Почему я не бежал сразу, как только услышал от нее, что "Дон Кихот" Сервантеса - "тупая книга"?.. Почему?.. Только смеялся и целовал ее, закрывал поцелуем ее капризный ротик!.. И еще больше заходился смехом, когда услышал, почему она так думает о величайшей из книг: "Потому что я год проработала в нашей психушке и знаю всех этих дон кихотов, натерпелась от них, тупых и безответственных!" Почему я не бежал?..
После школы меня призвали - я пошел. В институт я не спешил, устал от учебников. В армии в боевых действиях не участвовал, готовился к ним, как и другие солдаты, к Чечне. От "дедовщины" не страдал - мой рост и физическая сила страховали меня. Да и не видел за два года ее крайних, зверских случаев - там, где я служил, был порядок. Но только теперь я понял смысл известной солдатской поговорки "Солдат спит - служба идет". Именно так, через тире, а не через запятую: когда солдат "спит", когда его сознание отключено, когда в голове не возникает никаких сомнений ни в чем, тогда "служба идет"!..
Она была моей соседкой по дому, больше: по подъезду, так что "встречались" мы чуть ли не ежедневно. Друзьями не были. Она была старше меня на два года. "Поглядывала" на меня. Чему я не придавал значения. Однажды, когда оказались в одной компании в Новогоднюю ночь, поцеловались, не больше. Но когда я уходил в армию, прощался с ребятами и девочками из дома, она поцеловала меня, как другие, сказала тихо: "Я буду ждать!" Я не придал этому значения - все говорили мне, так или иначе, что будут ждать моего возвращения. И в армии я не думал о ней. Иногда лишь, ночами, когда не сразу засыпал и занимался под одеялом тем, чем занимается каждый солдат, я представлял себе ее большую грудь и мощные бедра, похожие на пьедестал для бюста с маленькой, гордо вскинутой головкой, ее головкой... И когда я вернулся домой и на следующий день встретил ее на лестнице, обнял ее и поцеловал в губы. И услышал: "Ждала тебя честно! Можешь проверить - до свадьбы!.. Я тебе верю!.." Я не удержался и "проверил"... Именно тогда, накануне нашей свадьбы, она сказала мне о "Дон Кихоте"...
Но почему я не бежал, а смеялся?.. Вероятно, потому что почувствовал тогда, подумал особенно ясно, что закончился мой армейский "сон", прошло время "несознанки", что я свободен и смогу и с ней поступать, как захочу, в частности, объяснить ей, что такое "Дон Кихот"!..Но путь к этой свободе пролегал через ее тело, и чем реже она стала возражать мне, моим речам на подобные, "интеллигентные", как она говорила, темы, а потом и вовсе смолкла, как бы покорно принимая меня с моими речами, тем сладостнее казалась мне моя победа. И на свадьбе мне было смешно, хоть я и не смеялся открыто, чтобы не обидеть ее родителей и ее, гордившуюся своим отцом, полковником, заместителем начальника областной милиции, благодаря которому мы с ней вскоре получили двухкомнатную квартиру...
Зато смеялись они, гости ее родителей, за столом и как смеялись! И чему! Каким шуткам! Каким анекдотам! Как охотно, жадно смеялись! Как оголодавшие - жратве! Почему - так? - думаю я теперь. Недавно видел по телевизору передачу, по сути, на эту самую тему: почему люди сегодня так охотно смеются - и в концертных залах, и на телевидении - хотя качество юмора, тем более - сатиры, заметно упало?.. Поднялся красивый старик, профессор-психиатр, сказал, что науке известны случаи, когда беспричинный смех является производной растущей тревоги. Профессора никто не поддержал - ни в зале, среди публики, ни в первом ряду, среди "экспертов". Большая часть участников шоу пришла к выводу: понизился уровень зрителей и, соответственно, уровень самого юмора. Не говоря уже о сатире, которой, по сути, не стало. Я тоже не видел и не вижу в народе "растущей тревоги", вижу лишь смех сытости, довольства - от щекотки, и все!..
Гоголь укорял: над кем смеетесь? Над собой смеетесь!.. Сегодня ему ответили бы: "Ага! Над собой! А че, нельзя?.." И тогда, на нашей свадьбе, как сегодня повсюду в концертных залах и на ТВ, пошли скабрезные шуточки, открытая похабщина, и все это "щекотало", услаждало, утверждало - в своей силе, безнаказанности - рабов!.. Что отчетливо обнажилось, когда я, когда это, правда, коснулось прямо меня и моей невесты, после одной "шуточки" одного из подчиненных ее отца, по поводу "станка для новобрачных", "не рыпит" ли он и не "развалится" ли, встал и гаркнул, подражая своему комроты: "Мал-чать! Отставить похабщину!.." И все разом стихли. Побледнели даже. Шутник в том числе. Только моя кроткая мам порозовела и улыбнулась. "Правильно! - улыбнувшись, сказал хозяин дома, ее отец. - Брачное ложе священно!.." И все опять согласно зашумели.
