вдруг он замер. Попросив у капитана бинокль и не сразу попав окулярами в нужное место, старший прапорщик уже, было, решил, что ему померещилось. Но не прошло минуты, как сигнал поступил от наблюдателя, окопавшегося в кустах левее. В трехстах метрах впереди, в гуще перелесков, которые просматривались даже сквозь темноту, действительно кто-то появился.
   Бурбеза поспешно вернул бинокль капитану и указал рукой немного правее того места, куда тот всматривался. Теперь и Рябцев отчетливо различил на фоне сугробов два силуэта в маскхалатах: осторожными перебежками они перемещались по краю леса. Секунду назад принимаемые за стволы деревьев, силуэты словно отслаивались от темноты.
   Тени быстро перемещались вперед, след в след, лишь на секунду-две останавливались за деревьями вдоль занесенной снегом дороги. Затем перед чащей, в том месте, где обе фигуры отделились от лесного мрака, на черном фоне замельтешили еще несколько силуэтов. И они тоже без промедления стали продвигаться вперед, но с другой стороны просеки.
   Тени замерли, едва над оврагом раздался очередной душераздирающий крик птицы. Расстояние, отделявшее их от первого бруствера у сосен, не превышало ста метров. Затем тени опять двинулись вперед, прямо к оврагу.
   Четыре одинаковые фигуры в маскхалатах были в шестидесяти-семидесяти шагах от условной линии обороны, когда Бурбеза по сигналу Рябцева нажал на спусковой крючок.
   Тишину расколол оглушительный залп. Темнота словно лопнула от удара. Грохот и треск сопровождались слепящим, как электросварка, сверканием.
   Не сразу, но всё же удалось определить, что ответный огонь открыли из рощи, справа от опушки. Позади над оврагом в клочья рвались воздух, снег, земля, деревья. На голову сыпались комья мерзлого грунта вперемешку с крошевом веток, коры, щепы. Снег взбрызгивался фонтанчиками прямо перед лицом.
   Тени на просеке исчезли, но на фоне лесной чащи вновь началось какое-то мельтешение. Выступившие из темноты, не то отделившиеся от снега тени возникли одновременно справа и слева от опушки. Три пригнувшихся силуэта пересекли просеку, укрылись за упавшим деревом недалеко от лобового бруствера. Со слепым бесстрашием, вполроста высунувшись из-за ствола, один из боевиков стал целиться из гранатомета.
   Земля дрогнула. Мощным ударом разнесло пригорок в двадцати метрах от Рябцева, прямо у подножия сосен, где окопались Анохин со снайпером. В ушах у капитана стоял свист. Свист перешел в знакомый шелест, сливающийся с отдаленной, пронизывающе-ровной и мягко удаляющейся в пустоту нотой. В висках стучало, а во рту появился соленый привкус не то пота, не то крови...
   Как только взрывы умолкли, Рябцев закричал не своим голосом в сторону Анохина:
   -- Живы там? Анохин?!
   Из-под сосны выплеснулась ругань. А вслед за матерщиной опять раздались очереди. Над развороченным взгорком ослепительно сверкало.
   Бугорки перед лесом, секунду назад неразличимые для глаз, вдруг начали оживать. С обоих флангов доносились более короткие, чем минуту назад, очереди. Бугорки придвигались ближе и ближе. Некоторые замирали, но на их месте сразу же появлялись другие.
   Затем взрыв сотряс темноту ближе к пролескам, у реки, где никого из своих быть не могло. Сработала первая растяжка...
   Белая ракета, выпущенная из леса, от резкого света которой на миг повисшая тишина как бы выросла в размерах и стала казаться оглушительной, еще пенилась и шипела в низком черном небе, а стрельба внезапно стихла. Судя по перебежкам сгорбленных силуэтов вдоль опушки, боевики ретировались. Атака, начатая нагло, в лоб, откатилась, и в лесу, по-видимому, теперь совещались, что делать дальше.
   Разгребая локтями снег, в яму к капитану скатился Григорий Бурбеза, после первых залпов исчезнувший на левом фланге. От его бушлата шел не то пар, не то дым. Оторванный воротник болтался на спине. Крепление бронежилета было распущено до предела. Старший прапорщик вытер с лица грязный пот, но не мог вымолвить ничего внятного, потрясенно бормоча замысловатые ругательства.
   Схватив капитана за рукав, Бурбеза потащил его к оврагу. Они скатились в глубокую рытвину. Стряхнув с лица снег, Рябцев увидел перед собой своего радиста в изодранном маскхалате.
   Странно скалясь, радист схватил за ствол свой автомат и отполз в сторону, уступая место перед аппаратом. Бурбеза подсунул Рябцеву тангенту и наушники.
   -- Убирайся к черту!.. Ты в каком звании, командир? Слышишь меня, барбос?! Зови командира! -- доносился из эфира развязный гортанный голос; говорили на русском.
   Рябцев не сразу понял, что обращаются именно к нему.
   -- Или будем давить вас, гадов, до последнего! Мокрого места не останется! Даю тебе пять минут. Слышишь?! Эй, командир, нас много, а ты один. Уводи своих сосунков к кошаре! Тихо будете сидеть, пройдем мимо, не тронем. Ты понял меня?! Вы оглохли там, что ли?! Прием!..
   Окопавшиеся напротив пользовались нужной частотой. Радиообмен с Головановым, а возможно, и раньше, еще с Островенем, они перехватывали.
   Рябцев приказал Журавлеву при выходе на связь с майором перейти на запасную частоту. И кодировать весь разговор.
   -- Прямым текстом ничего не передавать! Это приказ! -- прокричал Рябцев радисту. -- Приказ! Ты понял?!
   -- Так точно! Всё... понял! -- ответил радист и тоже криком добавил: ? Вас понял!
   Со стороны опушки раздался новый шквальный залп и вслед за ним уже отдаленная ответная стрельба из нескольких десятков автоматов.
   -- На голоса не отвечать! -- кричал капитан. -- Делай вид, что не слышишь.
   -- Так точно! -- повторил радист.
   Рябцев и Бурбеза вылезли наверх, к укрытию на горке. Стараясь сориентироваться, оба всматривались в темноту, озаряемую беспорядочными вспышками. Но движения на просеке больше не было.
   Всё опять стихло. Затем вдали раздалось что-то похожее на хлопок, как будто кто-то ударил веслом по воде. И над лесом тут же послышался перемещающийся шелест.
   -- "Василек"... да не один! -- Бурбеза с отвращением сплюнул. -- Нет, это уже стодвадцатимиллиметровый... Ну, теперь держись!
   Взрыв мины прогремел далеко позади. Но второй удар разворотил землю и снег уже рядом; рослая раскидистая сосна, отсеченная взрывом от земли, с треском завалилась в десяти метрах справа, обдавая терпким запахом смолы.
   Минометный расчет находился за лесом, у реки. Возможно, даже за холмом. Огонь не был плотным. Но взрывы перекапывали лес и снег вокруг горки капитана и оврага, как раз возле рытвины, где укрылся радист. Обстрел велся из двух минометов: "Василек" и "Сани". Бурбеза был уверен, что огонь еще и корректируется. Но Рябцев и сам уже это понимал, мины ложились слишком близко. Единственным местом, откуда главный заслон перед оврагом мог просматриваться, были лесопосадки, темневшие справа за полем. Но с тем же успехом корректировку могли вести и с самой сопки.
   Бурбеза пополз назад к Журавлеву, чтобы передать Голованову ориентиры для обстрела. Вскоре он вернулся и заверил, что майор понимает всю срочность и уже выгоняет свою технику для обстрела лесопосадок. Прошло несколько минут, взрывы минометных мин продолжали крошить лес уже в позиции правого фланга, а огня от Голованова всё не было.
   Радист вдруг передал, что Голованов боится напутать и просит пометить цель трассирующими пулями. Стрелять просили одиночными, по три пули подряд. Рябцев приказал Бурбезе ползти, несмотря на взрывы, к правому флангу и пометить трассером нужную зону, но так, чтобы ответный удар, если увидят, откуда стреляли, не пришелся в самую гущу позиции.
   Силуэт прапорщика быстро исчез в темноте. И уже через пару минут одиночные трассирующие пули прочертили темноту в направлении лесопосадки. Тут же вслед за выстрелами забили пушки БМП. Вдоль лесопосадок потянулась череда вспышек и взрывов.
   На какое-то время обстрел позиции капитана прекратился. Но через несколько минут мины опять захлюпали прямо над головой и стали ложиться с еще большей точностью. Взрывы, вперемежку с ожесточенной стрельбой с просеки, не давали оторвать головы от земли. С правого фланга передали, что двое контужены. Но пока ни одного убитого. Это казалось чудом.
   Минометный огонь переместился к пригорку у реки. Как и предполагалось, "косяк" намеревался прорываться поймой, там шло прощупывание местности.
   Огонь из леса тоже продолжался не утихая, особенно справа, где оборону держало отделение Дивеева. Сквозь треск и грохот удавалось различить хлопки ручных гранат... Оттуда вскоре и приполз рядовой Вялых в прожженном маскхалате, с окровавленной и черной от гари физиономией. Сверкая белками глаз, Вялых кричал, видимо не слыша себя самого, что любая новая волна атаки может смять позицию отделения, до развалин уже долетали гранаты.
   Капитан приказал Вялых ползти назад, к Дивееву, и передать всем, кто находился на левом фланге, чтобы немедленно оттягивались к оврагу. Бурбезу же Рябцев опять послал к радисту, чтобы тот вызвал огонь Голованова ближе к кошаре, отсекая возможность прорыва в этом направлении.
   -- Справа в чалмах прут! Наемники!.. Про Аллаха визжат... Ничего не боятся! -- кричал вернувшийся от радиста Бурбеза и после радиста уже успевший побывать у Вялых; Бурбеза не замечал, что щека у него рассечена осколком или пулей и что по ней течет кровь.
   Когда заработали башенные орудия Голованова и плотной полосой вспышек и взрывов БМП стали перекапывать подход к кошаре со стороны поля с лесопосадками, Рябцева вновь позвали к радисту. Он сполз в яму. Майор кричал в эфир открытым текстом:
   -- За развалинами у реки, метров триста впереди, твои "глаза" светятся?
   Голованов имел в виду приборы ночного видения.
   -- Какие, к черту, глаза! Я на первой, второй, третьей позиции! На первой, второй и третьей! -- кричал Рябцев. -- "Глаза" не наши! Бейте по "глазам"! Бейте!..
   Усилия атакующих сосредоточились на просеке. Темнота здесь шевелилась. Два выстрела из гранатомета раздались почти одновременно. Одна граната разнесла холмик справа и образовала яму в снегу. Другая разметала кустарник над оврагом в нескольких шагах от Рябцева. Ноздри забило гарью. В ушах звенело. Словно сквозь ватную пелену до капитана доносилось нереально-размеренное постукивание очередей. Шелест подствольных гранат сливался с шумом в голове. Собственных очередей, сухих и коротких, выпускаемых с равными промежутками, Рябцев не слышал, лишь по вздрагиванию автомата чувствовал, что стреляет.
   Капитан заметил, как белая тень метнулась туда, где валялись присыпанные снегом проклятые бочки. Мрак озарился вспышками очередей. Оттуда, из-за жбанов, теперь и полосовали длинными очередями. Позиция, на которой обосновались фигурки, прикрытая со всех сторон, позволяла простреливать всю линию обороны.
   Рябцев вогнал в подствольник гранату и нажал на спусковой крючок. Светящийся шлейф провел черту к кустам. Взрыв разнес часть зарослей слева. Рябцев сделал второй выстрел. На этот раз попал точно в цель: яркий огонь полыхнул прямо над бочками. И еще через мгновение он увидел, как в том самом месте, где бочки разметало вместе с кустами, от снега отделилась охваченная пламенем фигура.
   Издавая истошный визг, живой факел быстро перемещался вдоль опушки. В жбанах оставалось горючее? На краю леса человека, охваченного языками пламени, подкосили короткой очередью. Стрелял не то Анохин, не то сами моджахеды. Но и упав в снег, фигура продолжала дрыгаться в огне.
   Рядовой Коновалов, окопавшийся на пригорке справа от капитана, под наиболее удобным углом для простреливания низины перед опушкой, прицельными очередями вел огонь по переднему периметру просеки, не давая теням с гранатометом высунуться из-за ствола поваленного дерева. По Коновалову палили со всех сторон. Поединок не мог продолжаться долго.
   Оставив за своим бруствером Бурбезу, который стрелял с левой руки, Рябцев прихватил с собой двух солдат и полез низом к Коновалову. Они были уже рядом, автомат Коновалова озарял темноту сверканием уже в каких-нибудь пяти-шести метрах впереди, как прямо перед насыпью взметнулся взрыв.
   Коновалова отбросило. Привалившись к дереву спиной, он с неестественной медлительностью ощупывал руки, плечи, бока. После чего вдруг принялся хлопать ладонью по правому уху, не замечая, что пулеметные очереди обрубают ветки прямо у него над головой.
   Капитан кричал, чтобы он прильнул к земле и полз назад. Коновалов не реагировал. А затем, вместо того чтобы залечь, укрыться за деревом, поднялся во весь рост, прошагал к своей сумке с гранатами, перекинул ее через плечо, всё так же, не пригибаясь, вернулся назад, вогнал в подствольник гранату и, уперев пистолетную рукоятку в плечо, произвел неторопливый прицельный выстрел.
   Пулеметная стрельба из-за ствола прекратилась. Коновалов вскочил и попер вперед, перебегая от дерева к дереву. Уже в пролеске он укрылся за деревом прямо напротив лежащего ствола, откуда выглядывали головы гранатометчиков. Коновалов зарядил подствольник и чуть ли не в упор выпустил гранату.
   Взрыв разнес дерево в щепки. Вокруг всё замерло. Рябцев вернулся к своей яме. От повисшего безмолвия у него распухала голова. И внимание его не сразу привлекло странное зрелище впереди за просекой. В чаще появился яркий фонарный свет совершенно непонятного происхождения. Медленно, без малейшей маскировки свет передвигался по лесу к реке. Не машина, не прожектор, не фонарик... На мгновение приостановившись, свет стал передвигаться в обратном направлении.
   Затем справа и посредине, там, где окопался костяк штурмующих, возникло еще несколько аналогичных очагов света, которые тоже перемещались в разных направлениях. Моджахеды прекратили огонь. Повсюду происходила непонятная возня.
   В яму к капитану свалился Бурбеза. От Голованова тоже передавали, что наблюдают непонятную игру со светом. Не то лампы, не то фары. Сначала всего с десяток, потом уже около двадцати, а затем насчитали больше тридцати. В хаотичном беспорядке свет постепенно приближался. Наибольшее скопление световых очагов просматривалось справа. Там и нужно ждать прорыва? Чтобы обойти кошару с северо-востока, моджахеды решили огибать правый фланг по полю, край которого с лесопосадками только что вычистил Голованов?
   -- Они отрежут нас от Островеня! -- закричал Бурбеза. -- Голованов инструкций просит! Вызывать будем артиллерию?
   Из-за опушки раздался новый залп. Шквальный огонь открыли со всех сторон и из всех видов оружия. Над головой шелестели мины с ясно различимым похлюпыванием. Странный свет теперь передвигался быстрее, чем раньше, во всех направлениях. Несколько источников света быстро приближались.
   -- Пусть вызывает! -- крикнул в ответ капитан. -- Пусть вызывает!
   Бурбеза перекатился к соседнему дереву и исчез. Еще минута оголтелой стрельбы, и земля дрогнула от первых мощных артиллерийских ударов. С равными полусекундными промежутками снаряды ложились прямо за опушкой. Ни их воя, ни залпов орудий слух не улавливал. Огневой налет производился, судя по всему, из-за Кьоса-Корта. Майор смог согласовать координаты, обещанная батарея заработала.
   Темноту вспарывали ослепительные вспышки, сопровождаемые мощным, сотрясающим лес грохотом. Взрывы перекапывали поле, пролесок и быстро перемещались к сопке. Столь же скученные удары стали разносить и лес у реки на задних позициях "косяка"; там, видимо, и находились минометные орудия, потому что огонь их сразу же захлебнулся. Затем взрывы передвинулись по лозняку к развалинам. После чего огонь резко перенесся ближе к кошаре. Дивизион работал на редкость профессионально.
   Радист передавал, что Голованов выслал весь свой резерв для блокирования поймы, где всё еще предпринимались попытки пробить брешь. Огонь удавалось теперь корректировать, минуя Голованова, выйдя на прямую связь с маиртупской батареей. Размеренно и точно снаряды разносили пролески над поймой реки. Однако тени по-прежнему копошились вокруг развалин, уже метрах в пятидесяти, словно рассчитывали укрыться в руинах от снарядов вместе с обороняющимися, поскольку по своим артиллерия стрелять бы не стала.
   Грохот неожиданно стих. Взрывы прекратились. Не слышалось и автоматных очередей. Впереди ? черным-черно. Бегающий свет в лесу исчез. Вглядываясь в неподвижную мертвую темень впереди, капитан Рябцев не сразу заметил, что вокруг все курят. Никто не прятал сигареты в кулаке. В ушах у капитана стоял ровный, непрекращающийся гул. А над головой простиралось распахнутое во всю ширь звездное небо...
  

* * *

   После полуночи к позиции капитана Рябцева пыталась выйти группа лейтенанта Островеня. Группа продвигалась к кошаре через седловину, по восточному периметру сопки, чтобы к утру оказаться в удобной позиции для прикрытия правого фланга основного подразделения, которое пришлось стянуть к самому оврагу. Но около двух ночи лейтенант сообщил, что вынужден остановить продвижение. Снег был слишком глубоким, а люди -- измучены. После двухчасового отдыха лейтенант намеревался возобновить марш-бросок и выйти к кошаре до рассвета...
   С первыми проблесками зари над лесом вновь завыли мины. Обстрел велся из двух стодвадцатимиллиметровых минометов. Взрывы разносили лес по краю ровно вдоль линии обороны, которая с наступлением дня отчетливо угадывалась по количеству вывороченных из земли деревьев.
   Рябцев изучал в бинокль левый фланг. Рельеф перед рекой стал неузнаваем. Берег перерыт воронками. Прямо впереди, на опушке, глазам открывалось и вовсе странное зрелище. От лесной чащи, вдоль просеки обступавшей дорогу и за ночь почерневшей, медленно расползалась дымовая завеса. На земле валялись трупы каких-то животных -- то ли лошадей, то ли ослов.
   Завесу применили с непонятной целью. Едва ли дым мог помешать видимости надолго. Тянул легкий ветер. Солнце всё настойчивее пробивалось сквозь пелену низких серых облаков. Дым лишь подмешивал серости в предрассветный полумрак, размывал его.
   О том, что делать дальше, капитан не имел понятия. Приказов не поступало. Оставалось просто ждать. Тело ломило от усталости и окоченения.
   Бурбеза, сидевший на переговорах с Головановым, доложил, что обещанная бронегруппа выходит на позицию прикрытия. За правый фланг можно не опасаться, даже если Островень завяз, как сообщалось, в перестрелке, звуки которой, едва забрезжил рассвет, начали доноситься с северо-востока. Туда успели стянуть достаточно сил для отпора самой отчаянной атаки.
   Через несколько минут выяснилось, что бронегруппа в боевой порядок так и не развернулась. Дорогу танку отсекли гранатометчики, засевшие в черте леса западнее от поля. Выкурить их пока не удавалось. Один из БТРов, шедших за танком, горел. Пострадал экипаж.
   Майор Голованов пообещал поддержку. За ночь резерв пополнился свежими ротами. Командование операцией перешло самому Волохову. По сведениям майора, держаться под кошарой оставалось недолго, задействованные подразделения к утру перегруппировались, мотострелки заблокировали "косяк" как с запада, так и севернее сопки... Голованов выкладывал всё это в эфир открытым текстом. Другие подразделения Майкопской бригады заняли противоположную сторону речки, юго-восточный берег, для отсечения отхода к горам. Зимнее русло обмелело. Проходу транспорта мешали только валуны. Было непонятно, как машины могли остаться целыми после ночного артобстрела...
   Новая атака так и не началась, когда с востока послышался гул вертолетов. Две тени, выпорхнувшие из-за холма, метнулись низко над землей и исчезли за сопкой с ретранслятором, но вскоре показались уже слева у самого подножия холма. Заходя полукругом, тяжелые "двадцатьчетверки" выпускали по лесу залпы.
   Дымовая завеса впереди как раз начала расступаться, и было хорошо видно, как с земли по вертолетам всё еще полосуют трассирующими очередями. Но огонь с воздуха велся настолько мощный, что уже через пару минут, как только оба вертолета в сильном крене ушли в сторону, чтобы зайти на новый круг, близ опушки всё стихло, а дальше над лесом появились исполинские клубы дыма и снежной пыли, разраставшиеся вширь и вверх и медленно парящие в мертвой тишине.
   Над головами опять загудели снаряды. Обстрел велся уже не с Маиртупского плато. Сокрушительные взрывы продолжали разносить лесную чащу как впереди, так и на пригорке справа от кошары, где ночью предпринимались попытки обойти блокирующую оборону Рябцева. Впереди снова всё горело. Но пожары не успевали разрастись, их тушило ударной волной и взметнувшимся в воздух грунтом от новых взрывов.
   Майор Голованов, за ночь охрипший, продолжал кричать в рацию. Слов разобрать не удавалось. И только через пару минут, когда в рации послышался другой знакомый голос, самого командира, который находился где-то рядом, до сознания Рябцева дошел смысл распоряжений:
   -- Отходите! Отходите! Всё кончено! Их взяли в кольцо! -- надрываясь, повторял подполковник. -- К кошаре! Как поняли?.. Вы что там, дрыхнете, черти?!
   Вид на лес, открывавшийся от кошары, куда группа понемногу оттянулась, изменился до неузнаваемости: вместо девственно чистого зимнего ландшафта, каким он предстал глазам накануне, когда подразделение вышло к опушке и когда было решено окапываться, взгляду теперь открывалось сплошное месиво гари, лома, грязи и праха. Лес будто разорвали в клочья. Левее холма, над чащей, раскатывались плотные клубы ядовитого белого дыма от реактивных снарядов, похожие на кучевые облака. Досталось даже развалинам на берегу реки -- в который уж раз на их веку. Вокруг холмика стало черным-черно. Вывороченный и смешанный со снегом грунт был усыпан бурым кирпичным крошевом. За развалинами по-прежнему что-то коптило. И ни одного уцелевшего деревца! Не осталось следов и от кустарника вдоль берега, сквозь который впотьмах лазил Бурбеза, пытаясь заминировать подходы к левому флангу, -- лозняк попросту сровняли с землей. Но самое дикое зрелище представляли собой трупы, реже людей, чаще животных, разбросанные повсюду и все с вывороченной требухой. Откуда столько?..
   На дорогу, выводившую к кошаре, за выгоном, там, где с рассвета оборону держал Дивеев и на снегу валялось несколько тел убитых, выполз грязный танк, обвешанный коробками активной брони, и сразу за ним -- другой. Танкисты газовали напрямую, и даже если они старались огибать траками трупы, казалось непонятным, откуда им известно, что тел своих на дороге нет. Второй танк, однако, резко вывернул с дороги в сторону, делая не совсем понятный маневр...
   Когда группа собралась в сарае, все молча уселись кто где. Некоторым удалось примоститься лежа. Не хватало сил встать и набросать себе под спину соломы, хотя многих знобило. Костер пришелся бы сейчас очень кстати. Но заниматься разведением огня никто был не в состоянии.
   Бурбеза куда-то запропастился, по-видимому, продолжал проверять перевязки и выяснять, кому и сколько перепало лиха. Основные подсчеты вроде бы оставались в силе: в отделении Дивеева двое контуженых и двое раненых; их сразу эвакуировали; ранен, причем дважды -- в лицо и в руку, -- сам Бурбеза; у сапера Анохина отморожены ноги -- насколько серьезно, пока неясно; а Коновалову, после всех его подвигов, уже под утро осколком задело ухо, точнее, ушную раковину отсекло под корень, но эвакуировать его с первыми ранеными не удалось. В изодранном и грязном от крови маскхалате, с обмотанной бинтами окровавленной головой Коновалов сидел как истукан на копне сена в дальнем темном углу сарая, боясь шелохнуться. На коленях в комке бинтов он держал собственное ухо, не теряя надежды, что его смогут пришить. Случаются ли чудеса в условиях санчасти? Вряд ли в местном госпитале руки у медиков доходили до пластической хирургии. Но безухого героя все подбадривали.
   В пересчете на реальные потери -- убитых в подразделении не было -- итог операции казался неправдоподобным. Самим не верилось. На лицах нет-нет да и проглядывало недоумение. Не верилось в конец ночного ада. В собственное спасение. В спасение вообще...
   Расположившись у входа на бревнах, Рябцев отмякал от ночного кошмара, слепо уставившись прямо перед собой на проломанную кирпичную стену. Сил не было даже думать. Единственное, в чем он отдавал себе отчет, так это во всепоглощающей потребности в тишине и одиночестве. Таком, которое не может нарушить ничто -- ни голос подчиненного, ни шум ветра, ни собственные мысли. Смотреть в стену -- даже это требовало усилий. Хотелось закрыть глаза и больше их не открывать. Но как только он смыкал веки, перед ним всплывала одна и та же картина: живой факел, быстро перемещающийся по ночному лесу. Даже чудилось, что он слышит крик, который обреченный издавал -- последний на своем веку. Капитана передергивало, била дрожь. Кто стрелял? Кто поджег боевика? На дне сознания шевелился ужас, он овладевал им еще сильнее, чем за всю минувшую ночь. А затем спасительное безразличие опять накрывало словно ватным одеялом.
   Подавая всем пример, Вялых раскурочил тесаком банку "шрапнели" -- перловку на воде -- и принялся ковырять еще и пайковую банку "красной рыбы" -- кильки в томатном соусе. Ефрейтор Дивеев, сидевший у входа, весь черный, в обгоревшей одежде, тоже зашевелился, достал провиант...
   Переминая гусеницами взбитые траками танков комья земли и обломки кровли, перед входом в сарай развернулась БМП. В самую грязь у входа в кошару соскочил Голованов. На лице майора сияла широкая улыбка. Она и привела Рябцева в чувство.
   Приблизившись, майор присел рядом на корточки, положил капитану руку на плечо и крепко сжал. Обдавая пространство вокруг себя вонью солярки, Голованов рассказал, что уже эвакуировали всё, что осталось от группы Островеня, на помощь которой под утро, во тьме кромешной, пришлось бросить первую роту. Лейтенант понес потери. За лощиной при выходе в поле на рассвете его группа попала под прицел пулемета. Трое погибли на месте. Шестеро получили ранения, в том числе тяжелые. Сам лейтенант ранен в бедро и грудь.
   Потом Голованов сообщил об итогах операции. Уцелела немногочисленная горстка самых отчаянных. Им удалось форсировать Гумс на уровне запруды. Вырвались четыре машины. Ближе к предгорью их должны были перехватить; весь район с ночи перекрыт мотострелками. Остальные недобитые боевики рассеялись по лесу вокруг холма. Судя по уже осмотренным телам убитых, чеченцев среди них единицы. Мотострелки вычищали лес и готовились брать смешанный с землей ретранслятор... Даже из недомолвок Голованова становилось ясно, что охотиться по лесным массивам за рассеявшимися моджахедами или кем бы они ни являлись в действительности -- чеченцами, саудитами или просто чертями, сбежавшими из преисподней, -- всё равно что искать иголку в стоге сена. Вывороченный и выжженный снарядами лес, реактивным ядом отравленная земля -- вот и все итоги. Что же касалось ночного светопреставления, которым сопровождалась последняя атака, выяснилось, что это были просто лампы. Моджахеды обвешали ими обыкновенных ослов, экспроприировав скотину дорогой по селам. Очумевших от страха животных они просто разогнали по сторонам. Получалось, что маиртупская батарея разнесла в щепки пол-леса из-за разбежавшегося ослиного стада...
   Раскидывая грязь и снег, на полном ходу к кошаре вывернул очередной БТР, за ним с утробным завыванием полз санитарный вездеход с зажженными фарами. Из БТРа вылез Волохов. Заросший щетиной, с воспаленными глазами, тоже в рваном камуфляже, подполковник прошагал ко входу в сарай и, бегло оглядев полуживых от усталости людей, с удивлением, не в силах скрыть его, вымолвил:
   -- Неужто все целы? Поверить не могу... После такой-то мясорубки.
   Рябцев потупился и промолчал. Мысли и слова вдруг словно слиплись во что-то неповоротливое и тяжелое. Силы иссякли, да и уцелеть удалось далеко не всем: подтвержденных данных о потерях в группе Островеня пока не поступило.
   Из дальнего угла сарая вдруг донеслись всхлипывания и стоны. К диковатым бабьим причитаниям примешивалась икота.
   -- Что там у вас еще? -- спросил Волохов у старшего прапорщика, который, пошатываясь от усталости, вытянулся перед командиром.
   -- Стошнило одного. Трупы полез с дороги оттаскивать... когда танки подкатили, -- пояснил Бурбеза. -- У одного череп лопнул. А его и забрызгало...
   С досадой отвернувшись, подполковник сунул Рябцеву фляжку со спиртом. Капитан передал ее Бурбезе. Тот пустил посудину по кругу...
  

* * *

   В воскресенье двадцать пятого февраля, незадолго до отбоя, из Ханкалы передали сообщение о назначенной на утро штабной проверке. Московская комиссия намеревалась объехать с утра Старые Промыслы. В батальоне штабную свиту ожидали к обеду.
   Понедельник Волохов объявил авральным парко-хозяйственным днем. С шести утра подполковник не переставая отдавал всё новые распоряжения и мало-помалу терял надежду на то, что территорию удастся привести за утро в пристойный вид. За напускной строгостью командир тщетно пытался скрыть перед подчиненными неловкость: разве не тупая показуха, да еще в условиях реального военного времени?
   Личный состав, перед рассветом выведенный на улицу, метлами и лопатами месил на аллеях лед, грязь и снежную кашу: приказано было вылизать начисто, до асфальта, хотя бы центральную аллею. С неба сыпал снег. Лопат не хватало, чтобы поспевать за снегопадом. Две роты тем временем отправились чистить технику, а когда рассвело, еще двум отделениям пришлось заняться покраской дверей и подоконников в казарме.
   Когда к одиннадцати утра с уборкой было покончено, из Ханкалы вдруг дали отбой. Проверка отменялась -- поджимало время обеда, как по дружбе сообщил дежурный по штабу. Не кормить же генеральскую свиту кашей из полевой кухни, окажись комиссия в подразделениях в обеденное время. Тут Волохов и сорвался.
   Заливаясь краской, подполковник устроил взбучку явившимся докладывать об окончании работ в ротах. Чтобы не пачкать запасное обмундирование, прибереженное для строя перед штабной делегацией, офицеры вырядились кто во что горазд. Как за день до этого, когда, взбеленившись из-за пустяка, командир стал читать мораль личному составу и угрожал трибуналом за малейший проступок, если не дай бог кого-то потянет на мародерство, -- так и теперь он вновь пугал разжалованием и полевыми судами, но уже за нестираные воротнички и "чумазые рожи".
   Ответ на ругань последовал адекватный -- "непротивление злу", как за глаза язвил заместитель комбата Голованов. От вспышек командир легко отходил, к ним давно привыкли. И как всегда, после раскаиваясь и стараясь чем-то загладить свою вину, подполковник распорядился об отправке личного состава в баню вне графика. Сам пошел звонить соседям и договариваться о помывке, поскольку в расположении батальона своей бани не было. На операцию "Мойдодыр", как пошучивали довольные "подневольные", командир отвел всю вторую половину дня...
  
  
   Перед закатом над городом просветлело. С лоснящимися после парной щеками, в чистом, но еще сыром от банных паров обмундировании, группа офицеров, устроившая перекур на узком пятачке двора за казармой, где после обеда пригревало солнце, шумела, обступив молодого штатского с бородкой, который три дня назад прилетел из Москвы служебным бортом и уже успел нахвататься впечатлений от посещения частей в Моздоке и в самом Грозном. Вот ими-то новичок взахлеб и делился, не замечая, что над ним подтрунивают.
   Чуть в стороне капитан Веселинов устроил нагоняй солдатам, напортачившим при укреплении забора по периметру части. Солдатики в мешковатых тельняшках выглядели не столько изнуренными, сколько пристыженными.
   -- Во народ... во народ! Ни бельмеса не понимают... Я ж вам русским языком объяснил, как надо сделать было! Надо ж, тупицы! Вот подойдет какая-нибудь сволочь, пнет сапогом, и забор ваш повалится. Три поросенка, ё-мое! И что делать будете, если это прямо сейчас случится? Врукопашную полезете? -- отчитывал капитан, впрочем, без особого металла в голосе. -- Руки-то откуда у вас повырастали? Я вас спрашиваю?!
   -- Да не копается там. Камни одни, и всё! -- огрызнулся один из солдатиков.
   -- Ты мне не всёкай, умник! Я тебя три дня назад предупреждал! Было дело?
   -- Так точно, -- обреченно согласился рядовой.
   -- А раз было, мотай на ус! И на этот раз я закрою глаза. Но имей в виду... ты на карандаше у меня теперь... А сейчас живо за работу! Даю десять минут. Вон как раз прется один, полюбуйтесь на него! Представитель миролюбивого народа... -- Веселинов кивком показал на приближавшегося к колючей проволоке ингуша, который жил рядом с частью, сразу за оградой. На дому у себя сосед приторговывал водой, водкой, сигаретами.
   -- Салам алейкум, джигит! -- поприветствовал гостя один из офицеров. -- Ты чего такой черный, Вахид, как черт? Укусил кто?
   Привыкший к насмешкам, ингуш подступился к проволоке, взялся за нее руками и гортанным голосом крикнул штатскому:
   -- Эй бородатый, а ну, иди сюда! Ты это... Говорят, священник?
   Штатский, под камуфляжной курткой действительно носивший подрясник, не спеша приблизился к заграждению и счел нужным поправить:
   -- Во-первых, не священник, а дьякон. А во-вторых, ты чего не здороваешься?
   Ингуш по-бараньи уставился на дьякона.
   -- Как жизнь, Вахид? -- спросил штатский.
   -- Сам видишь... Жизнь называется! -- Ингуш смачно сплюнул. -- Поговорить надо.
   -- Со мной?
   -- С тобой. Ты только это... Им не говори, -- ингуш показал взглядом на вновь загалдевшую офицерскую братию. -- Им бы только ржать да ржать... Придешь?
   -- О чем ты хочешь поговорить, Вахид?
   -- Про ислам, -- совершенно серьезным тоном ответил ингуш.
   -- Не сильно я разбираюсь в исламе... Что за срочность такая?
   -- Не хочешь?
   -- Не сегодня.
   -- Отказываешься?
   -- Не отказываюсь, а не могу... Ты как маленький. Да и запрещено нам за ворота выходить, как будто не знаешь...
   -- Очень нужно, -- стоял на своем Вахид. -- Съем я тебя, что ли? Чего боишься?
   -- Правило такое. Не я порядки устанавливаю. Послушай, Вахид, давай вот как поступим. С утра завтра приходи на КП, -- предложил дьякон. -- Меня вызовут, там и поговорим. Никого не будет, не волнуйся. Только ты и я.
   Ингуш безнадежно отмахнулся и зашагал прочь...

* * *

   Два дня спустя, за ужином, офицер инженерной службы из Ханкалы, по распоряжению из своего штаба вынужденный остаться на ночь в казарме, после первой же рюмки стал рассказывать сидевшим за столом о местном торгаше, чеченце, которому ни с того ни с сего взбрело в голову поговорить по душам с заезжим русским батюшкой. Чеченец вознамерился просветить православного священника насчет ваххабизма, который завезли в Чечню якобы сами же русские, а заодно решил исповедоваться, при этом и слышать не хотел, что в православной церкви с некрещеными таинство совершать не принято.
   -- Батюшка послал его, сами понимаете... Ну и что вы думаете? Чеченец с горя запил. Два дня не просыхает. Наши вынуждены спирт друг у друга выклянчивать. Водки днем с огнем не сыщешь.
   Рассказ гостя вызывал на лицах улыбки. Инженер говорил, конечно же, о Вахиде -- второго такого не было во всей округе. Батюшкой же был не кто иной, как дьякон, сидевший тут же, за столом; смутившись, он уставился в тарелку. Но откуда инженер мог знать, что из батальона, где его приютили на ночлег, тоже все кому не лень бегали за покупками к тому же торгашу -- не к чеченцу, как он утверждал, а к ингушу, который в назначенное дьяконом время у КП так и не появился. Инженер говорил правду: ингуш с тех пор как в воду канул.
   -- Так это про меня, -- признался дьякон.
   -- Про вас? В каком смысле? -- растерялся инженер.
   -- Это вы про Вахида рассказывали... Было дело. Подошел к проволоке и давай просить... -- Дьякон обвел взглядом присутствующих, словно искал защиты.
   -- Вахидом зовут, точно, -- не без конфуза подтвердил инженер.
   -- Да уж, знаменитость, -- поддержал Бурбеза.
   -- Так это вас он за священника принял? -- инженер оторопело уставился на сотрапезника. -- Так бы и сказали... Ну, Вахид! Ну, дает! Им какая разница. Раз подрясник -- значит, поп...
   С утра Бурбеза отправился проведать ингуша и подтвердил сказанное вечером инженером. Вахид даже не удосужился выйти поздороваться. По словам жены, которая встретила гостя на пороге с новорожденным на руках, муж затаил обиду на весь белый свет. Поэтому и не просыхал. А пил по-черному: запой мог длиться и неделю, и две. Вернувшись на территорию части, Григорий рассказал, что Наталья, молодая жена Вахида, чуть ли не в ноги ему кланялась, умоляя передать офицерам, а с некоторыми из них ее муж поддерживал дружеские отношения, чтобы все, кто может, пришли вечером в гости отметить рождение их третьего сына...
   Уже стемнело, когда вчетвером -- Веселинов, взводный Белощеков, Бурбеза и капитан Рябцев -- поднялись на крыльцо ингуша.
   Вид у хозяина был жалкий, но через четверть часа он начал оттаивать. Впрочем, на водку, принесенную гостями, Вахид даже не хотел смотреть, прихлебывал чай без сахара, что не мешало ему произносить тосты и то и дело всех благодарить. Смущаясь, Наталья пыталась одергивать расчувствовавшегося супруга, но безуспешно. Разомлевший Вахид вспоминал довоенную жизнь в городе, говорил о прошлом таким тоном, будто не знал, смеяться нужно над ним или оплакивать.
   После всего, что пришлось здесь пережить со времен первой войны, уже немногие его знакомые верили, что являются гражданами той же самой страны, в которой жили годы назад. Этим якобы и объяснялось полное безразличие людей к тому, кто теперь хозяйничал на их земле. Покоя и добра не видно ни от одних, ни от других. Соседи, все кто смог, поразбежались, бросив разгромленные дома и квартиры, редко кому удавалось их продать. От большинства соседних дворов остались одни развалины. Последний двор, через забор от Вахидова дома, бросили прошлой зимой. Хозяин, хохол с судимостью, живший тут с женой, с советских времен промышлял знахарством. Было время, хохол принимал у себя всю местную знать -- в погонах и штатском. В кабинете украинца, который, помимо всего прочего, врачевал гипнозом, можно было застать начальника отделения милиции при всем параде; в окаменевшей позе он сидел верхом на стуле с поднесенной к козырьку пятерней. Это и превратилось в одну из излюбленных забав теснившейся в очереди клиентуры: Вахид, на правах соседа, даже созывал знакомых, чтобы показать им выставленных на посмешище местных начальников, чтобы дать людям возможность подивиться безобидности грозного пару минут назад представителя власти, не привыкшего отираться в очередях и даже не помышлявшего, в каком свете он предстает глазам публики...
   В первую войну в дом соседа попал танковый снаряд. Вахид уверял, что снаряд залетел в форточку. Жена соседа, в тот момент отлучившаяся из дома, не пострадала, а вот останки мужа собирала по развалинам, в которые превратилась большая часть двора. С тех пор, кое-как восстановив крышу из обломков шифера, она так и жила, ютясь в уцелевшей части дома. Дотянув до прошлой зимы, она тоже наконец уехала к родственникам...
   Шел девятый час, когда за Веселиновым пришел посыльный. Командир требовал капитана к себе. Веселинов снял с посыльного стружку: выходить по одному за ворота части запрещалось. В оправдание рядовой бормотал, что не хотел капитана подводить, ведь и его могли взгреть за отлучку с территории, в той же степени самовольную, -- выходить за КП без особого распоряжения офицерам в этот час тоже не разрешалось. Капитан нехотя распрощался и нехотя же удалился вместе с солдатиком...
   В начале одиннадцатого подвыпившая компания вывалила на улицу. Ингуш проводил офицеров к калитке, сопровождая прощание объятиями и добрыми напутствиями.
   После духоты, табачного дыма и водки голова на воздухе у всех шла кругом. Бездонное звездное небо неудержимо кренилось и уплывало в сторону, туда, где над черными контурами полуразрушенных зданий, зияющих дырами безжизненных окон, висел остроконечный серп -- четкий и, казалось, добела раскаленный, такой, какого никогда не увидишь в небе Центральной России. Даже в форме месяца проступало что-то угрожающее. На юго-востоке ночной горизонт то и дело озарялся беззвучными всполохами, как будто кто-то пытался раздуть в темноте тлеющие угли. Если бы не зима и не мороз, вспышки могли сойти за грозовые молнии, рассекающие ночь где-то очень далеко, откуда раскаты грома не долетают. Тишину, висевшую над городскими развалинами, нарушало разве что лязганье гусениц, периодически доносившееся со стороны соседнего блокпоста. И эта тишина задворок -- без собачьего лая, без шума машин -- удручала своей неестественностью. Не меньше, чем иллюминация над горизонтом, в десятках километров в стороне, где рвались снаряды. Странно было даже подумать, что по ночам землю и воздух где-то совсем недалеко разносит и рвет на куски.
   Старший прапорщик, поторапливая остальных, шагал впереди. Рябцев со старшим лейтенантом с трудом поспевали следом. Из-за гололеда приходилось хвататься друг за друга. Бурбезу пытались придержать, но он лишь настойчиво прибавлял шагу...

Часть четвертая

Хам и хамелеоны

"Аз же глаголю вам не противиться злу..."

   Матерьялист Диалектович, как Фоербаха прозвала клиентура, съезжавшаяся в его клуб на ночные партии покера, порцию любимой гречневой каши доедал на одном дыхании. Отослав официанта, Фоербах внимал болтовне присевшего рядом гостя без видимой реакции, не отрывая глаз от тарелки.
   Перевалило за час ночи, когда Поздняков Андрей Николаевич, состоятельный завсегдатай клуба, никогда не пропускавший пятничных партий, последовал за хозяином заведения в диванную, где тот устраивал себе перекуры, подальше от игрального зала и от назойливых картежников, и в который раз заговорил о Коле Лопухове. Аналогичную попытку Поздняков уже предпринял неделю назад, но в тот вечер Фоербах так и не понял, чего от него хотят. И опять Андрей Николаевич говорил о всякой всячине, и вот опять имя Лопухова всплыло как бы между прочим. Обсуждали совершенно отвлеченную тему -- задолженность одного из игроков, с которым Поздняков поддерживал личные отношения вне клуба и ночных сборищ на Остоженке. Какое, спрашивается, отношение Лопухов имел к долгам Гришина? Да никакого.
   От дружеских отношений с задолжавшим Гришиным Поздняков отрекся без зазрения совести. Но вдруг предлагал содействие в покрытии долга. Бессмысленно выбивать из человека деньги, которых у него нет. Прежде чем прибегать к жестким мерам, Андрей Николаевич советовал запастись сведениями о реальном положении дел у Гришина...
   Тон гостя раздражал хозяина безмерно. С каких это пор гости стали поучать его, Петра Фоербаха, как ему жить и что делать с должниками?
   Тут Поздняков хлопнул себя ладонью по лбу и заявил, что знает человека, на которого можно возложить столь деликатную миссию. Вытащив из кармана телефон, Поздняков покопался в меню "записной книжки" и дал Фоербаху номер некоей Варвары.
   Выпускница закрытой спецшколы, из органов уволенная из-за какой-то корпоративной заварушки, за то, что вынесла сор из избы, Варвара нажила себе репутацию мастерицы на все руки. Равного ей виртуоза не было во всей Москве. Какой ни есть, но тоже дар -- уметь раскалывать заядлых умников, уметь вить веревки из мужчин, а ведь не из всякого рванья это удается. Настоящая фамилия -- Залесская. Большинство из тех, кому приходилось иметь с ней дело, знали Варвару как Мадлен -- под таким псевдонимом она работала.
   Поздняков сообщил, что две недели назад аналогичной услугой он удружил Аристарху Ивановичу, когда тому приспичило. В клуб Вереницына привел Лопухов, а Лопухова... он и не помнил, кто именно, но, как ни крути, все знали друг друга, поэтому требовалось проявлять осмотрительность.
   Разговор продолжился возле буфета, когда накрыли ночной стол и официант позвал обоих перекусить. Посыпав солью надвое разрезанный свежий огурчик, Фоербах не без удовольствия схрумкал половинку и совершенно незаинтересованным тоном осведомился, чем могла помочь Вереницыну эта самая Мадлен. Поздняков рассказал, что Вереницына вынудила обратиться к нему, Позднякову, нелегкая. Всех подробностей Поздняков не знал, да и знать не хотел. Но если верить тому, что говорилось во всеуслышание, то что-то неладное творилось с девушкой, которая вот уже год жила с Аристархом Ивановичем. Старик он, мол, стариком, но крутого замеса. За благодеяния сожительница платила ему то ли изменами, то ли воспользовалась его доверчивостью и впутала в историю с деньгами, с долгами и черт знает чем еще. По натуре очень обидчивый, Аристарх Иванович не хотел пускать дело на самотек. Он твердо вознамерился вывести на чистую воду всех, кто строил козни -- ему и подруге. Но что ему прикажете делать? Обращаться в частный сыск? Аристарх Иванович не хотел доверяться чужим людям. Вот ему и посодействовали. Мадлен предоставила обслуживание по классу VIP, да еще и со скидкой...
   Еще через пару дней, когда разговор опять возобновился, Фоербах уже не сомневался, что его взяли в разработку. Кто и чего от него добивается, какую роль играет во всем этом Поздняков, понять пока было невозможно. Сам Поздняков прекрасно понимал, что поведение его вызывает вопросы, никак его не комментировал, да еще зачем-то продолжал делиться с Фоербахом новостями о делах Вереницына. По его сведениям, полученным от всё той же Мадлен-Варвары, Аристарх Иванович решил нанять ее, для того чтобы она "обработала" жену Коли Лопухова. В задачу Мадлен входило выяснить, не падка ли мадам Лопухова на слабый пол.
   Главное было произнесено. В тот же миг осознав, что где-то здесь и запрятана ключевая информация, к которой заодно предлагали если не ключ, то отмычку, Фоербах выжидающе уставился на словоохотливого Позднякова, но так и не задал ему ни единого вопроса. Не положить откровениям конец -- означало сдаться, означало позволить водить себя за нос. Конфликтовать с Поздняковым ему не хотелось. Согласно неписаному внутреннему кодексу заведения, выяснение отношений тут допускалось только с должниками.
   Поздняков продолжал в том же духе. Он объяснял, что операцию Мадлен провернула с блеском. Единственная загвоздка вышла в тот момент, когда в нечистую лапу проводника (происходило всё в поезде) потребовалось сунуть долларовую банкноту, дабы тот уважил прихоть обворожительной пассажирки. Внешностью своей Мадлен вгоняла людей в такой транс, что для приведения их в чувство приходилось пугать народ иногда собственными женами -- понятное дело, похожими на кикимор. Еще до отправления поезда она попросила проводника перетасовать пассажиров в нужной ей комбинации, чтобы оказаться в том купе, которое больше соответствовало ее прихотливому нраву и настроению. Благо, пассажиров оказалось немного -- мягкий вагон не каждому по карману... Надежды Аристарха Ивановича так и не оправдались. Мадам Лопухова оказалась нормальной гетеросексуальной особой. Что примечательно, за свои труды Мадлен недополучила: Вереницын счел результат настолько неудовлетворительным, что решил зажилить, старый скряга, половину обещанного гонорара... Поздняков с укоризной качал головой, а на губах его играла с трудом скрываемая ухмылка...
   Во времена Советского Союза офицер Морфлота, а затем совминовский работник, Поздняков жил на доходы от нефти. Во всяком случае, такое мнение бытовало о нем в клубе на Остоженке. Правда, никто не мог ни подтвердить, ни опровергнуть разноречивых сведений. Неоспоримым был лишь факт, что в покер Поздняков мог просадить любую сумму. При этом его нельзя было счесть ни ветреным, ни слишком азартным: отец двух взрослых дочерей, которым он любил названивать прямо из-за игрального стола, в самое неподходящее время, -- этим он частенько бесил партнеров, -- Андрей Николаевич был рационален до мозга костей, никогда и ничего не совершал без дальновидного расчета, об этом знали все, кто садился с ним играть...
   Из всего этого Фоербах сделал простой вывод: его пытаются использовать. Хотят слить какую-то информацию? Или дэзу? Оставалось непонятным, кто настоящая мишень. Под прицел попала явно не жена Коли Лопухова и не подруга жены. Сам Николай? Но стоило ли прибегать к столь изощренным методам? Опорочить такого человека, как Коля, -- чего проще? Ну, оказалась бы его жена бисексуалкой -- и что? Сейчас это даже модно. И тем не менее его, Фоербаха, подробностями снабжали явно только для того, чтобы вся эта история дошла до Лопухова. Другого объяснения Петр не видел. И он не исключал, что Поздняков оказался в той же неприглядной роли, в том же безвыходном положении, что и он сам: позволял принимать себя за дурака из чистой любезности.
   Подозрения вскоре подтвердились. Накануне Нового года к Петруше Фоербаху обратились посторонние люди, к клубной тусовке не имевшие никакого отношения. Вышли на него на этот раз через посредничество друга детства, и тоже за сведениями о Лопухове. Некто очень сведущий предпочитал оставаться в тени, но проявлял активный интерес к недавней сделке Лопухова, о которой Фоербах уже слышал краем уха. Сделка была заключена около года назад то ли самим Николаем, то ли совместно с компаньонами -- Фоербах не знал точно. Речь шла о приобретении в Подмосковье то ли поточной линии, то ли целого ликероводочного завода.
   Твердая хватка и стиль воздействия, искусное умение вывалять клиента в грязи, прежде чем раскрыть перед ним все карты, -- всё это свидетельствовало о том, что на Лопухова, одного или вкупе с компаньонами, наезжали люди опытные и не робкого десятка. Настораживал и тот факт, что ставка делалась на его, Петрушину, покладистость. Всё клубное окружение прекрасно знало, что никаких личных отношений с Лопуховым у него нет. Знали друг друга много лет, но ко многому ли это обязывает? Жену Лопухова Фоербах видел один раз в жизни, в тот день, когда они повздорили прямо у него в клубе. Общих знакомых -- раз-два и обчелся. Общих интересов нет и подавно. Вне стен клуба они с Лопуховым не встречались. На несколько лет вообще потеряли друг друга из виду. Когда же отношения возобновились, Лопухов держал дистанцию. Не он один чурался публики, съезжавшейся по ночам на покер. Клиентура захаживала всякая, так что обижаться тут было не на что.
   Посредник, он же друг детства, через которого из Фоербаха выкачивали сведения, был вовлечен в переговоры человеком, жившим в Швейцарии и имевшим какое-то отношение к банковским кругам Цюриха и Женевы. Это всё, что было известно. Чьей именно поддержкой швейцарец пользовался в Москве, информации не было. И, наконец, последнее, чего не скрывали от Фоербаха, это то, что запрос исходит не от своих, не от россиян, а от иностранцев...

* * *

   После новогодних праздников Николай улетел во Францию, где вместе с Грабе ему предстояло принять окончательное решение о покупке небольшой французской фирмы, на чем тот настаивал еще с осени. Ласло приехал в Париж скоростным поездом из Лондона, куда отправился незадолго до этого. В тот же день, едва прилетев в Париж, Филиппов отправился в Женеву, где собирался вести переговоры с местной полицией насчет Маши. В результате его настойчивых просьб в Женеве пообещали предоставить нужные сведения. Решение о том, нужно ли будет делать запрос по всей форме из Москвы, Филиппов намеревался принять на месте...
   Сделку с парижской фирмой, которая занималась разработкой компьютерных игр и мелкого корпоративного софта, удалось заключить на оптимально выгодных условиях. Фирму купили, что называется, с потрохами -- с апартаментами, всем хозяйством, сотрудниками, подрядчиками и клиентурой. Хозяин бизнеса, предприимчивый молодой француз, продавал свою долю только потому, что срочно нуждался в наличных, в течение года согласился оставаться исполнительным директором и потребовал довольно скромный оклад -- восемь тысяч евро... Однако мысли Николая занимало другое. По дороге домой он даже не помнил точной суммы, в которую обошлась сделка, несмотря на то что отчаянно торговался за каждую копейку. Грабе от души обижался на безразличие Николая к их совместным делам...
   Вернувшись в Москву, Николай чувствовал себя как никогда разбитым. Всё валилось из рук. Любой пустяк вызывал раздражение. Дорожное переутомление, какая-то похмельная усталость после праздников да и от зимней непогоды, установившейся в холодном и грязном городе, преследующее по пятам уныние, от которого он уже не мог избавиться, и уж особенно черным всё казалось после разговоров по телефону с отцом, потому что тот как всегда выговаривал ему за необязательность, обвинял в постыдном безразличии к судьбе сестры и ко всему на свете... Николай был на пределе душевных и физических сил. Что он мог ответить на упреки? Лучше помолчать. Крахом обернулась и поездка Филиппова в Женеву. Ожидаемые переговоры так и не состоялись. Филиппов сетовал, что швейцарцы принялись "обхаживать" его будто виноградный куст, ожидая от него какой-то небывалой отдачи, при этом "заранее знали, что все гроздья пропадут при первом же морозе". Такое поведение явно объяснялось тем расчетом, как полагал Филиппов, что из него смогут выудить что-то связанное с его прежней службой в ФСБ, о которой в Швейцарии прекрасно знали -- к немалому удивлению самого Филиппова. В Женеве потребовали официального запроса...
   Небритый обрюзгший тюфяк в бюргерской пижаме затравленно глазел на Николая Лопухова из глубины зеркального омута, на который по утрам становилась похожа не только ванная, но и весь окружающий мир. И Николай не переставал удивляться: что связывает его с этим неудачником в зеркале? Чего он ждет, этот тюфяк с виноватыми глазами? Чем же он так проштрафился? Чего он ждет от жизни, от людей? На что он, собственно, так обижен?
   Их было двое. Николай Лопухов N 1, загнанный в угол, совершенно беспомощный и окончательно утративший вкус к жизни, всё еще сохранял способность относиться к себе критически. Николай Лопухов N 2, практичного склада сангвиник, по-прежнему уверенный в себе, вовлеченный в круговорот каждодневных забот, живущий по инерции и по правилам того мира, в котором, как ему казалось, очутился по чистой случайности, едва ли отягощал себя моралью и вряд ли жил по совести. Но тут в силу вступали уже нюансы, не обобщения.
   Николай Лопухов N 2 преспокойно ухмылялся в глаза первому, своей понурой копии, которую сам же ни во что не ставил, продолжал беззаботно чистить зубы, сплевывал в раковину розовую пену и делал вид, что ему всё нипочем. Чувство раздвоения напоминало о себе привычной ноющей болью где-то в области средостения и становилось особенно мучительным, когда он одевался во всё чистое, отутюженное и садился завтракать у окна на свое любимое место, когда, смакуя ароматный кофе с рогаликами, испеченными Тамарой, он перебирал в уме, какой будет лучше повязать галстук, если опять уделает тот, что уже надет, и одновременно принюхивался к запаху меда или земляничного варенья. Как тривиально, но как безотказно это скрашивает жизнь! Чувство раздвоения постепенно становилось привычным. Еще не покончив с завтраком, он звонил шоферу, лишь затем, чтобы проверить, стоит ли тот уже у подъезда в прогретой и чистой машине, или опаздывает? Глеб Никитич опаздывал редко. Однако Николай, руководствуясь правилом "доверяй, но проверяй", проверял, делал это уже чисто машинально. И за это начинал тихо себя ненавидеть. Тягостное чувство нереальности происходящего, чувство чего-то лишнего, но неизбежного не отпускало ни на миг, мертвой хваткой держа за горло, когда, позавтракав, Лопухов-первый спускался на улицу и куда-то ехал, боялся опоздать, внушив себе давным-давно, что человек воспитанный не может себе этого позволить, но всё-таки опаздывал и -- удивительное дело -- безболезненно прощал себе. Впрочем, не только это. Что поразительно, он ни на минуту не становился при этом Лопуховым-вторым. Не слишком ли велика была между ними разница?
   Мириться с раздвоением в душе приходилось годами. Иногда Николая охватывало такое чувство, будто он испытывает себя на прочность. Чтобы не казаться себе слишком мягкотелым, приходилось даже раздвигать внутренние рамки терпимости. Но одна часть его натуры не выносила одних вещей, а другая -- совсем других. В результате у него ничего не выходило. Николай даже замечал, что невольно тянется к людям, чуждым по духу, -- из соображений прагматичных. Чем больше, мол, узнаешь нового, чем больше познаешь окружающих, тем глубже и интереснее для познания становишься ты сам. Разве любознательность -- не залог живучести? Хотя некоторые пословицы утверждают обратное. Пословицы... В этой логике и особенно в путанице, которой она обязательно оборачивалась, сквозило нечто мазохистское. Лопухов презирал себя не только за излишнюю практичность, но и за ежеминутное отступничество от правил, которые считал обязательными для себя и вообще для порядочного человека. Он не мог, в конце концов, смириться с приобретенным цинизмом, эдакой всеядностью в себе, в чем обвиняли его и брат, и жена, и Николай Лопухов номер один. Не мог Николай смириться и с самим образом жизни, который вынуждал себя вести, утоляя ненасытные запросы этой всеядности. Не презирал ли он саму свою жизнь ? с ее вечным раздвоением? Не относился ли он к ней как к чему-то временному, пробному?..
   Вот и за игральным столом на Воздвиженке, в глубине шумного под выходные заведения, его охватывало то же омерзительное чувство "двуединства". Всё здесь казалось зыбким, нереальным. В то же время привычный дух мужского товарищества, основанный на общности простейших интересов, с которыми любой мужчина рождается и умирает, отсутствие обременительных внутренних обязательств друг перед другом, возможность появиться не здороваясь и уйти не прощаясь, атмосфера какой-то простительной вседозволенности... -- всё здесь было и просто и ясно. Попадая в этот теплый мирок, он достоверно знал, кому и какое место здесь отведено, какое место отведено лично ему. Как это, опять же, упрощало жизнь! Не меньше, чем добротная одежда, чем знание этикета, понимание своих недостатков, не меньше, чем умение себя ограничивать. Как мало людей это понимают!
   Когда Фоербах позвонил Лопухову и позвал вечером в клуб, Николай отказался не раздумывая. Хотелось выспаться. Приятно бывает посидеть дома без всяких дел и забот, побездельничать на диване, хорошо пообедать, покопаться в газетах, а потом, позднее, полежать в ванной с открытым окном, выкурить хорошую сигару, болтая по телефону. Однако уже к вечеру, изнемогая от скуки, Николай передумал: решил поехать, проветриться. Да и Грабе нужно было чем-то развлекать. Не могли же они просидеть весь вечер перед телевизором в домашних халатах и тапочках, которые Нина, словно издеваясь, подарила обоим на старый Новый год. Лучше уж показать компаньону ночную жизнь Москвы, тем более что Грабе давно об этом просил...
  
