Романов Артём Борисович : другие произведения.

Карминовый Портной

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Если бы жизнь моя и вовсе была дурна, если бы ни одно из елейных желаний моих не сложилось, если бы люди, любившие меня, в своё - тёмное - время обошли бы меня стороной, если бы дурманом дышащие сады не привиделись мне в бледном свете, если бы пахнущая горячим песком нагота и бредовая слава моя, обнявшись, пронеслись мимо; если бы горящие города, столбы пожарищ, кровавое марево катастроф, если бы человеческое горе не разворачивались передо мною живым росяным нутром, сжимаясь и исторгая из себя мутные воды, если бы все костры и огнища, размётанные во времени, сошлись в роковой схватке и продали за великую цену мощь и силу свою, порождая всё новые и новые ужасы громогласного жития, то и тогда бы свет не услышал малодушных жалоб моих - я ни о чём бы не жалел.
  
  
  Нашли меня в ракитнике, как видно, неизвестная мать моя не ждала меня на этом свете. Обижаться на незнакомку не стоит, да и знать причин, толкнувших её на преступление, я не могу. Будет с неё и того, что, бросив меня, она стала ничуть не интересующим меня человеком, а разбираться в том, что говорит во мне: справедливость или самолюбие, недосуг, благо, мысли мои имеют совсем другое направление.
   Как я говорил, нашли меня в ракитнике на берегу пруда в городском саду закутанным в дырявый полушалок. Дышал я слабо, и нашедшие меня люди сразу решили, что я не жилец уже, однако, пометавшись со мною по саду, и, не найдя владельца пропажи, отнесли меня к доктору, и боясь моей смерти, а заодно и нежелательного приобретения, исчезли, впрочем, желая мне добра. И такая вот неопределённость в чувствах и служит порой благодатной почвой для случайных озарений судьбы, ведь тем, что меня нашли и спасли от верной погибели, не приписав тут же к семейному очагу, была дана возможность другого, более счастливого, как мне кажется, хода вещей. Впрочем, я не фаталист, но, знаете ли, иногда приятно обмануться.
  Доктор выходил меня, хотя моё слабенькое тельце дважды пыталось покинуть этот грустный мир. Не скрою, спаситель мой приложил все силы, чтобы отдать меня в один из жутких детских приютов, но то ли мой сиротский ангел-хранитель не растерял талантов, то ли наше суетное время породило сотни подобных мне дворняжек, однако стать бродягою мне не пришлось. Доктор продолжал тратиться на кормилицу, которая, кстати, дала мне имя.
  Я выжил. В этих коротких словах складывается воедино и удача моя, и грустное понимание случайности моего существования, а, кроме того, преогромная брешь расплаты, которую мне надлежало закрыть, как закрывает слабое деревцо пустое место в верхнем ярусе тропического леса.
  Дни мои плелись уныло, хотя горя я не знал. Рос я медленно, часто болел, но мой организм каждый раз чудом противился хвори, да и окружающие давно приняли меня, как принимают капризы стариков. Всё это я знаю из рассказов приёмного моего отца, который не обманывал родством: о моём непорочном появлении в его жизни я с ранних лет знал доподлинно.
  Первыми же собственными воспоминаниями стали визиты больных к моему отцу. Большого дохода от частной практики он не имел, да и не мог иметь, так как полем его деятельности был средний класс. Кроме того, отец был человеком деликатным, лишних денег брать не мог, да и заработанные гроши нередко прощал слишком уж несчастным или не особенно совестливым своим подопечным.
  Всех бедовых собратьев моих я и не вспомню, но тех, кого отец называл “особыми”, узнал бы и сегодня.
  Первым номером, примадонной больничного парада была дама средних лет, о каждом появлении которой отец знал заранее. В день её визита беспокоить отца было нельзя. И на лице его было не пустое волнение, а, скорее, тревога. Мне же полагалось сидеть молча за занавескою и не выдавать своего присутствия. Со временем я догадался проделать в дышащей на ладан, но аккуратно латанной шторочке маленький глазок и своими глазами увидать ту, отчаянной отповедью о которой непременно кончался день.
  Пока она поднималась по лестнице, отец совершал несколько нервных кругов по комнате, давая мне последние указания. Я тихо отвечал из своего убежища, невольно перенимая его волнение, но, когда примадонна оказывалась у двери, ходьба и кутерьма немедленно прекращались. Дама в дверь не стучала, а только отрывисто покашливала, и отец, поправив полы халата и по-старчески ссутулясь, отпирал.
  Входя, примадонна вносила с собой весь гомон окраины.
  Говорила она дрожащим, плачущим голосом, но как я узнал, это был невроз, а не чрезмерная чувствительность. Список её жалоб с каждым разом увеличивался, к головным и суставным болям примыкали бессонница (либо “странный, нездоровый сон”), “колющие рези” в желудке, ломота в ногтях или полная потеря аппетита. Собственный диагноз она провозглашала уже с порога, причём надуманная припухлость в лодыжке непременно сопровождалась отчаянной хромотой, и лишь потом, увенчанная и обласканная, она здоровалась, усаживалась в кресло, и закатив сильно крашеные глаза, начинала спокойное и совершенно нелогичное повествование. Она говорила долго, монотонно описывала дугу, хлопотала лицом и глухо постанывала при осмотре.
  Меня же интересовало её платье. Было оно старое, но не потрявшее цвета, того “каретного” тёмного кармина, которым злоупотребляли несостоявшиеся пассии императора Бонапарта. Жёсткий лиф платья был расшит бисером и стеклярусом чёрного цвета, а по драпированной юбке разбегалась, не имея начала и конца, тонкая “паутинка”-бахрома. А всё это вместе являло пример разгульной театральности, спорящей, впрочем, с нажитым изыском манер.
  Это платье и стало моей единственной детской сказкой: оно придавало вычурности пошлейшей особе, казавшейся мне призраком не существующим вне этой комнаты, и я только раз от раза уверялся в подобных чувствах, плутал, боялся, сгорал от любопытства, испытывал десткое подобие плотского стыда. Стало быть, оттого мне и казалось, что платье от визита к визиту становилось ярче, ведь половина не совсем ребяческих чувств была получена от него.
  Меж тем, примадонна едва застёгивала стоячий воротничок, сражаясь с узкими рукавами, надевала чёрную овальную шляпу, многословно и уныло прощалась и исчезала, сунув в руку отца какие-то деньги. Отец морщился, кланялся, говорил: ”Премного благода...”, но фразы не кончал, так как дамы к тому времени уже не было в комнате. Потом отец долго стоял, мял в руке бумажки и бормотал, явно не обращаясь ко мне: ”Ушла, благодетельница”, и вдруг бросался в кресло, разглаживал деньги и записывал что-то чрезвычайно тщательно в своём грязно-коричневом журнальчике. А вечером за ужином отец говорил, что стыдно обманывать вдову, но она на своё несчастье мнительна да, кроме того, исправно платит. И странно, сдавленно, нервно смеялся, потирая дрожащие руки.
  А однажды я обнаружил, что мой глазок в занавеске заштопан, проделать новый я не решился, и оттого остался лишь голос таинственной дамы, который меня ничуть не интересовал.
  
