Светает до солнца. В синюшном обмороке стены этажей возле леса, где стволы ещё обуглены мглой. Недвижны листья, может вырезаны из чёрной жести.
В конце тропы... спина человека мишенью фанерной из тира. В такую рань... Хорошо, никто не увидит. От своей решимости ужас по спине мурашками - я навалился на сухой ствол. Тот легко подался и падал медленно. И рухнул беззвучно. Поревкин успел только вскрикнуть: "ой!.."
- Ой, Ягор, ну никак тебя ноне не пробужу. Подымайся, Ягор, - тётя Нюша стоит возле.
- Угу, - не открывая глаз. "Сон репетиция смерти... Отошёл ко сну - и отошёл навсегда. Л е т а р г и ч е с к и й с о н... Н а в е к у с н у л."
Десять вечера декабря в деревне поздний час. Вчера, она уже легла, острый стук по стеклу напугал: "Господи, кого энто несёт? Кто тама?" - пока интересуется, а сама, ещё без ответа, уже отпирает. И тянет листок школьной тетрадки: "Тебе, Ягор, грамота*." Некто Сашин, помрайпрокурора. Гражданину Сорогину непременно к восьми и "ноль-ноль" явиться по делу Поревкина. В качестве... свидетеля? Какой свидетель? В глаза того Поревкина не видал...
- Ягор, ну вставай ужо.
Изнывает горячим нетерпением самовар. Щи истомились под сводом русской печи. Чугунный горшок с ароматами трав, известных только тёте Нюше, тоже ждёт на припечке. Таких щей и до верха миски немного.
От крыльца сугроб режет траншея узкой тропы. За огородом, натоптана к магазину, тропа шире. Деревенская улица впадает в "бетонку". А та - в асфальт шоссе. Через него снежная позёмка перетекает медленно и лениво, точно стадо коров, переходящих дорогу. Нога нашла ледышку и шлёпнулся боком, шапка отлетела. Скользнул левой, должно бы к удаче. Но удача не спешит. Автобус, опаздывая, катит себе в оборотную сторону. Или полчаса его на морозе "оттуда", или... Теперь плати в оба конца, а всего пара монет в кармане: "билета не надо". Кондукторша всё же тиснула квиток в ладонь: "Контролёрам не показывай, билет старый".
* * *
Райпрокуратура в двухэтажном особняке красного кирпича, царской ещё кладки. Позади и восемь, и "ноль-ноль", а кабинеты пусты и настежь. Постреливают дрова в печах под старинными изразцами. Секретарь Кошечкина приспособила зеркальце в клавиатуре "ундервуда", причесывает себя. Следователи, прокуроры и помощники их, задерживаются - какая-то, где-то, чему-то у них учёба.
- Вас всех вызывали? - С вкрадчивой осторожностью тянет Кошечкина как бы ещё не официальный свой интерес, не отрывая глаз от зеркальца, пальцы от кудряшек.
- Вызывали, - вздохнула продавщица магазина.
- Сами пришли, - тёща задрапирована платком, но синяк под глазом просвечивает. Брюки зятя коротки, красно-белая зебра носков.
Наконец вальяжно неспешные шаги коридором, по-хозяйски уверенные голоса. В кабинет, где "Сашин", человек с невидящими глазами - очки запотели после улицы, держит за дужку.
- Кто ко мне?
- Из лесничества, - я поднялся.
- Ждите. С вами беседа длинная. Курепина, заходите.
Продавщица набрала воздуха, словно, собираясь нырнуть. Потом тёща и зять. Глухо отдельные слова: "Суд... стыдно..." Вышли вместе. Зять отклонился к Кошечкиной: "Мне, будьте добрые, штампик на повесточку".
- Ждать тебя, али я пойду? - У тещи заботливо-родственный глаз.
- П о д о ж д и, п о й д ё м в м е с т е, - зятёк, как ни в чём ни бывало.
* * *
Среди хаоса бумаг письменный прибор - добрая треть мраморного пространства на столе помрайпрокурора. Рядом с чернильницами ириски "кис-кис" и пустой фантик. Для Кошечкиной кис-кисы, наверно. Перебирая бумаги, Сашин часто снимает очки, лицо грубовато опрощается; водружает на место - вполне интеллигентный товарищ... Вот, что искал: чистый лист с типографской шапкой.
"Протокол допроса", прочёл я перевёрнутые буквы. Но почему "допрос"? Беседа, пусть длинная... По наивности своей ещё не понимал, стадией следствия в этом пустячном для райправосудия деле пренебрегли. Помрайпрокурора - почему не полпрокурора? - даже вопросы перестал задавать. Лишь мельком взглядывал, едва я замолкал: "рассказывайте, рассказывайте".
А протокол... Вроде верно, только некоторая замена моих слов. Исправить бы, да постеснялся излишне загружать человека - суд разберётся. И бумагу подписал. Но тут, с опозданием, дошло: не беседа, нет, а натурально и ловко устроил Сашин допрос. Разве прокуроры допрашивают? Они же обвиняют, а обвинений не услышал. Значит, всё-таки не допрос? Шут их разберёт, этих полупрокуроских.
- Приказ о вашем административном наказании читали?
- Такого ещё нет, - пожал плечами.
- Есть уже. За халатное отношение к обязанностям переведены на рабочую должность, - Сашин поднялся. - Зайдите к адвокату. Виктор Иванович Довнер, восьмой кабинет.
"Ну, уж нет, - я озлился. - Никаких адвокатов. Зачем они не виновному?"
* * *
Расставаясь с последней монеткой, игриво спросил знакомую теперь девицу: "Ну что, были контролёры?". Захихикала: "Не-ет..."
Андрюшка, ему не больше пяти, сам ездит в детский сад. Вошёл и сразу у него вопрос водителю: "Почему ты сделал передний тормоз на остановке?" Впервые увидев меня, разглядывал внимательно и сурово, с детским простодушием. Сегодня встретил уже приветливо: "Дядя, давай с тобой п о з н а к о м и м с я". И тянет над головой пальчик из дырки в красной рукавичке.
Свободное место рядом с батюшкой. Ряса под телогрейкой, широкие русские усы, узкая испанская бородка.
- Здравствуйте, отец Борис, - я сел, возле. Тот протянул ладонь, что удивило: по чину ли мне такая честь?
