Опубл.: 1905. Источник: Дорошевич В. М. Восток и война. -- М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1905
|
|
В Малой Азии и Константинополе
Это было 15-го февраля, в ясный, тёплый майский день, в Трабзоне.
Настал весёлый Курбан-байрам.
Мрачный малоазиатский город был теперь полон жизни, движенья, веселья.
На минаретах развивались красные флаги с бледным серпом луны. По улицам водили учёных медведей. С площадей неслись вопли: это "пели" курды и плясали свой варварский и воинственный танец с саблями. Вокруг старых кладбищ, осенённых огромными чёрными кипарисами, в полуразвалившихся колясках на ободранных клячах катались целые гаремы, закутанные в чёрное, -- прямо, какие-то возы завёрнутого в чёрное женского мяса.
-- Это турок? А это? Это? -- спрашивал я у своего переводчика-грека.
Сидя на козлах, он без перерыва с любезнейшей и рабской, заискивающей улыбкой раскланивался направо и налево, поздравляя всех встречных и поперечных с праздником.
-- Все турки. Христиане в такие дни сидят запершись.
-- А вы?
Он поёжился.
-- Есть хочется. Не такие дни Курбан-байрам, чтоб христианину ходить на улицу. Праздник!.. Особенно теперь, в такое время.
-- Какое же такое особенное время?
-- А так... Эта война...
Огромное кафе у моста, над обрывом глубокого, крутого оврага, перед развалинами старинной генуэзской крепости, было полно народу.
Курились кальяны и благоухало хорошим кофе.
Великолепные турецкие офицеры, раскрашенные медалями, орденами, аксельбантами, знатные курды в куртках, сплошь расшитых золотыми жгутами, в шароварах, шириною в Чёрное море, с целым арсеналом пистолетов, кинжалов, ятаганов за поясом и усами, как два ятагана. Правоверные турки-староверы в чалмах и объевропеившиеся в фесках, грязных крахмальных сорочках и засаленных пиджаках словно с чужого плеча.
Всё это гудело, как улей. Говорило негромко, по-восточному, солидно -- но оживлённо.
Переводчик, так и кувыркавшийся с нежными улыбками направо и налево, поместился из приличия за соседним со мной столом.
Турист здесь редкость. Кто заглянет в эту трущобу?
Переводчика, очевидно, спросили:
-- Кто это?
И кругом, по всей кофейной, пошёл шёпот:
-- Москов... москов... москов...
Весь Восток держится на приличиях.
По мне скользнули взгляды всей кофейной, но так, мельком, словно случайно.
Восточное приличие требует смотреть на интересующий предмет равнодушным взглядом.
Но на этот раз во взглядах выразительных южных глаз я читал и любопытство, и как будто какую-то сдержанную насмешку, и оттенок пренебрежения, даже сожаления.
-- Что это они спрашивают?
Переводчик улыбнулся своей вечно виноватой, заискивающей улыбкой:
-- Они говорят... Они говорят...
-- Ну?
-- Они говорят, чтоб я спросил у вас: правда ли... правда ли, что японцы потопили у московов 50 кораблей?
-- Пятьдесят? Передайте им, что столько и кораблей-то нет в порт-артурской эскадре.
Пока я говорил, в кофейной царило гробовое молчание. Все уставились, на меня.
Когда переводчик сказал им мой ответ, по кофейной пошёл гул.
Ответ передавали. Многие любезно кланялись в благодарность за него. Но ответ никого не убедил. Я видел, что ему никто не верит.
Восточное приличие требует поклониться тому, с кем сказал хоть слово.
И я вышел из кофейной среди любезных поклонов. Но во взглядах на "москова" опять-таки читались и насмешка и пренебрежение.
-- О чём они ещё там говорили? -- спросил я переводчика, когда мы вышли.
Он совсем переконфузился.
-- Так, разное... Что все говорят...
-- Что именно?
-- Да так, всё одно и то же... что все...
-- Ну?
