Аннотация: Что вы думаете со Солженицине? Он гений или предатель?
Таков был режим, завоеванный лагерниками Ховрина их работой для фронта: они всю войну выпускали мины. К этой работе заводик приспособил и наладил заключённый инженер (увы, его фамилии не могут вспомнить, но она не пропадёт, конечно), он создал и конструкторское бюро. Сидел он по 58-й и принадлежал к той отвратительной для Мамулова породе людей, которая не поступается своими мнениями и убеждениями. И этого негодяя приходилось терпеть! Но у нас нет незаменимых! И когда производство уже достаточно завертелось, к этому инженеру как-то днём при конторских (да нарочно при них! - пусть все знают, пусть рассказывают! - вот мы и рассказываем) ворвались Мамулов с двумя подручными, таскали за бороду, бросали на пол, били сапогами в кровь - и отправили в Бутырки получать второй срок за политические высказывания.
Этот милый лагерёк находился в пятнадцати минутах электричкою от Ленинградского вокзала. Сторона не дальняя, да печальная.
(Зэки-новички, попав в подмосковные лагеря, цеплялись за них, если имели родственников в Москве, да и без этого: всё-таки казалось, что ты не срываешься в ту дальнюю невозвратную бездну, всё-таки здесь ты на краю цивилизации. Но это был самообман. Тут и кормили обычно хуже - с расчётом, что большинство получает передачи, тут не давали даже белья. А главное, вечные мутящие параши о дальних этапах клубились в этих лагерях, жизнь была шаткая как на острие шила, невозможно было даже за сутки поручиться, что проживешь их на одном месте.)
___
В таких формах каменели острова Архипелага, но не надо думать, что, каменея, они переставали источать из себя метастазы.
В 1939 году, перед финской войной, гулаговская alma mater Соловки, ставшие слишком близкими к западу, были переброшены северным морским путём в устье Енисея и там влились в создаваемый НорильЛаг, скоро достигший 75 тысяч человек. Так злокачественны были Соловки, что даже умирая, они дали еще один последний метастаз - и какой!
К предвоенным годам относится завоевание Архипелагом безлюдных пустынь Казахстана. Разрастается осьминогом гнездо карагандинских лагерей, выбрасываются плодотворные метастазы в Джезказган с его отравленной медной водой, в Моинты, в Балхаш. Рассыпаются лагеря и по северу Казахстана.
Пухнут новообразования в Новосибирской области (Мариинские лагеря), в Красноярском крае (Канские, КрасЛаг), в Хакассии, в Бурят-Монголии, в Узбекистане, даже в Горной Шории.
Не останавливается в росте излюбленный Архипелагом русский Север (УстьВымьЛаг, НыробЛаг, УсольЛаг) и Урал (ИвдельЛаг).
В этом перечислении много пропусков. Достаточно было написать "УсольЛаг", чтобы вспомнить, что в Иркутском Усолье тоже был лагерь.
Да просто не было такой области, Челябинской или Куйбышевской, которая не плодила бы своих лагерей.
Новый метод образования лагерей был применен после высылки немцев Повожья: целые сёла, как они есть, заключались в зону - и это были сельхоз-лагучастки (Каменские с/х лагеря между Камышиным и Энгельсом).
Мы просим у читателя извинения за многие недостачи этой главы: через целую эпоху Архипелага мы перебрасываем лишь хлипкий мостик - просто потому, что не сошлось к нам материалов больше. Запросов по радио мы оглашать не могли.
Здесь опять на небосклоне Архипелага выписывает замысловатую петлю багровая звезда Нафталия Френкеля.
1937-й год, разя своих, не миновал и его головы: начальник БамЛага, генерал НКВД, он снова в благодарность посажен на уже известную ему Лубянку. Но не устаёт Френкель жаждать верной службы, не устаёт и Мудрый Учитель изыскивать эту службу. Началась позорная и неудачливая война с Финляндией, Сталин видит, что он не готов, что нет путей подвоза к армии, заброшенной в карельские снега - и он вспоминает изобретательного Френкеля и требует его к себе: надо сейчас, лютой зимой, безо всякой подготовки, не имея ни планов, ни складов, ни автомобильных дорог, построить в Карелии три железных дороги - одну рокадную и две подводящих, и построить за три месяца, потому что стыдно такой великой державе так долго возиться с моськой Финляндией. Это чистый эпизод из сказки: злой король заказывает злому волшебнику нечто совершенно неисполнимое и невообразимое. И спрашивает вождь социализма: "Можно"? И радостный коммерсант и валютчик отвечает: "Да!"
Но уж он ставит и свои условия:
1) выделить его целиком из ГУЛага, основать новую зэковскую империю, новый автономный архипелаг ГУЛЖДС (гулжедээс) - Главное Управление Лагерей Железнодорожного Строительства, и во главе этого архипелага - Френкель;
2) все ресурсы страны, которые он выберет - к его услугам (это вам не Беломор!);
3) ГУЛЖДС на время авральной работы выпадает также и из системы социализма с его донимающим учётом. Френкель не отчитывается ни в чём. Он не разбивает палаток, не основывает лагпунктов. У него нет никаких пайков, "столов", "котлов". (Это он-то, первый и предложивший столы и котлы! Только гений отменяет законы гения!) Он сваливает грудами в снег лучшую еду, полушубки и валенки, каждый зэк надевает что хочет, и ест сколько хочет. Только махорка и спирт будут в руках его помощников, и только их надо заработать!
Страница 216 из 576
Великий Стратег согласен. И ГУЛЖДС - создан! Архипелаг расколот? Нет, Архипелаг только усилился, умножился, он еще быстрее будет усваивать страну.
С карельскими дорогами Френкель всё-таки не успел: Сталин поспешил свернуть войну вничью. Но ГУЛЖДС крепнет и растет. Он получает новые и новые заказы (уже с обычным учётом и порядками): рокадную дорогу вдоль персидской границы, потом дорогу вдоль Волги от Сызрани на Сталинград, потом "Мёртвую дорогу" с Салехарда на Игарку и собственно БАМ: от Тайшета на Братск и дальше.
Больше того, идея Френкеля оплодотворяет и само развитие ГУЛага: признаётся необходимым и ГУЛаг построить по отраслевым управлениям. Подобно тому, как Совнарком состоит из наркоматов, ГУЛаг для своей империи создаёт свои министерства: ГлавЛесЛаг, ГлавПромСтрой, ГУЛГМП (Главное Управление Лагерей Горно-Металлургической Промышленности).
А тут война. И все эти гулаговские министерства эвакуируются в разные города. Сам ГУЛаг попадает в Уфу, ГУЛЖДС - в Вятку. Связь между провинциальными городами уже не так надежна, как радиальная из Москвы, и на всю первую половину войны ГУЛаг как бы распадается: он уже не управляет всем Архипелагом, а каждая окружная территория Архипелага достаётся в подчинение тому Управлению, которое сюда эвакуировано. Так Френкелю достаётся управлять из Кирова всем русским Северо-Востоком (потому что кроме Архипелага там почти ничего и нет). Но ошибутся те, кто увидит в этой картине распад Римской Империи - она соберётся после войны еще более могущественная.
Френкель помнит старую дружбу: он вызывает и назначает на крупный пост в ГУЛЖДС - Бухальцева, редактора своей желтой "Копейки" в дореволюционном Мариуполе, собратья которого или расстреляны или рассеяны по земле.
Френкель был выдающихся способностей не только в коммерции и организации. Охватив зрительно ряды цифр, он их суммировал в уме. Он любил хвастаться, что помнит в лицо 40 тысяч заключённых и о каждом из них фамилию, имя, отчество, статью и срок (в его лагерях был порядок докладывать о себе эти данные при подходе высоких начальников). Он всегда обходился без главного инженера. Глянув на поднесённый ему план железнодорожной станции, он спешил заметить там ошибку, - и тогда комкал этот план, бросал его в лицо подчинённому и говорил: "Вы должны понять, что вы - осёл, а не проектировщик!" Голос у него был гнусавый, обычно спокойный. Рост низенький. Носил Френкель железнодорожную генеральскую папаху, синюю сверху, красную с изнанки, и всегда, в разные годы, френч военного образца однозначная заявка быть государственным деятелем и не быть интеллигентом. Жил он, как Троцкий, всегда в поезде, разъезжавшем по разбросанным строительным боям - и вызванные из туземного неустройства на совещание к нему в вагон поражались венским стульям, мягкой мебели - и тем более робели перед упрёками и приказами своего шефа. Сам же он никогда не зашел ни в один барак, не понюхал этого смрада - он спрашивал и требовал только работу. Он особенно любил звонить на объекты по ночам, поддерживая легенду о себе, что никогда не спит. (Впрочем, в сталинский век и многие вельможи так привыкли.) Он никогда не был женат.
Больше его уже не сажали. Он стал заместителем Кагановича по капитальному железнодорожному строительству и умер в Москве в 50-е годы в звании генерал-лейтенанта, в старости, в почёте и в покое.
Мне представляется, что он ненавидел эту страну.
1 Сборник "От тюрем...", предисловие.
2 Там же, стр. 419. Один из авторов - Апетер, новый начальник ГУЛага.
3 Не найдется в книге другого места объяснить, что это такое. Пусть же будет длинное примечание для любознательных.
* Лицемерное буржуазное общество придумало, что оно должно наблюдать за состоянием мест заключения и ходом исправления арестантов. В царской России "общества попечительства о тюрьмах" - "для улучшения физического и нравственного состояния арестантов", были благотворительные тюремные комитеты и общества тюремного патроната. В американских же тюрьмах наблюдательные комиссии из представителей общественности в 20-е и 30-е годы уже имели широкие права: даже досрочного освобождения (не ходатайства о нем, а самого освобождения, без суда). Впрочем, наши диалектические законники метко возражают: "не надо забывать, из к?а?к?и?х ?к?л?а?с?с?о?в составляются комиссии - они принимают решения в соответствии со своими классовыми интересами".
* Другое дело - у нас. Первой же "Временной инструкцией" от 23.7,18., создавшей первые лагеря, предусматривалось создание Р?а?с?п?р?е?д?е?л?и?т?е?л?ь?н?ы?х ?К?о?м?и?с?с?и?й при губернских Карательных Отделах. Распределяли же они - всех осужденных по семи видам лишения свободы, учрежденных в ранней РСФСР. Работа эта (как бы заменяющая суды) была столь важна, что Наркомюст в отчете 1920 года назвал деятельность распредкомиссий "нервом карательного дела". Состав их был очень демократичный, например в 1922 году это была Тройка: начальник губернского управления НКВД, член президиума губернского суда и начальник мест лишения свободы в данной губернии. Позже к ним присоединили по человечку от ГубРКИ и Губпрофсовета. Но уже к 1929 году ими были страшно недовольны: они применяли досрочное освобождение и льготы классово-чуждым элементам. "Это была право-оппортунистическая практика руководства НКВД". За то распредкомиссии были в том же году Великого Перелома упразднены, а место их заняли н?а?б?л?ю?д?а?т?е?л?ь?н?ы?е комиссии, председателями которых назначались с?у?д?ь?и, членами же - начальник лагеря, прокурор и представитель о?б?щ?е?с?т?в?е?н?н?о?с?т?и - от работников н?а?д?з?о?р?с?о?с?т?а?в?а, от м?и?л?и?ц?и?и, от райисполкома и от комсомола. Как метко возражают наши юристы, не надо забывать, из каких классов... Ах, простите, это я уже выписывал... Поручено было наблюдкомам: от НКВД - решать вопросы зачётов и досрочек, от ВЦИК (то бишь от парламента) - попутно с?л?е?д?и?т?ь ?з?а ?п?р?о?м?ф?и?н?п?л?а?н?о?м.
