|
|
||
- Видишь, выбрался, наконец, - с порога сказал он и, опершись на палку впереди себя, сделал тяжелый шаг в квартиру. Прислонился к стене, отдышался, вытирая вспотевшее лицо носовым платком, и, добродушно-виновато улыбаясь, выдохнул:
- Принимаешь?
Я с радостью бросился к нему, обнял и, дотянувшись на цыпочках, поцеловал в потную щеку.
- У вас хоть лифт работает, - сказал он. - А у нас только в часы пик, утром и вечером.
Старенький потрепанный коричневый плащ туго стягивался с его широких плеч. Он снял мятую огромного размера кепку, пятерней пригладил перед зеркалом слежавшиеся густо поседевшие волосы и смущенно сказал:
- Если у тебя снимают обувь, то придется мне помочь. Опять эта рана...
- Болит?
- Ничего, перерастет.
- Не волнуйтесь, - в тон его шутке весело сказал я. - У меня снимают обувь только для того, чтобы сбросить брюки.
Уже почти полвека его мучила рана. Получил он ее на фронте, когда вез на передовую полную полуторку снарядов. На чистом поле машину засекли немецкие самолеты - бомба попала прямо в кузов. Он только и запомнил, как успел открыть дверцу и его вышвырнуло из машины на вспаханное поле. Очнулся в темноте со страшной болью в позвоночнике. Подобрали его отступающие бойцы и сдали в медсанбат. На теле не было ни одной царапины. Ему вправили диски, и через две недели он собрался в свой полк, но оказалось, что полк разгромлен. Главный врач предложил ему остаться в медсанбате водителем. С ним он и дошел до Берлина. "Работа у меня в войну была сидячая, - шутил он по этому поводу. - Так что на обуви сэкономил". Он и после войны носил одни и те же туфли: работал всегда в рабочих ботинках, которые держал в кабине.
- Идемте на кухню, накормлю вас с дороги, - предложил я.
- Нет, нет! - вдруг решительно отказался он. - Сначало - дело. Я приехал за рыбой. Говорят, год будет голодный... Готовь сани летом... Ты мне поможешь?
- Конечно, - с готовностью отозвался я. - Но чем?
- Рыбы мне купить надо много. Засолю на зиму и буду добавлять в супчик... У вас, говорят, только по паспорту дают, по месту прописки. Я б у себя купил, да у нас она редко бывает: мы ж не столица. А в очереди по многу раз стоять уже сил нет... Да и народ какой-то озверелый стал, даже на ветеранов злится. Мне-то всего два раза в месяц жалкий паек без очереди отпускают... Ладно, и на том спасибо.
- Как инвалид войны вы получаете заказ?
- Я ж те бумаги так и не оформил. Меня все моя Любаша гнала в военкомат. Да стыдно было: какой я инвалид, если за баранкой сижу.
- А теперь почему не сделаете?
- Чего уж там! Война уж давно закончилась, и все должны жить поровну. А у нас в этом деле большая несправедливость вышла. Вот возьми меня: я хоть и ранен, но живым остался. А твой отец погиб. Почему дети живых пользуются этими благами, а детям погибших - шиш!
- Я пенсию получал...
- Копейки! На хлеб и воду! - перебил он. - Человек жизнь за родину отдал. А государство от его детей нищенским подаянием отделалось...
Да, это было так... Мы с матерью больше никаких льгот не получали, и когда я закончил школу, пришлось идти сразу работать: на мизерную зарплату матери было не до учения. Узнав об этом, дядя Яша приехал к нам, уговорил меня поступать в институт и регулярно присылал деньги, а на зиму привозил картошку и сало.
- И какие мы после этого победители! - Возмущенно продолжил он. - Слыхал, до чего дошло? От побежденной Германии подачки получаем. Стыд-то какой! Да я подыхать буду, а не возьму.
Лицо его нахмурилось и, помолчав, он вдруг озабоченно спросил:
- Ты вот скажи мне: да что это такое с нами происходит? Строили коммунизм, верили. Все силы на него положили, а оказывается это - блеф...