-- Говорят, что теперь самое время... что турки возьмут назад у московов Батум.
Он испуганно поспешил меня успокоить:
-- Только я этому не верю.
-- А много говорят о войне?
-- Кроме войны, ни о чём не говорят!
В Инеболи, Платане, в Самсуне, -- везде, где я, пользуясь огромными стоянками австрийского парохода "Garnolia", сходил на берег, только и разговоров было, что о войне.
Не знаю, больше ли интересовались в Малой Азии войной 1877 года.
Больше, чем интересуются русско-японской войной, кажется, интересоваться нельзя.
Едва пароход становился на якорь, даже в волну, с берега, бултыхаясь, чуть не перевёртываясь, шли перегруженные турками баркасы.
-- Желают осмотреть пароход!
Турки толпами ходили по пароходу, по восточному этикету для вида, будто бы, интересовались, -- а затем один из них, переводчик, так словно вскользь, спрашивал у помощника капитана:
-- Что нового слышно в Батуме о войне?
И на всех лицах было жадное любопытство: что, что говорит моряк на непонятном языке?
И везде одно и то же.
-- Собираются брать обратно Батум? -- спрашивал я у своих переводчиков, всё греков.
Они конфузились, мялись:
-- Да... все говорят... Только... Только я этому не верю...
И всё упивалось слухами об "японских победах".
Только цифра погибших "московских кораблей" варьировалась.
Местами падала с пятидесяти до двадцати, местами вырастала до семидесяти пяти.
Слухи носились, ловились.
В Малой Азии нет газет. Газетам, которые получаются из Константинополя, не верит ни одна душа.
Турция переживает период реакции.
Турецкая реакция! Можете себе представить, что это такое.
Всё пересмотрено.
Многие учебники, ещё полгода тому назад бывшие обязательными в школах, признаны вредными книгами, и самое хранение их воспрещено.
Всё, что было мало-мальски талантливого в турецкой литературе, бросило перо и пошло служить в "dette publique[1]", -- благо там во главе стоят европейцы.
Европейцы из сожаления взяли турецких писателей на грошовые оклады и тем спасли их от голода.
Меня познакомили с турецким поэтом, служащим теперь конторщиком на табачной фабрике.
Это... лирический поэт. Но и лирические стихи считаются теперь в Турции опасными
Газеты, издающиеся в Константинополе, не говорят, а что-то пищат.
И вот результат: газетам не верит никто.
-- Раз напечатано, -- значит, неправда.
Вся Турция живёт и питается слухами, самыми чудовищными и нелепыми:
-- Говорят, -- значит, верно.
В Самсуне я познакомился с французами, стоящими во главе правительственной табачной фабрики. Она принадлежит "dette publique[1]", -- этой "администрации по делам несостоятельной Турции".
-- Каково настроение?
-- Турки ни о чём другом не говорят, ничем не интересуются, кроме войны. Турецкие чиновники в Самсуне хотели выписать телеграммы "Гаваса". Это стоит очень дорого. Но они решили истратиться. В Константинополе нашли неудобным получение хотя бы и процензурованных телеграмм. Ничего, кроме слухов. Читают константинопольские газеты. Там написано: "повреждено два броненосца". Турки говорят: "раз уж написано -- повреждено два", -- значит, надо читать: "потоплено двадцать". Иначе ничего бы не стали печатать!
-- Собираются брать обратно Батум?
-- Это всё!
В одном из городов я встретил знакомого левантинца из Одессы.
Судьба закинула его сюда года три тому назад.
Обрадовался, увидев русского, невероятно.
-- Только с женой во всём городе и делимся между собой мыслями. С другими страшно слово сказать. Все за японцев. Все в восторге от японцев. Просто чёрт знает что. Чуть не целые русские флоты ежедневно гибнут. А сказать, что вздор, -- нельзя. Скажут: "изменник!" Надо молчать. И говорить только с женой, по-русски, -- никто не понимает.
