Аннотация: В самом деле что можно сказать о сериале - Архипелаг Гулаг? Фундаментальный труд или антисоветская фальшивка?
А зачем теперь было скрывать?..
В этот тоннель устраивались потом экскурсии всего гарнизона и надзора. Майор Максименко, пузатый начальник экибастузского лагеря, потом хвастался в Управлении перед другими начальниками лаготделений:
- Вот у меня был подкоп - да! Метро! Но мы... наша бдительность...
А всего-то вошка...
Поднятая тревога не дала и ушедшей четвёрке дойти до железнодорожного переезда! План рухнул! Они перелезли через забор пустой рабочей зоны с другой стороны дороги, перешли зону, еще раз перелезли - и двинулись в степь. Они не решились остаться в посёлке ловить машину, потому что посёлок уже был переполнен патрулями.
Как год назад Тэнно, они сразу потеряли скорость и вероятие уйти.
Они пошли на юго-восток, к Семипалатинску. Ни продуктов не было у них на пеший путь, ни сил - ведь последние дни они выбивались, кончая подкоп.
На пятый день побега они зашли в юрту и попросили у казахов поесть. Как уже можно догадаться, те отказали и в просящих поесть стреляли из охотничьего ружья. (И в традиции ли это степного народа пастухов? А если не в традиции - то традиция откуда?..)
Степан Коновалов пошёл с ножом на ружье, ранил казаха, отнял ружье и продукты. Пошли дальше. Но казахи выслеживали их на конях, обнаружили уже близ Иртыша, вызвали опергруппу.
Дальше они были окружены, избиты в кровь и мясо, дальше уже всё, всё известно...
Если мне могут теперь указать побеги русских революционеров ХIХ или ХХ века с такими трудностями, с таким отсутствием поддержки извне, с таким враждебным отношением среды, с такой беззаконной карой пойманных - пусть назовут!
И после этого пусть говорят, что мы - не боролись.
1 Мой сопалатник в Ташкентском онкодиспансере, конвоир узбек, рассказывал мне об этом побеге, напротив, как об удачно совершённом, изнехотя восхищаясь.
2 См. главу 10.
Глава 9. Сынки с автоматами
Охраняли в долгих шинелях с чёрными обшлагами. Охраняли красноармейцы. Охраняли самоохранники. Охраняли запасники-старики. Наконец пришли молодые ядрёные мальчики, рожденные в первую пятилетку, не видавшие войны, взяли новенькие автоматы - и пошли нас охранять.
Каждый день два раза по часу мы бредём, соединённые молчаливой смертной связью: любой из них волен убить любого из нас. Каждое утро мы - по дороге, они - по задороге, вяло бредём, куда не нужно ни им, ни нам. Каждый вечер бодро спешим: мы - в свой загон, они - в свой. И так как дома настоящего у нас нет - загоны эти служат нам домами.
Мы идём и совсем не смотрим на их полушубки, на их автоматы - зачем они нам? Они идут и всё время смотрят на чёрные наши ряды. Им по уставу надо всё время смотреть на нас, им так приказано, в этом их служба. Они должны пресечь выстрелом наше каждое движение и шаг.
Какими кажемся мы им, в наших чёрных бушлатах, в наших серых шапках сталинского меха, в наших уродливых, третьего срока, четырежды подшитых валенках, - и все обляпанные латками номеров, как не могут же поступить с подлинными людьми?
Удивляться ли, что вид наш вызывает гадливость? - ведь он так и рассчитан, наш вид. Вольные жители посёлка, особенно школьники и учительницы, со страхом косятся с тротуарных тропинок на наши колонны, ведомые по широкой улице. Передают: они очень боятся, что мы, исчадия фашизма, вдруг бросимся врассыпную, сомнём конвой, - и ринемся грабить, насиловать, жечь, убивать. Ведь наверно такие только желания доступны столь звероподобным существам. И вот от этих зверей охраняет жителей посёлка конвой. Благородный конвой. В клубе, построенном нами, вполне может чувствовать себя рыцарем сержант конвоя, предлагая учительнице потанцевать.
Эти сынки всё время смотрят на нас - и из оцепления, и с вышек, но ничего им не дано знать о нас, а только право дано: стрелять без предупреждения!
О, если бы по вечерам они приходили к нам, в наши бараки, садились бы на наши вагонки и слушали: за что вот этот сел старик, за что вот этот папаша. Опустели бы эти вышки и не стреляли бы эти автоматы.
Но вся хитрость и сила системы в том, что смертная наша связь основана на неведении. Их сочувствие к нам карается как измена родине, их желание с нами поговорить - как нарушение священной присяги. И зачем говорить с нами, когда придёт политрук в час, назначенный по графику, и проведёт с ними беседу - о политическом и моральном лице охраняемых врагов народа. Он подробно и с повторениями разъяснит, насколько эти чучела вредны и тяготят государство. (Тем заманчивее проверить их как живую мишень.) Он принесёт под мышкой какие-то папки и скажет, что в спецчасти лагеря ему дали на один вечер дела. Он прочтет оттуда машинописные бумажки о злодеяниях, за которые мало всех печей Освенцима - и припишет их тому электрику, который чинил свет на столбе, или тому столяру, у которого рядовые товарищи такие-то неосторожно хотели заказать тумбочку.
Политрук не собьётся, не оговорится. Он никогда не расскажет мальчикам, что люди тут сидят и просто за веру в Бога, и просто за жажду правды, и просто за любовь к справедливости. И еще - ни за что вообще.
Вся сила системы в том, что нельзя человеку просто говорить с человеком, а только через офицера и политрука.
Страница 461 из 576
Вся сила этих мальчиков - в их незнании.
Вся сила лагерей - в этих мальчиках. Краснопогонниках. Убийцах с вышек и ловцах беглецов.
Вот одна такая политбеседа по воспоминаниям тогдашнего конвоира (Ныроблаг): "Лейтенант Самутин - узкоплечий, долговязый, голова приплюснутая с висков. Напоминает змею. Белый, почти безбровый. Знаем, что прежде он самолично расстреливал. Сейчас на политзанятиях читает монотонно: "Враги народа, которых вы охраняете - это те же фашисты, нечисть. Мы осуществляем силу и карающий меч Родины и должны быть твёрдыми. Никаких сантиментов, никакой жалости".
И вот так-то формируются мальчики, которые упавшего беглеца стараются бить ногой непременно в голову. Те, кто у седого старика в наручниках выбивают ногою хлеб изо рта. Те, кто равнодушно смотрят как бьётся закованный беглец о занозистые доски кузова - ему лицо кровянит, ему голову разбивает, они смотрят равнодушно. Ведь они - карающий меч Родины, а он, говорят, - американский полковник.
Уже после смерти Сталина, уже вечно-ссыльный, я лежал в обычной вольной ташкентской клинике. Вдруг слышу: молодой узбек, больной, рассказывает соседям о своей службе в армии. Их часть охраняла палачей и зверей. Узбек признался, что конвоиры тоже были не вполне сыты, и их зло брало, что заключённые, как шахтёры, получают пайку (это за 120%, конечно), немного лишь меньшую их честной солдатской. И еще их злило, что им, конвоирам, приходится на вышках мёрзнуть зимой (правда в тулупах до пят), а враги народа, войдя в рабочую зону, будто на весь день рассыпаются по обогревалкам (он и с вышки мог бы видеть, что это не так) и там целый день спят (он серьёзно представлял, что государство благодетельствует своих врагов).
Интересный вышел случай! - посмотреть на Особлаг глазами конвоира! Я стал спрашивать, что ж это были за гады и разговаривал ли с ними мой узбек лично. И вот тут он мне рассказал, что всё это узнал от политруков, что даже "дела" им зачитывали на политбеседах. И эта неразборчивая его злоба, что заключённые целый день спят, тоже конечно, утвердилась в нём не без того, чтобы офицеры кивали согласительно.
О, вы, соблазнившие малых сих!.. Лучше бы вам и не родиться!..
Рассказал узбек и о том, что рядовой солдат МВД получает 230 рублей в месяц (в 12 раз больше, чем армейский! Откуда такая щедрость? Может быть, служба его в 12 раз трудней?), а в Заполярьи даже и 400 рублей - это на срочной службе и на всём готовом.
И еще рассказывал случаи разные. Например, товарищ его шёл в оцеплении и померещилось ему, что из колонны кто-то хочет выбежать. Он нажал спуск и одной очередью убил пятерых заключённых. Так как потом все конвоиры показали, что колонна шла спокойно, то солдат понёс строгое наказание: за пять смертей дали ему пятнадцать суток ареста (на тёплой гауптвахте, конечно).
А уж этих-то случаев кто не знает, кто не расскажет из туземцев Архипелага!.. Сколько мы знали их в ИТЛ: на работах, где зоны нет, а есть невидимая черта оцепления - раздаётся выстрел, и заключённый падает мёртв: он переступил черту, говорят. Может быть вовсе не переступил - ведь линия невидимая, а никто второй не подойдёт сейчас её проверить, чтобы не лечь рядом. И комиссия тоже не придёт проверять, где лежат ноги убитого. А может быть он и переступил - ведь это конвоир может следить за невидимой чертой, а заключённый работает. Тот-то зэк и получает эту пулю, кто увлеченней и честней работает. На станции Новочунка (Озерлаг) на сенокосе - видит в двух-трёх шагах еще сенцо, а сердце хозяйское, дай подгребу в копёнку пуля! И солдату - месяц отпуска!