Тогда я уже стал студентом филфака в нашем, местном, университете, что (моя будущая специальность) очень огорчало мою жену. Однажды она высказалась по этому поводу, как бы успокаивая меня: "Ну, ничего. Отец возьмет тебя к себе. Ему нужны грамотные люди". "Возьмет?" - я опять начал смеяться. "Возьмет!" - повторила она, не понимая, чему я смеюсь. - Он сам сказал!" "Но потом отпустит?" - потешался я. Она, наконец, уловила смысл моего смеха, обиделась, замолчала... Смех меня вроде бы освобождал - "как бы"!... Я уже прочитал Бахтина и находил у него ответ о природе нашей смеховой культуры. Но теперь понимаю, что Бахтин многого, главного, не договаривал. Не додумал или не смог - начав во здравие, закончить за упокой?.. Даже Гете с его "прославлением" стремления человека в "пламя смерти" он нашел неоригинальным в сравнении с возрожденческим презрением народа к смерти, массовым освобождением от этого страха!.. И прав профессор-психиатр насчет "растущей тревоги" - при отчетливой, и педалируемой, видимости благополучия, скрывающей нравственную, духовную деградацию?.. Ведь так охотно, "жадно" сбиваются в стаю в виду чуемой опасности! И смеются вместе, разом не только ради того, чтобы отвлечься, забыться, но и помереть вместе со всеми, что не так страшно, как в одиночку! Даже весело! Поем же до сих пор: "Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть по одиночке!" И поем именно мы, "интеллигенты"!..
Но ее тело! Ее опытность!.. Как-то осторожно, как бы в шутку, я высказал ей свое сомнение в ее невинности, с которой она "ко мне пришла". Сказал, что сегодня "медицина все может". Она оскорбилась, не разговаривала со мной весь день. Ночью не давала себя раздеть. Ожидала, что я попрошу прощения за свои "подозрения". Я молчал, думал о том, что она медичка, медсестра хирургического отделения в больнице, достаточно соблазнительная, не могла не пользоваться вниманием мужчин, спрямленным у медиков. Она заговорила сама: "Да. Меня многие хотели... Но я не хотела! А потом я ждала тебя!.. "А почему ты не хотела, как ты говоришь?" - спросил я. "Потому что знала, чем все кончается!.." "Чем?" "Ничем! - ответила она и повернулась ко мне... "Иди же - она подняла сорочку. - Не бойся, сейчас можно все!.." Она была уже на третьем месяце беременности... А я... Чем больше, сильнее желал ее, тем сильнее ненавидел!.. И вот так - убивал ее! И одна из любимейших ею поз и была, для меня, призывом к убийству, образом этого убийства, ненависти к ней!.. И я утолял эту ненависть!.. И, соответственно, выражал эту ненависть подлейшим эвфемизмом - убиения любви: "Займемся любовью!" И она с удовольствием принимала это, сама звала меня к этому "занятию" таким, принятым, образом... И однажды она меня "успокоила". Это было поздним вечером. Она со своей матерью смотрела какой-то сериал по телевидению, я в соседней комнате, в "нашей", читал, помнится, "Мимезие" Ауэрбаха, соотнося, понятно, то, чем был одержим тогда, с идеями знаменитого автора о духовном, библейском, и плотском, эллинском, художественном видении мира, органичное и прекрасное сочетание чего я видел в нашей литературе единственно у Пушкина. Фильм закончился, я понял это по тому, что ее мать шумно встала со стула; сказала дочери "Спокойной ночи", заглянула ко мне, повторив это, но по иному: официально, отдавая дань вежливости - я был в ее глазах ненадежен, чужой; ее удлиненное постное лицо, видимо, было будущим лицом ее дочери, о чем я с раздражением думал. И, что уже видел ясно, продолжением, или началом, мясистого лица ее супруга, полковника милиции: она, ее мать, и работала в недалеком прошлом в милиции, паспортисткой. Когда мать ушла, жена моя позвала меня. "Смотри!" - сказала. Известный своей верностью сексуальному всеобучу телеканал показывал эротический фильм. "А ты еще спрашиваешь, сказала моя жена, - откуда я всему этому научилась!.."
Мы жили тогда у нее на даче - это были мои первые летние каникулы - в краснокирпичном двухэтажном особняке, бывшей собственности "одного бандита" - миллионера, которого, по словам моей жены, "свои же и закопали". Дом, как и "все наше поместье", как говорила моя жена, стоял в глухом лесном углу, далеком от города. И до ближайшей деревни было километров семь, и я иногда ездил туда за сигаретами - на молодой гнедой кобыле, принадлежавшей, как и молодой пегий, необъезженный жеребец, ее отцу, "хозяину", как его называли его "работники", двое немолодых мужчин, бывших милиционеров, жителей этой деревни, один из которых считался конюхом, другой - шофером, в гараже "нашего поместья" стоял неоновый БМВ, на нем Саша, шофер, ездил за продуктами и в деревню, и в город. И за "хозяином" - в город же. Одновременно эти двое были и охранниками, жили в доме и зимой, в первом этаже. "Находились при оружии", как выражался с юмором старший из них, конюх, Ерофеич: и охотничьи ружья были у них, и "Макаровы", и даже один "Калашников". Пусть читатель не улыбается - это были не "чеховские ружья", стрельбы не будет.
