Но был один слой, где каждый день напряжённо помнили, кто именно сегодня председатель совета министров, и удивлялись, как долго держится; где с негодованием и завистью следили за каждым новым успешливым шагом этого невиданного карьериста, счастливчика, которому всё липнет в руки, самоуверенного честолюбца, чужака, не петербуржца, с кем не установишь взаимного счёта услуг, да ещё и предвзятого оптимиста, попугайски твердящего о светлом будущем, когда всё угрозней подрубались привилегии и права. То был - высший служилый и придворный слой, по сравнению с толщей России - ничтожный, но достаточный по толщине и объёму, чтобы все служебные движения министра-председателя связывались бы им. Их счёт был особый, как бывает на биллиарде или карточной игре, - счёт по шарам или картам, отмечаемый мелом, - как будто стираемый, тленный, но - бело-горящий, превыше всей страны и вселенной за пределами игральной комнаты. По этому счёту Столыпин был не в выигрыше, а в проигрыше кругом: он рано, не по годам, взлетел; он дерзко считал себя никому не должным; во всех человеческих случаях (кого поднять, повысить, перевести, наградить или защитить от наказания) он решал не по-человечески, как свой бы среди своих и для своих, но - прячась за бессердечной придуманной якобы государственной необходимостью; он не вступал ни в какой комплот, ни в какую дружескую компанию, он разыгрывал вполне независимого, чего быть не может, не бывает, - и цифры неоплатимого счёта разбухали в рассыпчатом мелу. Этот интриган обольстил, обморочил Государя и передержался на своём посту, - но по всем счетам ему пора было убираться! И, переводя на меловой и восковой язык, ему приписывали в долг и в вину каждую его удавшуюся реформу: он виноват был, освободив крестьян на отруба; он виноват был якшаньем с земствами, кому уже начал передавать часть незыблемого неделимого государственного управления (реформировать же уездное управление ему помешало дворянство, хотя половина дворянских предводителей даже не жила в своих уездах); он виноват был, увеличив из кармана помещиков земские сборы в пользу крестьянского устроения; он виноват был, готовя страхование рабочих за счёт фабрикантов и государственных налогов; он виноват был, введя праздничный отдых приказчиков; он виноват был защитой старообрядцев и сектантов; виноват невниманием к чинам дворцовой службы. Наконец, или самое первое: он не заслужил гофмейстера и статс-секретаря!
Он был выскочкой нестерпимой для тяжело-седых сановников Государственного Совета, неподступист для всего дворцового окружения и всё более неугож Ея Величеству. (И каждый, кто достигал высочайшей аудиенции, доносил высочайшему уху, что Столыпин растит свою популярность за счёт популярности Государя).
Эта среда не отличается стальной упругостью, но - болотной вязкостью. Она долго подаётся под ступающею ногой и даже податливо мерится - но с какого-то сжатия непобедима. Не только государево сознание и уши наполнились, но весь воздух, вся среда дрожала подозреньями, осужденьями, негодованием, как неприлично одному человеку так долго, так властно держаться за столь высокое место. И императору открылось постепенно, что его первый министр, уже 5 лет на этом месте, не благожелательный спаситель трона, но в каждом новом успехе пожинает славу себе и заслоняет собою своего Государя.
В такой вязкости всегда тянутся неисследимые липкие нити из одного края в другой, они и дают болотной среде свою непобедимую болотную упругость, отзываясь в неожиданном месте. Государево чиновничество не смело открыто сопротивляться законной правительственной власти - так сопротивление Столыпину неожиданно прорвалось через церковь, и именно - в саратовской епархии, где он те так давно был губернатором: епископ Ермоген, а с ним иеромонах Илиодор, фанатичный инок с безумными глазами, проповедывали против властей как еретиков и изменников Государю, - а кто же эти власти возглавлял, если не Столыпин? - и выжили теперешнего губернатора. Вдруг оказались они оба в дружбе и союзе с Распутиным, входившим при Дворе во влияние (потом, правда, рассоривались и с ним, и друг со другом). Государь повелевал прекратить начатое властями против Илиодора преследование, возвращал его на богослужения в Царицын, предпочёл уволить обер-прокурора Синода, члена столыпинского правительства. В те месяцы слышали от Столыпина:
Ошибочно думать, что русский кабинет есть власть. Он - только отражение власти. Нужно знать совокупность давлений и влияний, под гнётом которых ему приходится работать,
бессильное положение правительства перед анонимными сферами, тёмными гнёздами позади кулис. Некоторые, как Гучков, убеждали Столыпина вырваться из связанного положения, дать открытый бой тёмным силам. Но Столыпин не мог этого сделать, не превращаясь сам в такого же Илиодора.
Враги - множились, хотя Столыпин не множил их. Он не давал воли личным раздражениям и порывам, ибо не на этой стезе шла его битва. Так, он долго избегал резкого столкновения с Распутиным. (И не настаивал черезсильно, когда было высочайше отменено полицейское наблюдение за ним, его кутежами, аферистскими связями и не удалась высылка в деревню в 1908 году. Объяснил однажды Государь: "Лучше один Распутин, чем десять истерик императрицы"). Столыпин долго лишь отстранялся, чтобы не пересеклись пути государственные и распутинские. Однако, это оказалось невозможно: липкие нити тянулись повсюду, определяли назначения митрополитов, сенаторов, губернаторов, генералов, членов Государственного Совета, - а вот и в собственном министерстве внутренних дел Столыпин был подстережён и опутан своим же первым заместителем Курловым - некместным, чужим, неприятным, не им выбранным, но августейшей волей, - и вдруг оказавшимся во главе и Департамента полиции и Корпуса жандармов, оглавив, как будто, защиту России, ему бесчувственно недорогую сравнительно с мутными личными спекуляциями. Первый заместитель Столыпина по министерству, он вдруг - каждый раз вдруг - оказывался и добрым знакомым того самого Илиодора, потом и Распутина, - именно тогда, когда Распутин хорошо укрепился в Царском Селе, становился уже нетерпим в государственном теле, - невозможно было дать определяться государственным вопросам на уровне этого мужика, и Столыпин - в начале 1911 года - решился выслать его на родину, - увы, не надолго, и ко взлёту вящему. (Кривошеин предупреждал: "Вы многое можете сделать, но не боритесь с Распутиным и его приятелями, на этом вы сломитесь". На этом Столыпин и потерял последнее расположение императрицы).