Страница 217 из 576
* Вот эти-то наблюдкомиссии и были в начале второй пятилетки разогнаны. Откровенно говоря, никто из заключённых от этой потери не охнул.
* Кстати уж и о классах, если заговорили. Один из авторов всё того же "Сборника" - Шестакова, по материалам 20-х и начала 30-х годов "делает странный вывод о сходстве социального состава в буржуазных тюрьмах и у нас": к её собственному изумлению оказалось, что и тут и там сидят... трудящиеся. Ну, конечно тут есть какое-нибудь диалектическое объяснение, но она его не нашла. Добавим от себя, что это "странное сходство" было лишь несколько нарушено 37-38-м годами, когда в лагери хлынули люди высоких государственных положений. Но очень вскоре соотношение выравнялось. Все многомиллионные потоки войны и послевоенные - были только потоки т?р?у?д?я?щ?и?х?с?я.
4 В 1954 г. на Серпантинной открыли промышленные запасы золота (раньше не знали его там). И пришлось добывать между человеческими костями: золото дороже.
5 Отчего получилось такое сгущение, а не-колымских мемуаров почти нет? Потому ли, что на Колыму действительно стянули цвет арестантского мира? Или, как ни странно, в "ближних" лагерях дружнее вымирали?
6 С Золотистого освободились 186 поляков (из двух тысяч ста, привезённых за год до того). Они попали в армию Сикорского, на Запад - и там, как видно, порассказали об этом Золотистом. В июне 1942 его закрыли совсем.
7 Это требует многоразрезного объяснения, как и вся советско-германская война. Ведь идут десятилетия. Мы не успеваем разобраться и самих себя понять в одном слое, как новым пеплом ложится следующий. Ни в одном десятилетии не было свободы и чистоты информации - и от удара до удара люди не успевали разобраться ни в себе, ни в других, ни в событиях.
Глава 5. На чем стоит Архипелаг
Был на Дальнем Востоке город с верноподданным названием ЦЕСАРЕВИЧ. Революция переименовала его в город СВОБОДНЫЙ. Амурских казаков, населявших город, рассеяли - и город опустел. Кем-то надо было его заселить. Заселили: заключёнными и чекистами, охраняющими их. Весь город Свободный стал лагерем (БАМлаг).
Так символы рождаются жизнью сами.
Лагеря не просто "темная сторона" нашей послереволюционной жизни. Их размах сделал их не стороной, не боком - а едва ли не печенью событий. Редко в чем другом наше пятидесятилетие проявило себя так последовательно, так до конца.
Как всякая точка образуется от пересечения по крайней мере двух линий, всякое событие - по крайней мере от двух необходимостей, - так и к системе лагерей с одной стороны вела нас экономическая потребность, но одна она могла бы привести и к трудармии, да пересеклась со счастливо сложившимся теоретическим оправданием лагерей.
И они сошлись как срослись: шип - в гнездо, выступ - в углубину. И так родился Архипелаг.
Экономическая потребность проявилась, как всегда, открыто и жадно: государству, задумавшему окрепнуть в короткий срок (тут три четверти дела в сроке, как и на Беломоре!) и не потребляя ничего извне, нужна была рабочая сила:
а) предельно дешевая, а лучше - бесплатная;
б) неприхотливая, готовая к перегону с места на место в любой день, свободная от семьи, не требующая ни устроенного жилья, ни школ, ни больниц, а на какое-то время - ни кухни, ни бани.
Добыть такую рабочую силу можно было лишь глотая своих сыновей.
Теоретическое же оправдание не могло бы так уверенно сложиться в спешке этих лет, не начнись оно еще в прошлом веке. Энгельс доследовал, что не с зарождения нравственной идеи начался человек, и не с мышления - а со случайного и бессмысленного труда: обезьяна взяла в руки камень - и оттуда всё пошло. Маркс же, касаясь более близкого времени ("Критика Готской программы") с той же уверенностью назвал единственным средством исправления преступников (правда, уголовных; ему в голову не приходило, что его ученики сочтут преступниками политических) - опять-таки не одиночные размышления, не нравственное самоуглубление, не раскаяние, не тоску (это всё надстройки!) - а производительный труд. Сам он от роду не брал в руки кирки, довеку не катал и тачки, уголька не добывал, лесу не валил, не знаем, как колол дрова, - но вот написал это на бумаге, и она не сопротивилась.
И для последователей теперь легко сложилось: что заставить заключенного ежедневно трудиться (иногда по 14 часов, как на колымских забоях) - гуманно и ведет к его исправлению. Напротив, ограничить его заключение тюремной камерой, двориком и огородом, дать ему возможность эти годы читать книги, писать, думать и спорить - означает обращение "как со скотом" (из той же "Критики").
Правда, в послеоктябрьское горячее время было не до этих тонкостей, и еще гуманнее казалось просто расстреливать. Тех же, кого не расстреливали, а сажали в самые ранние лагеря - сажали туда не для исправления, а для обезвреживания, для чистой изоляции.
Дело в том, что были и в то время умы, занятые карательной теорией, например Петр Стучка, и в "Руководящих Началах по уголовному праву РСФСР" 1919 года подвергнуто было новому определению само понятие наказания. Наказание, очень свежо утверждалось там, не есть ни возмездие (рабоче-крестьянское государство не мстит преступнику), ни искупление вины (никакой индивидуальной вины быть не может, только классовая причинность), а есть оборонительная мера по охране общественного строя - мера социальной защиты.
Страница 218 из 576
Раз "мера социальной защиты" - тогда понятно, на войне как на войне, надо или расстреливать ("высшая мера социальной защиты") или держать в тюрьме. Но при этом как-то тускнела идея исправления, к которой в том же 1919 году призывал VIII съезд партии. И, главное, непонятно стало: от чего же исправляться, если нет вины? От классовой причинности исправиться же нельзя!?
Тем временем кончилась гражданская война, учредились в 1922 году первые советские кодексы, прошел в 1923 году "съезд работников пенитенциарного труда", составились в 1924 г. новые "Основные начала уголовного законодательства" - под новый Уголовный Кодекс 1926 года (который и полозил-то по нашей шее тридцать пять лет) - а новонайденные понятия, что нет "вины" и нет "наказания", а есть "социальная опасность" и "социальная защита" - сохранились.
Конечно, так удобнее. Такая теория разрешает кого угодно арестовывать как заложника, как "лицо, находящееся под сомнением" (телеграмма Ленина Евгении Бош), даже целые народы ссылать по соображениям их опасности (примеры известны), - но надо быть жонглером первого класса, чтобы при всем этом еще строить и содержать в начищенном состоянии теорию исправления.
Однако, были жонглеры, и теория была, и сами лагеря были названы именно исправительными. И мы сейчас даже много можем привести цитат.
Вышинский: "Вся советская уголовная политика строится на диалектическом (!) сочетании принципа подавления и принуждения с принципом убеждения и перевоспитанием.1 "Все буржуазные пенитенциарные учреждения стараются "донять" преступника причинением ему физических и моральных страданий" (ведь они же хотят его "исправить"). "В отличие же от буржуазного наказания, у нас страдания заключённых - не цель, а средство. (Так и там, вроде, тоже - не цель, а средство. - А. С.). Цель же у нас - действительное исправление, чтобы из лагерей выходили сознательные труженики".
Усвоено? Хоть и принуждая, но мы всё-таки исправляем (и тоже, оказывается, через страдания!) - только неизвестно от чего.
Но тут же, на соседней странице:
"При помощи революционного насилия исправительно-трудовые лагеря локализуют и обезвреживают преступные элементы старого общества"2 (и всё старого общества! и в 1952-м году - всё будет "старого общества". Вали волку на холку!).
Так уж об исправлении - ни слова? Локализуем и обезвреживаем?
И в том же (1934) году:
"Двуединая задача подавления плюс воспитания кого можно".
КОГО МОЖНО. Выясняется: исправление-то не для всех.
И уж у мелких авторов так и порхает готовой откуда-то цитаткой: "исправление исправимых", "исправление исправимых".
А неисправимых? В братскую яму? На луну? (Колыма) Под шмадтиху? (Норильск).
Даже исправительно-трудовой кодекс 1924 года с высоты 1934 года юристы Вышинского упрекают в "ложном представлении о всеобщем исправлении". Потому что кодекс этот ничего не пишет об истреблении.
Никто не обещал, что будут исправлять Пятьдесят Восьмую.
Вот и назвал я эту Часть - истребительно-трудовые. Как чувствовали мы шкурой нашей.
А если какие цитатки у юристов сошлись кривовато, так подымайте из могилы Стучку, волоките Вышинского - и пусть разбираются. Я не виноват.
Это сейчас вот, за свою книгу садясь, обратился я полистать предшественников, да и то добрые люди помогли, ведь нигде их уже не достанешь. А таская замызганные лагерные бушлаты, мы о таких книгах не догадывались даже. Что вся наша жизнь определяется не волей гражданина начальника, а каким-то легендарным кодексом труда заключённых - это не для нас одних был слух тёмный, параша, но и майор, начальник ОЛПа, ни за что б не поверил. Служебным закрытым тиражом изданные, никем в руках не держанные, еще ли сохранились они в гулаговских сейфах или все сожжены как вредительские - никто не знал. Ни цитаты из них не было вывешено в культурно-воспитательных уголках, ни цыфирки не оглашено с деревянных помостов - сколько там часов рабочий день? сколько выходных в месяц? есть ли оплата труда? полагается ли что за увечья? - да и свои ж бы ребята на смех бы подняли, если вопрос задашь.
Кто эти гуманные письмена знал и читал, так это наши дипломаты. Они-то небось, на конференциях этой книжечкой потрясывали. Так еще бы! Я вот сейчас только цитатки добыл - и то слёзы текут:
- в "Руководящих Началах" 1919-го: раз наказание не есть возмездие, то не должно быть никаких элементов мучительства;
- в 1920-м году: запретить называть заключённых на "ты". (А, простите, неудобно выразиться, а... "в рот" - можно?);
- исправТрудКодекс 1924-го года, статья 49 - "режим должен быть лишен признаков мучительства, отнюдь не допуская: наручников, карцера (!), строго-одиночного заключения, лишения пищи, свиданий через решетку".
Ну, и хватит. А более поздних указаний нет: для дипломатов и этого довольно, ГУЛагу и того не нужно.
Еще в уголовном кодексе 1926 года была статья 9-я, случайно я её знал и вызубрил:
"Меры социальной защиты не могут иметь целью причинения физического страдания или унижения человеческого достоинства и не ставят себе задачи возмездия и кары."
Вот где голубизна! Любя оттянуть начальство на законных основаниях, я частенько тараторил им эту статью - и все охранители только глаза таращили от удивления и негодования. Были уже служаки по двадцать лет, к пенсии готовились - никогда никакой Девятой статьи не слышали, да впрочем и кодекса в руках не держали.
Страница 219 из 576
О, "умная дальновидная человеческая администрация сверху донизу"! как написал в "Life" верховный судья штата Нью-Йорк Лейбовиц, посетивший ГУЛаг. "Отбывая свой срок наказаний, заключённый сохраняет чувство собственного достоинства" - вот как понял он и увидел.
О, счастлив штат Нью-Йорк, имея такого проницательного осла в качестве судьи!
Ах, сытые, беспечные, близорукие, безответственные иностранцы с блокнотами и шариковыми ручками! - от тех корреспондентов, которые еще в Кеми задавали зэкам вопросы при лагерном начальстве! - сколько вы нам навредили в тщеславной страсти блеснуть пониманием там, где не поняли вы ни хрена!