Я с ними сдружился, как определила наши отношения моя жена, и, если не ездил на "Зорьке", так звали кобылу, по окрестностям, на речку, по лесу и в деревню, проводил время, дневное, с ними. И под вечер усаживался с ними "на воздухе" за карты - в подкидного, и четвертым нередко бывала и она, моя жена. Нередко, но недолго. Говорила, что ей надоедали шуточки Ерофеича, иногда действительно безжалостные. Но не похабные. Так, однажды, играя с ней в паре и то насмешничая над ее неумелостью, то раздражаясь, проигрывая по ее вине, он спросил ее: "Как твоя фамилия?.. Ну как?.." "Родина", - не сразу, чувствуя подвох, ответила моя жена. "Ты не Родина, а Курча! - выпалил Ерофеич. "Курч" - фамилия ее отца. А моя, понятно, Родин. Обиделась ли она, рассердилась ли, не знаю. Улыбнулась только и встала из-за стола. "Старый ты, болван, Ерофеич!" - сказала, улыбаясь. И ушла. Но как-то, когда я был в гараже с Сашей, помогал ему, подсоблял, вернее, в его "занятиях" с машиной, услышал от Ерофеича и такое по адресу своей жены: "Куриная жопа". Это было сказано ей вослед - чем-то она ему досадила, когда выходила из гаража, позвав меня обедать, а он, Ерофеич, направлялся к нам, в гараж. Слов этих она не услышала, а я готов был расхохотаться от их точности... Но, увы, это мне не помогало: хоть я всякий раз, за обеденным ли столом, за ужином ли, глядя на ее гордо поднятую головку, когда она отдавала мягкие команды мне ли, своей ли матери, повторял про себя слова Ерофеича, наслаждаясь ими, я, как преступник, ждал ночи!.. Днем она была к этому не расположена, хотя у нас была своя комната. И в лесу ей этого не хотелось, хотя она и уступала мне иногда... И я тонул!..
Отец ее приезжал по воскресеньям, в ночь на воскресенье. Проводил весь день "на воздухе" и, конечно, не за картами. "Занимался хозяйством", как говорила его дочь, в основном своими лошадьми - с Ерофеичем. Пошел уже июль, стало жарко, и полковник ходил по двору оголенный до пояса, но в сапогах - в этот раз он опять занялся жеребцом. Сам мускулистый, смуглотелый, по виду не пятидесятилетний,. А максимум сорокалетний, он был ниже меня ростом, но плотней. В станке, во дворе, уже стояла "моя" Зорька, когда Ерофеич вывел из конюшни жеребца. Я не понимал, зачем полковнику потребовалась и кобыла - я у него не спрашивал, он мне не объяснял, он вообще со мной почти не разговаривал, да и смотрел на меня как бы, не видя меня, сквозь меня, хоть и улыбался при этом. Трудно было избавиться от ощущения, что эта улыбка так отрепетирована, так отточена, как некий инструмент, вживленный в его округлое, мясистое лицо. Жены моей во дворе не было, но, я заметил, она наблюдала за происходящим из окна нашей комнаты, дело было утром, она только проснулась. Ерофеич ввел в станок, к кобыле, жеребца, и тот чуть ли не сразу покрыл кобылу. Это было зрелище!.. Не знаю, нравилось ли это Зорьке, задрав голову над станком, она ржала - ни назад, ни вперед хода у нее не было, и пегий жеребец трудился до пены изо рта, пока, расслабленный, не отпрянул от кобылы. Поводья были в руках у Ерофеича, он вывел жеребца из станка и представил его полковнику. И тут я понял: теперь можно было объезжать жеребца!.. И полковник, взяв у Ерофеича поводья, ловко вскочил на круп лошади. И жеребец позволил, только вздрогнул. Посидев так минуту, полковник соскочил с жеребца, укоротив поводья, подошел к его морде, погладил по скуле, "Уводи! - сказал он Ерофеичу. - Пока хватит!" И Ерофеич увел лошадей в конюшню... Тогда до меня еще не дошло, какой урок мне был преподан...
В тот же день у нас за обеденным столом появился Олег, "Олежек", как его ласково называла моя теща, "Олежка", как его игриво называла моя жена, тридцатипятилетний лейтенант, участковый в соседней деревне, по коренной, или - исконной, русской фамилии "Неверов". Мне он понравился: блондин, вьющийся волос, кудри, явно пьющий, явно лихой, прихрамывающий, как положено бесу. И немногословный. Говорящими были его глаза, большие, голубые, водянистые, очень выразительные. На свадьбе нашей его не было, но накануне он мелькнул в нашем доме, привез, как я видел, какие-то продукты, общался с моей тещей. Возможно, и с моей женой, этого я не заметил. Был в милицейской форме. Как и теперь, за столом. А приехал на своем "газике", хо обеда, во время помянутой случки, но не наблюдал за ней, находился в доме. Тоже, возможно, что-то привез. Роста он был среднего, чуть повыше моей жены, но на голову ниже меня. За столом держался сдержанно, пил, как все, понемногу, из рюмки, явно равнялся на свое высокое начальство. С ним, в основном, и разговаривал - о своем участке, как я понял, о деревне, то есть, о каких-то землях, учтенных и неучтенных, назывались и какие-то фамилии. С женой же моей разговаривал глазами, теще моей отвечал словами. На меня не смотрел. Взглянул внимательно однажды, когда, до обеда, моя жена нас познакомила. "Мой самый верный друг!" - сказала она, улыбаясь. Он, подав мне руку, сказал: "Неверов". Я тоже назвал свою фамилию.
Под вечер мы поехали купаться - на речку. Мы - это я, ее отец, Саша, шофер, и Ерофеич. Жена моя плавать не умела, а речка наша не жаловала таких: быстрая, мутная, она подмывала наш берег, почти не оставляя "пляжей"; да и спускаться к ней, и подниматься обратно по песчаному двадцатиметровому склону было и нелегко, и небезопасно. Неверов тоже остался дома - со своей хромой ногой. Когда мы вернулись, его уже не было. Саша оставил машину во дворе, не завел ее в гараж - "хозяин" уезжал на рассвете. А вечером, после ужина, попрощался со мной - за руку. Улыбаясь. Сказал: "Осторожней с речкой - водовороты!.. Построили плотину, а не сберегли. Только раздразнили реку!.." Я видел в деревне эту полуразвалившуюся плотину, понимал и то, что заниматься ею в полупустой деревне некому: молодые - уехали в город и подальше, пожилые, вроде Ерофеича и Саши, ищут приработка на стороне.
