Гниль всегда отдает патокой. А потому и смерть, и распад несут в себе сладкое обещание, перед которым не способен устоять ни один человек, вскормленный материнским молоком. Моя драгоценная, запомни это, если хочешь пойти со мной, если когда-нибудь ты прочтешь строки, второпях развешанные на нотных линейках - у меня нет под рукой другой бумаги.
Я не исключение, я тоже неисправимый сладкоежка. Поэтому я с вожделением целую свое сонное отражение в зеркале, покрытом пузырчатой накипью плесени. Комната, плененная амальгамой, очень хороша в мягких мшистых драпировках, она темно-красная, изящно исхудалая до ребрышек-дранок, и моему двойнику отрадно засыпать здесь, точно в разбухшей теплой каверне. Так уж повелось: пока один из нас бодрствует, второй лежит недвижимо, безмолвный и остывший, и если я не успеваю вовремя закрыть глаза, то весь день вынужден смотреть, как мое отражение бродит от двери к окну, перебирает книги, шарит в комоде, иногда сосредоточенно штопает прорехи теней. Мы договорились, что ночь принадлежит мне, а день - ему, и такой расклад по душе нам обоим.
Однако вечер наступил, и кататония перешла в полную собственность моего двойника, так давай же я покажу тебе, чем жив наш город или, быть может, чем он мертв. На небе вспухли розовые рубцы, к утру они закровоточат дождем, будто ветер - крайне жестокосердный любовник. За мной же, моя милая, за мной!
Протравленный воздух тонко визжит и бешено крутится то тут, то там, прежде чем издохнуть. Он так и не привык к запаху гари, хотя вот уже много дней за городом чадят погребальные костры. Да, это ужасно. Не далее как вчера я повстречался с одной своей хорошей знакомой, она хоронила мать. Поистине, удручающее зрелище! Полубезумная старуха вырывалась и кричала, что дочь ее проклята, что у нее в жилах студень, рыбья кровь, что как у нее только рука поднялась, что дети ни во что не ставят родителей, что господь все провидит, что мы не избегнем кары, - а то принималась пестро сквернословить. Потребовалось шесть могильщиков, чтобы ее усмирить. Тяжело сознавать, что некоторые люди не умеют пристойно отойти в мир иной. Моей знакомой было очень стыдно за поведение матери, и я ее хорошо понимал.
Но сегодня обойдемся без драм. Что бы предпочесть? Театр? Анатомический театр, разумеется. Других не держим. Аутопсия, вивисекция, некрофилические бурлески - есть представления на любой вкус. Или же отправиться на выставку? Недавно открылась новая, посвященная врожденным и приобретенным патологиям. Их можно не только увидеть, при желании их можно пощупать через прорези, проделанные в телах специально для этой цели. Главное - не перестараться, ведь если экспонат умрет, то неизбежно потеряет художественный вид. Хотя, моя нежная, для тебя это будет чересчур экстравагантно, тебе лучше сперва посетить музей казненных - где жертвы за день до смерти оставляют какую-нибудь значимую для них вещицу. Я находил там обручальные кольца, ритуальные ножи, засохшее печенье, сердоликовые камеи, а один раз - сердцебиение, собранное во флакон из-под духов.
Впрочем, меня уже по привычке несет в кафе "Листья травы". Это почтенное абсентовое заведение, с которым не сравнятся ни "Цветы зла", ни "Черносмородинная река", и даже "Галантные празднества" грешат против изысканного запустения. Интерьер соответствует названию: лампы струят смарагдовый свет, в унисон с болотным фимиамом, повсюду фиалы в форме ненюфаров, а стены затканы гобеленами искусной работы, гобеленами из человеческой плоти, пропитанной формалином. В "Листьях травы" подают только зеленые напитки, а за особую плату можно заказать стакан забродившего апрельского неба или вытяжку из юной малахитовой роговицы. Официанты услужливы и рады исполнить любой каприз, как, например, вон для того молодого человека, чьи локоны упрятаны под сетку, - он пьет исключительно миндальную эссенцию с кусочком псилоцибина.