-- А Батум?
-- Уж берут!
Так, вероятно, во Франции заговорили бы о Страсбурге, если бы Германия с кем-нибудь повела трудную войну.
Рана 1877--1878 гг. ещё очень свежа. И мечта о реванше живёт в турецком сердце, гордом и оскорблённом.
Но вот характерная черта.
Я спрашивал везде, где только мог:
-- Что ж, они верят, что Япония разобьёт Россию?
И везде, ото всех получал один и тот же ответ:
-- Никто. Все уверены, что Россия, в конце концов, "задавит" Японию.
Мне лично приходилось говорить со многими турками: и простонародьем, через переводчиков, и с людьми интеллигентными.
Все отвечают одно и то же.
-- Россия вот...
И для наглядности растопыривает руки.
-- Япония -- вот...
И показывает чуть не полпальца.
-- На что ж они надеются?
-- На мужество японцев, на искусство, на их бешенство, отчаяние. Раздавив, в конце концов, Японию, "московы" так будут истощены войной, что не смогут сейчас же повести второй. Тогда и настанет "момент".
Через несколько дней я был в Константинополе и любовался церемонией селямлика.
С лицом Грозного возвращался султан из мечети Гамидие в гору, в Ильдиз-Киоск, в полуколяске, правя сам своими двумя "фаворитами", ослепительно белыми арабскими конями.
Толпа пашей, залитая золотом, увешанная орденами, разубранная лентами, вприпрыжку бежала за экипажем, и каждый протискивался, чтобы помочь любимым султанским лошадям везти в гору коляску, подтолкнуть.
Старички, хромые, с палками, с отчаянием пробирались сквозь толпу министров, генералов, принцев, евнухов в голубых расшитых мундирах, белоснежных албанцев, боясь, что не удастся хоть пальцем дотронуться до коляски. Завтра пойдёт слух:
-- Он опасен. Он не поддерживал коляски.
И вольнодумцу придётся дрожать за старую, часто исполосованную и продырявленную в боях, кожу.
Среди этой бежавшей бегом, залитой золотом и засыпанной почестями, толпы были заслуженные генералы, тонкие искусные дипломаты, -- я думаю, что турецкие дипломаты самые искусные в целом мире, -- иначе давно не было бы Турции.
Особенно интересны были паши с типичными немецкими и английскими лицами.
Каково было им давать этот спектакль собратьям-европейцам, с улыбкой смотревшим с террасы на фантастическое зрелище, от которого веяло старою, великолепною Азией.
Среди этой толпы, умеющей сломя голову бегать за идущими рысью арабскими любимцами-конями, -- среди этой толпы, которой держится существование Турции, конечно, никто не думает ни о Батуме ни о "второй войне, которой не сможет выдержать обессиленная Россия".
Но...
Мне пришлось беседовать с одним членом дипломатического корпуса, -- не русским.
-- Оказала война какое-нибудь влияние на Турцию?
-- Да. Несомненно, Турция стала медлительнее в ответах. Турция всегда и на всё отвечает "да" и затем ничего не исполняет. Это её политика. "Реформы? Да!" -- "Жандармерию? Да!" -- Что хотите! "Да!" И затем -- больше ничего. Но раньше Турция отвечала "да" немедленно. Теперь она стала даже "да" затягивать. В этом и вся разница. Раньше Турция немедленно соглашалась на всё, что бы ей ни предлагали. Всё равно, постарается не исполнить. Чего же ей не соглашаться? Теперь она начала торговаться. "Нельзя ли это отменить? Этого не требовать?" Чувствуется, и чувствуется во всём, каждую минуту, что Турция отлично знает: "Россия занята. Теперь не до нас!" Это сказывается, повторяю, в ещё большей медлительности Турции. Но о войне, о реванше, о Батуме, о каком бы то ни было разрыве с Россией в Турции, кроме черни, никто, конечно не думает.
"Кроме черни"...
Дипломату, конечно, свойственно говорить с величайшим презрением:
-- Чернь.