Человеческого достоинства! Того, кто осужден без суда? Кого на станциях у столыпинов сажают задницей в грязь? Кто по свисту плётки гражданина надзирателя скребёт пальцами землю, политую мочей, и относит - чтобы не получить карцера? Тех образованных женщин, которые как великой чести удостаивались стирки белья и кормления собственных свиней гражданина начальника лагпункта? И по первому пьяному жесту его становились в доступные позы, чтобы завтра не околеть на общих?
...Огонь, огонь! Сучья трещат, и ночной ветер поздней осени мотает пламя костра. Зона - тёмная, у костра - я один, могу еще принести плотничьих обрезков. Зона - льготная, такая льготная, что я как будто на воле - это райский остров, это "шарашка" Марфино в её самое льготное время. Никто не наглядывает за мной, не зовёт в камеру, от костра не гонит. Я закутался в телогрейку - всё-таки холодновато от резкого ветра.
А о?н?а - который уже час стоит на ветру, руки по швам, голову опустив, то плачет, то стынет неподвижно. Иногда опять просит жалобно:
- Гражданин начальник!.. Простите!.. Простите, я больше не буду...
Ветер относит её стон ко мне, как если б она стонала над самым моим ухом. Гражданин начальник на вахте топит печку и не отзывается.
Это - вахта смежного с нами лагеря, откуда их рабочие приходят в нашу зону прокладывать водопровод, ремонтировать семинарское ветхое здание. От меня за хитросплетением многих колючих проволок, а от вахты в двух шагах, под ярким фонарём, понуренно стоит наказанная девушка, ветер дёргает её серую рабочую юбочку, студит ноги и голову в лёгкой косынке. Днём, когда они копали у нас траншею, было тепло. И другая девушка, спустясь в овраг, отползла к Владыкинскому шоссе и убежала - охрана была растяпистая. А по шоссе ходит московский городской автобус, спохватились - её уже не поймать. Подняли тревогу, приходил злой чёрный майор, кричал что за этот побег, если беглянку не найдут, весь лагерь лишает свиданий и передач на месяц. И бригадницы рассвирепели, и все кричали, а особенно одна, злобно вращая глазами: "Чтоб её поймали, проклятую! Чтоб ей ножницами - шырк! шырк! голову остригли перед строем!" (То не она придумала, так наказывают женщин в ГУЛаге.) А эта девушка вздохнула и сказала: "Хоть за нас пусть на воле погуляет!" Надзиратель услышал - и вот она наказана: всех увели в лагерь, а её поставили по стойке "смирно" перед вахтой. Это было в шесть часов вечера, а сейчас - одиннадцатый ночи. Она пыталась перетаптываться, тем согреваясь, вахтёр высунулся и крикнул: "Стой смирно, б...., хуже будет!" Теперь она не шевелится и только плачет:
- Простите меня, гражданин начальник!.. Пустите в лагерь, я не буду!..
Но даже в лагерь ей никто не скажет: СВЯТАЯ! ВОЙДИ!..
Её потому так долго не пускают, что завтра - воскресенье, для работы она не нужна.
Беловолосая такая, простодушная необразованная девчонка. За какую-нибудь катушку ниток и сидит. Какую ж ты опасную мысль выразила, сестрёнка! Тебя хотят на всю жизнь проучить.
Огонь, огонь!.. Воевали - в костры смотрели, какая будет Победа... Ветер выносит из костра недогоревшую огненную лузгу.
Этому огню и тебе, девушка, я обещаю: прочтет о том весь свет.
Это происходит в конце 1947 года, под тридцатую Годовщину Октября, в стольном городе нашем Москве, только что отпраздновавшем восьмисотлетие своих жестокостей. В двух километрах от всесоюзной сельскохозяйственной выставки. И километра не будет до останкинского Дома Творчества Крепостных.
___
Крепостных!.. Это сравнение не случайно напрашивалось у многих, когда им выпадало время размыслить. Не отдельные черты, но весь главный смысл существования крепостного права и Архипелага один и тот же: это общественные устройства для принудительного и безжалостного использования дарового труда миллионов рабов. Шесть дней в неделю, а часто и семь, туземцы Архипелага выходили на изнурительную барщину, не приносящую им лично никакого прибытка. Им не оставляли ни пятого, ни седьмого дня работать на себя, потому что содержание выдавали "месячи'ною" - лагерным пайком. Так же точно были они разделены на барщинных (группа "А") и дворовых (группа "Б"), обслуживающих непосредственно помещика (начальника лагпункта) и поместье (зону). Хворыми (группа "В") признавались только те, кто уже совсем не мог слезть с печи (с нар). Так же существовали и наказания для провинившихся (группа "Г"), только тут была та разница, что помещик, действуя в собственных интересах, наказывал с меньшей потерей рабочих дней - плетьми на конюшне, карцера у него не было, начальник же лагпункта по государственной инструкции помещает виновного в ШИзо (штрафной изолятор) или БУР (барак усиленного режима). Как и помещик, начальник лагеря мог взять любого раба себе в лакеи, в повара, парикмахеры или шуты (мог собрать и крепостной театр, если ему нравилось), любую рабыню определить себе в экономки, в наложницы или в прислугу. Как и помещик, он вволю мог дурить, показывать свой нрав. (Начальник Химкинского лагеря майор Волков увидел, как заключённая девушка сушила на солнце распущенные после мытья долгие льняные волосы, почему-то рассердился и коротко бросил: "Остричь!" И её тотчас остригли. 1945 г.) Менялся ли помещик или начальник лагеря, все рабы покорно ждали нового, гадали о его привычках и заранее отдавались в его власть. Не в силах предвидеть волю хозяина, крепостной мало задумывался о завтрашнем дне - и заключённый тоже. Крепостной не мог жениться без воли барина - и уж тем более заключённый только при снисхождении начальника мог обзавестись лагерной женой. Как крепостной не выбирал своей рабской доли, он не виновен был в своём рождении, так не выбирал её и заключённый, он тоже попадал на Архипелаг чистым роком.
Страница 220 из 576
Это сходство давно подметил русский язык: "Людей накормили?" "Людей послали на работу?" "Сколько у тебя людей?" "Пришли-ка мне человека!" Людей, люди - о ком это? Так говорили о крепостных. Так говорят о заключённых.3 Так невозможно, однако, сказать об офицерах, о руководителях - "сколько у тебя людей?" - никто и не поймёт.
Но, возразят нам, всё-таки с крепостными не так уж много и сходства. Различий больше.
Согласимся: различий - больше. Но вот удивительно: все различия - к выгоде крепостного права! все различия - к невыгоде Архипелага ГУЛага!
Крепостные не работали дольше, чем от зари до зари. Зэки - в темноте начинают, в темноте и кончают (да еще не всегда и кончают). У крепостных воскресенье было свято, да все двунадесятые, да храмовые, да из святок сколько-то (ряжеными же ходили!). Заключённый перед каждым воскресеньем трусится: дадут или не дадут? А праздников он вовсе не знает (как Волга выходных...): эти 1-е мая и 7-е ноября больше мучений с обысками и режимом, чем того праздника (а некоторых из года в год именно в эти дни сажают в карцер). У крепостных Рождество и Пасха были подлинными праздниками; а личного обыска то после работы, то утром, то ночью ("Встать рядом с постелями!") - они и вообще не знали! - Крепостные жили в постоянных избах, считали их своими, и на ночь ложась - на печи, на полатях, на лавке - знали: вот это место моё, давеча тут спал и дальше буду. Заключённый не знает, в каком бараке будет завтра (и даже, идя с работы, не уверен, что и сегодня там будет спать). Нет у него "своих" нар, "своей" вагонки. Куда перегонят.
У крепостного барщинного бывали лошадь своя, соха своя, топор, коса, веретено, коробы, посуда, одежда. Даже у дворовых, пишет Герцен,4 всегда были кой-какие тряпки, которые они оставляли по наследству своим близким и которые почти никогда не отбирались помещиком. Зэк же обязан зимнее сдать весной, летнее - осенью, на инвентаризациях трясут его суму и каждую лишнюю тряпку отбирают в казну. Не разрешено ему ни ножичка малого, ни миски, а из живности - только вши. Крепостной нет-нет, да вершу закинет, рыбки поймает. Зэк ловит рыбу только ложкой из баланды. У крепостного бывала то коровушка Бурёнышка, то коза, куры. Зэк молоком и губ никогда не мажет, а яиц куриных и глазами не видит десятилетиями, пожалуй и не узнает, увидя.
Уже семь столетий зная азиатское рабство, Россия по большей части не знала голода. "На Руси никто с голоду не умирывал" - говорит пословица. А пословицу сбрёху не составят. Крепостные были рабы, но были сыты.5 Архипелаг же десятилетиями жил в пригнёте жестокого голода, между зэками шла грызня за селёдочный хвост из мусорного ящика. Уж на Рождество-то и Пасху самый худой крепостной мужичишка разговлялся салом. Но самый первый работник в лагере может сало получить только из посылки.
Крепостные жили семьями. Продажа или обмен крепостного отдельно от семьи были всеми признанным оглашаемым варварством, над ним негодовала публичная русская литература. Сотни, пусть тысячи (уж вряд ли) крепостных были отрываемы от своих семей. Но не миллионы. Зэк разлучен с семьей с первого дня ареста и в половине случаев - навсегда. Если же сын арестован с отцом (как мы слышали от Витковского) или жена вместе с мужем, - то пуще всего блюли не допустить их встречу на одном лагпункте; если случайно встретились они - разъединить как можно быстрей. Также и всякого зэка и зэчку, сошедшихся в лагере для короткой или подлинной любви - спешили наказать карцером, разорвать и разослать. И даже самые сантиментальные пишущие дамы - Шагинян или Тэсс - ни беззвучной слезки о том не пророняли в платочек. (Ну, да ведь они не знали. Или думали - так нужно.)
И самый перегон крепостных с места на место не производился в угаре торопливости: им давали уложить свой скарб, собрать свою движимость и переехать спокойно за пятнадцать или сорок вёрст. Но как шквал настигает зэка этап: двадцать, десять минут лишь на то, чтоб отдать имущество лагерю, и уже опрокинута вся жизнь его вверх дном, и он едет куда-то на край света, может быть - навеки. - На жизнь одного крепостного редко выпадало больше одного переезда, а чаще сидели на местах. Туземца же Архипелага, не знавшего этапов, невозможно указать. А многие переезжали по пять, по семь, по одиннадцать раз.
Крепостным удавалось вырываться на оброк, они уходили далеко с глаз проклятого барина, торговали, богатели, жили под вид вольных. Но даже бесконвойные зэки живут в той же зоне и с утра тянутся на то же производство, куда гонят и колонну остальных.
Дворовые были большей частью развращенные паразиты ("дворня - хамово отродье"), жили за счёт барщинных, но хоть сами не управляли ими. Вдвое тошнее зэку от того, что развращенные придурки еще им же управляют и помыкают.
Да вообще всё положение крепостных облегчалось тем, что помещик вынужденно их щадил: они стоили денег, своей работой приносили ему богатство. Лагерный начальник не щадит заключённых: он их не покупал, детям в наследство не передаёт, а умрут одни - пришлют других.
Нет, зря мы потянулись сравнивать наших зэков с помещичьими крепостными. Состояние тех следует признать гораздо более спокойным и человеческим. С кем еще приблизительно можно сравнивать положение туземцев Архипелага - это с заводскими крепостными, уральскими, алтайскими и нерчинскими. Или - с аракчеевскими поселенцами. (А иные возражают мне: и то жирно, в аракчеевских поселениях тоже и природа, и семья, и праздники. Только древневосточное рабство будет сравнением верным).