  
   Отдельный широкий стол, высившийся в конце балюстрады в глубине полупустого зала с парадной хрустальной люстрой, был озарен бесцветным и бестеневым светом, как в операционном блоке.
   "Синий" игральный зал, в котором по пятницам устраивались "большие" партии, был огражден от рядовых посетителей двойным фейсконтролем и чем-то напоминал комнату ожидания для особо важных персон в аэропорту. Заросли искусственных пальм, плюща и фикусов, пышная обивка диванов, приветливый и молчаливый персонал, сытые физиономии разношерстной публики, барствующей в этой отштампованной фальши... -- всё здесь должно было напомнить гостю о том, что он не такой, как все, и в то же время ничем не лучше других. Будь, мол, собой и знай, что другим до тебя нет дела. Бери ? и помни...
   Николай курил на диване озирался по сторонам с рассеянной ухмылкой. Помимо ощущения, что он попал в свою законную и всё же необычную среду, каждый раз, когда его сюда заносило, его охватывало и другое, уже вязкое ощущение: вдруг казалось, что жизнь утекает, как песок сквозь пальцы, и что это не так уж страшно. Иногда то же самое испытываешь в поликлинике или больнице, дожидаясь приема у врача и не чувствуя себя больным... Неужели роскошь настолько расхолаживает? Разве отличалось Петрушино заведение чрезмерной роскошью?.. Однако ничего не поделаешь: попадая в ее распростертые объятия, к тому же не бесплатные, а оплаченные из собственного кармана, как любовь проститутки, идешь вдруг почему-то на поводу, раз заплатил ? нужно доедать, и вот уже вскоре не остается ни сил, ни воли на то, чтобы стряхнуть с себя дурман и положить конец добровольной пытке. Лучший выход ? действительно быть, как все. Иди и играй на здоровье, пока не надоест, да постарайся не оказаться последним простофилей...
   Время близилось к полуночи, а игра всерьез еще не начиналась. Как водится по пятницам, играли в закрытый покер. От настоящих ставок пока воздерживались. Чтобы растормошить игроков, за стол сел сам хозяин заведения. Фоербаху уступили место, он положил перед собой крохотный серебристый телефон, пачку слабеньких сигарет и старался делать вид, что ничего особенного не происходит.
   Сидевшие за "синим" молчаливо Фоербаху подыгрывали. После того как в декабре Матерьялист Диалектович спустил за одну партию тридцать тысяч долларов, которые ему пришлось вынимать не из кассы клуба, а из собственного кармана, он во всеуслышание зарекся никогда впредь не играть в ночное время. К лицу ли проигрывать собственной клиентуре? О решении патрона все были осведомлены. Но страсть Фоербаха к игре давно стала легендой. Недаром же он столь успешно реализовал себя в этом качестве. Большинство любителей азартных игр на страстях деньги теряло, а он -- зарабатывал. Этот человек в буквальном смысле слова состоялся, ему мог позавидовать кто угодно. Уже по этой причине в стоические обеты Фоербаха никто не верил.
   Девушка, обслуживавшая стол, вернулась из кассового зала и сложила перед патроном стопку фишек. Началась раздача карт.
   Отойдя к окну-аквариуму, выходившему в зимний сад, Николай наблюдал за ажиотажем у стола и вполголоса посвящал Грабе в обычаи заведения. Как вдруг он замер, оборвав фразу на полуслове, и уставился на вход.
   В дверях показался адвокат Шпанер, на днях позвонивший Николаю, чтобы передать привет от Аристарха Ивановича. Шпанер объявлялся редко, не чаще, чем раз в полгода, и всегда по делу. Николай воспринял звонок как дурное предзнаменование, и в данный миг уже ничему не удивлялся ? даже появлению Вереницына, Змея Горыныча, силуэт которого маячил за спиной Шпанера. Фоербах не мог не знать о приезде такого гостя, его всегда предупреждали. Тогда почему утаил это, когда сам звонил и приглашал?.. Его охватило чувство досады.
   Шпанер и Вереницын подошли к Николаю. Смерив взглядом Грабе и сделав вид, что не узнает его, Вереницын предложил позднее сыграть в покер. Николай принял вызов без колебаний, натянуто улыбнувшись Аристарху Ивановичу. Вереницын сказал, что вернется, и отошел с адвокатом к столу, где подали чай.
   С левого края стола на привычном месте сидели двое итальянцев, зачастивших в клуб с лета. Оба имели довольно замученный вид -- Москвой ли, работой, ночными ли бдениями. Итальянцы играли вдвоем за одного. Посасывающий сигару вел игру. Напарник помоложе заглядывал в карты товарища и постоянно что-то нашептывал ему на ухо, ? делился бесценными соображениями? Третьим за столом сидел завсегдатай ночного покера Вольдемар Галкин, которого в клубе прозвали Волгой. Внушительной комплекции, узколобый, с приплюснутым боксерским носом, Волга травил душу мелкими ставками и непоседливо тряс ногой под столом.
   Несмотря на попытки Волги набросать в банк фишек -- он проделывал это осторожно, будто пытался развести костер и подкармливал огонь понемногу, чтобы не сбить занявшееся пламя, -- партия оставалась неинтересной, на лицах лежала печать скуки. Волга изнывал от нетерпения. Он походя обсуждал что-то с вертевшейся у стола подругой, стройной девицей лет тридцати с худым грубоватым лицом, без которой в клубе вообще не появлялся, но обычно она редко приближалась к игрокам. В выражении ее глаз, стоило ей показаться у "синего" стола, появлялось что-то печальное, как у породистой собаки, ожидавшей от хозяина знака внимания или команды.
   Приехал и Поздняков. Пока он лишь прогуливался в отдалении от стола, раскланивался с присутствующими, кому-то звонил, улыбался. Он ждал своего часа...
   Зал обслуживала стайка девушек. Все невысокие, с правильными фигурами, в черных чулках и в одинаковых шелковых блузках, они суетились вокруг игроков, меняя пепельницы, разнося выпивку и легкую закуску.
   Андрей Николаевич, севший наконец играть, попросил порцию гречневой каши и чашку чая с молоком. Фоербах, задержав на нем участливый взгляд, последовал его примеру -- попросил каши и как всегда погорячее и с двойной порцией сливочного масла. От спиртного все отказались. Рюмку коньяка попросил лишь один из итальянцев: в отличие от русских завсегдатаев, во время игры не бравших в рот ни капли, он любил взбодриться рюмашкой-другой натощак. Волга предпочел дождаться ужина; после полуночи тут же, в зале, на длинном столе накрывали настоящий обед с несколькими холодными и горячими блюдами, с винами, водкой и коньяками.
   Прошло полчаса. С головой погрузившись в игру, Фоербах не обращал внимания на остывающий чай. Он проигрывал. Горка принесенных ему фишек таяла на глазах. В ней уже не хватало двух или трех тысяч долларов. В этот момент и обнаружилось, что в колоде не хватает тузов.
   Скандалом, однако, дело не обернулось. Игроки лишь возбужденно заерзали на местах, теша себя надеждой, что, после того как причину неумолимо скучной игры удалось выявить, всё должно пойти как по маслу.
   Обслуживать стол пригласили нового крупье -- небезызвестную публике Марию, только что заступившую в ночную смену, -- ей обычно и перепадало наибольшее количество фишек на чай от выигрывавших. Мария принесла нераспечатанную колоду карт. Прежде чем она села метать, Фоербах уступил свое кресло, решив не отыгрываться.
   За стол сел Шпанер. Адвокат с трудом скрывал охвативший его азарт. Шпанер прекрасно знал, что приглашение дает ему право на получение взаймы из клубной кассы тысяч пяти, если не больше. В этой привилегии Фоербах отказывал ему с прошлого месяца, настаивая на том, чтобы он рассчитался с уже имевшимся долгом. Играть изъявил желание и Аристарх Иванович -- игрок упрямый, увлекающийся, но не любивший проигрывать.
   С грациозной ловкостью Мария сдала карты. Держа свои веером, Шпанер изучал расклад с вопросительной задумчивостью и выглядел уже не таким окрыленным, как еще минуту назад. Аристарх Иванович смотрел в свои карты с веселым недоумением. На лице Волги, которого вроде бы удалось раскачать недоразумением с недостающими тузами, перемена в составе игроков не отразилась никак.
   Через несколько минут он признал вслух очевидное для всех:
   -- Нет, не завязывается. Вон и хавку принесли! -- Волга кивнул в сторону накрываемого стола.
   -- Я попросил бараньи ребрышки приготовить, -- услужливо обронил Фоербах, тоже топтавшийся у стола.
   Официанты, которых хозяин то и дело пришпоривал, вносили блюда с заливным, с тушеными и свежими овощами. Фоербах знал по опыту, что при обслуживании состоятельных клиентов скупиться не стоит, с них всё одно взыщется, и стол накрывал щедрый, как можно более домашний, даже если картежники часто предпочитали просто чашку чая прямо за столом, чтобы не прерывать хорошую игру.
   Через несколько минут Волга отшвырнул свои карты и вылез из-за стола. Шпанер тоже решил сделать перерыв. На место Галкина пригласили Грабе.
   Всё это время молча цедивший виски с содовой за спиной у компаньона, американец сверил по глазам Николая реакцию того на приглашение и кивнул в знак согласия. Николай без энтузиазма дал ему половину своих фишек, которые купил еще на входе, и отложил свою горку фишек на цветочный столик в стороне...
   Грабе играл расчетливо и для неопытного игрока, за которого выдавал себя, сверх меры осторожно. К стакану с виски он больше не притрагивался. Раз за разом Грабе выигрывал небольшие суммы. Партнеры посматривали на новичка с иронией. Благодушная бесшабашность американца, впрочем, действовала на нервы. Но именно благодаря невозмутимости Грабе, человека, вне всяких сомнений, везучего, атмосфера и потеплела.
   Выиграв около двух тысяч долларов сверх того, что дал ему Николай, Грабе решил остановиться. Виновато улыбаясь, он рассовал отыгранные фишки по карманам пиджака и, тут же вернув Николаю его долю, уступил ему кресло...
   Только к двум часам ночи за столом наметился первый серьезный перелом. Проигрывали Николай. Аристарх Иванович отставал не намного. Оба обменивались такими взглядами, будто подозревали друг друга в каком-то подвохе, а других ? в сговоре. Но это не мешало обоим продолжать игру с тем же бездумным упорством. К столу подошел Волга. Опять с тарелкой в руках, он без стеснения обгладывал бараньи косточки, поднося тарелку близко к лицу.
   Метала Мария. Николай продолжал проигрывать и делал это почти умышленно. Стартовый расклад опять и опять получался вроде бы неплохим: как можно остановиться с такими картами? С детства знакомое чувство, от которого ломило в еще не выпавших зубах, когда терпения не хватало дать пломбиру оттаять, неотложная потребность, неизжитый ребяческий кураж, заставлявший испытывать себя на прочность, -- противоречивое и в то же время родное чувство безответственности, которое так иногда упрощает жизнь, не давало ему сказать себе "нет", принуждало продолжать в том же духе...
   Было около четырех утра, когда и Николай и Аристарх Иванович окончательно проигрались. Вереницын, дважды подряд решивший дожидаться следующей раздачи, сделал перебор, когда в банке накопилось около двадцати пяти тысяч долларов. Николай, с самого начала пренебрегавший своим железным правилом ? воздерживаться от игры на крупные суммы, если есть хоть капля сомнения или плохое предчувствие (в большинстве случае это и останавливало), позволил банку вырасти до предела и, подсчитав, что риск проиграться вчистую соответствует десяти шансам из ста, проиграл старшей карте, когда в банке лежали почти все его фишки.
   Итальянцы, обложенные кучами отыгранных фишек, шушукались, как школьники перед экзаменационной комиссией. Андрей Николаевич -- ему везло сегодня не меньше -- бросал на проигравших укоризненные взгляды, явно не одобряя чрезмерный азарт игроков, не сумевших остановиться вовремя. А затем он же, Андрей Николаевич, сделал обоим предложение сыграть на всё.
   Как всегда, когда кто-нибудь из гостей крупно проигрывал, Фоербах кружил вокруг стола и брюзжал на персонал. Вереницын тактично ждал решения хозяина. Играть он мог только в долг.
   Николай попросил принести сигары. Незнакомая ему худенькая девушка с коленками олененка поднесла ему, словно приговоренному, имевшему право на исполнение последнего желания, деревянный ящичек с сигарами. Николай долго выбирал, мельком поглядывая на Позднякова. Тот ждал ответа на свое предложение и безмятежно прихлебывал чай с молоком.
   Вереницын дал согласие первым. Своей решимостью, которой за игральным столом отнюдь не славился, Змей Горыныч обескураживал не только Николая.
   Фоербах курил сигарету за сигаретой, сосредоточенно уставившись сквозь витраж в "питомник", как он называл свой зимний сад. Отказаться дать в долг в такой момент он не мог, игроки были слишком разгорячены.
   -- Господа, деньги же не мои, -- наконец пробормотал Фоербах, обводя присутствующих виноватым взглядом. -- Я же не один тут распоряжаюсь, а, господа?!
   Однако сочувствия к себе он не вызвал.
   Облизав толстую сигару, Николай кое-как раскурил ее. И только после нескольких минут курения взгляд его смягчился, и он махнул рукой -- была не была.
   Деваться было некуда, Фоербах кивнул. Но тут же, при всех, он попросил, чтобы должник внятно, во всеуслышание назвал срок, в который намерен рассчитаться с долгом.
   Случай был беспрецедентный. Розовея по самый галстук, Вереницын сухо произнес: "Неделя..." По мрачной нерешительности, которую Фоербах не мог в себе перебороть, чувствовалось, что в обещание Змея Горыныча он не верит. Но Фоербах всё же распорядился, чтобы клиенту принесли необходимую порцию фишек.
   Николай снял пиджак, достал из бумажника отложенную пачку долларов и, подсчитав, что в случае нового проигрыша, играя на предлагаемых условиях, одалживать у Фоербаха ему придется всего шесть тысяч долларов, положил деньги перед собой.
   В этот момент дело и приняло неожиданный оборот. Поздняков предлагал упростить взаиморасчеты: коль скоро Аристарх Иванович не может выложить на стол "живых" денег, Андрей Николаевич согласен предоставить Аристарху Ивановичу "льготу". Если он, Вереницын, и на этот раз проиграет, вместо того чтобы рассчитываться деньгами, он должен согласиться "спустить права" на кое-что действительно "живое" -- на Адель Геккер, которую прибрал к рукам год назад, лишив братию свободного доступа к общению с прелестницей... Над столом повисло гробовое молчание.
   Аристарх Иванович снял очки, положил их на стол и, как будто всё еще не понимая, что происходит, флегматично рассматривал свои руки, не отвечая ни да, ни нет. Он попросил официантку принести ему рюмку ледяной водки, простой, русской, и к ней кусочек черного хлеба -- обычай давно производил на всех впечатление.
   -- Шли бы вы домой... с выигранным, -- отечески посоветовал Вереницын. -- Столько денег...
   -- Да я и еще выиграю, -- прихвастнул Андрей Николаевич.
   -- А если я итальяшкам проиграю? -- вполголоса уточнил Вереницын, так, чтобы итальянцы его не услышали.
   Андрей Николаевич понимающе кивнул.
   -- Я расплачусь за вас деньгами, -- сказал он. -- А вы со мной -- на моих условиях. По рукам?
   -- Ваша взяла... согласен, -- вымолвил Вереницын таким тоном, будто не мог взять в толк, как так получается, что серьезные взрослые люди -- и докатились до такого безобразия.
   Обведя сидевших за столом недоуменным взглядом, Поздняков уставился на Николая.
   Не совсем понимая, что происходит, Фоербах озабоченно всматривался в лица. Подлинные намерения Позднякова оставались вне его разума.
   -- Его возьмем в свидетели, -- кивая на Фоербаха, сказал Андрей Николаевич. -- Чтобы диалектика хоть каплю была материалистичной.
   Все тактично пропустили мутный юмор мимо ушей.
   -- Я согласен... быть свидетелем, -- пробормотал Фоербах с таким видом, будто его приглашали в секунданты. -- Только давайте без крайностей, прошу вас... Час уже поздний. Поиграли -- и хорошо. Лучше давайте поужинаем как следует. Я попрошу вина французского открыть. Да у нас и молдавское есть такое, что...
   Предложение Фоербаха не вызвало энтузиазма. Тут Поздняков и Николаю сделал не менее неожиданное предложение. В том случае, если тот проиграет, то обязан будет в счет долга урегулировать давнее разногласие, подпортившее их отношения: продать Позднякову ценные бумаги, дававшие право на получение доходов с заводика, который Лопухов и компания приобрели около года назад. В то время и он, Андрей Николаевич, нюх на рентабельность имевший незаурядный, порывался с выгодой вложить свободные средства, но никто не захотел пойти ему навстречу.
   Забытая история всплыла в ярком свете, при всех, хотя никто из присутствующих понятия не имел, что между двумя игроками существовали какие-то деловые отношения, да еще и обернувшиеся распрей. Николай боролся с переполнявшим его отвращением.
   -- Сколько бы я ни проиграл сейчас, это и десятой доли не составит того, что принадлежит мне по бумагам, -- сдержанно ответил он.
   -- Я не собираюсь тебя грабить. Отдашь долг, а остальное выплачу деньгами. Наличными. Еще и заработаешь...
   Николай выждал и, посмотрев на стоявшего в стороне Грабе, который ничего не понимал в их разговоре, равнодушно произнес:
   -- Нет, эта тема здесь обсуждаться не может. Если на деньги играть, я еще могу подумать. На все, но за деньги, -- повторил Николай.
   -- Хорошо, согласен, -- сдался Поздняков.
   Фоербах сделал нужные распоряжения. Первым делом проверили, включена ли над столом видеокамера. Хозяин поинтересовался, все ли согласны, что будет вестись запись. Возражений не последовало. В зал вызвали нового крупье из общего зала. Изящными и точными движениями проворных пальцев девушка принялась разбрасывать карты по столу. Они ложились ровным веером...
   Вскоре у стола толпились все присутствующие в "синем" зале, следя за тем, как Вереницын проигрывает последнее, да еще чуть ли не в считаные минуты.
   -- Сколько набежало? -- спросил он Фоербаха, поднимаясь из-за стола.
   Поздняков вскинул на него непонимающий взгляд.
   -- Мы же договаривались? -- пробормотал он.
   Чувствуя, что попахивает неприятностями, хозяин заведения суетливо топтался в стороне, но не хотел вмешиваться.
   -- Я думал, вы пошутили, -- ответил Вереницын.
   -- Нет, за столом я никогда не шучу, -- холодно сказал Поздняков. -- Да и свидетелей сколько.
   Вереницын жестом поманил к себе Фоербаха. Тот скрепя сердце приблизился.
   -- Составьте мне счет, пожалуйста, -- попросил Вереницын хозяина.
   -- Я тоже подумал, что вы согласились, -- произнес Николай, прекрасно понимая, что проигравший лжет. Как и все, минуту назад он был свидетелем того, что Вереницын дал согласие отдать за проигрыш "права" на Адель Геккер; теперь же тот просто пользовался своим статусом неприкосновенности, причем самым наглым образом.
   С безучастной миной, постаревший на глазах Аристарх Иваныч отошел к столу с закусками, накрытому во второй раз за ночь, и что-то обсуждал с хозяином. На его место, чтобы напоследок разрядиться, сел Волга.
   Лопухов с упорством продолжал партию. И не прошло еще четверти часа, как, начав, было, отыгрываться, он спустил все фишки. Николай грохнул кулаками по столу, так, что опрокинулась чашка с остатками чая, и теперь сидел опустошенный, уставившись почему-то на Волгу. Проигрыш был немалый: за какие-то минуты улетело больше пятидесяти тысяч долларов...
   Вереницын не прощаясь уехал. Вслед за ним домой отправился и Грабе. Николай сидел один в небольшом прохладном тихом холле при входе в диванную, где перед стойкой бара с пустующими зеркальными полками теснились приземистые столики и за ними прятались два пухлых канапе, на которых завсегдатаи уединялись, чтобы отойти от застольных эмоций, покурить, позвонить, а иногда и обсудить что-нибудь такое, чего не должны слышать другие. Николай держал в руке восемнадцатилетней выдержки "Лагавулин", курил, той же рукой разгонял сигарный дым и чувствовал себя в состоянии какой-то потусторонней анемии. В голове дым и пустота. После случившегося домой не тянуло. Особого расстройства от проигрыша он не испытывал. Переполняло нечто большее -- чувство гадливости. К заведению, к собственным слабостям, ко всему на свете. Вместе с тем не хотелось смириться с усталостью. Усталость уличала в очередной слабости. Или опять в малодушии?
   В диванную приплелся Петруша Фоербах. Уже по одной его мине Николай понял, что услышит что-то неожиданное, и не ошибся.
   -- Надо ж, устроили... Рабовладельцы хреновы! Баб в карты разыгрывать! -- заворчал Фоербах, всё еще бледный от пережитого только что стресса. -- Вы что, с ума посходили? Да меня за решетку упекут за ваши фокусы, Коля!
   Посмотрев на него слезящимися от усталости глазами, Николай молчал, мусоля во рту сигару.
   -- Сказал бы "нет", на этом все бы и разошлись. А теперь? -- попрекнул Фоербах.
   -- А ты? Ты-то сам почему молчал? Не я ж в твоем клубе правила устанавливаю.
   -- Да какие, к черту, правила?! -- запротестовал, было, Фоербах, но тут же виновато смолк; а потом продолжил с каким-то рассеянным видом: -- Я хотел поговорить с тобой, да ты... Меня попросили. Ты должен выслушать. Речь идет как раз об этом заводике...
   -- Да что вы все сегодня заладили одно и то же?.. Что за чепуха? -- пробормотал Николай.
   -- А сестра твоя какое имеет отношение к этому? -- спросил Фоербах.
   -- Моя сестра?.. При чем здесь моя сестра?
   -- Ко мне обратились с просьбой... меня тоже, поверь, в тупик она ставит... И почему ко мне обратились -- тоже не понимаю, -- Фоербах предпочел сделать паузу.
   -- Что за просьба? -- недоумевал Николай. ? Кто к тебе обратился?
   -- Меня попросили передать тебе, что, если вы не утрясете эту неразбериху с заводом... Я уж не знаю какую, и не хочу знать, если хочешь знать... -- Фоербах выставил вперед ладонь, словно отгораживаясь от нападок в свой адрес. -- Дела сестры твоей не будут улажены. Не бу-дут, -- как автомат, повторил он. -- Какие, я даже спрашивать не буду...
   Николай потер рукой лицо. Охваченный хаосом эмоций, путаницей в мыслях, он не мог выдавить из себя ни слова. Мир, казалось, опрокинулся с ног на голову. Или он опять в чем-то лгал себе?
   -- Ты... какое отношение ты имеешь к этой банде? -- вполголоса спросил Николай, как будто опасаясь, что их могут услышать.
   -- Я?! Да никакого! Я ни к кому не имею отношения.
   -- А Поздняков? -- настаивал Николай.
   -- Коля, я тебе говорю, как есть... Меня только просили передать, вот и всё... -- так же тихо отвечал Фоербах. -- Я готов помочь тебе. Вот только чем?! Во что ты вляпался?.. -- Фоербах беспокойно заглядывал Лопухову в глаза, на лице его появилась беспомощная улыбка. -- Мы ж не чужие люди, а, Коль? Столько лет знаем друг друга... Во сколько оценивается этот чертов заводик?
   -- Не знаю, -- сказал Николай.
   -- Миллиона два?
   -- Больше... А может, около этого. Не знаю.
   -- Завод или два миллиона. И у сестры твоей всё решится, -- сказал Фоербах.
   -- Тебе что, и цифру назвали? -- спросил Николай, холодея.
   Фоербах кивнул.
   -- Петруша... Маша, сестра моя... ей всего двадцать четыре года... Двадцать пять, -- через силу выдавил из себя Николай. -- Она... ты не в курсе... но она пропала, да еще с грудным ребенком. Здесь криминал. Тебе и не снилось такое... Ты хоть понимаешь, во что лезешь? За нее выкуп просят!
   Фоербах смешался.
   -- Какой еще выкуп? -- пробормотал Фоербах.
   -- Кто эти люди? -- спросил Николай. -- Кто именно обратился к тебе? И при чем тут Поздняков?
   -- Да он тут, по-моему, и ни при чем... Я тоже ни при чем... Мне передали. Через знакомого... Всё что знал -- сказал, -- испуганно посмотрел на Лопухова Фоербах.
   -- Мне нужен этот контакт! -- не своим голосом выдавил из себя Николай. -- Вот так нужен! -- Он провел ребром ладони по своей шее.
   -- Ладно, выясню, кто да что, и позвоню тебе... -- Фоербах встал и, развернувшись, быстро пошел прочь.
  
  
   День спустя, утром в воскресенье, Николай был дома один, когда на столе ожил его телефон, и на дисплее высветился незнакомый "кривой" номер.
   Мужской голос с едва заметным акцентом, не здороваясь и не называясь, холодно произнес, что Мария Лопухова домой вернется только после того, как семья возместит "ущерб" в два миллиона долларов на условиях, которые будут предъявлены позднее.
   Чувствуя, как сердце медленно поднимается к горлу, Николай не смог произнести в ответ ни слова.
   Тем же тоном голос высказал требование не обращаться ни к кому за помощью и не искать "обходных путей". Их, мол, не существует. Несоблюдение требования ставило жизнь заложницы под угрозу.
   -- А ребенок? -- выдавил из себя Николай.
   Связь прервалась.
   Через полчаса на Солянку приехал Филиппов. Он уверял, что случившееся не было концом света. Потому хотя бы, что вносило наконец какую-то ясность. И главное, давало возможность работать по более жесткому сценарию. По какому -- он не объяснил.

* * *

   Попыхивая сигаретой в опущенное окно, знакомый силуэт сутулился на заднем сиденье черного автомобиля с четырьмя олимпийскими колечками на задке. Уже издали, едва свернув от метро на свою улицу, Адель узнала машину Вереницына.
   -- Это что еще за пикет? -- бросила она, приблизившись к "ауди".
   Вереницын снял очки и улыбнулся одними губами. Маленькие глаза остались холодными.
   -- Хоть я и Змей Горыныч, а всё ж таки... -- миролюбиво проворчал он. -- Не звонишь, что мне остается? Решил вот заехать. Это я тебе...
   Он что-то сгреб сбоку на сиденье и просунул через окно небольшой букет белых роз.
   Адель не обратила на цветы ни малейшего внимания.
   -- Адрес этот откуда у тебя? -- холодно спросила она.
   -- Адочка, возьми цветы, ну пожалуйста... Не могли бы мы вообще поговорить где-нибудь?
   -- О чем нам говорить, Аристарх?
   -- Не кипятись, ради всего святого. Сядем и спокойно побеседуем. Но не на улице же... К тебе нельзя подняться? -- Аристарх Иванович кивнул в сторону ее окон. -- Возьмешь ты цветы или нет?
   -- Убери, ради бога... Ко мне мы подняться не можем, -- не допускающим возражений тоном сказала Адель.
   -- Вот так, значит... А я хотел предложить тебе... -- Аристарх Иванович сделал попытку выбраться из машины. Но Адель подперла коленом дверцу.
   -- Не надо тебе выходить, -- сказала она тихо.
   Исказившееся было гневом лицо Вереницына тотчас же расплылось в удивленной улыбке. Аристарх Иванович медовым тоном произнес:
   -- Мороз-то какой на дворе, Адочка. А у тебя зимних вещей нет. Не хочешь забрать? А книги? А музыка?
   Адель мешкала.
   -- Как устроилась? Квартира хоть ничего? Чем-то, может, помочь тебе смогу?
   -- Спасибо, помог уже... Я тут скоро околею на тротуаре, действительно, какая холодина, -- сказала Аделаида.
   -- Если хочешь, заходи сегодня... за вещами. Заодно поговорим... в привычной обстановке.
   -- Хорошо, я приеду, -- неожиданно согласилась она. -- В девять устроит?
   -- Конечно, конечно, Адочка... Я пришлю за тобой машину.
   -- Нет, спасибо, я сама доберусь.
   -- На этом месте он будет стоять в восемь тридцать, -- настоял на своем Аристарх Иванович. -- Потом назад отвезет. Вещей-то много, на себе, что ли, тащить?..
  
  
   В атласной домашней куртке и при шейном платке, Аристарх Иванович кинулся помочь гостье снять тонкое пальто, чего прежде никогда не делал, и, обдавая алкогольным амбре, засуетился, будто одинокий старик, отвыкший от визитов. Он провел ее в гостиную, предложил присаживаться, извинился за царивший вокруг беспорядок, хотя квартира выглядела скорее прибранной, сам уселся на диван, положил руки на колени и с любопытством взирал на гостью. Адель повернулась спиной к расшторенному окну и, уставившись в пол, медлила, не решаясь начать разговор.
   В углу гостиной высилась новогодняя елка -- уже осыпавшаяся, но на голых ветках ее всё еще помигивала разноцветная гирлянда; в доме пожилого холостяка эта праздничная елка выглядела совершенно несуразно. Из-за полуоткрытой двери кабинета доносилось сопрано Элизабет Шварцкопф ? "Das verlassene MДgdlein", Адина любимая песня Вольфа. Надрывно-печальная родная музыка в чужой обстановке звучала неожиданно, парализовывала; хозяин прекрасно знал, какую нужно завести пластинку.
   Зазвонил телефон. Встав с дивана, Аристарх Иванович прошагал к аппарату, с минуту бубнил что-то в трубку, после чего недовольно прервал разговор. И уже совсем другим, вкрадчивым тоном он поинтересовался у нее:
   -- Ты ужинала? А то я тут каши гречневой сварил. Чайку поставлю... Да, знаешь ли, когда один живешь, мельчают запросы.
   Адель отвернулась к окну, плечи ее затряслись.
   Аристарх Иванович сначала не понял, что происходит, а затем вдруг догадался, что ее разбирает смех. Он покружил по комнате, грузно застыл на месте, хотел еще что-то сказать, но Адель опередила:
   -- Я ненадолго.
   -- Ты вот что, Адочка, чем горячку пороть, лучше присядь, не суетись, -- сдержанно предложил хозяин дома. -- Давай разберемся во всем. Другого случая, может, и не будет.
   -- Вы предложили мне забрать вещи, -- сказала она.
   -- Ай-яй-яй. На "вы" уже, значит... -- пристыдил Аристарх Иванович. -- Адочка, если я обидел тебя -- скажи. Человек я прямой, ты ведь знаешь. Люблю ясность. Что смогу, сделаю. Всё поправлю. Или ты из-за мальчика своего? Так бы и сказала! Как он, кстати?
   Адель молчала.
   -- Я ведь сам отец. Пятерых на ноги поставил, знаю, каково это -- с ребятишками возиться... А то сразу переезжать, вещи перетаскивать с квартиры на квартиру. Да ведь так всю жизнь можно пробегать, и что толку? От себя не убежишь.
   -- Мне нужны только мои вещи, вы мне предложили, -- напомнила Адель. -- Будьте хоть в этом порядочны.
   -- Я?.. Да ты хоть понимаешь, что я...-- Задыхаясь от возмущения, Аристарх Иванович уселся на прежнее место. -- Разве я хоть в чем-то был с тобой непорядочен? Или я... как вы там меня еще обзываете? Змей Горыныч? Это я-то? Ай-яй-яй... И это после всего... После всего, что было?
   -- После чего?
   -- Ну как же? Ведь у нас с тобой... Право слово, ты меня расстраиваешь.
   Адель застыла на краю рыжего ковра с замысловатым узором, лесенками разбегавшимся по всей комнате, и спокойно произнесла:
   -- Вы пользовались мною. И моим положением. Без зазрения совести. Вы не выполнили ни одного своего обещания! Вот и всё, что было... -- сказала она. -- Вы хотя бы представляете, что чувствует женщина, оставаясь с вами наедине? Вы когда-нибудь спрашивали себя об этом? Вы же... Да вы в зеркало на себя посмотрите!
   Окинув гостью всё тем же снисходительным взглядом, хозяин взял со столика сигареты, закурил, выпустил в потолок клуб дыма и, пригладив на голове пушок, усмехнулся:
   -- Что верно, то верно -- насильно мил не будешь. Но ведь и меру надо знать, матушка. Понапичкала тебя эта блондинка передовыми идеями. Чует мое сердце, непросто нам теперь будет найти общий язык.
   -- Кто и чем меня понапичкал?
   -- Да наркоманка эта, подруга твоя закадычная! За квартиру, небось, тоже она платит? Мадам Лопухова?
   -- Так вы об этом хотели поговорить... О моих подругах?
   -- И о них тоже... Ишь, подружки -- не разлей вода! Интересно, ей богу... -- желчно бормотал Аристарх Иванович. -- А наедине-то с подругой чем вы занимаетесь, интересно, в дочки-матери играете?
   Откинув с лица тяжелые пряди волос, Аделаида ошеломленно уставилась на бывшего сожителя.
   -- Правильно, правильно, что ты молчишь. На твоем месте я бы тоже язык прикусил. Муж-то подругин... в курсе он или так, тоже в облаках витает? А то ведь черт знает что получается. Один Аристарх Иваныч, видите ли, виноват во всем на свете! Один Змей Горыныч! Эх, матушка, устроила ты мне жизнь. С мужиками-то, ну ладно, это я мог бы еще понять. Но с девками!.. Не могу я этого позволить. Ну никак! Так что вот так... Любишь кататься, люби и саночки возить.
   Не чувствуя под собой ног, Адель молча исчезла в своей бывшей комнате, откуда только что доносилась музыка, распахнула угловую нишу, отведенную под ее вещи, вернулась в коридор, вытащила из кладовой пластиковый чемодан, затем другой, поменьше, втащила в комнату самый вместительный и дрожащими руками стала сбрасывать в него всё подряд.
   Когда чемодан был заполнен доверху, она прижала коленями крышку, кое-как защелкнула замки, взяла чемодан поменьше и стала укладывать стопками свои компакт-диски, хватая их с книжных полок.
   Тень хозяина выросла на пороге.
   -- Я вот что подумал... Если разобраться, какая разница, здесь ты живешь или там? -- сменил он гнев на милость. -- От квартирки избавлюсь. Давно пора что-то решить. Мне-то она вообще ни к чему, для тебя снимал. Живи на здоровье, где тебе нравится. Только неудобно. Далековато получается...-- рассуждал он о чем-то своем, непонятном. -- Человек я не злопамятный, как ты знаешь. Согласен махнуть на всё рукой.
   Адель не повела бровью.
   -- Ради тебя, ради твоих коленок, я готов...
   -- Хватит! -- крикнула она.
   Аристарх Иванович окинул ее холодным взглядом и предупредил:
   -- Могу ведь и обидеться. Сколько сил угробил на тебя, времени, средств. Да-да, и средств тоже. А ты будто не знаешь... Люди мы взрослые, так что давай называть вещи своими именами. Пока мил да хорош -- так и деньги не грех поклянчить. А теперь, когда не нужен стал, на свалку? Чтобы по усам текло, а в рот не попало?.. Нет, так не бывает. В жизни за всё приходится платить. Долг платежом красен.
   -- Что-то не улавливаю... Нельзя ли попонятнее? -- Адель воинственно развернулась к Вереницыну.
   -- А всё и так ясно. На нет -- и суда нет... -- бормотал Аристарх Иваныч. -- Только ты, учти, так просто ты не отделаешься.
   Вновь зазвонил телефон, и хозяин на этот раз трубку снял в коридоре со спаренного аппарата. И вновь принялся что-то обсуждать, периодически запуская руку в стоявшую на комоде открытую коробку конфет. Когда он той же рукой почесал толстую шею, покрытую серой порослью, Адель охватил какой-то страх. Глядя на сутулую широкую спину вчерашнего сожителя, она вдруг поняла, что совершила непростительную ошибку, и не сегодня, не вчера, а гораздо раньше.
   Раз и навсегда забыть о вещах, о барахле, и никогда, ни под каким предлогом больше не появляться в этом доме, обходить этого человека за километр. Не мог он поступиться своими интересами. Не мог отказаться от того, что считал своей собственностью, такова его природа: хищнический инстинкт довлел над рассудком. Это показалось вдруг столь же очевидным, как и собственная недалекость, приведшая ее сюда, скорее, тоже врожденная. В следующий миг Адель осенила паническая мысль: нужно что-то предпринять, срочно, немедленно, чтобы исправить свою ошибку. Угрозы, прозвучавшие из уст Вереницына, не были просто словами...
   Взгляд Аделаиды машинально остановился на открытом бюро, которое хозяин успел перетащить сюда за время ее отсутствия, -- он держал в нем канцелярский хлам, рабочие и личные бумаги. В верхнем левом углу, над полочками, под кипой папок виднелся край кожаного портфеля, который хранился здесь месяцами. Хозяин открывал его время от времени по каким-то особым случаям. Пока Адель жила здесь, она неоднократно это замечала и привыкла думать, что в портфеле лежат документы, что-то ценное.
   Вереницын еще продолжал говорить по телефону, но, судя по тому, что голос его теперь доносился издалека, отошел в конец коридора.
   Аделаида бесшумно метнулась к секретеру, вытащила портфель и, вернувшись к вещам, осознала, что не сможет унести его, бросив здесь чемоданы. Она упрятала портфель на дно чемодана и принялась укладывать сверху компакт-диски.
   Телефонный разговор закончился, и Аристарх Иванович опять возник на пороге комнаты.
   -- Управу на тебя я найду, это ты сама понимаешь. Но пока даю тебе три дня, чтобы одумалась, -- сказал он таким тоном, словно продолжал говорить по телефону. -- Три дня, слышишь? А потом... Пеняй на себя. Всё уяснила?
   -- Да пошел ты знаешь куда... филин старый!
   Адель выволокла в переднюю чемоданы, сорвала с вешалки пальто, кое-как выбралась с вещами на лестничную площадку. Уже на улице, отказавшись от услуг водителя, который дожидался в машине перед подъездом, она покатила чемоданы вверх по переулку, направляясь к арке, выводившей на Тверскую улицу.
  

* * *

   Всё дневное время Нина посвящала дочери, ходила с ней на тренировки в спорткомплекс, в бассейн при Хаммеровском центре. А вечерами не удавалось освободиться Аделаиде. Лишь к концу недели они смогли переговорить, и Нина узнала, что у Ады уже третий день гостит старшая сестра из Смоленска. В Москве та находилась проездом: направлялась в Ригу, откуда через месяц должна была вернуться с сыном Ады.
   В пятницу договорились поужинать вместе в ресторане на Новокузнецкой, где однажды уже обедали с маляром Саввой. Нина приехала к Аде в Старомонетный переулок на полчаса раньше. Аделаида познакомила ее с сестрой, почему-то представив ту по имени-отчеству -- Полина Петровна, после чего заметалась по квартире, не зная, что надеть. Нина ждала не снимая пальто.
   -- Зачем тащиться по морозу, когда всё есть дома? -- понаблюдав за суматошными перемещениями Ады, спросила Полина. -- Я видела у тебя муку... Напеку блинов. Тут была икра красная...
   На десять лет старше, полноватая и белокурая, простовато накрашенная и одетая в невзыскательное шерстяное платье, старшая сестра почти не обнаруживала сходства с изящной грациозной Аделаидой. О том, что они сестры, напоминала лишь молочно-белая кожа Полины и виноватые глаза с поволокой такого же, что и у Адели, шоколадного цвета.
   -- С тобой все планы рассыпаются в пух и прах, -- упрекнула сестру Адель и сдалась: -- Дома так дома! Всё равно не знаю, что надеть. Блины так блины...
   Нина с облегчением сняла пальто. Быстро переодевшись в домашнее, Полина засуетилась на кухне, доставая муку, яйца, масло, долго не могла найти соду... Нина предложила свою посильную помощь, но та решительно отказалась и, неожиданно смутившись, сообщила, что всегда рада немного побыть шеф-поваром.
   -- Я никогда не была в Смоленске, представляете? -- оживленно заговорила Нина. -- Настоящий старый русский город, наверное. И зимы не то что у нас.
   -- Да, зимы у нас такие, что... -- ответила Полина, и по тому, с какой ловкостью она завязала на спине фартук в голубую клеточку, было ясно, что на кухне она не новичок.
   -- У вас сейчас морозы, наверное?
   -- Нет, в этом году не очень. Зато снега столько, что... Гребут с утра до вечера тракторами -- выгрести не могут... Мы не в квартире живем... Ада не говорила вам?.. А в доме с приусадебным участком. В валенках по двору ходим. Да и в доме... Печка, вода из колодца. Когда замерзает -- хоть плачь, -- буднично рассказывала Полина, улыбаясь и демонстрируя точно такие же, как у сестры, обворожительно-симметричные ямочки на щеках. -- Река в двух шагах, источник, монастырь... Красиво, но зимой ни пройти, ни проехать. Муж даже машину не выгоняет. Трактор нужен, чтобы до дороги добраться.
   Полина Петровна скользнула по гостье осторожным взглядом, будто не веря, что всё это может кого-то интересовать.
   -- Монастырь действующий? -- спросила Нина.
   -- Древний, но недействующий. Сейчас кинулись, правда, восстанавливать. А раньше тюрьма была или спецлечебница для психбольных... слухи всякие ходят. Монахи стали приезжать. Кто-то даже поселился.
   -- Давно вы в Смоленске живете?
   -- Двадцать лет скоро. С тех пор как мужа работать туда послали. Так и застряли... В большом городе я не смогла бы жить. Устаю. От езды, от толпы... Я в детдоме работаю, -- добавила она. -- Когда вернемся, Сережу с собой буду брать. Оставлять-то всё равно не с кем. Там у нас все такие -- без пап да без мам. Вот уж где ему не скучно будет, так это у меня на работе...
   -- Сережу в Смоленск заберете? -- удивилась Нина.
   -- До весны только. А там будет видно. Я сама предложила. У Ады сами видите, какая жизнь. А она всё порывается малыша к себе забрать. Где здесь, скажите пожалуйста, место ребенку?
   Полина приготовила тесто в большой миске и принялась печь блины. Они у нее выходили тонкие, кружевные. С завораживающей ловкостью орудуя над плитой красноватыми руками с массивным обручальным кольцом, успевая пользоваться двумя сковородками, она перебрасывала блины на блюдо, промазывая каждый в отдельности кусочком масла.
   Раскаленное на сковороде масло чадило. От дыма пощипывало глаза. В кухне становилось душно. Полина приоткрыла форточку и выпроводила Нину и Адель в комнату. Когда они оказались вдвоем, Нина заметила на лице Адели какую-то тень и спросила:
   -- Что-то опять случилось?
   Аделаида отвела глаза.
   -- Я хотела поговорить с тобой, но потом... -- Адель выразительно показала взглядом на дверь кухни.
   Нина достала из сумки конверт.
   -- Вот, возьми. Потом еще принесу, -- тихо сказала она. -- Это на квартиру и еще немного, чтобы тебе хватило до конца месяца.
   -- Я же просила тебя... Не нужно! -- Адель отрицательно замотала головой.
   -- Возьми, прошу тебя, -- настаивала Нина.
   -- Деньги твоего мужа?
   -- Общие. Мы же договаривались с тобой... я в долг даю, -- еще тише прибавила Нина.
   Полина накрыла стол в кухне и постелила белую скатерть. В обществе сестры Адель держала себя скованно, была молчалива. Полина разлила по бокалам белое Пуи, которое Адель покупала для Нины, иногда на последние деньги.
   Разрезав ножом сложенный конвертом блин с красной икрой, Нина поднесла его к губам и, распробовав, похвалила:
   -- Удивительно вкусно. Никогда не ела таких блинов.
   Полина, зардевшись, потупилась.
   -- По этой части она у нас специалист, -- улыбаясь, сообщила Адель.
   -- Я могу еще что-нибудь приготовить, -- сказала Полина. -- Там есть еще...
   -- Да нет, что вы! Всё и так просто чудесно, -- остановила ее Нина. -- У вас так уютно, тепло... Я рада, что мы никуда не пошли... и что у Адели такая сестра, -- оживленно прибавила она. -- Я всё время переживаю за нее. Как жить одной, без никого, в таком городе? Ведь это просто невозможно. А оказывается...
   Все трое сконфуженно умолкли. Полина вышла в комнату, чтобы позвонить в Ригу. Адель, проводив ее взглядом, спросила:
   -- Ну как тебе моя Полина Петровна?.. Я с детства ее немного побаиваюсь. Больше даже, чем маму. Она вся такая... правильная, что ли.
   -- Настоящая старшая сестра, -- согласилась Нина. -- Я знала, что так не бывает, чтобы человек один был на белом свете. Ни братьев, ни сестер... Одни вымогатели вокруг.
   Адель вскинула на нее виноватый взгляд.
   -- Да это же прекрасно! -- с настойчивостью заверила Нина.
   Адель не шелохнулась. Нина подлила себе еще вина, отпила глоток и спросила:
   -- Что всё-таки случилось?
   -- Ты не поверишь... но меня продали, -- помолчав, сказала Адель.
   -- В каком смысле?
   -- Как вещь, безделушку... Он просто взял и передал меня другому, -- прошептала Адель.
   -- Кто? Кто он?
   -- Да Змей Горыныч. Звонит день и ночь... Его знакомый. Какой-то Николай Андреич или Андрей Николаевич -- не могу запомнить... Требует, чтобы я...
   -- Чтобы ты что?! -- всё еще недоумевала Нина.
   -- Чтобы я спала с ним! Потому что я теперь его! Ты не представляешь, что они за свиньи, эти люди. Они способны поделить женщину между собой. Горыныч, когда понял, что от меня ничего не добьется, просто перепродал меня. Какая тварь! -- процедила Адель с такой ненавистью, что у Нины сразу отпали все сомнения в достоверности сказанного. -- Он был у меня... Три дня прикатил прямо сюда, караулил под домом. И я поехала забрать вещи.
   Адель виновато посмотрела на подругу.
   -- К Вереницыну? -- изумленно уточнила Нина.
   -- Да. Он уговорил меня. Заботу проявил: холодно, дескать, забери теплые вещи -- ни дать, ни взять Мороз Иванович с подарками... Я и купилась, идиотка. А там, у него уже, он мне угрожать начал. Ты же знаешь, он умеет... И я поняла, что надо что-то делать. Пока собирала барахло, забрала у него одну вещь... портфель. Так, на всякий случай просто. Для перестраховки. Там всякие бумаги. Я хотела показать тебе. Некоторые такие странные.
   Нина какое-то время обдумывала новость, затем прошептала:
   -- Покажи...
   Адель принесла из коридора на кухню целлофановый пакет, достала из него рыжий портфель, расстегнула его и, прислушиваясь к звукам в комнате, извлекла папку синего цвета.
   -- Вот смотри. Чего тут только нет. Но вот это... -- Ада выбрала несколько листков и протянула их Нине.
   Та рассеянно пробежалась глазами по бумагам, один раз, потом еще...
   -- Тут написано о Коле?.. -- ошеломленно сказала она.
   Не сводя с нее глаз, Адель кивнула. Нине стало не по себе.
   -- О нем тут много, но есть и еще. Подожди... -- Адель торопливо перерыла бумаги, но не смогла найти нужную.
   Нина взяла всю пачку и стала ее просматривать. На одном из листков она задержала взгляд:
   В результате следственных действий установлено, что перечисленная сумма в размере двести тридцать шесть тысяч долларов на текущей отчетности компании не отражена, но примерно эквивалентная сумма в совокупном исчислении под видом различных платежей растеклась по личным счетам компаньонов Н. А. Лопухова на Кипре. По имеющимся сведениям, сам Н. А. Лопухов счетами на Кипре не обладает. Это обстоятельство вызывает особый интерес, в связи с тем, что взаиморасчеты между компаньонами...
   -- Что это? -- спросила Нина.
   -- Компромат.
   -- На Колю?
   В другие подробности, изложенные в отчете, подписанном каким-то Петровым-Сидоровым, об инвентаризации банковских счетов, которые Николай держал чуть ли не в пяти московских банках, в США и на Багамских островах, Нина даже не могла как следует вникнуть: слишком всё это казалось новым и слишком не укладывалось в голове. Имя и фамилия мужа фигурировали еще в одной бумаге, судя по всему, это было решение пятилетней давности, вынесенное судом Центрального округа Москвы по иску незнакомых, опять же, людей, которые обвиняли Николая в подкупе чиновника. Об этом Нина тоже слышала впервые. Она вчитывалась в написанное вновь и вновь, но не могла уяснить главного.
   -- Там полно всяких бумаг... полно! -- шептала Адель. -- Не только на Николая. Фотографии, какие-то счета. Вот смотри...
   Не замечая побледневшего лица подруги, Адель выложила из пачки еще несколько листков. Судя по всему, это были ежемесячные выписки из личных счетов клиентов, выданные американским банком с адресом в Нью-Йорке. На двух последних бумагах стояли реквизиты банка в Монако. Cчета, все до одного, были оформлены на русские фамилии. И ни одна из них, кроме собственной, Лопухов, Нине ни о чем не говорила.
   -- Всё это компромат, вот что это такое, -- повторила Адель. -- Даже письма тут есть какие-то... Как ты думаешь, это очень серьезно?
   Нина не знала, что ей ответить.
   -- Чем он точно занимается, этот Змей Горыныч?
   -- Никто точно не знает... Да чем они все занимаются, эти скоты?.. Нина, я не знаю, что мне делать.
   -- Пропажу он уже обнаружил?
   -- Нет, наверное. А то бы уже примчался... Я хотела иметь под рукой что-то такое... чтобы отвязаться от него, понимаешь? -- полушепотом объясняла Адель. -- Когда до меня дошло, что он так просто не отпустит меня.
   Еще раз быстро пробежав глазами первую бумагу, в которой речь шла о муже, Нина решительно сложила листки в папку. Открыв портфель, она попыталась запихнуть ее внутрь, но что-то на дне мешало.
   Она сунула в портфель руку и извлекла увесистый предмет, завернутый в большой носовой платок.
   -- Пистолет, -- прошептала Адель. -- Настоящий!
   Брезгливо морщась, кончиками пальцев Нина развернула платок и, взглянув на темное, аккуратной формы оружие с коричневой рукоятью, упрятала и его, и папку обратно в портфель.
   -- Всё это нужно вернуть, немедленно! -- зашептала она. -- За этим что угодно может быть. Тот, кто звонил тебе, чего он добивался?
   -- Встречи.
   -- Для чего?
   -- Он сказал, что роль Змея Горыныча... так и сказал, роль... будет теперь играть он.
   Нина растерянно молчала.
   -- Сестра в курсе? -- спросила она.
   -- Что ты?!
   Силуэт Полины, как по волшебству, возник на пороге кухни.
   -- Привет вам от всех, -- виновато сказала она, по лицам Нины и Адели догадавшись, что появилась не вовремя.
   -- Как они там? -- потеплевшим тоном спросила Адель.
   -- Дождь полощет. А в остальном всё в порядке.
   -- Чай, наверное, тоже можно приготовить? -- Адель пыталась отвлечь внимание сестры, пока убирала портфель в целлофановый пакет.
   -- Я уже заварила. Вон, под салфеткой... -- Полина мельком взглянула на пакет в руках сестры и ничему, вроде бы, не удивилась.
   -- Она варенье привезла... Малиновое, со своего огорода. Вкусное убийственно... -- постаралась Адель совсем сменить тему.
   Когда сестра вновь оставила их вдвоем, Нина судорожно перевела дух:
   -- Какая он всё же сволочь...
  

* * *

   Пообещав приехать в Старомонетный переулок в понедельник к семи вечера и сильно опаздывая, Нина понапрасну пыталась предупредить Адель, что попала в пробку на Ленинградском шоссе. Домашний телефон Ады был занят, а сотовый выдавал унылую фразу: "Абонент не отвечает или временно не доступен". Шел уже девятый час, когда Глеб Тимофеич высадил ее из "вольво" на Полянке.
   Не дожидаясь лифта, Нина взбежала на третий этаж и позвонила в дверь. Адель долго не открывала. Нина вдавила кнопку звонка еще пару раз, а затем достала свои ключи.
   Пересиливая внезапное волнение, от ощущения которого слабость сразу стала растекаться по рукам и ногам, Нина открыла дверь и шагнула в переднюю. В квартире свет не горел. Стоял странноватый запах. Пахло чем-то едким, незнакомым, наподобие грубого обувного крема.
   -- Адель, ты дома? -- произнесла она в темноту.
   Ответа не последовало. Но из комнаты доносились какие-то звуки. Нина хотела тотчас выйти на лестничную площадку, но, пересилив себя, всё же прошла в направлении комнаты и увидела Аделаиду.
   Полуобнаженная, в разодранной малиновой блузке та сидела в кресле перед окном в необычной позе. Руки плетьми свисали между колен; со странным безжизненным выражением Ада смотрела в пол, никак не реагируя на Нинино появление. В ногах Ады валялась юбка и еще что-то. А затем от еще большей неожиданности Нина пошатнулась, в полумраке комнаты увидев фигуру мужчины. Тот полулежал на диване -- и тоже в неестественной позе.
   -- Что здесь... что происходит? -- с трудом выговорила она.
   Пошевелившись, Адель закрыла лицо руками и немо вздрагивала, издавая звуки, похожие на икоту. Нина приблизилась к ней и отвела ее руки от лица. Адель вскинула на нее невидящий взгляд. Лицо было всё в черных разводах от растекшейся туши. Губы с размазавшейся помадой шептали:
   -- Я ничего не хотела... Ничего... я не хотела...
   Нина почему-то сразу всё поняла. Обняв Адель за голову, она тихо произнесла:
   -- Успокойся... Это он?
   Нина развернулась к туше на диване. Сидевший придерживал руками живот, квашней вываливавшийся из-за ремня. Галстук петлей болтался на шее. Задранные до колен штанины и вывернутые полы пиджака придавали туше жертвенный несчастный вид. Крохотные стопы при этом нервически подрагивали. Глаза Вереницына были прищурены. Нина хотела что-то сказать ему, но не смогла произнести ни слова. Она присмотрелась к лицу внимательней и с облегчением перевела дыхание: жив!
   -- Он ворвался... Хотел бумаги свои... Я думала, убьет меня... Он так орал, угрожал, ударил меня, -- захлебываясь, лепетала Адель. -- А я, дура... Я даже не знала, что он заряжен... Эта штуковина... в портфеле. Он угрожал... Ёжиком...
   Вдруг успокоившись, Адель посмотрела на подругу вполне ясными глазами и хотела еще что-то добавить, но тут она перевела взгляд на диван. Каким-то бабьим жестом прикрыв ладонями рот, она издала пронзительный долгий визг.
   Нина прижала ее голову к своему животу и не двигалась.
   -- Не страшно... Он живой, -- сказала она. -- Живой, слышишь?! Это самое главное... не страшно, -- твердила Нина, чувствуя, что у нее вот-вот отнимутся ноги.
   С холодной расчетливостью глаза ее обшаривали скудно освещенную комнату. Взгляд наткнулся на брошенный пистолет с коричневой рукоятью и еще что-то мелкое, блестящее, рассыпанное по полу на паркете возле батареи.
   Туша на диване пришла в движение.
   -- Ада, сиди тихо! -- приказала Нина подруге и, переборов мучительное оцепенение, заставила себя приблизиться к дивану.
   Глаза Вереницына приоткрылись. Исподлобья и как будто с удивлением глядя на нее, он зашевелил пальцами на животе и судорожно, по-рыбьи раскрыл и закрыл рот. На его губах появилась розовая пена. Нижняя часть рубашки и пола пиджака лоснились от крови. По полу растекалась темная жижа.
   Нина протянула руку и тронула Вереницына за плечо:
   -- Аристарх Иваныч?.. Вы слышите меня? Аристарх Иваныч!
   Тот едва пошевелил губами. В углу рта вздулся и лопнул очередной кровавый пузырек, а из правой руки вывалился черный аппаратик -- сотовый телефон со светящимся дисплеем; он хотел, судя по всему, им воспользоваться, но не смог.
   Нина подобрала телефон с пола. Но тут же бросила его на пол: корпус был весь покрыт какой-то слизью. Она повернулась к подруге, судорожно соображая, что им делать. В руках у Аделаиды тоже появился телефон. Она набирала какой-то номер.
   Нина подлетела к ней и вырвала трубку из рук.
   -- Сначала объясни толком, что у вас произошло! -- потребовала она.
   -- Надо позвонить... Пока не поздно, в "скорую", -- с запинкой выговорила Адель.
   -- Нет, сперва расскажи мне всё... Всё!
   -- Он пришел... Набросился на меня прямо в дверях, повалил, ударил... Он хотел... Стал требовать портфель свой, -- скороговоркой шептала Адель. -- Сел на меня сверху. Этот урод! -- Адель дрожала всем телом. -- Я не смогла. Вырвалась -- и... в комнату. Он за мной погнался... Пистолет... Я достала и... Нет, я не знала, что он заряжен, я только хотела напугать, остановить...
   Нина бросилась к своей сумке, достала телефон и исчезла на кухне...
  
  
   Не прошло и двадцати минут, как Николай -- без пальто, в одном костюме -- появился на пороге квартиры. Нина бросилась к мужу. Не произнося ни слова, он испытующе уставился ей в глаза. За его спиной маячил Филиппов. Бесцеремонно отстранив обоих, Филиппов проник в квартиру, быстро обошел ее всю, после чего приблизился к фигуре на диване и без малейших эмоций, словно ежедневно сталкивался с подобными ситуациями, приложил пальцы к горлу раненого, прощупывая пульс, наклонился, оглядел пропитанную кровью рубашку и похлопал Вереницына по плечу.
   Белее простыни, Николай то изумленно глазел на полураздетую хозяйку квартиры, которая сидела в кресле и безразлично смотрела в стену, то на жену. Но Нина словно не замечала его.
   -- "Скорая помощь"... Надо вызвать "скорую", я же просила! -- спохватилась она.
   -- Вызвали. Уже едут, -- сухо сказал Филиппов.
   Продолжая внимательно осматривать комнату, он подобрал с пола складной зонт, валявшуюся под ногами книгу...
   -- Вы когда сюда приехали? -- спросил он.
   -- Во сколько?
   -- Да. Точное время назовите.
   -- Не знаю. Тридцать-сорок минут прошло.
   -- Видели, что произошло?
   -- Я Коле сказала... Он ворвался, этот человек. Она... она выстрелила случайно. Не знаю, как это было. Меня еще не было. Я пришла, всё уже было так. Она сидела... как сейчас сидит, а он...
   -- Вы что-нибудь трогали, перемещали?
   -- Где?
   -- В квартире.
   -- Нет. Я взяла только его телефон, но сразу же бросила.
   -- К оружию прикасались? -- Филиппов показал в угол.
   -- Нет-нет... -- Нина испуганно замотала головой.
   Что-то быстро обдумывая, Филиппов обходил шагами комнату, разглядывал каждый угол.
   -- Откуда пистолет, вам известно? -- спросил он.
   -- Это его... -- Нина кивнула на раненого Вереницына. -- Она жила у него и, когда переезжала, с вещами, кажется, пистолет попал к ней.
   -- Николай Андреич, можно вас... -- Филиппов глазами указал на дверь в кухню, увлек туда ошарашенного Николая, прикрыл за собой дверь и что-то вполголоса объяснял ему.
   Вернувшись в комнату, Филиппов произнес:
   -- Ну вот что, Нина Сергеевна... Вы здесь вообще ни при чем. А подруга ваша защищалась. Да и не помнит она ничего. Всё очень быстро произошло... Барышня, можно вас попросить! -- обратился Филиппов к Аделаиде.
   Та встала и, словно в помешательстве, медленно приблизилась к нему. Филиппов схватил ее за руку и, не церемонясь, втащил в кухню. Перегородив спиной вход, он резко спросил:
   -- Кто стрелял и зачем? Говорите начистоту! Кто и зачем?
   Адель что-то испуганно зашептала. Потом из груди у нее опять вырвался визг. Развернувшись, Филиппов вдруг размахнулся и с силой ударил ее ладонью по лицу.
   Удар был такой силы, что Адель отлетела в сторону. Послышался звон посуды.
   Нина влетела в проем двери:
   -- Вы что... что вы делаете?! -- закричала она.
   -- Николай Андреич! Ради бога, уведите ее... Пусть не кричит, -- холодно потребовал Филиппов и, схватил Адель за запястья, выворачивая ей руки.
   Вырвавшись от него, Адель вновь закрыла лицо руками. Из носа у нее текла кровь, левая сторона лица на глазах стала опухать. Но она вдруг успокоилась.
   -- И, чтобы всё было ясно... Сожитель ваш рукоприкладствовал, угрожал вам и вашему сыну, пытался изнасиловать, разорвал на вас одежду. Вы не знали, как спастись, -- продолжал Филиппов. -- И, главное, никакой отсебятины. Излагайте всё, как есть, -- обращался он уже к обеим. -- Оружием огнестрельным пользовались когда-нибудь? -- спросил он Аду. -- Отвечайте, нет времени ждать! Нюни потом будет распускать...
   -- В школе, -- произнесла Адель.
   -- Что в школе?
   -- Из винтовки стреляла на НВП.
   Лицо Филиппова перекосилось от отвращения. Казалось, еще слово, и он бросится на Аделаиду с кулаками.
   -- Как вы смогли выстрелить, если не знаете, как пользоваться пистолетом?
   -- Я не знала, что он заряжен... Схватила, держала в руке... А он полез.
   -- Вы воспользовались оружием в целях самообороны. Так это и есть, я уверен. Вам всё ясно?
   -- Я должна еще что-то сказать, -- произнесла Нина и замолчала.
   -- Говорите! -- подстегнул Филиппов.
   -- Ада, когда переезжала от него, забрала одну его папку. Он угрожал ей, шантажировал. Она думала, что так сможет защититься.
   -- Какую папку?
   -- С бумагами.
   -- Что-то важное?
   -- Кажется да.
   -- Украла, что ли?
   -- Просто взяла, с вещами.
   -- Он пришел за этими бумагами, так?
   Нина ответила молчанием.
   -- Где они?
   -- Ада, где папка?
   -- В морозилке, -- насилу выговорила Аделаида.
   Филиппов исчез на кухне и тут же вернулся в комнату с покрытым инеем целлофановым пакетом. Выпотрошив из пакета содержимое, он уточнил:
   -- Это?
   Адель закивала головой.
   Филиппов сел и стал сосредоточенно просматривать бумаги, поднося листки к настенному бра. После чего, спрятав отобранные бумаги за пояс брюк сзади, он повторил только что сказанное:
   -- Он приехал и требовал своего. Полез с кулаками, ясно? Так и скажите... Что всё это даст, не знаю, -- добавил он, встретив взгляд на Николая. -- Но это единственный выход. Я хочу, чтобы все это зарубили себе на носу.
   Николай и Адель согласно кивнули. И словно спохватившись, Николай презрительно отвернулся в сторону.
   -- Нина Сергеевна, она приехала позднее. Она здесь ни при чем, -- инструктировал Филиппов Аделаиду. -- Пистолет Вереницын хранил в ваших вещах, когда вы еще жили у него. Зачем, вы не знаете. Сказал, пусть лежит... Давно он у вас, пистолет? Здесь, в квартире?
   -- Несколько дней, -- ответила Адель.
   -- Скажите, что даже не помните, как он попал в ваши вещи. При переезде, наверное, случайно... А потом вы неожиданно обнаружили. Всё ясно?
   С лестничной площадки донесся топот и голоса. Филиппов шагнул в прихожую, чтобы открыть дверь. Квартира заполнилась людьми в штатском и в форме. Двое врачей занялись раненым. Тем временем молодой оперативник в джинсах и в кроссовках, нисколько не стесненный обстановкой, да и возней над полуживым пострадавшим, щелкал фотоаппаратом со вспышкой -- снимал саму тушу, валяющиеся на полу гильзы, расположение мебели.
   Нина сидела рядом с Аделью, держала ее за руки и твердила:
   -- Ты только не волнуйся... Я не оставлю тебя. Не оставлю...
   Немигающими глазами взирая на происходящее вокруг, Николай крутил в руках необрезанную сигару и с идиотским видом улыбался. Поэтому его поначалу и приняли за главного виновника происшедшего...
  