Дипломаты имеют дело исключительно с дипломатами, и всё, что вне этого заколдованного круга, считают не стоящим ни малейшего внимания.
История делается в кабинете. И делается из бумаги.
Дипломатия, это -- вид самогипноза. Люди загипнотизировали себя, и им кажется, что история:
-- Это наше личное дело. Мы это кончаем между собою.
Этим загипнотизировавшим себя людям кажется, что, кроме их визитов, рукопожатий, поклонов, разговоров, писем, всё остальное на свете не представляет никакого значения.
Всё, что вне их заколдованного круга, то:
-- Чернь!
И об этом не стоит говорить, этим не стоит интересоваться.
И когда я слушал, как дипломат легко и "вольно" произносил "чернь", -- мне вспомнился разговор с одним очень интеллигентным европейцем, живущим более 15 лет в Трабзонском вилайете и знающим отлично Малую Азию.
При брезгливом движении губ, с которым дипломат произносил "чернь" -- мне вспомнилось задумчивое, тревожное и озабоченное лицо того европейца.
-- Конечно, все эти народные толки не подвинут турецкого правительства на войну, но... У нас есть курды. Об них в Европе имеют неверное представление. В Европе больше знают их усы, чем их самих. Они пугают этими страшными усами мирных жителей, -- но враги, военные враги никогда не видали ничего, кроме их спин. Слово "курд" в Малой Азии -- слово ругательное. "Ты -- курд!" -- говорят, когда хотят оскорбить не только христиане, но и турки. Курд, это -- предатель. Вы можете взять в телохранители совсем дикого арнаута и положиться на него. Но если вы возьмёте курда, он первый вас продаст или ограбит. Курды трусливы в бою. И в Малой Азии никто не сомневается, что в случае войны великолепный курдский полк "Гамидие" первым бежит с поля сражения. Но нет воинственнее народа, когда перед ними мирные жители. Они не боятся Константинополя самого по себе. Константинополь делал им слишком много авансов, желая привязать их к себе. Название их полка "Гамидие", выписка их вождей в Константинополь, ласки им там. Но курды боятся, что на Константинополь может быть оказано давление, И тогда Константинополю придётся, нехотя, принять меры и сдерживать. И давление это может быть оказано, главным образом, Россией. Курдам нет дела ни до Батума ни до Карса. Для Батума, для Карса нужна война, а курды войны не любят. Но грабить они любят. Они давно уже не грабили райи и не тешились. Раздутые, преувеличенные восточной фантазией толки о русских затруднениях могут придать курдам храбрости: "Теперь России не до того, чтоб оказывать давление на Константинополь. А сам Константинополь, по своему почину, конечно, нам ничего не скажет". Вот почему я, европеец и христианин, чувствую себя в Малой Азии теперь не особенно хорошо. За себя я не боюсь. Я числюсь турецким чиновником. Но я боюсь, что мне придётся быть безмолвным и недвижным свидетелем больших ужасов кругом. И снова испытать это ужаснейшее чувство: до боли сжав кулаки, молча и "спокойно" смотреть, как кругом льётся кровь несчастной христианской райи.
Это говорилось в феврале.
Кажется, опасения моего собеседника начинают сбываться.
И, быть может, если хорошенько разобраться, окажется, что в последних "победах" курдов над мирными армянами немалую роль сыграли наполняющие Малую Азию слухи и рассказы о необыкновенных, решительных успехах японцев и о величайших затруднениях, испытываемых Россией.
Как нельзя более понятно, что старые, исторические, да ещё побеждённые, враги России, турки, радуются её неудачам и всем сердцем, всей пылкой фантазией на стороне её противников, -- но кто готовил мне сюрприз, так это Греция.
Греция и война
Не успел наш, будто бы, арабский, а на самом деле английский пароход "Измалия", пройдя среди вечно зелёных весёлых островов Эллады, бросить якорь в Пирее, -- как борт осадили десятки греков с газетами, телеграммами, лубочными картинами.