Светло-голубые глаза его смотрели на меня с таким наивным недоумением, словно не семидесятилетний старик стоял передо мной, а ребенок, которому по возрасту еще многое не дано понять, многое не объяснишь. Вместо ответа я широко открыл дверь, приглашая его выйти первым.
В скрипящем лифте мы спустились на улицу. Он старался идти бодро, но чувствовалось, как трудно ему это дается.
- На четырех колесах мне было, конечно, сподручней, - усмехнулся он, отметив, как я пытаюсь приноровиться под его шаркающий шаг.
Когда он произносил длинные фразы, задыхался и приостанавливался.
Как сдал старик! Я вспомнил, как в былые годы он часто наезжал в командировки в столицу и обегал магазины, накупая все, что просили его сотрудники водоканалтреста, где он работал после войны до самой пенсии: начальство для этого ему и выписывало несколько лишних дней командировки.
Вечерами у нас дома, упаковывая в фанерные ящики все купленное, он вычеркивал из длинного списка заказы и, обводя черной рамкой невыполненный, приговаривал: "Прости, дружок, а для тебя не было... Может, в другой раз тебе повезет..."
2
Нам повезло: как раз привезли в магазин свежую рыбу. Но хотя час стоял полуденный, рабочий, было полно народу. Вглядываясь в эти хмурые серые лица шумевших людей с их настороженно следящими за очередью глазами, я невольно подумал о том, какому риску подвергали они себя, сбежав за рыбой с работы.
Зажав в руках большую матерчатую сумку-торбу, дядя Яша покорно застыл, часто поглядывая на прилавок и явно нервничая, хватит ли ему рыбы. Каково уехать с пустыми руками!? Не трудно было представить, сколько сил ему потребовалось для этой поездки из города в город.
В магазине становилось душно. Он снял плащ и перебросил его через руку. На его вылинявшем пиджаке темнели четкие следы от пяти рядов орденских колодок.
- Почему Вы сняли колодки? - спросил я, притрагиваясь ладонью к его груди.
- При наших бедах они только людей раздражают, - спокойно пояснил он и с горькой насмешкой продолжил: - Слыхал анекдот? Пьют у ларька ветераны кислое пиво и вспоминают, как они настоящее, баварское, в Германии пили. А молодой человек говорит им: "Если бы вы не победили, и мы бы сейчас его пили".
- Мало ли что какая сволочь скажет! - возмутился я.
- Какая жизнь - такие песни, - вздохнул он.
В большом чане, терпко пахнущем позеленевшей водой, плескалась еще живая рыба. Вздрагивая, выскакивала на поверхность и опять шлепалась в воду, разбрызгивая ее. Коренастый рабочий в черном замусоленном комбинезоне и в намокшем клеенчатом фартуке ловил рыбу красными облепленными чешуей руками и с силой бил деревянной колотушкой по темечку, приговаривая: "Стихни, дура!" И лишь этот эпизод расправы над неугомонной рыбой, не желавшей умирать, будил сонные лица покупателей. И порой на них возникало некое подобие оживленной улыбки. В основном все угрюмо молчали.
Мне так хотелось скорее поговорить с дядей Яшей, но было неловко вести душевный разговор при людях, слух которых так бдительно обостряется в долгих очередях. И впервые, за столько лет нашего знакомства, мы стояли с ним рядом молча, и я начал перебирать в памяти все, что знаю о нем.
Он женился на моей родной тетке через два года после войны. Муж ее погиб на фронте, и она осталась одна с маленьким сыном. Всю большую когда-то семью дяди Яши уничтожили в гетто. Он устроился работать шофером в водоканалтрест, где моя тетка работала учетчицей. Через неделю, вернувшись из рейса, он, протягивая ей путевой листок, сказал: "Я отвезу вас с сыном домой". "Он в школе", - сказала она. "Мальчик у меня в кабине, я заехал за ним, - ответил он. - Собирайся, мы ждем тебя".