* * *

   Произошедшее всплывало в голове капитана Рябцева какими-то кусками, и их никак не удавалось собрать во что-то целое...
   Он хорошо помнил, как после застолья у ингуша Вахида все вместе шагали по улице вдоль безжизненных развалин брошенных дворов. Помнил, как, не дойдя сотни метров до КП, они с Бурбезой, как по команде, развернулись на вздох за спиной и увидели двоих незнакомцев в нелепых скрюченных позах. В руке у одного блестел нож, а на гололеде бился в агонии старший лейтенант Белощеков. Капитан помнил, что вместе с Бурбезой попытался рвануть в сторону, но в этот миг мир вдруг перевернулся...
   А затем всё в памяти превратилось в сплошное месиво. То он вдруг слышал отдаленный, едва уловимый гул, который сливался с журчанием и ровным потоком несся откуда-то сверху, время от времени нарастая и опять уплывая в невидимую даль. Тогда как из пустоты, которая распахивалась подобно ящику фокусника, поочередно с разных сторон начинал доноситься мерный, едва уловимый шумок, похожий на шелест тополиной листвы, когда она оживает под порывами ветра. Именно звуки память удерживала почему-то с особой ясностью.
   Откуда листва зимой? Почему перед глазами кромешный мрак? И почему голову сдавливает какой-то железный обруч? Что произошло? И сколько всё это уже длится?..
   Только позднее Рябцев стал припоминать и другие подробности: ослепительно-яркий, заостренный серп в ночном небе и еще что-то вязкое, тяжелое, нагнетавшее ощущение мучительной скованности, с которым невозможно было бороться. Это ощущение и заставило его прийти к выводу, что пустота, дышавшая сыростью, на дне которой он находился долгое время, представляла собой тесное и замкнутое пространство -- вероятнее всего, погреб...
   И вот опять картины становились конкретными, различимыми: время от времени мрак оживал и казался одушевленным. Рядом отчетливо слышались шорохи. Слух как будто бы улавливал и голоса. Они доносились сверху. Волнами всплескивался смех. Он, Рябцев, попытался, было, ощупать окружавшее пространство. Но останавливала ломящая боль в затылке. Голова казалась закованной в свинцовый панцирь. По окаменевшей шее боль распространялась ниже и между лопаток ломила невыносимо. Что-то липло к вороту и к горлу. В какой-то момент ощупав шею, затем грудь и плечи, он попробовал пальцы на вкус. Пальцы оказались солоноватыми. Догадки рассеялись: кровь. Много ли крови? Где рана? Почему так обжигает глаза чем-то белым, разъедающим?
   Затем зрение позволило различить наверху квадрат, а слух -- что-то свистящее. Капитану припоминался чей-то голос. Помнил он и то, что не понимал ни слова. Вновь долетел какой-то шум. Сделав над собой дополнительное усилие, Рябцев начал различать голоса, бубнившие где-то рядом, и до него внезапно дошло, что говорят по-чеченски.
   -- Ишь, разлегся... шакал! -- ворчал тот, кто корпусом загораживал собой почти весь белый квадрат.
   Железный обруч будто спружинил, и Рябцев не сразу понял, что на голову ему что-то упало. Веревка? Кто-то слез к нему в пустоту, налег на него, чтобы причинить дополнительную боль?
   Его вроде бы перекатили на бок. Яркая слепящая боль сковала всё тело, глаза заволокла тьма. Пошевелиться не давали запястья, оказавшиеся за спиной. Руки были чем-то обмотаны. И тем не менее, раскачиваясь, будто мешок, который набили чем-то деревянным, угловатым, тело Рябцева подалось вверх.
   Теперь он видел себя в луче невыносимо ослепительного света. Свет смешивался с болью. Боль -- с пустотой. И с этой пустотой не хотелось расставаться. Как только железный обруч разжался, капитан с удивлением обнаружил, что сидит на стуле в освещенном помещении. А перед ним возвышается грузный силуэт, от которого разит перегаром.
   -- Вы кто? -- вроде бы спросил Рябцев.
   -- Никто. Друзья твои... с того света.
   Тишина.
   -- Сам ты чей будешь, командир? -- хрипло прокашлявшись, спросил равнодушный голос откуда-то сбоку.
   Рябцев пытался ответить, но не мог. Язык не подчинялся. Маячивший прямо перед ним взял что-то в руки. Да не что-то, а АКМ. Силуэт отвел приклад автомата в сторону и с размаху нанес удар...
   После вспышки, сквозь ломоту в затылке, еще более невыносимую, капитан почувствовал во рту тот же знакомый солоноватый вкус и на миг пришел в себя. Он увидел, что в тесной комнате замусоренной сельской хибары кроме него находятся несколько бородачей. На всех неопрятное зимнее обмундирование. За окном -- непроглядная чернота. В углу на ящиках -- хрипящий радиоприемник. Справа -- черный квадрат, отверстие погреба. Оттуда его и вытащили?
   -- Чего молчишь? Язык проглотил? Или он тебе не нужен, язык?.. Так отрежем.
   Чтобы хоть что-то произнести, но всё еще не в состоянии выдавить из себя ни слова, он мотал головой. От боли в затылке опять всё стало крениться, соскальзывать набок. Новый провал, и вновь ощущение сырой спасительной темноты...
   Позднее, по-видимому вечером, корявые и жесткие, будто крючья, руки вновь подцепили за плечи и ноги. В лицо ударила морозная свежесть. Над головой поплыло звездное небо. В морозном воздухе стоял запах печного дыма, и он догадался, что его несут через огород. За калиткой тело свалили в какой-то ящик, в котором тошнотворно воняло бензином, и до него не сразу дошло, что он оказался в багажнике легкового автомобиля. Голоса стихли. Мысли мало-помалу стали более связными. Тесное ледяное пространство, в котором он скорчился, покачнулось, затем тяжесть тела отозвалась болью в голове. Автомобиль тронулся с места.
   Когда в лицо опять дохнуло морозным воздухом и кто-то темный, в шапке, наклонился над ним, загораживая собой звездное небо, Рябцев вновь утратил чувство времени. Силуэт в шапке плеснул ему в лицо чем-то пахучим, забивающим ноздри едкой знакомой вонью. Облизывая губы, сквозь муть возвращающегося сознания он, Петр Рябцев, понял, что это был спирт или водка...
  

* * *

   Низкий свод над головой едва заметно раскачивался. В узкую щель между потолком и тяжелым грязным навесом просачивался дневной свет. Выход? Потребовалось время, чтобы глаза привыкли к темноте. Окон нет. Стены земляные, проложенные фанерой и досками. Выход из ямы завешен рваным одеялом...
   По-видимому, обыкновенная землянка. Этим и объяснялся промозглый холод... Тело всё также ныло от боли, трудно было пошевелиться. Благодаря свету, который пробивался в дыры одеяла, удавалось разглядеть, что изо рта выходит пар. Пол завален ветками, тряпьем. Тряпьем с ног до подбородка был укрыт и он сам, лежащий на жестком топчане у стены...
   Вдруг появилось привидение. Кто-то бесформенный, в белом сверху донизу, загородил туловищем квадрат ослепительного света. Убрали навес? Открыли дверь? В глазах, в голове, во всем теле опять невыносимо заныло. Привидение молча нависло над его головой. Глаза кое-как привыкли к новому ощущению, и стало различимо лицо. Привидение протянуло к нему руку. Что было в ней? Рука нетерпеливо дернулась: на, мол, бери.
   Он, Рябцев, попытался потянуться, но тело парализовало болью. Привидение что-то положило рядом с его головой и исчезло. Резко запахло чем-то знакомым, хорошим. И только через минуту-другую, вновь оказавшись в полной тьме, Рябцев понял, что это запах печеной картошки. От острого чувства голода всё поплыло в голове...
   Капитан лежал на спине неподвижно, стараясь восстановить в памяти хоть часть того, что с ним произошло, и почему-то догадывался, что время сейчас утреннее. Боль в затылке, как самое яркое воспоминание последних дней, немного притупилась и лишь отдаленно напоминала о себе железным обручем. При малейшем движении он стягивал голову на уровне висков, лба и затылка. Мысли же становились вдруг прозрачными и ясными.
   Из темноты и сырости в землянку вновь просунулась чья-то голова, но уже другая, вполне человеческая: небритая и по щеки обмотанная тряпьем.
   -- Очнулся? Слышишь меня? Эй, капитан!
   Голос был незнакомый, но доброжелательный. Из-за ощущения железного обруча Рябцев не решился повернуть голову ко входу, лишь повел в сторону глазами, как можно сильнее, чтобы тот, кто обращался к нему, это заметил. Он хотел сказать, что да, слышит, но язык прилип к гортани. Что-то твердое и колючее во рту мешало говорить.
   -- Сержант Федоскин я, Николай... -- назвалась голова. -- Коляном звать... Войска МВД. В Грозном подзалетел... Ну, в плен попал в Грозном, -- добавил Федоскин таким тоном, будто наперед был уверен в том, что ему не поверят. -- А это ихний приходил. Апти звать. Чеченец вроде. Единственный тут нормальный человек...
   -- Это что за... яма? -- спросил Рябцев.
   -- Не зиндан, не волнуйся. Землянка... Лагерь это... -- ответил голос с той же приветливостью. -- Сыро -- околеть можно. Замерз небось? В горах тут холодрыга. А где в горах -- не могу сказать. Бамут вроде на севере. Но ты, капитан, не переживай, -- загадочно подбодрил сержант Федоскин.
   Рябцеву хотелось спросить, что за горы сержант имеет в виду? Но язык не слушался. В следующий миг, припоминая вонь гнили и бензина, которая стояла в багажнике машины и которую он чувствовал теперь на себе, похоже, пропитавшись ею, Рябцев вдруг понял смысл сказанного и уставил взгляд в покачивающийся брезентовый потолок. В ушах появился отдаленный шум, похожий на шелест тополиной листвы. Или ему опять мерещилось?
   -- Укол тебе вкололи. Боль пройдет... -- услышал капитан из мрака голос того, кто назвался сержантом Федоскиным. -- Ты чем им так насолил-то? Надо ж, как ухайдокали... Ты лучше не двигайся. Потерпи маленько. Дядя Степа скоро придет.
   Кто такой дядя Степа? Зачем он должен прийти? По интонации говорившего Рябцев чувствовал, что это должно сулить ему облегчение от телесных мучений. И он стал молча ждать...
   Сколько прошло времени -- полчаса, час или полдня -- Рябцев не знал, но когда снаружи, за одеялом послышалось топанье (кто-то обивал от снега обувь?), он невольно обрадовался. Одеяло отдернули. По глазам полоснул свет, и капитан зажмурился. Глаза он смог приоткрыть лишь некоторое время спустя.
   Неимоверно грязный беззубый старик разглядывал его слезящимися глазами. Судя по лицу, изрезанному глубокими морщинами, и иссохшей, как пергамент, коже, беззубому было никак не меньше семидесяти. Одет он был в изношенную телогрейку, а голову украшала бесформенная фуражка, подмотанная чем-то вроде шарфа.
   Старик протянул алюминиевую кружку. Из кружки шел пар. В другой руке старик держал миску.
   -- Кипяток... и чуток сахару, -- сказал беззубый на очень понятном, необычно чистом русском языке и расплылся в морщинистой улыбке. -- Ты голову-то приподними!
   Рябцев попытался. Но не то чтобы сесть, даже оторвать затылок от подложенного под голову комка из тряпок он оказался не в состоянии. От боли мутнело в глазах.
   -- Значит так... лежи! Не надо тебе самому садиться, -- распорядился старик.
   Бесформенная фигура сержанта Федоскина, с ног до головы обмотанная тряпьем, с какими-то узлами по бокам, подлезла к Рябцеву с другой стороны. Капитана подхватили под плечи, подтянули вверх, и когда цветные круги перед глазами разошлись, Рябцев почувствовал, как под голову ему подложили еще более мягкий ком, а под спину натолкали чего-то шелестящего.
   Разболтав в кружке сахар, сержант поднес ложку с кипятком к губам капитана. Рябцев вздрогнул от резкой боли и сам удивился своему стону.
   -- Ты что вытворяешь? Надо ж, руки-то у тебя... из одного места выросли! -- обругал старик сержанта. -- Ложка-то раскаленная. Себе засунь в рот! Тьфу ты, черт!.. Не торопись... Вот так, -- приговаривал старик, пока сержант подносил к губам капитана ложку за ложкой, обдувая кипяток. -- Пей, не бойся, пей. Да не спеши! Спешить некуда... -- бормотал старик. -- А потом каши я тут принес. Харчи -- одно название. Но мы привыкли. А тебе полезно. Ты ешь, ешь...
   Острый металлический вкус кипятка растекался по всему телу капитана. Боль, появившаяся в груди, стала отступать.
   -- Капли воды даже не дали, во сволочи! -- выругался Федоскин. -- Тут есть фельдшерица. Эмма... Из наших она. Ты отдохни, полежи, а Эмма тебя потом посмотрит, -- посулил сержант.
   После кипятка с сахаром мысли стали тягучими как сироп. Сквозь мутноватую пелену, застилавшую и глаза, и сознание, капитан видел -- но опять урывками -- то темную шоссейную дорогу, то подвал, в котором что-то копошилось, то опять звездное небо над головой. Всё остальное казалось как бы отгороженным, подвешенным в пустоте и медленно парящим. Связать концы с концами по-прежнему не удавалось.
   -- Свою порцию принес тебе... Раб-то... молодчина, -- прозвучал где-то рядом голос Федоскина.
   -- Кто? Какой раб? -- не понял Рябцев.
   -- Да дядя Степа. Это он был, Степа. Бывший хозяин его... ну тот, который выторговал его... он командует здесь, -- ответил Федоскин. -- А дед... на побегушках он. Восемь лет так живет, и ничего -- хоть бы хны. Раб! -- смачно повторил сержант.
   Рябцев хотел что-то уточнить, но молчал, берег силы.
   -- Эмма говорит, пневмония у тебя, -- сообщил Федоскин. -- Уколы ставить разрешили, а на довольствие не ставят. Так что держись! Это зимой кашей решили кормить да лепешками. А то вообще баланду давали -- вода да комья муки. Мы их клецками называем. Клецками... Сволочи! -- выругался сержант. -- Я бы их препарировал, как насекомых. Держал бы в стеклянной банке, по одному бы вытаскивал... Сначала ножку, потом крылышко... Как они нас. Как они... -- бормотал сержант.
   Федоскин отполз в угол и оттуда еще долго неслись его диковатые угрозы. На некоторое время он умолк, а затем членораздельно произнес:
   -- Чем больше ты пролежишь, капитан, тем лучше. Над новенькими любят издеваться. Нас-то ничем не удивишь. То сами, то шпане дают развлечься. Есть тут два паренька. Звереныши! Отмутузят так, что... Вместо утренней зарядки. Выстраивают и делают перекличку. А когда все пересчитаются, тут и начинается. Деда нашего, Степана, не трогают. Он хозяйский раб! Мы -- хуже рабов, хуже собак. Ты, главное, подольше лежи, -- повторил Федоскин. -- А там, может, и наши очухаются...
   -- Где остальные? -- спросил капитан.
   -- Кто -- остальные?
   -- Со мной было... Трое, -- сказал капитан.
   Федоскин, будто не услышав вопроса, молча пошмыгивал носом в своем углу. Но тут и до него, очевидно, дошло, что именно об этом накануне говорила фельдшерица Эмма; она понимала чеченскую речь и иногда рассказывала о том, что слышит в лагере из разговоров хозяев. Ему и Степану Эмма рассказывала о ссоре, произошедшей между чеченцами из-за того, что двое офицеров, на днях попавшиеся боевикам в руки ? и, если Эмма правильно поняла, произошло это прямо в Грозном, ? были насмерть забиты прикладами по дороге в лагерь. От офицеров решили избавиться, потому что они не помещались в багажнике одной машины...
   Воспаление легких, перелом запястья левой руки, вывих голеностопного сустава и отек лица, кроме того, ушиб затылка, полученный от удара прикладом, ссадины, синяки по всему телу и, судя по другим симптомам, которые подмечала Эмма, еще и сотрясение мозга -- на его теле не осталось живого места. И тем не менее все вокруг, в том числе фельдшерица, считали, что капитан еще легко отделался.
   Кости черепа не были повреждены. Несмотря на головокружение, шум в ушах и неровный пульс, при нормальном постельном режиме, при минимальных дозах мочегонных средств -- других препаратов на лечение в лагере не отпускали, -- последствия сотрясения должны были свестись к минимуму. Гораздо более серьезные опасения у Эммы вызывало запястье Рябцева. Лагерный "интендант" поскупился на гипс, на руку пришлось наложить шину, примотав бинтом обычную дощечку, и кость могла срастись неправильно...
  

* * *

   По зрительным ориентирам, а также из всего того, что он уже слышал за эти дни, пытаясь высчитать в уме местонахождение лагеря, капитан Рябцев не мог прийти к однозначному выводу. К югу от Бамута, где-то в среднем поясе гор... -- с этим была полная ясность, это знали все пленники. Но где именно? К востоку от Джайрахского ущелья? Рядом с Ингушетией? На границе Сунженского и Назрановского районов?
   Ни Эльбрус, ни Казбек с территории лагеря не просматривались. Правда, с восточной стороны виднелись покрытые снегом склоны. Но это могло быть что угодно. Не отроги ли хребта Цорилам? Однажды доводилось разглядывать этот хребет на карте: он находился к юго-западу от Грозного, и название почему-то запало в память. Цориламская горная гряда могла проходить действительно недалеко. Не исключено, что южнее. Возможно, что грузинская граница тоже в двух шагах. Тянулась где-то здесь и настоящая дорога, поскольку, несмотря на снежную зиму, в лагере принимали машины с повышенной проходимостью. В отдаленной высокогорной местности автотранспорт вряд ли смог бы перемещаться в зимнее время: проселочные дороги давно завалены снегом. Где-то поблизости должны были находиться и населенные пункты, и сектора, контролируемые федеральными войсками, -- не случайно территорию столь тщательно маскировали. Однако сотовая связь в лагере не работала, мобильными телефонами никто не пользовался.
   Большая часть укреплений была отстроена на отлогой стороне лесистого склона и, судя по трудозатратам, еще в "ичкерийский" период, когда на строительные работы выделялись средства. Фортификационно-земляные сооружения, окаймлявшие лагерь по периметру, жилые блиндажи и хозяйственные постройки, врытые в землю укрытия для машин, конюшня, вольер для собак и даже оборонительные сооружения, ходы сообщения с обшитыми стенками, снабженные трапиками, да и наблюдательные сапы, выходившие к краям леса и обрывам... -- повсюду, где возможно, укрепления даже обнесли сетью. В некоторых местах масксеть лежала в несколько слоев. Присыпанные снегом и кое-где не выдерживающие тяжести и обваливающиеся искусственные навесы покрывали практически всю жилую территорию.
   Как Рябцев вскоре вывел для себя, особенно тщательной маскировке подвергалась северная и восточная зона лагеря -- там находились гроты и блиндажи командиров. Меры безопасности строго соблюдались во всем. Топили осторожно. Дым развеивали. В дневное время перемещения по территории ограничивались до минимума. И хотя это внешнее "вымирание" сковывало хозяйственную деятельность, бывали дни, когда из землянок, сообщавшихся меж собой траншеями, вырытыми в полный профиль, никого не выпускали до наступления темноты. Сами хозяева по лагерю разгуливали в белых балахонах. Правило соблюдалось жестко. Некоторые чеченцы носили чистые армейские маскхалаты.
   Обнаружить такое зимовье наугад было бы сложно. Съемку с воздуха пришлось бы рассматривать через лупу. С другой стороны, казалось очевидным, что местонахождение столь обжитой зимовки не могло оставаться вне ведения федеральных служб разведки и топографии...
  
  
   За первые дни пребывания в лагере вертолетный гул капитан слышал всего один раз. Отдаленный шум вертолетных турбин раздался с юго-востока, откуда-то снизу, из-за полога леса; в ясную погоду оттуда открывался вид на горные кряжи. В считаные секунды пленных загнали в землянки. Сам факт, что хозяева лагеря запаниковали, свидетельствовал о том, что вертолет подлетел на критически близкое расстояние. Судя по гулу винтов, вертолет шел на безопасной высоте. По всей видимости, огибал кряж, который просматривался южнее...
   В общей сложности человек пятнадцать-двадцать пленных, вперемешку с заложниками, жили в крохотных блиндажах и землянках неподалеку от кухни. Рядом, в котловане, где маскировочная сеть провисала от навалившего сверху снега в некоторых местах настолько низко, что не позволяла перемещаться в полный рост, были припрятаны два УАЗа. Здесь же, на поляне, между столетними дубами разводили костер, над которым готовили пищу для пленников. Для рассеивания дыма пользовались металлическим корытом.
   Большинство пленников жили в лагере с осени. Некоторых пригнали из соседнего лагеря, находившегося в нескольких километрах. Держать всех старались по пять человек, редко -- более многочисленными группами. Общаться между собой не давали, на работу "пятерки" выводили в разное время, и если пленные из разных групп оказывались рядом, переговариваться им запрещалось под угрозой избиений или лишения еды, чем нередко и заканчивалось.
   Скупые сведения друг о друге просачивались через фельдшерицу, поваров и Степана. Степан был личным имуществом Сайпуди Умарова, одного из тех, кто хозяйничал в северной части лагеря. В руки Умарова, который слыл работорговцем со стажем, Степан попал, по рассказам, то ли на Терском хребте, когда там возводились оборонительные сооружения, не то уже под Итум-Кале, тоже в послевоенный период, когда сразу после окончания первой кампании руками застрявших в республике пленных, да и штатских невольников, наподобие самого Степана, новые власти прокладывали в горах дорогу. До того как попасть в лагерь, Степан жил возле Ведено, тоже в отряде боевиков. Они и отконвоировали его сначала в соседний лагерь, а через какое-то время сюда, под начало нынешнего хозяина, здесь, в лагере, командовавшего мобильным батальоном. Статус раба гарантировал старику некоторые привилегии. Он мог свободно разгуливать по территории, жил как вольнонаемный при воинской части...
   Федоскин, сосед капитана по землянке, считавший своим долгом поскорее ознакомить новоприбывшего с мрачной картиной лагерных нравов, поведал Рябцеву, что до того, как выпал снег, пленных солдат поднимали ни свет ни заря и заставляли проделывать многокилометровые марши. Всех гоняли выше в горы. Там возводились еще какие-то оборонительные рубежи. Поздней осенью, как только осыпалась листва, изнурительные этапы прекратились, но жизнь не стала легче. Теперь и в лагере приходилось долбить ямы под новые блиндажи или рыть новые углубленные окопы. А почва была здесь хуже некуда -- сплошной камень. Когда землю прихватил еще и мороз, труд стал просто каторжным. Тем более при скудном питании: одна баланда да хлеб. С наступлением холодов от недоедания страдали поголовно все. Тех, кто не выдерживал, переводили на более легкие участки: заставляли пилить лес, таскать воду, чистить оружие. Отдельную группу пленников, пятерых солдат и двух офицеров, держали особняком и водили на земляные работы в северную зону лагеря. Там, в углублении с обратной стороны холма, который взбегал кверху сразу от землянок, находились обжитые гроты. Вокруг них хозяева лагеря не переставали разветвлять сеть подземных укреплений, не менее просторных, как поговаривали, чем сами блиндажи. В нижней зоне и были расквартированы главные подразделения боевиков. Жить приходилось по принципу: кто не работает -- тот не ест. Будь ты больной, хромой, раненый или полуживой -- ты должен работать, если хочешь жить. Кормить просто так, за то, что попался, моджахеды никого не собирались. А от доходяг избавлялись. Полежит человек пару дней не вставая -- и попросту исчезает. Никто из пленных не верил в заверения хозяев лагеря, что дохляков сплавляют на руки федералам в обмен будто бы на какие-то товары: "мешок дохлятины в обмен на мешок макарон". Расчет не требовал объяснений: будешь, мол, трудиться в поте лица, и тебя ждет та же счастливая участь -- ногами вперед, зато к своим...

* * *

   Уже на четвертый день капитана отправили на работы. На пару с Федоскиным они пилили бревна. Пытаясь работать одной рукой в сидячем положении, Рябцев быстро терял силы. Пот заливал лицо. Не зная, как ему помочь, сержант то и дело предлагал сделать передышку, пытался орудовать двуручной пилой за двоих, пихая лезвие в паз распила с силой, как ножовку, отчего пила то и дело "заседала". Конвоиры ? братья Гога и Магога, как их звали в лагере, ? курили в стороне и время от времени подбадривали пленников веселыми репликами.
   Минут через сорок капитан выдохся до такой степени, что не мог поднять руки? Обессилев, он сидел на бревне, примостив больную ногу повыше, и пытался прийти в себя. Гога, старший, заметив, что пленный слишком долго прохлаждается, выплюнул окурок и нехотя приблизился. Наказания он мог назначать по своему усмотрению. Гога какое-то время раскачивался, не знал, что предпринять, ? простоватый и черствый паренек, он не мог не упиваться властью. Однако измываться над больным и беспомощным было как-то не с руки. И для начала он нехотя отшвырнул ногой служившую капитану костылем рогатину, но так и не успел покуражиться. Со стороны кухни на тропе замелькала фигурка. Белобрысый мужичок, частенько крутившийся возле землянок, тыкал на бегу прикладом АКМа в сторону обрыва и подавал какие-то знаки.
   Братья одновременно подскочили и бросились к бревнам. Поддавая пленникам в бока стволами АКМов, они погнали их к окопу. Рябцев полез за рогатиной, без которой не мог передвигаться. Но братья заставили его скакать к окопу без костыля.
   И едва все забрались в яму, по пояс утопая в пышном, как пух, свежем снегу, как справа из-за леса раздался перекатывающийся грохот, а еще через несколько секунд сквозь лес над обрывом стали видны две беззвучно парящие тени. Два штурмовика, судя по всему Су-25, огибали гору на низкой высоте.
   Плотный навес над лесопильной мастерской едва ли позволял разглядеть что-либо с воздуха. Но молниеносная реакция хозяев говорила сама за себя: обнаружения боялись. Подходы к лагерю, без сомнения, охранялись. Видимо, и вправду наблюдения велись не из сап, а, как уверял Федоскин, с разбросанных по широкому периметру передовых постов. Не вызывало сомнений и другое: любая отчаянная попытка выбежать на открытое пространство и замахать руками закончилась бы расправой. Охране не пришлось бы даже стрелять. Понадобились бы всего секунды, чтобы настичь смельчака и без лишнего шума забить лопатами...
   Кроме сержанта Федоскина, в плену находившегося с декабря, в южной зоне лагеря, за кухонным хозяйством, откуда брала начало проезжая дорога, в зиндане будто бы держали летчика и вместе с ним нескольких солдат. Федоскин уверял, что среди пленных одно время видели иностранцев. Француза и двоих австрийцев. Подловили их якобы не в Чечне, а в Ставропольском крае. Иностранцев пытались сбыть с рук за барыши. Всех их куда-то вывозили, но потом привозили обратно. А после Нового года все они разом исчезли. Сделка увенчалась, видимо, успехом.
   За время своего пребывания в лагере Федоскину выпало стать свидетелем расправ... Он рассказывал всё это капитану вечером, когда они вернулись в землянку из лесопильной мастерской и впервые по-настоящему разговорились.
   Уже стемнело, и в лесу морозило. Согреться в сырой землянке не удавалось. В ожидании Степана, который давно уже должен был принести ужин, сержант возился с огнем у печки, матерился, злился на холод, на задержку с едой. Котелок баланды старик приносил обычно до наступления темноты. Ожидание казалось вдвойне невыносимым из-за того, что последние дни, после первого же хорошего мороза, пленных кормили лучше обычного. Из костей зарезанной старой кобылы, из очисток мерзлой картошки и кукурузной муки, из всего того, что перепадало с кухни хозяев, повар Иван, еще один "кавказский пленник", варил мясной суп. Несмотря ни на что, жижа была съедобной и даже ароматной. Кроме костей, разварившихся макарон и крупы, в ней попадались даже куски мяса. В придачу к наваристой баланде раздавали лепешки.
   -- Этот, который прибегал про самолеты предупредить, наш он, русский, зараза, -- буркнул сержант, как только пламя в металлическом жбане ровно загудело. -- Если б раньше кто сказал, не поверил бы. Наших среди них несколько человек. Сам видел, вот клянусь... Дезертиры или нет, кто их разберет. Только понять не могу, как их уламывают? А, капитан? Даже бороды носят, не отличишь... Этот, который прибегал, Мироном его зовут. А фамилия -- Одинцов. Одиночка -- кличка у него такая. Говорят, в саперной роте служил, вояка! Вот и заправляет, гад, минным делом. Учит шпану фугасы мастерить. Ходит на мокрые дела. Не человек -- бестия. Боятся его все... Ты садись ближе к печке, капитан. Тянет уже теплом-то...
   Рябцев перебрался к огню, подсунул к раскалившемуся жбану ноги и руки и, стараясь плотнее укутаться в обноски одежды, поинтересовался:
   -- Ты тоже?.. Тоже боишься его?
   -- Боюсь, -- выдержав паузу, признался Федоскин. -- Когда чеченцы -- это еще ладно... А когда свои... -- Федоскин принялся ворочать дрова в жбане.
   -- О чем я хотел спросить тебя... -- сменил капитан тему. -- Назову три фамилии. Может, знакомы? Только сосредоточься... Может, слышал об этих людях: Лисунов, Ферапонтов, Кузьмин.
   Федоскин отрицательно покачал головой.
   -- Не знаешь их?
   -- Нет, никогда не слышал... Первая фамилия, как ты сказал? -- переспросил сержант.
   Рябцев повторил все три фамилии.
   -- Все трое пропали без вести, осенью, -- добавил он. -- Но, говорят, их видели в плену. Что с ними, где теперь, -- никто не знает.
   -- Нет, не слышал, -- повторил сержант.
   -- Лисунов -- он невысокий такой, белобрысый, а глаза голубые. Картавил сильно. Чудаковатый очень. Над ним даже потешались, -- добавил капитан. -- Чудаковатый...
   -- Картавил? Вообще был здесь один такой, всё хихикал, как ненормальный. Помню, был... -- Федоскин призадумался. -- На нервной почве, вроде бы... Говорили, контуженый. Или побили сильно.
   -- Белобрысый?
   -- Белобрысый.
   -- Где ты его видел? Когда?! -- обомлел капитан.
   -- Да как сюда привезли... Меня, я хочу сказать. В самом начале... Невысокого роста? Ну, малахольный чуточку? Контузило его, точно... Он всё хихикал... -- повторил Федоскин. -- Абреки дубасили его, чтоб не хихикал. Думали, что над ними посмеивается. Ранен он был, ногу хотели ампутировать. Гангрена началась. Если б не Эмма, руки у нее золотые...
   -- Так это он, Лисунов! -- взволнованно заключил Рябцев. -- Это когда было?
   -- Месяц назад.
   -- И куда он делся?
   -- А черт его знает. Жил внизу. Нас туда не водили, -- пожал плечами сержант. -- Его "пятерка" лес таскала... Под Новый год увезли его. По-моему, к арабам, ну, к соседям... Целую группу тогда погнали. Может, и не он это, а, капитан? Может, ошибка? -- усомнился сержант.
   Снаружи донесся скрип шагов по снегу. В проем всунулась физиономия Степана. Ощерившись беззубым ртом, старик пробрался внутрь, споткнулся и, едва не опрокинув армейский котелок, в котором приносил горячее на двоих, от души выматерился.
   Бережно передав котелок Федоскину, Степан вытащил из-за пазухи половину лепешки и положил на печку рядом с котелком.
   Сержант потеснился, освободил Степану место у раскаленного жбана и приподнял крышку с котелка. От вырвавшегося пара, от запаха пищи у Рябцева свело внутренности. Недоедание не так вроде бы сильно сказывалось на нем, как на других, но он осознал вдруг, что от предвкушения еды у него дрожат кончики пальцев.
   Степан молча боролся с одышкой, следя за тем, как изголодавшиеся подопечные, будто многоопытные зэки, повынимали невесть откуда алюминиевые ложки и принялись дружно и громко вычерпывать ими бурду из котелка, обжигая рты и чуть не сталкиваясь лбами.
   -- Удружил... ну удружил, Степан, -- приговаривал сержант. -- Если бы каждый день такой суп приносил, да я б тебя...
   -- Ты ешь, ешь, потом хвалить будешь, -- прошамкал Степан. -- Завтра опять на кашу посадят. Наедайся, пока дают.
   -- А лошадь? -- Федоскин от неожиданности даже прервался. -- Ведь лошадь же зарезали...
   -- Да сожрали уж давно всю. Лошадь! Вас сколько ртов-то по землянкам. Один ты чего стСишь, кашалот!
   Федоскин хмыкнул и вновь склонился над котелком.
   -- Дядя Степан, я тут капитану про Одиночку рассказываю, про Мирона, -- больше не отрываясь от еды сообщил он. -- Ты скажи вот, наших, которые на их сторону перешли, сколько их здесь?
   Степан прошамкал себе под нос что-то невнятное.
   -- Во сволочи. Я бы их всех... -- крякнул Федоскин, пряча свою порцию лепешки за пазуху.
   -- Это кто, Мирон-то -- сволочь? Дурак ты, сержант, вот и всё... ни дать, ни взять, -- оскорбленно проворчал старик.
   -- А кто ж он, если не сволочь? Говорят, кровь на нем, сколько наших погубил...
   -- Говорят... А ты уши-то и развесил. Слушай больше! -- Степан подслеповато щурился.
   -- Врут? Да кому толк с вранья-то такого, а, дядя Степ? На своих наговаривать кому охота?
   -- А может, и не свои наговаривают, ты откуда знаешь, умник?
   -- Эх, дядя Степа... Я, вон, ребят из той обвалившейся землянки спрашивал. Они тут два месяца маются... Да ведь он с ними по неделям пропадает где-то. Что они там делают, в лесах? За зайцами гоняются? -- не унимался Федоскин.
   -- Да за такими, как ты, дурья башка, и гоняются! И три шкуры со всех дерут... -- огрызнулся старик. -- Что ходит он с ними -- ну так и что? Может, и не на зайцев... -- помолчав, добавил Степан. -- Но ты откуда знаешь, на кого он ходит? Одно дело -- зайца убить, другое дело -- человека, и уж тут десятое дело: русского или не русского. Ишь, русский нашелся! Трепло ты, это уж точно...
   Перебранка доходила до сознания Рябцева сквозь мутную пелену. Давала о себе знать горячая жирная пища. Дурман окутывал толстым ватным одеялом. Одолевала сонливость. Точку зрения Степана Рябцев не совсем понимал, но чувствовал, что не вправе, да и не в силах навязывать свое мнение.
   Степану не было шестидесяти, но выглядел он хорошо за семьдесят. По рассказам Федоскина, родом нынешний раб был из Ярославской области. В Чечне Степан жил еще с советских времен, приехав в свое время на заработки. Оставалось непонятным, как мог человек провести вдали от дома столько лет, да еще и живя в скотских условиях, добровольно или по принуждению -- это уже не имело значения, -- и не испытывать желания вернуться домой, на родину. Степан даже не скрывал этого. От старика так и веяло чем-то аномальным. Однако стоило Рябцеву встретить на себе его взгляд, а глаза Степана всегда слезились, как ему становилось совестно за свои домыслы.
   -- Дядя Степа, вон, говорит, что фундаменталисты, некоторые... лучше даже к нашим относятся, чем эти отморозки... -- продолжал развивать тему Федоскин. -- Или я вру, дядя Степа?
   -- Врешь.
   -- Ну вот, опять. Ты послушай его, капитан... Дядя Степа, он говорит, что, по их вере, человек не должен боль причинять другому. Только когда ему совсем невмоготу, только тогда можно. Так, дядя Степан?
   -- Может, и так... -- Бесцветные глаза старика заблестели.
   -- Даже барана, и того режут так, чтоб не мучился. Это по исламу, правильно? -- настаивал сержант. -- Чего молчишь, а, дядя Степа?
   -- Ты меня за идиота не принимай. Не дорос еще...
   -- Да перестаньте вы, -- попросил Рябцев. -- Тебе сколько лет, сержант, и сколько ему?
   -- Эх, Степан... Эх, дядя Степа... -- оставаясь при своем мнении, вздыхал Федоскин.
  

* * *

   Утром на рассвете двое уже знакомых капитану чеченцев, оба в скроенных из простыней белых балахонах, растолкали его и приказали идти вместе с ними. По свежевыпавшему снегу конвоиры повели его в обход холма и сосновых пролесков. Тропа вскоре завернула в северную зону лагеря. От долгого передвижения с помощью рогатины капитан вспотел и всё время спотыкался. Подгоняя его, грозясь отобрать костыль, если не будет пошевеливаться, конвоиры повернули на дорожку, уводившуюся вправо, с ночи уже утоптанную множеством ног и углублявшуюся в тенистый ельник. Тропа вывела в низину, которую обступали скалы.
   В северную зону лагеря Рябцев попал впервые. За поляной, по периметру которой размещались тщательно замаскированные блиндажи, капитана заставили лезть в траншею, огибавшую скалистый утес, и уже по ней его гнали до самого входа в блиндаж. Дверь уводила прямо в гранитную твердь. Вход был снабжен дощатыми ступеньками. В лицо ударило запахами кухни. В теплом просторном блиндаже, стены которого были облицованы кирпичом, а пол устлан досками, горел электрический свет.
   Конвоиры обменялись непонятными Рябцеву репликами с рослым сутулым боевиком в камуфляже и удалились. Обитатель протопленного блиндажа чего-то ждал. Потом он, не разворачиваясь, жестом подозвал капитана к столу с настольной лампой.
   Громыхая костылем, капитан приблизился. Скользнув по нему взглядом, рослый чеченец средних лет с черной короткой бородой и темными равнодушными глазами продолжал неторопливо затягиваться сигаретой и явно со знанием дела рассматривал лежащий на столе раскуроченный механизм, похожий на внутренности радиоприемника.
   -- В каких частях служил? -- не глядя на Рябцева, спросил чеченец.
   -- Меня уже спрашивали, -- помедлив, ответил капитан.
   -- И что ты ответил?
   Рябцев молчал. Чеченец развернулся, упер в пленника холодный оценивающий взгляд, потом взял со стола что-то мелкое металлическое и подошел к нему вплотную. На шнурке свисал армейский прямоугольный личный жетон с буквами "ВС" и шестизначным номером.
   -- Твой?
   Капитан качнул головой, а глаза его уперлись в связку других таких же жетонов, висящих на деревянной опоре сбоку от стола. Среди жетонов были не только прямоугольные, но и овальные.
   -- Родом ты откуда? -- тем же надменным тоном спросил чеченец. -- Папа-мама есть у тебя? Чем занимаются?
   -- Родители тут при чем? -- Рябцев пытался не выдать своего волнения.
   Чеченец вновь смерил пленника взглядом, раздавил в банке окурок и, отвернувшись, принялся что-то молча перебирать на столе.
   -- Родня твоя живет в Петербурге, -- ответил он за капитана, не глядя на него. -- Папаша в гостинице работает. Менеджером по кадрам. Зарплату иностранцы платят. Хочешь, скажу какую? А проживает на Мойке... Если ошибаюсь в чем-то, поправь... -- Чеченец вперил в капитана испытующий взгляд. -- А до этого? Кем папаша твой до этого был -- вот это уже интересно.
   Перебирая в уме возможные варианты реакции на сказанное и уже умозрительно систематизируя в уме всё то, что будет сказано дальше, Рябцев выжидающе молчал, старался не дать выхода переполнявшему его удивлению.
   -- Папаша тоже, оказывается, служил родине-матушке... Но где именно? В каких войсках?.. Я задал тебе вопрос, вояка!
   -- Отец -- бывший кадровый военный... Если вы это имеете в виду... Откуда такие подробности? -- не удержался Рябцев.
   Чеченец апатично закивал и с презрением ответил:
   -- От верблюда, болван... Вопросы здесь задаю я. И на них обычно отвечают. А не будешь отвечать -- позову эту парочку, которая тебя сюда привела, дам им по лопате и попрошу показать тебя уже обрубленным. Понял? Одно тебе скажу... Отсюда если кто-то живым выбирается, то не просто так. Продавать тебя я не собираюсь. Людьми не торгую. Да и кто тебя купит? Кому ты нужен на фиг? Генштаб ваш не выделяет денег на выкуп пленных. Мамаши, вон, одни разъезжают. Зарплаты свои предлагают. А что ты думал? Есть такие, что не брезгуют и зарплатами мамаш. Здесь всё возможно... -- Чеченец помолчал, а потом добавил: -- С тобой другое. Мне помощь твоя нужна. Фамилия моя Кадиев. Слышал такую?
   Рябцев никогда этой фамилии не слышал, в чем и признался.
   -- Если согласишься на мои условия, гарантирую тебе жизнь. Папаше твоему вреда не причиним. А тебя обменяю... Но если только начнешь героя из себя корчить, закончишь смертью храбрых. Прикажу распилить, как бревно. Доходчиво объясняю? Просто так держать тебя здесь никто не будет.
   -- Чего вы хотите? -- спросил Рябцев.
   -- Мне нужные связи твоего папаши, -- с ходу ответил Леча Кадиев.
   -- Какие нужные вам связи могут быть у моего отца? -- помедлив, сказал Рябцев. -- Связи с кем?
   -- С той сволочью, которая вас, бестолковых, сюда посылает. С командованием. Где он служил, твой папаша?
   -- Мой отец -- офицер запаса, тысячи таких, как он... Был обыкновенным военнослужащим, -- после долгой паузы ответил капитан. -- Он служил в другой стране, до того как всё развалилось. Поэтому и не служит больше... Какие связи могут быть у военного пенсионера с командованием вооруженных сил? -- добавил он.
   -- Если точнее, с Главным разведывательным управлением, -- поправил Кадиев. -- Если нет связей... ни у него, ни у тебя, -- ничем не смогу помочь тебе, капитан. Ничем... -- пригрозил Кадиев.
   -- Вы путаете что-то... Или обманываете себя, -- сказал Рябцев.
   -- Может быть. А может быть, и нет. Что я теряю?.. У тебя двое суток на размышление. Это твой последний шанс, капитан.
   Кадиев шагнул к выходу и позвал конвоиров...
  

* * *

   Обоз с ранеными, состоявший из нескольких автомашин, которые тащили за собой на буксире еще и сани, въехал в лагерь под утро.
   Лагерь подняли на ноги. Один из командиров, Айдинов, вызвал к гаражам подразделение молодых абреков и погонял на разгрузке. Сюда же пригнали табун сонных, еле плетущихся пленных. Всех их прикладами отогнали к гаражу, где были спрятаны два УАЗа. На этот раз их даже не разбивая на обычные "пятерки" заставили убирать во тьме наваленные горы снега, чтобы до зари расчистить площадку вширь, завесить ее дополнительной масксетью и упрятать под навесом прибывший транспорт.
   Обозленные абреки долго выгружали из машин раненых боевиков. Полуживых людей, обмотанных окровавленными бинтами, тут же осматривал и сортировал пожилой врач-чеченец в армейском бушлате нараспашку. Рядом с ним, на подхвате, мельтешила Эмма. После осмотра раненых уносили на самодельных носилках и спальных брезентах в северную зону, где находился лазарет. Неспособных передвигаться насчитали больше десяти человек. Один из тяжелораненых скончался, едва его вынесли из машины.
   Из молчаливой толчеи пленных, сгрудившихся возле гаража, Айдинов выбрал троих, чтобы отправить их рыть в овраге могилу для умершего, самолично отвесил каждому по пинку и тем самым подал заразительный пример. Рисуясь друг перед другом, чеченцы принялись мутузить нерасторопных прикладами. Крепкий удар достался и Рябцеву, прямо между лопаток. От второго, направленного в голову, он успел закрыться локтем. Вовремя подлетела фельдшерица. По-чеченски пытаясь угомонить разбушевавшихся боевиков, она подхватила капитана под руку и помогла доковылять в сторону...
   Днем избиения продолжались. Сбывались мрачные прогнозы Федоскина, которыми он запугивал с ночи. Обкуренные молодые боевики гурьбой обходили землянки, всматривались в голодные физиономии оставленных без обеда пленников и некоторых выборочно выгоняли на улицу. А затем стали выгонять на улицу всех без разбора.
   Полураздетых пленников снова согнали к гаражу, вокруг которого ночью разгребали снег. Прибывшие автомашины успели замаскировать, они стояли в стороне, а предназначение площадки, размером с волейбольную, оставалось непонятным. Протянутая масксеть успела побелеть от снега.
   Продолжая размахивать прикладами, несколько боевиков, а с ними и уркачи пригнали сюда же еще одну группу пленных из тех, что селились внизу за кухней. Невольники брели плотной гурьбой, все как один изнуренные и оборванные, чем-то действительно похожие на бурлаков со знаменитой картины, -- эта шутка была у чечен в ходу. Процессию возглавлял молоденький ефрейтор, повар Иван. На костлявом небритом лице были видны свежие следы побоев. Ссадины еще кровоточили. За ефрейтором плелось трое солдат в летнем армейском рванье, очень молодые и тоже исхудалые. Физиономию одного из троих пересекал уродливый подживающий шрам. В хвосте на самодельных костылях ковылял офицер в засаленной зимней форме летчика -- судя по полуоборванным отличительным знакам, подполковник.
   На вид крепкий, коренастый, подполковник едва держался на ногах. Под его небольшой двухмесячной бородкой угадывалось еще молодое лицо с правильными чертами. Шея и кисть правой руки были забинтованы.
   На вытоптанной площадке собралось около десяти человек пленных. Тут же топтался и Степан. Будто арестант, наравне со всеми, Степан выжидающе щурился. Безмолвная суета боевиков явно не предвещала ничего хорошего. Двое чеченцев отогнали подполковника в сторону. Перед строем, который другие конвоиры всё еще пытались выровнять прикладами, вытолкали молоденького ефрейтора Ивана.
   -- Полюбуйтесь на эту гадину! Проворовавшуюся... Вы все гады и воры... Сейчас он будет искупать свою вину, -- по-русски, но с резким, неприятно гортанным выговором объявил строю один из молодых боевиков, которого Рябцев видел впервые.
   Другой чеченец, низкорослый и черноволосый уркач, чем-то похожий на перса, подлетел к подполковнику и пнул его сзади под колени.
   Ноги летчика подкосились. Отойдя в сторону, уркач спустил на него собаку. Бросившись на подполковника, овчарка повалила его в снег и стала рвать на нем бушлат, хватала пастью забинтованную руку.
   Чеченцы хохотали. Пленники боялись поднять глаза.
   -- Я тебе дам автомат. Если выпустишь в него очередь, будешь жить, -- сказал ефрейтору боевик с орлиным носом, по-видимому, тоже из уркачей. -- И тоже давай на колени, собака! А ну, живее...
   Ефрейтор не расслышал требования или не понял. И его тоже сбили с ног.
   -- На колени, шакал! -- орал низкорослый.
   Обреченно глядя в снег, ефрейтор, тоже оказавшийся на коленях, распрямил грудь. Низкорослый передернул затвор АКМа и, ухмыляясь, протянул его пленнику.
   -- Бери, стреляй! Всего одна очередь, и будешь жить...
   Ефрейтор не двигался. Выхватив из-за пояса пистолет, низкорослый приставил черное дуло к виску ефрейтора.
   Тот медлил. Странновато, как обреченное животное косясь на силуэт карателя, боясь пошевелить головой, ефрейтор всё же взял протянутый АКМ.
   Подполковник не отрывал глаза от снега. Руки его дрожали. В следующий миг стоявшие напротив увидели, как между ног жертвы, вдоль штанин, стало разрастаться темное раздваивающееся пятно. По лицу подполковника потекли слезы. Но он не издавал ни звука, обреченно смотрел в снег и ждал расправы.
   -- Надо ж, обоссался! -- проговорил низкорослый, не отнимая пистолета от головы ефрейтора. -- Стреляй! Или я тебя пристрелю! Считаю до трех. Раз, два...
   Ефрейтор вдруг вскрикнул, отшвырнул автомат в снег. В тот же миг раздался выстрел. Тело несчастного завалилось на бок. Кровь и жижа мозгов забрызгали снег.
   -- А ты вставай, собака! Твой час еще настанет, -- скомандовал низкорослый подполковнику.
   Тот не двигался. Он продолжал стоять на коленях, не смея поднять глаза на людей. Плечи его тряслись. По лицу бежали слезы. Но он по-прежнему не издавал ни единого звука.
   -- Вставай, баран, кому сказано? -- поторопил молодой чеченец и, вразвалку приблизившись, стал прикладом дубасить летчика. -- Завтра твоя очередь будет. Мы вон того посадим перед тобой. -- Чеченец наугад показал стволом в строй. -- Тащи вниз эту падаль! Что ты встал как пень! -- приказал чеченец Федоскину, стволом указывая на труп ефрейтора.
   На помощь сержанту поспешило двое солдат, из тех, кого привели вместе с подполковником. Подхватив тело за ноги и за руки, стараясь не слишком раскачивать, они бережно понесли погибшего за гаражи в указанном направлении.
   Степан тем временем собирал по снегу разбросанные вокруг алеющих пятен ошметки плоти, голой рукой выбирал кусочки мозга, стряхивал их с пальцев в замызганный целлофановый пакет. После этой процедуры, бережно припорошив пятна крови и брызги чистым снежком, Степан поплелся за уносившими труп солдатами, бормоча себе под нос нечто невнятное...
   Пленники на миг приостановились и смотрели вслед уркачам. Дорогу им преградил тот самый Апти Якубов, который иногда раздавал пленным печеные картофелины. Апти размахивал шапкой и, вне себя от гнева, поносил уркачей на своем языке, много раз повторял незнакомое слово "гяур" и угрожал лопатой овчарке, свирепо рвавшейся с поводка в его сторону. В ответ неслась ругань. Чеченцы в открытую ссорились...
   И в лесу, и в землянке вечером стояла гробовая тишина. Федоскин раскис, нервы у сержанта сдавали на глазах. Забившись в свой угол, он подолгу не подавал признаков жизни, а затем начал издавать едва слышимые звуки, шепотом матерился, и иногда казалось, что скулит собака. Сержант не мог прийти в себя после увиденного, да и после встряски, которую всем пришлось пережить сразу после расправы над ефрейтором.
   Казнью повара пьяные уркачи не удовлетворились. В тот же день, под вечер, они набросились с лопатами на других пленников. Лишившись самообладания, Федоскин впал в непонятный транс. Описать свое состояние он не мог и позднее. Очутившись перед уркачами на коленях, он не мог выдавить из себя ни звука и бился в немых судорогах. Как он объяснял потом, уже в землянке, ноги у него просто подкосились, но не от страха, парализовавшего всё тело и вызвавшего потемнение в глазах, ? он даже не помнил, что потом произошло, всё было как в тумане.
   Боевики давились от хохота, крыли друг друга отборным русским матом. Лопаты они прихватили с собой, чтобы опять заставить пленных рыть снег и долбить грунт до самой ночи...
  
  
   На следующее утро Федоскина в землянке не оказалось. С улицы доносился непонятный шум, какие-то вопли. Капитан выбрался наружу из промерзшей за ночь темени и, борясь с ломотой в глазах, высунулся из траншеи.
   Уже совсем рассвело. Федоскин стоял полураздетым на морозе, рвал на себе одежду, что-то выкрикивал по-чеченски и целился в сгрудившихся перед ним боевиков черенком лопаты. Трое конвоиров, топтавшихся под навесом с овчаркой, которая яростно лаяла на буяна, с утра пораньше давились от смеха. Еще один чеченец, с автоматом наперевес, семенил по тропе в сторону шумного зрелища, судя по всему, не понимая, что происходит. По колено увязая в снегу, на выручку Федоскину бежал Степан. За ним торопливо ковыляли два солдата из третьей землянки. Нарушая предписания, втроем они приблизились к сержанту и наперебой стали уговаривать его угомониться. Степан умолял Федоскина отдать ему лопату.
   Но вместо этого Федоскин отвел лопату в сторону и со всего маху нанес удар Степану. Схватившись за плечо, едва не потеряв равновесие, старик продолжал топтаться перед ним и даже не пытался защититься от новых взмахов лопаты, мелькавшей прямо у него перед лицом. Он продолжал уговаривать сержанта:
   -- Коля, ты чего, а, Коль? Рехнулся, что ли? Ты успокойся... Давай поговорим спокойно... Слышишь, что я говорю? Это я, дядя Степа...
   Один из боевиков приказал Степану отойти в сторону. Степан будто не услышал приказания. Тогда боевик спустил с поводка овчарку. Собака сразу поняла, кто жертва. В два прыжка она подлетела к полуголому сержанту. Но в последний момент, непонятным образом изловчившись, Федоскин успел нанести удар и собаке. Раненый пес отлетел в сторону и, жалобно скуля, катался теперь в снегу, забрызгивая его кровью.
   Конвойные защелкали затворами автоматов. Наперебой горланя, они приблизились к сержанту.
   -- Пусть сдохнет как собака, -- сказал по-русски чеченец, прибежавший последним. -- Веди, веди быстрее... -- поторопил он самого молодого абрека.
   Степан и тут соображал быстрее всех. Догадавшись, к чему всё идет, он кинулся абрекам в ноги.
   -- Ребята, не надо! Чокнулся он. Дурачок он! Не надо, -- уговаривал Степан по-русски. -- Ум у него за разум зашел... Чего с него взять-то? Не надо...
   -- В сторону, старый кобель! -- один из боевиков навел на Степана дуло АКМа.
   Степан застыл в нерешительности, но тут же опять принялся уговаривать.
   Федоскин швырнул в абреков лопату и как ни в чем не бывало зашагал по тропе в сторону кухни, продолжая выкрикивать ругательства.
   Справа у пихт появились те двое, что отправились в питомник за собаками. Они спустили овчарок с поводков. Сбив сержанта с ног, псы валяли его по снегу, таская за руки и за ноги. Пару минут Федоскин продолжал вскрикивать и отбиваться. Но затем тело его безжизненно обмякло, что не мешало разъяренным псам терзать голые, истекающие кровью конечности.
   Пленных разогнали по землянкам. И только вечером Эмма сообщила, что сержант скончался...

* * *

   Не блиндаж, не землянка, не зиндан -- обыкновенная яма, обшитая по откосам накатником, и накатником же заложен был ее верх с утеплением из еловых веток, а поверх -- толща снега. Новое обиталище, в которое Рябцева переселили в тот же вечер, выглядело добротнее первого, но оказалось очень тесным.
   В яме уже ютилось двое солдат. Капитан знал обоих в лицо, однажды встречал их у гаража, когда пленных согнали на построение. Из одного десантного полка, правда, из разных подразделений, в плен солдатики попали вместе под Гудермесом, и оба носили на себе стигматы увечий. У одного было изуродовано лицо, другой припадал, как и Рябцев, на правую ногу из-за неправильно сросшегося перелома. Единственное, в чем солдатикам повезло, так это в том, что их не разлучили.
   Днем они работали в северной зоне, долбили ямы для блиндажей. В одной с ними бригаде вкалывала "пятерка", ютившаяся в аналогичной яме за кухней. С работы пареньков приводили затемно, всегда измученными. Какое-то время они отсиживались молча, даже не раздеваясь. Поскольку капитану запрещали разгуливать по территории, кому-нибудь из них приходилось вскоре тащиться на кухню за ужином. Баланду, распределяемую по землянкам в котелках, солдатики дружно выхлебывали ровно до половины, до отметины, прочерченной гвоздем на внутренней полости посудины, ровно половину они оставляли капитану. Жизнью были научены? Дедовщиной? Щедрость изголодавшихся парней Рябцева поражала. Ком застревал в горле. Он понимал, что эти мальчишки жертвуют ему свою кровную пайку, и иногда чувствовал себя каким-то лагерным старостой, чуть ли не паханом, но сколько ни настаивал, не мог заставить ни того, ни другого съесть хоть на ложку больше.
   Прихрамывающий солдатик -- звали его Емельяном -- в свободное время возился с печкой. Жестяной жбан из-под солидола, служивший топкой, был более объемным, чем в прежней землянке, и вечерами, если при раздаче ночных дров Степану удавалось подбросить охапку хороших поленьев, в яме становилось тепло. Напарник Емельяна, Володя, не снимавший с головы косынку из армейского тряпья, относил на кухню пустой котелок, после чего занимался уборкой, но чаще всего просиживал часы напролет в своем углу, не произнося ни слова...
   На второй день после гибели Федоскина Степан появился в землянке раньше обычного. Мучаясь одышкой, он свалил принесенные дрова в угол, вытащил из-за пазухи пол-лепешки, разорвал ее на три части и сунул каждому по куску. Сухо поблагодарив, солдатики молча принялись есть. Рябцев отложил свою порцию на печку и, по лицу Степана догадавшись, что тому не хочется уходить, предложил посидеть, погреться. Старику уступили место рядом с печкой.
   Емельян запалил лучину. Четыре исхудавших, заросших щетиной человека обменивались взглядами. Степан снял фуражку, обхлопал ее об колено, со стоном вздохнул и извиняющимся тоном прошепелявил:
   -- Во как оно, разгулялись! Дурак был, конечно, а жалко... Жалко сержанта, -- повторил Степан. -- Слабонервный был. Я сразу и не понял.
   Рябцев задумчиво смотрел на вырывавшиеся из приоткрытой топки языки пламени.
   -- Ты чего не ешь, капитан? -- Степан показал взглядом на котелок, стоявший на краю раскаленного жбана, к которому Рябцев после солдат еще не притрагивался. -- А ну, поставь нормально, чего уставился? -- бросил Степан Емельяну. -- Разогрей! Поди, остыло уже.
   Емельян расторопно выполнил требование. Когда баланда закипела, Рябцев взял котелок на колени, разболтал ложкой содержимое и стал медленно есть. Уже несколько дней пленников держали впроголодь, кормили разведенной в воде мукой. Разве что Апти изредка приносил немного хлеба, а как-то раз -- даже пачку аспирина с витамином С. Недоедание давало о себе знать. Согреться не удавалось, всё время клонило в сон. Капитан изо всех сил пытался преодолеть неотвязное, ни на минуту не дававшее забыть о себе чувство голода. Поэтому никогда не набрасывался на еду сразу, как бы ему того ни хотелось. Первыми всегда ели солдатики, а когда очередь доходила до него, он старался есть как можно медленнее.
   -- Тут ведь главное как... лишь бы калории набрать, -- понимающе забормотал Степан. -- А то ведь как получится? Пока мы тут сидим, казематы им роем, переморят всех голодом. Или перебьют... по очереди.
   -- Скажи-ка, Степан, а сколько их здесь всего? -- спросил капитан, лепешкой подобрав со дна котелка остатки баланды.
   -- Бандюг-то наших, в лагере? А кто ж его знает... Со счета можно сбиться. Вчера, вон, опять пополнение прибыло. Человек пятьдесят вошло. Своими глазами видел. Да не молодь, как абреки наши, а матерые. Слышал, вроде масхадовские... А так, если чужих никого нет, -- сотня внизу будет. Да еще по холмам блиндажики все заселены. Там еще сотня наберется. Человек двести. Ну, триста, когда есть кто на постое. Может, и больше. А уж вооружены! Чего там только нет у них! Труб этих... гранатометов -- блиндажи завалены. Кормежка тоже что надо. Это нас морят, как в Освенциме. Мясо у них, консервы, водка. Перебои бывают, но редко.
   -- Почему тебе разрешают свободно ходить по лагерю? -- спросил Рябцев.
   -- Повсюду не пускают. Это я здесь, вокруг кухни, как пуп земли. А там, в котловане, куда пацанов водят, не дай бог туда нос сунуть. Прикладом промеж глаз -- бац, и поминай как звали... За дурака меня принимают. Ни дать, ни взять старый шелудивый пес... А я и не говорю, что не дурак. Дурак и есть... раз попался. Знают, что идти мне некуда. Сколько лет просидел на их баланде... Вот и не чешутся.
   -- Умаров, кто он такой?
   -- Приезжий... из татар вроде, -- с живостью отвечал Степан. -- Сайпуди его зовут. В первую войну как занесла сюда нелегкая, так и воюет. А меня в Грозном приобрел... у милиции.
   -- Купил, что ли, у милиции? -- не поверил Рябцев.
   Степан долго щурился, а затем прошамкал:
   -- Кровельщик я вообще-то. Приехал шабашничать. Надоумили на заработки податься. Аж из-под Ярославля... Все мои там и проживают и горя не знают. Ну, приехал я. Не один -- много нас было, желающих. Нанялся. Взял меня один чеченец из Шали. Три месяца вкалывал на него, а он не заплатил. Я от него -- в Аргун. Там та же история. Я -- назад, в Грозный. Прихожу в милицию. Вроде свои там, русские. Так, мол, и так, спасайте, ребята, домой хочу... Они поулыбались, и в спецприемник меня. Ты, мол, бродяга. А оттуда и продали. Таких, как я, вылавливали и продавали. Так я и стал рабом-то... -- расстроенный Степан засопел, некоторое время сидел молча, глубоко задумавшись, а потом стал рассказывать дальше: -- Дом я ему строил... хозяину... отары пас. Сначала обещали заем дать, скот выделить. Ты, мол, повкалывай, заработай свое, так и сам хозяином станешь. Я и верил, во дурак! А потом, когда понял, что к чему, поздно было. Так и застрял. Убежишь -- поймаем, говорят, и башку отрежем, без башки будешь бегать. Я как-то попытался, бежал. Так поймали, измудохали... А там пошло. Кормили как собаку. Кусок лепешки сунут да воды кружку... Сил не то чтоб удрать, ходил еле-еле. А не поработаешь, и того не дадут... Потом в горы погнали, на серпантин... У Итум-Кали дорогу строили, слышал? Много там наших согнали. Рабы да пленные. Колыма Колымой. Если не хуже. А наши, в России... власти-то... и в ус не дуют. А может, и не знали, кто их разберет? Некоторых, говорят, выкупали оттудова. Ненужных масхадовцы к стенке ставили. Часть с собой увели... по лагерям. Это когда наши войска опять вошли. Да и своих, чеченцев, расстреливали... Поздно наши опомнились! Порядок решили наводить! Это в который раз... Постреляют и опять войска выведут. А нам куда деваться? У себя б сначала порядок навели. В войска-то брать стали погань всякую. Чуть не каждый второй -- зэк бывший. Это в армии! Что здесь уркачи заправляют, что у наших. Какой же порядок может быть? Да ведь и не нужен он никому, порядок-то. Продали нас, всех продали... -- обреченно подвел Степан черту под сказанным. Он ненадолго умолк, затем, всё же пересилив себя, спросил: -- Куда наши смотрят, а, капитан? Или совсем с ума посходили? Что это за армия такая? Ведь им что свой, что чужой. Рот открыл -- очередь. Не откроешь -- по зубам. Разговор короткий. Что свой, что чужой, какая им разница, всех к стенке ставят. Сам видел. Даже старух столетних... Да наших, русских, которые осели здесь давно... сами наши и палят по ним. Бабки к ним с хлебом-солью. А те сразу за автомат. Вмажут прикладом, чтоб под ногами не путалась, да очередью ее... Разговор короткий. Меня ведь самого чуть к стенке не поставили...
   Рябцев оставался задумчив, но затем перевел разговор в другое русло:
   -- Кто в лагере за командира? Кадиев?
   -- Вроде он. Англичанин. Кличка у него такая... -- Степан еще раз вздохнул. -- Не дурак человек. Семи пядей во лбу. "Эмиры" его не любят. Он свое гнет, они свое. Грызутся -- жуть! "Эмиры" больше этому лбу доверяют... Абдул который... Вахаб. Он народ к ним водит. Да и сам инструктирует. Обученный, тот еще вояка. До войны в МВД, говорят, работал, пока не вытурили. Вот он и пошел к ним, к ваххабитам. Но идейные -- они не самые матерые. А самые -- это которые мстят. Остальные -- за деньги воевать пошли. Денег дай -- кому хошь голову оторвут. Не все, конечно. Тут ведь как получается... На их место тоже надо встать. Вон Апти, посмотри. Ничего не могу сказать плохого про него. Добряк человек и не дурак. А ведь тоже намазов не пропускает. Только что он может один? Хороший человек Апти, -- с убеждением повторил Степан. -- Семьи нет. Всех на тот свет спровадили. Куда таким деваться? А некуда. И те прибьют, и эти. Война-то везде! Уехать? Куда? К нам, в Россию? Так ведь не пустят. Кому ты там нужен? Своих ртов сколько... А еще если рожей кавказец... А здесь -- разруха. Ни больниц, ни школ, ни работы нет. Один грабеж. Резня одна. Не одно, так другое. Людям куда деваться?.. Это я тебе говорю, как знаю. Всякие есть среди них. Вот только наши, жалко, не разбирают. Чешут всех под одну гребенку. Так и наживаем себе врагов... Кто заварил всё это? Разве они? А ты говоришь... Не согласен со мной?
   -- Не знаю, -- чистосердечно признался Рябцев.
   Они переглянулись.
   -- А в соседнем лагере ты никогда не был? -- спросил Рябцев.
   -- Нет, не был.
   -- Много их там?
   -- Говорят, тьма. Не лагерь, а крепость. Наши, поди, ждут, чтоб они совсем в землю зарылись?
   -- Неужели ни разу не бомбили?
   -- Ни разу, сколько я здесь. Вертолет покрутится рядышком, посмотрит -- и всё. К лесу не приближается. А вдруг пальнут? Ну, из этой, из трубы... На это они мастера. А чтоб бомбить -- нет, не было... Не хотят наши их выкуривать отсюдова, вот мое мнение... Должен я идти. Искать начнут, спохватятся. -- Степан закряхтел, заворочался. -- А насчет Англичанина... Зверь он, может, и не зверь, но ты с ним поосторожней. Самый он матерый. Боятся его все. Почему -- не знаю... ? Степан нахлобучил на голову кепку и, чем-то вдруг растроганный, полез к выходу, но остановился и добавил: -- Ты, главное, не убивайся, капитан. Терпи и всё. Если б не русский я был... Жизнь -- она везде жизнь. Тут, главное, привыкнуть. И терпеть, слышишь, капитан? На рожон не лезь. Шутки с ними плохи, особенно с уркачами -- сам видел...