Ночь у нас с женой началась вскоре после ужина, в десять вечера. Когда я, отмывшись в душе "от речки", вошел в нашу спальню, уже полутемную, светил лишь ночник, она была уже "готова": лежала голая на нашем "священном ложе", смотрела на меня и улыбалась. Улыбалась и смотрела так, как за обеденным столом - на него, на своего "Олежка". Что-то детское было в ее улыбке, совсем не вязавшееся с этим голым, "готовым" телом. "Чего ты?.." - от такой неожиданности я не знал, что сказать. "Жарко!" - ответила она, все улыбаясь. "Снимай!" - сказала о халате, который был на мне. "А что же твой Олежка поспешил уехать?" - спросил я. Я видел, как улетала, испарялась эта детская улыбка с ее лица, как лицо ее опять становилось "моим": напряженным, "готовым" - к бою!.. "Олег - наш дальний родственник, - сказала она, подтягивая к себе простыню и накрывая ею свои ноги. - Можно сказать, мой троюродный брат... Он меня еще в детстве на руках носил... Был капитаном - милиции... Бабы испортили жизнь - ему не могли отказать!.. И он не мог отказаться... И водка, конечно... Разжаловали - за пустяк!.. Отец его спас: звание, хоть такое, сохранил, деревню эту отдал... Может, еще поднимется - еще не старый!.. Иди!.." - она откинула простыню. И я сбросил с себя халат, их халат - никогда до этого не носил, не надевал халатов - и "пошел"...
Утром мы с Ерофеичем оседлывали Зорьку. Я собирался ее искупать в деревенском пруду, наша речка, мутная, с обрывистым склоном, для этого не годилась. Надо было заглянуть и в сельмаг, купить для тещи соды и сигарет для себя. Когда я, голый до пояса, уже был в седле, Ерофеич, усмехнувшись, сказал: "Быть тебе помещиком, студент! Не забудешь старых друзей?.." "Каким помещиком, Ерофеич? Ты про что?.." Ерофеич улыбался только. "Каким помещиком?" - повторил я. "Ладно!" - сказал Ерофеич и хлопнул Зорьку по заду... Ответ я получил в деревне, от Неверова.
Соды в сельмаге не оказалось, но, как оказалось же, моя запасливая теща поручила и Саше, отвозившему ее мужа в город, купить соды, что он и сделал; сигареты же, "Мальборо", были, их в деревне не покупали. Я искупал в пруду Зорьку, искупался и сам, и, когда уже сидел в седле, услышал: "Эй, Дон Кихот!.." Я обернулся. Из "тенечка", чуть поодаль берега, отделившись от компании, расположившейся там, ко мне неспешно приближался Неверов. Был он в одних трусах и, как я понял, пьян. "Давай к нам, Дон Кихот!" - улыбаясь, повторил он. Я не двигался с места: "Дон Кихот"!.. Значит, она поделилась с ним! Делилась! С "троюродным братом"!.. Чем еще? Он приблизился. Краснолицый и белотелый. Хромой. "Повертай ее, покрытую!" - это о Зорьке!.. В мозгу моем вспыхнуло: она, стоявшая в ночной сорочке у окна и, может быть, он - сзади! Подоконник высокий, ей до груди, и она - в излюбленной своей позе!.. Во рту у меня пересохло. "Давай, солдат, повертай коня, выпьешь за мое здоровье - тридцать пять грохнуло!.. Давай!" "Я тебе не солдат! Во-вторых, с незнакомыми не пью!.." - сказал я, придерживая коня, Зорьке не стоялось на месте. "Так мы же, считай, родственники!" - нагло улыбнулся он. "У меня таких родственников нет!" - ответил я, поворачивая коня задом к нему. "Думаешь, уже хозяин здесь? - сказал он. - Да?.. Так на твое имя только записано будет, да и то не все!" Я повернул к нему коня. "Что записано?" - спросил я. "Что-что!.. Земля! Да не вся!.. Бабки-то не твои!.. У тебя и нет!" - он взял коня за узду. Я резко натянул поводья, зорька вскинула голову, он чуть не упал. Я повернул коня, с силой ударил его пятками и умчался. Мне не терпелось увидеть ее...
Когда я вернулся, вошел в дом, она сказала мне: "Твоя мама звонила. Спрашивала, почему ты не звонишь, все ли в порядке", на даче у них был и телефон. Я ответил: "Хорошо. Я позвоню". Отложил разговор на после обеда. Но она что-то почувствовала, спрашивала: "Что-то случилось?" Сразу же, из кабинета ее отца, я позвонил маме. По понедельникам она работала дома. Теперь, десять лет спустя, также, работает, хоть уже пенсионерка. Теперь она - доктор биологических наук, тогда была кандидатом. Я успокоил ее, сказал, что все в порядке, все хорошо, услышал, что и она здорова. Спросила меня в своей манере, как бы стыдясь, что спрашивает о том, что ей самой известно: что говорить нашим "обменщикам", которые все звонят?.. Еще до моей свадьбы, после моей демобилизации, мы с мамой дали объявление об обмене нашей однокомнатной квартиры на двухкомнатную. Желающие нашлись: мы жили в так называемом "престижном" районе и доме, надеялись обменяться на район дальний, даже окраинный. Но я ответил маме не сразу... Затем сказал: "Скажи им, что пока не будем". "Что значит "пока"?" - поинтересовалась мама. "Ну, скажи: не будем. Тебе же одной достаточно нашей!.."В четырехкомнатной квартире моей жены - в городе - у нас с ней была своя комната... А в перспективе - своя двухкомнатная!..