К святому отцу, несмотря на его молодость, идут потихоньку от советской власти крестить, венчать, отпевать. Со старушками ласков, сын родной. Внимателен ко всем, близкий родственник. Девчонки-школьницы шепчутся: "У него дома одни иконы, прямо духовная семинария" - "А жена у него есть?" - "Жены у него нету..."
Дружески мигнул кондукторше и сошёл на своей остановке.
Вороны летят от опоры ЛЭП к другой. Посидят, отдохнут, дальше машут. Разлинованно высоковольтными проводами небо - чистый лист школьной тетрадки. Издалека, с пригорка, вокруг деревни простыни огородов. Крыши изб заснежены - невесёлые деревенские бабы под белыми платочками...
Мальчишки возвели на дороге "баррикаду" снежных глыб. И грузовик сбрасывает скорость, протыкает загороду осторожно, жалея ребячьи труды.
Вчера ряженые играли свадебный "театр". Сорили на крыльце, соломы набросали, черепков: мети, невеста... "Нужен, мама, веник" - "Не связан он у меня, - отвечает "мама". - Плохой он". Дали платок. Связала прутики, метёт. А сор - на свекровь, на свёкра. Бросила веник: "Не могу с вами жить, сил нет, есть хочу". Жених Андрей горшок каши тащит.
Сегодня пляшут и поют. Много девок, парней мало. "Борода, - кричат мне. - Валяй сюда" Вдруг шею охватили зелёные рукава солдатского кителя. Рукавицы для стрельбы, о два пальца, сцепились на горле, пытаясь повалить. Я напрягся... Солдат поджал ноги, повис на мне. Я понял, солдат тот - девка. И она теперь мотается за спиной кулём картошки. Не устоял, повалились в снег под весёлый гогот зрителей. Рожица с веснушками, глаз озорной и насторожен, чего дядька скажет?
- Ах ты, козочка, - сказал дядька и припечатал поцелуем. Она тоже оказалась взрослой, такого сладкого мёда ещё не пробовал. Ряженые закидывали нас снежками. Капли растаявшего снега на её щеках. Несколько мгновений в тесном снежном окопчике показались долгими...
- Пусти, дурачок, - закричала громко. Из сугроба человеку выбраться не легче, чем мухе из сметаны. Цеплялся за неё, она за меня. Барахтались, белые от снега, дети да и только.
- Где валялся, Ягор? Шапка в снегу, - встретила тётя Нюша.
- Ряженые девки забавляются. Переоделись в солдатское.
- Это Танька Гузова! Вылитая мать, их пятеро у неё. Ишь, какая атаманша.
Деревенские мужики Иван и Женя чинили двор и тетя Нюша теперь их угощала.
- А поднесли оне тебе? - Иван мужик деловой.
- Да нет.
- Зажали. Мельчат народишко, - вздохнул он.
- В баню ступай, пока не простыла вовсе. Апосля пообедашь, - распорядилась тетя Нюша.
- Скоко годов-то дадут? - Иван глядит в корень.
- Это так уж и дадут враз? - Вступилась хозяйка. - Лесничиха сама виноватая, а он с какого боку, и не видавши того Поревкина.
- Всё одно, им прикроется и отмажется, - Иван поставил точку.
* * *
Знойный жар увял, теперь трогает беззаботное блаженство тепла. Веником уже не помахать, для жгучего ветра остыл воздух. Но берёзу распарить кипятком... И - припечатывать! Горячий лист липнет к мокрой коже. Тянет истому уставших мышц. Можно поиграть словами: душ для тела, баня для души... На той неделе тётя Нюша ездила к зубному, велела мне истопить. Дров извёл много, толку оказалось меньше.
- Гляди, пока я живая, - первое полено положила поперёк топки, у дверцы. На него остальные, вдоль. Так лучше тянет, объяснила. Когда разгорелось - подвинула вьюшку и плотно закрыла поддувало. Огонь притих, чтобы долго и жарко калить кирпичи. Отметил это её ироничное здравомыслие: хочешь, чтоб жарче, береги дрова.
На коротких ножках катится, покачивая плечами, смешной и милый колобок, и будто сразу в разные стороны, и сто дел походя, легко и споро, и толково, не абы как... А когда, говорит, в телеке стреляют и убивают, я зажмуриваюсь. Кривую тарелку жалеет: "косоротенькая ты моя..."
Я рано остался без отца-матери, плохо помню бабушку. Сеньтевна её звали, что за имя такое? Она отвела меня в другой дом на той же улице, где жили, сама отправилась воровать брошенную на полях колхозную картошку. Вечером опять тревога, и в убежище страшно, грохотало рядом, и стены тряслись. Бабушка вернулась ночью. Я не спал, боялся, не попало бы ей за картошку... Под тяжелым мешком она горбилась. Опустила его на пол. В слабом свете свечи лицо было почти черным, "Ягор, - сказала тоже, как тётя Нюша. -Ягор, дома нашего боле нет, всё там горит, упала там бомба".
...На кроватях, составленных рядом, поперёк лежит много детей. И вагон, где холод, зато вкусный хлеб с горячей водой. А кружку держу в рукавичках, руки грею... Там, куда много дней и ночей ехали, своя подушка, на своей кроватке. Мягкая конфета, или белый пряник. Нюхаю его. Разглядываю. Лизнул и сунул под подушку. Беспокоился после - на месте ли? Доставал ночью - щека на подушке, угощение рядом, на ладошке. Так и засыпал. Скоро всё раскрошилось. Собирал крошки и слизывал осторожно, не потерять ни одной... И первый класс. Маленькие, но самые настоящие сапоги, кирзовый низ, полотняный верх. Даже на ночь не хотелось их стягивать... И ещё ужасно вкусный гороховый суп. Американский его называли.
Тётя Нюша могла быть моей бабушкой, придумал я. Трогательно, без пустых слов заботится обо всех, кто рядом. Как-то давала козе. Из под крыши упала ласточка. Замёрзла, чуть дышит. Крыло поранено, и не улетела. Взяла в дом, в ладонях отогрела. Птичка голову подняла, шейкой повертела. И вдруг... сорвалась с ладони. Косо, неловко, влетела в полуовал русской печи.