* * *

   Блиндаж стал похож на оружейный склад. Вырубленные в боковой скале штольни доверху заставили штабелями "цинков" с амуницией. Тут же были сложены несколько "Мух", гранаты к РПГ-18, несколько винтовок с оптическим прицелом, рация и, что особенно неожиданно, -- реактивные снаряды к "Граду". На столе стояла разобранная радиостанция. Перед рацией сидел Мирон. За свисающими патлами не было видно лица. Мирон держал в руке паяльник и курочил что-то в схеме, но, увидев на пороге приведенного пленного, он показал Кадиеву на механизм с микросхемой, отодвинул свое хозяйство в сторону, встал и вышел.
   -- Ну, высидел что-нибудь? -- спросил Кадиев.
   -- За то, что здесь происходит, вы... вы будете отвечать, -- с запинкой проговорил Рябцев.
   Кадиев понял с полуслова. Не глядя на пленника, он продолжал перебирать на столе электродетали, но вдруг предложил сигарету.
   Капитан не отреагировал.
   -- Гордый, да?.. Ну, так что? Что будем делать, капитан? Обдумал ты мое предложение? -- Леча Кадиев смотрел на пленника спокойным взглядом.
   -- После того, что устроили ваши каратели... не понимаю, на что вы рассчитываете, -- борясь с волнением, сказал Рябцев.
   -- Лично я ни на что не рассчитываю... Да и не видел ты ничего такого, чтобы волосы на себе рвать... Ты насчет шаромыги с кухни, которого пристрелили? Так за дело! За воровство. По нашим законам знаешь, что за это бывает?..
   -- За то, что ел отбросы? От голода?
   -- Да за любое!
   -- Ни одна армия в мире не прощает издевательств над пленными, -- сказал Рябцев. -- С кем вы собираетесь вести переговоры? Переговоры ведут с противником, не с бандитами.
   -- Два дня назад твои друзья, армейцы, два поселка сожгли. И всё население перебили. Со страху. Поддатые были, шарахались от каждой тени... ? невозмутимо продолжал Кадиев: ? Какой спрос с них -- можешь мне объяснить?
   -- В голову, в лицо российская армия пленных не расстреливает.
   -- И в голову, и в лицо... И бабам беременным в животы стреляет. И детей сжигает живьем. Ты как с луны свалился... -- Кадиев поднялся и принялся шагами мерить тесное пространство.
   Оба выжидательно помолчали.
   -- Будь моя воля, всё было бы по-другому, -- неожиданно произнес он. -- Но, ты прав, пол-лагеря -- уголовники, шпана, -- он вскинул на капитана вопросительный взгляд. -- Сам-то ты что об этом думаешь?
   -- К чему этот разговор? -- помедлив, поинтересовался капитан.
   -- Хочу понять, действительно ты тупой такой или прикидываешься. Кажется мне, что прикидываешься... Садись, капитан, вон туда... -- Кадиев показал на табурет перед столом и продолжил: -- Демократия не принесла здесь людям ничего, как видишь. Кровь, грабежи, одно варварство. В общем, ничего нового. Такой народ, как наш, не может жить без твердой власти. Вот люди и выбирают из того, что осталось. Здесь, на Кавказе, шариат -- это вековой, опробованный опыт. Все знают, что от него ждать. Соответственно -- и от ислама. Единственная религия, которая на сегодняшний день отвечает духу этого народа, -- ислам, нравится это или нет твоим начальникам... Поправь, если я что-то не так говорю...
   -- Даже Шамиль завещал горцам жить в мире с Россией, служить ей, -- проронил Рябцев.
   -- Да что ты знаешь про Шамиля? Шамиль ? предатель. Так считают у нас на Кавказе... Слугами быть, верноподданными? Так ты встань на место того слуги! Представь, что от тебя требуют рабского повиновения! Служить? Да ради бога! Только дурак никому служить не хочет! Но кому именно? Какой России? Вашим сегодняшним прохиндеям? Которые вас самих обобрали до нитки? Рабами быть у бывших рабов? Да никто нам не завещал такого! ? с отвращением заверил Кадиев. -- Ослепли вы! И от других того же хотите. От вас скоро одна Пальмира Северная останется... на болотах... где яблока кислого не вырастишь. Ну и пара загаженных портов за Полярным кругом, через которые вся эта мразь, которая села вам на шею, будет выкачивать сырье из страны. А вы, такие как ты, псы дрессированные... вы будете воевать на окраинах, чтобы они могли спокойно грабить вас и ваши семьи. Вы даже Москву не удержите. Если так пойдет, опять в ней татары будут править!..
   Дверь с шумом распахнулось, и в землянку ввалилось трое парней в белых куртках. Втащив внутрь тяжелый армейский ящик и взглядом сверив по лицу Кадиева, можно ли говорить в присутствии пленника, они наперебой затараторили по-чеченски. Кадиев отрицательно качал головой. Все трое ему возражали. Но Кадиев пресек дебаты решительным жестом. Чем-то озадаченные и недовольные, парни торопливо удалились.
   -- Вот этим энтузиастам... -- Кадиев кивнул вслед вышедшим, -- свобода не нужна. Они не знают, что это такое. Не знают, что нет ее вообще, свободы... Я жил в Петербурге, когда-то учился там, -- прибавил Кадиев. -- До всех этих дел еще. Русская культура -- великая культура, потому что умеет заимствовать. Но она не самостоятельна. Только слепой может не видеть этого. И что бы ваш спецназ здесь не вытворял, Россия, хоть и развалили ее, может быть, еще способна развиваться, идти своим путем, если вы возьметесь за ум. Но здесь, в республике, этого никогда не будет. Кто-то подомнет всё под себя. Это неизбежно. Хотя Кавказ может обойтись без заимствований. Получается всё наоборот...
   И не дождавшись возражений, Кадиев продолжал:
   -- Русские русским тоже рознь. В том-то и беда. В этом и корни сепаратизма. Какой ненормальный захочет отделяться от государства, если оно несет мир и благополучие? Вся мразь, которая вас самих растоптала и вываляла в грязи... та же мразь тянет лапы и сюда. Мало там награбили, мало горя наделали дома у себя, мало вырвать последние крохи изо рта у своих. Так теперь к другим надо залезть. Сегодня сдохни ты, а завтра, может, и моя очередь наступит... Принцип-то у уркачей позаимствовали. Но не всё так просто. Стадо можно перерезать. Из человека можно мыло сварить, из человечьей шкуры можно сумок нашить. Но не станет никогда человек добровольно чистить сапоги губителю своему... Вот и объяснил бы ты мне, что делать в такой ситуации? Сидеть сложа руки? Или самому схватить тесак и идти кромсать налево и направо? Как не бороться с гадиной, которая несет смерть и разрушение? Как и о чем можно говорить с рабами? Ведь рабы ничего не решают. Рабы служат хозяину. Вот с чем я имею дело. Народ русский -- рабский народ, -- изрек Кадиев; не глядя на капитана, он ждал реакции.
   Которой опять не последовало.
   -- Газават, знаешь, что это такое?.. Это война, которая объявляется священной, когда твоему народу угрожает погибель, а земле порабощение. Война не на жизнь, а на смерть. Веками всё это распухало здесь, веками разрасталось. Сколько времени Россия на нашей земле воюет? Сколько веков? А ведь по сей день никто не объявлял русским газават на Кавказе. Никто! А кто-нибудь из вас задумывается об этом? Один, вон, нашелся умник, впервые за всю историю. Так вы его сразу нашим президентом решили сделать. Понимаешь ты, что это значит? Это значит, что твои правители за дураков вас держат... Ненависть к вашему иудо-христианскому миру, который разжирел за счет других, столетиями здесь копилась, -- продолжал Кадиев гнуть свое. -- Несмотря на принципы, которые вы провозглашаете, полужидовский ваш мир никогда не мог отмыться от грязи, она разъедает вас изнутри... Когда видишь хари ваших генералов, их отвисающие курдюки, рассуждать не хочется. Раз пришли воевать против людей, которые готовы не просто жизнь отдать за родственников, а каждый кусок тела своего, каждую клетку по отдельности -- что ж, воюйте! Но пеняйте на себя! Этой шпане... -- Кадиев ткнул кулаком на выход, -- большинству из них наплевать на ислам. Они не за ислам воюют и даже не за Ичкерию. Братьев их и отцов поубивали, и всё, что осталось у них из имущества, -- это автомат. Вот поэтому в такой войне невозможно победить. Это война тотальная. Можно стереть с лица земли аул, можно сровнять горы с землей, но победить -- невозможно!
   -- Войска вошли в Грозный, чтобы бандитский разгул остановить. Не для того, чтобы горцев в рабов превратить, -- через силу произнес Рябцев.
   -- Да болтовня всё это... Идеалист ты или просто наивный. А может, и то и другое одновременно. А весь этот разгул кто здесь устроил? А Дудаева к власти кто привел? А кто его убрал? Кто моджахедов вербовал? Кто саудитов сюда привел?.. -- Кадиев уставил на Рябцева гневный взгляд. -- Ладно, теперь слушай меня внимательно... Война, конечно, закончится. Скоро вы опять будете всё контролировать. Начнется мирный процесс. Так будем это называть. Но со шпаной, которая повара вашего на тот свет отправила, никто не захочет дела иметь... Тогда они наплачутся... Теперь о другом. Мне нужно войти кое с кем в контакт. В Петербурге. Я готов обменяться информацией... А заодно и пленными, -- глядя на капитана в упор, сказал Кадиев. -- Не время выяснять отношения. Ситуация изменилась. Мне нужно войти в контакт с теми, кому осточертели резня и грабеж, кто понимает, что войсковой операцией ничего не добьешься. Почему к тебе обращаюсь? Отвечу... Старые каналы будут работать на тех, кто всё это развязал, кто набивает себе карманы с бойни. И если война им нужна только для того, чтобы укрепить свои позиции, бесполезно к ним обращаться... Понимаешь меня?.. Я готов тебя отпустить. При условии, что ты поможешь мне. Мое условие... За тобой явится твой отец. Сам. Отдам тебя лично в руки ему. Но папаша твой привезет с собой пару человек... Из тех, кому пушечная канонада еще не заложила уши.
   -- Бред какой-то! Да это же невозможно! -- не сдержался Рябцев. -- Никто сюда не поедет. Да и зачем вам приезжие? Военных и здесь пруд пруди.
   -- Со здешними иметь дело невозможно, я тебе только что объяснил. Они заказ выполняют, поставленные задачи.
   -- Мой отец -- гражданский человек. У него нет никаких связей и не было никогда, я уже говорил.
   -- Фамилия Белех тебе что-нибудь говорит?.. Генерал-полковник Белех? -- спросил Кадиев.
   Чеченец назвал фамилию бывшего начальника штаба округа. Рябцев отрицательно покачал головой.
   -- А Окатышев?
   Рябцев вскинул на чеченца недоуменный взгляд, опять сделав вид, что слышит фамилию впервые.
   -- На нет и суда нет. Не сегодня, так завтра тебя здесь ждет то, что ты видел. Один раз смогу этому помешать, а в другой раз ситуация выйдет из-под контроля. Мне терять нечего. Подумай... Я не предлагаю тебе присягу нарушить, подлость какую-нибудь совершить против своих. Я предлагаю честную мужскую сделку... Сделаем видеозапись. Ты и я, вдвоем, -- чеченец ухмыльнулся. -- Ты всё объяснишь. Я передам запись. Всё просто.
   Рябцев безнадежно покачал головой:
   -- Что вы собираетесь объяснять?
   -- Всё, что я только что сказал. Я изложу свои условия... с твоей помощью.
   -- Это нереально.
   -- Отец твой разберется. Не такой глупый, как ты, надеюсь. И объяснит кому надо. Согласишься -- поможешь всем. Мне, своим и себе самому. А нет... -- Не договорив, Кадиев пожал плечами и вновь заходил по блиндажу. -- Меня обвиняют в торговле людьми... Меня и еще кое-кого в Москве. Но я не имею к этому отношения. Я хочу, чтобы там знали правду. Это будет первое, с чего мы начнем... -- Кадиев достал какой-то листок и, обойдя вокруг стола, положил его перед Рябцевым. -- Вот список. Никого из этого списка я никогда не видел и не знаю. Мои люди тоже... Кому-то хочется свалить на меня ответственность.
   Рябцев пробежался по списку глазами. Значилось шесть фамилий. Две женские. Одна из них показалась знакомой.
   -- Лопухова? -- спросил капитан.
   -- Да, из Москвы.
   -- Имен не вижу, -- сказал Рябцев.
   Чеченец достал другой лист и зачитал имена и фамилии вслух. Лопухова Мария значилась в списке последней. Стараясь не думать о неожиданном совпадении, Рябцев отрешенно кивнул.
   -- Я должен подумать, -- сказал капитан. -- Встречное условие... В ноябре трое моих подчиненных пропали. Хочу знать об их судьбе.
   -- При каких обстоятельствах пропали?
   -- При нападении на колонну.
   -- Почему ты решил, что я должен знать о них?
   -- Одного из них видели в лагере.
   -- Напиши фамилии, выясним... -- без особого энтузиазма пообещал Кадиев и через стол подсунул школьную тетрадку с карандашом.
   Рябцев вывел три фамилии.
   Кадиев мельком взглянул на список, вырвал из тетради лист и спрятал его в нагрудный карман.
   -- Объяснять, думаю, не нужно, что всё это должно остаться между нами. Не все здесь захотят нянчиться с тобой, как я... -- предупредил Кадиев. -- Всё понял? Если что, расплачиваться придется жизнью. На раздумья у тебя нет времени. Завтра вечером -- крайний срок. Я должен знать, да или нет...

* * *

   Хаос и непредсказуемость, непролазная грязь, зловоние и нищета, целенаправленное и бессмысленное уничтожение всего живого, обесценивание жизни, и в то же время неодолимый, инстинктом диктуемый страх за свою шкуру... -- вот и все, что скрывают под собой военные сводки и оперативные данные, вся та дымовая завеса, которая колпаком висит над театром военных действий и не позволяет увидеть действительность такой, какая она есть...
   Прибегая к радикальным мерам, сгребая мусор в кучу, чтобы уничтожить всё то, что уже отжило или является уродливым с рождения... -- только таким нехитрым способом можно расчистить место под что-то более жизнеспособное... Логика как будто бы железная. Однако, глядя на вещи со стороны, трудно бывает вникнуть в их суть. Это правило тоже было железным. Так уж устроен человек: своя рубашка всегда ближе к телу.
   Зло навязывает непротивление и повиновение -- как себе, так и вообще. И понять, что оно иррационально и разрушительно, осознать все ужасающие последствия безграничного господства зла можно, лишь испытав его воздействие на собственной шкуре. Зло с начала времен навязывает себя как законную и единственно возможную форму бытия. Но, в отличие от добра, своей противоположности, оно почти всегда безлико. Некоторые даже сомневаются в том, что эта древняя, могучая, мощная сила -- и есть зло. Открыть глаза сомневающемуся в реальности зла может только прямое столкновение с ним. Потому что одно дело -- знать, что так было и что так будет еще не раз. Другое дело -- оказаться соучастником, собственными глазами заглянуть в ад, стать свидетелем того, как адские жернова перетирают судьбы людей в порошок, но при этом не быть в состоянии что-либо изменить...
   Личный предел лишений всегда кажется пределом абсолютным. Видимо, поэтому до сознания с трудом доходит, что кто-то другой, оказываясь в аналогичной ситуации, может быть в равной степени восприимчив к боли. Еще труднее представить страдание другого уровня, превышающее твое собственное. Где-то здесь, по-видимому, заложен предел, переступить через который большинству простых смертных просто не под силу...
   День назад, когда Степан по привычке пустился в свои рассуждения, и Рябцев слушал его в пол-уха, но его неожиданно как ошпарило: Степан говорил о том же! Чем-то напоминая бездомного пса, которого жизнь приучила довольствоваться малым, старый "раб" умел пригреться где угодно, лишь бы не гнали. Разнеся пленным котелки и дрова, он вернулся в землянку Рябцева, чтобы посидеть у печки, и какое-то время молчал. А потом заговорил.
   -- Весна будет ранняя. Я всегда заранее чувствую. Когда кровь во рту из десен... весна скоро, оттепель. Потом черемша пойдет. Снабжение получше станет. Не так голодно будет, заживем. Всё будет нормально...
   Отогревая покрасневшие от холода руки об обжигающие стенки жбана и едва не обнимая печку, второй вечер подряд Степан рассуждал об одном и том же. Понять его было очень трудно. Что могло быть нормально? Но невозможно было не слушать.
   -- Ты, главное, не это... не расстраивайся. Ты не один, даже если совсем один. Я тоже так думал сначала. Всё настоящее... кажется, что оно где-то там, далеко, где нас нет. А когда привык, открываю глаза, смотрю -- как стоял мир на месте, так и стоит. Ничего не изменилось! Птицы поют, лес, сосны, небо. Красотища! Такое же всё, как было. А что, хуже разве стало? Ну, хорошо, погань вокруг, зараза, гады всякие. А лесу какая разница? Ему всё равно. Ты только послушай. Я их все тут наперечет знаю, деревья! Они даже шумят по-разному.
   Последние слова заставили Рябцева на миг задуматься.
   -- Ну, ты слышишь? -- спросил Степан.
   -- Тихо вроде, -- проронил Рябцев.
   -- Тихо... Эх ты! -- Степан чуть, было, не сплюнул. -- Не понимаешь ты ничего. И за что вам только звания дают? Попал в переплет и думаешь: да за что мне всё это? Сердце, небось, сжимается от жалости к себе... Там, небось, из настоящих тарелок едят. Спят в кроватях. А я тут мыкаюсь, неизвестно за что... А ты не думай про то, как там. Жизнь -- она везде жизнь. Везде можно быть человеком. Везде! -- Степан убежденно кивнул головой. -- Слышишь, капитан? Я же не просто так, чтобы потрепаться. Чувствую, бродит у тебя вот здесь... -- ткнув себя в грудь, Степан продолжил шепотом, чтобы не мешать солдатикам, затихшим по своим углам: -- Тут ведь как чуть сдашь -- и поехало вкривь и вкось, уже не остановишь. Так что давай, подтягивайся...
   Через минуту Степан, покряхтывая, встал, взял пустой котелок и хотел, было, идти, но замешкался.
   -- Жизнь, она, конечно, одна, зато длинная, -- добавил он. -- Ты посчитай, сколько дней, часов, минут. У тебя сейчас одно на уме: все они черти, душегубы. Разве нет? Я тебе скажу так: они тут ни при чем. Всё дело в нас. А у них традиции такие -- лихачить, задираться, верхом ездить. На таких, как ты да я. Невесело, конечно. Битый небитого везет, так получается. Но не виновата лошадь, что четыре ноги у нее... Жизнь продолжается. Деревья шелестят. Утро наступает. Птицы щебечут. Понимаешь, что я хочу сказать?
   -- Кем ты раньше был? -- впервые спросил Рябцев Степана о его прошлом. -- Не всю ведь жизнь шабашил?
   Степан опустил котелок на землю, сел на прежнее место, сложил на коленях свои тяжелые корявые руки и ответил:
   -- Дураком был.
   -- По профессии? -- Губы Рябцева тронула улыбка.
   -- Может, и по профессии, кто его знает? Зато теперь -- раб... Раб Божий. Вот тебе и профессия. Это состояние такое, понимаешь? Что дальше будет -- не знаю. Ну и ничего, Ему виднее.
   -- Кому ему, дядь Степ? -- раздался из угла басок Емельяна. -- Хозяину твоему, что ли?
   -- А кто его знает? Говорю -- Ему! Ты б не умничал, ишь нашелся... Мир, небось, не мы с тобой придумали. Кто ж его сделал, если не Бог?.. Деревья, вон, шелестят -- не каждое само по себе, а как в хоре. Кто их заставляет? Ветер? А он кто такой, ветер? Да никто! Раб он! Такой же, как ты и я. Все мы -- рабы! А хозяин один на всех... -- Дядя Степа замолчал и насупился, но затем всё же пояснил: -- Ну а когда совсем невмоготу становится, они мне и говорят: эй, Степа, кончай дурака валять. Смотри по сторонам! И терпи! Вот я и терплю.
   -- Кто? Кто говорит? -- опять не удержался Емельян.
   Степан поморщился:
   -- Не знаю я, кто. Голоса...
   -- Какие еще голоса?
   -- Ну, голоса я слышу... Вот как тебя. Сижу и слышу. Если голос говорит: не делай этого, я и не делаю. А если совет дает какой, я всегда делаю, что он говорит.
   -- Да чей голос, Степан?
   -- Не знаю, говорят тебе! Бестолковый ты какой, просто сил нет!
   -- Что они тебе говорят, эти голоса?
   -- Твое место здесь, говорят. Здесь и живи, как человек. А завтра -- то будет завтра... Может, и не будет завтра никакого. Так когда же человеком становиться, если не сегодня?
   С минуту все молчали.
   -- Всё ясно с тобой... Поехала у тебя крыша, дядь Степ, вот мое мнение, -- разочарованно заключил Емельян. -- Не слушал бы ты их, голоса эти, да и всё.
   Степан сощурился, многозначительным молчанием давая понять, что не нуждается ни в чьих советах.
   -- Может, и поехала. А может, и нет. Только ты сам не знаешь, что говоришь. Мели Емеля -- твоя неделя! Сколько лет я живу среди них. А ты вон всего ничего, и уже -- посмотри на себя -- в дохляка превратился! А чего ты хотел? Ведь не веришь ни во что...
   -- Ну вот, давай теперь сразу оскорблять... -- обиделся Емельян. -- Я рехнуться не хочу. Потому что тогда конец вообще.
   -- Может, и конец. Но я говорю, что думаю. Еще поймешь, вспомнишь меня, еще благодарить будешь, -- проворчал Степан и, с трудом переводя дыхание, полез к выходу...
  

Часть пятая

Черный, как антрацит

  
   Сесть в тюрьму на пятнадцать лет только за то, что хватило мужества восстать против распоясавшегося хама и попытаться отстоять собственное достоинство, а ко всему еще и оказаться в застенках бывшего ГУЛАГа, где узников по сей день травят тухлой селедкой... -- такое в страшном сне не каждому приснится, и именно с кошмарным сном Нина сравнивала свою жизнь, с тех пор как ее подруга находилась в следственном изоляторе...
   Едва разговор заходил об Аделаиде, как она теряла самообладание, срывалась с места, металась по квартире. Николаю иногда казалось, что еще одно слово, и она набросится на него с кулаками. Единственным виновником всех бед был он и никто другой. Сам обидчик, и тот ворвался в ее жизнь по его вине, ведь Вереницын принадлежал к кругу его деловых знакомых. В глубине души Николай, пожалуй, соглашался и с этим упреком. И он призывал на помощь всё свое терпение. Впрочем, Нина казалась ему настолько изменившейся за последнее время, что иногда он спрашивал себя, может быть, он вообще плохо знает свою жену? Ведь он считал ее человеком безвольным, теперь же был вынужден констатировать, что заблуждался по всем статьям...
   Следователь уверял, что Аделаида Геккер получит срок в пятнадцать лет, если пострадавший, вот уже две недели пребывавший в коме, не встанет на ноги. Если выживет -- восемь лет. Но не исключено, что всё может обойтись шестью или даже четырьмя годами. А если крупно повезет, то отсидеть придется каких-нибудь два несчастных года...
   Что два, что десять... ? Нина разницы не видела и оставалась глуха к доводам адвоката, сколько тот не старался ей внушить, что в прокуратуре с первого дня отказывались рассматривать версию, согласно которой огнестрельное ранение Аделаида Геккер нанесла сожителю в целях самообороны, а если и превысила допустимые пределы, то будто бы из-за угроз пострадавшего, приведших ее в состояние аффекта. Отказываясь смотреть правде в глаза, Нина по-прежнему тормошила его, Николая: стоит, мол, как следует надавить, не пожалеть усилий, и можно будет добиться полного оправдания подруги. В этой стране, мол, всё возможно.
   Молодой адвокат, которого Николай нанял при посредничестве Шпанера, продолжал "просеивать мусор", как он уверял, всё еще пытался найти со следователем общий язык. И одно время тот действительно шел на переговоры, но затем отношения разом охладели. Вскоре и адвокат пошел на попятную: дело раздувалось неспроста. Откуда-то поступил заказ. К материалам дела в прокуратуре теперь категорически отказывались относиться критически. Направленность умысла и мотивы, которыми Геккер якобы руководствовалась, истолковывались превратно и пристрастно, упор делался сугубо на тяжесть вреда, причиненного пострадавшему. Следователь твердил одно и то же: превышение пределов необходимой обороны, то есть статья... Перспективы для Аделаиды вырисовывались всё более мрачные.
   Николай с самого начала понимал, что на следователя будет оказываться давление, слишком хорошо он знал и самого Вереницына, и его окружение. Не мог же человек с таким социальным статусом не иметь заступников и доброжелателей. Догадки Николая вскоре подтвердились в полной мере: в прокуратуре объявили о решении продлить предварительное следствие с трех месяцев до шести. Докапываться до причин такой рьяности не имело смысла. Снять обвинение с Геккер -- и получится, что пулю в живот бедняга Аристарх Иванович получил за дело. Но тогда возникал вопрос: за какие такие заслуги?
   Хитросплетение статей, подпунктов, сроков и всевозможных юридических тонкостей, о которых не переставал говорить адвокат, Николаю всё больше казались непролазным темным лесом. С покорностью обреченного, который устал верить в химеры о спасении, он выполнял все требования жены. Пообещав ей перетрясти все имеющиеся у него столичные связи и найти способ влияния на следователя, чтобы добиться хотя бы законных уступок, в том числе разрешения на свидания, Николай обзванивал всю Москву. И сам немало удивился, когда после недели бесплодных звонков вдруг обнаружилась ниточка: один из однокашников работал в городской прокуратуре, где велось следствие по делу Геккер...
   Через однокашника стали доходить кое-какие сведения. Подтверждались изначальные гипотезы. Дело кто-то держал на контроле. Буквально на днях из Генпрокуратуры наводили справки о том, кто и как ведет расследование. При таком раскладе однокашник не мог содействовать всерьез. Николай проявлял настойчивость. Он понимал, что время уходит впустую: пока они ищут управу на зарвавшегося следователя, тот мог успеть наломать дров, после чего уже никто не смог бы спустить дело на тормозах...
   С того незапамятного вечера, когда всей компанией, вместе с Ниной и подругой, они были доставлены на Якиманку и по горячим следам допрошены, а затем все, за исключением Аделаиды Геккер, отпущены по домам, не загремев в кутузку лишь благодаря Филиппову, Николай жил в каком-то нереальном мире. Отчасти поэтому он и старался вести как можно более обыденный, рутинный образ жизни. С утра ехал в офис. Вечером, по возвращении домой, он не всегда мог вспомнить, на что потратил день. Обзванивал полгорода. Потом часами дискутировал с братом (благо, застрявшим в Туле). В промежутках -- газеты, сигары, виски. Чтобы восстановить утраченный сон, Николай старался ограничивать себя в еде, и днем, и за ужином. Но в постель укладывался с ясным чувством, что ночь будет такой же нескончаемой, как и предыдущая. А когда среди ночи до него доходило, что нужно встать и принять снотворное, он ленился вылезти из-под одеяла и к утру, как всегда, жалел об этом.
   Выходные дни Николай посвящал дочери. Но отцом себя не чувствовал. Голова была забита чем угодно, только не мыслями о ребенке. Когда он всё же отправлялся с дочерью в бассейн, в кино или по магазинам, чувство вины заставляло его просто сорить деньгами, без всякой меры. Что удивительно, в этом состоянии внутреннего разлада он всё же умудрялся любоваться зимой, утренним морозом, да и самой Москвой, хотя уже давно привык, как, впрочем, и все, поливать ее грязью. Теперь Николай вполне сознавал, что делал это только потому, что поддавался, опять же, как все, какому-то изнаночному суеверию -- на всякий случай поносить всё то, без чего фактически невозможно представить себе жизнь.
  
  
   Первое же свидание с Аделаидой, которого с трудом удалось добиться, оказалось для Нины еще более тяжким испытанием, чем недели ожидания. Из изолятора на улице Шоссейной -- от одних названий улиц у Николая свинцом наливался затылок -- она вернулась невменяемой, около часа сидела, уставившись в стену перед собой, а затем, когда вышла из транса, ее опять, как прорвало. На его голову посыпались старые упреки и обвинения.
   В камере, где содержали Аделаиду, заживо "гноилось" еще двадцать женщин разного возраста. Вонища. Дым коромыслом, потому что курить разрешалось прямо в камере. Кормили какой-то немыслимой селедочной похлебкой. Передачи приносить разрешалось, пожалуйста, и даже до сорока килограммов в месяц: продукты, чай, сигареты. Стол в комнате для свиданий, перегороженный стеной из оргстекла, был размалеван такой похабщиной, о существовании которой Нина даже не подозревала...
   Слушая жену, Николай чувствовал себя хамелеоном, который на глазах меняет цвет, чтобы слиться с окружающей средой, во всяком случае, с цветом своего любимого кожаного кресла, в котором он молча утопал всей своей мощью. Обволакивало чем-то давним, жутковатым. Не по себе вдруг становилось оттого, что все эти беспросветные стороны жизни он привык считать небылью. Сероватые советские будни давненько уже канули в Лету и окончательно вроде бы в ней растворились. Возможно, что отголоски громогласной эпохи, на закате своем мрачной до безнадежности, всё еще где-то напоминали о себе. Где-нибудь на Дальнем Севере, у черта на куличках. Иной раз обломки недавнего и, по меркам Николая, бесславного прошлого всплывали откуда ни возьмись на экране телевизора или бросались в глазах на улицах индустриальных провинциальных городов. Да в той же Туле, зачем далеко ходить! Но в Москве об этом все давно забыли. Столица отстроилась, отмылась от прошлого, перекрасилась. К тому же не все придерживались столь оптимистичного взгляда на вещи: старикам хуже казался день сегодняшний. Но как бы там ни было, зловонный отстой провалившегося в тартарары режима, от которого в воздухе нет-нет да и распространялся запашок сортира, по-прежнему, как выяснялось, наполнял жизненное пространство, причем даже здесь, в Москве, а отнюдь не за полярным кругом...
   Прошлое всё-таки нагнало. Нагнала мгла. И в непроглядной темноте, как в бредовом сне, настоящее, прошлое и будущее -- всё сливалось в одно сплошное месиво. Сквозь эту мглу мерещились какие-то проблески. Но настолько мимолетные, что хотелось проверить себя на вменяемость. Подставить голову под ледяную струю воды? Попросить кого-нибудь надавать оплеух? Что еще могло привести в чувство?.. Иногда Николаю чудилось, что до него начинает доходить какой-то глубинный смысл происходящего. Не может же так быть, что смысла нет вообще? И тогда он понимал, что первый шаг, с которого жизнь его покатилась по наклонной плоскости, ? шаг, который привел к круговой поруке зла, постепенно опутавшей его с ног до головы, когда-то давно совершил он сам. Чувство вины перед дочерью и женой, поначалу абстрактное, немое, размытое, на время обретало четкие контуры; оно росло внутри, распирало, разъедало. Вину Николай испытывал даже перед подругой жены. Да что говорить -- перед всеми на свете. Но объяснить, в чем конкретно его вина заключается, не мог бы ... А потом всё возвращалось на круги своя: виноватыми снова казались другие, а не он сам. Или он опять кривил душой, опять обманывал себя?
   Томик Евангелия в черном переплете с позолоченным крестом, который принадлежал когда-то матери и достался ему в октябре, когда он ездил на похороны, Николай начал листать вечерами с некоторой опаской. Во-первых, нелепо как-то констатировать: опомнился! А во-вторых, не хотелось признаваться в своей слабости и беспомощности. В его-то годы? Когда же он всё-таки отдавался бессознательному внутреннему порыву и начинал вроде бы вникать в содержание, то не мог сосредоточиться и читать подолгу. А позднее не мог опять не возвращаться к чтению. Прочитанное слишком западало в душу, и что неожиданно, -- исподволь. Какое-то глубокое недоумение, до изнанки выворачивавшее нутро сомнение -- сомнение в себе самом, -- вновь и вновь заставляло его брать этот томик в руки, особенно по ночам, когда не удавалось уснуть и не хотелось маяться в постели наедине с собой, борясь с неудержимым потоком мыслей.
   Львиная доля того, что он читал, вызывала одни вопросы. И чем дальше, тем ? больше. И чем проще и яснее ему удавалось сформулировать их самому себе, тем всё более бездонными представлялись ему темы, которых они касались. И свет во тьме светит, и тьма не объяла его?.. Да неужто не объяла? Как избавиться от разъедающего душу недоверия к своим чувствам? Где здесь крылись домыслы, вызванные неверием, каким-то незамеченным отравлением, медленно, но уверенно усугубляющимся от мизерных доз, получаемых годами и теперь дающих знать о себе? А где здесь настоящие мысли, те самые драгоценные крупицы истины, с которыми предстояло не просто считаться, а пересчитывать их, собирать их одну к одной, как те самые "зерна"? Жить с этим предстояло отныне, как с чем-то неотъемлемым, само собой разумеющимся.
   Тот, кто делает злое дело, свет ненавидит и не тянется к нему, чтобы не вскрылись на свету дела его, потому что дела его злые... Не о нем ли сказано? Это и ошеломляло. Когда же он перечитывал притчи, некоторые по многу раз, то его преследовало чувство, что они непосредственно иллюстрируют его жизнь, но в то же время заставляют взглянуть на нее с какого-то нового, непривычного ракурса. Эпизод со слепым, притча о богатстве и деньгах... -- разве всё это не случилось с ним самим? Чуть ли не буквально. И в то же время дух Нового Завета, особенно Евангелие от Иоанна, в чем-то глубоко иудейский, как казалось Николаю, потому что речь шла в конце концов о дилеммах иудеев, для него чуждых, которые вряд ли отзывались каким-либо рикошетом в его сознании... -- в целом дух Евангелия приводил в растерянность. Он понимал, что с этим чувством нужно бороться, но не знал, как именно. Он старался внушить себе, что воспринимает что-то не так, как нужно. Но не знал, как научиться читать таким образом, чтобы смысл становился прозрачным и чтобы извлекать из прочитанного ответы на вопросы, а не наоборот. Николай ничего не мог с собой поделать...
   Почему ученики, обращаясь к Нему, говорили РаввЗ? Не свидетельствовало ли это о том, что Христос был раввином, как утверждают иудеи? Однажды Николай где-то читал об этом... Зачем столько чудес на каждой странице? Почему в ответ на вопрос, прямо и однозначно заданный Ему, Христос ли Он вообще, действительно ли Он тот, появление которого предсказывают еврейские книги, -- Он топит истину в аналогиях и в примерах? В то время как от Него все ждут одного -- простого "да" или "нет", большего не требуется. Каким вообще образом сочетать христианство и иудейство? Могло ли христианство быть не иудейским? Почему все эти дилеммы должны сегодня раздирать на части именно его, Николая Лопухова? Ведь все эти противоречия не имели для него ровно никакого смысла? Не навязывают ли ему ответственность за чужие проступки и не заставляют ли его тем самым отдуваться за чужие грехи, рыться в чужой истории и ее черных страницах?
   Хотелось простой и однозначной правды. Но правда предлагалась сложная, многогранная, нецельная, в каком-то смысле заумная и по сути бесполезная из-за несметного количества оговорок и поправок к ней, будто проект закона, необходимость которого очевидна любому идиоту, но перспектива утверждения сводится к нулю, потому что всяк хотел бы пользоваться этим законом по-своему. Зернышки правды приходилось выбирать из кучи плевел. Как перебрать вручную, да еще в одиночку, такое количество зерен? Бери ? и помни...
   Как пользоваться такой правдой? Где смысл? Где оно, то прозрение, которое якобы снисходит на человека, открывающего всё это впервые?.. Ничего такого Николай и близко не испытывал. Никакой сусальной радости и даже ничего похожего. Он чувствовал в себе одну горечь, одно недоумение. И еще, пожалуй, какое-то новое, всё нарастающее внутреннее ускорение, которое лишь усугубляло и обостряло потребность в остановке, в подведении итогов...
  
  
   Филиппов, с первого дня не веривший в то, что следствие может быть объективным, отделывался одними рекомендациями, советовал побыстрее избавиться от школяра-защитника и найти "взрослого" адвоката. Помочь подследственной можно, мол, одним-единственным способом: то есть методом давления на самого пострадавшего. Шума, разговоров, огласки такие, как Вереницын, стараются избегать. Бумаги же, попавшие в их руки в тот роковой вечер, представляли собой самый что ни на есть реальный компромат. Имя Николая фигурировало в документах неспроста. Хотя по этим бумагам не удавалось составить даже приблизительного представления о том, кто и на кого собирался наезжать. В чем сегодня не приходилось сомневаться, так это в том, что Вереницын был не тем, за кого себя выдавал. Он имел доступ к конфиденциальной информации, служебной и закрытой, но намеревался использовать эту информацию во внеслужебных целях. Этой картой Филиппов предлагал воспользоваться. Он ждал решения от самого Николая, надеялся, что тот опомнится, начнет думать о себе, о жене, о собственных неприятностях, ведь просвета и здесь пока не наблюдалось...
   Николай второй месяц платил Филиппову двойную зарплату и разве что в ноги при всех не кланялся за преданность, равной которой не встречал за многие годы. После случившегося, раз уж Нина оказалась впутанной в темную историю, встал вопрос о пересмотре всех дальнейших действий в отношении сестры. "Кустарные" силовые меры, к которым по настоянию Николая прибегал Филиппов, впредь исключались. Он был убежден, что единственный здравый ход в сложившейся ситуации ? официально обратиться в правоохранительные органы. Это позволило бы, на его взгляд, хоть частично легализовать их собственные шаги. Филиппов даже успел переговорить с сотрудниками следственной группы, и, как рассказал задним числом, приняли его там не без удивления. В Московском ГУБОПе в буквальном смысле обиделись на то, что он столько времени занимался "самодеятельностью". О петербургских переговорах на ту же тему в Москве ничего не знали. В ГУБОПе советовали не тянуть с заявлением, предлагали помощь, гарантии, но никаких заслуживающих доверие сведений сообщить не могли. Кроме одного, но и оно кое-чего стоило: здесь, в Москве, имя Марии Лопуховой фигурировало в параллельном расследовании, которое было связано с похищением людей.
   Поскольку в женевской полиции, с которой Филиппов вступил в январе в переговоры, с нескрываемой сдержанностью восприняли тот факт, что инициатива исходит от частного лица, а не от правоохранительных органов страны, тогда как речь шла о тяжком преступлении, о похищении человека, сотрудник Московского ГУБОПа придерживался твердого мнения, что Филиппов должен сразу задействовать Интерпол, и тут они могли вполне рассчитывать на поддержку. И пока Николай раскачивался, не зная, на что решиться, Филиппов поторопил события. Он связался с русско-швейцарским охранным обществом в Женеве, чтобы попытаться навести справки о паре, о которой говорил Четвертинов.
   Вознаграждение за услуги, сразу перечисленное Николаем на счет охранного общества, оказалось прекрасным стимулом: уже через несколько дней из Женевы начали поступать нужные сведения. Подтверждалось, что пара живет в Женеве. Отец Мариуса Альтенбургера, еще недавно возглавлявший небольшой семейный банк, специализирующийся на промышленном инвестировании в страны Юго-Восточной Азии и Латинской Америки, проживает в Цюрихе. Семья состоятельная, на виду.
   Подтверждались и сведения насчет ребенка. Недавно усыновленный парой, малыш жил с родителями в Женеве, на Плас Перрон, 7. Мариус Альтенбургер с женой и ребенком регулярно навещали мать и отца в Цюрихе...
   Из всех этих сообщений, передаваемых устно через сотовую связь, вытекало, что о "силовых мерах", к которым Николай тяготел по природе своей, надлежало забыть раз и навсегда. Филиппов ждал дополнительной информации. Со дня на день ему обещали передать новые сведения...
  

* * *

   Однажды поздно вечером в конце января позвонил из Тулы Иван. Почтальон принес им с отцом бандероль, надписанную незнакомым почерком и отправленную с незнакомого московского адреса. В коробке оказалась видеокассета. На пленке ? множество непонятных кадров, отснятых в Москве и в Петербурге, а также за границей, похоже, во Франции. Мелькавшие в кадре лица ? незнакомые. За исключением двух -- Маши и Четвертинова.
   Машу кто-то заснял в Летнем саду с детской коляской, затем входящей в подъезд жилого дома, прогуливающейся по Невскому проспекту с ребенком, которого она несла на груди в "кенгурушнике"... На Четвертинова же явно делался какой-то особый упор: для полной ясности его фотографию поместили отдельно в конце видеозаписи. Заснятый на видеокамеру фотоснимок лежал на раскрытой финской газете сбоку от небольшой статьи. И насколько Иван мог понять из ее контекста и других снимков, речь в заметке шла о каком-то необычном, чуть ли не сенсационном ДТП, которое произошло на юге Финляндии и повлекло за собой человеческие жертвы: нетрезвый водитель, российский подданный, на полной скорости врезался в бензоколонку. В числе жертв значился Четвертинов. Оставалось догадываться, какое это имело отношение к Маше...
  
  
   Николай приехал в Тулу во вторник тридцатого января, первым утренним поездом. Стоял десятиградусный мороз. День выдался ясный. По лазурно-чистому небу медленно плыли ослепительно белые кучевые облака. В воздухе остро попахивало угольной гарью. Уже несколько лет ему не приходилось бывать в Туле зимой, и он был буквально околдован будничностью залитого солнцем и словно остекленевшего от мороза провинциального города.
   Хотелось пройтись. Николай отправился коротким путем по знакомой улице, через которую отец обычно выруливал к вокзалу на своей "ниве". Город казался неузнаваемым. Повсюду мелькали незнакомые вывески. Вдалеке громоздились какие-то новостройки. Тротуар то тут, то там перекрывали незаконченные строительные работы. В глаза бросалась бедность -- другая, не такая, как в Москве, слишком откровенная, обнаженная. Во всем проглядывало что-то безвременное и беспросветное. Осенью, когда весть о смерти матери свалилась как снег на голову, он не обратил на это внимания...
   Ноги несли с трудом. Несмотря на то что сон свалил его вечером без таблеток, с середины ночи Николай не спал и теперь чувствовал себя на пределе сил, физических и душевных. Даже на минуту не удавалось собраться с мыслями, взять себя в руки. Он не мог избавиться от тоскливо-безысходного предчувствия, сосущего под ложечкой, которое сразу же и окончательно завладевало им, вопреки усилиям не распускаться, что дома у отца он услышит что-нибудь несусветное. От этого внутренности у него немели, а сердце поднималось к горлу, мешая дышать, смотреть, видеть и чувствовать. Он пытался направить мысли на что-нибудь отвлеченное, постороннее, но ничего не получалось. Опять и опять подкрадывался мучительный страх. Николай старался гнать его от себя, но безуспешно.
   На всякий случай он решил позвонить отцу и вынул мобильник. Пришлось ждать, пока мимо проползет монстр-снегоочиститель, с ревом выгребающий грязный снег вдоль обочин. Мужества, однако, хватило признаться себе, что звонок с улицы -- уступка малодушию. И пока он обозревал проезжую часть в поисках брода, не зная, как перейти через свеженавороченный вал из грязи и снега, не увязнув по колено, в нем проснулось новое неожиданное ощущение, от которого стало вдруг совсем не по себе.
   Он был рад приезду. Вопреки всему на свете. Ничего роднее, чем эти залитые солнцем закопченные зимние улицы, он не знал. О себе заявила вдруг простая, чуть ли не бытовая правда о жизни, поистине сермяжная и звонкая, как удар ложкой по лбу. Та, что вселяется в душу безо всякой причины, и тогда даже всё самое худшее, самое беспорядочное и беспроглядное кажется мимолетным и надуманным.
   Выбравшись-таки на проезжую часть, Николай опустил сумку на снег и махнул рукой, останавливая попутку...
  
  
   Братья сидели перед телевизором в большой комнате и смотрели злополучную кассету на допотопном видеомагнитофоне, который Андрею Васильевичу одолжили соседи. Сам он, едва поздоровавшись с Николаем и не зная, как успокоиться, натянул свой рабочий офицерский бушлат и отправился во двор чистить снег.
   Николай попросил брата еще раз перемотать кассету назад и внимательно, уже без пауз, просмотрел ее от начала до конца.
   -- Да, мне кажется, что тот, кто за всем этим стоит, решил идти ва-банк, -- нарушил молчание Иван.
   Николай долго раздумывал.
   -- Нет, на пушку нас брать перестали. Тут что-то другое... -- произнес он наконец. -- В каждом кадре названия улиц... Это информация. Номера машин видны. Для чего-то всё это подсовывают. А эти морды?
   Николай имел в виду то и дело мелькавших на пленке парней, причем одних и тех же. Одежда на них менялась. Это означало, что съемки велись с перерывом, в разные дни. Всего парней было четверо. Во всяком случае, заснятых специально. Всем -- до тридцати. На вид -- русские. Поочередно они появлялись в кадре в разные дни и в разных местах: на улице, перед подъездами жилых зданий. О том, что их снимают, они явно не подозревали. Съемка велась скрытой камерой. Место действия ? то Москва, то Петербург, то незнакомые заграничные города. И Иван был, по-видимому, прав: если судить по названиям улиц, попадавшим в кадр, снимали, вероятнее всего, во Франции. По крайней мере, во франкоговорящей стране. Однако ни Николай, ни Иван не помнили точно, как выглядят такие вывески с названиями во Франции и в Швейцарии. Если же верить датам, которые просматривались на экране, съемки велись на протяжении примерно месяца: с конца ноября по конец декабря. То есть совсем недавно.
   Два фрагмента привлекли особое внимание Николая. Просмотрев их несколько раз подряд, он пришел к выводу, что в первом эпизоде, который был датирован ноябрем, один из молодчиков выходит из подъезда Машиного дома в Сокольниках. В эту квартиру сестры Николай и ногой не ступал. Но он был уверен, что не ошибается. Тут же будто бы случайно демонстрировался подхваченный камерой кадр с Машиной улицей, название которой сфокусировали явно намеренно. Такие аккуратные новые вывески красовались теперь на каждом здании Москвы. Оставалось показать пленку Филиппову. Николай нисколько не сомневался, что Филиппов подтвердит его выводы, как только просмотрит всю "хронику". Второй фрагмент начинался с кадра, наведенного на подъезд дома, и, судя по аналогичной видеоподсказке, съемка велась уже в Петербурге, на Карповке, куда Филиппов поехал однажды, чтобы тайком осмотреть Машину квартиру.
   -- Если узнать, кто эти люди, будет понятно, зачем прислали кассету, -- заключил Николай.
   -- И кто стоит за шантажом из твоих клубных знакомцев... -- добавил Иван. -- Хотят, чтобы мы быстрее шевелились?
   -- Не знаю... Не думаю, что что-то станет ясно. Хотя, черт его знает... -- Николай растерянно умолк.
   -- А этот тип... Четвертинов, в конце?
   Николай рассеянно посмотрел на брата и произнес:
   -- Вот что, Ваня, давай не будем зря время терять. Всё это должен увидеть Филиппов. Пообедаем, и я возвращаюсь.
   За обеденным столом всё больше молчали. Николай попросил водки. Иван принес графинчик, но сам, по примеру отца, от водки отказался, предпочитал вино. После обеда Николай принялся названивать Филиппову. Тот мотался по Подмосковью, и телефон его был недоступен, но Лопухов не оставлял попыток дозвониться. Иван вышел во двор помочь отцу распилить бревно, еще с лета заготовленное на дрова. Они выкатили его из-под толевого навеса за сараем и, дружно подсадив на козлы, стали ловко орудовать двуручной пилой. Сосновые чурки отскакивали в сторону одна за другой.
   Посасывая сигару, Николай наблюдал за братом и отцом с веранды. Он видел, что их объединяет теперь что-то новое, чего он не замечал прежде. И это почему-то раздражало. Николай еще острее чувствовал натянутость своих отношений с отцом. Они не могли смотреть друг другу в глаза. Отец считал его болтуном, корил за невыполнение обещания, которое чуть ли не под пытками вырвал из него осенью. Получалось, что он, Николай, опять кругом виноват. И тут же, не раздумывая, ему хотелось всё исправить, попытаться нагнать упущенное. Но как он мог теперь что-то отцу обещать?
   Вечером братья уехали в Москву. Кассету просматривали на Солянке уже втроем, вместе с Филипповым. Прихлебывая красноватый "Эрл грей", Филиппов долго отмалчивался, много раз отматывал пленку назад, внимательно разглядывал отдельные фрагменты записи и, наконец, высказал свое мнение. Как и Николай, Филиппов считал, что всё это "кино" предлагалось Лопуховым не для того, чтобы их шантажировать, а с целью обличить тех, кого сняли на пленку. Одна из физиономий, мельтешивших в кадре, была Филиппову знакома. Именно этого субъекта он "проводил" до Карповки в тот день, когда Маша назначила им первое и последнее рандеву на Миллионной.
   -- Меня волнует во всей этой истории только Маша, -- гневно произнес Николай. -- Бегать за этими ублюдками я не хочу, постарайся это понять...
   -- Всё это подтверждает мою первую версию, -- сказал Филиппов, не реагируя на раздражение босса. -- Тогда нас пытались пустить по ложному следу. Разве это не было ясно с самого начала? Так что в принципе ничего нового.
   -- Для чего пленку в Тулу посылать? -- недоумевал Николай. -- Почему, если эти люди так информированы, мне ее в Москву не отправили, может мне кто-нибудь объяснить?
   -- Есть, наверное, причина. Но сейчас это не имеет значения, -- ответил Филиппов. -- Это тоже косвенно указывает на информированность. На месте автора пленки я тоже постарался бы выглядеть всезнающим. Иногда, к примеру, бывает проще указать на настоящих виновников преступления, предъявив доказательства их вины, чем оправдать себя. Возможно, это как-то связано с выбором адреса передачи пленки.
   -- А обратный адрес? Может, всё-таки проверить? -- спросил Николай.
   -- Липовый... Но я проверю.
   На взгляд Филиппова, вся съемка, хотя она и представляла собой беспорядочную нарезку кратких эпизодов, была сделана чисто, без монтажа и купюр. Снимал профессионал. Во всяком случае, человек, обученный скрытой съемке, поскольку эта непростая работа требует определенных навыков и даже мастерства. А в данном случае съемка велась любительской камерой и, если присмотреться, зачастую из машины...
   Филиппов пытался дозвониться знакомому подполковнику из Петербургского ГУБОПа. Но тот уехал в командировку и передал, что вернется только к концу недели. Задействовать Глебова? Кто, как не Дмитрий Федорович, мог получить сведения о похождениях Четвертинова в Финляндии, о которых шла речь в конце записи? Обращение к Глебову за помощью Николаю казалось естественным. Но младший брат наотрез отказывался звонить ему сам. Филиппов встал на сторону Николая. Данный шаг мог многое ускорить. Скрепя сердце, Иван сдался... Однако найти Глебова не удалось. Всё, что смог пообещать секретарь, так это передать ему сообщение.
   Дмитрий Федорович позвонил через день. Он находился за границей, в другом полушарии, как он туманно пояснил. Внимательно выслушав Ивана, воздерживаясь от комментариев, да и ничего толком не обещая, вместе с тем ничему вроде бы и не удивляясь, Глебов попросил, не откладывая дела в долгий ящик, передать кассету в Петербург лично в руки Рябцеву, с которым Иван познакомился в храме на Пушкарской. Глебов пообещал предупредить его, а затем дать знать, как только сможет что-нибудь выяснить...
   Ничего другого не оставалось, как отправить копию кассеты с Ниной. Как раз утром она собиралась везти дочь на занятия в Питер. Однако Николай запаниковал. Как можно отпустить их в Петербург с таким посланием?
   Филиппов предлагал не пороть горячку. Зачем впутывать Нину? Он и сам мог успеть на ночной поезд и лично отвезти кассету. Препроводить обеих в Петербург мог и Андрюша, помощник Филиппова. Немного успокоившись, Николай решил, что не будет ничего страшного, если кассету отвезет Нина...

* * *

   Михаила Владимировича Рябцева Нина на месте не застала. Служба уже закончилась, но посетители не расходились, многие продолжали толпиться перед алтарем.
   Не зная, к кому обратиться, Нина решила выйти на улицу к Андрею, который дожидался их перед входом, и попросить его позвонить мужу. На выходе она всё же поинтересовалась у одной из прихожанок, с которой многие здоровались, не знает ли она, как найти Рябцева. Та пообещала выяснить.
   Нина вернулась к дочери. Некоторое время они продолжали стоять возле свечного ящика, с растерянностью наблюдая за очередью, которая быстро продвигалась к аналою с иконой. После прихожане подходили приложиться к кресту. Крест держал перед собой более чем преклонных лет священник с длинными седыми волосами. Вид у батюшки был измученный.
   Уткнувшись взглядом в группу детей, отходивших от креста, Нина словно опомнилась. Она направилась в конец очереди и, маня за собой дочь, как и все, подошла к кресту, а после того как приложилась, решила задержаться еще немного. Кивком она опять позвала Февронию (Нина неожиданно для себя подметила, что, когда дочь была ребенком, она никогда не отказывалась подойти к кресту, это произошло впервые...), и вместе они отошли в уединенный левый придел. Оттуда и наблюдали, как другой священник, молодой, направился к исповедальной тумбе в приделе напротив. Под низкими, слабо освещенными сводами его дожидались человек тридцать. Как один священник мог обслужить такое количество прихожан за вечер? Как принять исповедь у такой толпы?
   Очередь у креста постепенно рассосалась, и престарелый батюшка, тяжеловато шаркая ногами в войлочных тапочках, направился к дьяконским вратам и исчез в алтаре. Вскоре его опять вызвали. В двух шагах от Нины двое бородачей и группа молодых людей о чем-то с ним договаривались. Старый священник кивал, задавал вопросы. В его речи чуткий слух Нины уловил легкий акцент. Разговор шел о погоде, о зиме где-то на севере, о каких-то еще пустяках. Вдруг Нину осенило, что этот старик с белоснежными волосами и есть тот самый владыка Ипатий, с которым Иван недавно познакомился и о котором как-то ей рассказывал.
   К Нине приблизилась знакомая прихожанка и указала на одного из мужчин, стоявших перед владыкой. Это и был Рябцев.
   Рослый, чернобородый, непритязательно одетый, Рябцев, предупрежденный о появлении Нины в назначенное время, как только понял, кто перед ним, тепло поздоровался с ней и Февронией и теперь не сводил с обеих вопросительного взгляда.
   -- Вот. Это вам... -- спохватилась она и протянула Рябцеву сверток; что именно в нем находится, она не знала.
   Михаил Владимирович взял пакет и пригласил их с дочерью на чай в трапезную. Нина поблагодарила и отказалась.
   Закончив беседу с молодыми людьми, владыка Ипатий направился в алтарь, но вскоре вернулся и стал исповедовать лысоватого мужчину средних лет, по виду иностранца. Преклонив перед священником колени, тот быстро и тихо говорил что-то, склонив голову. Владыка внимательно слушал. Получив прощение и благословение, иностранец встал с колен, поблагодарил и направился к выходу.
   Нина и сама не знала, что ее подтолкнуло. Воспользовавшись тем, что владыка был один, она шепотом попросила дочь ждать ее на выходе, а сама подошла к Ипатию, извинилась и спросила, не может ли он ее исповедовать.
   -- Могу, -- ответил тот, взглянув на нее пытливо и добродушно.
   Нина невольно отметила про себя, насколько усталым выглядит владыка: худое бледное лицо с правильными чертами осунулось, под глазами пролегли глубокие тени, лоб покрывала испарина.
   -- Вы извините... Я бы очень хотела... -- смущенно вымолвила она. -- Вы, наверное, устали?
   -- Устал, -- признался владыка, не сводя с неизвестной просительницы приветливого взора. -- А вы готовы?
   -- К исповеди? -- Нина окончательно оробела. -- Не знаю...
   -- Вы лучше завтра приходите, прямо с утра, -- сказал владыка. -- Я отдохну. А вы сможете приготовиться.
   -- Я даже не знаю, вправе ли я просить об этом... К вам столько людей обращается, могу представить.
   -- Не так уж и много, -- ответил владыка. -- Вы пораньше приходите. Чтобы нам не мешали...
  
