Римских Рене : другие произведения.

Одиннадцать и один

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Апокриф к "Легендам старой мельницы" О. Пройслера.


Одиннадцать и один

   Двенадцать нас, от зачина каждого года двенадцать, но чуть зачервенеет осень в лесах, зачервивеет по наплаканным дорогам - нет двенадцати и в помине. И не ушел никто долой, не забрел к очагу новичок непрошеный, невместный, а счет уж должно иначе вести: не двенадцать - одиннадцать и один. Было так от века и будет впредь, пока стоит над черной водой мельница, которую за версту объезжают крестьяне окрест, какая бы срочная нужда ни приключилась в помоле; пока заправляет здесь Мастер, делающий нашу дюжину чертовой.
  
   Лгут люди, когда говорят, будто седеет несчастливец немедля, едва навалится на него бездолье, бременем своим кровь пережмет, к щекам краску допуская через раз, куда там в волосы! Полная горсть седмиц накопилась, прежде чем я приметил у себя надо лбом широкую мучнистую кайму, и еще столько же затребовалось, чтобы понять: если и от муки она, то из семи наших жерновов разве лишь мертвый такую смелет - не муку, а муку.
   Да и затем ли я подле омута ночлежничал - собой любоваться, затем ли вглядывался во мглистую глубину, даром была она, поверху ветром выглаженная, понизу течениями обточенная, лучше любого зеркала - коли ловкий, откраивай куски и продавай на бойком торгу, тотчас расхватают всё нарядницы-девчонки! Только одной недостанет в их смешливой толпе, одна не побывает на ярмарке, не склонится над диковинным льдистым стеклом - или над ворохом блескучих, солнечных лент...
   Любимая, любимая, имени твоего не уберегши от Мастера, а с именем - и тебя, отчего обинуюсь теперь, даже в мыслях не смею тебя назвать? Любимая, любимая, скажи, отчего я не заставил погубителя держать за содеянное ответ, отчего не мщу за твою гибель? Или и ты знаешь, любимая: некого мне казнить, кроме себя самого, некого судить вместо собственной совести за дерзость, за ослушничество, за тщеславие? Или и ты знаешь - и потому молчишь, не подаешь знака в снулой, стемнелой воде?..
   Там, на берегу реки, я клянусь ни словом, ни делом не перечить отныне воле Мастера. Я приношу обет преданности - или предательства? - и обещаюсь стать самым покорным, самым верным из его учеников, чтобы и записной наш наветник и подлиза позавидовал таковому рвению. Никто больше не умрет по моей вине. Никто - а значит, не позволено этого и мне.
   В ту минуту кажется, что выполнить обещанное будет легко. И правда, поначалу сопутствует мне удача: вот дохнул на мир сопрелым жаром месяц рувень, и зелень берется человеческими почти обжогами: где подвяленный рдяно-бурый струп, где желтизна затаившегося гнойника, - и наша дюжина неровно щепится надвое, но не я остаюсь, покинутый товарищами, по роковую от расщепа сторону.
  
   Прозрение настигнет позже. Когда сугроб седины пригнет поутру голову обратно к подушке: зачем ни свет ни заря вскакивать на ноги, впервые подумаю я, если работа у нас - из пустого в порожнее, знай зерно из амбара таскай, растирай его в пыль и прах, просеивай, а оно, крошевом в мешке полежав, опять нацело срастется. Ни на хлеб его, ни скотине в корм, негодную отраву, для мельничного труда нарочно заговорено.
   Или когда я впервые не поблагодарю усердного нашего кухаря за сытный завтрак, изобильный обед, не пожелаю другим подмастерьям спокойного сна, не захочу помочь парнишке, которого под зимний свадебник Мастер приманил взамен замерзшему насмерть бедолаге. Или когда позабуду, как звали того бедолагу, хоть и прожил он, сколько не всякому здесь выпадает прожить, старшим над нами был!
   Или когда перед глазами, стиснутыми в тоскливой грезе, поблекнет любимая, какой я ее встретил, - звонкая радость, певучая ласковость, а с исподу век вдруг выжжется, злой иглой - не выпорешь стежков! - вышьется, какой с ней прощались - распухлый восковой труп, - и я не почувствую различия, не почувствую ничего вовсе.
   Или когда на меня махнут рукой, и лишь колдовская метка, въевшаяся над переносицей, сдюжит поднять меня с постели, но не разбудить, обязать к будничным хлопотам, но не прибавить и толики хоти - а то попросту сил.
   Неужели ты предвидел и это, Мастер? Неужели потому выбрал для новогодней жертвы не меня, а ведь отродясь отступников не миловал? Значит, такими вот мы тебе хороши: куколками соломенными, что детям на игру плетут? Догадаться бы сразу - ибо в Коракторе, не где-нибудь, начертано, как тебе навредить, - что пагуба неумелая в прибыток тебе идет; зря ли путь на свободу и последнему из присных твоих ведом!
   Не будет на мне новой крови! Но в заботах о загодя мертвых меня все меньше трогают заботы живых.
  