  Настало время, когда мне дозволено было выходить на улицу. Боги решили, что я достаточно здоров для того, чтобы дышать сырым нашим воздухом, о котором отец отзывался как о зловредной химере, но каждодневные прогулки мои, ставшие вскоре привычкою, открывали мне больше, чем чудные фантазии из старинных книжек, что отец изредка читал вслух. Оттого, видно, здоровье моё несколько окрепло, и я начал расти.
  Отец только разводил руками.
  Увидел я и голые деревья, и шумных птиц, что порой стучались к нам в заледенелые окна, и чужую детвору, которая не занимала меня до времени, взрослых и хмурых людей, что взглядывали на меня иногда так сухо и безрадостно, что мне хотелось бежать и прятаться; лохматых собак, краснолицых старух, торгующих пирожками и ещё невесть чем, длинноносых картавых старьёвщиков, что кричали о себе не замолкая; мосты и ледяные улицы, фонари и чужие окна, в которых отражалась иногда жёлтая моя физиономия.
  И сдаётся мне, что был я похож на ночного зверька, что впервые увидал дневное благолепие. Но не было во мне ни беготни, ни оторопи, будто рос внутри воздушный столб, от которого открывались мои глаза, светлела голова, и душные дотоле чувства приходили в толк и в порядок. Холодное восхищение становилось необъяснимою теснотою в груди, молчаливость превращалась в задумчивость.
  Из сотен новых дней стали выпадать некоторые, что стали потом комочками моей бумажной памяти.
  