  
   В восемь утра, несмотря на то что до начала литургии оставалось около часа, в храме было довольно людно. Волнуясь еще больше, чем накануне, потому что уверенности в том, что она действительно готова к исповеди, у нее ? как ни бывало и, кроме того, заранее стыдясь, что придется раскрыться перед совершенно незнакомым человеком и говорить о вещах в основном неприглядных, а значит, и неминуемо уронить себя в его глазах, Нина предпочла написать всё на бумаге, -- именно такую рекомендацию давали в маленькой православной брошюрке, которую она однажды купила для дочери.
   Список изначально занимал страницу. Она решила переписать его, сократить. Но ясности от этого нисколько не прибавилось. В конце концов Нина остановилась на том, что ей казалось наиболее важным, а точнее, наиболее неприятным в ее собственных глазах, и переписала всё начисто крупным и аккуратным почерком...
   Владыку Ипатия она ожидала увидеть в правом приделе. Но там исповедовал другой священник, молодой и краснолицый.
   В полной растерянности Нина осталась стоять в стороне. Вдруг вышедший из алтаря молодой человек в стихаре направился прямо к ней.
   -- Здравствуйте! Владыка предупредил, что вы придете, -- сказал он. -- Он вас ждет. Подождите минутку, он сейчас выйдет.
   Как незнакомый человек мог ее узнать? Это казалось слишком необычным. Мучила неловкость, что пожилой священник вынужден уделять особое внимание ей одной. С какой стати? За какие заслуги? В следующую секунду из дьяконской двери вышел сам владыка.
   -- Ну вот, -- сказал он приблизившись. -- Хорошо, что пришли...
   -- Вы ради меня... одной? -- окончательно смутилась Нина. -- Извините... Я не знала.
   -- Вы подготовились? -- серьезно спросил владыка. -- Пойдемте в левый придел, там поспокойнее.
   Почти в полной темноте там тоже стоял аналой для исповеди. На аналое лежали крест и Евангелие. Здесь не было ни души.
   Владыка спросил, как ее зовут. Нина назвалась.
   -- Как давно вы исповедовались в последний раз?
   Нина ответила, что исповедовалась всего три раза в жизни, а в последний раз два года назад и с тех пор в церковь не ходила, только заглядывала, как все, на Пасху, чтобы освятить куличи и яйца.
   Владыка выглядел расстроенным. Он произнес начальную молитву и, увидев в руках Нины листочек, который она не решалась протянуть ему, попросил ее прочесть вслух, так как плохо видел при слабом освещении... Она стала читать, стараясь не торопиться, но поневоле задыхаясь от волнения и от подступавших к глазам слез. Возможно, именно от волнения Нина вдруг забыла о бумажке и, вместо того чтобы читать, полушепотом заговорила по памяти, тихо и внятно пересказывая свой список. Она говорила с такой откровенностью, какой никогда еще не позволяла себе с посторонним человеком.
   Владыка внимательно слушал и ни разу ее не перебил. И когда она умолкла, он взял ее за руку и тихим голосом, с каким-то особенным выражением произнес:
   -- Мне всё понятно. Вы совершили ошибку, грех. Но ведь грех греху рознь. Чувства свои вы направили не туда, куда сами хотели. Подарили их не тому. Мне кажется... -- владыка помедлил и даже вроде бы задумался, стоит ли продолжать. -- Мне кажется, вы извратили, по слепоте душевной, свою любовь к Божьей Матери.
   Сформулировано это было настолько однозначно и откровенно, что Нина на миг опешила. Она в отчаянии закивала головой, давая Ипатию понять, что сознает это, и замолчала, до глубины души пораженная. Слово "извратила" с трудом удавалось переварить, но боль, названная своим именем, вызывала такое чувство, будто ее можно смять в комок и отбросить от себя подальше, как нечто инородное, ненужное.
   -- Плохо, это всё очень плохо, -- подытожил владыка. -- Однако поправимо.
   Нина сказала, что, в общем-то, не знает, как ей быть. Исповедоваться в перечисленных грехах ей хотелось не для того, чтобы быть прощенной, чтобы избавиться от них и забыть об их существовании. Совсем наоборот. Она предпочла бы даже носить грехи эти в себе непрощенными, в напоминание, настолько глубокий внутренний разрыв она чувствовала в себе по отношению к содеянному. Она не хотела безнаказанности.
   -- Вы мне грехи отпЩстите. И на этом всё закончится. А я предпочитаю жить с этим, с правдой. Чтобы помнить о том, что было, -- добавила Нина, в медлительности владыки угадывая несогласие.
   Владыка грустно покачал головой.
   -- Есть правда, а есть истина. Не путайте эти понятия. Самобичеванием вы себя только измучите. Сначала нужно освободиться от неправды, и истина сама откроется. Всякий, творящий грех, есть раб греха. Понимаете это?
   -- Да... кажется, понимаю.
   -- Вы молитесь?
   -- Редко.
   Владыка понимающе кивнул, по-прежнему ни в чем ее не осуждая. Она это чувствовала, и это было совершенно ново и неожиданно.
   -- А Божьей Матери вы когда-нибудь молились?
   -- Нет, никогда.
   Владыка помолчал с таким видом, будто размышлял над чем-то, даже для него самого неоднозначным и требующим усилий памяти или воли.
   Нина боялась пошелохнуться.
   -- Вы попробуйте, -- попросил он. -- Боль ваша утихнет. Доброта Ее безгранична. Милосердию Ее нет предела. Сам я в этом столько раз убеждался.
   -- Обязательно... попробую, -- задумчиво ответила Нина. -- Я хотела вас спросить... У меня бывает, я не знаю, как это объяснить... Я редко читаю молитвы, но когда читаю, я постоянно плачу. Ком появляется в горле, и плачу. Что это значит? Ведь это не просто нервы? Что делать?
   -- Вас захлестывает волна сожаления?
   -- Не знаю... Что-то такое, я не могу удержаться. Я и в храм заходить боюсь, потому что непременно расплачусь на виду у всех.
   -- Вы чувствуете, что, когда вы просите, вы получаете всё сразу и больше, чем просили, и вам совестно?
   -- Да, больше, чем я прошу! Да! -- подтвердила Нина. -- Хотя... не знаю, -- тотчас же отреклась она от своих слов.
   -- Вы в монастырях бывали когда-нибудь? -- помолчав, спросил Владыка.
   -- Нет, по-настоящему нет. Заходила, но так... из любопытства.
   -- В Петербурге?
   -- В Москве... Я в Москве живу.
   -- Съездите в Оптину Пустынь... Есть такой монастырь под Калугой. А рядом, неподалеку, и Шамординский, женский.
   -- Просто так? Приехать и что?
   -- В Шамордино спросите матушку Амвросию, игуменью. Скажите, что я вас послал...
   Владыка говорил медленно, речь его лилась спокойным прозрачным ручьем. Теперь он рассказывал о вещах скорее незначительных, как Нине казалось. До ее сознания долетали лишь обрывки фраз, и у нее появилось чувство, что обращаются вообще не к ней, а к кому-то другому. В голове стало гулко и пусто. А в душе опять поднималась какая-то гарь, опять что-то тлело внутри от жгучего стыда. Стыдно было даже не за то, что она не в состоянии сосредоточиться и заставляет пожилого человека делать над собой усилия. Неловко было за свою внутреннюю грязь, к которой пришлось прикоснуться постороннему человеку. Стыдно было за всё. Новое, какое-то всеобъемлющее чувство вины и сожаления охватило ее с необычайной силой.
   -- Главное, не волнуйтесь, -- сказал владыка, опять улыбаясь одними глазами. -- Всё будет хорошо. Главное, не обманывайте себя... Не греши больше! -- повелительно провозгласил он и, накинув Нине на голову епитрахиль, дал ей опуститься на колени и стал читать разрешительную молитву...

* * *

   Поездом она доехала до Калуги. От вокзала добиралась на автобусе. О ее приезде в Свято-Амвросиевскую пустынь -- девичий монастырь под Шамордино, -- куда она отправилась через неделю после возвращения из Петербурга, никто не был предупрежден. Но как только она спросила на входе, как найти мать Амвросию, настоятельницу, и объяснила, что благословение на поездку получила от владыки Ипатия Величкова, ее сразу же провели по длинной аллее вглубь огромного, как Нине показалось, старинного монастыря.
   Две женщины в платках шагали навстречу с подносами, несли свежий хлеб. Когда они приблизились, от буханок пахнуло терпким, кисловатым духом дрожжевого теста, напомнившим что-то давнее, хорошее, размывшееся в памяти.
   Светлые лица монахинь, провожавших Нину к настоятельнице, тоже удивляли своим спокойствием и беззаботностью. В их обществе она сразу почувствовала себя легко. Но подстегивал стыд. Всё тот же зудящий стыд за себя и за всех, кто жил вне этих стен. Ей вдруг казалось, что она в чем-то обманывает этих женщин, воспользовавшись их простодушием. И неожиданно для себя она подумала: а что если бросить всё и поселиться здесь, и быть как они, как эти монахини? Есть каждый день монастырский хлеб. Жить в простоте, в чистоте, без этого липкого налета, от которого в привычном, нормальном мире всё равно не отмоешься. В грязи придется сидеть всегда. В Москве, дома, везде... И действительно, как ни всматривалась она в себя, она вдруг не находила ни единого незапачканного уголка в своей душе. Внутри налета было даже больше, чем снаружи. Что-то навсегда утраченное, не такое чистое, как прежде, она угадывала даже в жизни дочери, в ее детском секретничании, в их изменившихся отношениях, и в то же время ? о, парадокс ? что могло быть для нее дороже на свете?..
   Мать Амвросия, настоятельница, встретившая Нину на крыльце, оказалась довольно молодой женщиной, не больше сорока. Высокая и синеглазая, с головы до пят в черном, с той же, как у монашек, молочной бледностью лица, ? на нее сразу почему-то хотелось смотреть не сводя глаз.
   Она пригласила Нину пройти вовнутрь. Миновав тихий душный коридор, они вошли в тесное, скромно обставленное помещение. Не то личный кабинет, не то келья. Настоятельница предложила присесть. У стола стоял единственный в комнате венский стул.
   -- Ничего, я не устала, -- сказала Нина, благодарно улыбаясь, и вдруг добавила: -- Мне вдруг подумалось, что хорошо бы жить, как вы... -- Переведя дух, она от смущения потупилась.
   Мать Амвросия посмотрела на нее с удивлением.
   -- Мне тяжело жить... там. Я всегда это чувствовала. Я всегда боялась признаться себе в этом, не знала, как быть... -- без преамбул заговорила Нина. -- С чего начинать? В моей семье... Нет, этого нет... Вы извините меня... Это правда, в душе я всегда мечтала о такой жизни, -- сбивчиво продолжала она. ? Но я ничего о ней не знаю.
   -- Вы наверное поэтизируете нашу жизнь, -- предостерегла настоятельница. -- Жить в монастыре нелегко, это труд, большой труд. Не все на это способны. Даже если кажется, что хорошо было бы так жить. Не каждый человек способен полностью отрешиться от внешнего мира, несмотря на искренний порыв своего сердца.
   -- Вы считаете, что я... -- Нина осеклась, понимая, что ждала каких-то других слов; мягкий голос игуменьи звучал как-то слишком буднично. -- Тогда что мне делать?
   Игуменья на миг придержала ее теплым сочувственным взглядом:
   -- Буду откровенна с вами... Разве это ваш мир? ? спросила она.
   Казалось странным, что игуменья могла сделать столь категоричный вывод сразу, даже не углубляясь в разговор, не дав сказать всего.
   -- Тогда... можно я тоже буду откровенной?
   Игуменья одобряюще смотрела ей прямо в глаза.
   -- Тот мир тоже не мой. Там... там нечем дышать. И не к кому обратиться. А когда я всё же пытаюсь, все не так меня понимают.
   -- Нужно найти этот мир в себе. Если вы сможете изменить свою внутреннюю жизнь, мир вокруг тоже изменится.
   -- Да, так говорят... Я читала об этом, -- Нина разочарованно вздохнула. -- Якобы это типичная ошибка многих людей. Даже тех, кто ищет выход... по-настоящему. Уделять внимание только себе -- это просто. Но под предлогом своего... своего спасения многие забывают о спасении других... недостаточно об этом думают.
   Игуменья сразу согласилась с ней:
   -- Правда, это распространенная беда. Но всему свое время. Ребенок, до того как он начинает носить обычную одежду, спит в пеленках.
   -- Вы хотите сказать, что я еще не доросла?
   -- Я этого не сказала... Решение, настоящее решение, приходит к человеку само. Нам дана свобода выбора, возможность решать, что для нас лучше, если хотите, -- с заминкой добавила игуменья. -- Но сами мы решения не принимаем.
   В голове у Нины была теперь еще большая путаница. Прямота и особенно тон, которым столь важные вещи говорились как нечто само собой разумеющееся, -- всё опять казалось слишком непривычным.
   -- На этом я далеко не уеду, -- вновь вздохнула Нина.
   -- Я почему-то уверена, что, когда вы вернетесь домой, в душе у вас что-то прояснится. Само собой. Так часто бывает, -- подбодрила игуменья, и лицо ее озарилось теплой, женственной улыбкой. -- Главное, не бояться совершить первый шаг, набраться мужества. Перед лицом такой безысходности, которую вы чувствуете и описываете, и лед трогается.
   -- Сейчас всё прояснится? Когда я вернусь в Москву? -- удивилась Нина.
   -- Так часто происходит.
   Нина изучала игуменью с некоторым недоверием, словно боялась поверить ее прогнозу.
   -- Но ведь у человека... у такого человека, как я, на душе столько, столько всего наросло, -- пересилив себя, произнесла она.
   -- Бог милостив. И у Него своя мера... Главное, не забывать об этом. Жить чисто не сложно, это только кажется. Достаточно захотеть этого... У вас получится, увидите. А к нам обязательно приезжайте. Можете даже пожить несколько дней. Только позвоните заранее, чтобы мы могли приготовить место. Сейчас я вам запишу телефон... Или вы сейчас хотите остаться?
   -- А вы как считаете? -- помедлив, спросила Нина. ? Что лучше?
   -- Можете остаться на пару дней... -- Мать Амвросия на миг в чем-то усомнилась. -- Подождите, я позвоню...
  
   * * *
   В воскресенье рано утром Николая разбудил звонок отца. В Тулу только что позвонила Маша. Откуда именно -- отец не понял. Разговор длился две-три минуты, и от растерянности он даже не успел ее ни о чем расспросить. Все, на что его хватило, это записать номер телефона, по которому Маша просила ей перезвонить -- сотовый, нероссийский, с международным кодом. Попросив передать номер срочно Николаю, Маша пообещала перезвонить в течение дня или, в крайнем случае, на следующий день...
   Дозвониться сестре Николай так и не смог. Голос-автомат, отвечавший по-французски, предлагал оставить сообщение. А номер телефона оказался вовсе не французским. Филиппов, сразу же предупрежденный Николаем о происшедшем, перезвонил вскоре на Солянку и сообщил, что SIM-карта, с которой Мария звонила в Тулу ? швейцарская, равно как и международный код, который Маша продиктовала отцу...
   Сомнения разом рассеялись. Другого выхода не осталось: следовало немедленно обратиться в полицию, будь то в Швейцарии, во Франции или вообще на краю света, -- это казалось теперь очевидным. Но как это осуществить? Звонить в справочное бюро, чтобы перенаправили на телефонную службу какой-нибудь централизованной штаб-квартиры? В какую именно звонить полицию? С ходу в криминальную? Куда именно -- в Париж, в Женеву? Рыться в Сети и искать порталы силовиков?.. Всё воскресенье Николай обзванивал знакомых в надежде, что удастся прийти к какому-нибудь решению.
   Помог в конце концов Мачабели. Его двоюродный брат жил в Париже и был женат на дочери отставного французского чиновника, всю жизнь проработавшего в Renseignements GИnИraux -- нечто вроде охранного отделения при французском МВД, как объяснял Мачабели. Это отделение специализировалось на подпольных рейтингах, массовых беспорядках и надзоре за доморощенным экстремизмом. Мачабели заверял, что через кузена и его тестя сможет получить как минимум дельный совет. И к концу дня ему действительно удалось кое-чего добиться. Кузен поговорил со своим французским родственником. Тот согласился сориентировать, к кому обратиться, но нуждался в дополнительных сведениях.
   В тот же вечер Филиппов смог переговорить по телефону с неким Жан-Пьером. Француз отрекомендовался помощником начальника Центральной криминальной полиции Парижа, некоего Вердавуана, и уверял, что уже успел поговорить с патроном. Комиссар Вердавуан проявил готовность встретиться с родственниками разыскиваемой и обсудить всё детально, поскольку же был очень занят, просил заранее назначить дату и время встречи...
  
  
   Николай прилетел в Париж во вторник утром. Филиппов его сопровождал. Комиссар назначил им встречу в кафе на бульваре де Гренель. Вердавуан приехал со своими помощниками -- тем самым Жан-Пьером, жизнерадостным бритоголовым атлетом в джинсах и кожаной куртке рокера и рослым сенегальским негром по кличке Вендреди, то есть Пятница. Последнего оба француза третировали как могли.
   Комиссар изложил прилетевшим свой план действий: он брал на себя проверку полученных от Лопухова и Филиппова сведений, а также "сбор" нужной информации, которой предлагал обмениваться с ними во время регулярных встреч в городских кафе. Николай ответил согласием, выбора им всё равно не предлагали...
   Каждая такая встреча длилась, как правило, не больше часа. По-английски Вердавуан говорил бегло, но с французским выговором. Чуть больше пятидесяти, с глазами настоящего трагика былых времен, печальными, влажными, с поволокой, Вердавуан разглядывал их каждый раз каким-то новым взглядом. Его особенно интересовали поездки Марии в США и круг ее знакомых. Профессионал, ? Филиппов сразу отдал этому должное.
   Еще в первую встречу Вердавуан пообещал без проволочек и без официального запроса провести небольшое предварительное расследование и, судя по количеству подробностей, которые где-то добывал к каждому новому рандеву, даром времени не терял. Однако тот факт, что видеться с ним приходилось в уличных забегаловках, "без галстуков", как пошучивал Филиппов, повергал Николая в сомнения. Ему казалось, что их просто обрабатывают как неких заезжих оппозиционеров, от которых непонятно чего хотят добиться в обмен на ничего не стоящие услуги. Поэтому Вердавуан соблюдал конспирацию? Что если прав Филиппов? Еще в Москве, пытаясь его растормошить, Филиппов убеждал, что никакая полиция не начнет чесаться, пока не будет официального запроса; повсюду им будут просто морочить голову, не зная, как отвязаться, и этим всё закончится.
   Не до конца полагаясь на энтузиазм Вердавуана, Филиппов успел увидеться с русскоязычным адвокатом на Фобур Сент-Оноре. Адвокат Мендельсон предлагал свести их с кабинетом частного розыска, которым руководил русский эмигрант и бывший спецслужбовец. Но Николай предпочел повременить с этой мерой, опасаясь, что Вердавуан ? его нельзя было не поставить в известность о предпринимаемых шагах, ? решит, что ему просто не доверяют и, чего доброго, обидится и растеряет весь свой пыл...
   В субботу утром комиссар позвонил по гостиничному номеру необычно рано, еще не было половины девятого. Он попросил Николая приехать к часу дня в брассерию напротив центральной префектуры, ему хотелось еще кое-что уточнить. Перед тем как положить трубку, Вердавуан прибавил, что рассчитывает на присутствие Филиппова. Напоминание показалось странным: на встречи Лопухов с Филипповым всегда ездили вдвоем.
   Комиссар и помощник Жан-Пьер только что пообедали. Пожилой официант в белом до пола переднике убирал со стола посуду. Вердавуан предложил всем выпить кофе. Вдогонку гарсону Николай попросил рюмку коньяка, лимон и щепотку соли. Официант так и не понял, для чего нужна соль, с соседнего стола он переставил столовый прибор с солонкой, перцем и горчицей и уже через минуту вернулся с заказом.
   Заинтригованно проследив за тем, как Николай, залпом вылив в рот коньяк, посыпал лимон солью и с хрустом, даже не поморщившись, разжевал дольку как есть, с кожурой, комиссар извлек из конверта стопку фотографий размером с лист бумаги и стал их раскладывать как пасьянс. Зачем комиссар заставлял разглядывать каких-то заморенных жизнью молодых особ? У всех вид преступниц. Каждой не больше тридцати. Лица незнакомые, но бросалось в глаза что-то схожее, всех их роднившее.
   Наконец до Николая дошло, что отсутствие резкости на снимках объяснялось тем, что они пересняты с фотографий, вклеенных в паспорта. На некоторых отчетливо просматривались кругляши печатей. Штампы получились такого размера, будто их отбивали стаканом для виски.
   Николай, сделав глоток кофе, бросил взгляд на очередной снимок и окаменел. Филиппов, в неменьшем замешательстве, едва заметно отпрянув, вопросительно уставился на французов. Николай поставил чашку на стол и не отрывал глаз от снимка сестры.
   -- Я знал, что это Мария, -- сказал Вердавуан таким тоном, будто только теперь мог позволить себе говорить с ними как с нормальными, вменяемыми людьми. -- Пожалуйста, не обижайтесь за этот театр, -- извинился он по-английски. -- Нужно было проверить...
   -- Откуда это? Из ваших картотек? -- выдавил из себя Николай.
   -- Я дал ребятам поручение проверить, и вот... -- Вердавуан кивнул на своего атлета, с отсутствующим видом разглядывавшего стайку женщин за окном. -- Мадемуазель Лопухова пересекла границу в декабре, -- сказал Вердавуан. ? На этот счет нет никаких сомнений.
   -- Какую границу?
   -- Нашу.
   -- В Женеве? -- уточнил Филиппов.
   -- Да, в Женеве. Швейцарской визы у нее не было. Только наша.
   -- Объясните, не понимаю, -- вымолвил Филиппов.
   -- В Женевском аэропорту есть два выхода. Один на швейцарскую территорию, другой -- в наш сектор, к нашей таможне. По прилете можно попасть сразу на французскую территорию, а можно на швейцарскую. Очень удобно... для тех, кому нужна виза на въезд в Швейцарию. Не исключено, что мадемуазель Лопухова всё это время находилась здесь, во Франции, -- подытожил комиссар, -- а не в Швейцарии, как вы думали.
   -- Почему вы говорите находилась?
   -- Находилась или находится... Что это меняет?
   -- Я, в общем-то, тоже так думал, -- неожиданно поддержал Филиппов комиссара.
   Окончательно теряя нить разговора, Николай не успевал следить за реакцией собеседников.
   -- С номера, который вы мне дали, сделаны звонки в Москву, Лондон, Нью-Йорк, -- сказал Вердавуан. -- Но уже три дня с этого телефона не звонили.
   -- И у вас есть номера? По которым звонки сделаны? -- спросил Филиппов.
   -- Я не говорю, что звонила именно мадемуазель Лопухова, -- предостерег Вердавуан. -- Поймите меня правильно... Это же нелегально. Абонент швейцарский. Я по дружбе попросил проверить. Но не могу же я выдать вам досье на руки.
   Филиппов что-то молча обдумывал. Судя по виду, он не до конца верил комиссару.
   -- Могли бы вы съездить с нами в одно место... для опознания? -- спросил Вердавуан. -- Процедура не из приятных. Но это совершенно необходимо. Многое тогда упростится. Тело в больнице.
   Николай непонимающе уставился на Филиппова.
   -- Труп? -- переспросил тот.
   -- В больницу привезли в коматозном состоянии. Сделать ничего не смогли. Тело в морге, -- сказал Вердавуан.
   -- Прямо сейчас? -- спросил Филиппов.
   -- Суббота, пробок нет. Ехать минут двадцать, не больше. А потом Пьеро вас отвезет, куда скажете.
   Николай хотел возразить. Филиппов жестом остановил его.
   -- Мы согласны, -- сказал он.
   -- Тогда не будем терять время...
   Жан-Пьер -- Пьеро, как называл его комиссар, -- сел за руль серебристого "пежо". Машина вырулила на правый берег Сены.
   -- Тело обнаружили в "Новотеле", рядом с Руасси. Я имею в виду аэропорт. В гостинице решили, что у клиентки припадок, что она в обмороке, -- стал объяснять Вердавуан, вполоборота повернувшись к заднему сиденью. -- Билета при ней не нашли. Что делала в гостинице -- не очень понятно. В таких отелях останавливаются в основном транзитные пассажиры. Вселилась накануне. Следов насилия не обнаружено. Причина смерти -- передозировка. Довольно гремучая смесь на базе амфетаминов и экстази. Следственную группу это и навело на мысль, что нужно искать восточный след.
   -- Это почему -- восточный? -- встрепенулся Николай.
   Кашлянув в кулак, комиссар объяснил:
   -- При осмотре тела обнаружены следы недавней операции... Покойная перенесла операцию, -- повторил он. -- Примерно две недели назад. Не хватает почки. Правую почку забрали.
   Стараясь незаметно справиться с накатывавшей изнутри дурнотой, Николай отрешенно глазел на плывшие мимо тротуары, на сероватые пятиэтажные здания эпохи барона Османа. Миновали подобие крытого рынка с причудливой кровлей, которая придавала зданию сходство с миниатюрным вокзалом. Пьеро мастерски гнал машину по узким улочкам.
   -- Личность погибшей установить не удалось, хотя при ней был русский паспорт. СветланЮ БелощековЮ, -- на французский манер произнес комиссар. ? Паспорт фальшивый. Сработан у вас, в России, нам такие уже попадались. Одна из следственных версий -- расправа над проституткой, -- вернулся комиссар к тому, с чего начал. -- Прямо напасть какая-то последнее время. Едут в основном из стран восточного лагеря. Не из России, правда. А таким вот образом избавляются от строптивых, бывали случаи. Но данная версия зашла в тупик. Единственное, что пока известно достоверно: в среде, с которой была связана покойная, русскими девушками заправляет кавказский клан. Вот, собственно, и всё.
   -- Откуда известно про среду общения, если личность не установлена? -- усомнился Филиппов.
   -- Наследил паспорт и пластиковая карточка на ту же фамилию.
   -- Вы чеченцев имеете в виду? -- уточнил Филиппов.
   -- Ну вот, сразу чеченцы... -- вздохнул комиссар.
   -- Просто это первое, что приходит в голову, -- ответил Филиппов.
   -- Я не сказал, что чеченцы. Хотя, кто их знает? Не исключено, что к гибели девушки имеют отношение албанцы, -- добавил Вердавуан. -- Но это вообще отдельная статья.
   -- Почему тогда утверждаете, что кавказцы? -- не удержался Николай.
   -- Недавно у нас раскрутили целую группировку. В Париже. Подумать жутко, что они вытворяли.
   -- Видите, вам жутко, а Евросоюз всё нашим функционерам головы морочит с правами малых народов, -- проворчал Николай. -- Что Бен-Ладен, что Албания -- одна язва. Вас бы туда отправить на недельку, к этим малым народам. Коллега ваш там и дня головы не сносил бы, -- Николай повел глазами на бритый затылок Пьеро. -- Отвинтили бы и родне прислали в обувной коробке.
   -- У нас не принято так относиться к этой проблеме, -- слегка ухмыляясь, заметил Вердавуан. -- Сколько я ни имел дел с выходцами из Чечни, так и не смог поверить в их кровожадность.
   -- Я о чем и говорю. Наши бы ему голову отвинтили. А отдувались бы чеченцы, -- сумрачно добавил Николай. -- Ваше правительство правильно делает, что протестует. Проблема не в тех, кто воюет, а в тех, кто развязал войну. Правду нужно говорить. И писать. Ваши газеты пишут правду?.. Если о людях судить по правительству, которое сидит у них на шее, неизбежно приходишь к выводу, что мир сплошь заселен идиотами. Но ведь это не так...
   -- Вы необычно рассуждаете, -- помолчав, заметил комиссар. -- Русские обычно патриоты.
   -- Я тоже патриот, -- сказал Николай. -- Поэтому и говорю, чтС думаю. Кашу в Чечне заварили наши, русские. Ну и еще кое-кто подвизался. Из ваших уже, чтобы Россию развалить. Всё остальное -- болтовня.
   -- У нас была своя Чечня. В Алжире. Ад кромешный. Политики могут что угодно говорить, но люди знают, как там всё было. Воевать-то приходилось людям, -- вздохнул Вердавуан.
   С минуту все молчали.
   -- Знаете, что про французов говорят? -- нарушил Николай молчание. -- Что вы не способны отстаивать свои принципы. Только свое благополучие. После нас хоть потоп... Поэтому и живется вам хорошо. Но это так, на время...
   Комиссар не обижался. В английской формулировке фраза прозвучала мягче.
   -- Франция -- крохотная страна. Чего ж вы от нас хотите? -- развел руками комиссар. -- Насчет этой истории... У нас есть еще одна следственная версия, --перевел он разговор в прежнее русло. -- Я имею в виду операцию... Удалили орган не у нас, во всяком случае, не в больнице. Мы проверяли по всей Франции...
   Николай безучастно смотрел в окно. Филиппов выразил недоумение:
   -- Границы прозрачные. По соседству нигде не могли сделать?
   -- Вот и гадаем, -- закивал Вердавуан. -- Граждане Молдовы, да и не только они, продают свои органы за деньги. Туркам, например. Знаете, сколько им дают за почку? Три тысячи долларов. А оперировать в Турцию увозят... Неужели не слышали никогда? У малоимущих покупают органы. У вас в Молдове полно калек, добровольных.
   -- Чудеса какие-то... Лично я никогда не слышал ничего подобного, -- пробормотал Николай. -- И потом, Молдова -- это давным-давно не Россия. Органы покупают для пересадки, что ли?
   -- В Европе доноров не хватает. Где брать? Один из таких каналов в Румынии мы как-то раскручивали. Но у нас во Франции такого еще не было, -- ответил Вердавуан.
   Николай рассеянно что-то обдумывал.
   -- Есть основания предполагать, что орган у покойной забрали, -- продолжал комиссар в том же духе. -- Совместимость между донором и реципиентом -- большая редкость. Один человек на пятнадцать тысяч. И вообще, само изъятие донорских органов -- очень сложная процедура. Без руки специалиста не обойтись. Такие специалисты, естественно, на виду. Поэтому сколотить большой капитал на таком бизнесе практически невозможно. Вот мы и ломаем голову. Меня это заставило провести параллель. Мы проверили...
   -- Я могу окно приоткрыть? -- спросил Николай, заметно побледнев. Он распустил галстук и теперь с жадностью глотал врывавшийся в машину ветер. Он выглядел растерянным, губы приобрели синюшный оттенок, что не ускользнуло от внимания комиссара.
   -- Сердце у вас не шалит случайно? -- поинтересовался он.
   -- Слава богу, -- пробормотал Николай.
   -- Вид у вас, прямо скажем... Вы бы проверились... Приехали, -- объявил Вердавуан, глазами показав на тянувшуюся слева больничную ограду.
   Пьеро развернул машину и подрулил ко входу. Комиссар, Николай и Филиппов вылезли на тротуар. Пьеро остался за рулем. Комиссар направился к выложенной ракушечником дорожке, сквозь заросли мокрого остролиста выводившей к каменному крыльцу.
   Звонить в дверь пришлось несколько раз. Наконец высунулась физиономия. Чернокожий мужчина в белом -- не то привратник, не то санитар -- без вопросов пригласил всех войти; его, видимо, предупредили о визите.
   Николай не тронулся с места. Побледнев сильнее прежнего, он облокотился о выступ крыльца, не в силах сделать ни шага.
   -- Сделайте одолжение, -- окинув его внимательным взглядом, попросил комиссар. -- Мы всего на пару минут...
   Проследовав за санитаром в конец длинного коридора с мертвенным неоновым светом, они попали в просторный зал. Всё тот же африканец, худосочный, но стройный, как незнакомое экзотическое дерево, провел их дальше, в глухое помещение без окон. Вдоль стены тянулись рядами металлические дверцы. Стоял необычный запах.
   Вердавуан кивнул. Санитар подошел к одной из дверец, открыл ее и выдвинул на себя подобие носилок. В пластиковом чехле угадывалось тело человека. Санитар расстегнул молнию и сдвинул в стороны края чехла, чтобы стала видна голова.
   Николай опять заставлял себя ждать. Затем всё же подошел. Увидев лицо женщины, он на мгновение отшатнулся, но потом приблизился к телу, как-то странно всхлипнул и положил ладонь на лоб покойной.
   Это была Маша. Но он понял это еще в машине ? почувствовал по необычной и немного жутковатой достоверности происходящего; мир показался Николаю каким-то невероятно реальным в тот момент, когда Пьеро подрулил к ограде морга, и на дне глаз француза промелькнула тень не то вины, не то жалости, хотя в ту минуту Николай вряд ли мог знать, что его ждет.
   Округлый родной лоб был ледяным и твердым. Веки сомкнуты неплотно. Шатеновые волосы, длиннее, чем Николай представлял себе, уложены неестественно аккуратно. На бледной шее блестела змейка цепочки со съехавшим набок золотым крестиком, который он сам когда-то подарил сестре, поскольку увиделись в канун Пасхи. Почему-то запомнилось, что этот крохотный и по форме не очень-то православный крестик достался ему за восемьсот рублей. Он даже помнил, что в момент покупки усомнился: не слишком ли дешево для настоящего золота? ? но потом решил, что это не имеет значения: какая разница, из чего сделан крестик.
   Безмятежное выражение лица сестры, лица не девочки, какой она всегда представлялась Николаю, а молодой женщины... Правильные черты и особенно выпуклый, воском отсвечивающий высокий лоб, такой же, как у матери, -- всё это имело лишь отдаленное сходство с той Машей, какой она оставалась в его памяти.
   Николай вновь пошатнулся, опустился на колени перед выдвинутой полкой. Уткнувшись лицом в Машины сложенные на животе руки, он издавал какое-то невнятное бормотание и трясся всем телом.
   Комиссар перевел сконфуженный взгляд на Филиппова. Но тот, уставившись на труп с каким-то беспощадным ожесточением в лице, не обращал на француза внимания.
   Вердавуан сделал шаг вперед и мягко произнес:
   -- On y va, monsieur, je vous en priе...
  
   * * *
   Позвонив в гостиницу в одиннадцатом часу вечера, комиссар сообщил, что формальности с вывозом тела удалось утрясти. Оставалось кому-то из них двоих съездить с утра в российское консульство.
   Филиппов, ответивший на звонок комиссара, не сразу смог объяснить, что есть некоторое затруднение. Николай с самого возвращения не вставал с постели -- похоже, было плохо с сердцем. Комиссар будто накаркал.
   Вердавуан всполошился. Не обращая внимания на возражения, он заявил, что немедленно посылает в гостиницу Пятницу, которому приказал отвезти обоих в военный госпиталь Валь-де-Грасс, поскольку в обычных городских больницах на выходные остается только дежурный персонал, а у специалистов эти дни -- выходные. Пятница еще не успел доехать до гостиницы, когда Вердавуан перезвонил во второй раз и сообщил, что в госпитале как раз дежурит его знакомый кардиолог.
   Через двадцать минут Пятница забарабанил в дверь. Николай отказывался впускать его в номер. Необидчивый негр стоял на пороге, уговаривал. Филиппов топтался тут же, у двери, ожидая, пока босс сменит гнев на милость. Пятница уверял, что в госпитале предупреждены об их визите, их ждут, и нужно ехать. К тому же кардиолог, которого специально ради месье Лопухова оторвали от домашнего обеда, уже мчится-де в госпиталь на мотоцикле. Эбеновый полицейский даже изобразил для наглядности руками, как это происходит.
   Николай, упиравшийся с необъяснимым упрямством, сдался только потому, что окончательно обессилел. Филиппов, всё это время молча соглашавшийся с Пятницей, помог шефу переодеться, и они спустились к машине...
   В ожидании результатов анализа крови невысокий худощавый врач, назвавшийся другом Жоржа Вердавуана, долго и тщательно прослушивал стетоскопом волосатую грудь пациента-россиянина, то и дело проверял пульс и всё это проделывал с таким видом, будто отказывался верить своим глазам -- тому, что видел на распечатанной ленте с зигзагами ЭКГ. Одновременно он расспрашивал Николая о его состоянии -- сегодня и в прошедшие дни.
   Николай и сам не знал, почему ему казалось столь важным с точностью описать свои ощущения. Он объяснял по-английски, что боли практически не чувствует. Гораздо мучительнее было чувство, периодически накрывавшее волной, словно он падает в яму и у него захватывает дух. Руки и ноги мгновенно леденели, поле зрения сужалось, появлялось ощущение, что он смотрит на происходящее через трубу, а сердце в этот момент как бы поднималось к горлу. Что-то похожее случалось с ним и раньше, однако впервые это ощущение было таким долгим. Прежде появлялись и боли, чаще всего отдававшие в шею, но он не обращал на них внимания: бока и шея болеть могут от чего угодно.
   Вдруг осознав, что все эти подробности абсолютно излишни, Николай попросил объяснить ему просто и ясно, что с ним.
   Гийом Жо, старший врач отделения, профессор, категорично заявил, что не может отпустить его из госпиталя.
   Николай, явно не ожидавший такого, приподнялся на кушетке и, путая французские слова с английскими, запротестовал:
   -- Non! Non... Je ne peux pas. I cannot, really! Can you call my friend, please? He is my bodyguard. He is waiting in the hall...
   -- Your bodyguard?-- удивился врач.
   Отрицательно мотая головой, давая понять, что, кем бы ни приходился ему дежуривший в холле сотоварищ, к решению вопроса о том, останется он в больнице или нет, это всё равно не имеет никакого отношения, Жо выглянул в коридор и попросил, чтобы того пригласили в палату, а затем стал объяснять Николаю, что анализ крови с использованием так называемых маркеров, которые позволяют воссоздать достаточно точную картину, однозначно указывал на то, что Лопухов перенес инфаркт. Скорее всего, небольшой и не сегодня. Но невозможно обойтись без лечения, причем неотложного. Последствия грозят вполне серьезные, причем в самое ближайшее время. Возвращаться в гостиницу Гийом Жо не советовал. Зачем нужен этот лишний риск?
   Вошел Филиппов. Будучи в курсе намерений медперсонала, он, видимо, еще не решил, какого мнения придерживаться...
   На ногах перенесенный инфаркт, что свидетельствовало о плохом состоянии коронарных артерий, -- был только первой частью оглушительного диагноза. Аневризма восходящей аорты, обнаруженная в том месте, где на выходе из сердца основной артериальный ствол поднимается к дуге, грозит "рассечением". Расширение аорты успело наделать бед: в работе аортального клапана появились сбои. Из-за этого вкачиваемая в аорту кровь возвращается назад в сердце, что приводит к чрезмерному переполнению левого желудочка. Сердце "захлебывается", работает с перегрузкой. Рано или поздно это приведет к самому плачевному исходу...
   Врач спокойно и даже с некоторым цинизмом, как Николаю показалось, объяснял всё это уже за полночь, после того как, сделав ему эхокардиографическое обследование и томограмму и так и не дав строптивому пациенту встать после процедур с кресла-коляски, санитары прикатили его в палату.
   Палату выделили просторную, двухместную. Вторая кровать, стоявшая ближе к выходу и отделенная пластиковой ширмой, пустовала. За большим низким окном с приспущенными жалюзи даже с кровати хорошо просматривались освещенный парк с исполинскими деревьями, коробки современных строений и спортивные сооружения -- не то баскетбольная площадка, не то теннисные корты.
   Расположившись за столиком у окна, Филиппов пребывал в раздумье. Кардиологу он внимал с таким видом, будто перед ним не человек, а автомат, который работал просто потому, что был включен, без всякой надобности.
   У Жо не вызывала сомнения необходимость в скором хирургическом вмешательстве. При диаметре расширения аорты в семь сантиметров, вместо положенных двух с половиной -- максимум трех, рассечения или расслоения ткани аорты можно ожидать в любой момент. И не дай бог это случится. Сложную операцию, которая требует специального оборудования, пришлось бы делать срочно, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Ведь не в любой больнице есть кардиохирургическое отделение, да еще и с нужной для такой операции аппаратурой. В госпитале, где они находились, такого отделения так и не открыли. Но в одном только Париже имелось, по словам Жо, несколько кардиоцентров, в которых подобные операции проводились в рутинном режиме. Методику освоили лет десять тому назад, и она непрерывно совершенствовалась.
   -- What kind of operation? -- изумленно переспрашивал Николай. -- On my heart, you mean?
   Кардиолог, помедлив, кивнул.
   -- На закрытом сердце оперируют только аневризмы брюшного отдела аорты, и то не всегда, -- пояснил врач.
   Есть ли смысл собирать чемоданы и ехать домой, в Москву, поинтересовался Филиппов. Жо отрицательно покачал головой. Госпитализация неминуема. Именно сейчас, сегодня. Это следовало принять как непреложный факт.
   С видом не больного, а провинившегося Николай продолжал глазеть в окно, в подкрашенную фонарным светом нерусскую ночь и вдруг заметил, что на улице очень тихо и пасмурно. Перебирая в голове события дня, он боролся с мучительным ощущением, что не может восстановить их последовательность. Впрочем, и сам не знал, почему это вдруг стало иметь значение.
   Профессора позвала медсестра. Он вышел в коридор и о чем-то тихо с ней переговаривался. В этот миг Николай вдруг почувствовал, что не хочет остаться в палате один на один с тем, что ждет его теперь неминуемо. Раздражало всё: чужая обстановка, холодный свет больничных ламп, неудобная кровать, непривычно застеленная -- одними простынями, без пододеяльника ? постель, и даже тишина. Но не жаловаться же вслух на неудобства?
   Филиппов молча крутил в руках свой телефон и словно телепат, привыкший к тому, что не может не читать чужие мысли, но при этом тактично утаивающий от окружающих этот редкостный дар, смотрел в окно и ехать в гостиницу не торопился...
  
   * * *
   Потребовалось приложить немалые усилия, чтобы переговоры с заведующим отделением, пожилым врачом с внешностью не военного, а художника с Монмартра, который навестил Николая в палате еще перед завтраком, увенчались его согласием на выписку под расписку. Во вторник, прямо из госпиталя, Филиппов отвез Николая в аэропорт Шарль-де-Голль и посадил на московский рейс. Сам он планировал вернуться в Москву с телом Марии через пару дней...
   Утром следующего дня до необычного молчаливый Глеб Никитич вез Лопухова в ЦКБ. Несмотря на желание Нины проводить его на консультацию, Николай предпочел поехать один. Боясь шокировать домашних убийственным диагнозом, по приезде домой он ограничился минимальными объяснениями, и Нина не вполне понимала, насколько положение серьезно.
   Весь центр перекрывали дорожные пробки, машины едва продвигались. За час еле добрались до Русаковской улицы, затем потянулась Стромынка. Серым загазованным улицам не виделось конца. Снег на обочинах лежал черный от копоти и грязи. И чем дальше от Садового кольца, тем всё более невзрачными и чужими, какими-то постылыми в своей повседневности выглядели улицы. Именно эта будничность производила самое гнетущее впечатление.
   В Париже возвращение домой, в родную стихию, казалось спасением от всех бед. Но как только это стало реальностью, всё опять стало таким, каким было всегда -- обыденным и никаким. Ничто здесь не сулило ничего особенно плохого или хорошего. Единственное, что представлялось новым и неожиданным, так это потребность бежать от всего, причем как можно быстрее. Подальше от обыденности и хаоса, в котором на родине жили все поголовно, настолько сросшись с этой жизнью одним днем, что даже не замечали этого... Спасения дома не было. Вместо спасения ощущалось какое-то неодолимое центробежное ускорение, от которого распирало грудь, какое-то соскальзывание в никуда.
   Николай сознавал, что поддается пустым мимолетным эмоциям и не может добиться от себя внутренней собранности, крайне необходимой именно сейчас, какие бы усилия он ни прилагал и сколько бы ни внушал себе, что самоконтроль -- первичное условие выживания в новой ситуации, в противном случае выкарабкаться не удастся. Рассчитывать он не мог ни на кого. Выход предстояло искать в одиночку. Но для того, чтобы хватило на это сил, нужно было держать себя в ежовых рукавицах...
   Горностаев, с которым удалось переговорить еще по дороге из Шереметьево на Солянку, договорился о консультации. Визит к врачу назначили на утро. К пожилому профессору в очередь записывалось полгорода ? московские сердечники отнюдь не преклонных лет, что называется, в полном расцвете сил. И к ним Лопухову отныне следовало относить себя на общих правах. Вся эта орда неонеудачников, променявших на высокие доходы всё, вплоть до здоровья, теперь рвалась к пожилому профессору, будто к святым мощам, с тех пор как по Москве пронесся слух, что именно Николай Николаевич лечил, ставил на ноги (и таки поставил!) своего тезку по отчеству, тоже Николаевича -- бывшего президента...
   Полчаса Николай просидел у закрытой двери, пока его наконец не пригласили в ординаторскую. Профессор, добиравшийся на работу на своей машине, застрял в пробке, но позвонил в отделение и распорядился, чтобы за пациентом присмотрели.
   Женщина-врач, сидевшая за соседним столом, молоденькая, мило курносая и близорукая, писала что-то в толстенной истории болезни и изредка поглядывала на заждавшегося пациента. Затем она вдруг стала рассказывать о своей поездке во Францию. Кто и зачем посвятил ее в то, что он только что из Парижа? Врач этим летом ездила отдыхать на Лазурный Берег, откуда вернулась, по ее словам, выжатой, как лимон. И страшно разочарованной. Что за мелочные и меркантильные люди!.. Имелось в виду французское семейство, пригласившее ее на побывку? Или вся Франция? Николай слушал в пол-уха и отстраненно думал: существует ли хоть одна страна на белом свете, о которой нельзя сказать всё то же самое? От болтовни докторши, уследить за смысловой нитью которой он не мог, Николай чувствовал себя укачанным, захмелевшим, будто опрокинул натощак пару стопок водки.
   В приоткрытую форточку доносилось карканье ворон. Резкие, разлетающиеся клочьями звуки ассоциировались с чем-то до боли знакомым. Ассоциация оставалась зыбкой, неуловимой. Карканье слышишь в парках, возле больниц, на кладбище... -- перечислял Николай в уме. Или еще в Александровском саду, в школьных дворах, возле старых монастырских стен... Есть в этих звуках что-то душераздирающее. Но не отталкивающее. Не потому ли, что эта очень русская уличная какофония знакома с первых дней жизни? Весенний свежий ветерок, врывающийся в форточку. Резкий запах водочных компрессов, при помощи которых в детстве его выхаживали от ангины. А еще это напоминает о вкусе разжеванного аспирина, въедающегося в десны, всю ту еще не начавшуюся жизнь, которая даже сквозь непреодолимую толщу прожитого продолжает манить к себе. Как манила когда-то пахучая новизна только что купленной книги с картинками. Захватывающие, печально переменчивые и непрерывно рассыпающиеся на дне памяти узорами, как в детском калейдоскопе, эти картинки придавали той, прошлой, жизни какой-то перпендикулярно-простой, геометрический смысл, которого в ней никогда уже не будет. Будет, разве что, ощущение этого смысла. Будет уверенность в том, что это что-то правильное и, может быть, главное... Увы, навсегда ушедшее.
   Стараясь не обидеть невниманием словоохотливую ассистентку профессора, Николай отделывался молчаливыми кивками, памятуя о недавно данном себе слове: не проявлять мелочную нетерпимость к людям.
   Наконец в ординаторскую вошел невысокий пожилой мужчина в белом халате. Это и был Николай Николаевич, профессор.
   Вопросительно оглядев друг друга, они обменялись рукопожатием. Молоденькая докторша, перемолвившись с Николаем Николаевичем парой слов о каких-то своих проблемах, попрощалась с обоими и, захватив с собой стопку бумаг, покинула ординаторскую.
   Николай Николаевич, кого-то сильно напоминавший Лопухову, сел за большой письменный стол, сложил перед собой маленькие, почти женские руки и кивнул на папку, лежавшую у Николая на коленях:
   -- Ну, рассказывайте... Что за обследование проходили во Франции?
   -- Не знаю, как и рассказать. Для меня это -- филькина грамота, -- беспомощно улыбнулся Николай, извлекая из конверта стопку бумаг.
   -- Ну, давайте будем смотреть... -- доброжелательно предложил врач и, взяв кипу бумаг, стал не спеша их перебирать.
   Задержав внимание на страничке с комментариями к томографическому обследованию, к которому прилагался CD-диск, Николай Николаевич похвалил французскую медицину за основательный подход и взглянул на Николая с каким-то неделовым прищуром, словно проверял, как у него обстоит дело с чувством юмора. Кого же он так мучительно напоминал?
   Николай приказал себе терпеливо ждать заключения. Не отпускали навязчивые мысли: "Если откажется, придется ехать непонятно куда. Кому я здесь нужен? Здесь никто никому не нужен... Опять лететь во Францию?"
   -- Да, бывает и так. Несколько лет ходит человек, и хоть бы что, -- сложив документы Лопухова аккуратной стопкой, произнес наконец профессор. -- Но редко. Николай... как вас по отчеству?
   -- Я как-то привык, чтобы меня... Колей меня зовут, -- солгал Николай, опасаясь, что при обмене любезностями, то и дело употребляя "Николай", они станут похожи на гоголевских персонажей.
   -- Одышки нет, по голосу слышу.
   -- Я даже не знаю, что это такое, -- признался Лопухов и встревоженно спросил. -- Правду мне сказали в Париже, что времени у меня мало? Сколько, на ваш взгляд?
   -- Вам не объясняли?
   -- Объясняли. Но я не до конца понимаю. Аннулоэктазия, аневризма аорты... Названия красивые. По-русски что это значит?
   -- Аневризма -- значит расширение сосуда. Аорта -- это главный сосуд. При разрыве, сами понимаете, что может произойти... "Аннуло-" -- значит клапан, эктазия -- расширение...
   -- Я должен знать, сколько у меня времени, -- настойчиво повторил Николай.
   -- Этого вам никто не скажет. Может, год проходите, может, месяц, а может -- всего неделю. Если аорта лопнет, оперировать будет очень сложно. Шить будет не на чем... Такого больного чаще всего даже не успевают довезти до операционного стола. Вся кровь выливается в брюшную полость, и всё.
   -- Год? -- словно торгуясь, переспросил Николай.
   -- Я же вам объясняю... Проблема не только в аорте. Если верить тому, что здесь написано, у вас и левый желудочек расширен. Будете тянуть с операцией, окончательно загубите сердце. Аортальный клапан пропускает кровь в сердце, а не должен. Желудочек, который гонит кровь в аорту, из-за этого раздувается, гипертрофируется... -- Николай Николаевич стал перебирать бумаги в обратной последовательности. -- У вас он расширен примерно на треть. Это много. И еще будет расширяться. В конце концов, мотор будет работать вхолостую... Два-три месяца, не больше, вот мое мнение. Это максимум, -- заключил врач. -- Как вы их проживете, трудно сказать. Я бы не рисковал. И инфаркт тоже надо лечить.
   -- Вхолостую -- что это значит? -- выпытывал Николай.
   -- Задыхаться начнете. Лежать не сможете. Жить придется в сидячем положении. Даже ночью. Легкие начнут отекать. С определенной стадии левый желудочек не сможет вернуться к исходным размерам. И тогда ничего другого вам не предложат, кроме пересадки.
   -- Сердца? -- удивился Николай.
   -- Чего же еще?
   -- Операцию делают на открытом сердце? -- помолчав, спросил Николай.
   -- Только не надо драматизировать. Такие операции сегодня делают хорошо. Важно кто делает. От рук многое зависит.
   -- Риск есть какой-нибудь?
   -- Риск всегда есть. Даже когда вы через дорогу переходите. При такой операции -- процентов пять. Ближе к трем.
   -- Хорошо... Ваш совет к чему сводится? Что делать? -- спросил Николай, словно всё еще не мог уяснить себе главного.
   -- Как можно быстрее оперироваться.
   -- У нас?
   -- Да без разницы в принципе. Я позвонил с утра, узнал. Ваш друг настаивал... У нас за такие операции трое берутся. Методика та же, что и на Западе, --Николай Николаевич озадачивал своей предусмотрительностью. -- Отсекается часть восходящей аорты, пришивается искусственная трубка из дакрона. Это материал такой износостойкий, синтетический, наподобие велюра плотной вязки... Аортальный клапан, если есть недостаточность, убирается. Искусственные клапаны сейчас стали делать отличные, из углепластиков. Износ -- нулевой. Сама операция проводится по методу Бентала-Каброля. Бентал -- англичанин. Каброль -- француз. Вместе разрабатывали. Делают и клапаносохраняющую, но единицы. Заранее трудно предсказать, можно ли сохранить клапан. Нужно проводить дополнительное обследование. Или уже во время операции принимать решение.
   -- Дорого?
   -- Насчет цен не могу ничего сказать... Если обычный вариант, операция по Бенталу, то у нас могут попросить... тысяч двенадцать долларов.
   -- А если клапан не убирать?
   -- Вот тут не знаю. Дороже, конечно. В разы... Клапаносохраняющую операцию делают по методу Якуба. Маджи Якуб, английский хирург, разрабатывал. Метод и у нас освоен. Но берутся, кажется, только двое. Слышал, что в институте Петровского делают... Можем попробовать позвонить им...
   -- А другие как выходят из положения? У кого нет денег? -- спросил Николай.
   -- Умирают. В вашем случае придется делать еще и шунтирование.
   -- Это что-то меняет?
   -- Нет, многого не меняет. Просто вы сильно запустили здоровье. Если не шунтировать, вас ждет новый инфаркт. И тогда уже легко не отделаетесь. Разденьтесь, посмотрю вас. Вон там... -- Профессор взглядом указал на узкую дверь справа от входа.
   Николай прошел в кабину и через минуту появился по пояс раздетый, бледный и волосатый, стесняясь своей наготы и некоторой упитанности.
   Николай Николаевич усадил его на застеленную простыней кушетку и, предлагая то лечь, то опять сесть, долго прослушивал его грудь и спину, а затем стал пальпировать брюшную полость и даже бедра.
   -- Значит так... Пока ни вина, ни водки. Для аппетита рюмку коньяка можете выпить, но хорошего. С курением сразу завязывайте... Ведь курите, по запаху чувствую. Всё равно придется бросать. И вообще, постарайтесь не переутомляться, отдыхайте побольше.
   Профессор еще продолжал давать наставления, но Николай не слышал его, лишь молча со всем соглашался; уставившись в окно, он глядел на небо, вдруг просветлевшее и ясное...
  

* * *

   В начале марта, за несколько дней до начала весенних каникул, Николай забрал дочь с занятий и, проводив ее с Иваном в Тулу, улетел с женой во Францию. Гийом Жо, которому Николай несколько раз звонил из Москвы, лично побывал в институте сердца при больнице Ля-Питье-Сальпетриер. Там Жо показал его историю болезни главному хирургу центра, профессору Олленбаху, о котором Николай слышал еще во время госпитализации в Валь-де-Грассе. Олленбах согласился прооперировать русского пациента лично, что и сделал шестого марта...
   С кислородной трубкой в носу, которую медсестры называли почему-то "очками", les lunettes, необыкновенно бледный, осунувшийся, став вдруг разительно похожим на своего отца, чего раньше Нина никогда не замечала, муж следил за ней благодарным взглядом и виновато улыбался. Обычно словоохотливый, Николай теперь всё больше молчал. А если говорил, то всегда об одном и том же: что поставил "счетчик на ноль", решил начать всё с начала. Что именно он собирался начать с начала -- не уточнял. Лечащий врач Мари-Пьер, как она представилась Нине, объясняла, что безудержный оптимизм -- обычная реакция на инъекции морфина, отказаться от которых пока было невозможно, поскольку боль давала бы никчемную сейчас нагрузку на сердце. Но оптимизм Николая всё-таки заражал...
   Как только из палаты забирали обеденный поднос, он погружался в сон. Наблюдая за спящим мужем, Нина нет-нет да и ловила себя на мысли, что перед ней тот самый человек, каким она знала его годы назад. Чувство нереальности происходящего становилось вдвойне мучительным, стоило ей вспомнить о том, что пришлось пережить за минувшие недели. Не верилось, что хватило сил. Не верилось, что главное позади. Поездка в Тулу на похороны Маши, тело которой предали земле рядом с прахом матери. А затем ? нескончаемая беготня по врачам. Все, кто мог это себе позволить, уезжали, как выяснялось, оперироваться за границу... Николай решил последовать их примеру. Ежедневные звонки во Францию, переговоры с врачом госпиталя и с самой больницей, бесконечное собирание документов...
   Во Франции, где за один день, проведенный в отделении кардиохирургии, предстояло платить более полутора тысяч евро, операция обходилась в общей сложности дешевле, чем в Москве. Потому что в Париже ни с кем не приходилось торговаться, никому не нужно было класть в карман. Никто не требовал дополнительных подношений, хотя на базе государственных медучреждений, как Николаю объясняли еще в госпитале, вполне официально практиковалось и получастное обслуживание. Однако дополнительные гонорары не превышали нескольких тысяч евро.
   C его диагнозом обычный срок госпитализации составлял не более десяти дней. И даже в случае осложнений госпитализация не могла, будто бы, затянуться более чем на три недели. Из расчета трехнедельного срока и предлагали внести предоплату в кассу больницы, с тем чтобы при выписке вернуть лишнее...
   Иногда поздно вечером, когда заканчивался обычный рабочий день, на пороге палаты вырастала фигура профессора Олленбаха. Но лишь на секунду. Выдав непонятную подбадривающую реплику, профессор тут же исчезал -- казалось, из опасения, что пациенты бросятся ему в ноги благодарить за чудеса, которые он с ними совершал. Осмотр больных Олленбах обычно возлагал на молодую черноволосую врачицу-ассистентку с профилем Нефертити. Присаживаясь к Николаю на край кровати, та быстро прослушивала стетоскопом его грудь, заклеенную по вертикали рыжим от йода прозрачным пластырем, и умоляла его не двигаться. Но Николай, улыбаясь, всё равно старался подставлять свои бока, чтобы хоть чем-то помочь...
   Нине порой казалось, что все здесь играют в какую-то непонятную игру. Реальность заявляла о себе жестко и неумолимо, когда сквозь приоткрытые двери соседних палат глаза внезапно упирались в тяжело больных, в ожидании пересадки сердца прикованных полураздетыми к громоздким аппаратам. Как Нине по-английски объяснила одна из медсестер, у этих людей сердца не было вообще, его удалили и временно заменили машинами.
   О результатах операции Нина не думала. Главное позади -- твердила она себе. Всё остальное -- мелочи. Лишь через неделю, уже в Валь-де-Грассе, куда мужа перевезли на долечивание, Нина узнала, что результат операции был не таким, как всем хотелось.
   Олленбаху удалось сделать пластику по методике Якуба. Аортальный клапан он смог сохранить. Но оставалась недостаточность, при таких операциях якобы вообще неустранимая полностью. Зато отпадала необходимость в пожизненном приеме антикоагулянтов. Поврежденную часть аорты заменили трубкой-протезом около десяти сантиметров длиной, которую вшили на место удаленной аневризмы. Кроме того, как и предполагалось, пришлось делать шунтирование. Правда, прошунтировать удалось не все артерии.
   Нина не совсем понимала, что всё это означает на деле. Заведующий отделением уверял ее, что операцию нужно считать успешной. Сделать ее лучше не смог бы никто. При хорошей реабилитации, на которую могло уйти два-три месяца, а затем наблюдаясь у хорошего врача и, главное, соблюдая правильный образ жизни, больной имел все шансы забыть о своих проблемах с сердцем на долгие годы...
   На ноги Николай поднялся на вторые сутки, еще в реанимации, как Нине рассказывали, чтобы пересесть в передвижное кресло, в котором его привезли в палату. Но поправлялся он медленно. Держалась температура. По нескольку раз в день у него брали кровь на анализы. Появилось осложнение, хотя и не опасное, на легкие.
   И только на десятый день произошла заметная перемена. Улучшение было резким и уже окончательным. От анальгетиков Николай отказывался, уверяя, что боли его практически не беспокоят. Он с аппетитом ел, с еще большим наслаждением пил красное вино, которое в госпитале ему давали на обед и на ужин, опустошал по утрам баночки фигового варенья, самостоятельно мылся, брился и не переставал улыбаться медсестрам и санитаркам, особенно двум чернокожим девушкам в белоснежных одеяниях, которые учились на военных медсестер и проходили в отделении практику. От их лучезарных улыбок и шоколадных лиц Нина тоже не могла оторвать взгляда. Одевался Николай только в белые рубашки и джинсы, которые не носил уже много лет...
  

* * *

   Цюрихское правобережье как на ладони просматривалось с высоты Линденхофа. Город утопал в белесой дымке. Дождь лил вторые сутки. Для ведения наблюдения приходилось постоянно отклоняться от тщательно продуманного сценария. Окна в "опеле" запотевали. Чтобы подсушить салон, приходилось запускать двигатель, включать вентиляцию.
   Улица лучше просматривалась из гастхофа на углу, окна которого выходили к Лиммату и на сами виллы с их летними садами и раскисшими от непогоды газонами, -- на приусадебных газонах никто никогда не появлялся. Однако в уютном теплом зале гастхофа невозможно было торчать целыми днями. Как только наплыв утренних посетителей спадал, в заведении становилось безлюдно, и засидевшийся незнакомец не мог не привлекать к себе внимания...
   Буркхард Блюмляйн, тридцатилетний профессиональный вор, после учебы в семинарии проживавший в Кёльне, выдавал себя за художника-концептуалиста с уже завидным творческим стажем и узкой специализацией. Сам он постулировал ее как "реконструирование поврежденных объемов" (достаточно грохнуть об пол более-менее ценную вазу и попотеть день-другой, чтобы склеить посудину по кусочкам эпоксидкой, и детище можно было отдавать местным коллекционерам за несколько тысяч евро)...
   Сегодня Буркхарду стало наконец ясно, что программу нужно перекраивать, причем не согласовывая с заказчиками. Твердая договоренность с ним ? ни на шаг не отступать от заранее продуманного плана ? могла теперь лишь навредить делу.
   Подкачала сообщница. Хрупкая веснушчатая Моника подхватила простуду и то и дело бегала в туалет гастхофа по-маленькому, каждый раз что-нибудь заказывала, лишний раз светилась на людях. Так не могло продолжаться. Буркхард отправил напарницу в Винтертур, в гостиницу, где вот уже третьи сутки они выдавали себя за германских туристов-молодоженов, помешанных на Швейцарии и восторгающихся местными достопримечательностями. Наблюдение за домом Буркхард намеревался довести до победного конца без Моники. К вечеру он собирался принять окончательное решение, что делать дальше.
   Из наружного наблюдения так и не удалось почерпнуть ничего нового. Подтверждалась исходная информация, полученная от заказчика предстоящего киднэппинга. Но Буркхард и не ждал ничего другого, картина ему была ясна, и он просто перестраховывался. Уверенность в успехе дела в него всегда вселялась сразу, едва он вникал в суть заказа, а если этого не происходило, если оставалась хоть капля сомнений, он всегда отказывался от предложения, это давно стало святым правилом, от которого он никогда не отступался. Однако в данной ситуации успех можно было гарантировать только при условии, что проникнуть в дом удастся без дальнейших проволочек...
   Пожилые Альтенбургеры прислуги дома не держали. Одна и та же домработница обслуживала их через день, приезжала на "ситроене", парковала машину на улице перед воротами, в доме у стариков оставалась с девяти утра до четырех пополудни. Сложнее дело обстояло с няней, которая жила при ребенке постоянно.
   Обедали хозяева в дорогих ресторанах, один и тот же не посещали чаще, чем два раза в неделю. Спать ложились в половине девятого. Их спальня располагалась на том же этаже, что и все остальные спальные помещения, в том числе и детская. К задней стороне дома примыкал парк, по периметру обсаженный стеной туи. На внутренней территории росли елки, кедры, ухоженный чубушник. С соседнего перекрестка отлично просматривалась веранда ? просторная, заставленная плетеной мебелью, цветами в горшках. Над верандой нависал балкон в стиле модерн, на который и выходили окна спальни стариков. Детская находилась справа, в противоположном конце коридора, -- там в окне постоянно мелькал силуэт няньки. Стриженая, с толстыми руками швейцарка начинала укачивать младенца сразу же после того, как хозяева укладывались сами.
   После отъезда родителей малыша -- пары средних лет -- гостей на вилле больше не появлялось. Для Буркхарда оставался нерешенным вопрос, где проводила ночь сама нянька. В той же комнате, с ребенком? В смежной?
   О проникновении в дом с улицы через главный вход не могло быть и речи. Чтобы аккуратно вскрыть дверь, понадобилось бы несколько минут. Пришлось бы маячить на виду, на высоком крыльце, верхняя площадка которого достигала уровня ограды, и вечерами на нее падал свет уличного фонаря. Не ставить же ширму. Хотя поначалу Буркхард обдумывал именно этот вариант.
   Намного проще ему теперь представлялось начать вторжение в безоблачную жизнь старичков со стороны сада. Ночи стояли пасмурные, безлунные. Сделав заход с тыльной стороны, можно был без спешки, без малейшего риска, вскрыть любой замок и любое окно. Оставалось бесшумно проникнуть в дом и забрать чадо. В случае непредвиденных обстоятельств, если обнаружится, что нянька спит в комнате с младенцем или где-нибудь рядом, нейтрализовать ее заказчик потребовал с минимальным ущербом для ее здоровья: не дать дурехе проснуться, всадить укол в одно место, но такой, который смог бы свалить с копыт любую швейцарскую корову ? и будьте здоровы.
   После чего, уже не возвращаясь в гостиницу, заранее рассчитавшись за проживание и уничтожив все, что могло бы их с Моникой скомпрометировать, они должны были выехать из города в направлении французской границы. "Кордон" Буркхард планировал пересечь не сразу. Разумнее было скоротать денек в Швейцарии, на свежем воздухе, и подъехать к пропускному пункту только часам к пяти вчера. В часы пик гораздо легче слиться с потоком французских машин, с теми, кто ездил в Швейцарию на работу и возвращался к себе домой. На Монику возлагалась, что ни говори, ответственная роль: в течение дня заменить ребенку няню. Впервые на своем веку ей предстояло нянчиться с грудным младенцем, и она немного паниковала, боялась не справиться...
   К концу дня Буркхард связался с напарницей и дал ей указание дозвониться с резервного сотового телефона заказчику, чтобы поставить его в известность о принятом решении: главный этап будет завершен этой ночью. Заказчик должен был успеть организовать встречу ? через сутки после контрольного звонка и уже на французской территории, ? это входило в "сценарий". К девяти часам Буркхард просил Монику рассчитаться в гостинице, уложить вещи в багажник машины и ждать его в ресторане на Бюрклиг-плац. Он не хотел идти на дело без своего ритуального RЖschdi -- любимого еще со времени службы в армии блюда из картошки, грудинки и плавленого сыра...