- Господи! Да батюшки-то! - Запричитала тётя Нюша. Или самоубийца, или гору горячих углей в печи приняла за встающее от горизонта солнце. После охала, ахала, не могла забыть ласточку и слёзы шмыгала носом, как ребенок.
Другая история, старый кот пропал. Взяла малого, он сам помер. И третий не прижился.
- Ну не могу никак развести! Ещё взяла. Энтого протащила через трубу русской печки. Котёнок орёт, весь в саже, сама в саже. И смех и грех... А прижился.
* * *
Гости на кухне то и дело - Нюшин "огонёк" деревенский народ любит.
- Здравствуй, Гриша, здравствуй.
- Здорово живите.
- Угостись с нами, чем бог послал.
- Спасибочки, я ужо...
"Знем мы его "ужо", - когда тот ушёл. - Бобыль, с утра до вечера на локотках сидит, чай с блюдца дует. Ничё, акромя чая, почитай, и не варит".
Теперь, ступив в избу, будто подумав, стоит ли, стянул шапку. По привычке, ладонью, лизнул лысину. Сел у двери и долго прилаживал шапку на колено. В кисете мундштук, и порционно резаные газетки со спичечный коробок - ровно на две щепоти табаку. Неспешно крутил цигарку. Край увлажнил языком и пальцами погладил самокрутку с грубоватой нежностью. В мундштук аккуратно, основательно. И, держа его в зубах, поискать... по карманам... коробок. Наконец сладкая минута - ещё горит спичка - первая затяжка, облегчённый выдох и ритуальное покашливание: жизнь наладилась, можно поговорить.
- Ну, Нюша, как твоя барометра? На мороз, али оттепель?
- Моя завсегда на дождь, когда и солнце.
- Оно конешно, года.
- Чево это года? Сам старый мерин.
- Вот я и оворю, - завершил Гриша светскую часть беседы. И замолчал.
Он никогда не спешит. Ходит, глядя под ноги. Но непременно подымет глаза и встречному кивнёт: "Здорово живите".
Покурил всласть, продул мундштук, спрятал в кисет. Очередной раз помолчал.
- Ну, Нюша, как ты думашь... Пока человеков не появилось, рай был на земле?
- Может был, тебе виднее, - она не озадачилась. - Ты у нас думальщик.
- Вот я и оворю. Ну ладоть, - он вздохнул. - Покедова, живите здорово.
Всякий раз всё повторялось, когда заходил с новой мыслью: "Вот ежли сами евреи свово Христа распяли, так это што же? Ежли боровок лично мой - хочу рощу, хочу режу. А? Как ты думашь?" Или: "Ленивого мужика можно приспособить под домашнюю жизь, верно, Нюша? А бабу ленивую не-е".
- Григорий к вам неровно дышит, - говорю.
- Да полно тебе, побойся бога, на шестом-то десятке.
- При чём тут десятки?
- При том, доживи, потом узнашь.
Вроде бы хотела...а не умела сердиться.
* * *
Потаскало меня российским перекати-полем! От Москвы до Канска с детским домом. За длинным рублём в Норильск. По комсомольской своей глупости на целину. И опять - на Братскую ГЭС... Из Норильска спасался бегством: положил глаз на девицу, а та - из братвы, что сразу решила меня приспособить под грязное дельце... На целине по телу загорелись фонарики авитаминоза. В Братске сорвал спину, до конца дней жить теперь с радикулитом. Тридцать три несчастья, одним словом. Плюс плоскостопие, послужить не дали, а хотелось очень.
После лесного техникума потянуло на родину, хотя мало памяти осталось от той родины. Бабушка сгинула. Отца расстреляли в Бутове. Мама, между прочим, погибла в лагере Караганды, куда я на целину махнул добровольно. В Сибири говорят - "ехать в Россию". И я поехал. Может, думал, где родился, там пригожусь, больше повезёт. Какое там! То места нет, то жилья. Здесь сам не приглянулся, там трудовая книжка... А то такая тьму-таракань, хуже сибирской. Месяц бомжил-бродяжничал, разве что не побирался. А доедать не брезговал. Наконец, еду лесоводом в Северные Дворики. Название хорошее, да лесничим Рахимова. Работа лесная не совсем, как бы, женская. Поневоле станешь вкалывать за себя и ту тётю. У меня такое уже было. Не дай бог, если ещё молодая, да красивая. Контору в Двориках нашёл под висячим замком. Хозяйка, понятно, в жилой половине. Потопал сенцами, толкнул дверь - никого. Зашторено и сумеречно. "Есть тут кто?" Тишина. Повернул уходить - фигура на пороге. "Мне лесничего Рахимову" - "Ну, я" - тяжёлый тёмный глаз под чёрной бровью глядит недобро. "Меня к вам..." - "Знаю", перебила фигура и пошатнулась. Выпимши, видать, решил я.
После такой встречи уныло бреду на постой к какой-то тёте Нюше... Сапоги устали хлюпать грязью. Настырный осенний дождик пробил плечи старого плаща. Всё плохо, даже отвратительно. Но не плакать же теперь, в самом деле? Тогда смеяться: ха, слава богу, маленькая удача - лесничиха не молода и не красива... Однако, чёрт вас побери, не в гости же я сюда явился, незваный?
Тётя Нюша ни о чём не спросила, плеснула ладошками, будто заждалась:
- О господи, да измок ты весь! Скидывай скоро, сушись. Величать-звать тебя? Ступай, Ягор, на половину. В горнице живи, там и сымай мокрое.
От плиты на кухне летний жар. Крышка зелёного чайника заплясала над паром, хозяйка резво ринулась подхватить с горячего. Не Егор, а Ягор только бабушка звала в детстве, никто никогда после. Слеза навернулась; истосковался по простому и тёплому слову...
* * *
Рахимова не разговорчива, и взгляд постоянно недовольного начальника. Завалила бумажной писаниной. Здесь принято акты о "выполненной" работе "рисовать" за столом. Едва заикнулся, знакомиться бы с лесниками в обходах - теперь вдруг многословно отчитала: в конторе дела поважнее, не за прогулки по лесам платит о н а зарплату м н е... Терялся в догадках и поделился с тётей Нюшей: может, алкашка? Ходит нетвёрдым шагом... "Не-е, у нея нога укороче другой".