-- Победы японцев! Победы японцев!
На лубочных картинах лилась кровь, пылали гранаты, вздымались колоссальные водяные столбы, летали в воздухе мачты русских кораблей и с древками, изломанными в куски, падали в воду андреевские флаги.
В особенности -- андреевские флаги. Эта деталь, обидная и злобная, на каждой картине.
Затем в Коломбо я купил у японского торговца японские лубочные картины.
Они оказались самой скромностью в сравнении с греческими.
Они по лубочному рисуют гибель русских броненосцев, преувеличивают их число. Рисуют гибнущими "Цесаревича", "Ретвизана". -- Это в порядке вещей. Это -- японские картины.
Но ни на одной из них нет такой, например, злобной детали, как сломанный андреевский флаг.
Даже японцы в своей понятной и естественной злобе не додумались до такой злобной выходки.
Вообще, если закрыть подписи и положить рисунки рядом, вы примете все греческие рисунки за японские.
-- Конечно, японские! Каким ореолом окружены японцы.
Так можно быть больше японцем, чем сам японец.
Я купил афинские газеты.
Но так как в них пишут не Гомер и не Ксенофонт, то, конечно, ничего не понял.
Попросил перевести.
Мне приходилось потом читать английские колониальные газеты, полные невероятного злорадства, сингальские газеты на английском языке, захлёбывавшиеся от восторга по поводу "блестящих побед единоверного народа":
-- "Какой нравственной мощью наполняет народ наша религия!"
Мне переводили в Каире арабские газеты, дышавшие непримиримым фанатизмом к "старинным историческим врагам ислама, московам".
Но в них всё же не было ничего похожего на то, что печатали греческие газеты.
Там было "своё" освещение фактов.
Здесь были свои факты.
Даже переводившие мне греки в конфузе останавливались:
-- Ну, это они врут, будто телеграмма. Сами сочинили. Такое известие находится в противоречии даже с рейтеровскими телеграммами.
Но продают то, что требуется.
И по эллинским газетам можно было судить, что в Греции требуются только победы японцев и поражения русских.
Это месть за 1897 год.
Зачем мы тогда не вступились, зачем не лили за греков кровь наших солдат.
Бедняга капитан!
Каждый раз, как среди греков, севших к нам на пароход в Пирее, заходила речь о войне, он начинал ёрзать на стуле.
Напрасно я успокаивал:
-- Да пусть. Ведь я же не понимаю по-гречески.
А говорили и здесь, на пароходе, греки, левантинцы, турки, английские туристы, немецкие коммивояжёры только о войне, ни о чём, кроме войны.
Как ни воспитаны были греки, с которыми мне приходилось разговаривать, но удержаться от злорадства им было трудно.
Они пожимали плечами по поводу "собственных телеграмм" афинских газет:
-- Что же! Тешатся! И публика тешится, читая! Пусть!
Но не могли удержаться от замечания:
-- Однако, очень трудно приходится России!
И старались сделать при этом из приличия мину сочувствия, которая похожа была на маску, не влезающую на лицо.
Меня интересовало:
-- Хорошо. Каков же, по вашему мнению, будет результат войны? Япония победит Россию?
И снова ото всех один и тот же ответ:
-- О, нет.
И снова "Россия" в мажоре и "Япония" в миноре.
Может быть, мне, как русскому, они говорят так из любезности, из деликатности?
Я старался расспрашивать их окольным путём, через капитана, через помощников, через "нейтральных" представителей: немцев, англичан.
Те приносили мне один и тот же греческий ответ:
-- В конце концов Россия, конечно, задавит Японию. Но чего это будет ей стоить!
И это "чего будет ей стоить", видимо доставляло им огромное удовольствие, тешило чувство мести, таящееся 7 лет.
А один грек на мой вопрос:
-- Чем же, по вашему мнению, кончится война?