После обеда она предложила мне "прогуляться" - в доме было жарко. Пошли по тенистой дорожке к речке, по "сокращенке": она впереди, я за ней. Дома она переоделась: сняла шорты, надела короткую юбку. Была в майке без лифчика. Уселись на обрыве, над речкой, под сосной. Я не спросил ее о "Дон Кихоте", только - о земле. "Что это все означает?" - спросил я. "И это все? - рассмеялась она. - Ну и трепло!.. Когда пьян, все выболтает: и что было, и чего не было!.. Ну и братец!.. Я ему дам, когда приедет!.. "Земля"!.. Конечно, земля! Пропадает же! Хозяина нет!.. А отец только о ней и мечтает: не надо ему генерала, лишь бы на старости повозиться в земле!.. Это плохо?.. На тебя запишут!.. А ты что, чужой?.. Сам же любишь все это, природу, лес, речку, верно?.. И я люблю!.. Ну и трепло!.. Когда трезвый, слова не вытянешь! А пьян, море по колено!.." "Он свой день рождения справлял", - сказал я. Ну, гад! У него же день рождения завтра!.. Мама пирог будет печь!.. Ну, скотина!.. Я ему завтра дам!.." Мне она тогда, над речкой, под сосной тоже, пардон, "давала", да я не "взял", сослался на головную боль, не выдуманную...
То же было и ночью: "головная боль", уже в кавычках, - болела душа! С утра следующего дня я стал "наблюдать", проверять свои подозрения. Видел, как готовится именинный пирог, обед - он должен был приехать к обеду. Когда во двор въехал его "газик", я был во дворе. Он кивнул мне, пошел к дому. Навстречу ему вышла моя жена. На ней были вчерашние шорты и майка - без лифчика. "Трезвый?" - улыбаясь по-детски, как я уже говорил, дала ему себя обнять, поцеловать - в шею, с одной стороны и с другой, прижалась к нему своим "низом", или он ее так прижал к себе, видела, что я смотрю, повторила: "Трезвый сегодня?" Он не отвечал, держал ее за талию, говорил глазами, что трезв, и был трезв, и она, наконец, игриво так оттолкнула его от себя и сказала игриво же: "Потом поговорим... Примешь душ?" - спросила. И ушла в дом. Он увидел, что я стою и смотрю на него. "Заложил, солдат?" - улыбнулся мне трезвой своей, обаятельной улыбкой. Я не ответил. Он вошел в дом. Сердце мое ходило, как язык колокола: туда-сюда, не издавая, однако, звона, звука - не наступил еще, видно, час. Я думал: что сделать? Как внести ясность?.. Ну, не думал так, словами, а чувствовал так - сердце ходило беззвучно. За обедом все то же: "Олежек", "Олежка", сдержанное питье из рюмок, но в конце, под ананасы - новое: "Будешь теперь приезжать обедать ежедневно!" Это сказала ее мать. Он не ответил, улыбнулся только ей, своей "сестренке", как называл ее. И она ответила ему своей "детской улыбкой".
Уехал он под вечер, еще засветло. Она провожала его, поцеловала. Говорила что-то, я видел из окна нашей комнаты. Ночью я опять сослался на головную боль. Она недовольно говорила: "Четвертый месяц пошел - еще можно!" "А потом?" - спросил я. "Тоже можно, но не все!" - ответила она. "Голова болит!" - солгал я. "Ну, спи!" - обиженно сказала. И сама уснула. А я не спал до рассвета, представлял, как завтра опять он приедет, как будет опять своими водянистыми глазами с поволокой, не пожирать ее, а предоставлять ей, как ребенку, купаться в этих его омутах, как они потом втроем уединятся в гостиной, будут негромко обсуждать, как я понимал, свои "помещичьи" планы, а я... Буду лежать в нашей комнате на диване и читать?.. Ненужный им, лишний и, по сути, враждебный им!.. "Мы для вас - быдло!" - сказала она однажды мне, познакомившись с моей мамой. "Что ты болтаешь?" - удивился я тогда. "Ну, вы же интеллигенция!" - сказала она. И я, идиот, пустился в объяснения: что "интеллигент" - от слова "интеллиго", понимаю, то есть, - понимающая, думающая часть народа, понимающая, прежде всего, человека, для чего вовсе не нужно быть высокообразованным, быть так называемой "образованщиной", по слову Солженицына, но - быть настроенным на понимание другого, устремленным к этому; рассказал, поделился, наивный дурак, как мне в детстве казалось странным, что люди, взрослые люди, проходят по улице, не замечая друг друга, вместо того, чтобы вглядываться в лица, каждое из которых целый мир!.. Она ответила тогда: "Это тебя в армии научили?" "Почему в армии? Я же говорю о своем детстве!" "Ну, в армии, в милиции тоже учат быть внимательными, распознавать лица преступников!" Видно, она с самого начала "распознала" во мне такое "лицо"!..
Он не приехал ни во вторник, ни в среду, телефон его, как она мне сказала, не отвечал - звонила ему, волновалась!.. А в четверг, когда я уже, сам, зануздал Зорьку, вышла во двор и попросила меня съездить в деревню и узнать, что с ним. Я ответил: "Если тебе так надо, съезди сама на машине - с Сашей". "Машину за семь километров гонять?" - сказала она. "А меня гонять?" "Ты же поедешь на пруд!" "У меня сегодня другой маршрут", - ответил я. И она, оскорбленная, ушла. Ночью она лежала, отвернувшись от меня, и я не трогал - уже который день!.. Но час спустя спросила: "Ты не спишь?" "Сплю", - ответил я. "Может, тебе стоит обратиться к врачу с твоей головной болью?" - спросила, не поворачиваясь ко мне. "Может", - ответил я.