* * *

   В глаза бросалась какая-то заторможенность и неловкость в движениях, Буркхард подмечал это в Монике еще с утра: у нее всё валилось из рук, она всё делала не так, и отставали по графику уже на двадцать минут. Сам он уже пересек голую площадку перед кустами, а силуэт Моники, с ног до головы в черном, но с очень заметными прорезями для глаз, всё еще выделялся в темноте на фоне ограды. Наконец и она, прошуршав кроссовками по гальке, укрылась в тени балюстрады.
   Прошло с полминуты. Вместе подобрались к веранде и выждали еще мгновение. По знаку Буркхарда насадили на глаза инфракрасные очки. Моника бесшумно перемещалась первой, просматривая внутренние помещения через окна, выходившие в сад.
   По ее сигналу Буркхард уцепился за стенной выступ, подтянулся на одних руках и перемахнул через перильца. Моника последовала его примеру. Комнаты и здесь обследовали через очки. Нужная оказалась за вторым окном от угла дома.
   Действуя уже более синхронно, вдвоем проскользнули к единственной стеклянной двери на балкон и, разложив на полу тряпичный чехол, разобрали инструменты: клейкая лента, большая круглая присоска, стеклорез. Опустившись перед дверью на колени, Буркхард приступил к взлому. Вскоре тишину раскроил резкий короткий скрежет. Кругляш стекла, удерживаемый присоской, был аккуратно извлечен и передан в руки Монике, которая подстраховывала каждый жест. Просунув руку через отверстие, Буркхард в считаные секунды справился с замком. Дверь беззвучно поддалась. Быстро собрав инструменты, оба проскользнули в дом...
   Пока Буркхард осматривал комнату няни, проникнув в нее из детской через приоткрытую дверь, Моника прошмыгнула к кроватке.
   Раскинув ручонки, младенец лежал на спине и крепко спал. У изголовья кроватки зеленым огоньком светилась включенная радио-няня. Приемный аппарат находился в спальне у няни настоящей. Моника прикрыла одеялом спавшее ребенка и, осторожно укутав его с боков, одним движением вынула его из кроватки вместе с одеялом.
   Тем временем Буркхард, маячивший около няни в соседней комнате, вздрогнул от хрипа, который вырвался из принимающего устройства на стуле. Моника что-то опрокинула.
   Голова на подушке пришла в движение. Не теряя ни секунды, Буркхард извлек из нагрудного кармана приготовленный шприц, снял с иглы колпачок, а другой рукой обхватил няню за шею и зажал рот. Та судорожно трепыхалась и утробно мычала. Тщетно. Отбросив одеяло, Буркхард всадил женщине в плечо иглу и впрыснул содержимое. Тело обмякло...
   Легкую седативную инъекцию сделали уже в машине и ребенку. Моника всё еще держала его укутанным в одеяльце. Младенец, было, заворочался, закряхтел, но быстро утих, спокойно засопел.
   Буркхард стащил с головы черную маску-чулок и, повернувшись к заднему сиденью, широко улыбнулся Монике, сквозь темноту угадывая, что в глазах ее заиграли живые огоньки.
   -- гa jout... -- выдал он одно из немногих швейцарских выражений, которым успел научиться за эти дни.
   Он запустил двигатель, и они вырулили по спуску вниз...
  
  
   К вечеру следующего дня, после трехчасовой езды по автостраде, Буркхард свернул с трассы под указатель "Бардонэ" и встроился в поток машин с французскими номерами, медленно продвигавшийся к границе. После хлопотливой процедуры кормления, которой Моника отдавалась с самозабвением -- настоящая молодая мама, от умиления так и таявшая, -- и после нового укола, сделанного малышу в подопревшую попку, тот вновь заснул крепким сном.
   Дорожная пробка и контрольно-пропускной пункт вскоре остались позади. Машина плавно неслась по французскому автобану. Прошло еще минут тридцать, они покрыли еще около пятидесяти километров, и Буркхард выехал на Ля Рош-сюр-Фэррон. Автонавигатор сразу вывел на узкое шоссе, которое пересекало безлюдные окрестности. Предгорья медленно погружались в вязкие альпийские сумерки. До места встречи оставалось несколько минут езды, и Буркхард старался не выдать своего волнения, ? на его взгляд, все прошло слишком гладко.
   Невзрачный французский населенный пункт Аманси, вопреки инструкциям Буркхарда не делать никаких письменных пометок, был обведен у Моники кружком на дорожной карте. Но выговаривать ей не хотелось. К тому же сам он нарушил инструкции: чтобы не надрывать глаза над картой впотьмах, он заранее установил в навигаторе маршрут до Аманси. Угадывая мысли Буркхарда, напарница виновато поглядывала на него в зеркало заднего вида.
   С того момента, как машина стала петлять по узкой трассе и чадо опять начало покряхтывать, требуя, чтобы его покормили, лицо Моники приобрело такое выражение, будто ей досталась доля чужого счастья, о котором сама она не смела и мечтать. Иметь собственных детей, вместо того чтобы промышлять кражей чужих, разъезжать с младенцами, накачанными снотворным, по диковатым заграничным дорогам -- вот что стоит жертв и мучений! Что неожиданно, роль няни, а то и мамы, Монике действительно была к лицу. Вновь поймав на себе взгляд подруги, Буркхард тоже догадался, что они думают об одном и том же, и ему стало не по себе...
   Впереди показалась площадь. На ней высилась церковь. Буркхард подрулил поближе к паперти и затормозил неподалеку от "вольво" серого цвета. Машина стояла припаркованной слева от кафе "Де-ля-Буль", вход в которое озарялся сиреневым неоновым светом. В салоне тоже сидели двое, мужчина и женщина.
   Буркхард осмотрелся, тронулся с места и припарковался на другом конце площади. В "вольво" включили габаритные огни. Из-за руля вылез хлыщеватый парень в зеленой парке. Парень направился к кафе и исчез за стеклянной дверью. Краем глаза посматривая на шоссе, Буркхард последовал его примеру.
   Через несколько минут оба показались на выходе. Буркхард прошагал к своему "опелю", распахнул заднюю дверцу и взял из рук Моники чадо.
   Молодой человек в зеленой парке, которого Буркхард видел впервые, изъяснялся по-немецки с саксонским выговором. Женщина, по виду русская, сидела на заднем сиденье как в рот воды набрав. Буркхард забрался на заднее сиденье "вольво", бережно передал малыша незнакомке в руки и застыл в позе ожидания.
   Улыбаясь краем глаз, женщина помяла крохотные кулачки младенца, пощупала пульс, прикоснулась губами ко лбу, потрепала его за щечки и так же молча кивнула. Ее напарник протянул конверт:
   -- FЭnfzisch.
   Это была вторая половина обещанной суммы в евро; первую часть они получили авансом в Кёльне.
   -- Wie hei?t der Knabe? -- спросил Буркхард.
   Пара, ухмыляясь, промолчала...

Часть шестая

Тот есть ты

   В истрепанной форме, с какими-то лохмотьями на груди, обросший и до неузнаваемости исхудалый, сын сидел в глубине мрачноватого помещения, затравленно поглядывал в камеру, в правый верхний угол кадра, где, по всей видимости, прятался от объектива режиссер этого странного "репортажа с места событий", и рассказывал, что попал в плен в Грозном, называл точные даты, утверждал, что находится в горах, но не знает точно, где именно...
   На видеосъемку Рябцев согласился не из шкурных соображений. Как он объяснял, после долгих размышлений, он пришел к убеждению, что обязан пойти на этот шаг по долгу службы.. С этого места смысл речи Петра становился не совсем понятным. Вопросительно поглядывая за кадр, откуда ему, похоже, делали знаки, он объяснял, что инициатива исходит от полевого командира Кадиева, известного также по кличке Англичанин. Пересылая видеокассету, Кадиев намеревался выйти на контакт с армейскими кругами Главного управления для проведения сепаратных переговоров. Цель переговоров -- ни много ни мало -- прекращение боевых действий. Кадиев требовал предоставления ему гарантий, что переговоры будут проходить в режиме строгой секретности, а в качестве посредников между ним и Главным управлением будут привлечены "правообладающие" лица, имена их предстояло согласовать позднее. Предложение обменяться военнопленными, в числе которых Кадиев готов был выдать и его, Петра Рябцева, являлось поводом для установления первого ключевого контакта. Пленник подчеркивал, хотя его использовали как обыкновенный громкоговоритель, что он не считает себя вправе отвергать эту инициативу. При этом предупреждал открытым текстом -- и ему не пытались заткнуть рот, -- что не может поручиться за подлинность фактов, которые будут изложены в видеозаписи, и не знает, в каком виде пленка дойдет до адресата.
   Далее шел перечень сопутствующих условий. Прежде всего -- приезд в республику Рябцева-отца. Он должен лично присутствовать при установлении первых контактов с "правообладающими" представителями Главного управления. Кадиев называл это условие "предопределяющим". И не случайно Петр особенно членораздельно прокомментировал именно это требование Лечи Англичанина, добавив к сказанному, что сам он не давал координат ни своего отца и ни кого бы то ни было вообще. Кадиев пользовался собственной информацией. Все перечисленные в списке армейские чины ? из петербургского кадрового отстойника. Их приезд также оговаривался как обязательное условие для проведения переговоров на месте, в республике или, в крайнем случае, на нейтральной территории. Петр монотонно зачитал фамилии. Некоторые он знал, но произносил их таким тоном, будто они ничего ему не говорили.
   Затем шел перечень требований организационного характера. Для человека непосвященного ясно становилось одно: обращение адресовано не просто к военным чинам Ленинградского военного округа, а к конкретным лицам, которых чеченец либо знал лично, либо отобрал по какому-то четкому критерию и, судя по всему, действительно был неплохо информирован, поскольку в списке значились фамилии не только бывшего командующего округом, но и теперешнего, а также начальника оперативного отдела и его заместителя.
   Под конец записи Петру дали зачитать список людей, в похищении которых Кадиева обвиняли правоохранительные органы России. Кадиев отводил от себя эти обвинения и брал обязательство предоставить новые доказательства непричастности к инкриминируемым ему фактам. Называлась фамилия офицера ФСБ, русского, год назад похищенного в Москве, фамилия гражданского лица, жителя Новосибирска, фамилии еще двух мужчин, похищенных в самом Грозном, один из которых, иностранец, работал в британской гуманитарной организации. Кадиев также "снимал" с себя обвинение в похищении чиновника-ингуша из Назрани (фамилия прозвучала нерусская) и его последующем убийстве, совершенном год назад. Петр зачитал еще один список: Кадиев требовал снять с него ответственность за похищение ряда лиц на основании того, что обвинения его в этом являлись обыкновенной клеветой. В последнем перечне и была названа Мария Лопухова, братьев которой Михаил Владимирович знал лично, через них кассета и попала к нему руки. На первый взгляд связь казалась непонятной.
   "По долгу службы..." ? фраза сына не выходила у Рябцева-старшего из головы. Сын так и выразился. Черный юмор? Дошутились все... Из всего сказанного в кадре, не только по тону, но и принимая во внимание тот факт, что снимавший сына на пленку действительно не потрудился подвергнуть его слова цензуре, Михаил Владимирович сделал для себя вывод, что Петр решился на данный шаг не потому, что оказался в безвыходном положении и не потому, что ему угрожали.
  

страницы 288 - 289

в электронной версии не могут быть предоставлены

во избежание нарушения положений

международного авторского права

читателю приносятся извинения!

  
  
   С того дня, как видеозапись с кадрами, запечатлевшими Петра Рябцева, аналогично первой кассете пришла по почте на адрес отца братьев Лопуховых в Туле и была ими передана в руки офицеров оперативного отдела штаба округа, генерал Окатышев периодически звонил Рябцеву-отцу и обнадеживал: для освобождения его сына делается всё, что в человеческих силах. Уже к середине апреля в Чечне удалось провести детальные переговоры об обмене. Анализ ситуации и всей сопутствующей информации, которая стекалась из разных источников, позволял надеяться на успешное завершение операции.
   Вопрос решался напрямую. Посредник на месте смог вступить в переговоры с самим Кадиевым, отправившим видеозапись. Генерал признавал ошибочность некоторых действий, предпринятых на начальном этапе, -- немало времени было упущено. Он объяснял это тем, что командование поначалу склонялось к версии, что за предложением Кадиева ? обменяться пленными ? стоит замысловатый маневр с целью оказать влияние на высшие военные круги, помешать генералитету принять решение с непредсказуемыми для соперника последствиями, тогда как действия предсказуемые с любой точки зрения предпочтительнее, ? такова природа боевой стратегии и тактики. Но Окатышев просил не драматизировать. Серьезных срывов пока не произошло. Его люди понимали степень ответственности, которая на них возложена. После завершения консультаций в Грозном оставалось согласовать решения на других уровнях, уже у себя дома. Именно этим генерал и занимался в настоящее время.
   Окатышев не скрывал, что есть разногласия не только с ФСК, но и с офицерами Генштаба в Москве и что эти разногласия нелегко утрясти. Отчасти поэтому генерал настаивал на том, чтобы разрубить надвое гордиев узел. Операцию по обмену пленными он не хотел смешивать с переговорами, которых добивался Кадиев, поскольку исход игры, затеянной обеими сторонами, не поддавался прогнозам. Именно поэтому "обменную" составляющую операции и ставили под вопрос московские оперативники из ФСК.
   При личной встрече, в ходе длительного разговора, генерал поделился с Рябцевым-старшим и другим соображением, тут же пояснив, что оно сугубо личное. Обстоятельства, при которых Петр Рябцев попал в плен, вызывали немало разнотолков. Случайность, непредвиденное стечение обстоятельств -- это тот узловой элемент, с которым принято считаться в любой ситуации, требующей просчета. Но до определенной степени. Специфика работы разведывательных подразделений в Чечне, переплетение интересов различных соподчиненных служб, что не всегда поддавалось жесткому согласованию, не могло не приводить к эксцессам, несмотря на все усилия фильтровать информацию через единый армейский канал. Тут не всегда удается разобраться даже в том, кто напутал, кто напортачил и с кого снимать стружку. Увы, бывало и такое. Генерал не исключал, что ЧП с Рябцевым-сыном могло произойти по недосмотру. Капитана могли сдать свои же. Доходило и до такого абсурда.
   Высказанная гипотеза на глазах стала обрастать ошеломляюще реальными контурами, как только генерал попытался обрисовать ситуацию с положительной стороны в свете этих новых, по сути, шокирующих предположений. Если его версия верна, то оптимистический прогноз в отношении развязки ситуации сразу набирал очки. К такому выводу неизбежно подводила логическая цепочка анализа. Если кому-нибудь из оперативников и могло взбрести в голову "сдать" своего офицера, то только с одной-единственной целью: запастись нужным количеством "разменной монеты" для проведения какой-нибудь "бартерной" операции. А стало быть, пленник имел в глазах моджахедов определенную ценность. Стало быть, его держали "на выдачу", берегли. А значит, имелись рычаги, была возможность действовать. Ситуация в таких случаях, как правило, проясняется довольно быстро...
   Всё это плохо укладывалось в голове у Рябцева-старшего. Стоило задуматься о происходящем, как голова шла кругом. Неужели армия могла докатиться до таких крайностей? И если это так, неужели существует выход из положения?
  

* * *

   Еще в середине апреля от офицера, контролирующего контакты с Кадиевым на месте, Окатышев получил подтверждение о том, что принципиальная договоренность об условиях выдачи капитана Рябцева достигнута. Но буквально вслед за этим чеченская сторона всё переиграла. План, согласование которого потребовало стольких усилий, расползался по швам по причине новых непредвиденных обстоятельств. Всё, что удалось сделать, пошло насмарку.
   Обстоятельства же были таковы, что в руки федеральной контрразведки в Ханкале попал пятнадцатилетний родственник Кадиева. Подростку предъявлялось обвинение по стандартной статье: "Участие в незаконных вооруженных формированиях". Более конкретно -- на руках у юнца явно была кровь российских военнослужащих. И тем не менее вопрос стоял о включении молодого преступника в список на обмен, ? этого требовали сподручные Кадиева. Дать на это согласие Окатышев не мог без согласования на всех уровнях.
   Ситуация осложнялась еще и тем, что Кадиев настаивал на передаче капитана лично в руки родителя, тем самым преследуя не совсем понятную цель. Как поверить, что опытный полевой командир может тешить себя иллюзией, что присутствие отца пленного капитана, кем бы он сегодня ни был по его представлениям, послужит гарантией, что переговоры с "правообладающими" лицами не будут сорваны в последний момент?
   Попытки убедить Кадиева отказаться от неадекватного требования ни к чему не приводили. По словам порученца на месте, полковника Майбороды, который непосредственно курировал контакты с Кадиевым, свою несговорчивость тот мотивировал всё тем же: отказывался иметь дело с посредниками от спецслужб и перестраховывался на случай искажения информации местными "стратегами", прежде чем эта информация дойдет до тех, кто принимает реальные решения и кто действительно стремится найти выход из тупиковой ситуации.
   Полковник Майборода, летавший с докладом в Петербург и уже вернувшийся в Ханкалу, считал, что у Кадиева связаны руки. Самостоятельных решений чеченец будто бы не принимает. Подобно тому, как это было с другими, он вынужден лавировать между своими частными интересами, противоречивыми настроениями однополчан и общепринятыми позициями чеченского воинства в целом, если о таких позициях вообще есть смысл говорить, принимая во внимание борьбу за власть и бесконечную подозрительность друг к другу. Российские круги, заинтересованные в ведении военных действий, еще с дудаевских времен научились обострять противоречия на ровном месте, манипулируя всеми без исключения -- когда-то самим Дудаевым и оппозицией, а сегодня, с неменьшим мастерством, моджахедами и прочими воюющими. На доверие к армейским разведотделам в стане Кадиева рассчитывать не приходилось. Именно по этой причине самый сложный вариант обмена пришлось утверждать как рабочий, хотя любой оперативник с самого начала счел бы его малопродуктивным из-за непомерно раздутого риска...
   Кроме несовершеннолетнего родственника Кадиева в список выдачи чеченцам внесли еще две фамилии. Их обладатели находились в Москве под следствием. Вместе с капитаном чеченская сторона должна была выдать и других российских пленных. Но список всё еще согласовывался. Как объяснял Рябцеву Окатышев, порученец из Ханкалы сообщил, что Петр Рябцев самостоятельно добился от чеченцев согласия на выдачу своих бывших сослуживцев. Речь шла о рядовом Лисунове и о старшем сержанте Ферапонтове. Оба -- из бывшего подразделения Рябцева. И тот и другой в плену находились с ноября, официально числясь без вести пропавшими. Каким образом капитан смог принудить моджахедов разыскать своих людей, которых по имеющимся у Майбороды сведениям развезли в разные концы республики, -- об этом оставалось только догадываться. Но сам факт, что, находясь в горах, в совершенно бесправном положении, капитан Рябцев всё же смог выдвигать какие-то условия со своей стороны, говорил о том, что в окружении Кадиева на операцию делалась серьезная ставка. Генерала это обнадеживало. Правда, эти сведения требовали дополнительной проверки.
   Так или иначе, расстановка сил свидетельствовала о том, что Кадиев, со дня установления первого контакта добивавшийся гарантий, что операция будет проведена аккуратно, в режиме максимальной закрытости, теперь и сам нарушал этот принцип. Новые требования, внесение в список выдачи сидевших в Москве под следствием боевиков, ставили Окатышева перед необходимостью согласовывать операцию с московскими инстанциями -- главным образом с ФСК, с людьми генерала Агромова. До сих пор этого удавалось избегать, справляться своими силами. Теперь же, едва прошли первые консультации, в Москве стали настаивать на прямом выходе на чеченского посредника, как минимум, по мобильной связи...
  

* * *

   Близился конец апреля. Сам генерал Окатышев вылететь из Питера в Моздок не мог, он направил в Чечню группу из трех офицеров -- полковника Однораза, подполковника Белощекова и майора по имени Сулейман, чеченца по национальности. Рябцев-отец вошел в группу четвертым.
   В подмосковном Чкаловске, где предстояло пересесть на спецборт до Моздока, состоялась контрольная встреча с московскими офицерами, которые приехали в аэропорт освежить инструкции.
   Из разговора с московскими контрразведчиками выяснилось, что разногласия, о которых Окатышев старался не распространяться, явно отравляли отношения между службами. В Москве настойчиво цеплялись за идею выхода на связь с посредником. Офицеры, как и Окатышев, не хотели вдаваться в подробности. Но даже из поверхностных сведений, которыми они делились, не стоило труда прийти к выводу: если что-то сорвется теперь, разрешение на следующую подобную операцию пробить удастся не скоро. Не случайно два дня назад в Моздок вылетел полковник Шерстобитов из ФСК, в обязанности которого входило курировать операцию в Москве: Шерстобитов нуждался в каких-то дополнительных подтверждениях, собирал их по своим каналам. Новость выглядела неожиданной. Петербургскую сторону даже не посчитали нужным проинформировать об этой "миссии", сведения поступили уже из Грозного...
   Всматриваясь в лица заместителя Шерстобитова и его помощника, которые приехали в Чкаловск для последних согласований и явно чего-то недоговаривали, Рябцев-старший ловил себя на мысли, что не может не испытывать к этим людям доверия. Не оставляла мысль, что, если бы ему довелось служить в окружении таких, как они, то он и по сей день носил бы, наверное, погоны. Несмотря на профессиональную манеру уходить от прямых ответов на вопросы, в их личном позиционировании по отношению к задаче Рябцев не видел и тени какой-либо двусмысленности. Они просто делали свое дело, работали не за страх, а за совесть, хотя вполне отдавали себе отчет, что от их поступков зависит очень немногое. Однако в том малом, что они брали на себя, они намеревались идти до конца. Эти люди были на стороне таких, как пленный сын, на стороне конкретного живого человека, и не скрывали этого, хотя жалованье получали от тех, кто по статусу, да и физически, не мог принимать в расчет судьбу каждого пострадавшего военнослужащего.
   Оба офицера с крамольной откровенностью говорили о замалчиваемых с начала второй кампании потерях среди военнослужащих и мирного населения. Пятизначные цифры не очень-то удивляли. Те же данные Рябцев слышал от Окатышева. Но тот высказывался куда резче и откровеннее: интерес высших военных кругов к закулисным играм с главарями сепаратизма объяснялся не только непредвиденно большими потерями, которые несли в Чечне федеральные силы -- цифры были заложены в план кампании и соответствовали предусмотренной "минимизации потерь", -- и не только стремлением командования спасти честь воинства, в очередной раз поруганную, потому что оно в очередной раз провалило ряд ответственных операций. Но тем, что воинство, да и страну, снаряжавшую рать свою в поход, пора вообще спасать, как утопающих. И всё это вопреки басням, которыми пичкали весь мир правительственные чиновники, неспособные оказывать влияние на ход событий, неспособные отступиться от вчерашних бредовых решений, а еще меньше -- отвечать за них. Хотя за любое из таких решений следовало нести ответственность не только перед своей совестью: за такое отвечают собственной головой...
   Размышляя над тем, что ему приходилось слышать от Окатышева, Рябцев не мог иногда удержаться от предположения, даже если в него и закрадывалось что-то граничившее с искушением: а что если в недрах армейской машины созрел какой-то негласный консенсус, причем без заговора, сам по себе, без нарушения людьми присяги?
   Здравый смысл, безусловно, требовал от людей информированных, способных на реальные поступки делать всё от них зависящее, для того чтобы армия, ее структуры смогли сохранить дееспособность, уже потому, что она является частью фундамента, на котором держится любое общественное здание. Но более конкретно -- они должны были делать всё необходимое, для того чтобы отстоять честь людей, которые доверили армии свои жизни, а таких людей насчитывалось даже не тысячи, в общей сложности счет следовало вести, наверное, на миллионы. И это общее настроение умов не могло не перерасти в организованные действия -- рано или поздно. Вот и напрашивался вывод: что если молчаливое большинство смогло сгруппироваться вокруг общих ценностей и на основе этих ценностей объединиться в мощную и до поры до времени невидимую силу, которая пока не успела заявить о себе во всеуслышание?
   Несмотря на то что в своих размышлениях Рябцев чувствовал что-то и вынужденное и, как бы то ни было, неопределившееся, зыбкое, он понимал, что сама логика, которую он нащупывал в себе, не обманывает его. Миром правят не люди, а Бог. Бог правит всем, в том числе властью. Которая правит людьми... Чем это можно опровергнуть? Кому не хотелось верить не в абстрактную силу добра, которую сама якобы Природа закладывает, как фундамент, в души некоторых людей, но в силу осознанную, рациональную. Ведь только так она способна что-то созидать, а не только скапливаться в массу, не только удерживать мир от полнейшего краха, до тех пор пока эта масса не станет критической.
   Именно так устроен мир: всё возможное со временем становится необходимым, спрос порождает предложение. В этом смысле миром правит именно необходимость. А если так, то консенсус людей здравомыслящих давно должен привести к формированию реальной силы, причем спонтанно, сам по себе. Это неизбежно. Что если эта организованная сила уже давно существовала в России и незримо удерживала под своим контролем глобальные процессы, происходящие в стране? Эдакое братство воинов-монахов, но в русском варианте? Что если это братство сумело себя замаскировать и настолько изощрилось в искусстве лицедейства и мимикрии, что истинные его цели не поддавались анализу и любое соперничество с ним оказывалось заведомо обреченным на провал? Но тогда стоило ли относиться к этому однозначно?.. Всё тайное чревато тем, что также тайно над ним можно взят контроль. Тайное созидательно в Божьих промыслах. В помыслах людских тайное разрушительно. Потому что человек, по большому счету, созидать не способен. Он может только пользоваться созидаемым Богом. В этом и просчитались в свое время тамплиеры -- прародители современных тайных братств... В таком случае подход чеченца был не таким уж абсурдным, каким казался на первый взгляд. Не эти ли круги пытался расшевелить Кадиев?
   В конечном счете, всё упиралось в тезис, от которого многие шарахались еще во времена службы Рябцева-старшего: Россия -- страна, мол, особая. В силу своей исторической идентичности, в силу менталитета ее народа она, мол, способна мобилизовать свой потенциал только в экстремальных условиях. Русские не способны на поступательные половинчатые действия...
   Однако это не избавляет человека от заложенного в его природу наследия -- наследия Хама, как объяснил однажды владыка Ипатий. И если верить Книге книг, если вообще есть смысл в опыте прошлого, то это наследие ? при проекции данного принципа на современную Россию ? сегодня сводится буквально к надругательству над авторитетом, пусть и бессознательному, пусть без злорадства. Хотя и он, авторитет, не является зачастую столпом нравственности. Хотя и он не есть однозначно производное от добра, как и бездействие. Но вывод всё же напрашивался однозначный: воля, проявляемая в земных делах, замыкается на зле. Вот тут-то и заявляло о себе что-то надродовое, разуму недоступное... Увы, в стране, в которой он жил, непротивление злу вело к преумножению зла.
   Но ведь и злом выкорчевать зло тоже невозможно. Тогда где же выход? В полном отмирании и в полном возрождении заново, на других началах и в обновленной репликации всего, что уже было или просто могло бы быть? Но не начнется ли всё сначала? По тем же законам отрицания, которые приведут всё к тому же надругательству?..

* * *

   Вместе с возвращавшимся в подразделения военным людом разных родов войск и званий "зондеркоманду", как пошучивал над своей миссией полковник Однораз, по прилете в Моздок в тот же день переправили в Грозный. Расквартировали группу на территории подразделения ГРУ в Старых Промыслах. Офицерам отвели две полуподвальные каморки. Здесь и пролетели трое суток в полнейшем бездействии.
   Новостей не поступало ни от Майбороды, ни из округа. Полковник Однораз теребил по телефону Шерстобитова, который всё еще находился в Моздоке, по каналам закрытой связи вновь и вновь выходил на Окатышева. Но в Петербурге твердили одно и то же -- сидеть и ждать.
   Полковник Майборода дал знать о себе только на третьи сутки. Он приехал вечером, к ужину, привез бутылку московской водки, котелок котлет и канистру питьевой воды, заверив, что от местной "радоновой" воды пользы столько же, сколько и от прославленного кавказского климата.
   Небритый и заметно недосыпавший, полковник производил впечатление обидчивого добряка. Он напропалую острил, но по его усталым глазам Рябцев-старший понимал, что история с обменом -- лишь одна из его неисчислимых забот и, скорее всего, не главная.
   Дни стояли уже теплые, но в помещениях топили, как зимой. Дорогой полковник успел продрогнуть и теперь придвинулся ближе к отопительному агрегату, сетуя на то, что в горах еще зима зимой, снега столько, что ни пройти ни проехать. Потом говорили о боях в Аргунском ущелье, о кровопролитной заварухе под Урус-Мартаном. Когда же офицеры пропустили по третьему разу, полковник вдруг перестал улыбаться и, вопросительно вглядываясь в лица, стал излагать схему обмена, выработанную совместно со специалистами ФСБ. Обмен предстояло проводить по "хитроумной" схеме -- синхронно, в двух разных точках. Майборода не скрывал, что план Шерстобитова ему не по душе. Но он ничего не мог изменить.
   -- Местонахождение вашего сына известно. На карте могу показать... Это не так далеко, -- объяснял Майборода, задерживая на Рябцеве-старшем оценивающий взгляд. -- Горы, снег... Окопались капитально. Наших там человек десять, не считая рабов. Бомбить не стали, хотя давно можно было вычистить логово и дезинфицировать... Вашего сына держат в самом расположении отряда Кадиева. Условия содержания... -- полковник пожал плечами. -- Кинотеатров там нет, сами понимаете. Так что главное развлечение -- самосуд. Одному из наших пальцы отрубили лопатой, а потом нож бросили, чтобы сам дорезал ошметки.
   -- Откуда такие подробности? -- помедлив, спросил Михаил Владимирович.
   -- Попался нам один молодчик, поделился... Сам Кадиев -- редкая птица. В разработку мы давно его взяли. Легализации вроде не добивается -- так здесь говорят о таких, как он. О тех, кто не прочь рвануть на нашу сторону. На деле, сами понимаете: одна рука дает, другая забирает. Возьмите хоть меня... Разве я могу что-то гарантировать лично? Всё, что им предлагают в Москве, так это объективное и непредвзятое рассмотрение их участия в бандформированиях... -- Полковник усмехнулся. -- Таким, как он, некуда деваться. Если бы он нам поверил, думаю, сложил бы оружие... Чеченцы -- народ гордый и в принципе порядочный. Но у них плоховато с тормозами. Да и в исламе учение о грехе -- другое. Ислам не ставит вопрос ребром. Он проблему нюансирует. Отсюда разный тип поведения, непонимание... -- Дожидаясь реакции на сказанное, полковник замолчал, но, поскольку реакции не последовало даже от Сулеймана, Майборода сообщил главное: -- Что же касается вашего присутствия, то я принял решение вас не впутывать. Получите сына, и на этом -- баста. Дальше сами будем разбираться...
   После визита в часть порученца Окатышева глаз сомкнуть ночью вообще не удалось. Мысленно перебирая увиденное и услышанное за день, вновь и вновь прокручивая в голове слова полковника, Рябцев-старший, не переставая, копался в своем прошлом. Ему все чаще казалось, что где-то там и таилась разгадка всего, что происходило в его жизни сегодня... Перед тем как лечь, они долго дискутировали с Сулейманом.
   Нормы шариата тот не считал ни абсурдными, ни отжившими. Согласно практиковавшимся некогда правилам, пощечина, лишавшая человека чести, при нанесении ее открытой ладонью наказывалась тремя, как говорил Сулейман, верблюдАми, обратной стороной ладони -- шестью верблюдАми, за убийство же предписывалось отдать шестьдесят и более верблюдСв, в зависимости от жестокости убийства.
   Сулейман уверял, что более сбалансированной система наказаний стала с первой половины девятнадцатого века благодаря Шамилю, который привнес в нравы горцев смягчающие нормы. Тогда и были отменены "кровожадные" классические положения шариата, такие, как отсечение руки, головы. Кару заменили на штрафы и отсидки в ямах-зинданах. Поблажки стали неизбежными ввиду затянувшейся войны. Тогдашним властям горцев приходилось беречь жизни чеченцев и дагестанцев, в противном случае их силы редели бы быстрее, чем на поле брани. Поскольку же к Шамилю на Кавказе относились скорее как к отступнику, а не как к национальному герою, -- сдавший сородичей врагу, кто же он еще? -- то во введенных им новшествах многие и тогда, и позднее видели причину всех бед, обрушившихся на регион. Сулейман же считал вполне приемлемым и даже тонко отточенным инструментом именно традиционную систему наказаний, но при условии "правильного" применения.
   Это и поражало в толкованиях Сулеймана -- не столько терпимое отношение к кровожадности, сколько формальное отношение к греху как таковому. Тут попахивало каким-то формализмом. Странным, стерильным формализмом являлся, в конце концов, даже сам принцип возмездия -- око за око, зуб за зуб -- и неизбежно вытекающий отсюда ответный грех. Сулейман уверял, что этот принцип не имеет отношения к исламу, что он пошел гулять по миру еще из Хамурапии, то есть со времен Вавилонского царства. Сулейман признавал, что ислам почти не уделяет внимания учению о первородном грехе, несмотря на то что Коран, как и Ветхий Завет, описывает сцену искушения, -- правда, не яблоком, а зерном, -- но этому не придается большого значения. Вероятно, здесь и крылся ответ на многие вопросы...
   Михаил Владимирович слушал Сулеймана в пол-уха. Он думал о своем. Чем дальше, тем всё больше Рябцева-старшего мучили сомнения. По поводу былой службы. По поводу всего на свете. О грехе чужом и грехе собственном. О взятии на себя чужого греха... Разве не к этой простой несократимой дроби сводились все формулы? Разве не в этом заключалась парадоксальная суть самого понятия "чужой грех"? Что поразительно, столько тысячелетий проносившись с этой идеей, люди так ничего путного из нее и не вынесли. Лишь не переставали идею извращать. Раз оружие -- значит сила. Раз сила, армия -- значит власть. Раз власть -- значит любой ценой, любыми средствами...
   Самоограничение -- основа добродетели. Армия -- предельная форма самоограничения. Но самоограничение претит разуму, потому что усекает свойственную ему автономность. Если же исходить из того, что разум -- начало и мерило всего, тогда как самоограничение -- единственная система координат, в которой всё стоящее обретает конкретную сущность и становится приложимо к реальной жизни, то выбор между самоограничением и разумом, навязываемый жизнью, оказывался, увы, невыносимым...
  
  
   Встреча с Кадиевым состоялась в пятницу в Ермоловке. Арби Ахматов не сразу согласился на ее проведение в доме главы местной администрации. Присутствия Рябцева-отца Кадиев потребовал с такой категоричностью, что Майбороде пришлось отступиться от своего намерения оставить Михаила Владимировича в стороне.
   По сообщению с дорожных постов, Кадиев ехал со стороны Сталинского озера в старенькой "волге" с шашечками такси.
   Рослый, длинноволосый, бородатый, с породистым лицом, которое, как и на фотографиях, показалось Рябцеву-старшему до странности знакомым, Кадиев был одет в добротный чистый камуфляж, поверх него -- в потрепанный офицерский бушлат советских времен. Чеченец производил двоякое впечатление. Обращала на себя внимание его полная уверенность в себе. Что это -- демонстрация силы, циничная убежденность, что в сложившейся обстановке ему ничего не грозит и что он может позволить себе всё что угодно? Или самоуверенность человека, которому нечего терять? Но в темных глазах Лечи Англичанина, где-то в самой их глубине, отец Петра Рябцева всё-таки заметил растерянность. Заметил и не удивился.
   По-русски изъясняясь чисто, без малейшего акцента, Кадиев с порога начал гнуть свое, не давая себя перебить.
   Майборода оставался непробиваем, непоколебимо хладнокровен. Достаточно тщательно изучив подноготную Кадиева, полковник держал себя так, будто общался с боевиками с утра до вечера.
   Встреча продолжалась около двадцати минут. Суть ее свелась фактически к передаче окончательного списка лиц, всего около двадцати человек, реабилитации которых Кадиев добивался с последующими гарантиями, а также к отказу -- уже после остающегося в силе освобождения капитана Рябцева в обмен на несовершеннолетнего родственника и еще двоих боевиков -- вести какие-либо дискуссии со "стряпчими из спецслужб", которых Кадиеву навязывали. Только с самим генералом Окатышевым, и ни с кем другим.
   Уверенность, с которой Англичанин отстаивал свои условия, объективно неисполнимые, не могла не вызывать удивления. Он никого не принимал всерьез из их делегации, за исключением Рябцева-отца. В глазах чеченца сразу появился тщетно скрываемый интерес. Но согласно инструкции полковника Майбороды, за время встречи Рябцев-старший не произнес ни слова...
   Его переполняло мучительное чувство, что не только чеченец, но и сам он, оба они в равной степени, стали жертвами какой-то непростительной в их положении наивности. Разве можно было не понимать, что никто и ничего здесь не контролировал, все только делали вид, что за что-то отвечают. Этого требовали инструкции и должностные обязанности. Только и всего. Паническое чувство неуверенности во всем, сопровождаемое полным разбродом в мыслях, сдавило сердце Рябцева холодными тисками, когда уже на выходе, с порога, Кадиев повернулся к нему, окинул его своим тяжелым взглядом и, обращаясь к нему одному, пообещал:
   -- Я передам его лично в руки. Даю слово...
   С этого момента ни минуты сна, ни минуты покоя Рябцев и подавно уже не знал...
  

* * *

   По договоренности, достигнутой при посредничестве Арби Ахматова, двух боевиков из окружения Масхадова планировалось доставить из Лефортовского изолятора в Грозный за двое суток до обмена.
   В Московском ФСБ особых результатов от операции не ждали, резонно подчеркивая, что "двойной замес" чреват сюрпризами, хотя именно люди генерала Агромова, начальника ФСК при ФСБ, разработали эту запутанную схему, а затем настояли на ее утверждении. Но приказ есть приказ, его и выполняли.
   После отъезда Шерстобитова в Москву полковник Мельников, координатор оперативных служб в Чечне, помимо своих обычных обязанностей, взялся официально представлять еще и интересы "московских следственных органов". Он сообщил, что ФСБ отказывается доверять конвой другим структурам. Там решили сопровождать арестантов силами лефортовских "безопасников". Третьим в списке обмена фигурировал Дота Ахобадзе по кличке Доди -- пятнадцатилетний родственник Лечи Кадиева. Капитана Рябцева и отдельно от него еще двоих военнослужащих федеральных сил Кадиеву предписывалось выдать в другом месте, но в то же утро, практически в одно и то же время. Там же он должен был забрать своего Доту...
   Как только родственная связь между задержанным пятнадцатилетним бандитенком и Кадиевым была установлена и как только выяснилось, что в сети УВКР подросток попал по чистой случайности, Майбороде не оставалось ничего другого, как заново просчитывать возможные последствия нового поворота событий. Вновь перекраивать операцию было уже поздно. В то же время в разыгрываемой комбинации подросток мог стать значимой фигурой, возможно, даже ключевой. И полковник делал всё, чтобы этого не произошло.
   Меры предосторожности приходилось принимать и в отношении капитана Рябцева. До последней минуты не оставляли опасения, как бы в стане Кадиева опять что-то не переиграли. Не ровен час там решат, что армейское командование не в меру печется о судьбе капитана. В таком случае почему не взвинтить ставки?
   Информация, которой располагал на сегодня полковник Майборода, уже не подлежала сомнениям: вместе с Рябцевым полевой командир Кадиев готов освободить рядового Лисунова и старшего сержанта Ферапонтова. Одно это приравнивалось к победе. Не так часто удавалось вытащить солдатиков из плена. О том, что должны испытывать сами пленники, если их, конечно, посвящали в планы о возможном освобождении, и говорить не приходилось. В случае благополучной развязки речь могла идти не просто об удачно проведенной армейской операции, но и о спасении солдатских жизней.
   О точных координатах рокировки предстояло условиться в последний момент по сотовой связи. Однако заранее было обговорено, что выдача пленников, и с той и с другой стороны, состоится на блокпостах в пригороде Грозного. В обмен на Рябцева Майбороде предстояло выдать подростка. Поменять бандитенка на капитана и его сослуживцев предстояло по всем законам жанра, ? именно такие сценарии еще недавно разрабатывались для обмена шпионами на пограничных кордонах, и это нагромождение благоглупостей, противоречащих оперативной логике, Майбороду бесконечно раздражало, да и настораживало.
   В который раз перестраховываясь, полковник настаивал на жесткой синхронности обмена и наотрез отвергал идею, исходившую от посредника Ахматова, по сигналу ехать и подбирать освобожденных пленников на дороге в указанном по телефону месте, после того как их отпустят на все четыре стороны. И хотя сторонам удалось договориться, не всё обстояло так просто, как могло показаться на первый взгляд. Иногда Майбороду одолевало сомнение: что если никаких серьезных переговоров с чеченцами никто вести не собирается? По крайней мере, там, в Москве, в кругу генерала Агромова. Созвать парламентеров за один круглый стол, да сделать так, чтобы побольше съехалось, чтобы места хватило всем желающим, и долбануть по консилиуму из орудия "цветочной" серии. Не этот ли сценарий отрабатывали люди Агромова? А если и продолжали морочить всем голову, то лишь потому, что боялись спугнуть дичь. Где, опять же, гарантии, что всю поголовно чеченскую нечисть удастся собрать в одной точке координат, чтобы разукрасить их требухой близлежащие лесопосадки, подкорректировав выпущенный снаряд лазерной подсветкой? В самом деле, не лучше ли первыми пойти на крайний шаг, чем дожидаться, пока чеченцы, окончательно очумев от войны, ринутся толпой в шахиды или поднатаскают на эту роль обездоленных, пущенных по миру вдов и детишек из-за соседнего забора.

* * *

   Посредник в очередной раз перетасовал все карты. Он требовал перенести обмен с понедельника на воскресенье... Информация от Арби Ахматова поступила в субботу поздно вечером, практически среди ночи, то есть за несколько часов до нового срока, на котором он настаивал: выдачу родственника Кадиева в обмен на капитана Рябцева требовали произвести на рассвете.
   Требование было принято. Майбороде вновь пришлось всё координировать с офицерами ФСК в Моздоке. Самого Мельникова на месте не оказалось. Вслед за Шерстобитовым Мельникова вызвали в Москву, и он улетел еще днем, не посчитав нужным предупредить об отъезде. Но для его заместителей новость многого не меняла. План оставался в силе. Какой смысл перекраивать сценарий? Днем позже, днем раньше -- какая разница?
   Местом обмена капитана Рябцева на Доди Арби Ахматов назвал блокпост N 11 по Старопромысловскому шоссе -- фактически на окраине города. Разумеется, сам Ахматов с этой минуты ничего не решал: он лишь передавал инструкции, которые ему диктовали по телефону.
   Новое требование ставило Майбороду в уязвимое положение, но он понимал, что не время торговаться. И он принял решение. Среди ночи Майборода выслал к блокпосту рекогносцировочную группу, поставив перед людьми задачу ? тщательно осмотреть бугристую и испещренную пролесками местность хотя бы через приборы ночного видения. Две группы прикрытия отправились для скрытого наблюдения за местностью с запада и с северо-востока. На дорогах было приказано выставить усиленные посты и контролировать любое передвижение...
   Через час после прибытия групп в район операции полковнику доложили: ничего подозрительного не обнаружено. По соседству базируются мотострелки. Квадрат они излазили вдоль и попрек. Видимость с блокпоста хорошая. На случай осложнения обстановки имеются необходимые укрепления. Западнее, за дамбой, тянется заминированное несколько месяцев назад поле -- с использованием самоуничтожающихся мин. Сектор контроля и наблюдения таким образом значительно сужался.
   Местоположение блокпоста, добротно отстроенного из бетонных плит, тоже выглядело вполне подходящим. Брошенный жителями аул, на который осенью кто-то из летчиков по ошибке "разгрузился", вывалив на дома весь боекомплект, лежал как на ладони. От ближайших развалин аула блокпост отделяло бывшее четырехполье с холмиком посредине. Расстояние -- не более пятисот метров. Снег с развалин уже стаял. По периметру рос бурьян. За дальними остовами домов начинался спуск в низину, на дне которой текла речушка, летом высыхающая, по весне полноводная. Влево по берегу тянулся овраг. Он сворачивал за лесопосадки. Чтобы остановить размывание почвы, здесь когда-то посадили лес. Тогда же проложили и дорогу, уходившую вправо, ее легко можно было отсечь. Рядом с дорогой, сразу за полем, высилось несколько полуразрушенных домов: торчали одни стены, чернели провалы окон. А перед домами виднелись старые боевые укрепления и осыпавшиеся, бурьяном заросшие окопы. В оптику удавалось рассмотреть даже некое подобие блиндажа, покрытие которого разворотило взрывом...
   Поспать полковнику так и не дали. Шел третий час ночи, когда из Моздока позвонил заместитель Мельникова. Лефортовские арестанты в Моздок не прибыли. В последний момент в Москве тоже вдруг решили "перетасовать карты" ? выдачу одного из лефортовских кандидатов попросту аннулировали. Кого угораздило принять такое решение? По какому праву? Объяснения заставляли себя ждать. Вместо запланированного арестанта предлагали "пустить в ход" другого, не менее "достойного", освобождения которого люди Кадиева добивались на начальном этапе переговоров. Нового кандидата якобы "пригрели" у Майбороды под рукой: он кормил вшей в Моздокской каталажке.
   Полковнику предлагалось принять решение на свой страх и риск. Он не верил своим ушам. Но сюрпризам не было конца и края. Прежде чем поставить в известность Майбороду, заместитель Мельникова -- якобы точно выполнявший данные ему инструкции -- успел обменяться новостями с Арби Ахматовым. Мельниковский заместитель попытался обговорить с Ахматовым идею выдачи нового кандидата, да еще уверял, что делалось это с благим намерением -- выгородить Майбороду, чтобы на случай обострения ситуации оставался хоть кто-то, не скомпрометировавший себя в глазах кадиевцев, ведь никаких гарантий, что новые предложения там примут, никто не мог на этот час предоставить.
   Ахматов ответил руганью и даже не гарантировал, что передаст информацию в течение ночи. Сотовый телефон Ахматова с этой минуты перестал отвечать, хотя и оставался включен. Операция была на грани срыва. И в этой неразберихе люди Агромова умудрялись настаивать на соблюдении всего сценария! Горе-заместитель уверял, что приказ исходит не от Шерстобитова, а от самого Агромова, и даже выше.
   -- Это от кого еще? От Всевышнего, что ли?! -- кричал Майборода в трубку. -- Вы мне объясните, расхлебывать кто будет всё это? Опять Господь Бог? Да когда вы там очнетесь?
   Больше всего полковника коробил тот факт, что переговоры с Ахматовым велись за спиной у него, Майбороды. Кто руководит операцией? Кому впоследствии предстоит отдуваться? Майборода отказывался с этим смириться и продолжал требовать немедленной связи с Шерстобитовым. Безрезультатно. Перезвонив ему через десять минут, заместитель заявил, что шеф вообще "недосягаем". Полковник окончательно вышел из себя. Оборвав телефонную перепалку на полуслове, он вызвал Однораза. Вместе они пытались выйти на свое оперативное руководство в Петербурге, чтобы уточнить инструкции. Но среди ночи и Окатышев оказался недоступен: генерал уехал в Москву. Единственное, что пообещали, так это проинформировать его в течение ночи.
   Майборода поднял на ноги группу оперативной связи, потребовал от подчиненных разбиться в лепешку, но найти способ выхода на связь с Ахматовым, не дожидаясь утра. И через полчаса Ахматов действительно позвонил сам. Его заставили воспользоваться связью комендантской роты.
   Ахматов невнятно бормотал в трубку, что последнюю информацию, полученную от людей Мельникова, он отправил по адресу. Выдвигалось встречное условие. При обмене у блокпоста непременно должен присутствовать Папаша -- такое условное прозвище прилепили Рябцеву-старшему кадиевцы, и теперь им пользовались обе стороны. Лично Папаша, и никто другой, должен был передать подростка кадиевскому конвою, только таким образом он мог рассчитывать получить в обмен сына. А ответным ходом было неожиданное согласие Кадиева выдать всю русскую троицу "в одном кульке" -- всех сразу. Раньше от этого упорно отказывались.
   Майборода приказал выехать на час раньше намеченного времени при усиленном сопровождении. Доди он посадил к себе в БТР. Конвоировали паренька двое контрактников из комендантской роты с обычными в таких случаях "почестями" -- в наручниках и подбадривая пленника пинками, от которых паренек чуть ли не взлетал на воздух. Неуместные издевательства действовали полковнику на нервы, но выяснять отношения теперь еще и с комендантскими ему не хотелось. Громадный ефрейтор Илья едва умещался на узком сиденье бронетранспортера. Левым боком, будто стеной, он подпирал сверкавшего глазами узника, водрузив ему на колено свой внушительный кулачище. К руке исполина Доту приковали наручниками. И он едва дышал.
   Рябцев-отец, сидевший напротив полковника, выглядел задумчивым и невозмутимым.
   Непредвиденный чужой конвой, в последний момент навязанный комендантом, лишние люди, проволочки на дороге, на каждом шагу безалаберщина, а затем еще и требование ефрейтора остановиться, чтобы узник смог оправиться, -- Майбороду воротило от всего. Тщательно просчитанная операция оборачивалась умопомрачительной самодеятельностью.
   -- В штаны пусть делает, -- обронил полковник.
   -- Ему-то что, товарищ полковник... Хоть бы хны, а мы... -- замялся ефрейтор. -- Пронесло его. С вечера бегает.
   Майборода приказал остановиться.
   Из головного БТРа, тыча в ночь автоматами, на дорогу высыпало всё отделение десантников. Там не совсем понимали, что происходит. Майборода загнал всех обратно и дал ефрейтору ровно минуту.
   -- Наручники снять? -- спросил громила Илья.
   Полковник только вздохнул. Ефрейтор шуганул паренька к обочине.
   Колонна опять тронулась. Но не прошло десяти минут, как на связь раньше времени вышел дежурный. Капитан объяснял, что около двух часов назад на территории к югу от Урус-Мартана комендантская рота подобрала три трупа. Российские военнослужащие. В темноте напоровшись на банду, которая катила с выключенными фарами в сторону Бакинской трассы, комендантский патруль был вынужден открыть огонь. По всем признакам трое погибших ? пленные. На трупах изношенное обмундирование. Лица небритые, исхудавшие. Поэтому дежурный и посчитал нужным выйти на связь. Все трое расстреляны фактически на глазах у своих. В ходе завязавшейся перестрелки боевики избавились от пленных из опасения, что их отобьют. Такой версии придерживался комендант.
   -- Опознание провели уже? -- спросил Майборода.
   -- Нет, пока нет, но обещают.
   -- Рябцева нет среди них? Запрос ты сделал? -- спросил Майборода.
   -- Не подтверждают. Лет под двадцать всем. Офицера среди них нет, -- ответил дежурный.
   -- Насколько точна информация?
   -- Абсолютно точная, товарищ полковник...
   На блокпост прибыли за сорок минут до контрольного времени. Обменявшись рукопожатиями с молоденьким старшим лейтенантом, который командовал дежурным подразделением, Майборода приказал развести прибывших с ним людей по помещениям, а сам проинструктировал снайперов. Он вышел на улицу и, по щиколотку утопая в холодной жиже, горько матерясь, пробрался к месту стоянки "шилки", которую ночью пригнали на блокпост и успели загнать в открытый капонир. Полковник потребовал, чтобы аул и все подходы к развалинам "шилка" держала на прицеле: открытый капонир это позволял.
   Затем Майборода позвонил моздокскому заместителю Шерстобитова. Тот заверил, что под Урус-Мартаном всё идет по плану. Однораз, отправленный со второй группой, успел прибыть на место. Группу ФСБ, конвоировавшую арестантов к месту второй рокировки, только что высадили из вертолета перед комендатурой. Ждали Ахматова. За ним послали машину с вооруженной до зубов охраной.
   Над полем начинало светлеть. Из-за облачности рассвет был поздним. Майборода больше не отходил от амбразуры. В главном помещении блокпоста дверь хлопала из-за сквозняков и беспрестанной ходьбы туда-сюда, и было холодно. Всматриваясь в синеватую дымку, которая на глазах становилась прозрачной и наливалась живыми утренними красками, полковник месил ногами опилки, насыпанные на грунт вдоль окон.
   Наблюдение за аулом на всякий случай велось перекрестное -- как с левой стороны от развалин, из обступавшего рощу орешника, так и с холма, в который дамба врастала на севере. Оттуда в который раз передавали, что вокруг мертвым-мертво. И это казалось странным. Ведь не мог конвой кадиевцев окопаться в домах до того, как к блокпосту выслали рекогносцировочную группу. А впрочем, родной рельеф позволял чеченцам маневрировать со звериной сноровистостью.
   Впереди, ближе к гриве малых холмов, видневшихся немного правее, стелилось неровное четырехполье. За полем местность ограждала дамба. Контролировать подходы к ней Майборода поручил своему подразделению. Еще правее, перед самой дамбой, петляла проселочная дорога. Она уходила за овраг и где-то там, взбегая вверх, уже со стороны реки подбиралась к аулу. С правого края села три дома были почти целы: повышибало лишь окна, двери и посносило крыши. В одном из этих домов и ждали появления эскорта Кадиева. Майборода не сомневался, что сам Англичанин будет присутствовать при обмене, раз уж так пекся о судьбе сродника. Связь с его командой заранее условились вести через эфир. И одно то хорошо, что не по-вайнахски, не по-саудитски, не по-китайски, на чем зарвавшийся посредник запросто мог бы настаивать, -- в сложившейся обстановке пришлось бы удовлетворить любую прихоть...
   За четыре минуты до контрольного времени полковник подал знак лейтенанту Голенищину, сидевшему у рации. Тот буднично затараторил в эфир на условленной частоте. Запрос был тотчас принят.
   -- Слышу хорошо. Прием, -- ответил хриплый голос.
   -- Всё идет по плану. Машина отъезжает ровно через четыре минуты, -- сказал лейтенант в эфир. -- За рулем водитель. Папаша сидит справа. Как поняли? Прием.
   -- Пусть выезжает, -- ответил голос с мягким выговором чуть ли не самого Басаева. -- Всё по плану. Прием.
   -- Пленные доставлены? Можете подтвердить? -- сказал лейтенант в пустоту, не сводя глаз с полковника. -- Прием.
   Последовала пауза.
   -- Слушай, не морочь голову! Сказали да, значит да. Прием! -- прозвучал раздраженный ответ.
   -- Вы должны показать пленных, -- потребовал лейтенант. -- Прием.
   Опять повисла пауза.
   Полковник взглянул на Рябцева-старшего.
   Папаша, стоявший у амбразуры, морща лоб, всматривался в дома за полем. На его лице застыло то же каменное спокойствие, что и раньше.
   -- Значит так, ни шагу в сторону от плана. Как договорились, так и делаем, -- напомнил Майборода. -- Майор останавливает машину перед мостиком. Вы ждете команды. А ты, майор, ты сидишь на рации.
   Майборода попросил Сулеймана проверить включение карманной рации с закрытой частотой, которой тому предстояло пользоваться для связи с блокпостом. Сулейман просьбу выполнил, после чего сунул рацию за пазуху и не без сочувствия произнес:
   -- Не волнуйтесь. Всё будет по инструкции...
   -- Если что, рвите когти задним ходом, -- напомнил Майборода. -- Если стрельба начнется, укроетесь вон там. Низину видите? -- Полковник пальцем указал вправо. -- Это ж надо было придумать такое кино! Тьфу ты, черт! -- в сердцах сплюнул Майборода.
   -- Появились, товарищ полковник! -- взволнованно сообщил старший лейтенант, командовавший блокпостом.
   Не подходя к стереотрубе, которую сам же и попросил установить в другом месте, Майборода выхватил из рук старлея бинокль и навел окуляры на дома.
   В одном из чернеющих оконных проемов отчетливо виднелся силуэт, по пояс выставившийся как напоказ. Блокпост тоже разглядывали в бинокль. Полковник выждал секунду и передал бинокль Рябцеву, а сам шагнул к стереотрубе.
   -- Смотрите внимательно, -- распорядился он. -- Узнаете кого-нибудь?
   С комом в горле, из-за дрожи в руках крепко сдавливая бинокль, Рябцев-отец долго смотрел в указанном направлении.
   В черном проеме окна теперь показалось три силуэта -- худые, оборванные, взлохмаченные. Бинокль в руках подрагивал. Разобрать черты лица не удавалось: все бородатые, изможденные. Непонятно почему, но чувствовалось: все трое русские.
   -- Ну что, видите вашего? -- поторопил полковник.
   -- Бороды у них...
   -- Давайте отсюда посмотрим! Идите скорей!
   Рябцев встал на место Майбороды и долго смотрел в стереотрубу.
   Все напряженно ждали.
   -- С полной уверенностью не могу сказать, -- произнес он.
   -- Смотрите, смотрите внимательней! -- потребовал Майборода. -- Не торопитесь...
   Понимая, что пленников разглядывают, всех троих заставили повернуться в профиль. Голову одного из них покрывал бинт. Тот, что стоял крайним справа, невольно приковывал к себе внимание Рябцева. Осанка, высокий лоб... Как будто Петр. Однако полной уверенности не было.
   -- Мне кажется... Если он, то третий справа, -- сказал Рябцев.
   -- Ну-ка... -- Майборода оттеснил Рябцева от стереотрубы, долго и упорно разглядывал дом, после чего металлическим голосом спросил: -- Еще раз спрашиваю, уверены?
   -- Не знаю.
   -- Петрович... -- обратился полковник к лейтенанту на рации. -- Скажи, чтобы дали сказать слово капитану.
   Лейтенант передал в эфир требование.
   -- Не хочет. От страха язык отсох! -- прозвучал издевательский ответ с другой стороны. -- Теперь нашего покажите! Прием.
   Майборода медлил, не знал, что делать, и не хотел показать этого подчиненным. Но внезапная несговорчивость удивляла не только его. Полковник кивнул ефрейтору Илье, который сидел над пареньком в дальнем углу, за горой ящиков. Тот подтолкнул подростка к амбразуре, подхватил за тощие бока, физиономией сунул наружу и так держал его с полминуты.
   -- Они согласны, -- сказал лейтенант, приняв по рации ответ.
   -- В общем так, канителиться не будем, -- вдруг принял решение полковник. -- Выезжайте!
   Рябцев-старший с Сулейманом вышли на улицу и забрались в расчехленный и прогретый УАЗ. Майор сел за руль. Папаша -- справа. По сигналу тронулись, медленно вырулили на глинистую проселочную дорогу и на второй скорости покатили в направлении аула...
   Из блокпоста было хорошо видно, что УАЗ уже проделал полпути, как вдруг от второй группы, находившейся под Урус-Мартаном, поступило требование придержать операцию на двадцать минут. Там опять что-то не могли увязать с Ахматовым, хотя в целом всё шло вроде бы по плану. Майборода приказал Сулейману остановиться посреди поля, сидеть и ждать очередной команды, а лейтенанту поручил передать информацию, полученную из-под Урус-Мартана засевшим в домах.
   Затаив дыхание, весь блокпост застыл в ожидании.
   -- Товарищ полковник... -- промычал вдруг громила-ефрейтор. -- Я выведу засранца. Опять приспичило гаденышу.
   Смерив подростка взглядом, полковник покачал головой и, обращаясь к командиру блокпоста, спросил:
   -- Отхожего места у вас нет, конечно?
   Тот отрицательно замотал головой и самолично повел обоих на улицу.
   Вернувшись, старлей застыл у входа. А вслед за ним, не прошло и минуты, дверь выбил ногами ефрейтор.
   -- Гад... сорвался! -- громогласно объявил он.
   -- Кто?
   -- Да гаденыш этот!
   -- Удрал, что ли? В наручниках? -- Полковник остолбенел. -- Наручники кто снял с него?
   -- Понос у него... Я и отстегнул, -- бормотал великан ефрейтор. -- Наделал гаденыш лужу, штаны натянул и лапой... зачерпнул и мне в лицо...
   -- В лицо... В харю твою тупую! -- Полковник побагровел. -- Да я тебя, мордоворота... Я тебя собственными руками...
   -- Вон он! -- показал старший лейтенант в поле.
   Полковник прилип к амбразуре. Фигурка подростка в черном ватнике отчетливо выделялась на фоне пожелтевшей с рассветом луговины. Паренек со всех ног бежал в сторону своих. Расстояние, отделявшее его от блокпоста, быстро сокращалось.
   -- Вызывай, живее! -- прикрикнул Майборода на Голенищина.
   Лейтенант-связист оторопело уставился на полковника, не понимая, что от него хотят.
   -- Скажи всё как есть! Как есть! -- гаркнул Майборода.
   -- Смена плана... Непредвиденные обстоятельства... Как поняли? -- забормотал лейтенант в эфир. -- Мальчик вырвался. Как поняли? Прием!
   -- Пусть бежит. Прием, -- прохрипел в эфир тот же голос.
   -- Пусть отпустят наших! Пусть все трое выйдут на дорогу! -- прокричал Майборода. -- Или я всё отменяю!
   -- Отпустите наших пленных... Как поняли? -- передал Голенищин в эфир.
   Ответ заставлял себя ждать.
   -- Повторяю: пусть выйдут на дорогу... Навстречу машине, ? четко произнося каждое слово, выкрикнул лейтенант. ? Прием!
   С другой стороны тянули резину. Майборода подлетел к рации и, выхватив у связиста гарнитуру, заорал:
   -- Я остановлю его! Если вы не выпустите наших! Прием!
   -- Ты кто такой? Прием... -- прозвучал неторопливый вопрос.
   -- Майборода! Прием.
   -- Пусть бежит, Борода! -- повторил голос. -- Прием.
   -- Кто бы ты ни был, свяжи меня с Кадиевым! Сию же минуту! -- потребовал полковник. -- С Кадиевым... как понял? Прием.
   -- Послушай, Борода... -- канителился голос. -- Нет у меня связи с Кадиевым. Прием!
   -- Я остановлю его! Я открою огонь! Прием.
   С той стороны не отвечали.
   -- Снайпера! -- вернувшись к амбразуре, приказал Майборода, не отрывая взгляда от поля. -- Снайпера! -- гаркнул он с такой силой, что старлей пулей вылетел на улицу.
   Через несколько секунд он вернулся с приземистым десантником. Увешанный подсумками сержант вопросительно глазел на офицеров.
   -- Встань к амбразуре, сделай предупредительный выстрел, держи его на прицеле, -- скомандовал Майборода. -- Кому говорю-то?!
   Сержант подскочил к окну, уткнулся в окуляр прицела. Через две секунды раздался глухой выстрел.
   -- Это предупреждение, -- сказал лейтенант в рацию. -- Мы откроем огонь. Прием!
   -- План остается в силе... Как поняли? Прием... -- настаивал голос с другой стороны, словно не понимая обращенных к нему требований.
   Майборода выругался, схватил карманную рацию для связи с Папашей и Сулейманом, протараторил в нее приказ не двигаться с места, ждать и быть готовыми дать газу назад.
   -- Метров триста осталось, -- сухо отмерил старший лейтенант. -- Так драпает, во гад!
   -- Даю пять секунд! -- прокричал Майборода в рацию Голенищина. -- Потом открываю огонь на поражение. Предупреждений больше не будет! Прием.
   -- Если с мальчиком что случится, твоим ребятам воткну в зубы по гранате... с вынутой чекой, -- монотонно пригрозил голос. -- Ош-ш-ша-ду биллях! Прием.
   -- Целься в ноги... Не выше задницы! -- бросил Майборода снайперу. -- Стрелять только по моему сигналу. И только промахнись! Сам будешь бегать как заяц, понял?
   Сержант не отрывал глаза от прицела, не двигаясь, ждал...

