Бывают дни, когда только мучаешься. Встаешь с утра, потому что будильник и "надо" отравляют все сны, загоняют в них клочья мнущейся бумаги, орды беременных женщин, карликов и старух с косами. Апельсин... Я хочу - чтобы вместо ставшей общим местом цитаты (из Сартра, кажется) в небе - как на блюдечке с голубой каемочкой - полыхал апельсин. Чтобы рука с тонкими длинными пальцами по подушке, аромат свежесваренного кофе (прокляни, Боже, гранулы и порошки! От них несет аптекой!) - одновременно тепло, пряность и свежесть, чтобы банально-буржуазно-почти французские булочки с домашним вареньем, чтобы от этого беспричинная радость сама выгибала губы... Это галлюцинация. Надо меньше пить.
Итак, я каждый раз хочу делать утро добрым. От этого рождается мое желание наконец-то все сделать правильно, несмотря ни на что. На отсутствие завтрака, на заиндевевшие простыни, на безрадостный грядущий день. В результате выходит примерно то же, что и после нелепых потуг "начать новую жизнь" - делая все "так, как надо", приходишь только к пустым лицам, мучительным разговорам, работе без отдачи и утомительному отдыху. И пробивается новый источник тоски, которая только сушь и пустошь. Вечером, пропуская в глотку горячий несладкий чай, тупо пялишься в стену и видишь, что теперь даже себя - того самого, на которого так приятно, так просто, так безнаказанно свалить все шишки за беспричинно-бесполезно-бездарно проживаемую жизнь - кивнуть не получится. Так выходит. И ничего не поделаешь.
От нажатия кнопки электрического чайника - один шаг до дремучего царства антиутопий. Дома встают лезвиями, свиньи кладут ноги на стол, Марла Зингер красит глаза в сигаретном угаре, талоны... Черт, чем отличается от взаправды, подумаешь ты, озирая свое лицо в тусклом зеркале ванной комнаты. Сорок два. Однако до этого ответа еще следует дорасти, увязав все сюжетные линии воедино и надсмеявшись над собой от души до судорог в брюшине.
Антиутопии и лабиринт. Филологический ужас. Книги. Определиться, где нахожусь и как меня зовут. Колышется в тумане, перемешанном с заводской сажей и выхлопными газами, настоянный на болотных испарениях город. Который? Святого Эдвина или святого Петра? Мемориальная табличка на стене "Мандельштам". По-русски. Значит, Петра. Черт, нет, Петра, это же мертвый город в песках... А может, все-таки Петра?
Филфак. Геологический - через двор, пересечь мимо памятника кошке, которая скалится на манер Бастет. Царственно и развратно. Мосты. Тоже не пойдет, слишком их много и тут, и там, наслоение вздыбленных коней и кроваво-красного кирпича, и в состоянии раздвоения, растроения собственной личности, спровоцированного странной мятой книжонкой, изрисованной по обложке часовыми КОЛЕСАМИ золотистого барского цвета, мне кажется, что Клодт иносказательно запечатлел во вставших на дыбы жеребцах раскуроченный, вывернутый наизнанку капот моего собственного автомобиля, не выдержавшего схватки с очередной пространственно-временной перемычкой над Летой - тем местом, куда сливают отходы!
Сосредоточься. Это я себе. Не следовало поступать на филологический факультет. Следовало - на геологический. Это верно в обоих случаях - в моем и в книжном, так что это только усугубляет путаницу. Андреа. Гранатовые кудри. Потом Эбберлайн (имя странное, совсем как "Эбби роуд", но неважно) - черные. Тут вроде мелькают какие-то черные, значит я, скорее всего, не в реальности, а в коме, потому что у героя книги выходило примерно так, а до сих пор мы с ним сходили с ума синхронно. Черные волосы - значит, я в дурдоме. А дурдом - на мосту. Я просто проецирую текст на себя. Только вы так ни в коем случае не делайте, не понимайте буквально, а то выйдет как с Гераклидами: им в Дельфах сказали: "Ждите третьего плода", они и ломанулись яблоки собирать, кретины, их тогда почти всех перебили, я Вам точно говорю. А потом читал и долго не мог понять, кто такой старик, который сечет море. Это заворот мозгов, точно вам говорю, когда все путаешь, помнишь все через слово, как будто с экрана срывается поезд и едет прямо тебе в лицо, и все - ты в коме. Переехало.
Чашечка с красным чаем. Подбираю пластиковую ложечку под цвет и сосредоточенно размешиваю сахар. Голова идет кругом от этих (пока еще этих, но скоро уже с пугающей определенностью - "тех") университетских будней. Филологические барышни. Тип первый, типический. Помолчим со скорбию. Тип второй. Ученый. Сначала - немое уважение к женскому рту, говорящему вслух слово "метаязык" и фамилию "Делез". Потом - тоска от невозможности услышать иное, от сухости, сухощавости, теоретичности восприятия живой крови - КРОВИ! - живой силы, которая в книгах, которые треплем мы языками (мы все, кроме разве Пеннака, который сказал "как роман" - и это был роман - любовный, о котором молчат). Я не могу говорить, что знаю какую-то книгу. Я не знаю. Это она меня знает. Это она сжимает могучей своей рукой - книги ведь как протянутые к лицу руки, согласны? - мое, если хотите, обнаженное сердце. И мнет. Я могу про это только молчать. Я, под плевками Луи Селина, который говорит мне, что я - кусок дерьма, стою и не морщусь, потому что согласен. Не знаю я ничего. И не стСю. Только есть руки, в которых пульсирует жизнь, и охота их кусать по-вампирьи, а есть те, кто пожатием кусает тебя.
Это жизнь. Ее ломтик. Ее слайс. Слайс "Маргариты". Писали бы "ляжка Гретхен", насколько бы было смешнее. Опять убежать? Тогда куда. Давайте говорить конкретнее, мы же взрослые, современные люди. 1984. Geronimo`s Cadillac (ну и что, если угон?), прицельный прыжок к рулю, удар по педали, и вот он уже - мост - провал , не помню совершенно, сколько прошло времени - и внизу простирается Вавилон, и вращаются громадные каменные жернова, завораживая взгляд, как колеса.