  Неподалёку от нашего дома был зверинец. Заложенный ещё до рождения христова, бедный, захламлённый двор, огороженный высоким дощатым забором. Вдоль забора стояли пожухлые деревья с неловко постриженными ветвями. Впечатление этот зверинец производил дурное, наверное оттого, что жалкий десяток животных нещадно болел. Но дети очертя голову лезли во все заборные щели, словно крысы с корабля, и пугались вдоволь, отдавая дань непреложному кодексу чести.
  В то время, к вящей моей радости, я примкнул к досужей стайке детей обоего пола, и вместе мы совершали набеги в гнилое звериное царство, галопом пробежав холмистый пустырь и юркнув в щель под забором. Мы крались меж кустов, ежесекундно спасались от гибких колючих веток, робко перешёптывались и пугались по-зимнему жирных ворон.
  Сам же зверинец находился как бы в котловане и сверху напоминал рудник, оттого путь наш вниз был ещё сложнее, и я до сих пор удивляюсь, как же случилось, что ни один из нас не покалечился.
  Пара низких глиняных домиков серела на отшибе, клетки же стояли кольцом, но заходить внутрь этого кольца мы боялись. Морщась от резкого запаха, мы пытались рассмотреть едва видимые силуэты животных, прильнув к узким щелям меж искорёженных просмолённых брусьев.
  Теперь я помню только двух медведей. Клетки их стояли рядом, а сами звери лежали на полу, уткнувшись мордами в общую стенку, и глухо уркали - шептались, как заключённые.
  Сегодня, вороша пятнистую детскую память, я понимаю, сколько в них было тоски, как тяжела была их голодная разлука, как тихо и достойно переносили они своё горе, дарованное людьми за непонятные грехи. Пугало и влекло к себе то, что судьбы наши в чём-то были похожи, словно кто-то множил себе на забаву тяжкую долю тайного желания найти родственную душу, к чему, как я это понял сейчас, и свелась вся моя жизнь.
  Одержимый и напуганный, я бросался в ноги, скрипел зубами, пытаясь превозмочь старомодную гордость, блудил, транжиря гроши, обивал скользкие пороги, доказывал свою состоятельность, застенчиво пряча камень за пазухой, падал, дышал пылью, сглатывал угловатые шпаги усмешек, привыкал к завистливым взглядам и враждебным шагам в коридорах, вытирал пот со лба и молил о краткой передышке. И казалось мне, и я верил в это, будто никто мне не нужен больше, будто сострадающее лицо будет лишь мешать праведной суете и погоне за признанием моего небесполезного существования. Но однажды, обернувшись назад, впервые в моей жизни я увидел, как быстро хоронит ветер до отчаяния неглубокие следы мои, словно судьба писана чудными чернилами, что исчезают через час, испаряясь и витая в воздухе ядовитым облаком.
  Близкие люди научили меня быть одиноким.
  
  К медведям я приходил и после, чаще один, и каждый раз заставал их в уже знакомой мне позе. Такая величественная неподвижность настораживала, я боялся, не умерли ли влюблённые от голода и мороза, метался в догадках, как бы им помочь, терялся, глупил, но, увидав облачка их дыхания и, услыхав их нежный рык, успокаивался и закрывал глаза, уставшие от завистливого любопытства.
  Такая потеря бдительности однажды чуть не стоила мне жизни. Не от животных, нет, старик-охранник резанул мне по спине короткохвостым хлыстом и ругнулся сквозь зубы. Ноги спасли меня, и взвыл я уже за забором, извиваясь как червяк от зуда и боли. Хлыст лёг наискось, и оттого быстро побелевший шрам был похож на след от петли бурлака, что тянет баржу, упираясь в жжёный песок одубевшими пятками.
  Позже, в редких снах, я снова видел эту картину, но почему-то был на месте старика и бил, борясь с боязнью и яростью, другого маленького тщедушного мальчика, бил не раз, а долго, уставал, принимался бить снова, удвоив силу, а мальчик смотрел на меня, не двигаясь, и только из огромных глаз его тихо текли слёзы. Просыпался я покойно, без крика, только заснуть больше не мог, и лежал подолгу на животе, покашливая от духоты. После эти сны пропали, уступив место другим, где любое движенье, любое слово сопровождалось звуком хлыста, а потом сны стали забываться и пропали совсем.
  