Он приехал в воскресенье, к обеду. Ее отец уже был здесь. С утра занимался, как в прошлый раз, своим жеребцом, который, я видел, уже не шарахался от него, давал на себя сесть, понуро, после случки, нес его, следуя за Ерофеичем... Деваться мне было некуда. Я сидел на крыльце дома, смотрел. Уйти в лес было неудобно, да и собирался, видно было, дождь. "Попробуешь?" - обратился ко мне "хозяин", когда соскочил с коня. "Давайте", - согласился я и направился к нему. Но жеребец меня "не признал": шарахнулся от меня, когда я погладил его по морде. Полковник был доволен... А за обедом его жена пожаловалась ему на "Олега": обещал приезжать обедать, а не приезжает, "питается там бог знает чем", подразумевалось - пьет. "Прикажи ему, папа!" - сказала она, моя жена. Отец ее улыбнулся только, но поднял глаза на своего лейтенанта. "Буду!" - ответил тот на его взгляд. Когда отобедали, хлынул ливень, о речке не было речи, и полковник с лейтенантом закрылись в кабинете хозяина. Мы с женой сидели в своей комнате - она на диване, я - у окна, смотрели, как хлещет, не унимается ливень. Света не зажигали, хоть стало темновато. Я встал, сел рядом с ней на диван. "Скажи честно, - я взял ее за руку, - ты хочешь его?.." Она отняла свою руку, но не взглянула на меня. "Если хочешь... Что тебе мешает?.. Я?.. Я пойму!.. Он тебя любит!.. Ты его тоже!.. Я пойму!.." Она молчала. "А я действительно съезжу к врачу! - колокол мой, сердце мое, замерло, застыло, как, наверное, и мое лицо. - Я пойму!.." "Ты сам этого хочешь?" - она, наконец, взглянула на меня. "Если ты хочешь, то и я хочу!" - ответил я. "Я понимаю, - сказала она, уже не глядя на меня, - иногда мужчинам требуется такое... Для возбуждения... А как потом?.." "А что "потом"?.. Как было, так и будет! Поеду завтра утром с твоим отцом, через день-два вернусь!.. Ты же сама сказала, что сейчас еще все можно!" - я замер от отвращения к себе. В этот момент к нам заглянула ее мать, позвала ее...
Я лег, на диване, и уснул. Разбудила меня она, был уже вечер. Вошла в комнату шумно, влетела, возбужденная. Улыбаясь, сообщила: "В сентябре будем вселяться!.. В августе - получим документы!.. Двухкомнатная, папа сказал! Ага!" Я поднялся, сел. "Хорошо быть быдлом!" - сказал я без улыбки. "Что?" - не поняла она сразу. "Моя мать, доктор наук, ждала однокомнатную квартиру десять лет!" - сказал я спокойно. "Тебе не нужна отдельная квартира?" - спросила холодно. "Ты сказала отцу, что я поеду с ним?" "Сказала!" - бросила она мне зло. Взялась стелить постель. Легла. Я остался сидеть на диване. Взял книгу. Старался читать. В двенадцать поставил будильник на пять утра и лег на диване. Она спала. Уснуть я больше не мог - думал о том, что меня ждет. Вспомнил историю о безрассудно-любопытном, рассказанную в "Дон Кихоте". Того звали - помнил! - Ансельмо, жену его - Камилла. Но тот "любопытный" проверял свою жену не таким образом, не благословлял ее на это!.. Будильник разбудил меня - я все же уснул - и ее. Она встала. "Приготовлю завтрак" - сказала. "Не надо", - ответил я. "Чай хотя бы!" - заботливо, муж все же! "Мама, наверное, уже поставила чайник для папы", - она вышла из комнаты.
Проселок - до трассы - нелегкий, тем более - в полутьме, и все мы, Саша, шофер, полковник и я, молчали. На трассе они заговорили о пчелах - Саша занимался пчелами - и, как я понял, его "хозяин" тоже собирался этим заняться. Мед у нас на столе, Сашин мед, был всегда, и моя жена с моей тещей нередко разговаривали о нем, были в курсе подделок меда, в который их, видно, вводил молчаливый Саша. Его же мед был, действительно, отличный. Ее отец иногда кивал гаишникам, которые козыряли ему четко, когда мы мчались мимо них, не столько узнавали его, сколько его БМВ. На въезде в город он обернулся ко мне. "Не хочешь немного поработать у нас? Пока каникулы?" - спросил. "Кем?" - я улыбнулся. "Найдем работу. Непыльную, - улыбнулся и он. - Ты парень здоровый, сильный и смелый, видно". "Да нет, - ответил я. - Много читать надо". "Ну, смотри", - он отвернулся.
После дождя город, казалось, парил - в розовом утреннем тумане.