   ...пока однажды, в пасхальное воскресенье, сидя с нами за праздничным столом, Мастер не грохнет кружкой о подлокотник своего кресла, расплескав вино мало не до дна, и не примется рассказывать о закадычном друге, который у него был когда-то... которого Мастер убил в турецкую войну - и не по ссоре глупой, не из вероломства, а оттого, что разлучились не в добрый час, и далеко же размела их судьба - аккурат по вражеским станам! "Как это сделал бы каждый на моем месте! Каждый!" - крикнет Мастер, прежде чем навзничь грянуть в зыбкую хмельную дрему, и подмастерья тяжело потупят взоры, и кого-то из них затошнит от ужаса, а не от жадности в питье. И я, глотавший наливку точно сладкую, порченую росу, не пьянея, но и рассудку подпоры в ней не нащупывая, подаю голос, и голос мой, за долгое время утратив привычку звучать, лопается скрипичной струной, еле успеваю вымолвить:
   - А турецкая война... турецкая война когда же была?..
   Брови у всех заползают под шапки - и не вопрос их туда спугнул, а уста, его вылепившие.
   - Да уж, пожалуй, дважды по сто лет сравнялось, как мировую блюдут. Шутка ли - тянулась она, тянулась, и не блазнило, что оборвется наконец.
   - Но ведь Мастер... ведь Мастер никогда не говорил об... об этом? - хрипло шепчу я.
   Парни переминаются, перемигиваются неуклюже, им бы услышанное от ушей отскрести подобно всякой грязи и не тревожиться, однако тот из нас, что при мельнице надежнее прочих укрепился, все-таки объясняет - ради меня, понимаю я, ради речи разумной и щедрой, какой от меня отчаялись дождаться, какую веду теперь:
   - Говорил он... Летось вот хоть говорил, а ты не застал, на гулянья в деревню отпущен был. И потом еще... и когда лестницы перекладывали, а то плотину латали...
   Плоть и кровь возвращают себе былую власть надо мной: черствая корка, утолившая голод, камнем грузнеет в животе, вино с запозданием ударяет в грудь, осаживая, распростирая по скамье не хуже, чем Мастера в его кресле. Шатаясь, я встаю. Что мне каверзы отшумевшего пира, если в сердце будто бы заронили углей прямо из печи, будто бы хлестнули в растворенные жилы крутым кипятком!
   Не стареет Мастер, отмеренные душе земные сроки попирает - не в том диво, напрасно ли за свою жизнь чужими платит! Диво, что скорбит он по другу так, словно вчера его потерял; что и по сю пору ищет себе обеления и все обелиться не может. "Как это сделал бы каждый на моем месте! Каждый!" И я проникаю в сокровеннейшую тайну, мою и его: сколь бы жестоко ни наказал меня Мастер за мои ковы, сам он наказан строже стократ. Да, утонула моя любимая, по небрежению моему утонула, но не толкал я ее в стылую хлябь, не давил каблуком пальцев, цеплявшихся за край проруби... не гвоздил батогом, загоняя неумолимо под запечатавший реку наст. И вообразить дико, а Мастер что ж? Выстрелом супротивника не решив, истребил бы подранка ножом, палкой, а не окажись вокруг ничего, - голым кулаком? Уж за ним бы не замешкалось. И мучился бы, мучился, как мучится ныне, в бессмертии своем ни утешения горю, ни утишения пытке не емля.
   Скверное, лютое ликование прошибает меня до испарины. Был я до Светлой недели в обмороке, а очнулся - в огневице.
  