Страница 221 из 576
И лишь одно, лишь одно преимущество заключённых над крепостными приходит на ум: заключённый попадает на Архипелаг, даже если малолеткой в 12-15 лет, - а всё-таки не со дня рождения! А всё-таки сколько-то лет до посадки отхватывает он и воли! Что же до выгоды определённого судебного срока перед пожизненной крестьянской крепостью, - то здесь много оговорок: если срок не четвертная; если статья не 58-я; если не будет "до особого распоряжения"; если не намотают второго лагерного срока; если после срока не пошлют автоматически в ссылку; если не вернут с воли тотчас же назад на Архипелаг как повторника. Оговорок такой частокол, что ведь, вспомним, иногда ж и крепостного барин на волю отпускал по причуде...
Вот почему когда "император Михаил" сообщил нам на Лубянке ходящую среди московских рабочих анекдотическую расшифровку ВКП(б) - Второе Крепостное Право (большевиков), - это не показалось нам смешным, а вещим.
___
Искали новый стимул для общественного труда. Думали, что это будет сознательность и энтузиазм при полном бескорыстии. Потому так подхватывали "великий почин" субботников. Но он оказался не началом новой эры, а судорогой самоотверженности одного из последних поколений революции. Из губернских тамбовских материалов 1921-го года видно, например, что уже тогда многие члены партии пытались уклоняться от субботников - и введена была отметка о явке на субботник в партийной учётной карточке. Еще на десяток лет хватило этого порыва для комсомольцев и для нас, тогдашних пионеров. Но потом и у нас пресеклось.
Что же тогда? Где ж искать стимул? Деньги, сдельщина, премиальные? Но это в нос шибало недавним капитализмом, и нужен был долгий период, другое поколение, чтоб запах перестал раздражать и его можно было бы мирно принять как "социалистический принцип материальной заинтересованности".
Копнули глубже в сундуке истории и вытащили то, что Маркс называл "внеэкономическим принуждением". В лагере и в колхозе эта находка выставилась неприкрытыми клыками.
Потом подвернулся Френкель и, как чёрт сыпет зелье в кипящий котёл, подсыпал котловку.
Известно было заклинание, сколько раз его повторяли: "В новом общественном строе не может быть места ни дисциплине палки, на которую опиралось крепостничество, ни дисциплине голода, на которой держится капитализм".
Так вот Архипелаг сумел чудесно совместить и то, и другое.
И всего-то приёмов для этого понадобилось: 1. Котловка, 2. Бригада, 3. Два начальства. (Но третье не обязательно: на Воркуте, например, всегда было одно начальство, а дела шли.)
Так вот на этих трёх китах стоит Архипелаг. А если считать их приводными ремнями, - от них крутится.
О котловке уже сказано. Это - такое перераспределение хлеба и крупы, чтобы за средний паёк заключённого, который в паразитических обществах выдаётся арестанту бездействующему, наш зэк еще бы поколотился и погорбил. Чтобы свою законную пайку он добрал добавочными кусочками по сто граммов и считался бы при этом ударником. Проценты выработки сверх ста давали право и на дополнительные (у тебя же перед тем отнятые) ложки каши. Беспощадное знание человеческой природы! Ни эти кусочки хлеба, ни эти крупяные бабки не шли в сравнение с тем расходом сил, которые тратились на их зарабатывание. Но по своей извечной бедственной черте человек не умеет соразмерить вещь и цену за неё. Как солдат на чужой войне дешевым стаканом водки поднимается в атаку и в ней отдаёт жизнь, так и зэк за эти нищенские подачки, скользнув с бревна, купается в паводке северной реки или в ледяной воде месит глину для саманов голыми ногами, которым уже не понадобится земля воли.
Однако, не всесильна и сатанинская котловка. Не все на неё клюют. Как крепостные когда-то усвоили: "хоть хвойку глодать, да не пенья ломать", так и зэки поняли: в лагере не маленькая пайка губит, а большая. Ленивые! тупые! бесчувственные полуживотные! они не хотят этого дополнительного! они не хотят кусочка этого питательного хлеба, смешанного с картошкой, викой и водой! они уже и досрочки не хотят! они и на доску почёта не хотят! они не хотят подняться до интересов стройки и страны, не хотят выполнять пятилеток, хотя пятилетки в интересах трудящихся! Они разбредаются по закоулкам шахт, по этажам строительства, они рады в тёмной дыре перепрятаться от дождя, только бы не работать.
Не часто же можно устроить такие массовые работы, как гравийный карьер под Ярославлем: видимые простому глазу надзора, сотни заключённых там скучены на небольшом пространстве, и едва лишь кто перестаёт двигаться сразу он заметен. Это - идеальные условия: никто не смеет замедлиться, спину разогнуть, пота обтереть, пока на холме не упадёт флаг - условный знак перекура. А как же быть в других случаях?
Было думано. И придумана была - бригада. Да и как бы нам не додуматься? У нас и народники в социализм идти хотели через общину, и марксисты через коллектив. Как и поныне наши газеты пишут? - "Главное для человека - это труд и обязательно труд в коллективе"!
Так в лагере ничего кроме труда и нет, и только в коллективе! Значит, ИТЛ - и есть высшая цель человечества? главное-то - достигнуто?
Страница 222 из 576
Как бригада служит психологическому обогащению своих членов, понуканию, слежке и повышению чувства достоинства - мы уже имели повод объяснить (глава 3). Соответственно целям бригады подбираются достойные задачи и бригадиры (по-лагерному - бугры). Прогоняя заключённых через палку и пайку, бригадир должен справиться с бригадой в отсутствии начальства, надзора и конвоя. Шаламов приводит примеры, когда за один промывочный сезон на Колыме несколько раз вымирал состав бригады, а бригадир всё оставался тот же. В КемерЛаге такой был бригадир Переломов - языком он не пользовался, только дрыном. Список этих фамилий занял бы много у нас страниц, но я его не готовил. Интересно, что чаще всего такие бригадиры получаются из блатных, то бишь люмпен-пролетариев.
Однако, к чему не приспосабливаются люди? Было бы грубо с нашей стороны не досмотреть, как бригада становилась иногда и естественной ячейкой туземного общества - как на воле бывает семья. Я сам такие бригады знал и не одну. Правда, это не были бригады общих работ - там, где кто-то должен умереть, иначе не выжить остальным. Это были обычно бригады специальные: электриков, слесарей-токарей, плотников, маляров. Чем эти бригады были малочисленнее (по 10-12 человек), тем явнее проступало в них начало взаимозащиты и взаимоподдержки.6
Для такой бригады и для такой роли должен быть и бригадир подходящий: в меру жестокий; хорошо знающий все нравственные (безнравственные) законы ГУЛага; проницательный и справедливый в бригаде; со своей отработанной хваткой против начальства - кто хриплым лаем, кто исподтишка; страшноватый для всех придурков, не пропускающий случая вырвать для бригады лишнюю стограммовку, ватные брюки, пару ботинок. Но и со связями среди придурков влиятельных, откуда узнаёт все лагерные новости и предстоящие перемены, это всё нужно ему для правильного руководства. Хорошо знающий работы и участки выгодные и невыгодные (и на невыгодные умеющий спихнуть соседнюю бригаду, если такая есть). С острым взглядом на тухту - где её легче в эту пятидневку вырвать: в нормах или в объёмах. И неколебимо отстаивающий тухту перед прорабом, когда тот уже заносит брызжущую ручку "резать" наряды. И лапу умеющий дать нормировщику. И знающий, кто у него в бригаде стукач (и если не очень умный и вредный - пусть и будет, а то худшего подставят). А в бригаде он всегда знает, кого взглядом подбодрить, кого отматерить, а кому дать сегодня работу полегче. И такая бригада с таким бригадиром сурово сживается и выживает сурово. Нежностей нет, но никто и не падает. Работал я у таких бригадиров - у Синебрюхова, у Павла Боронюка. Если этот список подбирать - и на него страниц пошло бы много. И по многим рассказам совпадает, что чаще всего такие хозяйственные разумные бригадиры - из "кулацких" сыновей.
А что же делать? Если бригаду неотклонимо навязывают, как форму существования - то что же делать? Приспособиться как-то надо? От работы гибнем, но и не погибнуть можем только через работу. (Конечно, философия спорная. Верней бы ответить: не учи меня гибнуть как ты хочешь, дай мне погибнуть как я хочу. Да ведь всё равно не дадут, вот что...)
Неважный выбор бывает и бригадиру: не выполнит лесоповальная бригада дневного задания в 55 "кубиков" - и в карцер идёт бригадир. А не хочешь в карцер - загоняй в смерть бригадников. Кто кого смога', тот того и в рога.
А два начальства удобны лагерям так же, как клещам нужен и левый и правый захват, оба. Два начальства - это молот и наковальня, и куют они из зэка то, что нужно государству, а рассыпался - смахивают в мусор. Хотя содержание отдельного зонного начальства и сильно увеличивает расходы государства, хотя по тупости, капризности и бдительности оно часто затрудняет, усложняет рабочий процесс, а всё-таки ставят его, и значит тут не промах. Два начальства - это два терзателя вместо одного, да посменно, и поставлены они в положение соревнования: кто из арестанта больше выжмет и меньше ему даст.
В руках одного начальства находится производство, материалы, инструмент, транспорт, и только малости нет - рабочей силы. Эту рабочую силу каждое утро конвой приводит из лагеря и каждый вечер уводит в лагерь (или по сменам). Те десять или двенадцать часов, на которые зэки попадают в руки производственного начальства, нет надобности их воспитывать или исправлять, и даже если в течение рабочего дня они издохнут - это не может огорчить ни то, ни другое начальство: мертвецы легче списываются, чем сожженные доски или раскраденная олифа. Производственному начальству важно принудить заключённых за день сделать побольше, а в наряды записать им поменьше, ибо надо же как-то покрыть губительные расходы и недостачи производства: ведь воруют и тресты, и СМУ, и прорабы, и десятники, и завхозы, и шофера, и меньше всех зэки, да и то не для себя (им уносить некуда), а для своего лагерного начальства и конвоя. А еще больше гибнет от беспечного и непредусмотрительного хозяйствования, и еще от того, что зэки ничего не берегут тоже, - и покрыть все эти недостачи один путь: недоплатить за рабочую силу.
В руках лагерного начальства - только рабсила (язык знает, как сокращать!). Но это - решающее. Лагерные начальники так и говорят: мы можем на них (производственников) нажимать, они нигде не найдут других рабочих. (В тайге и пустыне - где ж их найдешь?) И потому они стараются вырвать за свою рабсилу побольше денег, которые и сдают в казну, а часть идёт на содержание самого лагерного руководства за то, что оно зэков охраняет (от свободы), поит, кормит, одевает и морально допекает.
Страница 223 из 576
Как всегда при нашем продуманном социальном устройстве, здесь сталкиваются лбами два плана: план производства иметь по зарплате самые низкие расходы и план МВД приносить с производства в лагерь самые большие заработки. Стороннему наблюдателю странно: зачем приводить в столкновение собственные планы? О, тут большой смысл! Столкновение-то планов и сплющивает человечка. Это - принцип, выходящий за колючую проволоку Архипелага.
А что еще важно: что два начальства эти совсем друг другу не враждебны, как можно думать по их постоянным стычкам и взаимным обманам. Там где нужно плотнее сплющить, они примыкают друг к другу очень тесно. Хотя начальник лагеря - отец родной для своих зэков, но всегда охотно признает и подпишет акт, что в увечье виноват сам заключённый, а не производство; не будет очень уж настаивать, что заключённым нужна спецодежда или в каком-то цеху вентиляции нет (нет, так нет, что ж поделаешь, временные трудности, а ка'к в ленинградскую блокаду?...) Никогда не откажет лагерное начальство производственному посадить в карцер бригадира за грубость или рабочего, утерявшего лопату, или инженера, не так выполнившего приказ. В глухих посёлках не оба ли эти начальства и составляют высшее общество таёжно-индустриальных помещиков? Не их ли жены друг ко другу ходят в гости?
