Я долго не знал, что такое настоящий красный. Не ездил в степи, чтобы увидеть, как беснуются маки. Не был на скотобойне - упас Господь! Сам не выпускал себе кровь, чтобы ощутить всеми порами ее цвет. У меня дома даже помидоры не вызревали - я тогда был маленьким и уже любил наш огородик, зеленый - с угла на угол, вдоль и поперек... Красными были только небо и осенние листья. За красным ходили в кино, как на корриду. Красная женщина, Шэрон Стоун, быстрый и мертвый, кровь и песок... Молодого длиннорогого быка долго откармливают, ухаживают за ним, берегут его как зеницу ока, не пугают до времени - боятся впустую истратить его драгоценный гнев, накопленный по капле за годы - а потом, как Андромеду, приносят в дар смерти искупительной жертвой. Он становится восклицательным знаком живого, трепещущего и бешеного, он, сам того не понимая, дионисийски щедро, благородно, презрительно возрождает песок к жизни своей кровью-вином. Это причастие. Это вам не козлиные песни. Это не связанный Азазиэль. Это бой быков, и если в нем человек может быть мелковат по сравнению с тушей, обреченной смерти и воспевающей жизнь, то это его даже не портит. Матадор - это жрец смерти, бросающий ей же вызов, как охапку беспомощных красных гвоздик, сломанных и измятых, долгопахнущих, острых и нежных. Лепестки гвоздик - бычья кровь.
В семнадцать лет я почувствовал, как стукнула калитка загона, и побежал вперед, не оглядываясь по бокам.
Что такое вообще красный? Клокочущая плазма, невыносимая для глаз. Пятно на сетчатке от лампочки Ильича. "Миф о вечном возвращении" Мирчи Элиаде. Мясо. Когда едят полусырые, истекающие соком куски, выхватывая их прямо из огня. Крошево кирпичей. Пражские крыши. Тюльпаны. Глаза кроликов. Петушиные гребни и петушиные крылья, их взорванные горла, такие же, как у быков, выбегающих на песок... Движение. Пульсирующая поворотниками бензинная жила, пригвожденная красным глазом к серому, дрожащая и готовая рвануть. Церковный кагор. Японский флаг. Медь. Красный перец и глина.
Красный - цвет-ультиматум, возведение в крайность, вульгарное и благородное - сто в одном. Сорвала с себя сарафан, в котором венчалась, привязала его обрезанными косами к древку, помчалась - поклонница Делакруа...
**
Гватемала. Лавчонка у дороги. Она покрыта соломой, она сколочена из обрезков досок и кольев, в крохотном дворике надрывно не то мычит, не то икает мул. Широколицая женщина с черными косами, в домотканом платье, с парой индейских амулетов на загорелой шее, режет на ровные куски свежее мясо. Его мякоть сочится. Большие руки метиски заворачивают его в лоскуты чистой холстины, бережно подают через грубо ошкуренный прилавок. Красноватое лицо привычно щурит глаза от кирпичной глиняной пыли на горизонте, за который падает пронзительно алое солнце, горячее, как отварные желтки яиц от домашних кур.
Она помнит все: как мир вылупился из такого же домашнего яйца, которое лежало у устья реки близ непостроенной деревушки, как четверо солнц пожрали друг друга... Она ушла корнями в глинистую почву, она помнит все от начала, и только ждет, как появится огненный человек и заберет ее...
...как узнать, кто милый Ваш,
Он идет с жезлом;
Перловица на тулье,
Поршни с ремешком...
Ах, он умер, госпожа...
Он холодный прах...
Она еще помнит единородность плоти и молится своим богам одинаково, если режет кур или надламывает кукурузные початки, могучая южноамериканская Деметра, привыкшая к чудесам... Она, моя новая книжная икона, распахнула раскосые глаза и усмехнулась ими с обложки. Внутри же были яд и огонь, отсвечивавшие багровыми сполохами смерти.
**
Очень немногие люди ощущают себя в семнадцать лет по-настоящему взрослыми. Я ощущал себя тем, чем был - жеребенком-стригунком, впервые выпущенным на волю, попастись. Молодым бычком, у которого чешутся рога. От удовольствия лягаться хотелось оглушительно мычать-ржать-блеять, город плавился не по-сентябрьски плавно, раскаленный асфальт разламывался под ногами на ровные сухие куски, напоминавшие галеты, и пах при этом резиной моих собственных старых кед. Литература тогда открылась передо мной, как море перед Одиссеем, и я лихорадочно греб, внюхивая в себя ее соленый воздух жадно, как пылесос. Я покупал книги почти каждый день и частенько забывал поесть. У меня словно выросло четыре пары жабер и ими, как лопастями, я загребал внутрь себя жизнь, опьяняясь ей и обожая ее... В этом состоянии священного экстаза я познакомился со своим первым настоящим учителем.