   Оттлело, оттеплилось ягодным румянцем лето, в зареве месяце раскололась наша дюжина на два непарных черепка, а я стерегу Мастера, как редкий охотничий пес зверя стережет. Снова и снова хочется мне видеть: что, Мастер, не запамятовал еще побратима, твоей золотой пулей просквоженного? не онемела от боли душа, найдет силы потерзаться лишний денек? Так пусть терзается - за чернокнижника дорогого, твоими стараниями в пекло поспешившего, за всех подмастерьев, в могилу спроваженных, за любимую мою и за меня! Оттого могу я говорить, и работать споро, и подбодрить оробелого ученика, и окоротить ражего задиру. Оттого не отказываюсь, когда товарищи сообща выбирают меня старшим и Мастер соглашается с их выбором; оттого не жалуются они после на мое старшинство. Оттого искренне привязываюсь к нищему сироте, которого приветил Мастер, едва минуло Крещение, - и в этот раз не мне суждено было лечь в деревянный ящик, что привез под Рождество и упрятал в сарай Незнакомец с петушьим пером.
   Ничего не подозревает Мастер - а огневица печет едче и едче, увещает пренебречь обетом и выдать себя: хоть и не убегу расправы, зато и Мастеру не мед - что сквитались мы; хоть умру, без сомнения, следующим из подмастерьев, да много ли ему веселья прибудет, в откупленный моей жизнью год? И я поддаюсь, и на ближнюю святку, когда Мастер по обыкновению пьет допьяна и с каждым глотком мрачнеет, я улучаю миг - и устремляю в глаза ему, в здоровый человеческий и с бельмом колдовской, свой торжествующий взгляд. Тужи, тужи об Ирко, тужи, что окаянства из былей не вымараешь, насвежо не перепишешь, ни тебе волшба впрок, ни выморочная вечность!
   Ох, какой ненавистью опаляет меня в ответ - рукавом заслонишься, рукав золой облетит! Но потухает она раньше, чем смаргиваю первую горелую ресницу: Мастер усмехается, кивает вроде одобрительно и произносит - по губам только и разочтешь среди песен и топота: "Мастер. Ты - Мастер".
   Как не бывало моей победы! А рот продолжает гримасничать - посулами, лакомыми посулами: "Станешь моим преемником? Я ко двору отправлюсь, а ты всем здесь владеть будешь. Надоест - подрастишь себе из подмастерьев замену". Тут-то, неурочно, в кветне месяце расслаивается наша дюжина: так или иначе, но не будет нас больше двенадцать; что бы я ни решил, уже отодвинут опричь остальных подмастерьев. Неспроста молвят: врагу не пожелаешь. А я пожелал - и желаю по-прежнему: не честной борьбы, а подлого, не мной самим даже творимого истязания.
   Отступись! - корю себя я. Одолеть Мастера жаждешь - девушку замуж позови, имени не выпытывая, в лицо не глядя, мало разве в соседних слободах таких, что вздыхают украдкой по нашим парням, будь мельница хоть трижды проклята! Меловыми буквами по смоляным страницам высечено в Коракторе: невеста любить должна, для жениха условий и вовсе не предусмотрено, - а я, если и не полюблю обоюдно, обиды жене никогда не учиню, и не почувствует она, будто недостает чего.
   А погибнет? Тогда что? Вдругорядь пробовать? Пока под корень девиц не выморю? Хохот треплет меня, трясет за шиворот, а тщусь я - завыть.
  
   ...так-то оно. Всё Мастеру кстати - кого бы я, учеником ли, наследником ли, в гроб ни замкнул, кроме него самого. А и сладится чары с чародейником вместе сокрушить - как шагну спасительнице навстречу, если, ошибись она среди воронов, сединой бы оттого не угустился?
   Месяц листопад вычесывает из линяющих крон отсохлые клочья, и постыдное злорадство снедает меня свирепее и свирепее, огладывает, не насыщаясь, до костей. Пусть, пусть! - ярится во мне остервенелый восторг. Пусть убьет меня в половинчатую ночь, стачанную и из просинца, и из ледня, пусть канет моя смерть в зимний зазор между "было" и "будет", но и Мастеру застряла бы она поперек горла! Как все смерти прошлые, как все смерти будущие! Убей - этого не боюсь!
   А страшно - что вынаружат подмастерья безбожную мою молитву. И отвернутся как тогда от Мастера, после нежданной исповеди. Страшно, что успеют правду метнуть заслуженным плевком: с волком по-волчьи не грызись, такую же шкуру наденешь.
  
   В новогоднее безвременье я спускаюсь с чердака, где мы спим, вниз, в людскую. Мастер уже здесь - а ведь мог недуг скорый наслать, обдать стужей, после какой и баня не исцелит. Лично, стало быть, казнить вознамерился. За ним не замешкается.
   Я замираю на пороге, и Мастер окликает меня - окликает так, словно ради одного этого караулил:
   - Тонда!
  
  
   ______________________________
   Для справки: названия месяцев даны согласно чешской системе (при возможных расхождениях по славянской языковой группе). Таким образом, кветень (květen) - май, а не апрель; зарев (září) - сентябрь, а не август; рувень (říjen) - октябрь, а не сентябрь; листопад (listopad) - ноябрь, а не октябрь; просинец (prosinec) - декабрь, а не январь.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"