* * *

   Темную фигурку, появившуюся на насыпи справа от блокпоста, Рябцев-отец сначала принял за одного из десантников, зачем-то выбежавшего в поле. Но в тот же миг, как только фигурка быстро двинулась по перекатистому полю, до него дошло: по полю бежит чеченский подросток.
   Почему паренек оказался на свободе раньше времени? План опять изменили? Опять под нажимом?.. Инструкций по рации долго не давали. Сулейман, не понимавший, что делать, непрерывно вызывал блокпост, а затем стал изучать поле в бинокль.
   Наконец Майборода дал о себе знать. Он приказал не двигаться с места и ждать.
   Фигурка подростка тем временем быстро продвигалась к насыпи перед аулом. Паренек летел со всех ног. На мгновение он исчез из виду за откосом. Майор-чеченец, стреляный воробей, инстинктивно пригибал голову, разглядывая поле в бинокль. Затем Сулейман поспешно передал бинокль Рябцеву и проговорил в рацию, что требует немедленных указаний.
   В этот момент и раздался первый выстрел. Стреляли с блокпоста. Силуэт паренька вынырнул из ложбины. Он продолжал петлять по полю. Прошла минута, и раздался второй выстрел.
   Стрелял снайпер. Мальчик-чеченец упал. Потом шевельнулся, но, видно, не смог подняться.
   Не слыша криков в рацию, не слыша требований укрыться в низине, как было условлено, Рябцев впивался в окуляры бинокля. Зачем стреляли? Кто мог дать такое распоряжение? Неужели мальчика подстрелили? Фигурка его отчетливо виднелась на земле, метрах в ста пятидесяти от домов, и больше не подавала признаков жизни.
   Рябцев перевел бинокль на окна дома. Силуэтов как не бывало. В долю секунды сознание его пронзила невыносимая мысль. Что теперь будет с теми, кто ждет развязки там, в развалинах? Как с той стороны должны отреагировать на случившееся? С этой секунды все его действия были машинальными.
   Не успел майор дослушать распоряжений Майбороды -- полковник криком приказывал бросить машину, залечь и ждать подхода подразделения прикрытия, как Рябцев выскочил из машины в грязь и во весь рост, прямой походкой, не пригибая головы, зашагал по полю к раненому подростку.
   Повисла тишина. И майор Сулейман, и те, кто наблюдал за полем с блокпоста, в равной мере сбитые с толку непредвиденным поворотом событий, ждали...
   Не прошло и пары минут, как Рябцев приблизился к мальчику, присел над ним, и всем хорошо было видно, как он приложил руку к шее раненого. Поднявшись в рост, Рябцев сделал неуверенный жест, обращенный к тем и к другим одновременно. Из жеста трудно было понять, жив паренек или ранен. В следующий миг Рябцев вновь присел над телом, подхватил мальчика на руки, с секунду потоптался на месте, будто не зная, в какую сторону его нести, а затем, кивнув головой, загашал к аулу.
   В домах царила тишина. Но когда Рябцев, выйдя на дорогу, приблизился к мостику и от развалин его отделяло уже не более сотни шагов, Майборода увидел в бинокль, как из затылка Папаши вдруг вылетели брызги.
   Стреляли из бесшумного оружия. Вполоборота к блокпосту, не выпуская паренька из рук, Рябцев рухнул наземь.
   Еще секунда замешательства, и из развалин открыли беспорядочную стрельбу. Два мощных взрыва, один за другим, разнесли насыпь перед самым блокпостом. Стреляли из РПГ. Стрелки обнаружили себя прямо на краю лесопосадок, которые чернели слева от аула. Огонь они вели оголтелый, беспорядочный...
   Полковник сообщил под Урус-Мартан о срыве операции, запретил открывать ответный огонь и дал приказ о немедленной высадке десантной группы, которая ждала распоряжений с обратной стороны реки. Десантникам надлежало заблокировать отход вдоль реки, а экипажу "шилки", несмотря на огонь из гранатометов, выгнать танк на открытую позицию, чтобы иметь более широкий сектор обстрела и держать дома под прямой наводкой. Но затем полковник распорядился прислать к нему командира "шилки" и стал тому объяснять:
   -- Отрежь мне их по периметру. Ни одна душа не должна выйти! Ни одна! Вот здесь, левее -- мои люди. Справа вторая группа прикрытия, -- полковник водил пальцем по карте. -- Сядешь на связь, они подкорректируют. И чтобы ни одна живая душа не вышла... Это последний шанс... Пока всё не прочешем, не уйдем, ясно?
   Слева от поля из лесопосадок, сбегавших в низину, которую по плану уже должны были контролировать десантники, опять выстрелили из РПГ. Из правого окошка было видно, что взрыв разнес землю в нескольких метрах от танка. Затем раздался еще один взрыв. Как только пыль и грязь осела, стало видно, что земля взрыта у самой гусеницы. Полковник подошел к рации, перестроенной на запасную частоту, и хладнокровно проговорил:
   -- Откройте огонь по указанным целям. Не заденьте дома. Повторяю, там могут быть наши люди.
   Мощный треск заставил всех заткнуть уши. Огонь снес дальнюю крышу. Столб дыма и пыли стал передвигаться к дороге, туда, где находился Рябцев с пареньком. Тут же появились и неповоротливые фигурки в камуфляже. Огибая брошенную на дороге машину, короткими перебежками десантники приближались к тому месту, снизу от мостика, где лежали Рябцев и подросток. Через несколько секунд командир группы прикрытия передал, что необходимости в медпомощи нет.
   Воздух раскалывался от пальбы 23-миллиметровых скорострельных пушек. Часть села на спуске домов к речке затянуло облаком дыма и пыли. Через пару минут, когда огонь прекратился, в просветах дыма появились изменившие форму дома, ставшие еще дымящимися горами щебня и обломков...
  
  
   Как было установлено впоследствии, конвоировавшая пленных группа боевиков, численность которой не превышала двенадцати человек, пошла на отход по заранее подготовленному коридору. Боевики оттянулись не к реке, как предполагалось, и не к роще, а именно в направлении контролируемой десантниками равнины.
   Конвой Кадиева смог ускользнуть из-под огня по водостостоку. Труба, проходившая под дамбой, не попала не на одну армейскую карту. Диаметр ее едва-едва позволял протиснуться человеку. Но ею и воспользовались. Боевики ушли под самым носом у десантников, буквально по краю занятой ими позиции, а затем обогнули и сам блокпост в какой-нибудь сотне метров. При этом они еще успели заминировать отход на целых полкилометра. Именно по этой причине эффективное преследование оказалось невозможным.
   Тот факт, что отец пленного был расстрелян снайпером, Майборода объяснял в своем рапорте безвыходностью положения, в котором кадиевцы оказались в результате собственного подлога, пытаясь предложить в обмен не тех лиц, что входили в список. Полковник был убежден, что речь шла о подлоге вынужденном. Кадиевцы не могли не понимать, что, как только их уличат в обмане, тут же начнут преследовать, и уйти с раненым Доди на руках, даже если допустить, что подросток был еще жив, им всё равно не удастся...
   На краю поселка, на выводившей к дамбе тропе нашли три трупа моджахедов. Один из них был обезглавлен. Боевики унесли голову с собой, чтобы затруднить опознание. И только через три дня выяснилось: тело принадлежало самому Лече Кадиеву.

* * *

   Команда сопровождения, набранная из людей Айдинова, на базу вернулась к концу пятых суток. Походные дни прошли в мучительном ожидании. До самой последней минуты Рябцев не мог поверить, что его и "компаньонов" доконвоируют до лагеря. Не прекращавшиеся всю дорогу избиения в любой момент грозили обернуться фатальным самосудом. После провалившейся операции в глазах у конвоиров застыла жажда крови. Но был, видимо, приказ доставить пленных назад живыми, и его не могли нарушить.
   Двоих не знакомых Рябцеву солдат, которых боевики планировали обменять вместо востребованных им Лисунова и Ферапонтова, на обратном пути увели в неизвестном направлении, когда на полдороге команда боевиков разделилась надвое. Ни с тем, ни с другим так и не удалось обменяться даже парой слов. При малейшей попытке заговорить боевики дубасили прикладами всех троих...
   Увиденное перед блокпостом плыло перед глазами Рябцева как кошмарный сон, сумбурные подробности которого никак не удавалось объединить в целое. От истощения, которое к концу пятидневного похода всё больше давало о себе знать, картина промерзшего зимнего леса начинала срастаться с бредовыми видениями. Они вторгались в сознание днем и ночью и разрастались в адские антимиры.
   Поле перед блокпостом. Фигура мальчика, который бежит со всех ног, как пугало размахивая руками. Вдруг мальчика уложили выстрелом. К нему направилась фигура бородатого мужчины в штатском... Что-то знакомое почудилось в походке -- с характерной для отца манерой наклонять корпус немного вперед. Фигура быстро приблизилась к тому месту, где упал на землю подстреленный паренек. Бородач поднял мальчика и понес его к домам. Именно в этот момент Кадиев, стоявший с биноклем у окна, издав по-чеченски непонятный клич, дал неожиданный приказ стрелять на поражение. Выстрел произвели из соседнего дома. У мужчины, похожего на отца, подкосились ноги. Бородач упал на колени и еще пару секунд продолжал держать паренька на руках. А дальше всё смешалось: грохот, паника, беспорядочная пальба со всех сторон, суматошный отход...
   Решение об отходе боевики приняли еще до того, как с блокпоста заработала "шилка". Этот маневр заранее предусмотрели и подготовили. Оставалось загадкой, куда исчез сам Кадиев, почему застрял где-то позади и почему не примкнул к группе позднее.
   След в след шагая за сапером, десятеро хорошо обученных боевиков прогнали пленников чуть ли не под самым блокпостом, поддавая им в зад штык-ножами. Приказ получили не церемониться, чуть что -- резать горло. Первые триста метров, которые пришлось преодолевать из последних сил, проталкивая обмотанное веревкой тело через трубу под дамбой, где было не продохнуть от смрада, пока сзади, из той же трубы, пихали в гениталии стволами. Это было лишь началом долгой и мучительной пытки. Затем еще столько же пришлось волочить ноги по канаве к оврагу, там и начиналась чаща. Все задыхались. Спина капитана задубела от ударов. Не чувствуя ни ног, ни плеч, он твердо знал: одно лишнее движение -- и всё будет кончено...
   В лагере ждали перемены. Володя, один из солдатиков, с которым раньше ютились в одной яме, за прошедшие дни сильно сдал, и его забрали в лазарет. По рассказам Емельяна, все эти дни за его напарником присматривал лагерный санинструктор. Раз в день он приходил делать укол и всё время канючил: дескать, ценные медикаменты приходится переводить на "дохлятину". Фельдшерица Эмма больше вообще не появлялась. Пленными теперь занимались люди Айдинова.
   С хромоногим Емельяном капитана и поселили в пустующую землянку, находившуюся рядом с кухонным блиндажом, а через день, после того как Емельяна измордовали за провинность -- он споткнулся и пролил на землю котелок, пока нес бурду в землянку, -- вместе их перегнали в другую яму. Степан называл это место карцером. Стены здесь были земляные.
   Рябцев чувствовал себя на последнем издыхании. Больная нога распухла, едва сгибалась в колене. В голове гудело. Шум нарастал в ушах волнами и если исчезал, то на очень короткое время. В те редкие минуты, когда гул стихал, Рябцеву с трудом удавалось отличить остающийся в ушах волнообразный шум, наплывавший сразу со всех сторон, от шума ветра или лесной чащи. Когда по деревьям прогуливался ветер, пихты издавали звук, похожий на шипение. Звук нарастал ровно, будто дыхание, и сопровождался едва-едва уловимым похлестыванием. А потом из глубины шума начинало слышаться какое-то райское журчание, как ему чудилось. Постепенно это журчание начинало разливаться во все стороны, заполняло всё вокруг, и в какой-то миг возникало очень острое чувство, что лес и кроны деревьев -- будто сети, улавливающие из воздуха растворенное в нем время...
  

* * *

   Утром десятого мая впервые с начала весны выдался ясный день. Солнце еще не вышло из-за хребтов, а небосвод вдалеке с медленно плывущими по нему облаками розовел, подрумяненный весенним теплом.
   Сонная беготня по лагерю не прекращалась с ночи: хозяева ждали возвращения очередной мобильной группы, но обоз задерживался. Незадолго до рассвета пришло известие, что уже на подходах к укрепрайону он попал под обстрел. И с этой минуты по всей территории начались непонятные приготовления. Штурмовая группа Айдинова, с начштаба во главе, загрузилась в машины и отбыла из лагеря в полном боевом снаряжении. Оставшиеся боевики бегом стаскивали ящики с амуницией к блиндажам возле стрельбища и гаражам. Косяки обвешанных оружием абреков отправлялись навстречу обозу. Отдельный отряд ушел нагруженным в соседний лагерь. Мимоходом моджахеды щедро раздавали пинки рабам и пленникам, которых выгнали на улицу ворочать бревна и таскать целые ворохи непросушенной прелой масксети...
   Был примерно полдень, когда со стороны восточных кряжей послышался нарастающий гул вертолетов. В считаные секунды всех загнали в землянки и траншеи. На какое-то время гул отдалился к югу, но затем послышался вновь и стал быстро усиливаться. С деревьев взмывали стайки птиц. Воспользовавшись тем, что охрана разбрелась по укрытиям, капитан выбрался в примыкавший к его землянке окоп и стал всматриваться сквозь лес в межгорную пустоту, которая распахивалась сразу за чащей, и вдруг обмер: со стороны обрыва под небольшим углом приближались две армейские "восьмерки", а за ними два тяжелых Ми-24 с подвешенным боекомплектом. Качаясь в кильватерном строю, вертолеты шли прямо на лес...
   Прошло несколько секунд, и гул двигателей заполнил небо над головой. Вертолеты ушли к северу, на низкой высоте обогнули холм, едва не задевая мордами макушки пихт, а затем в сильном крене стали заходить на новый круг.
   Первый удар, мощный и раскатистый, сотряс воздух в восточной зоне у гротов. Раз за разом удары разрастались, пока не превратились в сплошной поток оглушительного грохота. Реактивные снаряды разносили в пух и прах лес и укрепления по всей территории лагеря.
   Пулеметной пальбы, разрывавшей воздух, капитан даже не слышал. В ушах стоял ровный, пронизывающий всё нутро и уже знакомый гул, в унисон с которым что-то протяжно и настойчиво ныло в груди. Взрывные волны налетали по-прежнему из-за холма, из "мертвой" зоны. А затем Рябцев увидел, как у котлована, где прятали машины, от земли целиком оторвался дуб, тот самый, ветви которого обгорали от костра, когда кашеварили на улице. Дуб вертикально приподнялся над землей и стал медленно заваливаться, кроша своей необъятной кроной соседние деревья.
   Горело всё, что могло гореть. И тем не менее, стоило присмотреться к тому, как взрывы перепахивают лес, и нетрудно было заметить четкую последовательность: цели отработаны, летчики старались не задеть кухню и близлежащие укрепления, их явно проинформировали о том, что по соседству находятся землянки пленников, -- одно это казалось невероятным.
   Именно там, возле землянок и в пролесках, затемняющих пространство между кухней и лесопильной мастерской, обитатели лагеря шныряли роем, даже не прячась. Следя за ними, с трудом удавалось устоять перед паническим порывом последовать всеобщему примеру.
   Прямо на Рябцева в окоп свалился Степан. Щурясь и утирая окровавленную физиономию, пятерней прижимая к голове бесформенную кепку, он ошалело улыбался. Черный рот открывался в крике. Капитан не слышал его. На миг грохот расступился. Тишина стала похожа на огромную яму без краев.
   -- А ты спрашивал, капитан...
   -- Чего?! Не слышу!
   -- Ты спрашивал про вертушки, говорю! -- кричал Степан. -- К оврагу надо пробираться! Глубже там. Здесь не высидишь!
   -- Лучше здесь! Не надо к оврагу! -- проорал в ответ Рябцев и сам удивился своему голосу. -- Землянки рядом. Они знают, куда нельзя стрелять... Летчики!
   Степан не понимал его.
   -- Они знают, где пленные! -- крикнул Рябцев что есть силы, показывая себе в грудь, а потом на небо.
   Степан, словно обезумев, улыбался беззубым ртом и кивал в знак согласия. На миг в чем-то усомнившись, капитан по самые плечи приподнялся над бруствером. Пытаясь разобраться в суматохе, он упорно смотрел в то место у кустов за траншеей, огибавшей лесопильную мастерскую, где только что мелькали головы Мирона и азербайджанца Гомера.
   Вдруг головы появились правее. Русский абрек Мирон и азербайджанец, с раннего утра приставленные караулить пленников, тоже, по-видимому, пытались высчитать, где лучше укрыться, если при новом заходе взрывы начнут перемещаться к их траншее.
   Емельян, всё это время прятавшийся на дне окопа, стряхнул с головы крошево веток и, поймав на себе неподвижный взгляд капитана, понял его невысказанный вопрос. Емельян медленно помотал головой.
   -- Если б не нога, я б не раздумывал, -- сказал он. -- Тут уж если бежать, то так, чтоб пятки сверкали.
   Рябцев перевел взгляд на Степана и, подавшись вперед, встряхнул старика за плечи:
   -- Степан, а ты? Ты слышишь, что я говорю?!
   Степан не понял или опять не расслышал.
   -- Ухожу я... В лес! -- сказал Рябцев, показав в сторону кухни. -- Пойдешь со мной?
   Степан в отчаянии замотал головой:
   -- До опушки ноги не донесут... Раб же я, куда мне бежать? Раб я... Петь, ты давай, дуй, раз решил... пока утихло, ведь повылазят, -- заторопил Степан. -- Ты вдоль окопчика к кухне, главное, проберись... -- Степан уставился Рябцеву в глаза и вдруг перекрестился. -- А там, перемахнешь в лесок, и можно драпать, пока попрятались, а, Петь?..
   Поймав руки Степана, Капитан обнял его, хлопнул по плечу помрачневшего Емельяна и, пригибаясь, бросился по дну траншеи в сторону кухни.
   Окоп завернул вправо. От кухонного блиндажа отделяла только поляна. Дальше начинался лес, и там уже ничто не смогло бы его остановить. Но как пересечь пустошь незамеченным? Рябцев осторожно высунул голову над бруствером и осмотрелся. Собравшись с духом, он уже хотел, было, махнуть наверх, как вдруг слева, в угловой перекрытой щели, куда при объявлении тревоги скопом гоняли пленных, работавших у кухни, он увидел Мирона. А тот увидел его.
   И для обоих всё стало ясно в долю секунды. Выждав мгновение и не сводя вопросительных глаз с капитана, Мирон передернул затвор АКМа.
   Рябцев не двигался.
   -- Послушай, солдат... сейчас я вылезу и перебегу к лесу. Придется тебе стрелять в меня, -- проговорил Рябцев не своим голосом.
   Тот навел на него дуло автомата.
   -- Ты можешь со мной уйти... Выбирай. Только быстро, -- подстегнул Рябцев.
   -- Да пошел ты... Пристрелят, и ста метров не пробежишь.
   -- Кто пристрелит? Ты или они?
   -- Не я, болван!
   -- У тебя нет выбора. Присягу ты кому давал?
   Абрек Мирон с отвращением замотал патлами.
   -- Вертолеты пойдут на новый круг, я встаю и ухожу... лесом к ручью, -- механически объяснял Рябцев. -- Быстрее шевели мозгами!
   Мирон шарил глазами по сторонам. И вдруг принял решение. Откинув автомат за спину, он на четвереньках пробрался к капитану и замотал вывалившимися из-под косынки русыми патлами:
   -- Мины там. Тропы заминированы.
   -- Обязательно идти по тропе?
   -- Если не по тропе -- вообще не пройти.
   -- Лучше, чем сидеть и ждать, пока пулю всадят в затылок. А если к воде спуститься, по речке идти?
   -- Единственный вариант. Там есть тропа... Не главная, которая по ручью тянется, а другая. Они для себя ее оставили, -- нерешительно заговорил Мирон. -- Пометили ветками. Ну, вдоль тропы... ломаными. Сам помогал минировать. Если ветка сломана -- можно идти. Если сломанных веток нет -- мины. Только когда это было? Когда таять начало, они без меня ходили новые мины ставить.
   -- Нет выбора, -- повторил Рябцев.
   С востока нарастал вертолетный гул. И не прошло минуты, как раздался новый залп, еще более мощный, чем все предыдущие. Вокруг всё затянуло дымом. На голову сыпался щебень, ветки, клочья сетки. Снаряды перекапывали стрельбище и расположение батальона Айдинова. Отдельные взрывы ложились рядом с кухней.
   Время было упущено. В тот же миг на дно траншеи -- в десяти метрах правее -- свалились еще две туши. Боевики. Оба в изодранном камуфляже. Они подобрали свои автоматы и сели спиной к стене окопа. Рябцев не сразу узнал напарника Мирона Гомера Алхазова и одного из братьев, как будто бы Магогу. Азербайджанец держал в руке саперную лопатку.
   Смерив Мирона недоуменным взглядом, Алхазов что-то выкрикнул ему по-чеченски. Боевики переглянулись. Азербайджанец потянул к себе АКМ.
   В следующий миг, сделав непонятный жест, Мирон вскинул свой автомат и пришил очередью обоих абреков к стене окопа.
   Не сразу определив, кто выпустил очередь, Рябцев ощупал свой живот, грудь, плечи и, словно очнувшись, вскочил на колени, вскарабкался к краю окопа и осмотрелся. У подножия пихт догорали машины. Вокруг не было ни души.
   Не обращая внимания на Мирона, Рябцев пробрался на четвереньках к пристреленным боевикам и забрал автомат из рук азербайджанца. Тот был еще жив. Держась за черенок лопатки, Алхазов подергивал головой. На губах его пузырилась кровь.
   Очнулся и Мирон. На четвереньках подобравшись к своим жертвам, он сорвал с Алхазова подсумок, хотел высунуться наружу, но мощный взрыв, раздавшийся за кухней, заставил обоих укрыться на дне траншеи.
   Армейский подсумок оказался набит рожками. В придачу к рожкам Мирон вывалил на землю три гранаты, одну из которых запихал в карман, а две другие протянул Рябцеву...
   Первые пятьсот метров бежали сломя голову. Мирон знал, что лес, спускающийся к реке, не заминирован. Стремясь максимально увеличить запас времени на случай преследования, оба летели напролом, сминая кустарник. Оба то и дело падали, кубарем скатывались под уклон, но вскакивали и неслись дальше. Рябцев не поспевал за Мироном. Грудная клетка разрывалась от недостатка воздуха, в ушах стучало, перед глазами плыло.
   Вместе упав на крутом склоне, они внезапно скатились к ручью. Распластавшись на гальке, пытались отдышаться. Сотрясающее лес уханье снарядов и ответные раскаты автоматной стрельбы остались далеко позади.
   -- Я не Одинцов... Морокин я, -- сказал Мирон, отдышавшись. -- Рядовой Морокин... Тридцать второй воздушно-десантный полк... из Перми. Мирон Морокин... Тридцать второй, говорю, запомнил?
   -- Морокин? -- словно не веря, переспросил капитан.
   -- Если что не так, и вообще...
   Рябцев понимающе кивнул.
   -- В Аргуне замели меня, в августе... На жизнь своих не покушался. Честное слово даю, -- поклялся Мирон.
   -- Я понял, -- сказал капитан.
   -- Бомбить скоро перестанут. Хоть немного надо оторваться. Бежать нужно, капитан, -- поторопил Мирон. -- Дорога одна. Они это знают. Вдоль ручья. Но есть еще две тропы.
   Рябцев обессиленно смотрел на поток воды, с шумом уносившийся влево, в том направлении, куда показывал Морокин.
   -- Лучше разделиться, -- предложил Мирон. -- Ты пойдешь лесом. Может, его и не минировали вообще. Тропы параллельно тянутся. Через километр-полтора твоя тропа повернет к берегу. Увидишь меня, -- продолжаешь идти своей дорогой. И с того места бежать больше не надо... Понял? Смотри в оба. Если увидишь голые палки, обглоданные ветки, сучки -- значит, чисто, можно идти быстро. А лучше не по тропе, а рядом идти, метрах в пяти справа. Понял?
   -- Понял, -- кивнул капитан и устало улыбнулся.
   -- Если всё нормально, через пять-шесть километров речка налево повернет... Начнется лес... Там и встретимся. Если раньше меня выйдешь к лесу, жди под соснами. Если я раньше доберусь, буду я ждать... Если пронесет, к ночи выйдем к дороге. А пока вон до той запруды вместе пойдем, по воде...
   Выйдя из ледяного потока, после которого ноги стали бесчувственными и не слушались, одеревенев по самые ягодицы, беглецы вновь нырнули в лесную чащу. Морокин застыл в растерянности. Тропы разветвлялись в нужном месте, но по какой тропе идти, он не знал. Сломанных веток, которые должны были служить ориентиром, при углублении в чащу не попадалось.
   Морокин попросил капитана подождать и углубился в лес. Вскоре он вернулся и заверил, что всё в порядке. Метров через двести, там, где тропа уходила на изгиб вдоль первого овражка, пошли сломанные ветки...
   После первой же сотни метров Рябцев осознал, что тишина вокруг стояла не такая, как все эти месяцы. Сквозь приглушенный гул, всё еще нывший в ушах, пробивалась птичья трель. На свободе даже воздух обрел другой привкус. Ни грохота взрывов позади, ни стрельбы больше не доносилось. Над горами стояла первозданная тишина.
   Несмотря на предостережения, Рябцев покрывал маршрут почти бегом, дорогу через чащу прокладывая себе руками, головой, всем корпусом. Тропа всё сильнее углублялась в лес. Что-то не совпадало. И он уже спрашивал себя, не сбился ли он с нужного направления, как ноги вдруг вынесли его на поляну.
   Отсюда просматривался берег. Вторая параллельная тропа желтой змейкой завивалась левее по пустоши вдоль молоденького леса. Припав к земле, Рябцев отдышался. Морокин должен был появиться именно здесь, на этом изгибе. И вскоре знакомый силуэт действительно замельтешил правее, за бугорком, по краям которого белели остатки снега.
   Рябцев вскочил, огляделся и замахал руками над головой. Заметив его, Морокин подал знак, что тоже видит его, и продолжал продвигаться вперед. На некотором расстоянии друг от друга они продвигались еще около двадцати минут, пока тропа не вывела к берегу.
   Морокин тут же замедлил шаг, стал отставать. Пренебрегая мерами предосторожности, он что-то упрямо высматривал на земле. Наконец двинул дальше, но уже не бегом, а вымеривая каждый шаг.
   Капитан намеревался перебежкой пересечь прогалину, поскорее выйти навстречу Морокину, там, где луговина, окруженная зарослями, не подпускала лес вплотную к берегу. В этот миг и раздался взрыв. Как раз со стороны берега, где только что маячил силуэт Морокина.
   Эхо взрыва было продолжительным и раскатистым. Время словно остановилось. Но до сознания Рябцева это дошло не сразу. Обесцвеченный хаос, обжигающий как кипяток, понемногу упорядочивался, но не давал сосредоточиться. Взорваться могла только растяжка. От одной попытки представить себе чужую боль не удавалось разомкнуть глаза. Мир стал вдруг матовым, невидимым, как будто зеркало, в которое только что проваливался взгляд, лопнуло и рассыпалось, и на месте отражения выросла бетонная стена. От ощущения слепоты стало вдруг жутко. Страшен был даже не хаос, а сам страх. Человек замыкается в малодушии, когда теряет себя в пространстве. И если он не может нащупать пространства внутри себя, то он чувствует себя одиноким, как последний грош на дне копилки. Откуда начинается боль? Куда потом всё исчезает?..
   Ноги несли сами. Он побежал. Потом он наткнулся на человека без ноги, распластанного на земле, лицом в воду. Лежавший был его напарником? Оторванной взрывом правой ноги не было ни на земле, ни в воде. Из обрубка била неровная струя крови, а по воде расходилась красная муть...
   Схватив напарника за плечи, Рябцев выволок бесчувственное тело на камни, придавил обрубок коленом и, пытаясь остановить кровотечение, лишь размазывал по одежде склизкую багровую жижу. Кровь продолжала раскрашивать воду. Стянув с себя полуистлевшую тельняшку, он разодрал ее и перетянул бедро раненого. Тут он заметил и второе ранение -- в грудь, от которого тоже расползалось жирно лоснящееся пятно. Взгляд машинально обшарил местность и вдруг уткнулся в подсумок, отлетевший к кустам. Руки сами вытрясли на гальку его содержимое. Подобрав один из шприцев-тюбиков, он всадил раненому через одежду укол промедола. После чего, разодрав зубами перевязочный пакет, стал накручивать путающийся бинт на жутковатый обрубок ноги. Собственные движения казались чужими, странными...
   Что теперь делать, он понятия не имел. Взрыв не могли не услышать. Если из лагеря выслали погоню, бежать дальше было бессмысленно.
  

* * *

   Разбудил не рассвет, а холод. Они лежали на дне ямы в устроенной на ночь лежанке, под толщей сырой листвы. Как и когда они очутились в яме, он не помнил. И едва ему удалось разглядеть лицо напарника, как он сразу понял, что тот доживает последние минуты.
   Ни страха за умирающего, ни сожалений он не испытывал. Со дна сознания всплывала лишь муть смертельного изнеможения. Ноющая боль сковывала при малейшем движении. Боль заполоняла тело до последней клетки. От притупленного, но неотступного ощущения, что однажды, в другое время, в другом измерении или в другой жизни всё это уже случилось, боль как будто бы отпускала, становилась отдаленной, чужой, но совершенно отстраниться от нее удавалось только на короткие мгновения. В голове всё дробилось. Мысли, чувства и слова крошились, как яичная скорлупа. Но без скорлупы, без оболочки любое, даже самое простое ощущение, обретало адскую, запредельную глубину. Боль звала за собой в бесцветную бездну. Стоила ли жизнь всех этих мук? Стоили ли эти мучения жизни?
   Окоченевшие руки не слушались. Отекшие ноги лежали бревнами. А в голове стоял гулкий неубывающий шум.
   Он понимал: нужно что-то делать. Нести на себе? Как справиться с такой тяжестью? Сомнения тоже ничего не решали. Лучше пробовать, лучше двигаться. И он скинул с себя лиственный саван и встал на колени. Чтобы расшевелить свою плоть, вернуть ее к жизни, он зачерпнул руками листвы и окунул в нее лицо. Резкое соприкосновение с колючей сырой листвой заставило почувствовать обжигающую свежесть земли, леса, жизни. А затем, уже не раздумывая, он выволок напарника из ямы, взвалил его на спину, поднялся и зашагал по хрустящему сухостою.
   Уже через сотню метров колени стали подгибаться. Легкие разрывались на части. Пришлось сгрузить раненого на землю. Дороги не было -- ни вперед, ни назад. Не лучше ли идти в горы? Где оно -- проклятое пространство, свобода? В какую сторону двигаться? Можно ли освободиться от себя самого, да и от жизни? Можно ли подчинить всё воле? Скоро ли конец мучениям? И что будет потом, когда им настанет конец?
   Мирон открыл глаза. Они казались стеклянными. Затем зрачки всё же пришли в движение. Раненый недоуменно осмотрел свою культю, жутковато распухшую выше бедра, и перевел взгляд в поднебесье. У него начался бред. Разобрать удавалось лишь отдельные слова.
   "Гнать, держать, смотреть и видеть... дышать, слышать, ненавидеть... и обидеть, и вертеть, и зависеть, и терпеть..."
   Он повторял одно и то же, к тираде школьных глаголов прибавляя что-то еще, о чем-то просил, но невозможно было понять, о чем именно...
   "Гнать, держать, смотреть и видеть... дышать, слышать, ненавидеть, и обидеть и вертеть, и зависеть, и терпеть...
   И вдруг всё опрокинулось. Рябцеву стало ясно, что он видит себя самого. Именно он, а не Морокин, склонившийся над ним и чего-то ждущий от него, смотрит на мир ошалелым, беспомощным взглядом и бормочет что-то бессмысленное, успокаивающее. Всё, что он до этой минуты видел и чувствовал, было зеркальным бредом. Безногое тело принадлежало ему, ? не Морокину. Это удивляло и в то же время казалось совершенно нормальным. Чужая боль воспринималась более естественно в себе самом.
   На какой-то миг в душе проснулась смутная тревога, что-то близкое к сожалению. Или это была жалость к себе? К чему всё-таки этот обман? Почему не тот, не он? Какая всё же глупость, а именно: нарваться в лесу на мину. Какая глупость бродить по незнакомому лесу, нести в себе весь этот бред, не отпускавший от себя ни на миг. Какая глупость разрываться на куски от боли, страдать, но молчать и делать вид, что так и должно быть, что ничего страшного не происходит. Видеть то, чего нет. Видеть то, что могло бы быть, и ради этого жить... Морокин, смотревший на него выжидающе, всё равно бы не понял. Кто может понять человека, у которого впереди нет ничего.
   С этой секунды мир наполняла только боль, и больше ничего. Но разве мир не был таким всегда? И разве сама жизнь не сводилась к отрицанию мучений, к преодолению боли и времени, которое замыкалось на ней, как звенья одной цепи, и тем самым приковывало к бытию. В небытие был покой. В нем было разрешение, освобождение от всего...
   -- Нужно принять решение... решение. Слышишь, капитан? Решение...
   "Да, нужно, -- подумал Рябцев. -- Но разве оно еще не принято?"
   -- Ранение в ногу и еще в грудь... Нужна помощь, -- бормотал Морокин.
   Ранение в ногу? Но ведь ноги вообще нет, ее оторвало, и она потерялась.
   -- Ты должен идти один, -- подумал или сказал Рябцев.
   Он понимал, что не хочет этого. Но это было необходимо. Почему ? себя он больше не понимал.
   -- Так есть шансы. Иначе никаких. Иди... Время не ждет.
   Морокин стал рыться в подсумке, бормотал что-то невнятное, что-то совал Рябцеву в руки, под ноги, под голову. Затем он в чем-то клялся. Но с таким видом, будто и сам не верил в то, что говорил.
   -- Даю слово... Всё будет нормально. Надо терпеть... терпеть.
   Голоса Морокина не стало. Над головой возник шепот. Шепот перерос в шелест. Шелест сросся с тишиной. А потом зашумел лес. И шум стал поглощать в себя боль. Небосклон вновь просветлел и наполнился ослепительной синевой. Исполинская гряда облаков медленно меняла форму, вырастая из себя самой и разворачиваясь на гигантских размеров "подошве", подпиравшей небосвод. Облака окрасились в неисчислимое множество свинцовых оттенков.
   "Ты умрешь... -- услышал он в себе хорошо знакомый и совершенно спокойный голос. -- Умирать не больно, не бойся. Всё будет хорошо... Хорошо..."
   Измерения смещались. Жизнь продолжалась. Она продолжалась в мыслях, которые разбегались, как рябь по воде. В сознание вкрадывались тишина, строгий порядок и покой. Покой особый, безупречный, чем-то и вправду напоминавший водную гладь, в которой так чисто и так ясно отражается небо. И больше не хотелось этот покой нарушать...
  
  
   К концу дня тропа вывела на проселочную дорогу, развороченную колесами бронетранспортеров. Дорога уводила в северно-западном направлении. Из последних сил прибавляя шагу, стараясь не запутаться в направлениях и удерживать в памяти хоть какие-то ориентиры, Морокин шел куда глаза глядят -- туда, где нарастал, как ему чудилось, гул, напоминавший вой ветра в дымоходе. Время от времени далеко впереди мерещилась загадочная точка. Точка передвигалась между горными откосами слева направо, периодически исчезала, потом вновь вплывала в поле зрения, но, как мушка в глазу, начинала сползать в сторону, стоило попытаться в нее всмотреться.
   На исходе дня точка появилась над почерневшей кромкой леса впереди и стала увеличиваться в размерах. Набухал и гул, минуту назад совсем, было, растворившийся в сумеречной пустоте. И вдруг до Морокина дошло, что прямо на него низко над лесом летит не стрекоза, а вертолет.
   Свой или чужой? Мирон вылетел на открытый изгиб проселочной дороги и замахал руками. Стрекоза резко сменила курс, сделала широкий полукруг и, потыкавшись мордой по сторонам, исчезла за лесом.
   Гул быстро удалялся. Вокруг опять воцарилась тишина. Не понимая, что произошло, Морокин взобрался назад к пролеску, следил за дорогой и ждал, что будет дальше.
   Прошло около двадцати минут, и гул возник снова. Он доносился всё более отчетливо и мало-помалу переходил в завывание. Однако стрекоза не появлялась. Но с другого края голой равнины, уже тонувшей в сумерках, на дорогу вдруг вылетела раскачивающаяся на скорости бронемашина. За БМП шло несколько бронетранспортеров.
   Выскочив на дорогу, Морокин хотел закричать, но голос не слушался. Посрывав с себя камуфляжные обноски, он стал размахивать ими над головой.
   БМП сбросила скорость и, клюнув носом, застыла на месте. Шедшие следом БТРы веером разъехались в стороны и тоже остановились. Из люка БМП высунулась голова. Смотревший в бинокль медлил, вновь и вновь обводил окулярами окрестный лес...
   Ведущая бронемашина резко тронулась с места и, раскачиваясь как лодка на волнах, поплыла через поле навстречу...
   Эпилог
  
   Вернувшись домой через две недели после операции, Николай поселился на даче. Нина тоже переехала в Кратово, но она почти ежедневно отлучалась в город. Пару раз Николай выбирался к кардиологу Николаю Николаевичу. Результаты операции тот считал оптимальными, а о самом профессоре Олленбахе, с которым был знаком лично, поскольку годы назад ездил на стажировку в его центр в Париже, говорил как о человеке выдающемся, почти гениальном: больной, прошедший через его руки, мог ни о чем не беспокоиться.
   Массажистку и молодого врача, которые проводили с ним реабилитационный курс лечебной физкультуры, Николай вызывал в Кратово, отправляя за ними Глеба Тимофеевича. С завидным упорством занимаясь гимнастикой и дыхательными упражнениями, Николай пытался убедить себя, что сможет восстановить силы без стационарной опеки и не за шесть месяцев, как утверждали врачи, а за месяц-два. Во всяком случае, до лета. Потому что летом он решил вывезти семейство на отдых. И не за границу, не в Куршевель, не на австрийские курорты и не в Шотландию, куда упрямо зазывал Грабе, а на Сочинское побережье; Николай еще ни разу в жизни не проводил отпуск в этих местах. Компаньон Гусев, пообещавший устроить места в санатории Генштаба, куда сам ездил сгонять жирок диетой, клялся и божился, что, несмотря ни на что, санаторий еще тот, "наш", "советский". Лучших условий для восстановления сил душевных и телесных нет, мол, на всем белом свете.
   Все надежды начали рушиться с началом оттепели. Лопухов вновь почувствовал себя слабым, разбитым. Николай Николаевич настаивал на настоящем санаторном лечении. Под Санкт-Петербургом, недалеко от Репино, находился известный кардиологический санаторий, одним из отделений которого заведовал давний знакомый Николая Николаевича. По заверениям профессора, условия в санатории идеальные, не хуже чем в какой-нибудь швейцарской богадельне на Волшебной горе. На этом варианте и остановились. Нет худа без добра: как-никак всё поближе к дочери...
   Жизнь вроде бы не изменилась, но что-то безвозвратно ушло в прошлое. Теперь Николая чаще прежнего одолевали сомнения в самых простых вещах. Любил ли он жизнь? Не ту, которой жил, но жизнь вообще? Николай даже в этом не был вполне уверен. Способность человека к адаптации казалась невероятной, он мог привыкнуть к чему угодно. Голод и холод, лишения и тут же достаток, который иногда противоречит не только нуждам, но и здравому смыслу. Сытость, довольство и в то же время болезни, внезапные и нескончаемые болезни. Угар эмоций, пена у рта и в то же время пресыщенность чувствами, удушающая скука. Грехи, отступничество и прежде всего от себя самого... Какое всё же немыслимое количество мерзких дел и поступков совершаешь ежедневно сам или позволяешь совершать другим по отношению к себе!.. А то и просто химеры, полужизнь, ненастоящее, какое-то виртуальное существование, заполненное пустейшими, заведомо несостоятельными надеждами на завтрашний день. Надеждами, которые ничего в жизни не меняют, но лишь окончательно отравляют ее, потому что реализовать их не удается... Человек может мириться с этой действительностью годами, десятилетиями. Годами он может рассказывать себе басни. На протяжении десятилетий он может разочаровываться в себе, в людях, во всем роде человеческом. Но при этом он продолжает тянуть лямку. Как ни в чем не бывало. И даже если давно очухался, протрезвел, даже если не рассчитывает на передышку или на компенсацию за приносимые жертвы. И так -- до бесконечности. До гробовой доски. Немыслимо! Откуда такой запас жизнелюбия? А впрочем, жизнелюбие ли это? Что если необоримый оптимизм -- самонадувательство, показуха? Что если за показухой скрывается обыкновенное отвращение к жизни, в котором невозможно признаться даже себе, потому что сразу же рухнет всё вообще? Что если именно отвращение и приводит ко всеядности? В противном случае не смог бы никто хлебать эту грязь до бесконечности. Не стал бы...
   Именно к таким безутешным выводам приходил Николай, давая волю мыслям и чувствам, как только сознавал, что время подгоняет к принятию решений. Исправить хоть мизерную часть содеянного, дабы придать существованию хоть какой-то смысл, -- это казалось новым, почти роковым предусловием бытия вообще. Вне всякой логики и вне каких-либо расчетов прежняя жизнь представлялась невозможной, она казалась бессмысленным мытарством. А будущая жизнь ? вообще иллюзией. С этим и приходилось сегодня считаться... Наконец-то для него всё стало просто и ясно.
  
  
   Иван приехал в Петербург не столько по просьбе Нины, сколько торопясь выяснить подробности какого-то смутного "семейного" дела, о котором Николай говорил по телефону. Брат мельком обронил, что им нужно обсудить нечто архиважное, и Иван понял: встречу нельзя откладывать.
   Николай один занимал двухместную палату с окнами в парк. Телевизор в палате не включали. Зато он с интересом листал книги, газеты, подолгу выискивал что-то в Интернете, пользуясь своим ноутбуком. Нередко в руках у него видели Евангелие. Когда к нему кто-нибудь входил, он прятал его под подушку, а если и продолжал читать, то редко перелистывал страницы.
   Иван наведывался в Репино ежедневно, приезжал на сереньком "опеле", который брат списал с баланса конторы и предложил ему в пользование еще в Москве; на "опеле" Иван и приехал из Москвы, чтобы не ездить за город на такси, автобусах и электричке. Раз в два дня Нина приезжала в Репино вместе с ним. Втроем они проводили здесь остаток дня. На выходные Нина привозила дочь. Но Феврония не могла высидеть в палате больше двадцати минут. На отца она смотрела обреченным, по-детски проницательным взглядом. Болезненная реакция дочери Нину настораживала. Иногда она спрашивала себя, не басни ли им рассказывают об успешной реабилитации мужа? Что если она принимает желаемое за действительное? Выздоравливающий человек и выглядит, и живет совсем по-другому. Но она тут же суеверно упрекала себя за черные мысли.
   На взгляд заведующего отделением, несмотря на исключительно хорошо сделанное шунтирование, следовало смириться с фактом, что состояние венечных артерий оставляет желать лучшего. Заменить их на новые не смог бы ни один хирург в мире. Еще в Париже Нину предупреждали, что в сосудах у Николая осталось немало узлов закупорки. Отчасти поэтому реабилитация якобы и затягивалась. К тому же наблюдались перебои сердечного ритма.
   Самого Николая в такие подробности не посвящали, хотя он упорно настаивал. Из-за одышки ему не удавалось осилить всего того, за что он с рвением брался; теряя терпение, он впадал в состояние мрачного бессилия. Врач уверял, что наплывы депрессии для таких больных -- обычное дело. Не веря никому, Николай продолжал звонить в Париж. Тамошний лечащий врач Мари-Пьер, ассистентка хирурга, уверяла его, что всё вписывается в обычную картину выздоровления, это мнение разделял будто бы и профессор Олленбах. Восстанавливать силы придется постепенно. На реабилитацию может уйти не три месяца, как она прогнозировала поначалу, а шесть месяцев, для некоторых больных бывает и этого мало...
   За городом зима держалась долго, хотя морозы стояли, очевидно, уже последние перед весенним потеплением. После четырех вечера в палату вливался золотистый свет послеобеденного солнца. Солнечный диск вдруг словно зависал над лесом и над горизонтом, прояснявшимся в той стороне, где по цвету неба угадывалась ширь Финского залива, и в течение нескольких минут всё окрашивалось вокруг столь характерными для Петербурга жжеными красками, после чего парк заливала волнующая воображение зимняя синева. Иван тешил себя надеждой, что по окончании холодов, как только весеннее тепло переломит сопротивление зимы, брату станет легче. Мнение разделял и заведующий отделением: так будто бы обычно и происходит с тяжелыми больными. Но в то же время Иван не мог не видеть, что брат сдает буквально на глазах.
   Говорить о своем состоянии Николай не хотел. Когда он подолгу глядел в окно, на лице его появлялась мечтательная отрешенность, особенно в те минуты, когда за окном воцарялись сумерки. Иногда он незаметно погружался в дремоту или просто лежал с закрытыми глазами. Но как только Иван поднимался со стула, брат открывал глаза и, с усилием откидывая одеяло дремы, просил не уезжать, посидеть еще...
   В пятницу Иван заговорил о том, что было бы неплохо, как только это станет возможно, съездить на неделю-две к отцу. Николай, обиженно помолчав, пробормотал:
   -- Вань, ты что, не понимаешь, что ли? Как я туда поеду? На носилках? Я же чувствую, что-то со мной не так... Что-то не так, -- повторил он. -- Подождем еще пару дней, потом буду принимать меры... А вообще, странно, как быстро ко всему привыкаешь, -- добавил он. -- Скажи здоровому человеку, что завтра он останется без ног -- не поверит. А случись такое, уже через неделю будет думать, как скрасить свою жизнь безногого... как сделать так, чтобы удобней было двигаться? Человек готов жить без рук, без ног...
   -- После этой поездки во мне что-то изменилось, -- с напускным равнодушием вернулся Иван к разговору о Туле. -- В Москве пребываешь в подвешенном состоянии, живешь, как невменяемый. Проходит месяц, оглянешься назад -- непонятно, на что ушло время. А в Туле неделя -- целая эпоха, столько происходит всякого. -- Заметив, что брату импонирует этот тон, Иван шутливо стал перечислять: -- У соседа собака ощенилась. На перекрестке пьяного чуть не задавили... Так изо дня в день. И по хозяйству дел -- не продохнуть.
   -- Да, в последний раз я тоже это чувствовал, -- согласился Николай. -- Впустую как-то прошло столько лет. Оттуда это виднее. И по папиной физиономии прямо-таки читать можно... -- помолчав, Николай спросил: -- У тебя никогда не бывает такого чувства... с детства помню, когда я болел, у меня всегда появлялось ощущение... даже не знаю, как описать... Всё пространство превращается в теплый пластилин. Липким всё становится, вязким. Время, оно как бы растягивается. У меня всегда появляется "чувство пластилина" за пару дней, перед тем как заболею. Даже перед обычным гриппом. Закрою глаза, и сразу всё становится тягучим...
   -- Точно, помню, -- подтвердил Иван с некоторым удивлением. -- Растягивается время...
   -- Значит, понимаешь. Когда кому-нибудь говорю об этом... ну, про время... на меня вот такие шары выкатывают... -- Николай удовлетворенно заключил. -- Это у нас в крови.
   -- Почему ты заговорил об этом? -- спросил Иван.
   -- Раньше такое со мной редко случалось. А теперь постоянно. Такое чувство, что пространство... что всё вокруг -- оболочка. Упругая и растягивающаяся. Время течет не так, как раньше... Послушай, а что если я здесь застряну? Ну, если трезво, без эмоций? -- спросил Николай, повернув лицо на брата.
   Разубеждать его не хотелось. Сердце Ивана сдавила холодная тяжесть. Честнее было молчать, в противном случае пришлось бы лгать и себе самому.
   -- Я где-то читал, не помню где... что неверие, неверие в Бога -- это разновидность безумия, -- сказал Николай. -- А я вот думаю, что еще безумнее знаешь что?.. Верить наполовину. Вот это уже -- полное безумие. Крыша совсем может поехать... Потому что это в принципе невозможно. И верить и одновременно не верить. И быть и не быть... А ведь так большинство живет. Большинство этим довольствуется. И -- хоть бы хны. Как это возможно?
   -- Получается, мы с тобой безумцы законченные? -- через силу усмехнулся Иван.
   -- Тебе смешно... А ты лучше задумайся. У меня от мысли об этом мурашки бегут по спине. -- Николай отвел взгляд на окно и, переборов одышку, продолжал: -- Большинство людей живет по инерции. Во всяком случае, старается не сойти с дороги... с накатанного пути. И вранья о себе им вот так хватает, -- Николай провел ребром ладони по горлу, -- большего и не нужно. А куда он ведет, этот путь?.. Ты правильно сделал. Правильно выбрал.
   -- Что ты имеешь в виду? -- не понял Иван.
   -- Правильно, что решил уйти от этого. От беготни, от материализма. Правильно, что выбрал книги, литературу, -- пояснил Николай.
   -- Я ничего не выбирал. Чушь! Как я мог сознательно выбрать нищету?
   -- Не прибедняйся. Сами собой такие решения не принимаются.
   Чтобы не перечить друг другу, оба некоторое время молчали.
   -- Тебе по снегу не хочется походить? -- сменил тему Николай. -- Может, поможешь мне завтра? Если погода будет хорошая после обеда? Пораньше сможешь приехать?
   -- Приеду, конечно, -- пообещал Иван.
   -- Не позднее двух.
   -- Договорились.
  

* * *

   С утра день выдался морозный и солнечный. Но после обеда небо над парком опять затянули облака. Иван предлагал перенести прогулку на следующий день. Николай настаивал на своем. Он возбужденно объяснял, что все эти дни звонил в Москву, отправил компаньонам десятки писем по электронной почте, улаживая свои финансовые дела. Николай твердо решил продать свою долю акций, о чем говорил еще как-то в Кратове, но тогда никто не принял его слов всерьез. И вот выяснялось, что он настроен вполне решительно.
   С компаньонами возникли разногласия. Предлагаемые условия выхода Николая из бизнеса, как выяснилось, никого не устраивали. А ведь еще недавно все били себя в грудь: мол, не будем жить по волчьим законам! На поверку вышло, что не может и поклявшийся не воспользоваться беспомощностью слабого; он, Николай, стал слишком легкой добычей. Реальной цены за его долю компаньоны давать не хотели, настаивали на формальном перерасчете стоимости компании и совокупностей всех долей из расчета годичной прибыли. На размышления они затребовали месяц. Один Грабе протягивал руку и предлагал выкупить долю Николая на одного себя по реальной цене. Но и это грозило обернуться дележом с самыми непредсказуемыми последствиями, поскольку никто не позволил бы американцу завладеть контрольным пакетом. Николая выдавали глаза: все эти новости его и удивляли, и угнетали.
   Иван не сразу распаковал дорожную сумку. Решив сделать брату сюрприз, кроме мандаринов, которые Николай попросил привезти, чтобы держать их на столе для запаха, Иван вытащил из сумки объемистый пакет и, с шумом распотрошив бумагу, выставил перед братом пару валенок из светло-рыжего войлока. Именно такие валенки, светлые и легкие, носил иногда отец. Оказалось, что их нелегко найти. Ольге Павловне пришлось обежать весь Санкт- Петербург.
   Николай сидел на кровати в новых валенках и любовался обновой, как мальчишка.
   -- Вот это вещь! Чудо, Ваня... В жизни не носил ничего удобнее. А легкие какие... Ты не примерял? Елки зеленые... Спасибо! -- сиял он. -- Небось дорогие?
   -- Копейки.
   -- Сколько?
   -- Не знаю. Ольга Павловна покупала. Сказала: в подарок Коле, пусть нос не вешает.
   -- Надо же... Передай ей спасибо.
   Они вышли на улицу. Очищенная от снега аллея уводила вглубь заснеженных сосен, откуда Николаю хотелось взглянуть на зимний лес, но не успел он сделать и сотни шагов, как ему стало трудно дышать. Он выглядел удрученным. На лице застыло отрешенное выражение. Даже медленная ходьба в обратном направлении потребовала от него больших усилий.
   Присели на скамью. Сунув руки в карманы старенькой дубленки, Николай погрузился в задумчивость.
   Немного отдохнув, он внезапно оживился:
   -- А знаешь, у меня получается... Попробовал, и получается, -- Николай улыбался.
   Иван опять недопонял.
   -- Молиться... Раз сто повторю одну и ту же молитву и замолкаю, -- пояснил Николай, кивая. -- А она сама продолжается, внутри.
   -- Нина говорила, что ездила в Шамордино, в монастырь... Ты в курсе?
   -- Да, так всегда и происходит. Один просит -- другой получает. Один праведник, но везет другому, -- сказал Николай и, посидев еще пару минут, поднялся, чтобы идти дальше.
   -- Как всё-таки красиво. Мир потрясающе красив! -- бормотал он, борясь с одышкой и обводя взглядом заснеженные сосны. -- Если бы вопрос встал ребром... о жизни и смерти... я, наверное, не очень бы переживал... об утрате жизни... Невелика ценность!.. А вот всего этого не видеть... И даже думать об этом как-то жутко... Нина тут книжками меня снабжает всякими. Апостол Павел говорит, что, когда болеешь телом -- грешить перестаешь. Очень верно, знаешь ли, подмечено. Убеждаюсь в этом на собственной шкуре. Осознанных грехов стало мало. Почти не осталось. Остаются наросты, настоящие наросты неосознанных грехов. Они -- самые въевшиеся. И еще чувство страха появилось. Страх оказаться совсем без греха, представь себе...
   -- Не представляю, -- удивился Иван.
   -- Очистившись, уже не можешь быть таким, каким был раньше, а кем именно станешь -- еще неизвестно, -- серьезным тоном объяснил Николай. -- И знаешь, что главное?.. Главное -- любить неближнего своего, как себя самого. -- На лице Николая проступило выражение удивления. -- Научиться этому, и можно было бы... мы смогли бы небо взглядом перекрашивать... в другой цвет.
   Уже в палате, после того как Иван помог брату раздеться и лечь, Николай загадочно произнес:
   -- Тебе не кажется, что мы вымираем?
   -- В каком смысле? Ты и я, что ли?
   -- Мы, Лопуховы.
   -- Не знаю... Не думал об этом.
   -- Я, вот что... Не стоило, конечно, сегодня говорить об этом, -- тянул Николай. -- Да уж ладно, что теперь... Хотел новостью одной поделиться... Только прошу, сначала выслушай, не спеши реагировать.
   Николай быстро взглянул на брата и отвел взгляд.
   -- Насчет ребенка, что ли? -- осторожно осведомился Иван, сразу догадавшись, что Николай надумал наконец заговорить о том, ради чего он фактически и приехал в Петербург. -- Только не говори, что... Выкрали, что ли?
   Брат просиял как мальчишка. Иван смотрел на него с изумлением.
   -- Чуть что, сразу -- выкрали. Слова-то какие употребляешь... Аж мурашки по спине, -- пробормотал Николай. -- Представь себе...
   -- Мальчика стащили? У швейцарцев?
   -- Я обратился к людям. Мне помогли всё провернуть. Наняли двух немцев. Они увезли ребенка из Цюриха... -- полусерьезно и словно сам себе не веря, объяснил Николай.
   -- Немцев... Какие еще немцы? Что ты мелешь?
   Посмотрев на брата внимательным, до необычного ясным взглядом, Николай твердым бесцветным голосом произнес:
   -- Машин сын никогда не будет жить с чужими. Я давал слово.
   -- Ты, Коля, больной... Ей-богу, больной! Это же называется... Это же киднэппинг! Да ведь за это...
   -- Что -- за это? -- Лицо Николая расплылось в обезоруживающей улыбке.
   Иван отрицательно качал головой, больше не находил слов.
   -- Пока он во Франции. В надежных руках, -- сказал Николай. -- Ни в чем не нуждается. У него есть няня, врач, ты не переживай.
   -- Ну хорошо. А дальше?
   -- Считай, что у тебя появился племянник, вот и всё. Мальчик вернулся к своим, чего тут сложного. Ты не рад? Ну, если честно?
   Поймав на себе самодовольный взгляд брата, Иван смятенно качал головой.
   -- Ребенка похитить... Да кому ты обещал?! Кто тебя просил об этом?
   -- Папе обещал, тебе, всем... Я обещал не оставить Машу одну... свое дерьмо нужно уметь расхлебывать, -- сухо напомнил Николай. -- Мальчонку теперь могут вывезти куда угодно, -- добавил он. -- Хоть в Москву. Хоть в Лондон. От меня ждут решений. Я всё оформил, все бумаги. Всё оплачено.
   -- Что оплачено?
   -- Оформление, документы... Прицепиться не к чему... Мне кажется, первое время ему лучше пожить в Англии, ты как думаешь? -- Николай выжидающе смотрел на брата. -- Ты бездетный. Может, никогда и не будет у тебя детей... с твоим-то образом жизни. Дети ж так просто не появляются, как грибы в лесу. Что если тебе взять его на воспитание? О том, что произошло, никто никогда не узнает. Кроме тебя и меня -- никто.
   Задумчиво уставившись в окно, Иван по-прежнему молча переваривал услышанное.
   -- Ну, придется папе кое-что растолковать. В общих чертах, -- добавил Николай. -- Да и то еще надо подумать... Дай мне слово, что ты возьмешь его... И не молчи, ради бога! Мне тяжело всё это говорить. Ты представить себе не можешь, как я мучился, как трудно такое решение принять.
   -- Хорошо... Обещаю, -- вдруг сказал Иван и, словно сам себе удивляясь, ошарашенно умолк.
   -- Ну вот, гора с плеч долой, -- Николай с облегчением перевел дух, но дышать ему не стало легче, грудь резко вздымалась при каждом вдохе.
   -- Ты хоть знаешь, как его зовут? -- спросил Иван.
   -- Как его Маша назвала?.. По швейцарским бумагам -- Базиль. Я оформил бумаги на Василия... Вася -- отличное имя для пацана. У Вани появился Вася. Всё просто. А что мудрить-то? Люди мы простые, русские... Вот как эти валенки... -- улыбался Николай. -- Вообще-то, это надо отметить. В холодильнике бутылка внизу. Достань!
   Иван прошел к холодильнику и вернулся с бутылкой "Моет и Шандон".
   -- Открывай... -- храбрился Николай. -- Вообще это только сначала трудно, а потом ничего, наладится... Представляю, что будет с папой. Не переживет.
   Иван тихо, с чуть слышным хлопком откупорил бутылку и наполнил шампанским два пластмассовых стаканчика.
   -- Пей за двоих. Я не буду... Отличный брют, специально попросил купить, -- подбодрил Николай и, дав брату сделать пару глотков, принялся объяснять всё по порядку: -- Когда вернешься в Москву, позвонишь Филиппову. Он в курсе, всё контролирует. Можешь положиться на него. Во всем. На редкость верный человек. Я даже не предполагал. Он тебе всё объяснит. Тут, главное, что... Принять минимальные меры предосторожности. И всё будет в порядке. Через некоторое время всё отстоится, все о нас забудут. И всё будет нормально, поверь мне...
   Братья долго молчали.
   -- И еще одно... Нина и Феврония... У них теперь никого практически. Если со мной что-то произойдет... -- осторожно сменил тему Николай.
   -- Я отказываюсь об этом говорить, -- осадил его Иван. -- Тебе уже объясняли, что многое зависит от тебя самого. От того, на что ты сам настроен.
   -- Всё правильно. Всё зависит от меня. Но дай мне договорить... Я должен объяснить, мне будет спокойней. Мы так давно по-настоящему не говорили, что прямо не знаю, с чего начинать... Я попросил Грабе помочь мне купить дом в Англии. Это на юге где-то, на море. Брайтон -- знаешь такое место?
   -- Ты дом купил? В Англии? Но зачем, Коля? Зачем тебе дом в Брайтоне?
   -- Не в Брайтоне, а рядом, в деревне небольшой... Ты же не можешь оставаться бездомным. Всю жизнь так будешь жить? А так решены все проблемы, и точка! Не такие это большие деньги. Вон там, на тумбочке, папка лежит, ну-ка подай...
   Иван протянул брату зеленоватого цвета папку. Николай достал из нее цветные фотоснимки.
   -- Фото -- дрянь, не пугайся. Жалко, что вокруг не сняли. Я просил всё сфотографировать, внутри, снаружи, а они, дармоеды... Да в агентстве, в Лондоне... Везде одно и то же. Не заставишь людей работать. Где могут урвать, там урывают, -- ворчал Николай. -- Но даже по фотографиям -- не дом, а сказка. Настоящий камень. В деревушке находится. На отшибе. Detached -- так они это называют. Чуть ли даже не character. Два акра земли. Это около гектара, чуть поменьше. Море в двух километрах. Всего триста тысяч фунтов с хвостиком. Я внес задаток...
   Иван молча и быстро перебирал снимки. На лице у него проступило выражение равнодушия и брезгливости.
   -- Ну, что ты как в рот воды набрал?! -- подстегнул старший брат. -- Эта наша хватка... практицизм, который я даже в папе раньше замечал... я всегда стыдился в себе этого, этой оборотистости. Честное слово! Потому что не знаешь, чего здесь больше -- протестантского духа или иудейского. Странно, что нам, русским, это так свойственно... Фарисеи считали, что по заслугам человеку воздается уже на земле... Вот и допрыгались! А в тебе этого нет. Вот и прими как компенсацию... Отверни взгляд твой от греха други твои... -- улыбаясь, цитировал кого-то Николай. -- Ты же всё равно не виноват...