Ответил мне не без величественности:
-- Япония будет раздавлена Россией, как Греция была раздавлена Турцией в 1897 году.
И остальные греки, присутствовавшие при разговоре, утвердительно кивнули головой и посмотрели на него с одобрением.
-- Японцы сражаются, как греки!
Я не думаю, чтоб японцы были довольны сравнением. Но в устах грека, конечно, не может быть большей похвалы.
--
--
Египет и война
-- Россия жадна, хитра и жестока! -- таково мнение о России на Востоке.
"Россия", -- это звучит для восточного человека как угроза.
"Россия", это -- потеря самостоятельности. Это обращение покорённой страны в рабство. Это потеря того, что для фанатичного восточного человека дороже всего в жизни -- религии:
-- Русские всех обращают в христианство.
Они слушают с удивлением, что в России есть и мечети, и синагоги, и буддистские храмы, а в Баку даже и храм огнепоклонников.
Слушают, но не верят:
-- Россия жадна.
Россия хочет себе взять весь Восток.
-- Россия хитра.
Это уж по части нашей дипломатии.
-- Это самая хитрая, самая тонкая, самая искусная дипломатия...
Это наша-то дипломатия!
Поистине, не знаешь, что воскликнуть:
-- И Саул во пророцех!
Или:
-- Несть пророка в своём отечестве!
-- Россия жестока.
Несчастный феллах, словно оживший древней египетский барельеф, удивительно сохранивший древний тип и такой же дикий, такой же невежественный, каким он был во времена фараонов, живущий в глиняной мазанке, больше годной для собачьей конуры, собирающий два раза в год обильнейшие жатвы с тучных полей дельты Нила и, несмотря на это, остающийся всё тем же нищим, -- пришёл бы в ужас, если бы ему сказать:
-- Идут московы!
Он "лишится всего".
Да ведь тысячелетия, с незапамятных, с доисторических времён у него ничего нет!
Он работает больше своего вола. Работает с утра и до ночи. Через его руки проходят целые богатства, -- и у него не остаётся ничего. С него сдирают всё.
Он не живёт, -- он только существует. Так что ни одна собака не позавидует его существованию.
Больше, чем с него берут, взять нельзя. У него ведь отнимают всё.
Чем же он рискует? Что он может потерять?
Но... "москов" -- это звучит для него слишком страшно.
Он не знает, что такое Россия, где это. Он знает только, что где-то живут какие-то страшные люди, которые называются "московами".
Как его предки знали, что где-то на севере живут страшные люди, которые называются скифами.
И он знает об этих людях только одно:
-- Они страшно жестоки.
Что вы поделаете! Есть такие установившиеся мнения!
На пароходе один австралиец, адвокат, с которым я очень подружился, по вечерам являлся в "smoking room[2]", в "панджаме", т. е. в одном нижнем белье, и требовал, по доброму англо-австралийскому обычаю:
-- Стюарт! Большую виски, маленькую соду.
Т. е. около чайного стакана 50-градусной водки и с полстакана содовой воды.
Выпив, он требовал:
-- Стюарт! Ещё одну.
И затем ещё.
-- Это моё обыкновение. На ужин я беру три виски.
И вот, однажды, выпивши три чайных стакана водки как ни в чём не бывало, он заметил:
-- Говорят, в России очень много пьют. Правда это?
И этот человек, хлопающий ежедневно на ночь по три стакана водки, глубочайше убеждён, что Россия -- страна пьяниц.
В Севилье в первый день Пасхи я отправился на базар, где продают ягнят для детей.
Существует милое андалузское обыкновение: в пасхальное утро детей ведут на базар и покупают им выкрашенного в розовую краску барашка.
Базар был полон детского смеха, детских криков восторга и бараньих воплей.
Тут продавали барашков, выкрашенных в розовую краску, и тут же, рядом, резали и потрошили овец.
Всюду лилась и брызгала кровь.
Мамаши кричали:
-- Не ходи туда! Испачкаешься в крови!
|