Несоскребённое болотное петербургское покрытие должно было непременно дать отдачу. Свойства напряжённых конфликтов - разражаться внезапно и даже по третьестепенным поводам, не знаешь, где споткнёшься. Попалось - сложное да и спорное западное земство. И вдруг на этом месте сошлось сопротивление всей чвакающей среды.
На 9 западных губерний, от Ковенской до Киевской, Александр II в своё время не решился распространить выборное, как внутри России, земство - и там оно по сегодня оставалось назначенным. Такое земство как будто имело преимущество нереволюционности: назначенные служащие добросовестно работали и никогда не были в оппозиции к правительству. Но, глубже: назначенные земцы не могли так смело, как выбранные, использовать местные силы, не считали себя вправе расширять деятельность своих земств, укрепляться усилением земских сборов, перенимать часть правительственных функций. А именно этого и хотел Столыпин ото всего российского земства. Расширение земских прав лежало на его главном государственном пути.
Но не решался Столыпин применить и простое географическое распространение правил: в этих губерниях было всего 4% поляков, а в Государственном Совете все 9 депутатов Западного края - поляки. При крестьянах - литовцах, русских, белорусах и малороссах, помещики были сплошь польские, в их руках было всё богатство, экономическое воздействие, наём рабочей силы, влияние на быт, образование, религию, уверенное господство и политическая опытность, сводящая их в спаянную национальную группировку. Оттого и выборное земство обещало стать под давящим польским влиянием, и путь всех 9 губерний сложиться польским, прочь от России. И задача была: не обратить расширяемое земство в инструмент польской политики, но повсюду застраховаться от несправедливого преобладания.
Однако по общему земскому закону Александра II помещики имели решительное преобладание над крестьянами. Теперь в 9 западных губерниях этот противокрестьянский корыстный закон правящих обещал национально отомстить за себя. Чтобы в западных губерниях спасти русскость, предстояло вывернуть прежний земский закон: не дать польским помещикам перевеса над своими крестьянами, нейтрализовать сословный характер выборов. Для этого производить выборы раздельно по национальным куриям, допустить к выборам духовенство (всё - не польское), а ещё (невиданность!) понизить имущественный ценз, чтобы маломочные не-поляки избирали больше гласных, чем состоятельные поляки (впрочем, и им оставалось 16%, четырёхкратно по сравнению с численностью). В земских управах должно было быть обеспечено большинство от сельских общин, а не от богатых поляков. Особо требовалось, чтобы были русскими (или украинцами, или белорусами, в те годы это никем не различалось серьёзно) - председатель земской управы и председатель училищного совета.
Запечатлеть открыто и нелицемерно, что Западный край есть и должен остаться русским. Защитить русское население от меньшинства польских помещиков.
(Как хорошо-то было бы прежде додуматься до того в самой России. Отчего ж в России-то ещё полвека назад не встал вопрос, как защитить крестьян от помещиков?)
Можно здесь предположить в Столыпине долю политического лукавства: хотя цель его была самая прямодушная, на пересечении двух, даже трёх его излюбленных линий - крестьянской, земской и национальной, но не упускал же он из виду, что такая демократизация земства, снижение имущественного ценза для гласных, так что в земство потечёт и русская полуинтеллигенция, склонная к революции, вместо консервативного польского дворянства, - не может не понравиться Государственной Думе. Действительно, приморщилась она от националистического духа законопроекта (и левые голосовали против), но приняла снижение ценза, даже вдвое, нежели Столыпин предлагал. И Дума, пожалуй, была права, а дальновидные правые должны были заполошиться: как бы это снижение ценза не перебросилось заразою на саму Россию потом. Итак, в первой палате закон прошёл, а во второй не мог не вызвать оппозиции - не против национальной, но именно против земской линии Столыпина.
Вторая палата - Государственный Совет, и держалась как бы для торможения и мудрой проверки скороспешных законов Думы. Из полутораста человек там около половины было выборных членов, около половины - назначенных самим Государем. (Этот приём назначения и вообще всегда имеет смысл тормозительный и личного влияния монарха, а для Николая II он давал выход его особой склонности назначать на важные должности лично ему приятных людей для противовеса слишком решительным действователям - так, чтобы не самому останавливать их).
"Лёд усталых душ", говорил Столыпин о Государственном Совете. Тут были и старцы, настолько уже дряхлые и даже глухие, что не успевали на заседаниях схватить смысл обсуждаемого и должны были в виде репетиций знакомиться с порядком дня до заседаний. Тут был и отстойник всех бывших деятелей, уволенных, отставленных, ушедших на покой, а значит и тщеславных неудачников. Змеей Государственного Совета в это время был Витте, личный ненавистник Столыпина: его изводила сухая тоскливая бесплодная зависть, как Столыпину удалось успокоить и вытянуть Россию там, где при Витте она впала в истерию и погрязла. (Смешно: даже не только, что Столыпин перенял его пост и исправлял его провалившуюся систему, сколько: одесская управа разыменовала "улицу Витте" в другое имя, Витте слёзно-коленно перед Столыпиным умолял не разыменовывать, а Столыпин не вмешался). Витте и стал - не главный открытый оратор противной стороны, но главный вдохновитель сопротивления за кулисами.
Всё ж до злополучного этого проекта как-то управлялся Столыпин с Государственным Советом. Но по проекту западного земства тут возникло упорное сопротивление - сословная их корысть оказалась выше всего. Казалось бы: не такой был важный законопроект, чтоб из-за него давать решительный бой и ставить под опасность уже 5-летнюю и ещё может быть долгую правительственную линию Столыпина?