Месяца не отработал, а гром грянул. И над моей, оказалось, головой. Никто не успел перекреститься - лесник Поревкин остался на снегу под стволом сваленной сосны. Зачем понесло его на чужую лесосеку соседнего обхода в первый день из отпуска? Куда глядели бензопильщик и помощник, толкающий дерево вилкой? Разное судачили: от случая несчастного до умышленного.
Разбирались недолго, для виду. Сразу нашли - назначили - крайнего: техник-лесовод Сорогин не провёл инструктаж по технике безопасности, "о чём свидетельствует отсутствие такового акта". Даже если бы техник-лесовод в первую минуту того дня ринулся на попутках за шестьдесят вёрст, для инструктажа...
Абсурдность обвинения очевидна, успокаивал я себя. Где надо, разберутся по справедливости. Туда, мне думалось, и катил теперь. На ковёр президиума лесного профсоюза. В нечистой кабине леспромхозовского грузовика, за белой "Волгой", где в чистом салоне директор и лесничий Рахимова.
Через "бы", "мы", "того", "этого" директор трудно и долго излагал профсоюзникам свой собственный приказ "по случаю и принятых по случаю мерах" - техник переведён в рабочие.
Главный в лесном профсоюзе одобрительно директору покивал. Поднял Рахимову. Вдруг я обнаружил, у неё сейчас удивительно честные глаза. Только главный этого не замечал, чирикал по листочку карандашом. А Рахимова меня хвалила и, конечно, не врала: трудолюбив, исполнителен, маловато опыта, но это дело наживное. Надо бы только ему (то есть мне) прислушиваться к старшим товарищам. Тогда бы, в результате, не погиб отец троих ребятишек... Не только я, но и профсоюзники, не поняли, от какого такого "результата" погиб отец детишек?
- Ну, как же, - теперь глубокая скорбь во взгляде. - Сорогин был послан в обход Поревкина, а оказался на обходе Фадина. Где, по свидетельству жены Фадина, они выпивали - в рабочее-то время! Хотя жена Фадина просила Сорогина не выпивать с её мужем...
"Вот те раз, - удивился я. - В огороде бузина..."
- Ну, товарищ Сорогин, теперь вас послушаем.
Люди в тёмных костюмах, светлых сорочках, при галстуках - на одно лицо. Как китайцы. И "лицо" это заранее всё решило. Теперь, по сценарию, моя реплика, только и всего.
- У подтасовок дурной запах, - я начал явно не по роли и лесной президиум недовольно зашумел. - Не стану оправдываться. Для этого надо задать Рахимовой вопросы, на которые, судя по выступлению, у неё нет ответа. Тут прозвучало слово "суд". Там и расскажу о спектакле в этом зале, и пусть суд решает.
Теперь профсоюзники возмущённо заёрзали в креслах, только что не освистали: "Не этих слов мы ждали от вас; не произвели вы хорошего впечатления..." Главный в лесном профсоюзе подвёл черту:
- Не осознал товарищ своей вины.
- А в чём вина? - Простодушно я поинтересовался.
- Суд объяснит, - главный как-то нехорошо усмехнулся, словно ему-то было уже известно, что объяснит "товарищу" суд...
Пока заседали, на город навалилась крепкая стужа. Северный ветер бил навылет лёгкую курточку. Пусть грузовиком, но привезли сюда. Теперь бросили, как собаку. Ни о чём невозможно думать - поскорее к автовокзалу...
Автобус подвернулся неудачный, не довёз до места. Теперь пешком, разве кто подберёт. Мёрзнуть начал нос. Не слушались пальцы, когда пытались его согреть. Колени заледенели. Побежал, это не грело. Наоборот, лишь горячее стужа жгла лицо. Перестал чувствовать, что ноги сгибаются. Закачался на негнущихся спортивной ходьбой. Встречные и попутные авто пролетали ледяными пулями.
Телеграфные столбы кипели от холода, словно кастрюли на плите.
Миллиарды звёзд в чёрном небе. Искры безумные в голове: я-то где? А бог...
* * *
... На кухне свет и дверь не заперта.
- Батюшки! - Охнула тётя Нюша. - Щека то белая! Три живо. - И захлопотала у самовара.
- В баню ужо, или сперва поесть?
- Нынче же вторник?
- Стопила тебе к угреву. Ступай, пока самовар.
Теперь мороз сухого жара схватил уши. Нос осторожно тянет горячий воздух. Пружина нервов, зажата на "ковре" и весёленькой прогулкой со стиснутыми зубами, отпустила вольно дышать и расправить плечи.
Тетя Нюша двинула моим любимым маршрутом: пустую стопку из буфета - теперь за печь - оттуда, с полной, к столу.
За печкой святая святых, тайное тайных... известные всей деревне. Вся деревня за своими печками гонит сивуху на табаке, может на мухоморах, или бог весть ещё какой гадости. Тётя Нюша даже слова такого знать не хочет: "самогон" - только "вино", благородный, то есть, напиток.
На чугун с брагой громоздится другой, поменьше, вверх дырявым дном. Тут крепится тестом медная трубка, змеевик. Из бочонка с водой или снегом змеевик торчит наружу. Здесь водоизоляция слабовата, тряпочкой. Поэтому бочонок ставится в таз, а таз на табурет, который положен на бок, и, для устойчивости, подоткнут щепкой...
Сооружение "завода" начинается рано утром. Не открывая глаз, в полусне, определяю по коротким перебежкам заводчицы в толстых носках по мягким половикам. Аппарат смонтирован, беготня остаётся: огонь под котлом нужен крошечный, иначе - ручеек вонючей мути... А "вино" - капля-по-капле, капля-по-капле... Если огонь самовольно разгоняется, плеснуть воды - пар и дым из печки-буржуйки и "ой, господи!"
Наконец, "лабораторная" работа: чуть на блюдце и спичка к лужице... Сразу вспыхивает и вальсом кружит голубое холодное пламя. Или огонь задумывается - гореть? не гореть? Слабая фракция, второй сорт, это отдельно.
В готовый продукт древесный уголь. Осядет на дно, по бутылкам. В эту базилик, в другую мята, в третью, четвёртую... Пока настаиваются травы, лишний дух уходит, считает автор (тетя Нюша). Пришлось ей поверить, когда, наконец, сказала: "Пробуй, Ягор". Чуть на язык, и в рот, и глотать не спешу - виски, да и только! Так и зову теперь "вино" тёти Нюши. И её пытался обратить, не реагирует на заграничную эту чепуху... В одиночестве, не понятый, играя словами "нюшин виски", нашёл нью виски и остался собой весьма доволен.