  Прошло немного времени, и отец мой, окончательно уверившись в человеколюбии, начал славить Бахуса, а оттого потерял даже самых верных своих клиентов. Каждый несостоявшийся визит укладывал его в постель, и день ото дня его глаза становились всё более мутными. Из бодрого, честного и чуть эксцентричного молодого врача он в какие-то ничтожные полгода превратился в угрюмца, поминутно курил и пользовался любым случаем, чтобы выпить или побездельничать. Скромные деньги, что были им некогда накоплены, исчезали с завидным упорством, и, само собой, во всех своих несчастьях он винил меня. Трезво сознавая частичную его правоту, я занервничал. Новорождённое пьянство гордого кормильца не доставляло мне особых хлопот, однако, понимание собственного долга привело к тому, что я согласился на странную, признаться, работу, что отыскал для меня отец.
  В нашем угловатом каменном доме со стороны пожарной каланчи был немощёный двор, ровно там, где теперь стоят две невзрачные лавчонки. Двор этот летом был пыльным облаком, а зимою - снежным полем, морщинистым от множества тонких тропинок. Тут располагалось хозяйство двух семей, что обитали в холодном дощатом пристрое, горделиво именуемом флигелем. Одну семью составляли трое взрослых, сильных, узколобых и светловолосых сыновей и их старичок-отец с красивым библейским именем Мафусаил, что непрестанно курил крепчайший самосад, и дымок, мягкими кольцами выплывавший из маленького затенённого оконца, говорил, что старик ещё жив.
  После, через множество лет я узнал, что точно так же в далёкой Персии узнавали о смерти престарелых вдовцов и отшельников.
  В другой комнате, окна которой скрывали кусты, жила древняя старуха, страдавшая полным параличом, её дочь, невзрачная женщина с грубыми руками, внучка лет двенадцати от роду и маленький внук, почти грудничок. К нему-то я и был приставлен нянькой.
  Мать его работала прачкой у богатых господ, а оттого ещё до зари уходила из дому и возвращалась за полночь. А с недавних пор и старшая дочь её стала помогать матери. Рано утром они будили меня, давали наставления и, кутаясь в рваньё, исчезали. А я покорно и уныло одевался, брёл через снежный двор, зная, что мне предстоит принести воды, накормить старуху жиденькой похлёбкою и после целый день сидеть возле младенца.
  Мальчик был тихий, почти не плакал, а только слабо хрипел от боли, что причиняли ему режущиеся прозрачные зубки. Временами он взглядывал на меня, сучил ручками, и на маленьком бледном личике его появлялась едва различимая улыбка. Странно, но эта гримаска пугала меня, я отворачивался, стискивал зубы и понимал, что мне хочется бежать от этого личика, словно освещённого серым лунным светом, бежать туда, где счастливые дети в белых платьицах резвятся на васильковых лугах, где есть только воздух, свет и сиюминутная радость.
  Старуха следила за каждым моим шагом, щурила глаза, а вечером говорила дочери, что я бездельничал. Та слушала, поглядывая на меня виновато, думала о чём-то неприятном, хмурилась, потирала грубые руки и шумно дышала, не говоря ни слова. Потом шла к младенцу, долго смотрела на него, давала мне несколько монет, словно прятала их в моей руке, и больше не оборачивалась в мою сторону. Я неловко и медленно собирался, путаясь в старом чесучовом шарфе, и выскальзывал прочь, мельком взглянув на высокую, коротко стриженую девчонку, что сидела на низком табурете в тёмном углу, словно паук на паутине.
  На мать она не походила ничуть.
  
  Меж тем, шума на улице становилось больше, шла весна. Отец мой к тому времени стал завзятым пьяницей, меня не замечал вовсе, и единственное, о чём он говорил со мною, так это о том, что его не узнают больше старые знакомые.
  Вот так он и исчез из моей жизни, будто бы оставаясь рядом. Исчез так же нелепо, как и возник.
  Может быть, и не нужно было говорить о нём, может быть, я знал о нём слишком мало, только держится в моей памяти лицо его, и глаза смотрят куда-то, нет, не выше, мимо меня. Я ни разу не видел его во сне, и никогда до сих пор не говорил о нём, мало того, не знаю, жив ли он, и жил ли вообще когда-то...
  А тонкое, кропотливое чувство благодарности, что живёт во мне тайком и поныне, пришло тихо и уверенно, как приходит верный друг и долго молчит на пороге, улыбаясь и отдыхая.
  
  Служба моя в той мрачной, серой, как старая древесина, семье длилась недолго. Вины моей в том не было, как не было, впрочем, и ничьей вины.
  Из раннего зимнего утра однажды разыгрался ясный весенний день, и солнечный свет, пробив кусты, оконное стекло и, отскочив от зеркального осколка, ударил в потолок, и в маленькой комнатке вспыхнуло дрожащее дощатое солнышко. А я лишь глянул на него искоса, и потом до вечера, когда снова наступила зима, в глазах у меня плясала красная клякса, от которой разбегались в стороны золотые лучи.
  Старуха, увидав, что меня лихорадит, сжалилась и сказала, чтобы я отыскал тряпичный мешочек с маковыми головками, залил несколько штук водой, а после дал ребёнку выпить, и он заснёт покойно до вечера, а я смогу свободно подышать и понежиться на холодном ещё, но таком ласковом солнышке.
  И то ли оттого, что никакого подвоха в голосе старухи я не нашёл, то ли оттого, что слишком хотелось на волю, словом, я встал и сделал так, как говорила старуха.
  Мальчик, одурманенный зельем, заснул на трое суток без малого, а за это время я успел потерять те ничтожные гроши, что давали мне серые женщины, а с тем и унылую работу мою.
  Брёл я домой долго, словно много раз минуя тот самый продувной двор, что стал для меня пустыней Моисеевой, брёл, подставляя под колючий ветерок горячую от прощальной пощёчины щёку, ту, что и подвела тихую черту под солоноватым трёхдневным чертыханьем.
  И было обидно, до боли в сердце обидно, что от совестливых мытарств моих тот единственный, светло-согбенный день мелькнул, словно паровозный фонарь, и пропал - свободный с виду, но такой кабацкий по сути.
  
  Чтобы дойти до парадного крыльца, мне нужно было обогнуть дом, но сил не было, поэтому я открыл дверь чёрного хода, где не бывал давно, и где меня ещё маленьким до оторопи напугала собака.
  На лестнице было темно, и старый детский страх начал пощипывать за пальцы, мало того, мне почудилось, будто кто-то бормочет слева от меня. Я сделал пару неверных шагов. Бормотанье послышалось отчётливей. Тут я понял, как сильно я боюсь, попытался взять себя в руки, но тщетно, и ноги сами вынесли меня обратно на улицу, где ветер уже утих, и висела в воздухе отчаянная тишина. А в спину мне едва слышно скрипнула дверь, и я обернулся, сжавшись в комочек.
  На крылечке стояла бездомная дурочка, что появлялась время от времени на нашей улице; была она маленького роста, жесткие нечесаные кудри почти закрывали лицо, а из-под пожженного ватника торчала мёрзлая синяя юбка.
  Я смотрел на неё так, будто увидел смерть свою, и сковал меня сизый туман, откуда не выбраться, где не зажечь огня, и я стал барахтаться, сопя, выбиваться, рвать в клочья и без того лоскутный ужас мой, рвать, рвать поперёк прежних швов.
  Когда я отдышался, я понял, что бью жалкую бродяжку, бью тяжело, сильно, бью наотмашь, стиснув зубы. И прежде чем упасть и забыться, я увидал то, что, наверное, и заставило меня остановиться.
  Чёрные волосы её намокли от снега и открыли глаза, большие, чёрные и пустые, как у отрубленной коровьей головы.
  И много лет потом я искал глаза подобные тем, страшным, утягивающим в кровавый блуд, но рад, что не отыскал.
  
  На этом и кончилось моё детство, как кончается мощёная дорога, и начинаются поля. Оставшись в живых чудом, случаем, чьей-то привычкой сворачивать с проложенной тропинки в заросшем городском саду, я боялся и боюсь сейчас, что занял чьё-то место, переменил ход вещей, и оттого не терял ни внимания, ни вкуса.
  Одно я знаю твёрдо: жизнь моя сложилась и потекла ко мне в руки тогда, когда я увидел в тяжёлом кармине памятного мне платья ясный, пронзительно-синий цвет.
  
  С этим я и живу до сих пор.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"