И если всё-таки тухту в нарядах непрерывно дуют, если записывается копка и засыпка траншей, никогда не зиявших в земле; ремонт отопления или станка, не выходившего из строя; смена столбов целёхоньких, которые еще десять лет перестоят, - то делается это даже не по наущению лагерного начальства, спокойного, что деньги в лагерь так или иначе притекут, - а самими заключёнными (бригадирами, нормировщиками, десятниками), потому что таковы все государственные нормы: они рассчитаны не для земной реальной жизни, а для какого-то лунного идеала. Человек самоотверженный, здоровый, сытый и бодрый - выполнить этих норм не может! Что же спрашивать с измученного, слабого, голодного и угнетённого арестанта? Государственное нормирование описывает производство таким, каким оно не может быть на земле - и этим напоминает социалистический реализм в беллетристике. Но если непроданные книги потом просто рубятся, - закрывать промышленную тухту сложней. Однако не невозможно!
В постоянной круговертной спешке директор и прораб проглядывали, не успевали обнаружить тухту. А десятники из вольных были неграмотны или пьяны, или добросердечны к зэкам (с расчётом, что и бригадир их выручит в тяжелую минуту). А там - "процентовка съедена", хлеб из брюха не вытащишь. Бухгалтерские же ревизии и учёт известны своей неповоротливостью, они открывают тухту с опозданием в месяцы или годы, когда и деньги за эту работу давно упорхнули и остаётся только или под суд отдать кого-нибудь из вольных или замять и списать.
Трёх китов подвело под Архипелаг Руководство: котловку, бригаду и два начальства. А четвёртого и главного кита - тухту, подвели туземцы и сама жизнь.
Нужны для тухты напористые предприимчивые бригадиры, но еще нужней, еще важней - производственные начальники из заключённых. Десятников, нормировщиков, плановиков, экономистов, их было немало, потому что в тех дальних местах не настачишься вольных. Одни ээки на этих местах забывались, жесточели хуже вольных, топтали своего брата-арестанта и по трупам шли к собственной досрочке. Другие, напротив, сохраняли отчётливое сознание своей родины - Архипелага, и вносили разумную умеренность в управление производством, разумную долю тухты в отчётность. Это был риск для них: не риск получить новый срок, потому что сроки и так были нахомучены добрые и статья крепка, - но риск потерять своё место, разгневать начальство, попасть в худой этап - и так незаметно погибнуть. Тем славней их стойкость и ум, что они помогали выжить и своим братьям.
Таков был, например, Василий Григорьевич Власов, уже знакомый нам по Кадыйскому процессу. Весь долгий срок свой (он просидел девятнадцать лет без перерыва) он сберег ту же упрямую убежденность, с которой вел себя на суде, с которой высмеял Калинина и его помило'вку. Он все эти годы, когда и от голода сох, и тянул лямку общих работ, ощущал себя не козлом отпущения, а истым политическим и даже "революционером", как говорил в задушевных беседах. И когда благодаря своей природной острой хозяйственной хватке, заменявшей ему неоконченное экономическое образование, он занимал посты производственных придурков, - Власов не просто видел в этом оттяжку своей гибели, но и возможность всю телегу подправить так, чтоб ребятам тянуть было легче.
В 40-е годы на одной из Усть-Вымьских лесных командировок (УстьВымьЛаг отличался от общей схемы тем, что имел одно начальство: сам лагерь вел лесоповал, учитывал и отвечал за план перед МинЛесом) Власов совмещал должности нормировщика и плановика. Он был там голова всему, и зимой, чтобы поддержать работяг-повальщиков, приписывал их бригадам лишние кубометры. Одна зима была особенно суровой, от силы выполняли ребята на 60%, но получали как за 125%, и на повышенных пайках перестояли зиму, и работы ни на день не остановились. Однако, вывозка "поваленного" (на бумаге) леса сильно отставала, до начальника лагеря дошли недобрые слухи. В марте он послал в лес комиссию из десятников - и те обнаружили недостачу восьми тысяч кубометров леса! Разъяренный начальник вызвал Власова. Тот выслушал и сказал: "Дай им, начальник, всем по пять суток, они неряхи. Они поленились по лесу походить, там снег глубокий. Составь новую комиссию, я председатель". Со своей толковой тройкой Власов, не выходя из кабинета, составил акт и "нашел" весь недостающий лес. На время начальник успокоился, но в мае схватился опять: леса-то вывозят мало, уже сверху спрашивают. Он призвал Власова. Власов, маленький, но всегда с петушиным задором, теперь и отпираться не стал: леса нет. "Так как же ты мог составить фальшивый акт, трам-та-ра-рам?!" "А что ж лучше было бы вам самому в тюрьму садиться? Ведь восемь тысяч кубов - это для вольного червонец, ну для чекиста - пять." Поматюгался начальник, но теперь уже поздно Власова наказывать: им держится. "Что же делать?" "А вот пусть совсем дороги развезёт." Развезло все пути, ни зимника, ни летника, и принес Власов начальнику подписывать и отправил дальше в Управление техническую подробно-обоснованную записку. Там докладывалось, что из-за весьма успешного повала леса минувшей зимой, восемь тысяч кубометров не поспели вывезти по санному пути. По болотистому же лесу вывезти их невозможно. Дальше приводился расчет стоимости лежневой дороги, если её строить, и доказывалось, что вывозка этих восьми тысяч будет сейчас стоить дороже их самих. А через год, пролежав лето и осень в болоте, они будут уже некондиционные, заказчик примет их только на дрова. Управление согласилось с грамотными доводами, которые не стыдно показать и всякой иной комиссии, - и списало восемь тысяч кубов.
Страница 224 из 576
Так стволы эти были свалены, съедены, списаны - и снова гордо стояли, зеленея хвоей. Впрочем, недорого заплатило и государство за эти мертвые кубометры: несколько сот лишних буханок черного, слипшегося, водою налитого хлеба. Сохраненная тысяча стволов да сотня жизней в прибыль не шла - этого добра на Архипелаге никогда не считали.
Наверное, не один Власов догадывался так мухлевать, потому что с 1947-го года на всех лесоповалах ввели новый порядок: комплексные звенья и комплексные бригады. Теперь лесорубы объединялись с возчиками в одно звено, и бригаде засчитывался не поваленный лес, а - вывезенный на катище, к берегу сплавной реки, к месту весеннего сплава.
И что же? Теперь тухта лопнула? Нисколько! Даже расцвела! - она расширилась вынужденно, и расширился круг рабочих, которые от нее кормились. Кому из читателей не скучно, давайте вникнем.
1. От катища по реке не могут сплавлять заключённые (кто ж их будет вдоль реки конвоировать? бдительность!). Поэтому на катище от лагерного сдатчика (от всех бригад) принимает лес представитель сплавной конторы, состоящей из вольных. Ну, вот он-то и проявят строгость? Ничего подобного. Лагерный сдатчик тухтит, сколько надо для лесоповальных бригад, и приёмщик сплавконторы на всё согласен.
2. А вот почему. Своих-то, вольных, рабочих сплавконторе тоже надо кормить, нормы тоже непосильны. Весь этот несуществующий приписанный лес сплавконтора записывает также и себе как сплавленный.
3. При генеральной запони, где собирается сплавленный со всех повальных участков лес, располагается биржа - то есть, выкатка из воды на берег. Этим опять занимаются заключённые, тот же УстьВымьЛаг (52 острова УстьВымьЛага разбросаны по территории 250х250 километров, вот какой у нас Архипелаг!) Сдатчик сплавконторы спокоен: лагерный приемщик теперь принимает от него обратно всю тухту: во 2-х, чтобы не подвести своего лагеря, который этот лес сдал на катище, а во 1-х, чтобы этой же тухтой накормить и своих заключённых, работающих на выкатке! (у них-то тоже нормы фантастические, им тоже горбушка нужна!). Тут уже приёмщику надо попотеть для общества: он должен не просто лес принять в объеме, но и реальный и тухтяной расписать по диаметрам бревен и длинам. Вот кто кормилец-то! (Власов и тут побывал.)
4. За биржею - лесозавод, он обрабатывает бревна в пилопродукцию. Рабочие - опять зэки. Бригады кормятся от объема обработанного ими круглого леса, и "лишний" тухтяной лес как нельзя кстати поднимает процент их выработки.
5. Дальше склад готовой продукции, и по государственным нормам он должен иметь 65% от принятого лесозаводом круглого леса. Так я 65% от тухты невидимо поступает на склад (и мифическая пилопродукция тоже расписывается по сортам: горбыля, деловой; толщина досок, обрезные, необрезные...) Штабеляющие. рабочие тоже подкармливаются этой тухтой.
Но что же дальше? Тухта уперлась в склад. Склад охраняется ВОХРой, бесконтрольных "потерь" быть не может. Кто и как теперь ответит за тухту?
Тут на помощь великому принципу тухты приходит другой великий принцип Архипелага: принцип резины, то есть всевозможных оттяжек. Так и числится тухта, так и переписывается из года в год. При инвентаризациях в этой дикой архипелажной глуши - все ведь свои, все понимают. Каждую досочку из-за счёта тоже руками не перебросишь. К счастью, сколько-то тухты каждый год "гибнет" от хранения, её списывают. Ну снимут одного-другого завскладом, перебросят работать нормировщиком. Так зато сколько же народу покормилось!
Стараются вот еще: грузя доски в вагоны для потребителей (а приёмщика нет, вагоны потом будут разбрасывать по разнарядкам) - грузить и тухту, то есть приписывать избыток (при этом кормятся и погрузочные бригады, отметим!). Железная дорога ставит пломбу, ей дела нет. Через сколько-то времени где-нибудь в Армавире или в Кривом Роге вскроют вагон и оприходуют фактическое получение. Если недогруз будет умеренный, то все эти разности объёмов соберутся в какую-то графу, и объяснять их будет уже Госплан. Если недогруз будет хамский - получатель пошлет УстьВымьЛагу рекламацию, - но рекламации эти движутся в миллионах других бумажек, где-то подшиваются, а со временем гаснут - они не могут противостоять людскому напору жить. (А послать вагон леса назад никакой Армавир не решится: хватай, что дают - на юге леса нет.)
Отметим, что и государство, МинЛес, серьёзно использует в своих народно-хозяйственных сводках эти тухтяные цифры поваленного и обработанного леса. Министерству они тоже приходятся кстати.7
Но, пожалуй, самое удивительное здесь вот что: казалось бы, из-за тухты на каждом этапе передвижки леса его должно не хватать. Однако, приёмщик биржи за летний сезон успевает столько приписать тухты на выкатке, что к осени у сплавконторы образуются в запонях избытки! - до них руки не дошли. На зиму же их так оставить нельзя, чтоб не пришлось весной звать самолёт на бомбёжку. И поэтому этот лишний, уже никому не нужный лес, поздней осенью спускают в Белое море!
Чудо? диво? Но это не в одном месте так. Вот и в Унжлаге на лесоскладах всегда оставался ЛИШНИЙ лес, так и не попавший в вагоны, и уже не числился он нигде!.. И после полного закрытия очередного склада на него еще много лет потом ездили с соседних ОЛПов за бесхозными сухими дровами и жгли в печах окорённую рудстойку, на которую столько страданий положено было при заготовке.
Страница 225 из 576
И всё это - затея как прожить, а вовсе не нажиться, а вовсе не ограбить государство.
Нельзя государству быть таким слишком лютым - и толкать подданных на обман.
Так и принято говорить у заключённых: без тухты и аммонала не построили б канала.
Вот на всём том и стоит Архипелаг.
1 Вышинский - Предисловие к книге Авербаха "От преступления к труду", стр. VI.
2 Вышинский - Предисловие к книге Авербаха "От преступления к труду, стр. VII.