Но даже и в комиссии Совета большинство пунктов было принято. Однако перед пленарным обсуждением, чуя нарастающую враждебную стену, Столыпин применил силу - взял от Государя подпись на письмо к председателю Совета, наводящее закон к принятию. Тогда один из решительных противников, В. Трепов, добился у Государя аудиенции и спросил: понимать ли письмо как приказ или можно голосовать по совести ? Излюбленно уравновешивая борющиеся силы, да и естественно, - Государь призвал голосовать по совести, а излюбленно к скрытности - скрыл этот эпизод от Столыпина. Впрочем, к этому времени уже много накопилось у него против министра-председателя: всё окружение Государя и все приходившие на приём возбуждали его против Столыпина; в этих же первых месяцах 1911 года были и главные кризисы с Илиодором и Распутиным, где Столыпин действовал против царского сердца и потерпел поражение.
4 марта на пленарном заседании Государственного Совета законопроект был провален. И 5 марта Столыпин подал прошение об отставке.
Не редкий пример из жизни людей и обществ: как подлом происходит будто на чём-то побочном, обходимом, когда по главной линии все тяжёлые препятствия взяты. От долгого ряда побед ослабляется ощущение всех сопротивлений, прорывается пылкая нетерпеливость.
Действующий конституционный порядок не требовал отставки правительства при вотуме недоверия в одной из палат: правительство оставалось по конституции ответственным лишь перед монархом. Но в том и дело, что голосование в Государственном Совете, как тем более настроение вокруг него, являли Столыпину, что, где-то за кулисами и не проявясь, Государь уже отказался от своего министра-председателя.
Четыре дня не было ответа Столыпину на его отставку. (Уже Петербург называл премьером Коковцова, его фотографии появились в столичных витринах, в эстампных магазинах). Потом он был вызван вдовствующей императрицей, от кого имел неизменную и верную поддержку. Мария Фёдоровна тепло уговаривала Столыпина остаться на посту: "Я передала моему сыну моё глубокое убеждение, что вы один имеете силу спасти Россию". В два часа ночи фельдъегерь привёз Столыпину письмо от Государя, где тот, дружественно и отчасти извинительно, просил взять отставку назад.
Здесь Столыпин проявил крутость, ему несвойственную (размах досады или далеко вперёд расчищая путь реформ?): вождей оппозиции, В. Трепова и П. Дурново, настоял уволить из Государственного Совета в бессрочный отпуск. А сам Совет (вместе с Думою, иначе закон не дозволял) распустить, - всего на три дня - но в эти три дня издать по 87 статье закон о западном земстве.
Это и было сделано 11 марта. Седовласые многозвёздные в лентных перевязях сановники принуждены были выслушать стоя высочайший указ о своём роспуске и многократно провозгласить "ура" в честь Государя императора.
Конституционно то был шаг неоправданный: 87 статья допускала издание законов Государем в отсутствие законодательных учреждений и при условии чрезвычайности положения, а не - искусственно распускать их для того.
Следует оценить, что Столыпин перегорячился и переупрямился, проявил резкость и нетерпение делателя, которому мешают делать, так уже тошно пришлось ему со сферами. Перед делом, перед государственной необходимостью казалась так досадна помеха от старцев.
Да наверно испытал он и задор проучить Государственный Совет - рассчитывая на верную поддержку Думы. Случай не стоил ни подачи в отставку, ни ломки Совета, ни применения 87 статьи. (Удалясь на охлаждающие десятилетия от спора, В. Маклаков потом указывал, что Столыпин не использовал верных возможностей закона: всего-то надо было ему потерпеть до летнего перерыва занятий, петом провести по той же 87 статье, уже неоскорбительно, - и Дума не имела бы повода отменять закон, одобренный ею самой, - и он бы даже никак не попал второй раз в Государственный Совет). Но, оглядясь, ведь только по 87 статье, не иначе, удавалось Столыпину сообщать начальную скорость и всем своим основным законам, - хотя бы начальную скорость, а потом всё равно эти законы увязали в Думе или Совете или утапливались навсегда.
В этих нетерпеливых рывках творить законодательство без парламента можно видеть и следствие выкидышного рождения виттевской конституции в России, недозрелости её и её исполнителей, - но просвечивало и предвещение тех великих испытаний, которые потом наслал XX век на все парламентские системы мира, того кузнечного испытания на прочность и поворотливость, какие нужны раскалённому железу под молотом, а Россию эти испытания лишь постигли ранее всех других и менее всех подготовленной. О верном соотношении парламентской процедуры и личной воли ответственного правителя - вывод основательный осторожнее будет отложить до начала XXI века.
Этим трёхдневным дерзким роспуском законодательных палат Столыпин восстановил против себя всё петербургское общество: левых и центр - тем, что обошёл конституцию, правых - унижением и расправой с их лидерами.
Перегорячился и Гучков, неровный союзник Столыпина: хотя весь-то закон и проводился как раз в линии его октябристского думского большинства, он в бешенстве (или упиваясь общественно-выгодной позой) сложил с себя думское председательство и уехал - не ближе, как в Монголию. Хлопком двери он ещё преувеличил событие, сдвигая 3-ю Думу к неверности 2-й. (Столыпин очень удивился отставке Гучкова и надеялся на скорый возврат его. Не мог изменить ему Гучков!)
В петербургских сферах в первые дни столыпинский напор был разноречиво воспринят и как геркулесовы столпы нахальства зарвавшегося властолюбца, "самодурства, невиданного со времён Бирона"; и как удивительное счастье, когда и поражения обращаются в пользу.
А через полмесяца Столыпину пришлось защищать своё решение в Государственном Совете, который знал свою силу, ибо ещё через полтора месяца автоматически отменял закон непринятием его. Столыпин выслушал тут упрёки во мстительной злобе, знобящей лихорадке безотчётного своеволия, самодержавии премьер-министра, манёврах для сохранения личного положения, игре на революционных инстинктах Думы, потеснении просвещённого независимого консерватизма, насаждении чиновничьего сервилизма; и подробные юридические возражения; и пафосные упрёки, что это - рвут клочья из Манифеста 17 октября и выпускают Выборгское воззвание наизнанку. Но все обличения не пошатнули Столыпина, и он всё так же бодро и многоразвито отвечал шире и сильней, чем формально обязан был по запросу, не уклоняясь ото всего объёма схватки ни в подробностях, ни в целом. На все юридические доводы он не упустил ответить юридически, обильно цитируя западных знатоков государственного права, и указывая примеры подобного роспуска, даже британского парламента Гладстоном. Он доказывал, что воля монарха не подлежит критике (он заслонялся троном, уже изменившим ему), это она определяет чрезвычайность или ординарность закона, отрицать же право монарха на роспуск палат значит подвергать опасности всю жизнь страны в будущие чрезвычайные моменты. У нас ещё нет политической культуры, при молодом народном представительстве трения поглощают всю работу, и в законодательных учреждениях может завязаться мёртвый узел, который посильно развязать лишь монарху, хотя это и - край, противоположный парламентаризму (он скользил ногой по основам того Манифеста, который тщился сохранять).
Столыпин устоял на ногах перед Государственным Советом, и, казалось, сохранял всю мощную позицию правителя. Однако к концу апреля, когда подходили последние недели законопроекта и тот всё равно был обречён отмениться, - в той самой Думе, на кого более рассчитывал теперь Столыпин, и в чьей формулировке, надеясь поладить, он провёл свой закон, - именно в Думе раздались самые уничтожительные речи.
Сперва Столыпин отвечал на запрос. Он выдвигал новые и новые доводы, так что вся постройка аргументации уже намного превзошла защищаемый законодательный акт. Особенно тщательно он защищал юридическую сторону, на которую ожидал главной атаки, но звал и к чувствам, напоминая, как законодательные палаты из-за трений и по юности опыта тормозили законопроекты, от которых страдали миллионы русских людей или загораживалась их молитва. А теперь в законе о западном земстве
победит ли чувство народной сплочённости, которым так сильны наши соседи на Западе и на Востоке?
Он намекал, что именно этим роспуском он отстаивал решение Думы и правоту Думы. И наконец, перед аудиторией напряжённо-неприязненной, выдвинулся, по своей манере идти на бой открыто и первому вперёд:
Имеет ли право и правительство вести яркую политику и вступить в борьбу за свои политические идеалы? Достойно ли его продолжать вертеть корректно и машинально правительственное колесо? Тут, как в каждом вопросе, было два исхода: уклонение или принятие на себя всей ответственности, всех ударов, лишь бы спасти предмет нашей веры.
Когда-то сокровенно-укоризненно выраженная царю, теперь прорвалась с трибуны его задушевная мысль:
Для лиц, стоящих у власти, нет греха большего, чем малодушное уклонение от ответственности. Ответственность - величайшее счастье моей жизни.
И это оказались - последние слова, когда-либо сказанные им публично.
Он сел в министерскую ложу слушать прения. В который раз удалось ли ему - переубедить, сдвинуть или хотя бы озадачить противомысленных слушателей? Уже первая речь от фракции октябристов, обезглавленной уходом Гучкова, обещала мало хорошего. Оратор назвал кризис - лично председательским , игрою в законность.
Даже желательные мероприятия, но проводимые путём сомнительной законности, есть поворот к прошлому. Наш исторический грех: неуважение к идее права, к незыблемости закона. Не встретив противодействия, такие мероприятия имеют тенденцию повторяться.
Всегда ли главная работа - у того, кто говорит? Не труднее ли - слушать против себя, уже лишённым возможности ответить? Как легко законодателям давать законы , освобождённо от необходимости осуществлять их! или - останавливать законы, не понуждаемо искать выход из мучительного состояния страны. Как легко с лакированной трибуны XX века поставить неторопливую, прожёванную, проголосанную законность выше вопиющей неотлагаемой нужды! Как легко в пиджаке, галстуке и запонках оценить наш исторический тысячелетний грех, не упомня ни дебрей, ни морозов, ни хазар, ни татар, ни ливонцев, ни поляков, - то-то у всех у них, кто сжимал нас, было уважение к праву!
А следующим - по значимости партии, и несравненно первым по умению говорить, вышел блистательный Василий Маклаков. Вот уж кто, тончайший из юристов, будет сейчас разбивать все заставы юридических доводов премьер-министра! Нет, с неожиданностью, доступной только великим ораторам, он великодушно (или другого избега нет) покидает то поле, где ждётся главная сила его:
Я думаю даже, что формально статья 87-я нарушена не была.
Вот как! И главный юрист признаёт, что закон-то нарушен не был. Так что же тогда?
Но кроме прямого ненарушения закона необходимо его добросовестное и лояльное применение.
И атака Маклакова - что Столыпин, формально правильно применив закон, извратил его смысл. А говорится со страстью, и уже в первой части речи оратор с лёгкостью выговаривает, что извращение - политически-преступное, что премьер-министром владеет mania grandiosa, его мораль готтентотская по сравнению с европейской христианской моралью (сидящих здесь кадетов). В густой напряжённости зала Маклаков наносит эти оскорбления как звонкие пощёчины в министерскую ложу, допущенный наконец к недосягаемому - выразить за пять лет кадетскую месть. (А свежий председатель Родзянко, упоённый председательским местом, возвышается и не рискует прервать). Маклаков не обходит тронуть сердце адвокатской руладой:
И какая была бы благоденственная демонстрация, если бы председатель совета министров, всю энергию и решимость которого мы знаем, покорно склонил бы голову,
и врезает новую пощёчину, назвав Россию столыпинской вотчиной .
Он бьёт свои удары - но как изменилось положение для премьер-министра: почему-то невозможно не только ответить, но - оскорбиться, выйти из ложи. Не потому, что повторение, но в этой новой обстановке было бы смешно и доказывало бы только правоту противника.
Это старая психология нашего правящего класса. Все наши губернаторы - Столыпины в миниатюре. Он так вырос в этой психологии, что не мог понять, что Дума станет на иную позицию. А для Государственной Думы быть или не быть земству в губерниях запада - мелочь, сравнительно с вопросом, быть ли России правовым государством.
Да, Столыпин дал глубокий промах, он недооценил Думу, он не вник, что для Думы - мелочь и западное земство, и вообще земство, и волостное, и само крестьянство, и национальные интересы, - а только расквитаться бы с премьер-министром за вереницу своих от него поражений. Зря он рассчитывал, что Думе - нужен закон о земстве, да ещё взятый в её думской редакции, что она повлечётся на снижение земского ценза, перспективы демократизации, да ещё укрепить свои позиции против Государственного Совета, - нет! она все эти возможности отбрасывала. И хотя только что признал кадетский адвокат, что закон нарушен не был, теперь он поучал Столыпина:
всякий государственный человек должен уметь уступить, подчиняясь закону,
и таково было невыносимое соотношение, цена за земский закон, что надо было принимать поученья, опустив голову.
Давно ли председатель совета министров был популярнейшим человеком в России?
(Только Дума никогда этого не признавала).
Давно ли сами его противники относились к его политике с осуждением, но и с уважением?...
(Только тогда говорили другое).
И вот, через несколько лет...
Через несколько лет - первый раз в думских прениях Столыпин оказался в положении слабом. Первый раз что-то сломилось и изменилось, и на каком же, кажется, не топком месте. Под их же улюлюканье вытаскивал всю Русь из дьявольского хаоса - и было под силу. А небольшая реформа в полудюжине губерний сбивает с ног.
Великое самомнение и великая дерзость ставить свои идеалы выше законов. Иногда история прощает дерзость тех титанов, умевших опрокинуть все законы и вести страну за собой; но тот, кто таких заслуг за собой не знает, должен быть скромнее.
Так он не вёл страну за собой? он ничего и не сделал?... О, кто измерит труд со стороны, не сметив, забыв тот прежний край бездны, и никогда не разделив натяжения наших мускулов.
Не уставая, 4 года мы указываем на позорное правление под его главенством... Жертва слишком большой уверенности в правоте своих взглядов... Образ честолюбивого правителя... Вместо подлинного успокоения он разжигал, чтобы сделать себя незаменимым...
Как будто он не через бомбы шагал, а - карьерист, ловко достигший поста. Не ответишь: только ваших детей не тронули, а моих изувечили.
... Удивительное ощущение: пять лет успешно строил, строил - и вдруг оказывается всё как бы в развалинах, всё - под сомнением... Пять лет назад оставить их с их говорильней - они погибли бы все. Но твёрдой рукой выведя их из гибели - теперь присуждаешься испытать заушенье, и впервые заколебаться: да, ошибся, да, погорячился на ровном месте, да, хотел проучить заносчивый Государственный Совет.
И вдруг с неожиданнейшим изворотом, который и отличает великих адвокатов от маленьких, кадет Маклаков восклицает как о самом ранящем его:
Что сделали с монархической идеей! Я - монархист не меньше, чем председатель совета министров,
огорашивает он Думу,
я считаю безумием отрицать монархию там, где её исторические корни крепки. Но этот защитник монархии, вмешивая имя Государя в свой конфликт с Государственным Советом... Недостойная форма... Сомнительный акт... Из просьбы об отставке извлёк себе пользу...
Этот изворот и этот трепет адвокатского голоса - уже не к Думе, он взносится выше самоварного корпуса Родзянки - выше - выше - он не может не достичь тех ушей, не пронзить их неизбежностью окончательной отставки премьера. Выйдя говорить как будто в защиту Думы, Маклаков блистательно дотянулся отсечь недостойного министра от великого царя. Только так и могла Дума столкнуть Столыпина: в союзе с ненавидимым монархом и в союзе с ненавидимыми сферами. И достигнув этой главной цели, не доступной Думе, хотя бы вся она проголосовала заедино, - Маклаков разрешает себе теперь и завершительную пощёчину:
Для государственных людей этого типа русский язык знает характерное слово - временщик. Время у него было - и это время прошло. Он может ещё остаться у власти, но, господа, это агония.
И верно знает, где отрубил. И верно знает, что вот - отхлестав, оплевав - не получит вызова на дуэль, как доказательства последнего банкротства.
Однако что может сделать единственная речь как будто безоружного человека: он не принёс своей лепты доводов, не положил своего догрузка на весы, - но мельканием лёгкого языка, но сочетанием известных элементов слушательской слабости - смахнул великана, сдюжавшего со всей Россией, смыл в помои неотставленное правительство.
А на трибуне - новый монархист, в этот раз истерический перекидчивый Пуришкевич - с коварной попыткой вырвать себе аплодисменты всегдашних левых врагов, а со Столыпиным рассчитаться с той стороны, откуда он менее ждёт удара.
Довольно и здесь пощёчин: что трусливо прикрылся священным именем Государя, подорвал авторитет русского самодержца; не проявил твёрдости против смуты в Саратовской губернии, а заигрывал с революцией (уже и в этом!...), самовластен, не понимает государственных идеалов России (и в этом!), испытывает недостаток ума и воли (и в этом?),
но, нужно полагать, зайдёт же он когда-нибудь!
(Место для аплодисментов). Пуришкевич не признаёт за Столыпиным права называться русским националистом, его национализм - вреднейшее течение, которое когда-либо было в России, он оживляет в сердцах мелких народностей надежды на самоопределение и дифференциацию, он даёт самоуправление окраинам, а это - безумие, ибо инородцы Империи не могут иметь самоуправления наряду с коренным русским населением. Западный Край и не просил себе выборного земства, это придумала Дума, - и в угоду ей и в её редакции премьер-министр провёл закон, губительный для русского населения, к торжеству поляков и левых, в западные земства повалят социал-демократы, эсеры и сепаратисты.
Не всякому даже в жизни раз достаётся такой день публичного беззащитного позорища, медленной казни. Но ошеломляет, туманит, сбивает, что атака равно яростна с противоположных сторон. Упрёки следующих ораторов покрывают и догружают упрёки ораторов предыдущих. Со всех сторон череда несдерживаемых оскорблений - и вдруг пошатывается наша, никогда не шатавшаяся уверенность. Удар за ударом, попадая в нас, постепенно размягчают нашу стойкость. Цельный предмет, хорошо тебе известный, вдруг наклоняется, поворачивается, расщепляется, - и ты с содроганием уже усумняешься: да был ли он цел и един? Не то что не стоило класть голову за этот закон, но может быть ты и раньше, и раньше - видел не так?
А жаждущие ораторы всё меняются, их не десять и не пятнадцать, дорвалась 3-я Дума отыграться за проигрыши всех трёх Дум.
От социалиста слышит Столыпин, что он потопил русский народ в его собственной крови, и даже злейший враг не мог столько вреда принести русскому самодержавию, закон же о западном земстве - это вершина "пирамиды расправ".
И снова от кадета, и довольно известного:
Где мы видим те огромные заслуги за председателем совета министров, чтоб он мог сказать, что является носителем национальной идеи? Мы не знаем ни победы под Садовой, ни у Седана.
(Уже и то ему в вину, что он не устроил войны).
Притязание, что его идеи единственно-истинные для русского народа - оскорбление национальных чувств.
И опять от правого:
Председатель совета министров, покайтесь, и идите к престолу просить прощения, ибо вы подвели верховную власть.
Как прорыв ненависти. Как будто все - только и ждали удобного случая взять реванш за то, что пересиливал их столько лет.
Кто-то говорит и за - но их много меньше, и для совестливого сердца их аргументы никогда не кажутся успокоительны. Ощущение почти сплошное - разгрома, и не в одном этом законе, а - во всём пятилетии управления, во всех замыслах жизни.
Жил и ощущал, что сделал так много. А вот, оказывается: ничего, всё - прах.
Ораторы меняются, заседание тянется в вечер, и к полночи, и за полночь, и только тогда дали слово - и то по мотивам голосования - двум из западных крестьян, которым Родзянко отказывал весь день прений, хотя с них-то и надо было эту дискуссию начинать:
Вы нам зажали рот. Мы очень рады, что осуществляется и наше земство. Будь там статья 87-я или какая, но если от вас ждать, ваших реформ, то мы никогда не дождёмся.
Но уже слишком было поздно, слух депутатов к тому не клонился, а скорее надо было голосовать: 200 с осуждением, 80 в защиту. Только русские националисты и остались неизменно верны Столыпину.
(Закон о западном земстве утонул - и лишь после смерти Столыпина был легко принят. И западное земство очень помогло в близкие годы войны).
Уже в апреле чуткие придворные носы распознали, что Государь бесповоротно охладел и даже овраждебнел к Столыпину. И в сферах стала складываться вокруг Столыпина атмосфера конченности. Кажется искалась только благоприличная форма отставки его на невлиятельный пост. Таким предполагалось, например, новопридуманное восточно-сибирское наместничество: услать его в его излюбленные края.
И можно было Столыпину: поддаться, покорно уйти, и так (знаем теперь) - спасти жизнь и дожить до поры, когда он снова будет призван, когда он ещё пригодится России. (И как пригодится! В июле 1914, чтоб отклонить войну. В Петрограде и Могилёве в 1917 - чтоб не допустить до крушения).
Но как после взрыва на Аптекарском Столыпин отверг этот выход слабости, куда его толкали революционеры, так и сейчас отверг выход, куда его толкали парламентарии. Он должен был вытянуть свой долг.
Тогда, после Аптекарского, он говорил:
Я совершил большую оплошность, что не составил для Государя памятной записки, чтобы в случае моей смерти не произошло никакого замешательства. Я должен непременно составить её на случай второго покушения.
Была ли такая на случай второго, четвёртого, шестого покушений - мы не знаем, да ведь от самого взрыва на Аптекарском и как поехали под мостами в Зимний - были ли сутки свободные для того? Задачи дня всегда неотложнее, ежедневная деятельность так увязчива, а предусмотрение терпеливо ждёт.
Но после апрельских поражений в Государственном Совете и в Думе, Столыпин созрел для составления и диктовки обширной программы - уже, впрочем, давно в нём готовой: второй ступени, прямого продолжения той первой программы 1906 года, развёрнутой перед неслышащими ушами 2-й Думы, мало кем понятой и оцененной. Все эти 60 месяцев программа непрерывно осуществлялась - и в деле и в самом её авторе, неразличимо и неслышно нарастая звено на звено, кольцо на кольцо, как растут деревья, и только общему одноразовому круговому огляду доступно выделить и назвать: лечение ног, низов, лечение крестьянства - отлично совершается, теперь пришла пора лечить бюрократию.
Вторая большая государственная программа Столыпина, диктованная в мае 1911 (в паузах: "и всё это, всё это можно будет сделать, если только Господу Богу угодно"), так и построена - по отраслям государственного управления.
Последний год у него уже действовал "Совет по делам местного хозяйства", где законопроекты подготавливались совместно - чинами министерств, губернаторами, предводителями дворянства, городскими головами и земскими людьми. Этот совет, молвою названный "Преддумье", имел цель, чтобы законы не были созданием чиновников, но проверялись бы людьми жизни. По новой программе дела местного самоуправления выделялись в отдельное министерство, которое перенимало все местные казённые учреждения от министерства внутренних дел (где оставались только органы охраны, полиция освобождалась от несвойственных ей функций). Права земств расширялись, используя опыт штатного управления в США. Земства брали полностью в своё ведение продовольствование (для угроз голода создавался новый продовольственный устав, по которому голодающее население кормили: имущие - кредитом, мускульно-сильные - общественными работами, немощные - благотворительным обслуживанием). Для кредитования земств и городов, для нужд местного благоустройства и дорожного строительства создавался особый правительственный банк. Высшие учебные заведения поступали в губернские земства, средние - в уездные, начальные школы - в волостные (которые пока что Дума не давала создать). Земский избирательный ценз понижался в 10 раз, чтобы могли быть избираемы владельцы хуторов и рабочие с небольшой недвижимостью.
Создавалось новое министерство труда, контролирующее все предприятия, с задачами: изучать положение рабочего класса на Западе и готовить законы, улучшающие положение нашего: из беспочвенного пролетариата сделать участника государственного и земского строительства. Министерство социального обеспечения. Министерство национальностей (на принципе равноправия их). Министерство исповеданий - всех, а в части православного: Синод превращался в Совет при министерстве, и должно было разрабатываться восстановление патриаршества. Столыпин исходил из того, что русский народ в своей православной потребности покинут, следует значительно расширить сеть духовных учебных заведений, и семинарию обратить в промежуточную ступень, все же священники должны кончать академии. Министерство здравоохранения - финансировать земства и города в устройстве бесплатной медицинской помощи сельскому населению и рабочим, в борьбе с эпидемиями и повышении врачебного уровня в стране. Наконец, ещё новое и отдельное министерство - по использованию и обследованию недр.
Деятельность всех этих министерств нуждалась бы в сильном бюджете. Бюджет безумно-богатой России неверно построен: более бедные западные государства дают нам займы! при таком обилии сырья - такое отставание металлургической и машиностроительной промышленности. В России имущества обложены ниже своей действительной ценности и действительной доходности, и иностранные предприниматели легко вывозят капиталы из России. Исправлением этого, увеличением акциза на водку и вина и введением прогрессивного подоходного налога (малоимущие почти освобождались, косвенные налоги сохранялись невысокими) бюджет увеличивался более чем втрое, и так открывались источники финансирования. Брать иностранные займы предполагалось только первое время и только: для исследования недр и для строительства шоссейных и железных дорог - так, чтобы через 15-20 лет (к 1927-1932) их сеть в европейской части России не уступала бы сети центральных держав, - такой план, включая водные пути и каналы, министерство путей сообщения должно было окончить разработкою в 1912. Тут предполагалось пригласить и частных концессионеров, еврейские банки и акционерные общества (снятие ограничений с евреев было непременной частью столыпинских программ). Впрочем, постепенно предполагалось перекрыть операции частных банков - Государственным Банком.
Увеличивалась (расчётом по прожиточным нуждам) заработная плата всех чиновников, полиции, учителей, священства, железнодорожных и почтовых служащих. (Это давало возможность всюду привлечь образованных). Бесплатное начальное образование уже широко началось в 1908 и должно было осуществиться как всеобщее к 1922. Число средних учебных заведений доводилось до 5000, высших - до 1500. Минимальная плата за проучение должна была расширить путь малоимущим классам; при всех университетах увеличивалось в 20 раз число стипендиатов. Венчая же их, создавалась Академия для подготовки на высшие государственные должности. В этой двух-трёхлетней Академии были бы факультеты, соответствующие направлениям народного хозяйства, с точной росписью: на какой факультет принимаются выпускники (самые способные и не меньше чем с двумя иностранными языками) какого высшего учебного заведения (на факультет недр - из горных институтов, на военный - окончивших военные академии, исповеданий - окончивших академии духовные). Так государственный аппарат России должен был заблистать знатоками и специалистами. На высшие должности попасть стало бы невозможно человеку неподготовленному, неспособному, по случайностям протекции. И министров не должен был выискивать Государь, сощурясь, перебирая в памяти и спрашивая совета у придворных, - но из рекомендательного списке, представляемого советом министров. Министерство же национальностей должен был возглавить общественный деятель с авторитетом в нерусских кругах.
Готовилась также легальность социал-демократов, под запретом оставались террористы.
Программа Столыпина охватывала и политику внешнюю. Она исходила из того, что Россия не нуждается ни в каком расширении территории, но: освоить то, что есть; привести в порядок государственное управление и возвысить положение населения. Поэтому Россия заинтересована в длительном международном мире. Развивая инициативу русского царя о Гаагском мирном трибунале, Столыпин теперь, в мае 1911, строил план создания Международного Парламента - ото всех стран, с пребыванием в одном из небольших европейских государств. Занятие его комиссий должно было быть круглогодично. При нём - международное статистическое бюро, которое собирало бы и ежегодно публиковало сведения по всем государствам: о количестве и движении населения, о развитии промышленности и торговых предприятий, о природных богатствах, незаселённых землях, о возможностях товарообмена; о положении населения, числе рабочих в промышленности, сельском хозяйстве, числе безработных, о среднем вознаграждении, доходах групп населения, налогах, внутренних задолженностях, сбережениях. По этим данным Парламент мог бы приходить на помощь странам в тяжёлом положении, следить за вспышками перепроизводства или недостачи, перенаселённости, - и Россия предлагала в такой помощи участвовать. Международный Банк из вкладов государств - кредитовал бы в трудных случаях.
Международный же Парламент мог бы установить и предел вооружения для каждого государства и вовсе запретить такие средства, от которых будут страдать массы невоенного населения. Войны с разрушительными средствами ещё несут ту опасность, что государственные формы будут легко меняться на худшие. Конечно, мощные державы могли бы на эту систему не согласиться, но этим повредили бы своему авторитету, - а и без их участия Международный Парламент что-то мог бы сделать.
Особо выделял Столыпин отношения с Соединёнными Штатами, от которых более всего ожидал он и поддержки Международному Парламенту. Соединённые Штаты не имеют оснований завидовать России, бояться её, они с ней и не сталкиваются нигде, - и лишь усиленной еврейской пропагандой в Штатах создано отвращение от русского государства (да и народа), представленье, что все в России угнетены и нет никому свободы. Столыпин предполагал пригласить в Россию большую группу сенаторов, конгрессменов и корреспондентов.
Его программе могла помешать отставка - но он надеялся на поддержку Марии Фёдоровны, и даже если будет отставлен, то вскоре позже призван вновь. Могли противиться - и конечно бы изо всех сил противились - Государственные Дума и Совет, в которых как раз-то и не хватало высоты государственного сознания.
Эта обширная программа переустройства России к 1927 - 1932 годам, быть может превосходящая реформы Александра II, простёрла бы Россию ещё невиданную и небывавшую, впервые в полном раскрытии своих даров.
(Эта программа, в ожидании осени, лежала летом 1911 в его письменном столе в ковенском имении. По его смерти приехала туда правительственная комиссия и, в присутствии свидетелей, в числе других бумаг изъяла эту программу - навсегда. С тех пор проект исчез, нигде не был объявлен, обсуждён, показан, найден, - сохранилось только свидетельство помощника-составителя. Быть может, он был найден коммунистами, и какие-то идеи плана были использованы в обезображенном, искарикатуренном виде. По иронии первая их пятилетка в точности легла на последнее столыпинское пятилетие).
То лето Пётр Аркадьевич был как никогда утомлён, подавлен - и нежен с детьми. В тяжёлые минуты у него были опасения или предчувствия и своей смерти и катастрофы России. Первого он никогда не боялся - боялся второго. Министру Тимашеву он утомлённо жаловался на своё бессилие в борьбе с безответственными придворными влияниями. Сказал: "Вот ещё несколько лет проживут на моих запасах, как верблюды живут на накопленном жиру, а после того - всё рухнет..." А Крыжановскому, своему заместителю по министерству внутренних дел: "Вернусь из Киева - займёмся реорганизацией полиции" (в духе его программы). В августе он последний раз ездил в Петербург, председательствовал в совете министров в Елагином дворце, последний раз встречался и с Гучковым, обсуждая, как скорей продвинуть через Думу закон о пенсиях увечным нижним чинам. В Петербурге предупредили Столыпина, что как будто финляндские революционеры вынесли ему смертный приговор.
Сколько уже их было...
Царь ехал в Киев наслаждаться пышными многодневными торжествами - и ему в голову не пришло, что среди множества своих шталмейстеров и гофмейстеров он мог бы одного - своего премьер-министра - не брать лишней блестящей пуговицей, а оставить его при серьёзных делах.
А памятник-то открывали - как раз Александру Второму, 50 лет первой реформы.
Столыпин очень печально простился с родными, с соседями по ковенскому имению, с друзьями. Говорил, что никогда ему не был отъезд так неприятен. (Хотя один смысл и этой поездке всё же был: Киев был главным городом Западного Края, где и надо было подкрепить земство западных губерний. И именно в Киеве в те годы разгорался свет русского национального сознания).
Почему-то поезд, тронув со станции, остановился - и полчаса не мог сдвинуться.
Потому ли, что Столыпин ехал не из Петербурга, он не взял с собой офицера жандармской охраны, а только штаб-офицера для особых поручений Есаулова, - не для охраны, а в помощь своему секретарю: для распоряжений по приёмам, корреспонденции, для формальных визитов.
Всё дело охраны киевских торжеств, так задолго предсмакуемых Государем, и потому о них много толковали при Дворе, было организовано не обычным образом: заведывала охраной не местная власть, что было бы естественно, а специально к тому приникший и прилипший генерал Курлов, что очень импонировало Государю. Курлов с ранней весны 1911 начал объезжать места государевой поездки, и были ему подчинены все чины всех ведомств тех областей. Это возмутило киевского генерал-губернатора Фёдора Трепова, он протестовал Столыпину и просил отставки. Объявленная Государю, эта угроза могла бы исправить распоряжения об охране (и всё пошло бы иначе), но безусловно омрачила бы ребяческие предвкушения императора. И - пожалев царственного ребёнка, Столыпин убедил Трепова взять отставку назад. Из рук человека местного, знающего на месте всех и всё, охрана перешла в руки приезжего. А выше того подчинялся Курлов только дворцовому коменданту Дедюлину, от которого для связи в попечении особы монарха и приставлен был к Курлову полковник Спиридович.
Курлов был как будто подчинённый, заместитель, - а вот уже владел всей полицией и жандармами Империи, вполне независимо от Столыпина, - но Столыпину было так даже и лучше: его голова была занята не полицейскими заботами. Курлов был и сам по себе неприятен Столыпину и противоположен по всему образу действий и по всем жизненным взглядам: в каждом деловом решении из него так и выстораживалось: а что это даст лично ему? Было в нём - и от остромордого злого кабанчика, как он упирался ножками и пёр, и бил с разгону. Но - вкоренчив был, связи повсюду, и со всеми врагами Столыпина. И это не был тип беззвучного воскового бюрократа - а с большой жадностью жить как широкий дворянин, с ресторанными кутежами как мерилом жизненного успеха, оттого кроме службы вёл коммерческие дела, мутные спекуляции, утопал в векселях. И - умён не был, это как раз он попался на удочку Воскресенского, освободил его из тюрьмы для двойничества, едва не взорвался с ним на Астраханской улице, а потом сплетал обвинения на других полицейских генералов.
Но - слишком много требовалось добавочных усилий, чтоб освободиться от этого клеща вовремя. Имея задачи высокие, не тратят сил на такое. Должно было само со временем обойтись.
Дворцовый же комендант Дедюлин, маг и распорядитель торжеств, - был одно из важных болотных сцеплений сфер, ненавистник Столыпина. А теперь, лучше других зная, как охладел к нему Государь, он спешил дать въяве проступить этому охлаждению, стать зримостью для всех - да и натешиться же! Опытная придворная толпа ловит малейший признак, ведёт счёт оттенкам, - а тут грубо было показано, что Столыпин уже не достоин ни почтения, ни внимания. От самого приезда в Киев 27 августа Столыпин был - унизительно, демонстративно - оттеснён из придворных программ, и уж конечно не получил личной охраны - не то что достойной, но - рядовой.
Столыпину отвели комнаты в доступном нижнем этаже генерал-губернаторского дома, с окнами в плохо охраняемый сад, на аршин от земли, но Курлов отказал Есаулову поставить жандармский пост в саду: излишняя мера. К Столыпину являлись расписаться должностные и штатские лица, просто крестьяне, - прихожая была в нескольких шагах от комнат премьер-министра, и вход для всех свободный, ни одного дежурного полицейского, тем более офицера. Не охраняли его ни при поездках в Софийский собор (на молебен о благополучии высочайших особ), к митрополиту, ни - при депутациях от дворянства, земства и городского самоуправления.
Всё время, свободное от церемониала, Столыпин продолжал работать, ведя управление страной из Киева.
С 26 августа шла богровская игра, что готовится покушение на Столыпина, - премьер-министру никто об этом не сообщил и никто из компании Курлов-Веригин-Спиридович-Кулябко не проверил: да охраняется ли этот Столыпин вообще.