- Прими, Ягор, с устатку и с морозу. Шибко, поди, тебя ругали?
- Шибко врали, тётя Нюша.
- Само собой. Рахимова заступилась?
- Первая топила. Помните, я вам рассказывал, Фадин неделю не выходил, она послала меня к нему, узнать. Он замещал Поревкина, пока тот в отпуске.
...Лесник Иван Фадин тогда встретил меня в пьяных слезах, обняв столбик крыльца. Губы отвисли, покраснели веки от рыданий.
- Дочка у меня... дочка померла, - и тряс расслабленную ладонь,словно прося сочувствия, как милостыню. От таких известий невольно вытягивается лицо и забываешь, зачем пришёл. Через калитку вернулась жена Фадина и набросилась на меня: "Нажрались опять! Куда вы его тянете?" А в лице - ни грусти, ни печали матери, потерявшей дочь... "Вона как, - удивилась моему рассказу тётя Нюша. - Дочка-то их померла аж два года тому. А он как глаза нальёт, память-то у него и отшибает." Но я успел доложить Рахимовой о горе лесника. Та задумчиво протянула "ну и ну". С непонятной многозначительностью глядя на меня и без малейшего участия, в то же время, к судьбе дочки лесника Ивана Фадина.
- Чего теперя-то, Ягор?
- В рабочие перевели. Судить будут.
- Беда-то какая! Да упаси господь! А беда человека покажет. Тебе-то за што тако наказание?
- Видел, Рахимова самодурничает, а терпел и молчал.
- Она любительница изголяться. И свово мужика во гроб согнала. Самокончил он жись.
* * *
После выволочки на "ковре" я понял: против сбилась не слабая кодла. Адвокат, конечно, не спасёт, но всё же, хоть что-то.
Половину узкой комнаты забирает стол, остальную кубатуру сам хозяин. Растопыркой пальцев, будто нехотя, тычет на стул у двери. Мол, вошёл, так уж садись... Большая голова малодвижна на толстой и короткой шее. Чтобы лицо оборотить к входящему, напрягает все свои добрые сто кэгэ. Без особой, впрочем, надобности, опускает и этот маневр. Смотрит в стену перед собой, в бумаги. Перебирает их. Косит глаз на клиента. Или в противоположную сторону, где за окном красные кирпичи пожарного депо.
- Получил я материалы следствия. Тратить мне время на их изучение, или как? Т ы защищаться думаешь?
- Я ни в чём не виноват. Суд меня защитит.
- Ну, если в ы в этом уверены... - Довнер сразу уловил мой настрой. - Как в а м будет угодно.
- Сколько платить?
- Двадцать пять.
- До суда?
- Желательно.
Денег сейчас нет, я встал. Однако тонко рассчитанный пасс адвоката невольно принял: "если вы в этом уверены...". И тот понял, рыбка заглотила.
Теперь тихонько, не упустить, к берегу...
- Уж больно трудовая книжка ваша велика. Записей много. Летун. Одно дело, когда пробу негде ставить, а другое... Если человек х о р о ш и й, ну так вот, случайно, попал, провинился.
- Не считаю себя виноватым.
- На следствии подтвердили, ч а с т и ч н о виноват.
- Какое следствие? Следователь со мной не встречался.
- С вами беседовал Сашин.
- Вот именно, беседовал. Но как это понять, сам себе дознаватель, сам обвинитель?
Довнер молча глядит на кирпичи пожарного депо.
Человек погиб на моём участке, в этом смысле что-то говорил Сашину в "беседе", которая оказалась "следствием".
- Суд назначил защиту сторон. Мне придётся изучать дело. С вас всё равно взыщут.
Ладно, чего там. Лучше с моим согласием пусть "работает". Хотя очевидно, защита Довнера - пустая формальность. За наличные, может, меньше навредит в судный день.
- Добро, я тебя вызову, если понадобится что узнать, - главный и единственный адвокат района успокоился: клиент зашёл в сачок.
В своей конторе на доске приказов нашёл себя - "в рабочие". И Поревкина. Так и ходим теперь парой. "Выделить со склада в распоряжение комиссии на проведение похорон лесника Поревкина Моисея Павловича:
Костюм лесной охраны 58 руб.
Рубашка 4 руб. 80 к.
Красного материала 8 метров
Простыни 2 шт.
Гроб 1 шт. 10 руб.
Венков и лент 3 шт. 40 руб.
Копку могилы 20 руб.
Оркестр 50 руб.
Нательное бельё 5 руб.
Тапки и носки 5 руб."
Эти "тапки и носки", как последний гвоздь в живу душу, добили, впору зареветь. Не забыл "приказ" и детишек лесника, до совершенного их летия платить по десяти рублей. Однако "...при выплате ежемесячно требовать представления, что дети живы". В переводе с канцелярского: тащи справку, что не померла...
Мистика цифр и дат? Ирония судьбы? Отец девочек погиб третьего декабря. За восемь лет до этого, третьего декабря, родилась Оля. За десять лет, снова третьего двенадцатого, Таня... Не хватило Поревкину декабрей родить сына.
* * *
Вошёл в сени - с кем она там, на кухне?
- А пес тебя драть, уронил меня! Теперь нажраный? А кто виноват, что подлазишь? Захромал... И глядит - глазищи. Дурачок, мне ведь тебя жалко - смерть. Где шагаешь, там ты сидишь. Кто виноватый? - С котом, оказывается; в деревне имён у кошек нет.
Вечером чаёвничаем, она любит вспоминать.
...Аксютку взяли из детдома. Бежит конь сытый, а правит конём Аксютка, отец рядом сидит.
- Иди, Аксютка, на фабрику. Зови матушку чай пить.
Много станков, много людей. А где матушка?
- Матушка! - Кричит. - Иди чай пить!
Выросла. С подружками смотреть свадьбу побежали. Ночь осенняя. Кто-то швырнул в девок палку. Попал в колено Аксютке. С тех пор болит и болит. Получился туберкулёз кости. Жених с армии шлёт серёжки, отрез бордовый на платье. А Аксютка по больницам, всё хуже ей.