У окна сидит нолиме - я о нем наслышан, у него очень умелые руки. Нет, моя дорогая, не надо хмуриться, я не в том смысле, не думай обо мне плохо, он замечательно шьет: шелк под его иглой становится закатом, а парча - морской гладью. Именно его искусству мы обязаны нарядным северным сиянием и накрахмаленными облаками, без него мир был бы наг и жалок, с тех пор как мы приноровились срывать природные покровы и облекать ими свои тела. Я не смею приблизиться и заговорить с ним, хотя он по-прежнему один и, кажется, никого не ждет. Ведь он нолиме - тот, к кому нельзя прикасаться, его левую скулу завесила иглистая татуировка "noli me tangere", источающая мятное благоухание. Я бы хотел последовать его примеру, подставить щеку под укусы красящего зелья, но ничего не выйдет: кожа моя захватана тысячей рук и утратила отзывчивость, и губы мои размозжены поцелуями. Быть может, их приторный вкус понравился бы мужчине у барной стойки. Он безмерно красив, потому что лицо его наискось перехвачено шрамами. Не я, не я один испытываю нечестивое желание облизывать каждый дюйм вспаханной плоти, исследовать выразительный ландшафт острием языка. Он приковывает алчные взгляды, он картинно дегустирует шартрёз, так почему бы не я, почему кто-нибудь из сумасшедших поэтов с петлей на шее или воскресших романтиков, чьи ласки застит тягучий мед некрозных тканей?
Я отвлекся, прости. Между тем кафе полно, разочарованные толпятся снаружи, тщетно уповая на освободившееся место. Вырезная ограда обросла соцветиями анемичных пальцев - ах, где же они, тюльпан, вербена, лилия, левкой! А здесь не протолкнуться от чопорных бенандантов и слепых еттаторе, здесь клубится жухлый выпот мелиссы, полыни, белладонны и хмеля, душистые эманации тысячи и одной травы, здесь рты прошнурованные, заклепанные, зубы инкрустированные, отточенные, здесь собрались демоны с вызолоченными ногтями и веками, призраки, вылепившие себе обличье при помощи косметики, и все они тронуты разложением и тушат сигареты о собственную ладонь.
Впрочем, наплыв посетителей спадает. Время к полуночи, поэтому многие решили почтить визитом публичный дом. Нет, моя единственная, это вовсе не разврат и не низость. В бордель не берут женщин, человеческие жрицы любви - пережиток зашоренного прошлого. Теперь их заменили феи: зеленые, белые, голубые, какие угодно. Они гнездятся в закупоренных бутылях, готовые по первому знаку распахнуть свои всепрощающие, всеисцеляющие крылья. Неужели возможно презреть их заботу, отринуть поволоку обморочных объятий?
Приятнее только с фарфоровыми куклами, жаль, век их короток, взгляни: они лежат в сточных канавах - с проломленными черепами, вывихнутыми запястьями, в плеске окровавленных кружев и осокового ликера, укрытые саваном пережженного смога. Иногда их выхаживают, перебинтовывают раны скотчем и изолентой, но чаще - вешают вдоль дороги, и непогода наигрывает бесхитростный реквием на этом пьяном ксилофоне. Сoup de grâce, как говорили наши предки - французы.
Скорее, скорее, пока тлеющая луна не поверглась в черные озера, скорее, пока они не полыхнули все разом, пока ночь, чистая и свежая, не опушилась струпной копотью!
Ах, где же они, тюльпан, вербена, лилия, левкой!
...и я пишу тебе это, моя любимая, моя невоплощенная, пишу в надежде, что однажды ты появишься. Мой рассудок поражен раком. Моя душа больна, и эго дробится со скоростью бесноватой зиготы. Снова и снова я вгоняю лезвие в грудь, извлекая очередного себя, который рыдает и клянется, что никогда не повторит прежних ошибок. Я стряхиваю их на постель, я падаю рядом, истончившийся и бледный, с искусственной сединой в осенних кудрях, и кто разыщет меня в братской могиле, как не ты, кто, если не ты?! Погребальные костры сжимают кольцо, траурные процессии преследуют мятежников, а я все жду, я пытаюсь дождаться тебя, прежде чем от меня ничего не останется.