Когда тетя увидела, как сын доверчиво сидит у дяди Яши на коленях и крутит баранку, она ощутила такую покорность перед этим человеком, что всю дорогу охотно отвечала на его вопросы. И когда он остановился перед ее домом и сказал, что загонит машину в гараж и вернется к ним, она покорно согласилась. Они вместе поужинали. Больно и остро кольнуло сердце, когда она увидела, как он уложил мальчика в постель, старательно накрыл его одеялом, поцеловал в лоб и сказал: "Спокойной ночи, сынок", а сын ответил: "Значит, тебя не убили и ты будешь жить с нами". Грех было так думать, но с годами она понимала, как повезло ей с ним в жизни, а больше - сыну....
Отстояв полтора часа, мы купили двадцать килограммов рыбы, и никто из продавцов не потребовал у нас паспорт, не ограничил в количестве.
Сунув рыбу в сразу же разбухшую сумку, мы вышли усталые, но радуясь своей удаче.
- Ты уж извини, что я тебя потревожил, - сказал дядя Яша. - Оказывается, мне бы и одному столько дали. А у нас больше пяти килограммов на нос не отпускают. Вот что значит у вас - столица!
- Что пишет Роман из Израиля? - спросил я.
- У него все хорошо. Нам такое и не снится. Видишь, он прав оказался, а я его отговаривал. Чуть грех на душу не взял. А Машеньку к нему я сам чуть ли ни силком из дому выдворил. Муж ее не хотел ехать. Так я ей сказал: "Ради детей бросай его". Все теперь и у них, слава Богу, хорошо. Уже и дом купили, в общем, живут, как и должны жить люди.
- Чего сами к ним не едете?
- Не хочу им обузой быть... Ладно, чего уж мне: не дали жить по-человечески, пусть теперь похоронят за счет профсоюза, - с усмешкой ответил он и серьезно продолжил: - Нет, я никогда не смогу уехать. Тут моя жизнь прошла, она и есть моя родина. Только подонки считают, что я чужой хлеб ем на их родине. Я поболее многих из них своим честным потом полил ее и в трудах, и в боях... Да не в обиде я на этих несчастных: такое не от сердца говорят, а от злобы на жизнь нашу собачью.
Он остановился, отдышался, вытер пот рукавом, сплюнул и продолжил:
- Вот же напасть какая на нашу землю! Ни русским, ни белорусам, ни евреям - никому не стала родной матерью. Вот скажи мне, и отчего это такое случается со всеми нами? Ты ж у нас самый грамотный. Книг полон дом. Есть там ответ на этот вопрос?
- Я уж давно их не читаю, - хмуро отозвался я.
- Наконец, поумнел? - по-доброму усмехнулся он, явно намекая на мои ссылки на книжные мудрости в наших давних спорах.
- Чего ж тогда не уезжаешь? Роман тебя столько лет зовет. Сам знаешь, он добрый и надежный, в беде не оставит.
- А Вы?
- Что я... Мне надо к смерти готовится. Ты может, все еще веришь в эту перекройку? Нет, никогда здесь ничего путного не будет.
- И я виноват в том, что случилось.
- Ты? - выставился он на меня потемневшими до синевы влажными глазами. - Ты виноват?! Ну, тогда я в сто крат виноватей. А вот в чем? Может, ты ответишь?
Я пожал плечами и перехватил оттягивающую руку сетку. Он взялся с другой стороны за ручку и на мой решительный протест резко сказал:
- Слаб я, видно, мозгами это понять... А в руках еще сила есть.
3
Мы поднялись по уже замусоренному лифту на мой седьмой этаж, затолкали рыбу в холодильник и устроились на кухне. Я поставил на стол бутылку "Зубровки" и выгреб из холодильника весь свой продуктовый запас.
- У вас вон еще колбаса и сыр есть, - заметил он.
- С перебоями... Да и вон какая черная.
- У нас бы за сервелат сошла... Ладно, за жизнь, - сказал он, поднимая стакан. - Какая никакая, а вишь, есть, что выпить и закусить.
Мы выпили. Он поставил недопитый стакан и долго нюхал хлебную корку, моргая заслезившимися глазами. Ел он медленно, по-стариковски причмокивая, подставив ладонь под подбородок с уже навечно въевшимся в нее железом и машинным маслом.