* * *

   Лечащий врач, еще пару дней назад уверявший, что серьезных осложнений быть не может, в канун Пасхи стал менее оптимистичен. Он просил Нину поменьше сидеть в палате и не обзванивать всю планету в поисках несуществующих решений и директив, поскольку она названивала Николаю Николаевичу в Москву и в парижскую больницу, где Николая оперировали, после чего мчалась обсуждать услышанное с санаторными врачами. Говорила же по большей части банальности. На нее обижались. Заведующий отделением скрепя сердце всё же согласился на визит пожилого коллеги из Военно-медицинской академии, которого Нине порекомендовал Николай Николаевич.
   Ничего нового старичок-кардиолог не обнаружил. Пересмотрев кипу электрокардиограмм, он пришел к заключению, что аритмия выраженная, с отрицательной динамикой. Всё, что он мог предложить, это забрать больного к себе в стационар -- на всякий случай, чтобы понаблюдать его подольше и провести дополнительное обследование. Переезд назначили на начало пасхальной недели. Вышло иначе...
   За два дня до этого, в ночь с понедельника на вторник, на Гороховую позвонил дежурный врач и сообщил, что ему только что пришлось отправить больного в ближайшую больницу с очередным инфарктом...
   Ранним утром Иван появился в больнице в Озерках, на далекой городской окраине, куда Николая доставили ночью. Больница выглядела обшарпанной, убогой. Многоместные палаты. Вонь лекарств, хлорки и столовой. Не приходилось жаловаться разве что на чистоту. Молодая уборщица трудилась не покладая рук.
   Всю первую часть дня Нина провела в телефонных переговорах, а затем в разъездах между Озерками и Военно-медицинской академией, куда пыталась перевезти мужа. Для того чтобы разобраться в том, что с ним произошло, требовалось провести новое обследование, в частности коронографию. Отделение в Озерках такой аппаратуры не имело. Однако Нину в один голос отговаривали от поспешных действий и в академии, и в Озерках. Советовали подождать пару дней: переезд мог только навредить больному.
   Более полную информацию о состоянии брата Иван получал через медсестер. Одна из них, молоденькая Вера Павловна, которая выделялась среди своих коллег какой-то еще девичьей застенчивостью и добродушием, объясняла ему, теряясь от смущения, что положение пациента серьезное, что при подобных инфарктах некроз тканей миокарда, несмотря на все меры предосторожности, представляет угрозу для жизни. Но в то же время старалась успокоить Ивана, уверяя, что даже за время ее работы в больнице она немало повидала случаев, когда больные полностью выздоравливали.
   Николай пребывал в полубессознательном состоянии. Изредка на мгновение приоткрывал глаза, узнавал брата, пытался улыбнуться, после чего вновь погружался в тяжелый полусон...
   Последний разговор с Николаем состоялся в среду. Иван приехал с Ниной и Февронией. Николай спал, и уже другая медсестра, сменившая молоденькую Веру Павловну, сообщила, что с утра он практически не приходил в себя.
   Лицо брата с впалыми изменившимися чертами лоснилось. Руки едва заметно теребили край одеяла. Он никого не узнавал. Сознание возвращалось к нему всё реже, и, когда он приходил в себя, во взгляде его появлялись то глубокое удивление, то испуг, а глаза слезились.
   Февронии была не в состоянии смотреть на отца раздавленного болезнью, непохожего на себя, неспособного шутить и подбадривать. В палате находилось еще двое больных, оба с инфарктами. Воздух стоял затхлый, тяжелый. И Нина вскоре вывела дочь в коридор.
   В отделении начался вечерний обход. Группа молодых врачей вошла в палату, и Иван, когда очередь дошла до Николая, уступил место у кровати заведующему отделением. Брат обводил всех недоуменным взглядом. Через минуту, как только палата вновь опустела, глаза его как будто по-прежнему следили за происходящим, но Ивана он не узнавал. Николай уснул.
   Дежурная медсестра, стараясь подбодрить Ивана, уверяла, что больному хотя и тяжело физически, но совсем не больно. Глядя на спящего брата, Иван и верил и не верил ей.
   Прошло около часа. Николай открыл глаза и устремил прямой неподвижный взгляд на брата:
   -- Это ты?
   -- Я... Иван, -- зачем-то уточнил Иван.
   -- Что ты тут делаешь?
   -- Сижу. Рядом с тобой.
   -- Ах, да. Надо ж, не повезло... -- пробормотал Николай. -- По-моему, финиш. Вот теперь я чувствую.
   -- Что ты чувствуешь? -- помедлив, переспросил Иван.
   Уставившись в потолок, Николай только громко вздохнул и не ответил.
   Иван следил за бегающими по одеялу костлявыми пальцами брата и думал, как он похудел за последнее время.
   -- Представляешь, звери не знают, что умрут. Где-то читал об этом, -- сказал Николай. -- Как это много меняет, не согласен?.. Нет, это не страх. Как-то всё зависает. И там, и здесь. Это всё, всё это... -- теряясь в словах, Николай умолк и теперь лежал с таким видом, будто что-то прощупывал внутри себя. -- Но это не может исчезнуть. Или всё-таки может?
   -- Не может, -- убежденно сказал Иван.
   -- Ты ведь остаешься. Всё остается. Это тоже многое меняет... Я всегда любил ясность, конкретику... Вот она и нагнала меня. Конкретика эта... Смешно, конечно. Больше всего нам достается от своих главных принципов. Последний толчок всегда отсюда -- и делай с этим, что хочешь...
   Николай следил глазами за братом. Губы его кривились в какой-то умоляющей полуулыбке, но взгляд постепенно становился отчужденным и холодным.
   -- Нину не оставляй. Она такой человек... Ей нужен кто-то рядом. Постоянно нужен. Иначе она теряется, всё теряет. Мы все теряем. Глупо, конечно. Еще бы пару лет. Я на балет всегда хотел пойти. С Февронией. Дурак я... Глупо... Дворяне не отдавали детей танцевать. Понимаю их. Правильно делали. Красоваться голенькой перед мужиками... такими, как я. Она нимфетка. Будь осторожен...
   Позднее, когда вернулись Нина с дочкой, Николай опять стал бредить, и Февронию снова пришлось увести из палаты.
   В бормотании брата Иван улавливал лишь некоторые членораздельные фразы. Смысл их оставался непонятен.
   -- Жизнь сжимается в точку... Что такое точка? Ты понимаешь, что это? Я не понимаю, нет... почему-то не понимаю, -- бормотал Николай. -- Мир единичен. Всё началось с ноля. Но ноля нет. Значит, он был всегда. Смерть, это не опасно. Нечего ее бояться... Нечего...
  
  
   В шесть утра на Гороховую позвонил дежурный врач и сообщил роковую весть.
   Как он рассказал позднее, ту самую молоденькую медсестру, Веру Павловну, заступившую на дежурство в ночную смену, Николай под утро вызвал к себе в палату. Он попросил включить свет, открыть окно и помочь ему сесть. Она беспрекословно выполнила всё, о чем он просил. Брат посидел на кровати около минуты и спросил, почему вокруг так тихо, а затем странным тоном попросил ее сесть рядом. Удивившись, но не решаясь отказать ему, она повиновалась.
   Просидев с медсестрой бок о бок еще около минуты, Николай потерял сознание, уронив ей голову на плечо.
   Медсестра позвала на помощь. Его пытались реанимировать. Но подтолкнуть сердце так и не удалось...

* * *

   Прошло уже двадцать минут; ночной поезд гремел по рельсам, отбивая колесами какой-то знакомый однообразный ритм, а за окнами всё еще мелькали дачные полустанки.
   Спать не хотелось. Приткнувшись поближе к ночнику, Иван листал газету. Нина сидела напротив и невидящим взглядом смотрела в темное окно, где отражалось само купе и выход из него в тускло освещенный коридор. Бездонное отражение то и дело менялось, наполняясь то островками весенних пригородов Москвы, то скудными россыпями фонарных огней, которые выплывали из ночного мрака...
   Мысли витали в далеком далеке. Она думала о покойном муже, о дочери, которая была ей бесконечно близка, а сейчас -- как никогда. Но о таких вещах даже говорить невозможно. Слова искажают мысли, мысль изреченная есть ложь. А раз так, без толку пытаться довериться словам. Ей вдруг припомнилось, что эту мысль внушил ей однажды муж. И на душе сразу стало странно, вязко. Удивительно: теперь она часто слышала его голос, но не таким, как прежде. И когда это происходило, он всегда говорил о чем-то таком, о чем она не задумывалась при его жизни.
   После Тулы, после похорон Николая отправлять дочь в Петербург уже не пришлось. И это казалось первой реальной победой над неудержимым потоком событий, во власти которого все они находились вот уже столько месяцев подряд. Отчисления из Академии удалось избежать. Ректор подписал заявление о предоставлении Февронии академического отпуска. Иван пробыл в Туле до девяти дней и, когда появился в Москве, уже вместе они с Ниной решили поехать в Петербург на время майских праздников, чтобы собрать вещи Февронии и разобрать чемодан Николая, который всё еще загромождал закрытую комнатушку в квартире у Нининой матери; сама Ольга Павловна не хотела притрагиваться к этим вещам...
   Отложив газету, Иван вполголоса попросил Нину внимательно его выслушать. Он рассказал ей о ребенке Марии.
   У нее, у Нины, появился племянник. Мать малыша -- Маша, сестра Ивана и Николая. Еще в Туле Иван начал говорить о покойном брате как о временно отсутствующем, отчего Нине становилось жалко его, жалко их обоих, и немного жутко... Ребенок находится в Англии, однако расти и воспитываться мальчик должен в родной среде. А провернул эту немыслимую операцию покойный Коля, причем втайне от всех. На авантюру он отважился сразу же после последней поездки во Францию. Нарушив все писаные и неписаные законы, какие только существуют в цивилизованном мире, Николай добился своего. Что-либо изменить уже невозможно. Сам он, Иван, должен немедля ехать в Лондон, чтобы заниматься ребенком...
   Глядя в окно, Нина долго молчала. Почему ее не посвятили во всю эту историю раньше? Почему все молчали столько времени? Теперь-то ей стало понятно, почему младший брат, отныне бывший и за старшего, и за младшего, казался ей каким-то закрывшимся в себе. Понятно стало, почему так нянчился с ним Филиппов, и почему они последнее время меняли тему разговора при ее появлении, даже если видеть их вместе доводилось редко, поскольку много времени уходило на поездки в изолятор с передачами для Адели.
   -- Ну и слава богу, -- вздохнула Нина. -- Это самый настоящий поступок за всю его жизнь.
   Иван уставился на нее непонимающим взглядом. На какую реакцию он рассчитывал?
   -- Не представляю, как я один буду им заниматься, -- виновато проронил он.
   Нина опять погрузилась в задумчивость. Глаза у нее блестели.
   ? Как все... Ничего сложного, ? сказала она.
   -- Что если вам со мной поехать? -- спросил Иван. -- Поживете в Англии несколько месяцев, смените обстановку. Оттуда на всё смотришь как-то по-другому.
   -- Мне теперь только Англии и не хватает... для полного счастья, -- чуть не простонала Нина. -- Один у тебя выход на все случаи жизни, драпать, да?.. От себя не убежишь.
   -- Коля просил меня об этом...
   -- В Англию нас увезти?
   -- А почему вам, собственно, не поехать? Или ты из-за подруги? -- спросил Иван. -- Ты очень привязана к ней?
   Нина не отвечала.
   -- Коля говорил, вы очень сдружились.
   -- И что мы лесбиянки он тоже говорил? -- Нина бесстрашно взглянула ему в глаза. Ее взгляд показался Ивану бесконечно усталым.
   -- Нет, этого я не слышал.
   -- Так думают все. Следователь, адвокат, свинтус этот недобитый... Живучий оказался, гад! -- с ненавистью выплеснула из себя Нина и сразу побледнела. -- Извини... Я не могу бросить человека, который ни в чем не виноват. Но никому здесь, похоже, ничего не докажешь.
   -- Я бы никогда не общался с мужчинами. Здесь, в России... если бы мог, -- понимающе сказал Иван. -- Только с женщинами. Вся эта грязь... Есть в ней что-то сивое, мужицкое. Женщины в России чище и интереснее мужчин, -- добавил он.
   -- Каждая вторая -- истеричка. А каждая третья -- с отклонением, -- усмехнулась Нина. -- А ведь ты собирался здесь жить, среди этого хамья? Чем меня уламывать, ехал бы ты сам в Англию, Ваня. Писал бы книжки, устраивал бы свою жизнь. Ведь ты теряешь время. Пора поставить крест на всём этом.
   -- На России?
   Нина молчала.
   -- Невозможно всю жизнь кресты ставить... -- сказал Иван и вдруг стал удивительно похож на брата. -- По-моему, я уже не смогу жить за границей.
   -- Сам не хочешь, а меня зовешь... Ты никогда не сможешь здесь жить, не строй себе иллюзий, -- жестко сказала Нина.
   -- Кто-то должен жить здесь. Муравейник разрушен, -- сказал Иван. -- Но рано или поздно появится новый.
   -- Муравейник?
   -- Не знаю, как это назвать... Через несколько месяцев, как только буря с мальчиком утихнет, я вернусь в Тулу. Отец всё равно не сможет жить один. А вы бы остались там ненадолго. Со временем всё устоится, утрясется, -- уговаривал Иван.
   -- Тула, сугробы, русская зима... Ты как иностранец рассуждаешь. Но ведь ты совсем не приспособлен к такой жизни, -- твердила Нина свое. -- Ты бы видел, что происходит там, куда я езжу.
   -- В изоляторе?
   -- Если бы не этот Петренко, с которым Коля договорился, свиданий нам с Адой вообще бы никто не дал... Ты бы видел, с кем там приходится иметь дело! -- В лице Нины появилось что-то умоляющее, но упрямое. -- В этой стране можно жить по-разному, как и везде. Можно ничего не видеть и как сыр в масле кататься. Вот как я жила до сих пор. А когда глаза открываются, становится страшно. Жизнь начинает казаться наказанием. И это тоже правда. Эта страна... Они здесь такого понаплодили! Столько лет, столько десятилетий разводить мразь, мрак! Как в колбе какой-то. Куда ни сунься, поближе к кормушке -- одна мразь! Одни мутанты, выродки! -- Помолчав, Нина добавила уже другим тоном: -- В начале недели я была в Смоленске, у Аделиной сестры. Она предложила мне участвовать в одном деле. Наверное, соглашусь... Они детский дом с осени открывают. Не могу же я ничем не заниматься. Детей я всегда любила. Своих вот только... Так что всё само собой сходится...
   Жизнь на Солянке текла без видимых перемен. Вечерами наведывался Грабе, каждый раз с букетом любимых Ниной полевых цветов, и непонятно где он их находил. Американец заваливал подарками и мать и дочь, чуть ли не в открытую ухаживал за обеими.
   Грабе разделял мнение Ивана о том, что всем им неплохо бы уехать на время в Англию, и обещал всестороннюю помощь, в том числе при устройстве Февронии на дальнейшую учебу в Лондоне.
   Внимая посулам мужчин, Нина впадала в прострацию, кормила их ужином, заставляла Тамару сесть за стол вместе со всеми. Грабе уезжал далеко за полночь с таким видом, будто ожидал чего-то другого. Уходя, он заверял, что в Москве ничего нет сравнимого с кухней Тамары и что готов ужинать здесь каждый вечер, да боится надоесть; он теперь тоже совершенно не знал, куда деваться по вечерам...

* * *

   Временно отданный на попечение платных воспитателей, французской пары из Антиба, вместе с которыми жила и русская няня, ребенок находился в Ницце, где пришлось снять загородный дом. В середине мая Ивану довелось побывать с Филипповым в Провансе, взглянуть на будущего воспитанника. После этой поездки все его мысли были поглощены одним -- скорейшим отъездом в Брайтон, где предстояло обустраивать дом. Ребенка планировали привезти в Лондон к концу мая. Иван собирался прожить в Англии около полугода. Подстраховывая его на каждом шагу, Филиппов придерживался именно таких сроков; только по истечении "карантина" в несколько месяцев он допускал возможность переезда мальчика на родину...
   Нина предлагала Ивану забрать "вольво" брата. Она всё равно не водила, а старенький "опель", на котором он ездил с марта, что ни день ломался; машину заездил еще водитель компаньона Николая. Ивану казалось маловероятным, что в Англии можно будет разъезжать с московскими номерами. Документы на машину, уже переоформленные на имя Нины, так или иначе пришлось бы переделывать; канители, теперь еще и с машиной, не хотелось. Нина кое-как собрала сведения о том, какие требования к автомобилям с иностранными номерами предъявляют в Великобритании, особых трудностей не обнаружилось, и она предложила ехать вместе на машине. Из Петербурга в Финляндию, из Финляндии в Швецию, и паромом уже до Англии. Судоходное сообщение было с Харвиджским портом, что неподалеку от Колчестера, где Иван когда-то преподавал, ? места ему знакомые...
   Из Петербурга выехали в пять часов вечера. На выезде из города вышла задержка. Начиная от Литейного моста и вплоть до Выборгской набережной поток машин еле-еле продвигался, в пробке потеряли около часа.
   Неприятности преследовали всю дорогу. Перепутав указатели, поскольку той же дорогой приходилось ездить к брату -- санаторий находился в той же стороне -- Иван по привычке вырулил на дорогу в Репино, и потеряли еще полчаса. А затем, уже в нескольких километрах от Выборга, пришлось выяснять отношения с милицией из-за превышения скорости. Откупиться -- что могло быть проще? Но Ивану претила сама мысль, что из страны придется выехать со взяткой на совести; в заурядности столь классического решения было что-то неприятное, граничившее с чистоплюйством. Дебаты с дородным взмыленным гаишником обернулись лишением водительских прав. Британское водительское удостоверение после уплаты штрафа предстояло забрать через сутки в отделении, которое находилось где-то на перепутье между Выборгом и Петербургом...
   Иван планировал остановиться на ночь в окрестностях Хельсинки, чтобы на следующий день без спешки пересечь всю Финляндию. Паром отходил вечером, и в расписание они уже не укладывались. Выход один ? искать ночлег сразу после российской границы. Или ехать после границы без остановки, нагоняя километры среди ночи, насколько хватит сил; одно хорошо -- ночные дороги свободнее. В этом случае остановиться на ночлег предстояло только тогда, когда будет полная уверенность, что прибыть к парому удастся вовремя. Нина предпочитала ночную дорогу...
   Утомленная ездой Феврония еще до Выборга устроила себе ложе на заднем сиденье и спала беспробудным сном. Да и сама Нина, сидевшая на переднем сиденье, вскоре притихла. Ее первоначальное дорожное оживление сменилось сонливостью. Неподвижным взглядом она провожала плывущий за окном живописный и до странности родной ландшафт.
   Дорога убегала под колеса ровная и прямая, как логарифмическая линейка. Справа тянулась бесконечная гребенка леса. ПСнизу, у подножия деревьев еще белел снег. Слева -- поля, потом опять леса и розоватый, как кисель из малины, мутно тающий горизонт с вертикально громоздящимися над ним балтийскими облаками.
   То же захолустье, щемящее своей безликостью, словно забытая и вновь повстречавшаяся родня, поджидало на улицах вечернего Выборга. Ни машин, ни пешеходов. Сиротливо-безлюдные улочки казались тупиковыми из-за перекрывших их длинных вечерних теней от домов. Покатая разбитая дорога долго петляла, пока не вывела к вокзалу с колоннами, похожему на театр. Иван притормозил возле машин, припаркованных на стоянке такси, и спросил, в каком направлении ехать до границы. Ему показали не на дорогу, а на улицу впереди -- ту самую, по которой он ехал. Контрольно-пропускной пункт находился совсем недалеко.
   Еще через несколько минут, миновав высокий узкий мост, под которым мерцали в воде красные и зеленые огоньки, и крепость, что высилась слева вдоль шоссе, они выехали к очередному мосту. Метров через двести Иван остановил машину перед опущенным шлагбаумом.
   К водительской дверце подошел молоденький солдат в пятнистом бушлате и с кортиком на поясе. Паренек жестом попросил опустить стекло.
   -- Паспорта пожалуйста.
   Иван протянул документы.
   Пока солдатик разбирался, кто есть кто, Иван вчитывался в указатель, висевший впереди над развилкой. На нем значились два направления. Налево -- Хельсинки, направо -- Брусничная. Чуть ниже, под теми же надписями, латинским шрифтом было выведено непонятное, но притягательное название Lappeenranta?.
   -- В каком направлении лучше ехать, посоветуйте, -- обратился Иван к солдатику.
   -- Можно по трассе налево. Но граница не сразу будет, -- охотливо отвечал тот. -- А на Брусничную если поедете -- тут рядом.
   -- Очередей нет?
   -- Не-а, очередей теперь нету. Бывают, но редко... на выходных только, -- сказал солдат. -- А чего это у вас паспорт не русский?
   Иван замешкался.
   -- Так вышло, -- сказал он.
   -- И визы нет на въезд к нам.
   -- Я въезжаю по русскому паспорту.
   -- Есть он у вас?
   -- Показать?
   -- Не надо. Дальше будут смотреть. Сами-то русские? -- полюбопытствовал паренек.
   -- Русские.
   -- Счастливо вам! Скорость не превышайте, дорога извилистая, -- посоветовал солдатик. -- А то вчера один поспешил, да людей насмешил... Ездили из кювета вытаскивать...
   Солдатик с кортиком на боку поднял вручную допотопный шлагбаум. Иван включил скорость, тронулся, но тут же дал по тормозам. Прямо на машину неслась корова. Он вдавил педаль и выкрутил руль, чтобы свернуть в сторону, но корова, за которой гналась огромная лохматая овчарка, шарахнулась к обочине и едва не налетела на капот машины. Обогнув шлагбаум по канаве, корова продолжала путь по центру проезжей части.
   --?Зорька, ты куда?! -- услышал Иван окрик солдата, открывшего им шлагбаум -- Ты что, как чумная?
   Солдат улыбался, растянув рот до ушей. Растерянно глядя на прыщеватое мальчишеское лицо, Иван помахал ему на прощание.
   Почти стемнело. Округу с каждым мгновением всё плотнее окутывала черно-синяя дымка. Теперь пришлось показывать паспорта рослому финскому пограничнику с томным взглядом; финн был одет во что-то пестрое, мешковатое и больше смахивал на спортсмена-горнолыжника, чем на блюстителя порядка. После границы машину вынесло на гладкое черное шоссе с ярко-белой разделительной полосой. От белизны убегающего под колеса "шва" становилось больно глазам. По бокам от дороги стоял первозданный карельский лес. Чаща неохотно расступалась лишь перед зубьями скалистых отрогов, исполинские силуэты которых неожиданно вырастали над головой то с одной, то с другой стороны.
   На душе стало тихо и безмятежно. Со дна сознания поднималось смутное ощущение, что кто-то невидимый, упрямый и воистину безграничный больше не желает ни во что вмешиваться, поэтому предпочитает оставаться в стороне, но тем самым оставляет за собой последнее слово...
   Через полгода Иван в Россию так и не вернулся. Нина побывала в Москве в августе и присутствовала на суде Аделаиды Геккер -- ее приговорили к двум годам лишения свободы, -- а затем перебралась на постоянное жительство в Петербург, поселилась у матери на Гороховой.
   Прилетавшую к ней на время дочь Нина водила на занятия по классике к новому преподавателю, а с октября собиралась отпустить ее обратно в Лондон, где Февронии предложили продолжать учебу при Ковент-Гарден. Сама же носилась по Петербургу в поисках средств и "сообщников", как отшучивалась по телефону в разговорах с Иваном, в которых нуждалась для открытия сиротского приюта. На пару с Геккер-старшей она самозабвенно посвящала себя новому делу...

Вместо послесловия

   Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем...

Экклезиаст, 1, 9

  
  
   ...Полуразрушенный и безлюдный, город-призрак простирал свои омертвевшие щупальца на многие километры. В результате многочисленных перемен и реформаций он давно утратил свое название. Не имели имен и фамилий и оставшиеся жители, которые по-прежнему занимали уцелевшие дома. Они знали, что живут в стране с необозримыми границами и что эти границы пролегают далеко за пределами суши, вмещая в себя практически весь мир, видимый и невидимый.
   В этой стране говорили на разных языках, на несметном количестве языков. Великая многоликость лишь усугубляла блуждавший по улицам ее городов дух отчуждения и смутного, немного печального ожидания перемен. Так бывает в лихолетье или в тот промежуточный период войны, когда защитники города, зная, что защищать его уже бесполезно, эвакуируют всё, что можно, и оккупация -- это лишь вопрос времени, но завоеватель еще не подошел к городским стенам или, попросту сбитый с толку возможностью нежданно быстрой победы без усилий и потерь, не решается на последний шаг, на последний бросок...
   Лишь изредка из приоткрытого окна или сквозь ставни доносились звуки радио или чья-нибудь речь на незнакомом языке. Реже ? смех и обычно женский. Детских голосов не было слышно никогда. Ветер разносил по улицам запах гари. А в ранние утренние часы, когда с пустынных земель, окружавших город и окрестности, наползал туман, смог от пожаров усиливался до такой степени, что даже ко всему привыкшим старожилам становилось не по себе. Казалось, так не может дольше продолжаться. Но унылые дни сменяли друг друга, и ничего не менялось, ? жизнь шла своим чередом...
  
  
   Как ни странно, мир виделся ему сегодня именно таким, каким казался в юности. Необъятным, безграничным. В каком-то смысле ? бездонным и в то же время совершенно понятным. Это лишь усугубляло неясное, но, опять же, печальное чувство отсутствия смысла в происходящем, а возможно, и отсутствие смысла в самом существовании мира сего, каким он представал глазам сегодня...
   Поселившись здесь, как и все, годы назад, он никогда не задавался вопросом, как и почему это произошло. Так распорядилась судьба -- чего же боле? Эту участь приходилось делить с тысячами, с миллионами таких же, как он. И если от этой констатации не становилось легче, то многое всё же упрощалось, поскольку сглаживалось другое трудное для восприятия чувство -- чувство вины. За что? За то, что мир подчас убог, а ты живешь в нем, не прилагая ни малейших усилий, чтобы хоть что-то изменить в нем к лучшему? Но если речь идет о беде всеобщей, что может изменить один человек?..
   Так все и жили. В безвременье. Так живут, когда знают наперед, что бессмысленно принимать решения, когда уже никто не верит, что можно хоть как-то повлиять на ход событий, когда не остается ничего другого, кроме как ждать, что решение в очередной раз будет принято судьбой, этой незримой, но всесокрушимой силой, вторжение в жизнь которой тем легче воспринимается, чем оно неудержимее. Люди ели, пили, некоторые даже продолжали ходить на работу. Благодаря существованию элементарно необходимых общественных структур их мир продолжал худо-бедно функционировать. Но люди не знали толком, как всё это организовано. Всё текло, казалось, само собой. Люди утратили интерес друг к другу. Сосед не знал соседа и, уж тем более, не мог знать, чем тот занимается и чем живет. И в то же время все чего-то ждали друг от друга. Ждали всё тех же перемен. Хотя никто не верил, уже исходя из личного опыта, что мир когда-либо изменится, что он вообще способен измениться к лучшему...
   Разноязыкие горожане по вечерам собирались в зрелищных клубах. И это было единственным общедоступным развлечением. Для многих оно стало смыслом существования. В клубах шли одни и те же спектакли. Нередко с участием самих зрителей. Впрочем, погоня за эмоциями, поиск их в ритуальных зрелищах давно перестали быть развлечением в обычном смысле слова. Они стали частью жизни всего сообщества. Реальность и вымысел самым непосредственным образом сливались в целое. И если бы происходящее можно было оценить более объективно посторонним взглядом, то пришлось бы, видимо, признать, что здесь происходит нескончаемое, реальное, живое действо, к которому человек стремился всегда, во все времена и эпохи, и которое испокон веков являлось чуть ли не самоцелью его существования. Просто люди, за редким исключением, этого не сознавали. Мир пришел к тому, к чему стремился, ? но как бы сам того не заметив, ? и вот теперь смог реализовать свое самое заветное желание -- стать воистину иллюзорным.
   Вымышленная реальность обратилась в единственную реальность. Виртуальность как противопоставление материальной действительности осталась уделом другого мира, давно канувшего в Лету. Но некоторые по сей день жили в нем и бредили прошлым.
   Действо было главной целью всех приходивших сюда, всех, кто жил в городе-призраке. К этому, собственно, и сводилась здесь жизнь -- к коллективному зрелищу, которое ни на минуту не прекращалось. В том всеохватывающем действе мог принять участие кто угодно, любой желающий.
   ...Огромный зал с никогда не зажигавшимися люстрами и с длинными балюстрадами, которые возвышались над многоярусными помещениями с высокими потолками и окнами ? их, впрочем, скрывали от глаз плотные гардины, ? вмещал в себя множество сценических площадок, как просторных, так и совсем небольших, рассчитанных всего на одного исполнителя. Во время спектакля по залу разрешалось прогуливаться, чтобы выбрать себе более подходящее место или "мероприятие по душе", как здесь выражались. Но если у кого-то возникало желание просто обойти и осмотреть зал, то это удавалось сделать далеко не сразу, настолько он был необъятен...
   В бродившей здесь толпе очень редко, но всё же попадались знакомые лица. Тот факт, что завязать настоящее знакомство практически никогда не удавалось, объяснялся тем, что люди, попадавшие сюда, никогда подолгу не оставались самими собой. Они преображались и, играя какую-нибудь роль, настолько глубоко вживались в образ, что становились неузнаваемыми. Живой речи, помимо обычных приветствий и дежурного обмена любезностями, здесь было не услышать. А если кто-то и пытался обратиться к другому, то оставался непонятым, говоря на незнакомом языке...
  
  
   ...Он ходил на эти представления с соседкой по улице, зеленоглазой девушкой с льняными волосами, у которой, как у и него, не было в городе ни близких, ни друзей, ни даже знакомых. Жила она через два дома от него, а познакомились они случайно, при входе в Зрелищный зал, просто потому, что оказались рядом в вестибюле. И вдруг выяснилось, что они говорят на одном языке. Это их и объединяло. И как ни удивительно, именно потому, что говорить им было, как вскоре выяснилось, ровно не о чем.
   Человек привыкает ко многому. Он во всем стремится найти смысл, а если не сам смысл, то хоть какую-то пользу для себя и, не в последнюю очередь, удовольствие... Вот и ему приятно бывало прийти в клуб в какой-нибудь обнове. Как в годы отрочества, удовольствие доставляло лишь одно осознание того, что вокруг тепло и уютно, что очень мало нужно, если рассудить, для ощущения полноты жизни и благополучия, для чувства удовлетворенности самим собою.
   Из высоких дверей, распахивающихся в зал, в лицо бил поток звуков, запахов, теплого сладковатого духа нарядной людской толпы. Происходило то же самое, что и вчера, и позавчера. Но, странное дело, почему-то каждый вечер вновь и вновь хотелось сюда вернуться. Только ради того, чтобы стать свидетелем уже сто раз виденного? Чтобы однажды стать наконец участником?
   Для этого надлежало совершить известное усилие, сделать определенный шаг. Какой именно -- никто и никогда не объяснял. Это происходило непроизвольно, когда человек внутренне созревал и когда в один прекрасный день он вдруг ощущал себя готовым к роли участника. И каждому предстояло дорасти до этого самостоятельно, без посторонней помощи.
   Единственное, что ни от кого не скрывалось, так это то, что прежде необходимо порвать с реальностью в привычном буквальном понимании этого слова, порвать с внешней дневной жизнью в городе-Вавилоне и навеки смешаться с представлением, с реальностью действа, поверив в игру. Но тем труднее было на деле провести границу между реальностью и вымыслом, между грандиозным шоу, а оно денно и нощно разворачивалось перед глазами, и своим внутренним миром, который опирался, несмотря ни на что, на очень конкретные, осязаемые понятия.
   И вот что оставалось неясным до конца: а существовала ли эта граница? В нее можно было верить или не верить, окончательное решение зависело от последней дистанции, которую человек способен "воздвигнуть" в себе по отношению к окружающему миру. Многое зависело от него самого, от его природных дарований...
   Никто и никогда здесь не обращался к нему по имени. Его настоящего имени никто не знал. Его звали просто Scriptor. Звучало совсем неплохо. Имелось в виду латинское "пишущий"? Он не был в этом полностью уверен. Спросить же не удосуживался. Как-то не принято здесь было спрашивать. Иногда это прозвище звучало как невинная насмешка, а иногда даже как издевательство, тем более что никто не произносил его серьезным тоном. Впрочем, расплывчатость клички его устраивала. Анонимность приходилась кстати. Потому что и сам он никогда не относил себя к гильдии пишущих. Потому что понимал, что это не профессия, а скорее внутренне состояние, немногим отличающееся от болезни. И когда, в силу обстоятельств, ему приходилось отвечать на вопрос: "Каков род ваших занятий?" -- он делал это не иначе, как с заминкой. Появлялось неодолимое чувство, что его заставляют лгать, причем во всеуслышание, но просят делать это так, чтобы слова звучали искренне, от всей души.
   К его зеленоглазой знакомой все обращались со словами "ваша честь". Почему именно так -- не знал, по-видимому, никто. Но он и на этот раз не задавался вопросами. Он начинал постигать науку: принимать условности, как есть. Ведь нормы, как самые простые, очевидные, так и сложные, непонятные, присущи любой действительности, даже самой что ни на есть абстрактной, вымышленной. Без них земля, реальность, мир... ? всё готово лопнуть в любой миг и исчезнуть как мыльный пузырь...
  
  
   С началом очередного зрелища по залу начинал шнырять коротконогий, преклонных лет человечек, похожий то ли на перса, то ли на таджика. Его звали Канцеляриусом. На голове старичок носил тюбетейку. Говорили, что он представитель какого-то очень древнего еврейского рода. В роль Канцеляриуса входило встречать новоприбывших и раздавать им тексты. То одному, то другому зрителю он протягивал тетрадку. Так выглядела церемония посвящения. В следующий миг Канцеляриус уже семенил по своим делам. Но потом всегда неожиданно появлялся опять...
   Все здесь чувствовали себя и вместе, и врозь. Все говорили об одном и том же. На разных языках, но давно не придавая этому значения, не стремясь понимать друг друга. Отойдя в сторону на пару шагов, собеседник терял смысловую нить, и это считалось вполне естественным, нормальным, пристойным и даже общепринятым. Едва ли не с суеверием все соблюдали этот давно вошедший в обиход принцип легкого, безболезненного неверия ни во что -- ни в реальность происходящего, ни в то, что всё это являлось нереальным. Это была та изотропная в своем роде модель людского сообщества, на которую походила -- если для однородности всё смешать: имена, эпохи, верования и судьбы -- вся человеческая история. Без низов и без верхов. Без разделения темпераментов, характеров и даже помыслов на положительные и отрицательные. Без разделения людей по качествам, полезным для общества и вредным, без разделения их на левых и правых, на тех, кто должен править, и тех, кто должен подчиняться правящим. Любые обобщения здесь казались бессмысленными. В обобщения никто давным-давно не верил...
   "...Ибо кто имеет, тому дано будет, а кто не имеет, у того отнимется!" -- провозглашал выходивший на сцену ведущий. И действие начиналось...
   Два молодых человека во фраках выкатывали на сцену подобие платформы на колесах, на которой стоял пухлый и по виду тяжелый мешок. Развязав мешок, молодые люди вываливали на сцену кучу зерна. А затем, хватая его пригоршнями, начинали швырять зерно в зрителей.
   Зрители же вели себя так, будто только того и ждали. Весь зал с улюлюканьем приходил в движение, все пытались поймать зерна на лету. Зачем -- вряд ли кто-то понимал. Но все знали, что зерен нужно нахватать как можно больше.
   Подойдя к микрофону, ведущий прокашливался и, становясь немного похожим на героя Чарли Чаплина, только повыше ростом, начинал читать что-то несуразное, непонятное. Однако непонятным это казалось лишь в первый миг. Когда до сознания вдруг доходило, что звучит святой текст, всё тут же становилось на свои места. И уже хотелось участвовать в массовом действе наравне со всеми.
   Что-то тем не менее не позволяло подражать толпе. Святые слова призывали к чему-то другому. Как и большинство понятий, которые были даны людям как есть, без разъяснений. Понимайте, мол, как хотите. Поступайте, мол, как вам заблагорассудится. А прорастет из этого что-то или нет и что именно -- вам виднее. Людское общество -- это мешок с зерном. Всего-навсего! И плевелы, смешанные с зерном, ничем от него не отличаются. Пока не прорастут зерна...
   Всё вставало на свои места. Тон ведущего вдруг становился внятен. Понятными становились намерения молодых ассистентов во фраках. Непонятным самому себе оставался только сам человек. В его голове набатом начинали звучать вопросы... Чего ты ждешь? Чего ты хочешь от жизни? Что ты здесь делаешь?
   Действо продолжалось...
   Какой-то невзрачный худощавый молодой человек с сальными волосами и глазами безумца взахлеб пересказывал в сторонке притчу о свиньях, знакомую по смыслу и тону, но в то же время звучавшую в данной обстановке совершенно по-новому. К тому же молодой человек сильно перефразировал текст Писания:
   "Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее. А кто потеряет душу свою ради меня, тот сбережет ее..."
   Какая взаимосвязь существовала между только что сказанным и притчей о том, как Бог сотворил мужчину и женщину, чтобы "прилепились они друг к другу, и стали одной плотью" -- эту притчу оратор также пересказывал собравшимся, -- оставалось загадкой... Худощавый меж тем исступленно выкрикивал: "Если глаз твой соблазняет тебя, вырви его... Вырви! Вырви, не раздумывая!.."
   Подальше, в той стороне зала, где было светлее, разыгрывались "сцены греха".
   "Во имя любви и плодородия!" -- провозглашал очередной ведущий.
   Но даже смотреть туда и то давалось с трудом. Хотя именно туда и стекалось наибольшее число зрителей... Душу вдруг разъедала сама идея греха, который можно демонстрировать перед толпой как нечто зрелищное, драматургическое. Такой грех, лишенный оболочки, удерживавшей его в некой компактной, ограниченной форме, казался, в сущности, страшным. В таком виде его даже невозможно было примерить на себя. Где-то здесь наступал предел понимания...
   ...Он видел, как мать, дородная красавица, у которой вместо лица была морда волчицы, кормила с ложки взрослых чад своих, пока они, озорничая, хватали друг друга за галстуки, связанные из волчьей шерсти.
   ...Он видел, как сухощавый, в летах мужчина в форме армейского генерала (о чем свидетельствовали лампасы) и с короной Российской империи под мышкой объяснял собравшимся ротозеям, что люди -- это запрограммированные роботы, что все они, и даже стоящие сейчас перед ним, -- гуманоиды, которых послали на землю для реализации никому не ведомой программы. Поэтому-де они ограничены в своем знании и не понимают главного. Чего именно -- генерал тоже не объяснял. При этом он не переставал кому-то подмигивать, хотя, возможно, это был просто тик.
   После чего он достал откуда-то икону Владимирской Богоматери, повернулся к стене и стал заколачивать в стену гвоздь -- прямо иконой. Гвоздь согнулся. Он попросил другой. Ему предложили просверлить дырку дрелью и ввернуть шуруп. Кто-то уже пытался протянуть удлинитель. Но оратор настаивал на своем: гвоздь нужно именно вбить, и непременно иконой... В конце концов ему это удалось. Повесив на изогнутый гвоздь икону и показывая на образ ладонью, он выкрикнул:
   -- Все грехи беру на себя! Все! Вы безгрешны... Все безгрешны...
   ...Он видел, как предавались забаве полтора десятка мужчин. Некоторые лица казались ему знакомыми. Обступив плотным кольцом низкорослого малого в истрепанном костюме, компания потешалась над ним, развлекаясь тем, что дружно его щекотала. Измученный смехом, несчастный из последних сил голосил: "Я не американец! Не американец я! Венгр я! Потомственный венгр с чисто русской дворянской фамилией! Не боюсь щекотки!.."
   "Тогда чего орешь как резаный?.. Заткнись, Гробастый! Заткнись! -- заходился от хохота толстяк, щекотавший беднягу с особым тщанием. -- Из венгров, удравших на чужбину, у нас даже корм для собак не делают, одни удобрения. Один компост, Грабе! На котором не вырастишь и огурца. Только цветы! Цветы зла! Цветы зла!" -- верещал толстяк.
   "Ой, не могу! Ой, не могу!" -- голосил венгр, называвший себя американцем...
   ...Он видел, как чья-то мать вытирала слезы чужому ребенку, принимая его за своего собственного. В то время как отец ребенка -- это почему-то было хорошо известно всем -- в чем мать родила, бледнотелый, обросший по всему телу волосами, с вертикальным шрамом через всю грудь, скакал по залу, прикрывая гениталии пятерней, в поисках какого-нибудь тряпья, чтобы прикрыть наготу. Зал взрывался от смеха. Все показывали на него пальцами и кричали ему вслед: "Хвост-то, хвост себе оттопчешь!"
   ...Он видел, как какой-то чернобородый мужчина, наручниками приковав светловолосую девушку к черному железному столбу, подпирающему потолок, сбросил с себя штаны и стал вшивать в свой фаллос блестящие металлические шарики. Левой рукой придерживая фаллос, правой рукой он орудовал иглой с ниткой. Наложница не сопротивлялась. Но было видно, что страх переполняет всё ее существо и парализует настолько, что она даже не может позвать на помощь.
   ...Он видел, как другой оратор, забравшись на трибуну с надписью "Peret mundus et fiat justitia", вещает перед аудиторией:
   -- Это и есть катарсис! Мы не знаем, реально всё это или нет! В этом и заключается хамство. Хамство автора и хамство вообще. А именно: мы не можем, мы не имеем права описывать всё, что хотим. Художник, как и любой другой человек, не вправе просто констатировать факты. Он не может видеть всё. Он должен смотреть на мир через призму. В противном случае он становится соучастником происходящего. И речь идет не только о призме его таланта, но о чем-то более насущном для мира и людей...
   Он видел, как зверь, ряженный в человека, облизывает младенцам животы...
   Он видел, как люди, не зная, как избавиться друг от друга, выгрызают друг другу глаза...
   Он видел деву в темной мантии, стоявшую на невысоком пьедестале и обращавшуюся ко всем, кто был готов ее слушать. У него было такое чувство, что обращается она к нему одному, и что это -- сама Богородица. Эта дева тихо молвила ему:
   -- Тебе не нужна операция. Ты спасешься благодаря протеинам... Ты спасешься благодаря протеинам... Ты спасешься...
  
  
   ...Однажды к нему подошел Канцеляриус в тюбетейке.
   -- Теперь ваша очередь, Scriptor! -- с усмешкой сказал старик на непонятном языке; но он почему-то понял его. -- Возьмите!
   Он застыл в нерешительности. Взглянув на свою зеленоглазую соседку, которая стояла рядом и с любопытством следила за его реакцией, он вдруг понял, что и она заодно с низкорослым, что все здесь с самого первого дня заодно.
   -- Жутко интересная вещь, -- утвердительно кивнула соседка.
   -- А вы откуда знаете?
   -- Уже прочла одну такую... вещицу.
   -- Понравилась?
   -- Тот, кому не нравится, сюда больше не возвращается, -- ответила она и звонко расхохоталась.
   Девушка от всей души заливалась смехом, показывая розовое нёбо.
   -- Вам понравится, -- заверил коротышка в квадратной тюбетейке, еще раз тряхнув перед его лицом кипой листов:
   -- Берите...
   Слова низкорослого прозвучали, как раскатившиеся по каменному полу стеклянные шарики. Язык оставался непонятен. Но смысл слов -- ясен. И от этого ясным становилось всё.
   Он взял протянутую кипу пожелтевших страниц. Они выглядели донельзя истрепанными, их читали, видимо, уже не одну сотню раз. На титульной странице выделялось название: "Глаголица".
   Соединив ладони, Канцеляриус отвесил свой обычный ритуальный поклон, как уже не раз проделывал у него на глазах перед другими, и засеменил своей дорогой...
   Первая подглавка, "Ъ. Глаголица I", казалась знакомой. Это было что-то библейское, переписанное новым современным языком, без прописных букв и знаков препинания. А дальше текст становился малопонятным, но прервать странное чтение не хотелось. Даже в голове текст звучал подобно какому-то моторчику, хотя и с легкими перебоями.

Ъ

Глаголица I

  
  
  
   "...сыновья ноя вышедшие из ковчега были сим хам и иафет хам же был отец ханаана сии трое были сыновья ноевы и от них населилась вся земля ной начал возделывать землю и насадил виноградник и выпил он вина и опьянел и лежал обнаженным в шатре своем и увидел хам отец ханаана наготу отца своего и вышедши рассказал двум братьям своим сим же и иафет взяли одежду и положив ее на плечи свои пошли задом и покрыли наготу отца своего лица их были обращены назад и они не видали наготы отца своего ной проспался от вина своего и узнал что сделал над ним меньший сын его и сказал проклят ханаан раб рабов будет он у братьев своих потом сказал благословен господь бог симов ханаан же будет рабом ему да распространит бог иафета и да вселится он в шатрах симовых ханаан же будет рабом ему и жил ной после потопа триста пятьдесят лет всех же дней ноевых было девятьсот пятьдесят лет и он умер [...] на всей земле был один язык и одно наречие двинувшись с востока они нашли в земле сеннаар равнину и поселились там и сказали друг другу наделаем кирпичей и обожжем огнем и стали у них кирпичи вместо камней а земляная смола вместо извести и сказали они построим себе город и башню высотою до небес и сделаем себе имя прежде нежели рассеемся по лицу всей земли и сошел господь посмотреть город и башню которую строили сыны человеческие и сказал господь вот один народ и один у всех язык и вот что начали они делать и не отстанут они от того что задумали делать сойдем же и смешаем там язык их так чтобы один не понимал речи другого и рассеял их господь оттуда по всей земле и они перестали строить город по сему дано имя ему вавилон ибо там смешал господь язык всей земли и оттуда их рассеял господь по всей земле..."
  
   Он хотел было отложить тетрадь в сторону. Читать дальше не удавалось. Текст был слишком однородным, густым, слишком наперекор звучал ритму сердца. Но, перевернув страницу и наткнувшись на новый заголовок: "Песни умерших душ, или Книга откровений", он всё же решил читать дальше.
   Это были столбики не то каких-то ритмичных текстов, не то стихов, написанных теперь уже с использованием привычных правил...
  
  

Песни умерших душ,

или

Книга откровений

  
   I
  
   Аэрополь померкнет...
   Пройдет тридцать вех,
   И мрак отступит.
   Рассвет окрасит горизонт
   Потухнет россыпь звезд.
   Алькор засветится в зените
   Мицар ослепит,
   Как сапфир.
   Два пса созвездья Волопаса
   Исчезнут пред затменьем...
  
   И станет чёрно.
   Мир замрет.
   Средь бела дня
   Проступят астры.
   Так саван времени
   Затмит небесный купол. (все мирозданье)
  
   II
  
   Свет низойдет,
   Но черный чад
   Затянет поднебесье.
   И пламя вырвется из недр
   Вселенской прорвы.
   И над веками миг зависнет.
   Тогда в объятиях огня
   Крушенье гор и небосвода
   Напомнит бренность мирозданья.
   Так звезды падают сквозь ночь
   В межгорной бездне.
  
   III
  
   И возопят младенцы
   В предчувствии погибели
   Миров и матерей своих,
   Восприять не способных
   Раны чад новорожденных
   И конец времен и света.
  
   И воцарится страх
   Перед огнем всесущим,
   И возликуют одни,
   Род людей прельстившие:
   Да будет погибель всем!
   Да не станет мира сего!
   Да завершится все, что начато.
  
   IV
  
   И прометнутся по небу
   Искусственные птицы
   Из жидкой стали.
   И канет Город на воде,
   Отстроенный в честь
   Падения и Пришествия.
   Да исчезнет всё!
   Да не будет ничего!
   Одна кривизна и мнимость...
  
   V
  
   В падении провиден будет
   Час, смысл и срок
   Великого распада Европы,
   Тогда огни пылающих столиц,
   Золой мерцающих в ночи,
   Сольются с россыпью созвездий.
  
   VI
  
   Тогда опять наступит ночь ...
   И двадцать шесть лет пройдет,
   Пока пробудятся народы
   От исчадного дурмана.
   И когда очнутся семь наций,
   Не будет ни дня, ни ночи,
   Но грядит жизнь вечная
   Без людей-уродов
   И без ползучих тварей.
  
   VII
  
   И там, где сады цвели,
   Ковыль прорастет.
   Там, где моря простирались,
   Иссохнет всё, как в Захарии.
   Песчаные недра заполнятся
   Окаменевшими гадами.
   А мир не будет знать
   Ни тепла, ни холода.
   Лишь ночь без света
   С запахом олова.
  
   VIII
  
   И взойдут два поколенья
   Людей без роду и племени,
   Без света рожденных
   От племен покоренных.
   На них весь род людской
   Возложит много надежд
   И премного добра получит.
  
   IX
  
   От белой расы всход взойдет,
   И покорит она древний род.
   Чтобы, исчезнув с лица земли,
   Когда поднимутся воды морей,
   И будут размыты границы
   Иверии и Седьмины.
   Очистить мир от Ирода,
   Человек тогда станет птицей.
   Информация станет кровью.
   И не нужна станет земля.
   И не нужен будет Кордон.
  
   X
  
   Скороплод колена Адамова
   Падет на землю раньше срока,
   И собранный урожай
   Покажется горче серы.
   Мужам воюющим в назидание,
   Отца узревшим в пылу отчаяния
   Нагим после страды.
  
   XI
  
   И восстанет отец на сына,
   А сын уличит отца и братьев.
   И изведут братья детей своих
   И жен детей своих,
   Изогнав их на чужбину.
   И в бездны ада земного
   Океан разверзнется
   На острове Анемона,
   Там, содрогаясь в пламени,
   ПрСклятые мужи сойдутся
   В ожидании дня и отмщения.
  
   XII
  
   И станет мир бесплоден,
   Воде предав заряд семени
   И заложив в океаны
   Пространства безбрежие
   Тленных отбросов разума,
   Не сможет человек отныне
   Дать жизнь другому человеку.
  
   Одна земля сможет плодить
   Растенья с красными шипами.
   А те, кому дано будет
   Возрождать свой род
   В чаду кровосмешенья,
   Родить будут зверей и птиц
   С лицом и гласом человеков,
   Но с плотью тварей.
  
   XIII
  
   И будет поедать Геенна
   Края небес опаленных,
   Миры и свет покрывая
   Фиолетовой гарью,
   И будет дым пахуч,
   Как миндаль и ладан.
  
   И отравит дым тот
   Гадов, птиц и людей,
   А всё живое сгонит
   В хрустальные замки,
   Знаменуя начало начал
   И зарю новой эры,
   Чтобы плодилось в них
   Новое племя существ
   В огне и воде сущих.
  
   XIV
  
   Один из замков сгинет
   Под кору земную.
   Другой, стрелою синей
   Пронзенный и обожженный,
   Обратится в пепел.
   А третий, после двух лет
   Мирового удушья,
   Даст свет и воздух
   Новым метрополиям
   Из руин восставшим.
  
   ХV
  
   Волк агнцем подавится.
   Леопардова чета,
   Совокупишись на заре,
   Львиной плотью
   Не насытится боле.
   И будет отдан ей
   И человек и зверь
   На убиение и откормление...
  
   XVI
  
   Алтарь будет разрушен
   В ряд с горящим троном.
   И млеко матерей
   Обернется ядом.
   Звон колоколов огласит
   Возврат с чужбины.
   А набат с небес
   Oзнаменует миру
   Начало конца
   И исход ложной веры.
  
   Тогда Человек Высокий,
   Вспорхнув, как птица,
   Над бездной обрыва,
   Станет летать над бездольем,
   Несомый ветром анти-творенья
   В миры без имени.
  
   XVII
  
   Шатер церковный станет
   Тенью над властью Ирода.
   И не будет семьи и рода,
   Но плач полетит окрест
   Тяжкий и безутешный
   По сынам рано усопшим
   Народа падшего и избитого,
   Носить имя которого
   Смерти будет подобно.
  
   Сироты мира зримого
   Без границ и наций
   Возопят о страхе
   Церковной власти,
   Отдавшей имя и скипетр
   Поработителю из ада.
   И будет дым стоять
   Над океаном жара.
   Над куполами из огня
   Возникнет лик нечеловека.
   Но мир не станет чист
   И безгрешен с верой.
  
   XVIII
  
   Нечеловек прийдет из мрака,
   Всех век единственный преемник.
   К небесной прорве обратясь,
   Он будет звать к борьбе за род
   Последних выживших династий.
  
   Во имя высшего родства
   Всех человеков без царя
   У алтаря последней веры
   Он соберет и единит,
   Но горе принесет всем вскоре.
  
   XIX
  
   Тогда настанет день и час,
   Когда помазанник из ада
   Стрелу ухватит на лету,
   И в ухо сам ее вонзит.
  
   Он исцелением чудесным
   Докажет праведному роду,
   Что вождь духовный, лжепророк,
   Готов вести он всех с собою.
  
   И не поверят только псы,
   И стаи волчьи затянут песни,
   И на Востоке не взойдет
   Впредь солнца и дня.
   Впредь не станет
   Ни зари, ни света.
   Но будет ночь и чернь,
   Тишь, бездна и мрак.
  
   XX
  
   Мир восстанет из пепелищ.
   Но не будет в нем впредь
   Низших тварей,
   Ни умных, ни глупых,
   Ни мужей, ни жен, ни гадов.
   Но лишь Человек Высокий,
   Взглядом способный
   Горы передвигать
   И освещать поднебесье.
  
   XXI
  
   Тогда потечет время вспять,
   И лопнут узды,
   Державшие своды мира.
   И будет мир день ото дня
   Светлее и проще.
   И будет всё парить
   В пространстве и в ночи,
   Где нет ни конца, ни края.
   Но есть лишь начало всему
   В потоке времен и вечного,
   Лишь бесконечно малый сгусток
   Мира сего и человека.
  
   XXII
  
   С новой верой в сердце
   И подчиненный замыслу,
   Дом Человека Высокого
   Станет ульем созидания,
   Населенным мириадами пчел,
   Над которым бдит и радеет
   Пчеловод из избранных.
  
   XXIII
  
   Зла не будет отныне,
   В уставшем мире,
   Где семя проросло,
   И ничего больше не будет.
   Один камень и свет,
   Одно слово и дух,
   Одно пространство и бездна,
   Бездна и смысл.
  
   XXIV
  
   И не будет отныне
   Присный враг миров,
   Пространств и духа,
   Бога и человеков
   Сеять сныть окрест.
   Сеять смерть,
   Сныть и смерть,
   Смерть и сныть.

ь

Глаголица II

  
   Гнать, держать,
   Смотреть и видеть,
   Дышать, слышать, ненавидеть,
   И обидеть, и вертеть,
   И зависеть, и терпеть.
  
  
   Брать, ронять,
   Просить и мерить,
   Рвать, выламывать, лелеять,
   И загладить, и болеть.
   И не верить, и радеть.
  
  
   Бить, стонать,
   Глушить и бредить,
   Выжимать, сливать, кромсать.
   Издеваться и молчать,
   И божиться, и мельчать.
  
  
   Грабить, мучить, истязать,
   Отнимать, дрожать, громить,
   Резать, склеивать, рубить,
   Жечь, губить,
   Душить, вздыхать.
   Жечь, блудить,
   Болеть и спать.
  
  
   Жалить, гладить и стяжать,
   Утешать, толочь, молиться
   И замерять, и скроить,
   И страшиться, и убить.
  
  
   Искушать, будить, злословить,
   Изрыгаться и дичать.
   Истекать и порываться,
   Отвечать, стонать, сжиматься.
  
  
   Дрогнуть, биться, отнимать.
   Заикаться и мечтать,
   Поглощать и воплощаться,
   Множить, думать и гадать.
  
  
   Отвергать, любить, смеяться,
   убиваться и страдать.
   Наживать, зачать, бояться,
   Пеленать и зарывать.
  
  
   Источать, чернить и бредить,
   Отрекаться и лелеять,
   Отдаваться, лгать и сеять,
   Измываться и творить.
  
  
   Бить, гноить,
   Искать, губить,
   Хапать, чтить,
   Твердить, пытаться,
   Отрицать и восторгаться,
   Забываться и смиряться,
  
  
   Избегать и появляться,
   Относить и изымать.
   Издыхать, повиноваться,
   Удручать, топить, ковать.
  
  
   Петь, глумиться, предавать,
   Жить, копить, опохмеляться,
   Гадить, требовать, бежать,
   Исцеляться и карать.
  
  
   Получать, прощать, крошить,
   Чтить, хамить и причащаться,
   Чистить, веровать, чернить,
   Упразднять и удручаться.
  
  
   Убиваться и стенать,
   Проливаться, рухнуть, сжиться,
   Обнаруживать, сжигать,
   Отниматься и прельщать.
  
  
   Ублажать, зачать, взорваться,
   Разъерошить и прорвать.
   Унести и разменять,
   Съесть, узнать и не гнушаться...
  

1999--2010

конец

   Очень приятно, рад познакомиться! (англ.).
   Давно ли вы не были в Москве? (англ.).
   Да вы недурно говорите по-английски! (англ.).
   Хотелось бы...(англ.).
  
   Не прибедняйтесь! Хотел бы я так, как вы, говорить по-русски... Дома у нас по-немецки говорили, по-французски, по-испански. А вот с русским... Такое чувство, что приходится говорить на трех языках одновременно... Вы где живете в Лондоне? (англ.).
   В Килбурне(англ.).
   Лондон -- моя вторая родина. Всю юность там провел. Мы жили возле Холлэнд-парка... Вот это были времена! Как мы веселились! А какие были девушки! Среди англичанок ведь попадаются настоящие красотки, очень редко, правда, но всё же... А уж если она еще и не "синий чулок", можно вообще потерять голову. Вы не согласны? (англ.).
   Рыба... Рыбу любишь? (франц.).
   Да, конечно! (франц.).
   Потрясающе! (англ.).
   Завтра (англ.).
   Пора вам понять одну вещь, Ники: для любой развитой страны торговать нефтью ? это тупик! Когда вы очнетесь!? Еще ни одной стране в мире не удалось разбогатеть за счет торговли сырьем, ресурсами. Называется это "голландским синдромом". Неужели, не слышал никогда?.. (англ.).
  
   Невероятно! В Москве повсюду встречаешь одни и те же лица (франц.).
   Боже праведный! Какая роскошь! (англ.).
   Имеется в виду командование Объединенной группировкой войск. -- Примеч. ред.
  
   ? Начальная военная подготовка -- общеобразовательный предмет в старших классах. -- Примеч. ред.
  
    На войне как на войне (франц.).
   Кто ты? (чечен.).
   Чеченец я (чечен.).
   Откуда? Родом откуда? (чечен.).
   Варандой. Из Чечен-Аула. (чечен.).
  
   Саид-Селима знаешь? На окраине живет с сестрами? (чечен.).
  
   Управление военной контрразведки ФСБ России в Северо-Кавказском регионе. -- Примеч. ред.
   Имеются в виду школы по изучению ислама в селах Автуры и Сержень-Юрт; открытые на территории бывших пионерских лагерей, эти школы существовали задолго до первого ввода федеральных войск и позднее превратились в центры подготовки боевиков. -- Примеч. ред.
    Идемте, прошу вас... (франц.).
   Нет! Нет... Я не могу. Действительно не могу! Вы не позовете моего товарища? Он мой телохранитель. Ждет в коридоре (франц., англ.).
   Ваш телохранитель? (англ.).
   Что за операция? На сердце, вы хотите сказать? (англ.).
   Все класс... (франц.-швейц. диалект).
    Пятьдесят (нем.).
    Как зовут мальчика? (нем.).
   Самоходная установка, фактически четырехствольный танк ? мощное скорострельное и мобильное зенитное средство с четырьмя спаренными стволами. -- Примеч. ред.
  
   Лапиенранта -- город в Финляндии. -- Примеч. ред.
  
   Правосудие должно свершиться, даже если погибнет мир (лат.).
  
  
  
  
  
  
  
  
  

  

11

  
  


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"