А еще бывает, что именно этот охранник именно на этого заключённого зол (не выполнил тот заказа, просьбы), - и тогда выстрел есть месть. Иногда с коварством: конвоир же и велит заключённому что-то взять и принести из-за черты. И когда тот доверчиво идёт - стреляет. Можно папиросу ему туда бросить - на, закури! Заключённый пойдет и за папиросой, он такой, презренное существо.
Зачем стреляют? - это не всегда поймёшь. Вот в Кенгире, в устроенной зоне, днём, где никаким побегам не пахнет, девушка Лида, западная украинка, управилась между работой постирать чулки и повесила их сушить на откосах предзонника. Приложился с вышки - и убил её наповал. (Смутно рассказывали, что потом и сам хотел с собой кончить.)
Зачем! Человек с ружьём! Бесконтрольная власть одного человека - убить или не убить другого!
А тут еще - выгодно! Начальство всегда на твоей стороне. За убийство никогда не накажут. Напротив, похвалят, наградят, и чем раньше ты его угрохал, еще на половине первого шага - тем выше твоя бдительность, тем выше награда! Месячный оклад. Месячный отпуск. (Да станьте же в положение Командования: если дивизион не имеет на счету случаев проявленной бдительности, - то что это за дивизион? что у него за командиры? или такие зэки смирные, что надо сократить охрану? Однажды созданная охранная система требует смертей!)
И между стрелками охраны возникает даже дух соревнования: ты убил и на премию купил сливочного масла. Так и я убью и тоже куплю сливочного масла. Надо к себе домой съездить, девку свою полапать? - подстрели одно это серое существо и езжай на месяц.
Страница 462 из 576
Все эти случаи хорошо мы знали в ИТЛ. Но в Особлагах появились вот такие новинки: стрелять прямо в строй, как товарищ этого узбека. Как в Озерлаге на вахте 8 сентября 1952 года. Или с вышек по зоне.
Значит - так их готовили. Это - работа политруков.
В мае 1953 года в Кенгире эти сынки с автоматами дали внезапную и ничем не вызванную очередь по колонне, уже пришедшей к лагерю и ожидающей входного обыска. Было 16 раненых - но если бы просто раненых! Стреляли разрывными пулями, давно запрещенными всеми конвенциями капиталистов и социалистов. Пули выходили из тел воро'нками - разворачивали внутренности, челюсти, дробили конечности.
Почему именно разрывными пулями вооружён конвой Особлагов? Кто это утвердил? Мы никогда этого не узнаем...
Однако, ка'к обиделся мир охраны, прочтя в моей повести, что заключённые зовут их "попками", и вот теперь это повторено для всего света. Нет, заключённые должны были их любить и звать ангелами-хранителями!
А один из этих сынков - правда, из лучших, не обиделся, но хочет отстоять истину - Владилен Задорный, 1933 года, служивший в ВСО (Военизированной стрелковой охране) МВД в Ныроблаге от своих восемнадцати до своих двадцати лет. Он написал мне несколько писем:
"Мальчишки не сами же шли туда - их призывал военкомат. Военкомат передавал их МВД. Мальчишек учили стрелять и стоять на посту. Мальчишки мёрзли и плакали по ночам - на кой им чёрт нужны были Ныроблаги со всем их содержимым! Ребят не нужно винить - они были солдатами, они несли службу Родине и, хотя в этой нелепой и страшной службе не всё было понятно (а что' - было понятно?.. Или всё или ничего, - А. С.), - но они приняли присягу, их служба не была лёгкой".
Искренне, правдиво. Задумаешься. Огородили этих мальцов кольями присяга! служба Родине! вы - солдаты!
Но и - слаба ж была в них, значит, общечеловеческая закладка, да никакой просто, - если не устояла она против присяги и политбесед. Не изо всех поколений и не всех народов можно вылепить таких мальчиков.
Не главный ли это вопрос XX века: допустимо ли исполнять приказы, передоверив совесть свою - другим? Можно ли не иметь своих представлений о дурном и хорошем и черпать их из печатных инструкций и устных указаний начальников? Присяга! Эти торжественные заклинания, произносимые с дрожью в голосе и по смыслу направленные для защиты народа от злодеев - ведь вот как легко направить их на службу злодеям и против народа!
Вспомним, что' собирался Василий Власов сказать своему палачу еще в 1937-м: ты один! - ты один виноват, что убивают людей! На тебе одном моя смерть, и с этим живи! Не было бы палачей - не было бы казней!
Не было бы конвойных войск - не было бы и лагерей!
Конечно, ни современники, ни история не упустят иерархии виновности. Конечно, всем ясно, что их офицеры виноваты больше; их оперуполномоченные еще больше; писавшие инструкции и приказы - еще больше; а дававшие указание их писать - больше всех.1
Но стреляли, но охраняли, но автоматы держали наперевес всё-таки не те, а - мальчики! Но лежащих били сапогами по голове - всё-таки мальчики!.. Еще пишет Владилен:
"Нам внедряли в головы, нас заставляли зубрить УСО-43 сс - устав стрелковой охраны 43 года совершенно секретный2, жестокий и грозный устав. Да присяга. Да наблюдение оперов и замполитов. Наушничество, доносы. На самих стрелков заводимые дела... Разделённые частоколом и колючей проволокой, люди в бушлатах и люди в шинелях были равно заключёнными - одни на двадцать пять лет, другие на три года". Это - выражено сильно, что стрелки тоже как бы посажены, только не военным трибуналом, а военным комиссариатом. Но ра'вно-то, равно-то нет! - потому что люди в шинелях отлично секли автоматами по людям в бушлатах, и даже по толпам, как мы увидим скоро.
Разъясняет еще Владилен:
"Ребята были разные. Были ограниченные служаки, слепо ненавидевшие зэ-ка. Кстати, очень ревностными были новобранцы из национальных меньшинств - башкиры, буряты, якуты. Потом были равнодушные - этих больше всего. Несли службу тихо и безропотно. Больше всего любили отрывной календарь и час, когда привозят почту. И наконец, были хорошие хлопцы, сочувствующие зэ-ка, как людям, попавшим в беду. И большинство нас понимало, что служба наша в народе непопулярна. Когда ездили в отпуск - формы не носили".
А лучше всего свою мысль Владилен защитит собственной историей. Хотя уж таких-то, как он, и вовсе были единицы.
Его пропустили в конвойные войска по недосмотру ленивой спецчасти. Его отчим, старый профсоюзный работник Войнино, был арестован в 37-м году, мать за это исключена из партии. Отец же, комбриг ВЧК, член партии с 17-го года, поспешил отречься и от бывшей жены и заодно от сына (он сохранил так партбилет, но ромб НКВД всё-таки потерял.3 Мать смывала свою запятнанность донорской кровью во время войны. (Ничего, кровь её брали и партийные, и беспартийные.) Мальчик "синие фуражки ненавидел с детства, а тут самому надели на голову... Слишком ярко врезалась в младенческую память страшная ночь, когда люди в отцовской форме бесцеремонно рылись в моей детской кровати".
"Я не был хорошим конвойным: вступал в беседы с зэками, исполнял их поручения. Оставлял винтовку у костра, ходил купить им в ларьке или бросить письма. Думаю, что на ОЛПах Промежуточная, Мысакорт, Парма еще вспоминали стрелка Володю. Бригадир зэ-ка как-то сказал мне: "Смотри на людей, слушай их горе, тогда поймёшь..." А я и так в каждом из политических видел деда, дядю, тётю... Командиров своих я просто ненавидел. Роптал, возмущался, говорил стрелкам - "вот настоящие враги народа!" За это, за прямое неподчинение ("саботаж"), за связь с зэ-ка меня отдали под следствие... Долговязый Самутин... хлестал меня по щекам, бил пресс-папье по пальцам за то, что я не подписывал признания о письмах зэ-ка. Быть бы этой глисте в жмуриках, у меня второй разряд по боксу, я крестился двухпудовой гирей - но два надзирателя повисли на руках... Однако следствию было не до меня: такое шатание-топтание пошло в 53-м году по МВД. Срока мне не дали, дали волчий билет - статья 47-Г: "уволен из органов МВД за крайнюю недисциплинированность и грубые нарушения устава МВД". И с гауптвахты дивизиона - избитого, измороженного, выбросили ехать домой... Освободившийся бригадир Арсен ухаживал за мной в дороге".
Страница 463 из 576
А вообразим, что захотел бы проявить снисходительность к заключённым офицер конвоя. Ведь он мог бы сделать это только при солдатах и через солдат. А значит, при общей озлобленности, ему было бы и невозможно это, да и "неловко". Да и кто-нибудь на него бы тотчас донёс.
Система!
1 Это не значит, что их будут судить. Важно проверить, довольны ли они пенсиями и дачами.
2 Кстати, вполне ли мы замечаем это зловещее присвистывание "эс-эс" в нашей жизни - то в одном сокращении, то в другом, начиная с КПэсэс и, значит, КПэсэсовцев? Вот, оказывается, еще и устав был "эс-эс" (как и всё слишком секретное тоже "эс-эс") - понимали, значит, его подлость составители - понимали и составляли - да в какое время: едва отбили немцев от Сталинграда! Еще один плод народной победы.
3 Хотя мы ко всему давно привыкли, но иногда и удивишься: арестован второй муж покинутой жены - и поэтому надо отречься от четырёхлетнего сына? И это - для комбрига ВЧК?
Глава 10. Когда в зоне пылает земля
Нет, не тому приходится удивляться, что мятежей и восстаний не было в лагерях, а тому, что они всё-таки были.
Как всё нежелательное в нашей истории, то есть, три четверти истинно-происходившего, и мятежи эти так аккуратно вырезаны, швом обшиты и зализаны, участники их уничтожены, дальние свидетели перепуганы, донесения подавителей сожжены или скрыты за двадцатью стенками сейфов, - что восстания эти уже сейчас обратились в миф, когда прошло от одних пятнадцать лет, от других только десять. (Удивляться ли, что говорят: ни Христа не было, ни Будды, ни Магомета. Там - тысячелетия...)
Когда это не будет уже никого из живущих волновать, историки допущены будут к остаткам бумаг, археологи копнут где-то лопатой, что-то сожгут в лаборатории - и прояснятся даты, места, контуры этих восстаний и фамилии главарей.
Тут будут и самые ранние вспышки, вроде ретюнинской - в январе 1942 года на командировке Ош-Курье близ Усть-Усы. Говорят, Ретюнин был вольнонаёмный, чуть ли не начальник этой командировки. Он кликнул клич Пятьдесят Восьмой и социально-вредным (7-35), собрал пару сотен добровольцев, они разоружили конвой из бытовиков-самоохранников и с лошадьми ушли в леса, партизанить. Их перебили постепенно. Еще весной 1945-го сажали по "ретюнинскому делу" совсем и непричастных.
Может быть, в то время узнаем мы - нет, уже не мы - о легендарном восстании 1948 года на 501-й стройке - на строительстве железной дороги Сивая Маска - Салехард. Легендарно оно потому, что все в лагерях о нём шепчут и никто толком не знает. Легендарно потому, что вспыхнуло не в Особых лагерях, где к этому сложилось настроение и почва, - а в ИТЛовских, где люди разъединены стукачами, раздавлены блатными, где оплёвано даже право их быть политическими, и где далее в голову не могло поместиться, что возможен мятеж заключённых.
По слухам всё сделали бывшие (недавние!) военные. Это иначе и быть не могло. Без них Пятьдесят Восьмая была обескровленное обезверенное стадо. Но эти ребята (почти никому не старше тридцати), офицеры и солдаты нашей боевой армии; и они же, но в виде бывших военнопленных; и еще из тех военнопленных - побывавшие у Власова, или Краснова, или в национальных отрядах; там воевавшие друг против друга, а здесь соединённые общим гнётом; эта молодёжь, прошедшая все фронты мировой войны, отлично владеющая современным стрелковым боем, маскировкой и снятием дозоров, - эта молодёжь, где не была разбросана по одному, сохранила еще к 1948 году всю инерцию войны и веру в себя, в её груди не вмещалось, почему такие ребята, целые батальоны, должны покорно умирать? Даже побег был для них жалкой полумерой, почти дезертирством одиночек, вместо того, чтобы совместно принять бой.
Всё задумано было и началось в какой-то бригаде. Говорят, что во главе был бывший полковник Воронин (или Воронов), одноглазый. Еще называют старшего лейтенанта бронетанковых войск Сакуренко. Бригада убила своих конвоиров (конвоиры в то время, как раз наоборот, не были настоящими солдатами, а - запасники, резервисты). Затем пошли освободили другую бригаду, третью. Напали на посёлок охраны и на свой лагерь извне - сняли часовых с вышек и раскрыли зону. (Тут сразу произошёл обязательный раскол: ворота были раскрыты, но большею частью зэки не шли в них. Тут были краткосрочники, которым не было расчёта бунтовать. Здесь были и десятилетники, и даже пятнадцатилетники по указам "семь восьмых" и "четыре шестых", но им не было расчёта получать 58-ю статью. Тут была и Пятьдесят Восьмая, но такая, что предпочитала верноподданно умереть на коленях, только бы не стоя. А те, кто вываливали через ворота, совсем не обязательно шли помогать восставшим: охотно бежали за зону и блатные, чтобы грабить вольные посёлки.)
Вооружившись теперь за счёт охраны (похороненной потом на кладбище в Кочмасе), повстанцы пошли и взяли соседний лагпункт. Соединёнными силами решили идти на город Воркуту! - до него оставалось 60 километров. Но не тут-то было! Парашютисты высадились десантом и отгородили от них Воркуту. А расстреливали и разгоняли восставших штурмовики на бреющем полёте.
Потом судили, еще расстреливали, давали сроки по 25 и по 10. (Заодно "освежали" сроки и многим тем, кто не ходил на операцию, а оставался в зоне.)
Страница 464 из 576
Военная безнадёжность их восстания очевидна. Но кто скажет, что надёжнее было медленно доходить и умирать?
Вскоре затем создались Особлаги, большую часть Пятьдесят Восьмой отгребли. И что же?
В 1949 году в Берлаге, в лаготделении Нижний Атурях, началось примерно так же: разоружили конвоиров; взяли 6-8 автоматов; напали извне на лагерь, сбили охрану, перерезали телефоны; открыли лагерь. Теперь-то уж в лагере были только люди с номерами, заклейменные, обречённые, не имеющие надежды. И что же? Зэки в ворота не пошли...
Те, кто всё начал, и терять им было уже нечего, превратили мятеж в побег: направились группкой в сторону Мылги. На Эльгене-Тоскане им преградили дорогу войска и танкетки (операцией командовал генерал Семёнов).
Все они были убиты.1
Спрашивает загадка: что быстрей всего на свете? И отвечает: мысль!
Так и не так. Она и медленна бывает, мысль, ох как медленна! Затруднённо и поздно человек, люди, общество осознают то, что произошло с ними. Истинное положение своё.
Сгоняя Пятьдесят Восьмую в Особые лагеря, Сталин почти забавлялся своей силой. И без того они содержались у него как нельзя надёжней, - а он сам себя вздумал перехитрить - еще лучше сделать. Он думал - так будет страшней. А вышло наоборот.
Вся система подавления, разработанная при нём, была основана на разъединении недовольных; на том, чтоб они не взглянули друг другу в глаза, не сосчитались - сколько их; на том, чтобы внушить всем, и самим недовольным, что никаких недовольных нет, что есть только отдельные злобствующие обречённые одиночки с пустотой в душе.
Но в Особых лагерях недовольные встретились многотысячными массами. И сосчитались. И разобрались, что в душе у них отнюдь не пустота, а высшие представления о жизни, чем у тюремщиков; чем у их предателей; чем у теоретиков, объясняющих, почему им надо гнить в лагере.
Сперва такая новизна Особлага почти никому не была заметна. Внешне тянулось так, будто это продолжение ИТЛ. Только быстро скисли блатные, столпы лагерного режима и начальства. Но как будто жестокость надзирателей и увеличенная площадь БУРа восполняли эту потерю.
Однако вот что: скисли блатные - в лагере не стало воровства. В тумбочке оказалось можно оставить пайку. На ночь ботинки можно не класть под голову, можно бросить их на пол - и утром они будут там. Можно кисет с табаком оставить на ночь в тумбочке, не тереть его ночь в кармане под боком.
Кажется, это мелочи? Нет, огромно! Не стало воровства - и люди без подозрения и с симпатией посмотрели на своих соседей. Слушайте, ребята, а может мы правда того... политические?..
А если политические - так можно немного повольней и говорить - между двумя вагонками и у бригадного костра. Ну, оглянуться, конечно, кто тут рядом. Да в конце концов чёрт с ним, пусть наматывают, четвертная уже есть, куда еще мотать?
Начинает отмирать и вся прежняя лагерная психология: умри ты сегодня, а я завтра; всё равно никогда справедливости не добьёшься; так было, так будет... А почему - не добьёшься?.. А почему - "будет"?..
Начинаются в бригаде тихие разговоры не о пайке совсем, не о каше, а о таких делах, что и на воле не услышишь - и всё вольней! и всё вольней! и всё вольней! - и бригадир вдруг теряет ощущение всезначимости своего кулака. У одних бригадиров кулак совсем перестает подниматься, у других реже, легче. Бригадир и сам, не возвышаясь, присаживается послушать, потолковать. И бригадники начинают смотреть на него как на товарища - тоже ведь наш.
Бригадиры приходят в ППЧ, в бухгалтерию, и по десяткам мелких вопросов - кому срезать, не срезать пайку, кого куда отчислить - придурки тоже воспринимают от них этот новый воздух, это облачко серьёзности, ответственности, нового какого-то смысла.
И придуркам, пока еще далеко не всем, это передаётся. Они ехали сюда с таким жадным желанием захватить посты, и вот захватили их, и отчего бы им не жить так же хорошо, как в ИТЛ: запираться в кабинке, жарить картошку с салом, жить между собой, отделясь от работяг? Нет! Оказывается, не это главное. Как, а что же главное?.. Становится неприличным хвастать кровопийством, как было в ИТЛ, хвастать тем, что живёшь за счёт других. И придурки находят себе друзей среди работяг и, расстелив на земле свои новенькие телогрейки рядом с их чумазыми, охотно пролёживают с ними воскресенья в беседах.
И главное деление людей оказывается не такое грубое, как было в ИТЛ: придурки - работяги, бытовики - Пятьдесят Восьмая, а сложней и интересней гораздо: землячества, религиозные группы, люди бывалые, люди учёные.
Начальство еще нескоро-нескоро что-то поймёт и заметит. А нарядчики уже не носят дрынов и даже не рычат, как раньше. Они дружески обращаются к бригадирам: на развод, мол, пора, Комов. (Не то, чтоб душу нарядчиков проняло, а - что-то беспокоющее в воздухе новое.)
Но всё это медленно. Месяцы, месяцы и месяцы уходят на эти перемены. Эти перемены медленнее сезонных. Они затрагивают не всех бригадиров, не всех придурков - лишь тех, у кого под спудом и пеплом сохранились остатки совести и братства. А кому нравится остаться сволочью - вполне успешно остаётся ею. Настоящего сдвига сознания - сдвига трясением, сдвига героического - еще нет. И по-прежнему лагерь пребывает лагерем, и мы угнетены и беспомощны, и разве то остаётся нам, что лезть вон туда под проволоку и бежать в степь, а нас бы поливали автоматами и травили собаками.
Страница 465 из 576
Смелая мысль, отчаянная мысль, мысль-ступень: а как сделать, чтоб не мы от них бежали, а они бы побежали от нас?
Довольно только задать этот вопрос, скольким-то людям додуматься и задать, скольким-то выслушать - и окончилась в лагере эпоха побегов. И началась - эпоха мятежей.
Но начать её - как? С чего её начинать? Мы же скованы, мы же оплетены щупальцами, мы лишены свободы движения - с чего начинать?
Далеко не просто в жизни - самое простое. Кажется, и в ИТЛ додумывались некоторые, что стукачей надо убивать. Даже и там подстраивали иногда: скатится со штабеля бревно и в полую воду собьет стукача. Так не трудно бы и здесь догадаться - с каких именно щупалец надо начинать рубить. Как будто все это понимали. И никто не понимал.
Вдруг - самоубийство. В режимке - "барак два" нашли повесившегося одного. (Все стадии процесса я начинаю излагать по Экибастузу. Но вот что: в других Особлагах все стадиии были те же!) Большого горя начальству нет, сняли с петли, отвезли на свалку.
А по бригаде слушок: это ведь - стукач был. Не сам он повесился. Его повесили.
Назидание.
Много в лагере подлецов, но всех сытее, грубее, наглее - заведующий столовой Тимофей С...2 Его гвардия - мордатые сытые повара, еще прикармливает он челядь палачей-дневальных. Он сам и эта челядь бьют зэков кулаками и палками. И между прочим как-то, совсем несправедливо, ударил он маленького чернявого "пацана". Да он и замечать не привык, кого он бьёт. А пацан этот, по-особлаговски, по-нынешнему - уже не просто пацан, а мусульманин. А мусульман в лагере довольно. Это не блатные какие-нибудь. Перед закатом можно видеть, как в западной части зоны (в ИТЛ бы смеялись, у нас - нет) они молятся, вскидывая руки или лбом прижимаясь к земле. У них есть старшие, в новом воздухе какой-то есть и совет. И вот их решение: мстить!
Рано утром в воскресенье пострадавший и с ним взрослый ингуш проскальзывают в барак придурков, когда те все еще нежатся в постелях, входят в комнату, где С..., и в два ножа быстро режут шестипудового.
Но как это всё еще незрело! - они не пытаются скрыть своих лиц и не пытаются убежать. Прямо от трупа, с окровавленными ножами, спокойные от исполненного долга, они идут в надзирательскую и сдаются. Их будут судить.
Это всё - поиски наощупь. Это всё еще, может быть, могло случиться и в ИТЛ. Но гражданская мысль работает дальше: не это ли и есть главное звено, через которое надо рвать цепь?
"Убей стукача!" - вот оно, звено! Нож в грудь стукача! Делать ножи и резать стукачей - вот оно!
Сейчас, когда я пишу эту главу, ряды гуманных книг нависают надо мной с настенных полок и тускло-посверкивающими неновыми корешками укоризненно мерцают, как звёзды сквозь облака: ничего в мире нельзя добиваться насилием! Взявши меч, нож, винтовку - мы быстро сравняемся с нашими палачами и насильниками. И не будет конца...
Не будет конца... Здесь, за столом, в тепле и в чисте, я с этим вполне согласен.
Но надо получить двадцать пять лет ни за что, надеть на себя четыре номера, руки держать всегда назад, утром и вечером обыскиваться, изнемогать в работе, быть таскаемым в БУР по доносам, безвозвратно затаптываться в землю - чтобы оттуда, из ямы этой, все речи великих гуманистов показались бы болтовнёю сытых вольняшек.
Не будет конца!.. - да начало будет? Просвет ли будет в нашей жизни или нет?
Заключил же подгнётный народ: благостью лихость не изоймешь.
Стукачи - тоже люди?.. Надзиратели ходят по баракам и объявляют для нашего устрашения приказ по всему Песчаному лагерю: на каком-то из женских лагпунктов две девушки (по годам рождения видно, как молоды) вели антисоветские разговоры. Трибунал в составе... Расстрелять!
Этих девушек, шептавшихся на вагонке, уже имевших по десять лет хомута - какая заложила стерва, тоже ведь захомутанная?! Какие же стукачи люди?!
Сомнений не было. А удары первые были всё же не легки.
Не знаю, где - как (резать стали во всех Особлагах, даже в инвалидном Спасске!), а у нас это началось с приезда Дубовского этапа - в основном западных украинцев, ОУНовцев. Для всего этого движения они повсеместно сделали очень много, да они и стронули воз. Дубовский этап привёз к нам бациллу мятежа.
Молодые, сильные ребята, взятые прямо с партизанской тропы, они в Дубовке огляделись, ужаснулись этой спячке и рабству - и потянулись к ножу.
В Дубовке это быстро кончилось мятежом, пожаром и расформированием. Но лагерные хозяева, самоуверенные, ослеплённые (тридцать лет они не встречали никакого сопротивления, отвыкли от него) - не позаботились даже держать привезённых мятежников отдельно от нас. Их распустили по лагерю, по бригадам. Это был приём ИТЛ: распыление там глушило протест. Но в нашей, уже очищающейся, среде распыление только помогло быстрее охватить всю толщу огнем.
Новички выходили с бригадами на работу, но не притрагивались к ней или для вида только, а лежали на солнышке (лето как раз!) и тихо беседовали. Со стороны в такой момент они очень походили на блатных в законе, тем более, что были такие же молодые, упитанные, широкоплечие.
Да закон и прояснялся, но новый удивительный закон: "умри в эту ночь, у кого нечистая совесть!"
Страница 466 из 576
Теперь убийства зачередили чаще, чем побеги в их лучшую пору. Они совершались уверенно и анонимно: никто не шёл сдаваться с окровавленным ножом; и себя и нож приберегали для другого дела. В излюбленное время - в пять часов утра, когда бараки отпирались одинокими надзирателями, шедшими отпирать дальше, а заключённые еще почти все спали, - мстители в масках тихо входили в намеченную секцию, подходили к намеченной вагонке и неотклонимо убивали уже проснувшегося и дико вопящего или даже не проснувшегося предателя. Проверив, что он мёртв, уходили деловито.
Они были в масках, и номеров их не было видно - спороты или покрыты. Но если соседи убитого и признали их по фигурам - они не только не спешили заявить об этом сами, но даже на допросах, но даже перед угрозами кумовьёв теперь не сдавались, а твердили: нет, нет, не знаю, не видел. И это не была уже просто древняя истина, усвоенная всеми угнетёнными: "незнайка на печи сидит, а знайку на верёвочке ведут", - это было спасение самого себя! Потому что назвавший был бы убит в следующие пять часов утра, и благоволение оперуполномоченного ему ничуть бы не помогло.
И вот убийства (хотя их не произошло пока и десятка) стали нормой, стали обычным явлением. Заключённые шли умываться, получали утренние пайки, спрашивали: сегодня кого-нибудь убили? В этом жутком спорте ушам заключённых слышался подземный гонг справедливости.
Это делалось совершенно подпольно. Кто-то (признанный за авторитет) где-то кому-то только называл: вот этого! Не его была забота, кто будет убивать, какого числа, где возьмут ножи. А боевики, чья это была забота, не знали судьи, чей приговор им надо было выполнить.
И надо признать - при документальной неподтверждённости стукачей! что неконституированный, незаконный и невидимый этот суд судил куда метче, насколько с меньшими ошибками, чем все знакомые нам трибуналы, тройки, военные коллегии и ОСО.
Рубиловка, как называли её у нас, пошла так безотказно, что захватила уже и день, стала почти публичной. Одного маленького конопатого "старшего барака", бывшего крупного ростовского энкаведешника, известную гниду, убили в воскресенье днём в "парашной" комнате. Нравы так ожесточились, что туда повалили толпой - смотреть труп в крови.
Затем в погоне за предателем, продавшим подкоп под зону из режимки барак 8 (спохватившееся начальство согнало туда главных дубовцев, но рубиловка уже отлично шла и без них), мстители побежали с ножами средь бела дня по зоне, а стукач от них - в штабной барак, за ним и они, он - в кабинет начальника лаготделения жирного майора Максименко, - и они туда же. В это время лагерный парикмахер брил майора в его кресле. Майор был по лагерному уставу безоружен, так как в зону не полагается им носить оружия. Увидев убийц с ножами, перепуганный майор вскочил из-под бритвы и взмолился, так поняв, что будут сейчас его резать. С облегчением он заме тил, что режут у него на глазах стукача. (На майора никто и не покушался. Установка начавшегося движения была: резать только стукачей, а надзирателей и начальников не трогать.) Всё же майор выскочил в окно, недобритый, в белой накидке, и побежал к вахте, отчаянно крича: "Вышка, стреляй! Вышка, стреляй!" Но вышка не стреляла...
Был случай, когда стукача не дорезали, он вырвался и израненный убежал в больницу. Там его оперировали, перевязали. Но если уж перепугался ножей майор - разве могла спасти стукача больница? Через два-три дня его дорезали на больничной койке...
На пять тысяч человек убито было с дюжину, - но с каждым ударом ножа отваливались и отваливались щупальцы, облепившие, оплётшие нас. Удивительный повеял воздух! Внешне мы, как будто, по-прежнему были арестанты и в лагерной зоне, на самом деле мы стали свободны - свободны, потому что впервые за всю нашу жизнь, сколько мы её помнили, мы стали открыто, вслух говорить всё, что думаем! Кто этого перехода не испытал - тот и представить не может! А стукачи - не стучали... До тех пор оперчасть кого угодно могла оставить днём в зоне, часами беседовать с ним - получать ли доносы? давать ли новые задания? выпытывать ли имена незаурядных заключённых, еще ничего не сделавших, но сделать могущих? но подозреваемых, как центры будущего сопротивления?
И вечером приходила бригада и задавала бригаднику вопрос: "Что это тебя вызывали?" И всегда, говоря ли правду или нагло маскируясь под неё, бригадник отвечал: "Да фотографии показывали..."
Действительно, в послевоенные годы многим заключённым показывали для опознания фотографии лиц, которых он мог бы встретить во время войны. Но не могли, было незачем показывать всем. А ссылались на них все - и свои, и предатели. Подозрение поселялось между нами и заставляло замкнуться каждого.
Теперь же воздух очищался от подозрений! Теперь если опер-чекисты и велели кому-нибудь отстать от развода - он не оставался! Невероятно! Небывало за все годы существования ЧК-ГПУ-МВД! - вызванный к ним не плёлся с перебиванием сердца, не семенил с угодливой мордочкой, - но гордо (ведь на него смотрели бригадники!) отказывался идти! Невидимые весы качались в воздухе над разводом. На одной их чашке громоздились все знакомые призраки: следовательские кабинеты, кулаки, палки, бессонные стойки, стоячие боксы, холодные мокрые карцеры, крысы, клопы, трибуналы, вторые и третьи сроки. Но всё это было - не мгновенно, это была перемалывающая кости мельница, не могущая зажрать сразу всех и пропустить в один день. И после неё люди всё-таки оставались быть - все, кто здесь, ведь прошли же её.
Страница 467 из 576
А на другой чашке весов лежал всего один лишь нож - но этот нож был предназначен для тебя, уступивший! Он назначался только тебе в грудь и не когда-нибудь, а завтра на рассвете, и все силы ЧКГБ не могли тебя от него спасти! Он не был и длинен, но как раз такой, чтоб хорошо войти тебе под ребра. У него и ручки-то не было настоящей - какая-нибудь изоляционная лента, обмотанная по тупой стороне ножовки, - но как раз хорошее трение, чтоб не выскользнул нож из руки!
И эта живительная угроза перевешивала! Она давала всем слабым силы оторвать от себя пиявок и пройти мимо, вслед бригаде. (Она давала им и хорошее оправдание потом: мы бы остались, гражданин начальник! но мы боялись ножа... вам-то он не грозит, вы и представить не можете...)
Мало того. Не только перестали ходить на вызовы оперуполномоченных и других лагерных хозяев - но остерегались теперь какой-нибудь конверт, какой-нибудь исписанный листик опустить в почтовый ящик, висящий в зоне, или в ящики для жалоб в высокие инстанции. Перед тем как бросить письмо или заявление, просили кого-нибудь: "на, прочти, проверь, что не донос. Пойдём вместе и бросим".
И теперь-то - ослепло и оглохло начальство! По видимости и пузатый майор и его заместитель капитан Прокофьев, тоже пузатый, и все надзиратели - свободно ходили по зоне, где им ничто не угрожало, двигались между нами, смотрели на нас - а не видели ничего! Потому что ничего не может без доносчика увидеть и услышать человек, одетый в форму: перед его подходом замолчат, отвернутся, спрячут, уйдут... Где-то рядом томились от желания продать товарищей верные осведомители - но ни один из них не подавал даже тайного знака.
Отказал работать тот самый осведомительный аппарат, на котором только и зиждилась десятилетиями слава всемогущих всезнающих Органов.
Как будто те же бригады ходили на те же объекты (впрочем, теперь мы сговаривались и конвою сопротивляться, не давать поправлять пятёрки, пересчитывать нас на марше - и удавалось! не стало среди нас стукачей - и автоматчики тоже послабели.) Работали, чтобы закрыть благополучно наряды. Возвращались и разрешали надзирателям обыскивать себя, как и прежде (а ножи - никогда не находились!). Но на самом деле уже не бригады, искусственно сбитые администрацией, а совсем другие людские объединения связывали людей, и раньше всего - нации. Зародились и укрепились недоступные стукачам национальные центры: украинский, объединённый мусульманский, эстонский, литовский. Никто их не выбирал, но так справедливо по старшинству, по мудрости, по страданиям они сложились, что авторитет их для своей нации не оспаривался. Очевидно, появился и объединяющий консультативный орган - так сказать "Совет национальностей".3
Бригады оставались те же и столько же, но вот что странно: в лагере не стало хватать бригадиров! - невиданное для ГУЛага явление! Сперва их утечка была естественна: один лег в больницу, другой ушёл на хоздвор, тому срок подошёл освобождаться. Но всегда в резерве у нарядчиков была жадная толпа искателей: за кусок сала, за свитер получить бригадирское место. Теперь же не только не было искателей, но были такие бригадиры, которые каждый день переминались в ППЧ, прося снимать их поскорей.
Такое начиналось время, что старые бригадирские методы - вгонять работягу в деревянный бушлат, отпали безнадёжно, а новые изобрести было дано не всем. И скоро до того уже стало с бригадирами плохо, что нарядчик приходил в бригадную секцию покурить, поболтать и просто просил: "Ребята, ну нельзя ж без бригадира, безобразие! Ну, выберите вы себе кого-нибудь, мы сразу его проведём!"
Это тогда особенно началось, когда бригадиры стали бежать в БУР прятаться в каменную тюрьму! Не только они, но и - прорабы-кровопийцы, вроде Адаскина; стукачи, накануне раскрытия или, как чувствовали, очередные в списке, - вдруг дрогнули и побежали! Еще вчера они храбрились среди людей, еще вчера они вели себя и говорили так, как если б одобряли происходящее (а теперь попробуй поговори среди зэков иначе!), еще прошлую ночь они ночевали в общем бараке (уж там спали или напряженно лежали, готовые отбиваться, и клялись себе, что это последняя такая ночь) - а сегодня исчезли! И даётся дневальному распоряжение: вещи такого-то отнести в БУР.
Это была новая и жутковато-весёлая пора в жизни Особлага! Так-таки не мы побежали! - они побежали, очищая от себя нас! Небывалое, невозможное на земле время: человек с нечистой совестью не может спокойно лечь спать! Возмездие приходит не на том свете, не перед судом истории, а ощутимое живое возмездие заносит над тобой нож на рассвете. Это можно придумать только в сказке: земля зоны под ногами честных мягка и тепла, под ногами предателей - колется и пылает! Этого можно пожелать зазонному пространству - нашей воле, никогда такого времени не видавшей да может быть и не увидящей.
Мрачный каменный БУР, уже давно расширенный, достроенный, с малыми окошками, с намордниками, сырой, холодный и тёмный, обнесённый крепким заплотом из досок-сороковок внахлёст, - БУР, так любовно приготовленный лагерными хозяевами для отказчиков, для беглецов, для упрямцев, для протестантов, для смелых людей - вдруг стал принимать на пенсионный отдых стукачей, кровопийц и держиморд!
Страница 468 из 576
Нельзя отказать в остроумии тому, кто первый догадался прибежать к чекистам и за свою верную долгую службу попросить укрытия от народного гнева в каменном мешке. Чтобы сами просились в тюрьму покрепче, чтобы не из тюрьмы бежали, а в тюрьму, чтоб добровольно соглашались не дышать больше чистым воздухом, не видеть больше солнечного света - кажется, и история нам не оставила такого!
Начальники и оперы пожалели первых, пригрели: свои всё-таки. Отвели для них лучшую камеру БУРа (лагерные остряки назвали её камерой хранения), дали туда матрацы, крепче велели топить, назначили им часовую прогулку.
Но за первыми остряками потянулись и другие, менее остроумные, но так же жадно хотящие жить. (Некоторые хотели и в бегстве сохранить лицо: кто знает, может еще придётся вернуться и жить среди зэков? Архидьякон Рудчук бежал в БУР с инсценировкой: после отбоя пришли в барак надзиратели, разыграли сцену жестокого шмона с вытряхиванием матраца, "арестовали" Рудчука и увели. Впрочем, скоро лагерь с достоверностью узнал, что и гордый архидьякон, любитель кисти и гитары, сидит в той же тесной "камере хранения"). Вот уж их перевалило за десять, за пятнадцать, за двадцать! ("Бригада Мачеховского" стали её еще звать - по фамилии начальника режима.) Уже надо заводить вторую камеру, сокращая продуктивные площади БУРа.
Однако, стукачи нужны и полезны лишь пока они толкутся в массе и пока они не раскрыты. А раскрытый стукач не стоит ничего, он уже не может больше служить в этом лагере. И приходится содержать его на даровом питании в БУРе, и он не работает на производстве, себя не оправдывает. Нет, даже благотворительности МВД должны же быть пределы!
И поток молящих о спасении - прекратили. Кто опоздал - должен был остаться в овечьей шкуре и ждать ножа.
Доносчик - как перевозчик: нужен на час, а там не знай нас.
Забота начальства была о контр-мерах, о том, как остановить грозное лагерное движение и сломить его. Первое, к чему они привыкли и за что схватились, было - писать приказы.
Держателям наших тел и душ больше всего не хотелось признать, что движение наше - политическое. В грозных приказах (надзиратели ходили по баракам и читали их) всё начинавшееся объявлялись бандитизмом. Так было проще, понятней, роднее, что ли. Давно ли бандитов присылали к нам под маркой "политических"? И вот теперь политические - впервые политические! стали "бандитами". Неуверенно объявлялось, что бандиты эти будут обнаружены (пока что еще ни один) и (еще неувереннее) расстреляны. Еще в приказах взывалось к арестантской массе - осуждать бандитов и бороться с ними!..
Заключённые выслушивали и расходились, посмеиваясь. В том, что офицеры режима побоялись назвать политическое - политическим (хотя в приписывании "политики" тридцать лет уже состояло всякое следствие) мы ощутили их слабость.
Это и была слабость! Назвать движение бандитизмом была их уловка: с лагерной администрации таким образом снималась ответственность - как допустила она в лагере политическое движение! Эта выгода и эта необходимость распространялись и выше: на областные и лагерные управления МВД, на ГУЛаг, на само министерство. Система, постоянно боящаяся информации, любит обманывать сама себя. Если бы убивали надзорсостав и офицеров режима, тогда трудно было бы им уклониться от статьи 58-8, террора, но тогда они получили бы и лёгкую возможность давать расстрел. Сейчас же у них появилась заманчивая возможность подкрасить происходящее в Особлагерях под сучью войну, сотрясавшую в это самое время ИТЛ и Руководством же ГУЛага затеянную.4
Так они обеляли себя. Но и права расстреливать лагерных убийц лишались, а значит - лишались эффективных контр-мер. И не могли противодействовать растущему движению.
Приказы не помогли. Не стала арестантская масса вместо своих хозяев осуждать и бороться. И следующая мера была - перевести на штрафной режим весь лагерь! Это значило: всё буднее свободное время, кроме того, что мы были на работе, и все воскресенья насквозь мы должны были теперь сидеть под замком, как в тюрьме, пользоваться парашей и даже пищу получать в бараках. Баланду и кашу в больших бочках стали разносить по баракам, а столовая пустовала.
Тяжёлый это был режим, но не простоял он долго. На производстве мы стали работать совсем лениво, и завопил угольный трест. А главное, четвертная нагрузка пришлась на надзирателей, которым непрерывно из конца в конец лагеря доставалось теперь гонять с ключами - то запускать и выпускать дневальных с парашами, то вести кормление, то конвоировать группы в санчасть, из санчасти.
Цель начальства была: чтобы мы тяготились, возмутились против убийств и выдали убийц. Но мы все настроились пострадать, потянуть - того стоило! Еще цель была: чтоб не оставался барак открытым, чтобы не могли прийти убийцы из другого барака, а своих найти как-будто легче. Но вот опять произошло убийство - и опять никого не нашли, так же все "не видели" и "не знали". И на производстве кому-то голову проломили - от этого уже никак не убережёшься запертыми бараками.
Штрафной режим отменили. Вместо этого затеяли строить "великую китайскую стену". Это была стена в два самана толщиной и метра четыре высотой, которую повели посреди зоны, поперёк ее, подготовляя разделить лагерь на две части, но пока оставив пролом. (Затея - общая для всех Особлагов. Такое разгораживание больших зон на малые происходило во многих других лагерях.) Так как работу эту трест оплачивать не мог - для посёлка она была бессмысленна, то вся тяжесть - и изготовление саманов, и перекладка их при сушке, и подноска к стене и сама кладка - легла на нас же, на наши воскресенья и на вечернее (летнее, светлое) время после нашего прихода с работы. Очень досадна нам была та стена, понятно, что начальство готовит какую-то подлость, а строить - приходилось. Освободились-то мы еще очень мало - головы да рты, но по плечи мы увязали по-прежнему в болоте рабства.
Страница 469 из 576
Все эти меры - угрожающие приказы, штрафной режим, стена - были грубые, вполне в духе тюремного мышления. Но что это? Нежданно-негаданно вызывают одну, другую, третью бригаду в комнату фотографа - и фотографируют, да вежливо, не с номером-ошейником на груди, не с определённым поворотом головы, а садись, как тебе удобнее, смотри, как тебе нравится. И из "неосторожной" фразы начальника КВЧ узнают работяги, что "снимают на документы".
На какие документы? Какие могут быть у заключённого документы?.. Волнение ползёт среди легковерных: а может пропуска готовят для расконвойки? А может..? А может...
А вот надзиратель вернулся из отпуска и громко рассказывает другому (но при заключённых), что по пути видел целые эшелоны освобождающихся - с лозунгами, с зелёными ветками, домой едут.
Господи, как сердце бьётся! Да ведь давно пора! Да ведь с этого и надо было после войны начинать! Неужели началось?
Говорят, кто-то письмо получил из дому: соседи его уже освободились, уже дома!
Вдруг одну из фотографированных бригад вызывают на комиссию. Заходи по одному. За красной скатертью под портретом Сталина сидят наши лагерные, но не только: еще каких-то два незнакомых, один казах, один русский, никогда в нашем лагере не бывали. Держатся деловито, но с веселинкой, заполняют анкету: фамилия, имя, отчество, год рождения, место рождения, а дальше вместо привычных статьи, срока, конца срока - семейное положение подробно, жена, родители, если дети, то какого возраста, где все живут, вместе или отдельно. И всё это записывается!.. (То один, то другой из комиссии напомнит писцу: и это запиши, и это!)
Странные, больные и приятные вопросы! Самому зачерствелому становится от них тепло и даже хочется плакать! Годы и годы он слышит только отрывистые гавкающие: статья? срок? кем осужден? - и вдруг сидят совсем не злые, серьёзные, человечные офицеры и неторопливо, с сочувствием, да, с сочувствием спрашивают его о том, что так далеко хранимо, коснуться его боязно самому, иногда соседу на нарах расскажешь слова два, а то и не будешь... И эти офицеры (ты забыл или сейчас прощаешь, что вот этот старший лейтенант в прошлый раз под октябрьскую у тебя же отнял и порвал фотографию семьи...) - эти офицеры, услышав, что жена твоя вышла за другого, а отец уже очень плох, не надеется сынка увидеть, - только причмокивает печально, друг на друга смотрят, головами качают.
Да неплохие они, они тоже люди, просто служба собачья... И, всё записав, последний вопрос задают каждому такой:
- Ну, а где бы ты хотел жить?.. Там вот, где родители, или где ты раньше жил?..
- Да это мы знаем! - смеются офицеры. - Мы спрашиваем: где бы ты хотел жить. Если тебя вот, допустим, отпускать - так документы на какую местность выписывать?
И закруживается весь мир перед глазами арестанта, осколки солнца, радужные лучики... Он головой понимает, что это - сон, сказка, что этого быть не может, что срок - двадцать пять или десять, что ничего не изменилось, он весь вымазан глиной и завтра туда пойдёт, - но несколько офицеров, два майора, сидят, не торопясь, и сочувственно настаивают:
- Так куда же, куда? Называй.
И с колотящимся сердцем, в волнах тепла и благодарности, как покрасневший мальчик называет имя девушки, он выдаёт тайну груди своей где бы хотел он мирно дожить остаток дней, если бы не был заклятым каторжанином с четырьмя номерами.
И они - записывают! И просят вызвать следующего. А первый полоумным выскакивает в коридор к ребятам и говорит, что' было.
По одному заходят бригадники и отвечают на вопросы дружественных офицеров. И это из полусотни один, кто усмехнётся:
- Всё тут в Сибири хорошо, да климат жаркий. Нельзя ли за Полярный Круг?
Или:
- Запишите так: в лагере родился, в лагере умру, лучше места не знаю.
Поговорили они так с двумя-тремя бригадами (а в лагере их двести). Поволновался лагерь дней несколько, было о чём поспорить, - хотя уже и половина нас вряд ли поверила - прошли, прошли те времена! Но больше комиссия не заседала. Фотографировать-то им было недорого - щёлкали на пустые кассеты. А вот сидеть целой компанией и так задушевно выспрашивать негодяев - не хватило терпения. Ну, а не хватило, так ничего из бесстыдной затеи не вышло.
(Но признаем всё же - какой успех! В 1949 году создаются - конечно, навечно - лагеря со свирепым режимом. И уже в 1951-м хозяева вынуждены играть задушевный этот спектакль. Какое еще признание успеха? Почему в ИТЛ никогда им так играть не приходилось?) И опять блистали ножи.
И решили хозяева - брать. Без стукачей они не знали точно, кого им надо, но всё же некоторые подозрения и соображения были (да может тайком кто-то наладил донесения.)
Вот пришло два надзирателя в барак, после работы, буднично, и сказали: "Собирайся, пошли". А зэк оглянулся на ребят и сказал: - Не пойду.
И в самом деле! - в этом обычном простом взятии, или аресте, которому мы никогда не сопротивляемся, который мы привыкли принимать как ход судьбы, в нём ведь и такая есть возможность: не пойду! Освобожденные головы наши теперь это понимали!
- Как не пойдёшь? - приступили надзиратели.
Страница 470 из 576
- Так и не пойду! - твёрдо отвечал зэк. - Мне и здесь неплохо.
- А куда он должен идти?... А почему он должен идти?.. Мы его не отдадим!.. Не отдадим!.. Уходите! - закричали со всех сторон.
Надзиратели повертелись-повертелись и ушли.
В другом бараке попробовали - то же.
И поняли волки, что мы уже не прежние овцы. Что хватать им теперь надо обманом, или на вахте, или одного целым нарядом. А из толпы - не возьмёшь.
И мы, освобожденные от скверны, избавленные от присмотра и подслушивания, обернулись и увидели во все глаза, что - тысячи нас! что мы - политические! что мы уже можем сопротивляться!
Как верно же было избрано то звено, за которое надо тянуть цепь, чтоб её развалить - стукачи! наушники и предатели! Наш же брат и мешал нам жить. Как на древних жертвенниках, их кровь пролилась, чтобы освободить нас от тяготеющего проклятия.
Революция нарастала. Её ветерок, как будто упавший, теперь рванул нам ураганом в лёгкие!
1 Я не настаиваю, что изложил эти восстания точно. Я буду благодарен всякому, кто меня исправит.
2 Не скрываю фамилию, а не помню.
3 Тут время оговориться. Не всё было так чисто и гладко, как выглядит, когда прорисовываешь главное течение. Были соперничающие группы "умеренных" и "крайних". Вкрались, конечно, и личные расположения и неприязни, и игра самолюбий у рвущихся в "вожди". Молодые бычки-"боевики" далеки были от широкого политического сознания, некоторые склонны были за свою "работу " требовать повышенного питания, для этого они могли и прямо угрозитъ повару больничной кухни, то есть потребовать, чтоб их подкормили за счёт пайка больных, а при отказе повара - и убить его безо всякого нравственного судьи: ведь навык уже есть, маски и ножи в руках. Одним словом, тут же в здоровом ядре, начинала виться и червоточина - неизменная, не новая, всеисторическая принадлежность всех революционных движений!
* А один раз просто была ошибка: хитрый стукач уговорил добродушного работягу поменяться койками - и работягу зарезали по утру.
* Но несмотря на эти отклонения, общее направление было очень четко выдержано, не запутаешься. Общественный эффект получился тот, который требовался.
4 "Сучья война" достойна была бы отдельной главы в этой книге, но для этого пришлось бы поискать еще много материала. Отошлём читателя к исследованию Варлама Шаламова "Очерки преступного мира", хотя и там неполно.
* Вкратце. "Сучья война" разгорелась примерно с 1949 года (не считая отдельных постоянных случаев резни между ворами и "суками"). В 1951, 1962-м годах она бушевала. Воровской мир раздробился на многочисленные масти: кроме собственно воров и сук, еще - беспредельники ("беспредельные воры"); "махновцы"; упоровцы; пивоваровцы; красная шапочка; фули нам!; ломом подпоясанные - и это еще не всё.
* К тому времени Руководство ГУЛага, уже разочаровавшись в безошибочных теориях о перевоспитании блатных, решило, видимо, освободиться от этого груза, играя на разделении, поддерживая то одну, то другую из группировок и её ножами сокрушая другие. Резня происходила открыто, массово.
* Затем блатные убийцы приспособились: или убивать не своими руками или, убив самим, заставить взять на себя вину другого. Так молодые бытовики или бывшие солдаты и офицеры под угрозой убийства их самих брали на себя чужое убийство, получали 25 лет по бандитской 59-3 и до сих пор сидят. А воры-вожди группировок вышли чистенькие по "ворошиловской" амнистии 1953 года (но не будем отчаиваться: с тех Вор не раз уже и снова сели).
* Когда в наших газетах возобновилась сантиментальная мода на расскаэы о п_е_р_е_к_о_в_к_е, прорвалась на газетные столбцы и информация - конечно, самая лживая и мутная - о резне в лагерях, причём нарочно были спутаны (от взгляда истории) и "сучья война", и "рубиловка" Особлагов, и резня вообще неизвестно какая. Лагерная тема интересует весь народ, статьи такие прочитываются с жадностью, но понять из них ничего нельзя (для того и пишется). Вот журналист Галич напечатал в июле 1959 года в "Известиях" какую-то подозрительную "документальную" повесть о некоем Косых, который будто бы из лагеря растрогал Верховный Совет письмом в 80 страниц на пишущей машинке (1. Откуда машинка? оперуполномоченного? 2. Да кто ж бы это стал читать 80 страниц, там после одной уже душатся зевотой). Этот Косых имел 25 лет, второй срок по лагерному делу. По какому делу, за что - в этом пункте Галич - отличительный признак нашего журналиста. сразу потерял ясность и внятность речи. Нельзя понять, совершил ли Косых "сучье" убийство или политическое убийство стукача. Но то и характерно, что в историческом огляде всё теперь свалено в одну кучу и названо бандитизмом. Вот как научно объясняется это центральной газетой: "Приспешники Берии (вали на серого, серый всё вывезет!) орудовали тогда (а д_о? а с_е_й_ч_а_с?) в лагерях. Суровость закона подменялась беззаконными действиями лиц (как? вопреки единой инструкции? да кто б это осмелился?), которые должны были проводить его в жизнь. О_н_и _в_с_я_ч_е_с_к_и _р_а_з_ж_и_г_а_л_и _в_р_а_ж_д_у (разрядка моя. Вот это - правда. - А. С.) между разными группами зэ-ка зэ-ка (Пользование стукачами тоже подходит под эту формулировку...) Дикая, безжалостно, искусственно подогреваемая вражда".
Страница 471 из 576
* Остановить лагерные убийства 25-летними сроками, какие у убийц были и без того, оказалось, конечно, невозможно. И вот в 1961 году издан был указ о расстреле за лагерное убийство - в том числе и за убийство стукача, разумеется. Этого хрущёвского указа не хватало сталинским Особлагам.
Глава 11. Цепи рвём наощупь
Теперь, когда между нами и нашими охранниками уже не канава прошла, а провалилась и стала рвом, - мы стояли на двух откосах и примерялись: что же дальше?..
Это образ, разумеется, что мы "стояли". Мы ходили ежедневно на работу с обновлёнными нашими бригадирами (или негласно выбранными, уговорёнными послужить общему делу, или теми же прежними, но неузнаваемо отзывчивыми, дружелюбными, заботливыми), мы на развод не опаздывали, друг друга не подводили, отказчиков не было, и приносили с производства неплохие наряды и, кажется, хозяева лагеря могли быть нами вполне довольны. И мы могли быть ими довольны: они совсем разучились кричать, угрожать, не тянули больше в карцер по мелочам, и не видели, что мы шапки снимать перед ними перестали. Майор Максименко по утрам-то развод просыпал, а вот вечером любил встретить колонны у вахты и пока топтались тут - пошутить что-нибудь. Он смотрел на нас с сытым радушием, как хохол-хуторянин где-нибудь в Таврии мог осматривать приходящие из степи свои бесчисленные стада. Нам даже кино стали показывать по иным воскресеньям. И только по-прежнему донимали постройкой "великой китайской стены".
И всё-таки напряженно думали мы и они: что же дальше? Не могло так оставаться: недостаточно это было с нас и недостаточно с них. Кто-то должен был нанести удар.
Но - чего мы могли добиваться? Говорили мы теперь вслух, без оглядки всё, что хотели, всё, что накипело (испытать свободу слова даже только в этой зоне, даже так не рано в жизни - было сладко!). Но могли ли мы надеяться распространить эту свободу за зону или пойти туда с ней? Нет, конечно. Какие же другие политические требования мы могли выставить? Их и придумать было нельзя! Не говоря, что бесцельно и безнадёжно - придумать было нельзя! Мы не могли требовать в своём лагере - ни чтоб вообще изменилась страна, ни чтоб она отказалась от лагерей: нас бомбами с самолётов бы закидали.
Естественно было бы нам потребовать, чтобы пересмотрели наши дела, чтобы сбросили нам несправедливые, ни за что данные сроки. Но и это выглядело безнадёжно. В том общем густевшем над страною смраде террора большинство наших дел и наших приговоров казались судьям вполне справедливыми - да, кажется, уже и нас они в этом убедили! И потом пересмотр дел - невещественен как-то, не осязаем толпой, на пересмотре нас легче всего было обмануть: обещать, тянуть, приезжать переследовать, это можно длить годами. И если бы даже кого-нибудь вдруг объявили освободившимся и увезли - откуда могли бы мы узнать, что не на расстрел, что не в другую тюрьму, что не за новым сроком?
Да спектакль Комиссии разве уже не показал, как это можно всё изобразить? Нас и без пересмотра собираются домой распускать...
На чём сходились все, и сомнений тут быть не могло - устранить самое унизительное: чтобы на ночь не запирали в бараках и убрали параши: чтобы сняли с нас номера: чтобы труд наш не был вовсе бесплатен; чтобы разрешили писать 12 писем в год. (Но всё это, всё это, и даже 24 письма в году уже было у нас в ИТЛ - а разве там можно было жить?)
А добиваться ли нам 8-часового рабочего дня - даже не было у нас единогласия... Так отвыкли от свободы, что уже вроде и не тянулись к ней...
Обдумывались и пути: как выступить? что сделать? Ясно было, что голыми руками мы ничего не сможем против современной армии, и потому путь наш - не вооруженное восстание, а забастовка. Во время неё можно, например, самим с себя сорвать и номера.
Но всё еще кровь текла в нас - рабская, рабья. Всеобщее снятие с самих себя собачьих номеров казалось таким смелым, таким дерзким, бесповоротным шагом, как, скажем, выйти бы с пулемётами на улицу. А слово "забастовка" так страшно звучало в наших ушах, что мы искали себе опору в голодовке: если начать забастовку вместе с голодовкой, то от этого как бы повышались наши моральные права бастовать. На голодовку мы, вроде, имеем всё-таки право, а на забастовку? Поколение за поколением у нас выросло с тем, что вопиюще-опасное и, конечно, контрреволюциионное слово "забастовка" стоит у нас в одном ряду с "Антанта, Деникин, кулацкий саботаж, Гитлер".
Так, идя добровольно на совсем не нужную голодовку, мы заранее шли на добровольный подрыв своих физических сил в борьбе. (К счастью, после нас ни один, кажется, лагерь не повторил этой экибастузской ошибки.)
Мы продумывали и детали такой возможной забастовки-голодовки. Применённый к нам недавно общелагерный штрафной режим научил нас, что в ответ, конечно, нас запрут в бараках. Как же мы будем сноситься между собой? как обмениваться решениями о дальнейшем ходе забастовки? Кому-то надо было продумать и согласовать между бараками сигналы, и из какого окна в какое окно они будут видны и поданы.
Обо всем этом говорилось то там, то сям, в одной группке и в другой, представлялось это неизбежнымм и желательным - и вместе с тем, по непривычке, каким-то невозможным. Нельзя себе было вообразить тот день, когда вдруг мы собёремся, сговоримся, решимся и...
Страница 472 из 576
Но охранники наши, открыто организованные в военную лестницу, более привыкшие действовать и менее рискующие потерять в действиях, чем от бездействия, - охранники нанесли удары раньше нас.
А там покатилось оно само...
Тихенько и уютно встретили мы на привычных наших вагонках, в привычных бригадах, бараках, секциях и углах - новый 1952 год. А в воскресенье 6 января, в православный сочельник, когда западные украинцы готовились славно попраздновать, кутью варить, до звезды поститься и потом петь колядки утром после проверки нас заперли и больше не открывали.
Никто не ждал! Подготовлено было тайно, лукаво! В окна мы увидели, что из соседнего барака какую-то сотню зэков со всеми вещами гонят на вахту.
Этап?..
Вот и к нам. Надзиратели. Офицеры с карточками. И по карточкам выкликают. Выходи со всеми вещами... и с матрацами, как есть, избитыми!
Вот оно что! Пересортировка! Поставлена охрана в проломе китайской стены. Завтра она будет заделана. А нас выводят за вахту и сотнями гонят с мешками и матрацами, как погорельцев каких-то, вокруг лагеря и через другую вахту - в другую зону. А из той зоны гонят навстречу.
Все умы перебирают: кого взяли? кого оставили? как понять смысл перетасовки? И довольно быстро замысел хозяев проясняется: в одной половине (2-й лагпункт) остались только щирые украинцы, тысячи две человек. В половине, куда нас пригнали, где будет 1-й лагпункт - тысячи три всех остальных наций - русские, эстонцы, литовцы, латыши, татары, кавказцы, грузины, армяне, евреи, поляки, молдаване, немцы, и разный случайный народ понемногу, подхваченный с полей Европы и Азии. Одним словом - "единая и неделимая". (Любопытно. Мысль МВД, которая должна была бы освещаться учением социалистическим и вненациональным, идёт по той же, по старой тропинке: разделять нации.)
Разломаны старые бригады, выкликаются новые, они пойдут на новые объекты, они жить будут в новых бараках - чехарда! Тут разбора не на одно воскресенье, а на целую неделю. Порваны многие связи, перемешаны люди, и забастовка, так уж кажется назревшая, теперь сорвана... Ловко!
В лагпункте украинцев осталась вся больница, столовая и клуб. А у нас вместо этого - БУР. Украинцев, бендеровцев, самых опасных бунтарей отделить от БУРа подальше. А - зачем так?
Скоро мы узнаем, зачем так. По лагерю идёт достоверный слух (от работяг, носящих в БУР баланду), что стукачи в своей "камере хранения" обнаглели: к ним подсаживают подозреваемых (взяли двух-трёх там-здесь), и стукачи пытают их в своей камере, душат, бьют, заставляют раскалываться, называть фамилии! Кто режет?? Вот когда замысел прояснился весь - пытают! Пытает не сама псарня (вероятно, нет санкции, можно нажить неприятность), а поручили стукачам: ищите сами своих убийц! Рвения им не впрыскивать. И так хлеб свой оправдывают, дармоеды. А бендеровцев для того и удалили от БУРа, чтоб не полезли на БУР. На нас больше надежды: мы покорные люди и разноплеменные, не сговоримся. А бунтари - там. А стена в четыре метра.
Но сколько глубоких историков написало умных книг, - а этого таинственного возгорания людских душ, а этого таинственного зарождения общественных взрывов не научились предсказывать, да даже и объяснять вослед.
Иногда паклю горящую под поленницу суют, суют, суют - не берёт. А искорка одинокая из трубы пролетит на высоте - и вся деревня дотла.
Ни к чему наши три тысячи не готовились, ни к чему готовы не были, а вечером пришли с работы - и вдруг в бараке рядом с БУРом стали разнимать свои вагонки, хватать продольные брусья и крестовины и в полутьме (местечко там полутёмное с одной стороны у БУРа) бежать и долбать этими крестовинами и брусьями крепкий заплот вокруг лагерной тюрьмы. И ни топора, ни лома ни у кого не было, потому что в зоне их не бывает, ну может из хоздвора выпросили один-два.
Удары были - как хорошая бригада плотников работает, доски первые подались, тогда стали их отгибать - и скрежет двенадцатисантиметровых гвоздей раздался на всю зону. Вроде не ко времени было плотникам работать, но всё-таки звуки были рабочие, и не сразу придали им значение на вышках, и надзиратели, и работяги других бараков. Вечерняя жизнь шла своим чередом, одни бригады шли на ужин, другие тянулись с ужина, кто в санчасть, кто в каптерку, кто за посылкой.
Но всё ж надзиратели забеспокоились, ткнулись к БУРу, к той подтемненной стенке, где кипело, - обожглись и - назад, к штабному бараку. Кто-то с палкой бросился и за надзирателем. Тут уж для полной музыки кто-то начал камнями или палкой бить стёкла в штабном бараке. Звонко, весело, угрожающе лопались штабные стёкла!
А все-то затея было ребят - не восстание поднимать, и даже не брать БУР, это нелегко (фото 5 - вот дверь экибастузского БУРа, высаженная и сфотографированная многими годами позже), а затея была: через окошко залить бензином камеру стукачей и бросить туда огонь - мол, знай наших, не очень-то! Дюжина человек и ворвалась в проломанную дыру БУРовского забора. Стали метаться - которая камера, правильно ли угадали окно, да сбивать намордник, подсаживаться, ведро передавать, - но с вышек застрочили по зоне пулеметы, и поджечь так и не подожгли.
Страница 473 из 576
Это убежавшие из лагеря надзиратели и начальник режима Мачеховский (за ним тоже с ножом погнались, он по сараю хоздвора бежал к угловой вышке и кричал: "Вышка, не стреляй! Свои!" - и полез через предзонник)1 дали знать в дивизион. А дивизион (где доведаться нам теперь о фамилиях командиров?!) распорядился по телефону угловым вышкам открыть пулемётный огонь - по трем тысячам безоружных людей, ничего не знающих о случившемся. (Наша бригада была, например, в столовой, и всю эту стрельбу, совершенно недоумевая, мы услышали там.)
По усмешке судьбы это произошло - по новому стилю 22-го, а по старому 9-го января, день, который еще до того года отмечался в календаре торжественно-траурным как кровавое воскресенье. А у нас вышел - кровавый вторник, и куда просторней для палачей, чем в Петербурге: не площадь, а степь, и свидетелей нет, ни журналистов, ни иностранцев.2
* Приведено фото. "5. Дверь Экибастузского БУРа." Прим. А. К.
В темноте наугад стали садить из пулемётов по зоне. Стреляли, правда, недолго, большая часть пуль, может, прошла и поверху, но достаточно пришлось их и вниз - а на человека много ли нужно? Пули пробивали лёгкие стены бараков и ранили, как это всегда бывает, не тех, кто штурмовал тюрьму, а совсем непричастных - но раны свои им надо было теперь скрывать, в санчасть не идти, чтоб заживало как на собаках: по ранам их могли признать за участников мятежа - ведь кого-то ж надо выдернуть из одноликой массы! В 9-м бараке убит был на своей койке мирный старик, кончавший десятилетний срок: через месяц он должен был освобождаться; его взрослые сыновья служили в той самой армии, которая лупила по нам с вышек.
Штурмующие покинули тюремный дворик и разбежались по своим баракам (еще надо было вагонки снова составить, чтобы не дать на себя следа). И другие многие тоже так поняли стрельбу, что надо сидеть в бараках. А третьи наоборот, наружу высыпали, возбужденные, и тыкались по зоне, ища понять что это, отчего.
Надзирателей к тому времени уже ни одного в зоне не осталось. Страшновато зиял разбитыми стеклами опустевший от офицеров штабной барак. Вышки молчали. По зоне бродили любознательные и ищущие истины.
И тут распахнулись во всю ширину ворота нашего лагпункта - и автоматчики конвоя вошли взводом, держа перед собой автоматы и наугад сеча из них очередями. Так они расширились веером во все стороны, а сзади них шли разъярённые надзиратели - с железными трубами, с дубинками, с чем попало.
Они наступали волнами ко всем баракам, прочесывая зону. Потом автоматчики смолкали, останавливались, а надзиратели выбегали вперёд, ловили притаившихся, раненых или еще целых, и немилосердно били их.