3 Говорят так еще о колхозниках и чернорабочих, но мы, пожалуй, дальше не пойдём.
4 "Письма старому товарищу", академическое издание, т. XX, стр.
5 По всем столетиям есть такие свидетельства. В XVII-м пишет Юрий Крижанич, что крестьяне и ремесленники Московии живут обильнее западных, что самые бедные жители на Руси едят хороший хлеб, рыбу, мясо. Даже в Смутное время "давные житницы не истощены, и поля скирд стояху, гумны же пренаполиены одоней, и копен, и зародов до четырёх-на десять лет" (Авраамий Палицын). В XVIII веке Фон-Визин, сравнивая обеспеченность русских крестьян и крестьян Лангедока, Прованса, пишет: "нахожу, беспристрастно судя, состояние наших несравненно счастливейшим". В XIX-м веке о крепостной деревне Пушкин написал: "Везде следы д?о?в?о?л?ь?с?т?в?а и труда".
6 Проявилось это и в больших разнорабочих бригадах, но только в каторжных лагерях и при особых условиях. Об этом - в Части V.
7 Так и тухта, как многие из проблем Архипелага, не помещается в нём, а имеет значение общегосударственное.
Глава 6. Фашистов привезли!
- Фашистов привезли! Фашистов привезли! - возбужденно кричали, бегая по лагерю, молодые зэки - парни и девки, когда два наших грузовика, каждый груженный тридцатью фашистами, въехали в черту небольшого квадрата лагеря Новый Иерусалим.
Мы только что пережили один из высоких часов своей жизни - один час переезда сюда с Красной Пресни - то, что называется ближний этап. Хотя везли нас со скорченными ногами в кузовах, но нашими были - весь воздух, вся скорость, все краски. О, забытая яркость мира! - трамваи - красные, троллейбусы - голубые, толпа - в белом и пестром, - да видят ли они сами, давясь при посадке, эти краски? А еще почему-то сегодня все дома и столбы украшены флагами и флажками, какой-то неожиданный праздник - 14 августа, совпавший с праздником нашего освобождения из тюрьмы. (В этот день объявлено о капитуляции Японии, конце семидневной войны.) На Волоколамском шоссе вихри запахов скошенного сена и предвечерняя свежесть лугов обвевали наши стриженные головы. Этот луговой ветер - кто может вбирать жаднее арестантов? Неподдельная зелень слепила глаза, привыкшие к серому, к серому. Мы с Гаммеровым и Ингалом вместе попали на этап, сидели рядом, и нам казалось - мы едем на веселую дачу. Концом такого обворожительного пути не могло быть ничто мрачное.
И вот мы спрыгиваем из кузовов, разминаем затекшие ноги и спины и оглядываемся. Зона Нового Иерусалима нравится нам, она даже премиленькая: она окружена не сплошным забором, а только переплетенной колючей проволокой, и во все стороны видна холмистая, живая, деревенская и дачная, звенигородская земля. И мы - как будто часть этого веселого окружения, мы видим эту землю так же, как те, кто приезжает сюда отдыхать и наслаждаться, даже видим её объемней (наши глаза привыкли к плоским стенам, плоским нарам, неглубоким камерам), даже видим сочней: поблекшая к августу зелень нас слепит, а может быть так сочно потому, что солнце при закате.
- Так вы - фашисты? Вы все - фашисты? - с надеждой спрашивают нас подходящие зэки. И утвердившись, что - да, фашисты, - тотчас убегают, уходят. Больше ничем мы не интересны им.
(Мы уже знаем, что фашисты - это кличка для Пятьдесят Восьмой, введенная зоркими блатными и очень одобренная начальством: когда-то хорошо звали каэрами, потом это завяло, а нужно меткое клеймо.)
После быстрой езды в свежем воздухе нам здесь как будто теплее и оттого еще уютнее. Мы еще оглядываемся на маленькую зону с её двухэтажным каменным мужским корпусом, деревянным с мезонином - женским, и совсем деревенскими сараюшками-развалюшками подсобных служб; потом на длинные черные тени от деревьев и зданий, которые уже ложатся везде по полям; на высокую трубу кирпичного завода, на уже зажигающиеся окна двух его корпусов.
- А что? Здесь неплохо... как будто... - говорим мы между собой, стараясь убедить друг друга и себя.
Один паренек с тем остро-настороженным недоброжелательным выражением, которое мы уже начинаем замечать не у него одного, задержался подле нас дольше, с интересом рассматривая фашистов. Черная затасканная кепка была косо надвинута ему на лоб, руки он держал в карманах и так стоял, слушая нашу болтовню.
- Н-не плохо! - встряхнуло ему грудь. Кривя губы, он еще раз презрительно осмотрел нас и отпечатал: - Со-са-ловка!.. За-гнетесь!
И, сплюнув нам под ноги, ушел. Невыносимо ему было еще дальше слушать таких дураков.
Наши сердца упали.
Первая ночь в лагере!.. Вы уже несетесь, несетесь по скользкому гладкому вниз, вниз, - и где-то есть еще спасительный выступ, за который надо уцепиться, но вы не знаете, где он. В вас ожило всё, что было худшего в вашем воспитании: всё недоверчивое, мрачное, цепкое, жестокое, привитое голодными очередями, открытой несправедливостью сильных. Это худшее еще взбудоражено, еще перемучено в вас опережающими слухами о лагерях: только не попадите на общие! волчий лагерный мир! здесь загрызают живьем! здесь затаптывают споткнувшегося! только не попадите на общие! Но как не попасть? Куда бросаться? Что-то надо дать! Кому-то надо дать! Но что именно? Но кому? Но как это делается?
Страница 226 из 576
Часу не прошло - один из наших этапников уже приходит сдержанно сияющий: он назначен инженером-строителем по зоне. И еще один: ему разрешено открыть парикмахерскую для вольных на заводе. И еще один: встретил знакомого, будет работать в плановом отделе. Твое сердце щемит: это всё за твой счет! Они выживут в канцеляриях и парикмахерских. А ты - погибнешь. Погибнешь.
Зона. Двести шагов от проволоки до проволоки, и то нельзя подходить к ней близко. Да, вокруг будут зеленеть и сиять звенигородские перехолмки, а здесь - голодная столовая, каменный погреб ШИзо, худой навесик над плитой "индивидуальной варки", сарайчик бани, серая будка запущенной уборной с прогнившими досками - и никуда не денешься, всё. Может быть в твоей жизни этот островок - последний кусок земли, который тебе еще суждено топтать ногами.
В комнатах наставлены голые вагонки. Вагонка - это изобретенье Архипелага, приспособленье для спанья туземцев и нигде в мире не встречается больше: это четыре деревянных щита в два этажа на двух крестовидных опорах - в голове и ногах. Когда один спящий шевелится - трое остальных качаются.
Матрасов в этом лагере не выдают, мешков для набивки - тоже. Слово "бельё" неведомо туземцам ново-иерусалимского острова: здесь не бывает постельного, не выдают и не стирают нательного, разве что на себе привезёшь и озаботишься. И слово "подушка" не знает завхоз этого лагеря, подушки бывают только свои и только у баб и у блатных. Вечером, ложась на голый щит, можешь разуться, но учти - ботинки твои сопрут. Лучше спи в обуви. И одежонки не раскидывай: сопрут и её. Уходя утром на работу, ты ничего не должен оставить в бараке: чем побрезгуют воры, то отберут надзиратели: не положено! Утром вы уходите на работу, как снимаются кочевники со стоянки, даже чище: вы не оставляете ни золы костров, ни обглоданных костей животных, комната пуста, хоть шаром покати, хоть заселяй её днём другими. И ничем не отличен твой спальный щит от щитов твоих соседей. Они голы, засалены, отлощены боками.
Но и на работу ты ничего не унесёшь с собой. Свой скарб утром собери, стань в очередь в каптёрку личных вещей и спрячь в чемодан, в мешок. Вернёшься с работы - стань в очередь в каптёрку и возьми, что' по предвидению твоему тебе понадобится на ночлеге. Не ошибись, второй раз до каптёрки не добьёшься.
И так - десять лет. Держи голову бодро!
Утренняя смена возвращается в лагерь в третьем часу дня. Она моется, обедает, стоит в очереди в каптерку - и тут звонят на поверку. Всех, кто в лагере, выстраивают шеренгами, и неграмотный надзиратель с фанерной дощечкой ходит, мусоля во рту карандаш, умственно морща лоб и всё шепчет, шепчет. Несколько раз он пересчитывает строй, несколько раз обойдёт все помещения, оставляя строй стоять. То он ошибётся в арифметике, то собьется, сколько больных, сколько сидит в ШИзо "без вывода". Тянется эта бессмысленная трата времени хорошо - час, а то и полтора. И особенно беспомощно и униженно чувствуют себя те, кто дорожит временем - это не очень развитая в нашем народе и совсем не развитая среди зэков потребность, кто хочет даже в лагере что-то успеть сделать. "В строю" читать нельзя. Мои мальчики, Гаммеров и Ингал, стоят с закрытыми глазами, они сочиняют или стихи, или прозу, или письма - но и так не дадут стоять в шеренге, потому что ты как бы спишь и тем оскорбляешь проверку, а еще уши твои не закрыты, и матерщина, и глупые шутки и унылые разговоры - всё лезет туда. (Идёт 1945-й год. Норберт Винер скоро сформулирует кибернетику, уже расщеплен атом - а тут бледнолобые интеллектуалы стоят и ждут - "нэ вертухайсь!" - пока тупой краснорожий идол лениво сшепчет свой баланс!). Проверка кончена, теперь в половине шестого можно было бы лечь спать (ибо коротка была прошлая ночь, но еще короче может оказаться будущая) - однако через час ужин, кромсается время.
Администрация лагеря так ленива и так бездарна, что не хватает у неё желания и находчивости разделить рабочих трёх разных смен по разным комнатам. В восьмом часу, после ужина, можно было бы первой смене успокоиться, но не берёт угомон сытых и неусталых, и блатные на своих перинах только тут и начинают играть в карты, горланить и откалывать театрализованные номера. Вот один вор азербайджанского вида, преувеличенно крадучись, в обход комнаты прыгает с вагонки на вагонку по верхним щитам и по работягам и рычит: "Так Наполеон шел в Москву за табаком!" Разжившись табаку, он возвращается той же дорогой, наступая и переступая: "Так Наполеон убегал в Париж!" Каждая выходка блатных настолько поразительна и непривычна, что мы только наблюдаем за ними, разинув рты. С девяти вечера качает вагонки, топает, собирается, относит вещи в каптерку ночная смена. Их выводят к десяти, поспать бы теперь! - но в одиннадцатом часу возвращается дневная смена. Теперь тяжело топает она, качает вагонки, моется, идет за вещами в каптерку, ужинает. Может быть только с половины двенадцатого изнеможенный лагерь спит.
Но четверть пятого звон певучего металла разносится над нашим маленьким лагерем и над сонной колхозной округой, где старики хорошо еще помнят перезвоны истринских колоколов. Может быть и наш лагерный сереброголосый колокол - из монастыря и еще там привык по первым петухам поднимать иноков на молитву и труд.
Страница 227 из 576
"Подъём, первая смена!" - кричит надзиратель в каждой комнате. Голова, хмельная от недосыпу, еще не размеженные глаза - какое тебе умывание! а одеваться не надо, ты так и спал. Значит, сразу в столовую. Ты входишь туда, еще шатаясь от сна. Каждый толкается и уверенно знает, чего он хочет, одни спешат за пайкой, другие за баландой. Только ты бродишь как лунатик, при тусклых лампах и в пару баланды не видя, где получить тебе то и другое. Наконец получил - пятьсот пятьдесят пиршественных граммов хлеба и глиняную миску с чем-то горячим чёрным. Это - чёрные щи, щи из крапивы. Чёрные тряпки вываренных листьев лежат в черноватой пустой воде. Ни рыбы, ни мяса, ни жира. Ни даже соли: крапива, вывариваясь, поедает всю брошенную соль, так её потому и совсем не кладут: если табак - лагерное золото, то соль лагерное серебро, повара приберегают её. Выворачивающее зелье - крапивная непосоленная баланда! - ты и голоден, а всё никак не вольешь её в себя.