Или - поднимался из моря, всплывал, и мы спускались в это море. Саша подъехал к Управлению, и полковник, попрощавшись - "Ну, всего!" - вышел из машины. Затем Саша подвез меня к нашему дому. Спросил заезжать ли за мной, когда приедет за "хозяином". Я сказал, что не надо, не знаю, сколько пробуду в городе. Я открыл своим ключом дверь нашей - с мамой - квартиры, мама вышла в прихожую, собиралась на работу, в свой институт. "Что случилось? - спросила. "Соскучился!" - ответил я и поцеловал ее. "Позавтракаешь?" - спросила. "Ага!" - ответил я. "Ну, сам, хорошо?.. Я уже опаздываю!" - сказала мама. "Хорошо, - ответил я. "До вечера?" - спросила. - Не умчишься?" "Нет, мамочка!" - я нагнулся и поцеловал ее. Она внимательно, как могла, взглянула мне в глаза - тогда она еще не носила очков, надевала только когда читала, работала. И вся была еще молодая-молодая, ей давали тридцать лет вместо ее сорока пяти. Такая была "конституция" у моей мамы. "Ангельская", как сказал бы один ее друг, моложавый профессор-математик, с которым она "дружила", когда я заканчивал школу. Они вернулись из Крыма, мам выглядела похудевшей, печальной, и ее друг больше к нам не приходил. Я не спрашивал у мамы, что случилось. Спросил у профессора, он работал в нашем университете. Нашел его там и спросил: "Что у вас произошло с мамой?" Он, помолчав, ответил: "Ваша мама - ангел!.. Я готов отдать за нее жизнь, но не жить с ней: жить с ангелами - святотатство!.. Мама не узнала об этом моем "вмешательстве". Не вмешивалась она и в мою "личную жизнь", только кротко спрашивала. "Природу не надо переделывать, - говорила, - ее надо познавать". А жену мою она и вовсе не спрашивала ни о чем. Улыбалась ей, вглядываясь в нее своими близорукими глазами, слушала ее внимательно. И это, видно, и вызвало в моей жене раздражение: "Вы же интеллигенты!.." А, может быть, тут была и зависть чисто женская - дьявол, говорят, в деталях: у моей жены не было таких стройных ног, как у моей мамы, такой фигуры, такого света, какой всегда излучала моя мама, такого внутреннего покоя, который, видно, читался моей женой, как и другими, как довольство жизнью, хотя - как это можно быть довольным, живя в однокомнатной квартире с взрослым сыном, да еще на одну, пусть и не маленькую, зарплату? Притворство!.. Она, моя жена, так и понимала мою готовность жениться на ней и мамино согласие на это, как желание "изменить свои бытовые условия", как она однажды выразилась, прибавив: "что, конечно, понятно".
И я, сидя дома, наслаждаясь нашей домашней тишиной, думал о том, что произошло у меня вчера вечером, как о далеком прошлом. Думал освобождено, говорил себе, что у отца-"святотатца", которого я не знал, получился и сын-святотатец, тонувший в грехе, и, вот, вынырнувший из этой трясины порока... И так продолжалось до вечера, до возвращения мамы. Теперь я думал о том, что коротковатые ноги моей жены и есть признак развратности, что ее большая грудь не может не желать, чтобы ее трогали, целовали, что ее мощные бедра и созданы природой для "познавания"!.. Но я себя успокаивал: не сможет она этого сделать! Тем более - в виду предстоящей "новой жизни" в новой квартире! Она и улыбалась, когда сообщала мне эту "благую весть", так, как ему, по-детски! И успокаивался... А когда мы с мамой пили чай, раздался телефонный звонок. "Тебя!" - сказала мама. Это была она, моя жена. "Ну, как ты? - спросила. - Был у врача?.." Я ответил - для мамы: "Да. Все в порядке". "Когда вернешься?" "Завтра или послезавтра, - ответил я. - Надо зайти в университет, взять кое-какие книги". "Ну, пока. Целую". - это она... А мам уже не вглядывалась в меня, просто смотрела - в очках, и что-то видела: смотрела серьезно, ждала, я чувствовал, что я сам что-то скажу. Но я рассказывал ей о тамошней "природе": о лесе, о речке, о лошадях...
Утром я встал вместе с мамой. Сказал ей, что зайду в университетскую библиотеку, а днем уеду. "А пообедать?" - спросила мама. "Там пообедаю, - ответил я. Мама обедала в институтской столовой, обеда у нее не было. Что ее очень огорчило. Мы поцеловались и расстались. Я, понятно, не пошел ни в какую библиотеку. Заглянул к приятелю, сокурснику. Прошлись с ним по городу, выпили по стакану вина. А потом и пообедали в одном ресторанчике, мама заставила меня взять у нее больше денег, чем я попросил. В пятом часу я пошел на автостанцию. Ждать не пришлось. Отправился на рейсовом. В седьмом часу сошел у нашего проселка. Шел час с лишним. Лес был еще мокрым, но небо очистилось от туч. Встретила она меня радостно, ласково. "Почему не позвонил. Не сказал, когда приедешь?.. Я бы послала Сашу встретить!.." - говорила. Мать ее спросила: "Удачно съездил?" Я ответил: "Удачно". Ужинали втроем. Жена моя болтала так, будто мы не виделись бог знает сколько времени, рассказывала о том, что деревню чуть ли не всю затопило - река прорвала плотину и - до сих пор, говорят, "рычит, как зверь". "Да, - сказала ее мать, - я таких ливней давно не видела!" После ужина пошли к себе. "Устал? - говорила она. - Ляжем раньше!.." Я лег на диван. Она отправилась "под душ". Вернулась в одной ночной сорочке. "Ляжем или посидим еще?" - так же ласково. "Посидим немного", - ответил я. "Что сказал врач?" "Дал таблетки. Ничего особенного, сказал, погода". "А ты ее как бы предчувствовал, да?.. Голова у тебя еще до дождя болела!.. Давай ляжем! Займемся!.. Я соскучилась!.." "А он, что же, не приезжал?" - спросил я наконец. "Вчера приезжал, а сегодня уже не - в деревне аврал!.. Да и вообще..." "Что?" - глухо прозвучала моя надежда. "Он уже не мужчина - водка!.. И бабы!.." "А как... И где... Ты узнала, что он не мужчина?" "Пошли в лес - после обеда, вчера, он расстелил свою штормовку, ну и... Почти ничего не смог... Один раз... Я ему сказала, чтоб больше не приезжал..." "А в то воскресенье, когда он первый раз приехал... Вы тоже?.. Ты у окна стояла... "Тоже хотел и не смог!.. Раньше был мужчина!.." "Ты же говорила, что - девушка!" "Девушка! Он не входил до конца, берег!.. А теперь - все!.. Раздевайся! Соскучилась!.."