Вернулся жених. "На тебя, - говорит, - Аксютка, надежды нету, а мне жениться пора, батюшка велит." Потом ещё пришёл, с товарищем: "Надо б письма которые пожечь..." - "Вон, в платочке твои письма..." Жгут они с товарищем на железке те письма. Мне было тогда семь лет. Батюшки, я удивилась: Аксютка-то поднялась! Чудо господне! Она давно уж не вставала. Шагнула к стенке, сорвала фотокарточку жениха, бросила к порогу - тут и упала на пол. Скоро померла. Ей было двадцать три года, она моя крёстная, Аксютка-то...
Вот ещё, про Женю, теперь напарника Ивана по разным ремонтам. Когда они угощаются у тети Нюши, Иван рта не закрывает. От Жени не слышал ни слова. "Всегда он такой молчун?" - спрашиваю.
- Бывает аппетит, бывает отлетит. Теперя стал тихим, а ране... Сватался за меня. А я Петю полюбила, - она глянула на портрет: под грубой плёнкой; зимняя шапка, видимо, новая. Пиджак с острыми лацканами. Сероватая рубаха в широкую полоску, застёгнута до верху. Левый угол воротничка не проглажен, или чуть задрался пиджаком. Щёки подрумянены фотографом, тронут немного лоб - круглая мордаха, добрые глаза, простой мальчишка...
- Это в сороковом, мы токо поженились. Дима родился опосля, не повидал уж сынка, а в семь лет Дима утонул. Тогда в военную команду из Двориков Женю старшим поставили. И на фронт, через Москву. В Орехове Женя говорит начальнику вокзала - ехать дале в общих не могу. У меня говорит, три десятка человеков, я их растеряю, давайте вагон. Пока искали вагон, пили, да в очко дурачков обыгрывали наколотыми картами. Ну, дали им вагон. А на фронт-то Жене не хотца!... Стоят под Москвой. Я, Женя говорит, на фронт не поеду, вот увидите. С комендантом он что-то слово за слово, и - бац ему по морде! Пришли за ним: "Выходи. Что и как, почему ударил?" "А он, - отвечает Женя, - из продуктов нам не всё даёт, что мы, голодом должны?" В штрафной вагон забрали, повезли на Лубяну. Капитан там всё ему моралки дудил: нарушитель счас, хужее изменника... Потом построили: кому в штрафники - лево, кому военкомат, право. Ну, думат, куда меня вынесет? Слышит: право. В военкомате поставили котлы топить. Потом по комиссии в чистую свободили. Языки болтали, откупился. Али чё схимичил, принял чё... Я не спрашивала. Когда собирали команду, изба была открыта, я в огороде. Сашка Михалёв забёг, под кровать залез. Скоко славы я за него приняла! Вся деревня смеялась - от фронта под кровать бабы сховался. А вернулись токо трое - и Сашка. Вся грудь в орденах. Теперь большой начальник в городе.
Дверь отворилась - Женя на пороге.
- Лёгкий ты на помин, садись с нами чаёвничать, - тётя Нюша оборотилась. Немного пьяненький, поняла. И верно - мизинец вниз, большой вверх тянет: "Нюш, а Нюш?"
- Нету у меня. Ты должон понять русского языка, али американского? Не наводи на грех. Не вынуждай и ничего не говори. И грудь не прикладывай! Иди, проспись, - вытолкала за порог.
* * *
Лесник Иван Фадин проводил меня в лесосеку бригады Баранова.
- Тут вот бери ветки, сюда складывай лапку. Вилами, как сено, будешь кидать в кузов, - из пачки "Прима" переложил сигареты в портсигар. Лизнул большой палец, чтоб легче подцепилась сигаретка. Посмеялись над шутками судьбы: "начальник" теперь он, я - рабочий.
- Она баба тёмная. С ней никто не урабатыватся. Ты, Егор Викторович, третий за пять годов последних.
Длинным ножом освобождаю хвою от ветки и растёт еловая горка. Солнце греет лицо. В небе светлый силуэт самолёта. Как маленький значок на голубом кителе стюардессы.
Бригадир Баранов в резиновых рыбацких сапогах до пояса, с "Дружбой" на плече, быстро ковыляет глубоким снегом. Если огребщик пропустил ствол, сам сапогом раскидывает. Подпил, рез - ель дрогнула. Не желая верить, что жизнь кончилась, цепляется за стоящих рядом, падает долго, с остановками, надеясь на чудо... И когда земля, наконец, вздрагивает под ударом рухнувшего дерева, "Дружба" бригадира уже вгрызается в новый ствол.
Если ель, падая, цепляется за подружек, сосна, тоже вздрогнув, начинает последний путь раздумчиво, но с достоинством. А дойдя до середины, решительно, со свистом летит, чтобы с глухим стуком, похожим на стон, встретиться с землёй.
В армейских термосах обед. Суп; с рисом пластик колбасы. Иногда котлета тугая, словно недоваренная картофелина в мундире. И по двести хлеба, "пайка". Чай с жигрой на костре весь день. Железная кружка на всех.
Утром бригаду интересует: "Технорук в ботинках, али валенках?" В ботинках на лесосеку не сунется, можно работать спокойно.
Каждая неделя переезд в другую делянку. Цепи, лопаты, топоры, фляги с бензином, чайник, чёрный от копоти, кружка - всё в хозмашину. Трелёвочник волочит последние хлысты. Баранов, откинув корпус, на животе тащит бочку от бензина - импортную, с аглицкими буквами по голубой эмали, походит на эстрадный барабан.
Начальник цеха витаминной муки "Витаминыч". Под нависшими на зрачок веками будто дремлет с полуоткрытым взглядом. И ходит за Барановым: "Ну, дай трактор. Лапку же надо взять. Что, зря мы приехали?" - "Ладно, - соглашается тот. - Трактор подтянет. Но ждать, пока ты погрузишь, не можем. Выбирайся сам. А вообще, спи меньше, вставай раньше, не барин же". Витаминычу нужна гарантия, пусть Баранов даст слово, что он даст трактор дёрнуть машину, когда Сорогин покидает лапку в кузов...
- Да хрен ли мне твоя лапка! Сейчас козлы погрузим и поедем. Ждать не будем, пока ты отелишся.
Уже собрали бригадное барахло. Затоварили последний лесовоз, и он медленно, словно корабль, отдавший швартовы, уходит от верхнего склада. Витаминыч снова просит трактор, Баранов отсылает куда следует... Рукавом сушит мокрый лоб: "Всё взяли?" Поднимается в кузов. Будка не закреплена, прыгает на ухабах. Ветки бьют крышу и скребут стенки. Дверной проём затягивает снежная пыль. Вместе со всеми мотаюсь на скамейке. Хорошо здесь, не с этой мымрой в конторе. Права тётя Нюша: жить, как бог приведёт...
- Аннушка, соседка, зашла за дрожжами. Села, че-то белая... Ой, говорит, не могу, и никого в избе-то у меня теперя... А уже она на сносях. Ладно, говорю ей, чайку попьём, да свезу тебя, терпи. А какое терпи, уже мочи нету терпеть. Побежала я на конный, давай, говорю, Яшка, саму-саму лошадь. Ножницы в карман на случай. Гоню, почем зря. Успели. На одеяле ужо заносили, токо-токо. Вот и живи как бог приведёт, никогда не задумывай.
* * *
Человек впереди покачивается. Может, пьяный? Обошёл его, а за спиной "здравствуй". Странный нос - так витой сучок остаётся в расколотом полене. Пара глаз сваливается вправо, влево - колёса буксующего в колее автомобиля... Спешит приблизиться, и заговорил торопливо:
- Николай меня зовут. Я хорошо работаю. На фабрике. В доску разбиваюсь. И опилки выношу. Семьдесят рублей получаю. Денег.
Местный полудурачок, тётя Нюша рассказывала. Однажды он женился. Вернее, его "взяла" бабёнка, уже на пятом месяце от кого-то. Свадьба пила, пела, кричала "горько" - кто там дурак, кто умный в этом дурдоме. На другую ночь "жена" не пришла в развалюху "мужа". Через неделю вроде в больницу отправилась и не вернулась вовсе. Теперь Никола пристает к мужикам:
- В лес пойдём? Ага? Мы с тобой? На речку пойдём? Поговорим? Плохо спать одному? Ага? Ночью сплю, а он не спит. У меня маленький, а у тебя большой?
Не обижать же несчастного:
- Да у меня ещё меньше твоего. Ничего у нас, Никола, не получится.
- Ага, - огорчился он.
Начальник химучастка садись, сказал, как жись, спросил, как н а с л е д и е?
- Какое наследие? - Я изумился.
- Это, ну... последствие-то, по делу?
Вот оно что, не мои не родившиеся детишки, а результат "дела"... До чёртиков уже надоели все эти "ну бывает", "куда денешься", "от сумы", "седни ты...". Теперь, проколовшись, слова вспоминает туго, осторожно, как по тонкому льду прислушивается, не треснул бы... Не очень искусный, делает круги над целью. И вот, наконец:
В кабинет-каморку, где сидим, он ворвался, едва дверь с петель не сорвал. Распахнуто начальственно пальто, сразу тянет руку: "Знаю, знаю, товарищ Сорогин..." За последнее время я стал популярной личностью. И секретарь парткома - это был, конечно, он - также стремительно вышел. Зачем заходил? Ужель только пожать мне руку?
- Ну, так как, пойдёшь мастером подсочки?
Обещал подумать, и вообще всё решится после.
- Ну да, конешно, как там всё оборотится, - уныло и безнадёжно покивал. - А всёштаки ты же итээр, а рабочим работаешь?
- Мне не стыдно.
Это был по настоящему первый тёплый день в конце зимы. Сразу почернели - загрустили? - накатанные дороги. Опьянев от тепла, вороны из последних сил драли глотки. Мальчишки-лыжники с берегового откоса летят вниз, снова карабкаются наверх, торопясь, пока снег... Столько солнца, что тени в лесу стали светлыми. На сухих сосновых ветках снег белыми гусеницами.
* * *
Однажды бабушка показала фотокарточку: "Гляди, Ягор, твои мама и папа". Очень красивые, это запомнил.
А в ту ночь судьба-матушка разрешилась на колхозном картофельном поле и подарила нам с бабушкой вторую жизнь. О чём не подозревали и начали её в чём были, новорожденные, в своих рубашках. Из новой жизни бабушки ничего после не смог узнать. Отчество Сеньтевна для домашнего употребления, а фамилию девичью мама в замужестве сменила.
"Не верьте им, обманут! Бегите! Скрывайтесь! " - это во сне кричу отцу и маме. Но ему уже вышла "пятиминутка" у стенки, мама катит в вагоне для скота. Меня рвёт та гнусная - не в бою - пуля. Бьёт грудь, ломает спину во сне и наяву, хорошо, что мёртвым не больно. Сталь колёс грохочет сталью рельсов, коченею и схожу с ума в вагоне для скота, одно утешение - мёртвым не холодно.
Этот Поревкин, тоже тёмно убиенный, вдруг поднял из могил моих дорогих покойников. Сейчас-то, вроде, всё по закону, только, типа, следствие, типа, свидетели... Но хотя бы адвокаты, судьи, их секретари, даже зрители в зале.
Ладно, в лесу камней нет, собирать. Стало быть, время сажать деревья. А мы их валим. Бригада вместо тридцати кубов в день даёт шестьдесят! Сегодня я палач - бросаю вершинки берёз в костёр. Обмануты теплом огня, почки взрываются зелёными листочками, чтобы погибнуть в пламени, не успев пожить.
В лес привезли вагончик - лучшей бригаде! Короткие столики под коричневой клеёнкой и толстая повариха, матершинница хуже мужика. Но суп и размазня с куском колбасы в "вагоне-ресторане" не лезут в глотку, а у костра, на пеньке, бывало - да за милую душу! В придачу к вагончику начальство явилось. Или наоборот? Уговаривают отработать воскресенье: "И выговор, Баранов, с тебя снимем..."
- На Ленина бы ещё можно, а на директора Васильева - это нет!