После нескольких порций выпитого мы уже шумно разговаривали. Он, как обычно, пересыпал свою речь шутками-прибаутками да крепким словцом. Рассказывая о своей теперешней жизни бобыля, весело подтрунивал над своей беспомощностью без жены.
- Я ж с ней никаких забот по хозяйству домашнему не знал. А теперь, как малое дите, всему приходится учиться сызнова: и варить, и штопать, и стирать... Вот уж два года... Ты ж, как я ей памятник поставил, на ее могиле так и не был больше, - взглянул он на меня с легкой укоризной.
- Скоро приеду... Обещаю.
- Я с тебя обещаний не беру. Ей, конечно, уже этим не поможешь. Да святое это дело - о родных могилах помнить. Вот возьми, как в Германии: кладбища у них на видном месте расположены, не как у нас, на отшибе...
И он начал рассказывать о Германии, где после победы еще два года возил коменданта города. И хотя каждый раз в его памяти всплывали какие-то новые подробности о том, что я уже неоднократно слышал, я слушал все рассеянней и вспомнил свой последний приезд к нему.
Он поставил памятник на могиле жены и напомнил мне письмом о годовщине ее смерти. Я сразу же приехал, и мы пошли на кладбище. Я положил цветы на серый искусственный гранит с выбитым на нем профилем моей тети.
Он, вытирая мокрой тряпкой ограду, ходил вокруг могилы и рассказывал ей о моем приезде, задавал мне от ее имени вопросы и сам же отвечал. "Пошли, - наконец сказал он. -Мне еще надо свой обход сделать".
Он быстро находил известные ему могилы, вытирал с них пыль, поправлял цветы в баночках, подливал воды и спешил к следующей могиле. "Чьи они?" - спросил я, не припоминая среди фамилий знакомых. "Скитальцев, - ответил он. - Уезжает народ, спасается от нашей непутевой жизни, кто куда может... А этого с собой не заберешь. Просят меня, чтобы присмотрел. Грех на такую просьбу не отозваться. Да и мне с Любашей и с ними есть возможность хоть раз в неделю побалакать по душам. Вот так и живем, словно никогда не прощались. А на день рождения к каждому персонально хожу, как и при жизни их было. Только уж чокнуться ни с кем из них нельзя, так что сухой закон тут соблюдаю", - горько усмехнулся он.
Я вспоминал о нем, а он все рассказывал, как это свойственно фронтовикам, в основном о военном лихолетье, делился своими (их всеми!) давно уже разбитыми мечтами о том, как они верили, что вернутся с победой домой и построят счастливую жизнь. И все чаще, вскидывая на меня свои грустные беззащитные глаза, повторял:
- Ответь ты мне, почему у нас этого не получилось?
Я что-то бормотал в ответ, стараясь его утешить, говорил бодро, что еще надо немного потерпеть.
- Вся наша жизнь - одно терпение. За что? Как на духу скажу, - стукнул он кулаком по столу. - Моя совесть перед государством чиста. С пятнадцати лет на него работать начал, не одну великую стройку возводил. Коммунистом стал в первый день войны. Все исполнял, что партия велела... А вот вожди наши, как теперь оказалось, нас обманывали! Мы для них при жизни коммунизм построили, чтобы они спокойно и мудро нами руководить могли. Мы им так верили! Так почему они нас так подло обманули?" - пальцы его от негодования задрожали, и он сцепил ладони.
Я старался не смотреть на его болезненно-растерянное лицо, и с грустью думал о том, что, не смотря на все беды, которые свалились на него и страну и которые он так мужественно переносил, не жалуясь, лишь потуже затягивая пояс, когда от него этого требовала партия, он все еще продолжал свято верить в светлое будущее... Одного он не мог понять и принять - обмана.
- А какая красивая и правильная эта идея - коммунизм! - раздельно произнес он это слово, вытягивая перед собой натруженные руки, словно качая ребенка. - Все в нем так понятно и верно для сердца: честно и справедливо живи, дружно со всеми работай... Ты же меня знаешь: я спокойно заснуть не могу, если соседу в беде не помог...