Она раздевала меня. Так, вероятно, раздевают мертвых. Кем я, по сути, уже стал. "Ого!" - восхищалась, целуя мое копье... И я бил ее, бил, но она меня добивала: "Вот это - да!.. Еще так! Еще!.. "Когда я "отдыхал", ее слово, она непрерывно говорила: о том, как мы "классно" заживем в новой квартире, где, правда, еще "пока не будет "детской, но потом обязательно будет, "батя что-нибудь придумает", что это будет девочка, "ну пусть мальчик", что мы еще молоды, и ребенок не помешает нам поездить по свету, позагорать на зарубежных пляжах, пожить в "классных гостиницах", что ее отец, если я пойду к нему в Управление, даст мне офицерскую должность, а там и звание... И я, "отдохнув", опять убивал ее и опять... На рассвете она уснула, а я встал, оделся и вышел во двор. "Уйти!" - владело мной. И я пошел в лес, пошел не по дороге, не по "сокращенке" - к реке, а напролом. И скоро весь вымок. Упал на откосе, над речкой, под "нашей" сосной... Лежал неподвижно - сколько?.. Она нашла меня часов в двенадцать. Поняла. Стояла надо мной. Молчала. Сказала: "Ты же сам хотел это!.. Вставай!.. Я понимаю... Пройдет!.. Ну, встань!.." Я встал. Стряхнул с рубашки иголки. Она была в своей полупрозрачной майке, без лифчика, в короткой юбке, "готовая", как в прошлый раз - здесь. Я подошел к краю откоса. Речка немного успокоилась, но наполнилась, в деревне, видно, что-то соорудили. Она подошла ко мне, стала рядом. "Уже потише стала!" - переводила разговор на другое. Стояла теперь спиной ко мне, вполоборота, смотрела на реку. И я с силой толкнул ее в спину. Она разом исчезла в мутной воде, мелькнули кроссовки... И я прыгнул в воду, прикинув, где "встретить" ее, уносимую течением. Поймал почти сразу. Вытащил на берег. Повернул на спину. Она открыла глаза... И тут я потерял сознание. Падал, чувствовал, навзничь. Когда открыл глаза, увидел над собой ее ноги, по одной из них текла струйка крови. Она, медичка, была спокойна. "Выкидыш!" - сказала. - Придется ехать в город... А ты, видно, не к тому врачу ходил - падаешь в обморок, как девушка!.. Нервы не в порядке!.." Я сел. "Что будем делать?" - спросила она. Ждала ответа. "Ты не простишь... И я не прощу - этого!.. Будем разводиться?" "Будем", - ответил я. "Только при одном условии: я ничего не скажу отцу, а ты пропишешься в новой квартире. Тогда разведемся. Потом выпишешься... А иначе... Батя сгноит тебя!.. Понял?.. Маме скажем, что сама сорвалась... Как и хотел сказать, да?.. И, чтоб она не моталась в город, поедем вместе!.. "Замоченные", мы с трудом поднялись по откосу. Руку, подаваемую мной, она не брала. "Сама", - говорила... И часа через полтора Саша повез нас в город. Книги свои и вещи я забрал с собой.
На следующий день я пришел к ней в больницу. В ее больницу. Вышла ко мне бледная, похудевшая даже. "Не переживай! - усмехнулась. Все нормально - вычистили!.. На днях выйду. Отец заберет... Не забудь, про что договорились: пропишемся, тогда разведемся, отец сделает быстро... Когда выдадут ордер, позвоню".
И я сделал все, что она требовала - не хотел травмировать маму. А в октябре, после нашего развода, мы с мамой обменяли нашу однокомнатную на двухкомнатную квартиру в отдаленном районе, но недалеко от метро, с тем обменщиком, который нам названивал. И больше свою бывшую жену я не видел. Не знаю и теперь, что и как с ней. Но не забыл ее, ее детскую улыбку...
Живу я с мамой. Не женился - пока. Университет закончил и вот уже четыре года работаю в школе, преподаю русский язык - в младших и средних классах - и... физкультуру - в старших. Преподавать литературу пока не хочу и не могу: адаптировать русскую и мировую классику к сегодняшним духовным запросам молодых, идти "по сокращенке", бороться со "слабоумной одержимостью настоящим", по выражению Пушкина, не хочу и не могу, я не Дон Кихот. Да и как бы я мог преподавать русскую литературу, если она - после Пушкина и вопреки ему - и была одержима "настоящим", что в немалой мере способствовало воцарению сегодняшнего "настоящего"? Что и было сформулировано в народе: "За что боролись, на то и напоролись". Потребно, думаю, время, другое время, неспешное, долгое, а не сегодняшнее "время ускорений", когда так трудно не ослабеть умом, а то и вовсе его не лишиться. И такое время придет, и бессмертная книга о рыцаре Печального образа опять станет любимым чтением у людей. В частности, у "русскоязычных", как сегодня принято говорить, для которых герой великого испанца всегда был особенно понятным и родным.