Подними глаза. Не к небу, под потолок. Уж глаза привыкли к тусклым лампам и разбирают теперь вдоль стены длинный лозунг излюбленно-красными буквами на обойной бумаге:
"Кто не работает - тот не ест!"
И дрожь ударяет в грудь. О, мудрецы из Культурно-Воспитательной Части! Как вы были довольны, изыскав этот великий евангельский и коммунистический лозунг - для лагерной столовой. Но в Евангелии от Матфея сказано: "Трудящийся достоин пропитания". Но во Второзаконии сказано: "Не заграждай рта у вола молотящего."
А у вас - восклицательный знак! спасибо вам от молотящего вола! Теперь я буду знать, что мою потончавшую шею вы сжимаете вовсе не от нехватки, что вы душите меня не просто из жадности - а из светлого принципа грядущего общества! Только не вижу я в лагере, чтоб ели работающие. И не вижу я в лагере, чтоб неработающие - голодали.
Светает. Бледнеет предутреннее августовское небо. Только самые яркие звёзды еще видны на нём. На юго-востоке, над заводом, куда нас поведут сейчас - Процион и Сириус - альфы Малого и Большого Пса. Всё покинуло нас, даже небо заодно с тюремщиками: псы на небе, как и на земле, на сворках у конвоиров. Собаки лают в бешенстве, подпрыгивают, хотят досягнуть до нас. Славно они натренированы на человеческое мясо.
Первый день в лагере! И врагу не желаю я этого дня! Мозги пластами смещаются от невместимости всего жестокого. Как будет? как будет со мной? точит и точит голову, а работу дают новичкам самую бессмысленную, чтоб только занять их, пока разберутся. Бесконечный день. Носишь носилки или откатываешь тачки, и с каждой тачкой только на пять, на десять минут убавляется день, и голова для того одного и свободна, чтоб размышлять: как будет? как будет?
Мы видим бессмысленность перекатки этого мусора, стараемся болтать между тачками. Кажется, мы изнемогли уже от этих первых тачек, мы уже силы отдали им - а как же катать их восемь лет? Мы стараемся говорить о чем-нибудь, в чём почувствовать свою силу и личность. Ингал рассказывает о похоронах Тынянова, чьим учеником он себя считает - и мы заспариваем об исторических романах: смеет ли вообще кто-нибудь их писать. Ведь исторический роман - это роман о том, чего автор никогда не видел. Нагруженный отдаленностью и зрелостью своего века, автор может сколько угодно убеждать себя, что он хорошо осознал, но ведь вжиться ему всё равно не дано, и значит, исторический роман есть прежде всего фантастический?
Тут начинают вызывать новый этап по несколько человек в контору для назначения, и все мы бросаем тачки. Ингал сумел со вчерашнего дня с кем-то познакомиться - и вот он, литератор, послан в заводскую бухгалтерию, хотя до смешного путается в цифрах, а на счётах отроду не считал. Гаммеров даже для спасения жизни не способен идти просить и зацепляться. Его назначают чернорабочим. Он приходит, ложится на траву и этот последний часок, пока ему еще не надо быть чернорабочим, рассказывает мне о затравленном поэте Павле Васильеве, о котором я слыхом не слышал. Когда эти мальчики успели столько прочесть и узнать?
Я кусаю стебелёк и колеблюсь - на что мне косить: - на математику или на офицерство? Так гордо устраниться, как Борис, я не могу. Когда-то внушали мне и другие идеалы, но с тридцатых годов жесткая жизнь обтирала нас только в этом направлении: добиваться и пробиваться.
Само получилось так, что, переступая порог кабинета директора завода, я сбросил под широким офицерским поясом морщь гимнастёрки от живота по бокам (я и нарядился-то в этот день нарочно, ничто мне, что тачку катать). Стоячий ворот был строго застёгнут.
- Офицер? - сразу сметил директор.
- Так точно!
- Опыт работы с людьми?1
- Имею.
- Чем командовали?
- Артиллерийским дивизионом - (соврал на ходу, батареи мне показалось мало). Он смотрел на меня и с доверием и с сомнением.
- А здесь - справитесь? Здесь трудно.
- Думаю что справлюсь! (Ведь я еще и сам не понимаю в какой лезу хомут. Главное ж - добиваться и пробиваться!) - Он прищурился и подумал. (Он соображал, насколько я готов переработаться во пса и крепка ли моя челюсть.)
- Хорошо. Будете сменным мастером глиняного карьера.
И еще одного бывшего офицера, Николая Акимова, назначили мастером карьера. Мы вышли с ним из конторы сродненные, радостные. Мы не могли бы тогда понять, даже скажи нам, что избрали стандартное для армейцев холопское начало срока. По неинтеллигентному непритязательному лицу Акимова видно было, что он открытый парень и хороший солдат.
Страница 228 из 576
- Чего это директор пугает? С двадцатью человеками да не справиться? Не минировано, не бомбят - чего ж тут не справиться?
Мы хотели возродить в себе фронтовую былую уверенность. Щенки, мы не понимали, насколько Архипелаг не похож на фронт, насколько его осадная война тяжелее нашей взрывной.
В армии командовать может дурак и ничтожество и даже с тем большим успехом, чем выше занимаемый им пост. Если командиру взвода нужна и сообразительность, и неутомимость, и отвага, и чтенье солдатского сердца, то иному маршалу достаточно брюзжать, браниться и уметь подписать свою фамилию. Всё остальное сделают за него, и план операции ему поднесёт оперативный отдел штаба, какой-нибудь головастый офицер с неизвестной фамилией. Солдаты выполняют приказы не потому, что убеждаются в их правильности (часто совсем наоборот), а потому, что приказы передаются сверху вниз по иерархии, это есть приказы машины, и кто не выполнит, тому оттяпают голову.
Но на Архипелаге для зэка, назначенного командовать другими зэками, совсем не так. Вся золотопогонная иерархия отнюдь не высится за твоей спиной и отнюдь не поддерживает твоего приказа: она предаст тебя и вышвырнет, как только ты не сумеешь осуществить этих приказов своей силой, собственным уменьем. А уменье здесь такое: или твой кулак, или безжалостное вымаривание голодом, или такое глубинное знание Архипелага, что приказ и для каждого заключенного выглядит как его единственное спасение.
Зеленоватая полярная влага должна сменить в тебе теплую кровь - лишь тогда ты сможешь командовать зэками.
Как раз в эти дни из ШИзо на карьер, как на самую тяжелую работу, стали выводить штрафную бригаду - группу блатных, перед тем едва не зарезавших начальника лагеря (они не резать его хотели, не такие дураки, а напугать, чтоб он их отправил назад на Пресню: Новый Иерусалим признали они местом гиблым, где не подкормишься). Ко мне в смену их привели под конец. Они легли на карьере в затишке, обнажили свои толстые короткие руки, ноги, жирные татуированные животы, груди, и блаженно загорали после сырого подвала ШИзо. Я подошел к ним в своем военном одеянии и четко корректно предложил им приступить к работе. Солнце настроило их благодушно, поэтому они только рассмеялись и послали меня к известной матери. Я возмутился и растерялся и отошел ни с чем. В армии я бы начал с команды "Встать!" - но здесь ясно было, что если кто и встанет - то только сунуть мне нож между ребрами. Пока я ломал голову, что мне делать (ведь остальной карьер смотрел и тоже мог бросить работу) - окончилась моя смена. Только благодаря этому обстоятельству я и могу сегодня писать исследование Архипелага.
Меня сменил Акимов. Блатные продолжали загорать. Он сказал им раз, второй раз крикнул командно (может быть даже: "Встать!"), третий раз пригрозил начальником - они погнались за ним, в распадах карьера свалили и ломом отбили почки. Его увезли прямо с завода в областную тюремную больницу, на этом кончилась его командная служба, а может быть и тюремный срок и сама жизнь. (Директор, наверно, и назначил нас как чучела для битья против этих блатных.)
Моя же короткая карьера на карьере продлилась несколькими днями дольше акимовской, только принесла она мне не удовлетворение, как я ждал, а постоянное душевное угнетение. В шесть утра я входил в рабочую зону подавленный больше, чем если бы шел копать глину сам, я совершенно потерянный плелся к карьеру, ненавидя и его и роль свою в нем.
От завода мокрого прессования к карьеру шел вагонеточный путь. Там, где кончалась ровная площадка и рельсовый путь спускался в разработку - стояла лебедка на помосте. Эта моторная лебедка была - из немногих чудес механизации на всем заводе. Весь путь по карьеру до лебедки и потом от лебедки до завода толкать вагонетки с глиной должны были работяги. Только на подъеме из карьера их втаскивала лебедка. Карьер занимал дальний угол заводской зоны, он был взрытая развалами поверхность, развалы ветвились как овраги, между ними оставались нетронутые горки. Глина залегала сразу с поверхности, и пласт был не тощ. Можно было, вероятно, брать и вглубь, брать и сплошняком вширь, но никто не знал, как надо, и никто не составлял плана разработки, а всем руководил бригадир утренней смены Баринов - молодой нагловатый москвич, бытовик, со смазливым обличьем. Баринов разрабатывал карьер просто где удобнее, вкапывался там, где, меньше поработав, можно больше было нагрузить глины. Слишком вглубь он не шел, чтоб не слишком круто выкатывать вагонетки. Баринов собственно и командовал теми восемнадцатью-двадцатью человеками, которые только и работали в мою смену на карьере. Он и был единственный настоящий хозяин смены: знал ребят, кормил их, то есть, добивался им больших паек, и каждый день сам мудро решал, сколько выкатить вагонеток, чтоб не слишком было мало и не слишком много. И Баринов нравился мне, и окажись мы с ним где-нибудь в тюрьме рядом на нарах - мы бы с ним весело ладили. Да мы и сейчас бы ладили - но мне нужно было придти и посмеяться вместе с ним, что вот назначил меня директор на должность промежуточной гавкалки, а я - ничего не понимаю. Но офицерское воспитание не дозволяло мне так! И я пытался держаться с ним строго и добиваться повиновения, хотя не только я и не только он, но и вся бригада видела, что я - такой же пришлёпка, как инструктор из района при посевной. Баринова же сердило, что над ним поставили попку, и он не раз остроумно разыгрывал меня перед бригадой. Обо всём, что я считал нужным делать, он тотчас же доказывал мне, что нельзя. Напротив, громко крича "мастер! мастер!" - то и дело звал меня в разные концы карьера и просил указаний: как снимать старый и прокладывать новый рельсовый путь; как закрепить на оси соскочившее колесо; или будто бы лебедка отказала, не тянет, и что делать теперь; или куда нести точить затупившиеся лопаты. Перед его насмешками день ото дня слабея в своем командном порыве, я уже доволен бывал, если он с утра велел ребятам копать (это бывало не всегда) и не тревожил меня досадными вопросами.