Я не знаю, кем бы я был, если бы этой встречи не произошло. Это не то что удивительный человек - это полубожество для меня, тогда еще маленького, невежественного до отвращения, но уже болезненно восприимчивого, натянутого, как кожа на барабан, как барабанная перепонка - в ухо. Он был огромный. Очень высокий и крупный, внушительный и могучий, шагающий тихо, как ирокез. Он напоминал (впрочем, и сейчас напоминает, что это я вру) Пьера Безухова, но только был не красным с синим, а просто красным, оглушительно красным, цвета бургундского вина, цвета чуть-чуть недоспелой вишни. Он читал свои лекции, в общем, тихо, но это не мешало его голосу казаться трубным; он никуда не торопился, но я покрывался потом и изнемогал от напряжения, записывая и усваивая его плотные, емкие, округлые слова, которые падали на меня, как град, как золотой дождь. Он читал динамично, энергично и как-то жадно. Так же жадно, как я его слушал, так же неутомимо, как я спускал в книжных лавках полученные из дома на праздник деньги. Я сидел в уголке своей комнаты в общежитии и читал глухой ночью, под гулким потолком старого здания, на закопченной лестнице, упираясь ногами в серый дощатый пол, пахший пылью, ароматическими палочками и соевым соусом; я открывал для себя Маркеса и заодно пил черный, как ночь, кофе из эмалированного чайничка, такой крепкий, что ложка стоит, такой ужасный, что диафрагма сворачивается в трубку от такого кофе. Гасла, как жалкая лампочка без абажура, моя зависть к Мартину Идену, сохраненная еще со школьных времен, когда я ну ни в какую не мог понять, как можно учиться так страстно, и мучительно жаждал научиться учиться так же - желательно, без помощи буржуазно-интеллигентной возлюбленной, которая в конце концов заслужит твое справедливое презрение и при этом тебя же пустит ко дну. А теперь у меня был живой учитель, и я воображал себя босоногим слугой буддиста-ламы. И я читал-читал-читал, и от возбуждения не чувствовал недосыпания, пока не падал на кровать, как бревно, не видя и не слыша ничего вокруг.
А потом он целый семестр рассказывал нам про Латинскую Америку, и было видно, что в эти моменты он БЫЛ там. У него горели глаза, его длинные сильные пальцы искали аккордеона для танго, искали пианинных клавиш, он бился вихрем где-то у берегов Кубы, и мы тоже пытались поднять паруса, мы сбегались, как банда заговорщиков, в вечернюю аудиторию, сталагмитами облепляли подоконники, читали всемером одну книгу, как будто бы - самиздат... В читательском единении мы были счастливы, мы напивались со страниц жаждой жизни, вонзали зубы в хрустящие банановые пирожки... А он - царил, потому что верил, потому что, будучи старше нас, он все еще хотел этой жизни не меньше, чем мы, увлекался ей не менее искренне и не обижался на нее, даже если она этого заслуживала. Он был эпосом, Добрыней, Садко и Ильей Муромцем, неистовым Роландом и Аурелиано Буэндиа. Стоял на Итаке в царском дворце вековечный дуб с котом и цепью, и цвел, и давал желуди. Так вот, это был он. Фома Аквинский, священный бык.
**
Под заходящим солнцем зеленело изумрудно-салатно-арбузно кукурузное поле. Восходило по спектру к началу, обратной эволюцией крутило мельничные колеса: из чернильных глубин по синему дну голубой водой в зеленые листья, в золотые початки, в оранжевые яйца, в ярко-красную плоть и кровь. Мы сидим и золотимся длиннокосой кукурузой в алых вспышках. Через окно в белоснежную аудиторию заползает тошнотворный чернявый дым. Это за городом горит лес. Мы молчим, потому что у кукурузы нет рта, и только листья загадочно шелестят, и мы видим в дымных тучах всадника Апокалипсиса без головы по имени Мачохон. Наш Маниту, в дыму и саже, подобно Вулкану, орудует алым маркером по белой металлической пластине, чертит карту Ойкумены, заполняет Книгу Судеб. Мы молчим, только гудят наши усики; он - Ахиллес, мы - полк мирмидонян.
Не путая маглов с магами, не сажая кукурузы на продажу, обрастая корнями, генеалогическими древами и сундуками с землей, мы могли теперь строить "Арго". Мы знали, где золотое руно и заочно любили его, и хотели потрогать его локоны. В нас начинала пульсировать Амазонка, пора было вместе с Че и Миалем сколачивать плот и излечивать лепрозории... В общем, самое время было забыть, как мучительно горят леса, как бессмысленно вглядывается молчаливая индейская Кончита в пухнущий от пыли горизонт, как не вернется Мачохон из смолистого дыма - и - как плывет Офелия по реке Рембо. Мы проклюнулись и захотели жить. Все - даже я, Минотавр, Пьер Менар и Холден Колфилд в неуютном и грязном Нью-йоркском метро... Моя первая книга была о человеке из кукурузы, и я не знал, что человек из поп-корна уже грядет. Зрел маис...