Радостно и больно было слышать это признание. А в том, что это было действительно так и говорил он искренне, я не сомневался: все, что я знал о нем, было подтверждением его изливавшихся на меня чувств и мыслей. Я с горестью отмечал, как он быстро постарел, сдал, когда уехали его дети. И в душе обругал себя за то, что перестал к нему ездить. Пусть и не был он мне кровным родственником, но почему-то именно его я понимал и чувствовал ближе, чем многих из них. Я начал торопливо задавать ему вопросы, словно можно было восполнить его ответами наши годы невстреч.
Он охотно и обстоятельно рассказывал... Но я уже все труднее понимал его путанную старческую речь. А мне так хотелось услышать и понять, что сейчас думает о нашей жизни этот близкий мне по духу человек, честно отдавший свою жизнь стране, которая не способна обеспечить его старость, не способна вернуть и сотую долю того, что он заслужил. Но он, как всегда, ни на что не жаловался, а рассуждал так, словно пересказывает чужую жизнь, вычитанную из книг или увиденную в кино.
За окном быстро таял теплый осенний день. С улицы доносился грохот машин и порой чьи-то громкие пьяные выкрики. Свет от остывающего солнца проникал на кухню и накладывал бледнеющие отпечатки на задумчивое лицо его, на большие, еще сильные руки, на стол с опорожненными стаканами, но еще ярко золотил желтую занавеску, одернутую в левый угол окна.
- Я не опоздаю? - вдруг беспокойно сказал он, взглянув на часы.
- Доберетесь на автобусе, - успокоил я.
- Это мне накладно будет, поездом дешевле.
И он настоял, чтобы мы вышли за полтора часа до отхода поезда, хотя ехать до вокзала надо было всего полчаса. Начал быстро собираться. Я, завязывая ему шнурки на старых огромного размера ботинках, слышал его учащенное дыхание.
4
На улице он все порывался помочь мне нести его торбу, густо пахнущую уже слежавшейся рыбой. Когда мы втиснулись в переполненный троллейбус, он облокотился на дверцу и вцепился в верхний поручень. Под моим красноречивым взглядом молодой парень нехотя поднялся и уступил ему место. Я силком заставил дядю Яшу сесть. "Спасибо, сынок, - старательно закивал он ему. - Ты уж извини..."
Был час пик, троллейбус ехал медленно, и дядя Яша, волнуясь, поглядывал на часы. Я, успокаивая, похлопал его по плечу. Он, смущенно улыбнувшись, ответил:
- Нам же еще площадь переходить...
Я помог ему подняться в вагон. Он грузно сел, устроил торбу с рыбой между ног, оперся руками о палку и застыл, готовый к поездке. Я прочитал на его лице такое одиночество и отрешенность, что у меня защемило сердце, словно он уже навечно уезжал от меня. Я порывисто поцеловал его. Он обнял меня за шею, прижал к себе и вдруг горячо и четко прошептал:
- А я все равно из партии не выйду! Это не их, а моя партия... Я ей честно служил.
Когда он отпустил меня, мне почему-то было стыдно смотреть ему в глаза. Выходя из вагона, я оглянулся. Он сидел с высоко поднятой головой, и на его посветлевшем лице долго держалась загадочная улыбка, светло-голубые глаза смотрели прямо и открыто.
До отправления поезда оставалось еще минут пятнадцать. Через запотевшее окно я отыскал его смутно темневший в вагоне силуэт. Он заметил меня, вытер ладонью стекло, прижался к нему носом и показал мне пальцем на свои часы. По его озабоченному лицу я понял: иди и не трать на меня больше времени. И решительно отвернулся, чтобы дать мне возможность, ни в чем не сомневаясь, спокойно уйти.
И все же, отойдя в сторону, я дождался отправления поезда и стоял до тех пор, пока не скрылся за поворотом последний вагон. Внезапно со щемящим чувством о неминуемой скорой потери пронеслась мысль: "Кто будет смотреть за его могилой..."