У него под каской подшлемник, скроенный вроде чепчика для младенца. Тянет мне трёшку: "Егор, я тебе должен". Совершенно не помню! "Бери, бери, должен" - успокаивает меня. Ну ладно, кстати, до аванса. Только убей, не припомню... То и дело новые заплаты на бригадирских коленях. "Ползунки", смеётся. А жена плачет: на нём быстрее "горит", чем на сыновьях. К субботе обрастает чёрной щетиной. Полы старого пиджака в лохмотья - живописен, словно художник в мастерской. В "каравелле", деревянной будке грузовика, всем от него достаются грубовато-смешные "шпильки":
- Егор Викторович, не забудьте в понедельник на работу, - мы оба понимаем тонкость этой шутки.
* * *
- Два раза я была под шумихой. До войны за продуктами ездили на прииск. Вагончик в узкой колейке перевернулся. Масло пролила, яйца подавила, а сама ничего. Кто возле окон сидел, порезался.
Сразу посля войны конюхом меня поставили. Картошку на базар надо. Снарядили сбрую хорошую, телегу новую, колёса только обтянули. А свёкор Маринки, все его батюшкой звали, узнал, что еду, ему в больницу надо было. Машина утром идет, Марина ему говорит. Нет уж, отвечает, мы потихоньку, спокойнее с Нюшей, к утру доедем. Пришёл вечером, дай, говорит, Нюша, что на шею, забыл, чай, не ворочаться. Вот, бери, говорю, платок с кистями чёрный на верёвочке висит. Маринка пришла проводить. У, говорит, старый, не терпится тебе до утра? Ты его, мне говорит, в канаву его там сбрось... Утром, уже подъезжали к городу, развиднелось уже. Ноги у меня затекли, неловко что-то. Вытащила их из под шубы. Гляжу, машина идёт встречь. Дядя Петр впереди, тоже на коне. Дядю Петра она обогнула, а нас, видать, не сумела. Как вдарит, я с лошадью улетела, а батюшка здесь и остался. Сбрую новую порвало, телегу, колёса. Всё измяло, картошка рассыпалась. Он, гад, не может проехать, буксует. Дядя Пётр кричит: человек же там, стой! А он уехал. Батюшку всего перемололо. Нас сразу в больницу, а он в памяти ещё. Ты, говорит, Александровна, сыми платок-то, а то бояться потом будешь носить. Сняла я, да не помню, где он потерялся. Пётр уж мою картошку собрал, продал. На санитарной машине привезли на базар, ехай, мол, со своими обратно. Долго я ходила чёрная, как сковородка вот эта. А Маринка тех своих слов про канаву никогда теперь не может забыть.
В войну была во Двориках корова Ляля Куку, о ней вспоминают до сих пор. Тётя Нюша, тогда просто, без "тети", обучила её ходить в упряжке. И больше никому не давалась, не позволяла себя запрягать в двухколёсную тележку, в ней возили навоз. Едва Нюша кончала разгружать, чуть не галопом Куку мчалась обратно к скотному двору. Все уже знали, Ляля Куку летит, не разбирая дороги, может, и не видит ничего перед собой, и сторонились. Нюша хорошо получала, деревня начала завидовать - сказалась больной; пусть сами ездят... Однако Куку не смогли запрячь даже "наличные", как она выразилась, мужики. Всех разбросала, никому не далась. "Выходи, Нюша, без тебя Куку стоит..."
Когда коров гнали по деревне с выпаса, девки для потехи кричали: "Ляля Куку, продай муку". Наставляла рога и поворачивала к обидчицам. Визжали и разбегались по огородам.
* * *
Завтра судный день, а вечером зашел Чуров, бывший лесничий, ему восемьдесят. И снова о Глазунове, помощнике Рахимовой, глаза которого сидят близко и под глубокой тенью крутых надбровий зияют чёрными дырами двустволки. Этот "убивец" на тропе от магазина молча толкнул старика в сугроб.
- Завтра тоже хочу в суд. Не могу найти управу на Рахимову. Где только могут, меня травят. Может, суд потрясёт Рахимову? А? Как вы думаете? - И слушает ладонью возле уха.
Довнер получил свой гонорар и дает последние "цэу". На судейских форма, а он, вольный художник "другой стороны", в потёртых и мятых брюках. Живот облепил пиджак синего габардина в светлую полоску.
- На высокие материи не лезь. Судья М а т а д о р и н а этого не любит, (хороший, отметил я, юмор: она М а т о р и н а), хотя сама, случается, залетает. Поменьше вопросов. Не спорь... Веди себя скромнее. Суд всё же... (вот оно что!) Блокнот не бери. Спрячь. Это настораживает. (Однако...).
Замрайпрокурор Сашин подошёл, о какой то книге, Довнер должен, по старой и верной дружбе, достать. Несколько пустячных матерков с обеих сторон - внепроцессуальное и взаимное расположение... Меня меж ними словно бы нет, "в упор", что называется.
Как говорится, много длинного носа, мало кормы - эта плоская дама секретарь суда: "Кто по делу Сорогина? Все явились? Которые по делу, прошу в залу."
На подиуме, вроде сцены, полированные столы. Судейский; правая рука прокурорский; левая - секретарский. Сторонится их простой, неполированный, менее уважаемой "другой стороны", адвокатский. Ряды разболтанных кресел для публики. За высокой загородой пресловутая "скамья". Никогда в этот загон! Пусть на руках вносят... Никто не собирался прятать меня там. Напротив, почётным гостем пригласили в кресло первого ряда, против судейского полированного, что мне странно польстило, признаться.
Голубые и не злые, вообще-то, глаза судьи под сдвинутыми бровями посуровели: не сыночка ли врагов народа разглядывает? Да нет, профприём, увертюра "процесса". Едва публика, устраиваясь, перестала скрипеть креслами, ошарашила "гостя":
- Признаёте себя виновным?
Вопрос, казалось мне, уместен, когда суд установит обстоятельства дела. Тогда ответ мой станет завершением цепи этих обстоятельств. Как и весь коллектив, мог бы я тогда сказать, скорбим - никто не предотвратил гибель человека. С тех пор один, по сути, несу наказание материальное и физическое. Чего же вам ещё от меня, эффектно мог бы тогда воскликнуть... Что-то в этом смысле репетировал, пощёлкивая хаком на длинной ручке, и каждый надрез дерева тоже "плакал" сосновой смолой. А застигнут теперь врасплох, лишь промямлил:
- Частично, в некотором роде...
- Что, "в некотором роде"? - Недобро усмехнулась М а т а д о р и н а.