Страница 229 из 576
Тогда я тихо отходил и прятался от своих подчиненных и от своих начальников за высокие кучи отваленного грунта, садился на землю и замирал. В оцепенении был мой дух от нескольких первых лагерных дней. О, это не тюрьма! Тюрьмы - крылья. Тюрьмы - коробы мыслей. Голодать и спорить в тюрьме - весело и легко. А вот попробуй здесь - десять лет голодать, работать и молчать - вот это попробуй! Железная гусеница уже втягивала меня на пережёв. Беспомощный я не знал - как, а хотелось откатиться в сторонку. Отдышаться. Очнуться. Поднять голову и увидеть:
Вон, за колючей проволокой, через ложок - высотка. На ней маленькая деревня - домов десять. Всходящее солнце озаряет её мирными лучами. Так рядом с нами - и совсем же не лагерь! (Впрочем, тоже лагерь, но об этом забываешь). Движения там подолгу не бывает, потом пройдет баба с ведром, пробежит маленький ребятенок через лебеду на улице. Запоет петух, промычит корова - всё отчетливо слышно нам на карьере. Тявкнет дворняжка - что за милый голос! - это не конвойный пёс!2
И от каждого тамошнего звука и от самой неподвижности деревни струится мне в душу заветный покой. И я твёрдо знаю - сказали бы мне сейчас: вот тебе свобода! Но до самой смерти живи в этой деревне! Откажись от городов и от мира всего, от твоих залётных желаний, от твоих убеждений, от истины ото всего откажись и живи в этой деревне (но не колхозником!), каждое утро смотри на солнышко и слушай петухов. Согласен? - О, не только согласен, но, Господи, пошли мне такую жизнь! Я чувствую, что лагеря мне не выдержать.
С другой стороны завода, не видимой мне сейчас, гремит по ржевской дороге пассажирский поезд. В карьере кричат: "Придурочный!" Каждый поезд здесь известен, по ним отсчитывают время. "Придурочный" - это без четверти девять, а в девять отдельно, вне смен, доведут на завод из лагеря придурков - конторских и начальников. Самый любимый из поездов - в половине второго, "кормилец", после него мы вскоре идём на съём и на обед.
Вместе с придурками, а иногда, если сердце занывает о работе, то и раньше, спецконвоем, выводят на раоогу и мою начальницу-зэчку Ольгу Петровну Матронину. Я вздыхаю, выхожу из укрытия, и иду вдоль рельсового пути на завод мокрого прессования - докладываться.
Весь кирпичный завод это - два завода, мокрого и сухого прессования. Наш карьер обслуживает только мокрое прессование, и начальница мокрого прессования - Матронина, инженер-силикатчик. Какой она инженер - не знаю, но суетлива и упряма. Она - из тех непоколебимо-благонамеренных, которых я уже немного встречал в камерах (их и вообще - немного), но на чьей горней высоте не удержался. По литерной статье ЧС, как член семьи расстрелянного, она получила 8 лет через ОСО, и вот теперь досиживает последние месяцы. Правда, всю войну политических не выпускали, и её тоже задержат до пресловутого Особого распоряжения. Но и это не наводит никакой тени на её состояние: она служит партии, неважно - на воле или в лагере. Она - из заповедника. Она повязывается в лагере красной и только красной косынкой, хотя ей уже за сорок (таких косынок не носит на заводе ни одна лагерная девчонка и ни одна вольная комсомолка). Никакой обиды за расстрел мужа и за собственные отсиженные восемь лет она не испытывает. Все эти несправедливости учинили, по её мнению, отдельные ягодинцы или ежовцы, а при товарище Берии сажают только правильно. Увидев меня в одежде советского офицера, она при первом же знакомстве сказала: "Те, кто меня посадил, теперь могут убедиться в моей ортодоксальности!" Недавно она написала письмо Калинину и цитирует всем, кто хочет или вынужден её слушать: "Долгий срок заключения не сломил моей воли в борьбе за советскую власть, за советскую промышленность."
Впрочем, когда Акимов пришел и доложил ей, что блатные его не слушают, она не пошла сама объяснять этим социально-близким вредность их поведения для промышленности, но одёрнула его: "Так надо заставить! Для того вы и назначены!" Акимова прибили - она не стала дальше бороться, а написала в лагерь: "Этот контингент больше к нам не выводить." - Спокойно смотрит она и на то, как у неё на заводе девчонки восемь часов работают автоматами: все восемь часов без перерыва однообразные движения у конвейера. Она говорит: "Ничего не поделаешь, для механизации есть более важные участки". Вчера, в субботу, разнёсся слух, что сегодня опять не дадут нам воскресенья (так и не дали). Девчонки-автоматы окружили её стайкой и с горечью: "Ольга Петровна! Неужели опять воскресенья не дадут? Ведь третье подряд! Ведь война кончилась!" В красной косынке она негодующе вскинула сухой тёмный профиль не женщины и не мужчины: "Девонки, ка'-ко'е нам может быть воскресенье?! В Москве стройка стоит без кирпичей!!" (То есть, она не знала конечно той именно стройки, куда повезут наши кирпичи, - но умственным взором она видела ту обобщенную великую стройку, а девчонкам хотелось низменно постираться.)
Я нужен был Матрониной для того, чтобы удвоить число вагонеток за смену. Она не проводила расчёта сил работяг, годности вагонеток, поглотительной способности завода, а только требовала - удвоить! (И как, кроме кулака, мог бы удвоить вагонетки сторонний не разбирающийся человек?) Я не удвоил и вообще ни на одну вагонетку выработка при мне не изменилась и Матронина, не щадя, ругала меня при Баринове и при рабочих, в бабьей голове своей не умещая того, что знает последний сержант: что даже ефрейтора нельзя ругать при бойце. И вот однажды, признав своё полное поражение на карьере и, значит, не способность руководить, я прихожу к Матрониной и сколь могу мягко прошу:
Страница 230 из 576
- Ольга Петровна! Я - хороший математик, быстро считаю. Я слышал, вам на заводе нужен счетовод. Возьмите меня!
- Счетовод?! - возмущается она, еще темнеет её жесткое лицо, и кончики красной косынки перематываются на её затылок. - Счетоводом я любую девчушку посажу, а нам нужны командиры производства! Сколько вагонеток за смену не додали? Отправляйтесь! - И как новая Афина Паллада она шлёт вытянутой дланью на карьер.
А еще через день упраздняется самая должность мастер карьера, я разжалован, но не просто, а мстительно. Матронина зовёт Баринова и велит:
- Поставь его с ломом и глаз не спускай! Чтобы шесть вагонеток за смену нагрузил! Чтобы вкалывал!
И тут же, в своём офицерском одеянии, которым я так горжусь, я иду копать глину. Баринову весело, он предвидел моё падение.
Если бы я лучше понимал скрытую настороженную связь всех лагерных событий, я мог бы о своей участи догадаться еще вчера. В иерусалимской столовой было отдельное раздаточное окошко - для ИТР, откуда кормились инженеры, бухгалтеры... и сапожники. После своего назначения мастером карьера я, усваивая лагерную хватку, подходил к этому окну и требовал себе питание оттуда. Поварихи мялись, говорили, что меня еще нет в списке ИТР, но всякий раз кормили, потом даже молча, так что я сам поверил, что я - в списке. Как я после обдумал, - я был для кухни фигурой еще неясной: едва приехав, сразу вознёсся; держался гордо, ходил в военном. Такой человек, свободное дело, станет еще через неделю старшим нарядчиком или старшим бухгалтером зоны или врачом (в лагере всё возможно!!) - и тогда они будут в моих руках. И хотя на самом деле завод еще только испытывал меня и ни в какой список не включал - кухня кормила меня на всякий случай. Но за сутки до моего падения, когда еще и завод не знал, лагерная кухня уже всё знала, и хлопнула мне дверцей в морду: я оказался дешевый фраер. В этом маленьком эпизоде - воздух лагерного мира.
Это столь частое человеческое желание выделиться одеждой на самом деле раскрывает нас, особенно под зоркими лагерными взглядами. Нам кажется, что мы одеваемся, а на самом деле мы обнажаемся, мы показываем, чего мы стоим. Я не понимал, что моя военная форма стоит матронинской красной косынки. И недреманный глаз из укрытия всё это высмотрел. И прислал за мной как-то дневального. Лейтенант вызывает, вот сюда, в отдельную комнату.
Молодой лейтенант разговаривает очень приятно. В уютной чистой комнате были только он и я. Светило предзакатное солнышко, ветер отдувал занавеску. Он усадил меня. Он почему-то предложил мне написать автобиографию - и не мог сделать предложения приятнее. После протоколов следствия, где я себя только оплёвывал, после унижения воронков и пересылок, после конвоя и тюремного надзора, после блатных и придурков, отказавшихся видеть во мне бывшего капитана нашей славной Красной Армии, вот я сидел за столом и никем не понукаемый, под доброжелательным взглядом симпатичного лейтенанта писал вмеру густыми чернилами по отличной гладкой бумаге, которой в лагере нет, что я был капитан, что я командовал батареей, что у меня были какие-то ордена. И от одного того, что я писал, ко мне возвращалась, кажется, моя личность, моё "я". (Да, мой гносеологический субъект "я"! А ведь я всё-таки был из универсантов, из гражданских, в армии человек случайный. Представим же, как неискоренимо это в кадровике - требовать к себе уважения!) И лейтенант, прочтя автобиографию, совершенно был доволен: "Так вы советский человек, правда?" Ну, правда же, ну конечно же, отчего же нет? Как приятно воспрять из грязи и праха - и снова стать советским человеком! половина свободы.
Лейтенант попросил зайти к нему через пять дней. За эти пять дней, однако мне пришлось расстаться с моей военной формой, потому что дурно в ней копать глину. Гимнастёрку и галифе я спрятал в свой чемодан, а в лагерной каптёрке получил латаное линялое тряпьё, выстиранное будто после года лёжки в мусорном ящике. Это - важный шаг, хотя я еще не сознаю его значения: душа у меня еще не зэковская, но вот шкура становится зэковской. Бритый наголо, терзаемый голодом и теснимый врагами, скоро я приобрету и зэковский взгляд: неискренний, недоверчивый, всё замечающий.
В таком-то виде и иду я через пять дней к оперуполномоченному, всё еще не понимая, к чему он прицелился. Но уполномоченного не оказывается на месте. Он вообще перестаёт приезжать. (Он уже знает, а мы не знаем: еще через неделю нас всех расформируют, а в Новый Иерусалим вместо нас привезут немцев). Так я избегаю увидеть лейтенанта.
Мы обсуждали с Гаммеровым и с Ингалом - зачем это я писал автобиографию, и не догадались, дети, что это уже первый коготь хищника, запущенный в наше гнездо. А между тем такая ясная картинка: в новом этапе приехало трое молодых людей, и всё время они о чём-то между собой рассуждают, спорят, а один из них - чёрный, круглый, хмурый, с маленькими усиками, тот, что устроился в бухгалтерии, ночами не спит и на нарах у себя что-то пишет, пишет и прячет. Конечно, можно наслать и вырвать, что он там прячет, но чтоб не спугивать - проще узнать обо всем у того из них, кто ходит в галифе. Он, очевидно, армейский и советский человек, и поможет духовному надзору.
Страница 231 из 576
Жора Ингал, не устающий днём на работе, действительно положил первые полночи не спать - и так отстоять неплененность творческого духа. У себя на верхнем щите вагонки, свободном от матраса, подушки и одеял, он сидит в телогрейке (в комнатах не тепло, ночи осенние), в ботинках, ноги вытянув по щиту, спиной прислонясь к стене и, посасывая карандаш, сурово смотрит на свой лист. (Не придумать худшего поведения для лагеря! - но ни он, ни мы еще не понимаем, как это видно и как за этим следят.)
Иногда он поддается просто слабости и пишет просто письма. Его двадцатитрёхлетняя жена и башмаков еще не износила, в которых ходила с ним этой зимой в консерваторию - а вот уже бросила его: анкеты, пятно, да и жить хочется. Он пишет другой женщине, которую называет сестрёнкой, скрывая от себя и от неё, что тоже любит её или готов полюбить (но и та женщина сейчас выходит замуж). Он умеет писать и так: