С Ш : другие произведения.

Большие и малые величины

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    От автора: полная версия с примечаниями - гео и прочей культурной локацией - https://medium.com/@suhv6j58q1/%D0%B1%D0%BE%D0%BB%D1%8C%D1%88%D0%B8%D0%B5-%D0%B8-%D0%BC%D0%B0%D0%BB%D1%8B%D0%B5-%D0%B2%D0%B5%D0%BB%D0%B8%D1%87%D0%B8%D0%BD%D1%8B-742dbf5c295a


  
  
   0x01 graphic
  
   БОЛЬШИЕ И МАЛЫЕ ВЕЛИЧИНЫ
   В поисках отца.
  
  
  
  
  
  
  
   "Боящийся несовершенен в любви"
    (1 Иоанна 4:18).
  
   Представление
   - Подожди, не уходи! - Она смешно вскидывала тонкие ноги в джинсах, перелезая-перепрыгивая через оградки, могильные холмы, пытаясь догнать меня, уходящего от безмерного ужаса, который где-то за моей спиной сейчас засыпают кирпичного цвета землёй.
  
   Я не оглядывался, слёзы душили меня. Плач, уже погребённый глубоко во мне, лишь изредка прорывался лохмотьями вскриков и всхлипов, похожих скорее на придавленный лай. Придавленный теми же комьями земли, которыми сейчас засыпали тело моего отца.
  
   Через несколько дней ей, моей подруге, будет поставлено это в вину. Поставлено в вину моей матерью: "Постой! Не уходи! Устроила театральное представление". То, что я, развернувшись, бежал от могилы отца, от родственников, которые с соответствующими горькими лицами - многие из них с искренними - бросали каждый свою горсть земли на моё уже прошлое: никогда отец не обратит свой взор на меня, никогда я уже не услышу его голос, никогда; всё это маму никак не взволновало, а вот что кто-то посмел не оставить меня в одиночестве, догнал-таки и, обняв, шептал - плачь, дорогой, плачь, любимый, я с тобой - и судорожно, как заведённый, гладил и гладил меня по спине в тот момент совершенно незнакомыми руками - это как-то маму вывело из себя.
  
   Сейчас, когда прошло много лет, и мама моя в пространстве координат давно уже покоится рядом с моим отцом - своим мужем, я, который старше - и намного - своего отца, но всё ещё моложе - и также намного - своей мамы, несу на себе такой груз нечаянно сорвавшихся, но от этого не ставших менее несправедливыми, слов и столь же не самых праведных деяний, пусть часто неосознанных, по отношению к своим детям, что я, сам несовершенный, не корю мать за несправедливость по отношению к моей будущей жене, как не корю и тогда ещё не жену, что оставила меня ещё быстрее, чем отец.
  
   Но тогда я ничего этого не знал, а только ощущал незнакомые руки любимой девушки и её страстное желание не оставлять меня одного. Не оставлять никогда. Она тоже не знала тогда, что обманет меня.
  
   Она, я - в рыданьях - глубоко на самом дне души верили, что мы будем счастливы: пусть не сейчас - в момент похорон отца, потом, когда боль осядет и забота о рядом живущих, желание ли радоваться жизни затуманят или даже покроют пеленой забвения эту сцену на кладбище.
  
   Мы не знали, но плач мой становился всё тише.
  
  
   ***
  
   Аркаша
  
   Всего несколькими неделями ранее я безмятежно нёсся куда-то по коридорам старинного дворянского Собрания [1], в голове моей царил простор только что отгулявшего лета, его аккуратно теснили радостные эмоции от бесконечных похлопываний по плечам, спинам встречаемых сокурсников, изрекавших столь же бесконечные - привет, ну, ты даёшь - неужто поправился?
  
   Одним словом, огромное предвкушение надвинувшего третьего курса консерватории, обещавшего исполнение великих двух h-moll Листа и Шопена [2] и много всякой вкуснейшей музыкальной всячины.
  
   "Что планируешь?" - Спросил В. Н. - мой педагог - в конце второго курса, и я скромненько так ответил. - Два "ха моль".
   - Сказал! - Расплылся в улыбке В. Н.
   За инициалами В. Н. скрывается моя безмерная любовь и уважение к педагогу. Собственно, я и приехал именно к нему, иначе ходить бы мне той осенью по коридорам другой консерватории. Посвящённый легко расшифрует сии инициалы, а непосвящённому его имя ничего не скажет.
  
  
   Я и думать забыл, что совсем недавно махал в окно отцу и матери: я, сидя в купе, отправляясь на свой деликатесный третий курс, они, стоя на железнодорожном перроне, также жестикулируя, посылали мне свою родительскую любовь. Поезд тронулся, и родители пропали из виду.
  
  
   Как оказалось, отец навсегда.
  
  
   Но я нёсся по коридору ни о чём не ведая.
  
   - Начало. Начало, - бурлило во мне.
  
   Навстречу же мне уже надвигался Аркаша - добрейший, обаятельнейший мальчишка из Калуги.
  
  
   Как на него пал выбор? Кем был он сделан? Но именно он взвалил на себя ношу сообщить о смерти моего отца.
  
  
   Я помню всё в мельчайших подробностях: то место в коридоре на первом этаже консерватории - рядом кабинет ректора, интонации голоса, сообщающего мне совершенно несуразную весть. Я почему-то сразу принял её, поверил безоговорочно и как-то нелепо совершил ряд действий: присел, развернулся и стремительно бросился в туалет (там на первом этаже он оказался очень даже на месте). Всё это в полнейшем молчании, и, только запершись в кабинке, я завыл. В дверь деликатно царапался Аркаша, что-то бубнил. Потом затих, удалился.
  
  
   Какой у него был длиннющий австралийский шарф, как элегантно он обматывал им свою шею; я помню его избранницу, будто сошедшую с картин Боровиковского [3] - удивительной красоты девушку, надеюсь, что все эти годы они были и есть счастливы; спасибо тебе, Аркадий.
  
  
   ***
  
   Больница
  
   После похорон отца я как-то плавно переместился в больницу: скачущая температура, тахикардия, ещё какие-то проблемы с сердцем позволили врачам выдернуть меня из привычного образа жизни месяца на два. Прочитав "привычный образ жизни", кто-то чуткий недоверчиво, исподтишка бросит в мою сторону взгляд. И здесь наши взгляды встретятся, потому что я тоже, настраивая свой камертон воспоминаний, ища сочувствующего, смотрю на него, но уже в упор, без обиняков.
  
   Да, какой к чёрту "привычный", когда в моём образе жизни зияла брешь, прореха в пространстве, ранее которую почти сорок восемь лет - за вычетом первых неосознанных младенческих лет - заслонял собой, просто жил и дышал, отсутствующий теперь и навсегда отец.
  
   Теперь следовало привыкать к его физическому отсутствию, привыкать к себе новому, потерявшему возможность чем-то поделиться с отцом или просто находиться с ним в одной комнате, дышать с ним одним воздухом, просто быть с ним, пусть и в разных городах, разделённых всего одной железнодорожной ночью. И при этом быть переполненным им в своём сознании, нести - теперь уже без надежды быть прощённым за тот давний, совершённый по глупости, но вполне осознанно проступок - нести свой стыд, возможно и не замеченный моим отцом, но почему-то наполняющий моё сердце невыразимой горечью и даже презрением к самому себе.
  
   Отсутствие реакции или незамеченность - о, как я сомневаюсь в этом - все эти годы объяснялись мною врождённой отцу деликатностью, скромностью его эго. "Сейчас-то ты зачем лукавишь? - слышу я себя, - Все эти годы ты великодушно старался пройти мимо столь стеснявшего тебя эпизода, не думать о нём, позабыть вовсе. Великодушие же твоё распространялось исключительно только на себя."
  
   Мне трудно возразить себе. Я молчу.
  
   ***
  
   Два больничных месяца выделила мне природа для зализывания ран. Отдалила вчерашнюю мою привычную жизнь от наступившей, и в этом транзитном пространстве, наполненным несусветным количеством процедур, глупейшим трёпом со-палатников - иногда чудовищно циничным для моей музыкальной, много читающей души, корпулентной дамой, обыгрывающей всех мужчин в шахматы, но не меня - боль от потери отца как-то стушевалась, острые края её затупились.
  
   Из довольно большого количества медицинских слов на справке, оправдывающей моё столь длительное отсутствие в жизни и консерватории, запомнилось только одно - термоневроз.
  
   Что-то оно объясняло, что-то нет, но плакать каждый день стало необязательно.
  
  
   И как только я это осознал, увидел себя на перепутье. Правда, в отличие от сказочных героев, передо мной лежало всего лишь две тропинки. Одна - еле заметная, почти пунктирная - быстро убегала от меня на пригорок и тут же исчезала, как бы намекая, что там есть многое, может и всё, а может ... и ничего: всё зыбко и эфемерно.
  
   И я понял, что это то, что меня ждёт - то, что мы зовём будущим. И только от меня зависит как плотно и добротно я утрамбую его своими шагами. Там, за пригорком, я стану мужем и отцом, и, возможно, снова мужем и снова отцом, но то, чего там не будет обязательно я знал: там нет моего отца, и слёзы мои там не нужны. Вернее, они мне понадобятся, но совсем по другим причинам и поводам, которые мне пока неведомы: поэтому я должен их экономить, не лить зря.
  
   Другая тропинка вела себя физически абсолютно неправильно. У моих ног она была и не тщедушна, и не полнокровна. Но удаляясь от меня, она разливалась всё шире, на горизонте сливаясь с небом, вздымалась надо мной, грозя захлестнуть, и даже начав накрапывать первыми каплями приближающего дождя - моими слезами?
  
   И я понял - это моё прошлое, оно никуда не ушло, оно будет всегда со мной, и в нём есть мой отец. И можно жить дальше, и одновременно продвигаться по лабиринтам памяти, где в каждом укромном месте меня поджидает отец. Он курит свой "Беломор" [4], хитро щурится, может от солнца, потому что я, как истинный охотник, стараюсь подойти к нему поближе - застать врасплох, увидеть его подлинность - именно со стороны солнца. И не сразу соображу, что если не меня, то мою тень отец увидит всё равно раньше и успеет приветливо помахать рукой.
  
   Меня волнует другое: его ли я встречу - подлинного или тоже только тень его - былого. Меня это волнует, и волнует очень сильно.
  
  
   ***
  
   Прибольничный сквер
  
   Мне нисколечко не стыдно: меня одиннадцатилетнего - или где-то около того - несёт на руках отец. Один лестничный пролёт, ещё один и вот мы уже на улице: в прибольничном сквере.
  
   Память препротивная штука. Желая вытащить из неё тогдашнего, ещё живого отца, думая, что она полностью подчинится мне и стоящей предо мной задаче, выясняю, что часть её мне не подвластна - живёт самостоятельной жизнью. Вот и теперь: только я наследил на бумаге "прибольничным сквером", не задумываясь о нём вовсе, скорее, мечтая вновь ощутить вкус детства, пахнущего яблоками, принесёнными отцом, ощутить и вонзиться в него своими уже немолодыми зубами ... Она, память, усаживает меня за парту в "Школе для дураков" [5] и голосом Саши Соколова уточняет:
   - Прибольничный или, всё-таки, околобольничный? Прибольничным "называют буфет или газетный киоск, но не" сквер, сквер "может быть околобольничным".
   Я, радуясь встрече, отвлекаясь на мгновение от отца, незамедлительно вступаю с ним - голосом - в словесную перепалку:
   - Ну, назову его околобольничным, разве в этом дело? - И, уважительно закрывая книгу вместе с её автором, Сашей Соколовым, со словами: "Сквер может быть и предбольничным" - ставлю их обоих на полку. И, обратясь к памяти, советую ей заняться делом и не демонстрировать свою начитанность: тогда в одиннадцать лет я учился в обыкновенной школе - для нормальных, хотя и среди них было дураков немерено.
  
   Летний жаркий вечер - до сентября ещё не близко, но уже и не далеко - отец заботливо устраивает меня на скамейке, открывает пакет с золотистыми будто поджаренными медовыми яблоками, и я объедаюсь, и рассказываю, как прошёл день, какими таблетками меня пичкали врачи, и что давали на обед.
  
   И ещё массу подробностей, которые меня захватили, которые, как мне кажется, требуют, чтобы я рассказал о них своему отцу. Давясь от хохота, рассказываю, как один мальчик - он взрослее меня и очень начитан - заставил покраснеть молодую практикантку, покраснеть и тут же пулей вылететь из палаты.
  
   - А всего-то, пап, ну, представь, смешно же, он просто спросил её: "Кто такая проститутка?"
  
   Лукаво поглядываю на папу. - Пап, а что такое проститутка?
  
   - Не позволяя отцу даже втиснуться со своим ответом, тараторю дальше, рассказываю, как эта же практикантка, а может другая, её коллега - сейчас уже не помню - смешно дует на эту штучку.
  
   - Ну, папа, ты же знаешь - ею слушают сердце (фондоскоп в этом возрасте пока у меня не задерживается в памяти), и она боится меня заморозить. Всё дует и дует. А потом жмёт мой живот пальцами и всё спрашивает: "Здесь болит? А здесь?"
  
   Она высокая и статная - это я сейчас запросто выбрасываю такое слово, тогда мой лексикон был гораздо уже, для меня вся эта стайка девушек, робко залетающая к нам каждый день, кажется удивительно волшебным созданием [6]: все они красавицы, все выше меня - мне одиннадцать лет, ну, или где-то около того, все таинственные и волнующие. И когда одна из них наклоняется надо мной, боже, у неё есть грудь - я её почти вижу или угадываю в вырезе халатика...
  
   Всё это меня волнует, будоражит, но об этом я, конечно, отцу не рассказываю. Это только моя тайна, мой в преддверии взрослости мир. А отца я продолжаю засыпать массой событий и фактов, при этом не забывая поглощать золотистые будто поджаренные медовые яблоки, выросшие в нашем саду, на наших трёх сотках.
  
   События, которые произошли за день, факты, которые я узнал от сверстников и врачей.
  
  
   Жить ведь так интересно, папа. Ты согласен?
  
  
   Этот вопрос я тогда отцу не задаю. Я мал, но счастлив. И только сейчас, вернее, давным уже давно - ведь отца нет со мной уж сорок как лет - я осознал, что счастлив я был присутствием уставшего на работе отца, сидящим рядом со мной на скамейке и слушающим вздор выздоравливающего ребёнка. И тоже счастливого в тот момент: я был у него.
  
  
   "Мои гаврики" - называл он своих детей - меня и мою сестру. Какой смысл вкладывал он в это слово? Как писать это следует, быть может с прописной буквы? Тогда не спросил, а сейчас (вот уже сорок лет) не у кого.
  
  
   Так мы ещё немного сидим, я умолкаю, видимо, всё рассказал. Чувствую себя пустым, это чувство должен, если бы мог, испытывать и пакет, в котором ещё недавно были золотисто поджаренные (ну, вы помните) яблоки. Он также пуст - огрызки не в счёт: я всегда удивлялся как точно рассчитывает отец именно то количество жёлтых колобков, называемых яблоками, необходимых мне для ежевечернего поедания на протяжении, наверное, месяца - времени, необходимого суставам на моих ногах вернуться к прежнему своему обычному состоянию, что и будет означать, что я здоров и могу опираться на ноги самостоятельно.
  
   Пока же это не так, и удивившись тени скамейки, за время нашего общения с отцом выросшей и уютно устроившейся под нашими ногами наподобие коврика - "сейчас замурлычит" - подумал я; отметив две тени от наших голов - одна большая, другая маленькая - "отца и моя" - мелькнуло у меня; успев пристроить большей голове рожки, меньшей величины голова - конечно же, тень от моей головы - приподнялась.
   Это значило, что я большим жуком распластаюсь сейчас на спине отца (эдаким панцирем предохраню его от возможного удара - зачем здесь это? - сзади), обхвачу руками и ногами, и начнётся моё возвращение в палату, в общество мальчишек - больших и малых, общество мне очень симпатичное по причине, осознанной гораздо позже, но озвученное прямо сейчас, пока мой отец перемещается с первого этажа на второй:
   - До этого больничного месяца и в школе, и в многочисленных летних лагерях (на слух звучало - "пионерлагерь") мы жили и общались со сверстниками в пчелиных сотах. Как пчёлы закачивают пыльцу, через время превращающуюся в мёд, в определённую сотовую ячейку, так каждый возраст тусовался, поправлюсь, бытийствовал в своём ограниченном пространстве - в своей ячейке, то есть в классе, в лучшем случае пересекаясь с параллельными.
  
   Нельзя же считать важным жизненным опытом бесконечные подколки от старшеклассников на перемене, если они снисходили заметить нас или летящий баскетбольный мяч прямо в тебя. Ну и что из того, если его бросок был предварён криком "лови", коль расстояние между нами было метра два или три? Кто хоть раз держал этот мяч в руках оценит тяжесть, вначале обрушившуюся на мою грудь, и только потом крик "лови", пойманный моими ушами. Я, согнувшийся пополам и жадно хватающий исчезнувший куда-то воздух, назвать полезным подобное общение не рискну.
  
   А в палате, где скоро появлюсь я, мы, ограниченные в движеньях своими болячками, всю свою энергию тратили на разговоры, часто для меня познавательные. Читатель, листающий эти страницы, ещё не успел забыть в каком юном возрасте я узнал и слово, заменю на более короткое, "путана", и его смысл. Надеюсь он не настолько наивен, думая, что меня не просветили более старшие товарищи, и на момент разговора с отцом в прибольничном сквере на скамейке, закатной тенью, скользнувшей к нашим ногам, я не имел полной информации. Ведь нет?
  
   Вот в эту-то палату я и стремился всей душой, крепко оседлав своего отца.
  
  
   ***
  
   Кто- то задастся вопросом:
  
   - По какой, собственно, причине мальчуган оказался в больнице? Если смерть отца может послужить объяснением тайм-аута, взятым неокрепшим, не совсем ещё взрослым организмом после, согласимся, большого потрясения, то что случилось с ним на этот раз?
  
   Какова степень случайности или закономерности проявляется в факте его заболевания?
  
   Хотел бы я узнать ответ на последний вопрос. Кто подбрасывает монетку, и какой гранью - случайностью или необходимостью - она падает? В моём случае, какой гранью она упала на мою жизненную историю?
  
  
   ***
  
  
   Случайности и закономерности
  
   Каждое лето меня отправляли на одну, бывало и на две смены, в пионерский лагерь. И каждое лето, оставшись без присмотра родителей, я, подозреваю, совершал массу несусветных глупостей. Но именно в это лето, накануне ежевечернего поедания золотистых будто поджаренных медовых яблок, меня угораздило бегать на утреннюю зарядку босиком. Сейчас и не припомню - бегал ли я босиком в гордом одиночестве или нас, закалённых, было много. Помню только, что трава была совершенно мокрая и холодная.
  
  
   Сегодня я запросто продекламирую строчки своего тёзки:
   "И страна березового ситца / Не заманит шляться босиком." [7]
  
  
   Знай я их тогда, не лежал бы я перед родительским днём с высочайшей температурой и ломотой во всех суставах, не везли бы меня на "Скорой помощи" в больницу с последующим диагнозом "ревматизм с осложнениями на сердце".
   Не подарено было бы мне столь тесное общение с отцом аж на целый месяц.
  
  
   Случайность, закономерность?
  
  
   Случайно ли я физически сливался с отцом, крепко обнимая, чтобы не упасть?
  
   Закономерно ли мне была подарена возможность быть носимым на руках отцом в возрасте, когда тактильные контакты с родителями настолько редки, настолько малы, что стремятся к нулю?
  
   Случайности. Закономерности.
  
  
   ***
  
  
   "Не говори с тоской: их нет; но с благодарностию: были." [8]
  
  
   Забавно, как можно быть очень начитанным, держать в голове множество рассуждений о смерти, нести в своей памяти столь же большое количество утрат, безвременно, катастрофически не вовремя ушедших - для кого-то дорогих - людей, помнить личные свои переживания - вплоть до горьких слёз, пролитых над всеми детьми подземелья [9] и надземелья, над всеми взрослыми и стариками, прервавшими свои земные дела, оставивших нас, живущих.
   И быть при этом столь наивным; жить, абсолютно не впуская в свои будни мысль о смерти. В этом, возможно, и скрывается очарование жизни: её лёгкость и эфемерность, беззаботность и даже глупость.
  
   Глупость осведомлённого чисто литературно человека, чутко улавливающего грядущие душевные катаклизмы, но исключительно лишь на страницах книг.
  
   Их горы - прочитанных, пережитых и оплаканных.
  
   Но моя жизнь, разве она является драмой или комедией? О трагедии и не говорю.
  
   Разве она стопка исписанных страниц? Над которой я - не читатель, я - живой человек - буду проливать слёзы.
  
   Нет, мы живём, порхая бабочкой-однодневкой, не подозревая, что кто-то взял нас на острие карандаша и присвоил статус персонажа.
  
  
   ***
  
   Озеро
  
   Смерть отца случилась ясным солнечным сентябрьским днём. Случилась за городом. Рядом плескалось большое озеро. Такое есть, наверное, у каждого уважающего себя большого города. Озеро это было мне хорошо знакомо: как только мои маленькие ножки стали достаточно сильны, чтобы пройти пару километров вдоль его берега, родители стали меня брать с собой всякий раз, когда была необходимость озаботиться картофельным пюре, дымящимся на нашем зимним обеденном столе.
  
   Проще, от отцовской работы нашей семье был выделен участок на берегу озера, предназначенный для выращивания картошки. И, как и любая российская семья в 60, 70 годы 20 века (числовой ряд остановлен, 80-е годы моего отца в себя уже не вбирали), мои родители несколько раз за лето выезжали и окучивали картофельные кустики. Осенью картошка выкапывалась - более десятка больших мешков, переносилась в семейные закрома.
  
   Наш дом, стоявший на улице с утопическим названием, имел подвальные помещения, где у нас была собственная маленькая клетушка с амбарным замком. Вот сюда и сгружалась картошка, чтобы зимой радовать меня натюрмортом Ван Гога [10]: горячие громадные картофелины - каждая неподражаема своей неповторимой формой - политые, не скупясь, маслом и присыпленные жаренным золотистым лучком. Мамино - никем никогда неповторяемое больше блюдо - даже сейчас вызывает у меня желание помыть руки и присесть за стол.
  
  
   Сегодня я готов вскрыть подноготную утопического названия улицы [11], где прошло моё детство, рассказав вам и о песне времён гражданской войны, и о стене на далёком от нас кладбище [12] - автобус, несущий меня в пока не наступившем будущем, ещё не въехал в этот прекраснейший город Франции, и о сути, боюсь, потерянной в стремительном течении времени, кем-то и когда-то заложенной в название улицы.
  
   Только зачем? Это знание не конвертируешь во что-то осязаемое, имеющее рыночную ценность: "Не взять, не выпить, не поцеловать." [13]
  
   Следовательно, оно бесполезно?
  
  
   Поскольку время было собирать урожай, выезд был коллективным: отец и его коллеги, моя мама и их жёны.
  
   Теперь давайте представим себя на мгновение чайками, там их было много.
  
   Сверху нам прекрасно видно, как красиво озеро, с торчащим из воды у берега рогозом или камышом (мы - птицы так и не разобрались, чем они отличны друг от друга). В воде у самого дна мелькают тени больших карпов - богов наших предков, и масса другой мелкой рыбёшки - наша ежедневная добыча.
  
   На берегу - на длинных прямоугольных участках - копошатся так называемые люди. Мы не знаем, что участки между собой они называют делянки, величиной будто бы в десять соток. Нам это не интересно.
  
   А вот почему вдруг эти так называемые люди засуетились и столпились вокруг одного, единственного? Он только что бегал и весело перекрикивался со своими соседями. Кричал он странно, забавно, почти как мы - чайки. Теперь же лежит и молчит, зато все вокруг голосят. Странные они - эти люди.
  
   Так увидели смерть моего отца чайки.
  
   - Он был весёлый, всё поторапливал меня: "Пора, Маша, надо заканчивать" - и вдруг упал, и всё. Его не стало.
  
   Так рассказала мне моя мама. "Маша" - успел ещё раз, в последний раз назвать её отец.
  
   Так умер мой отец. И не верить чайкам и своей маме у меня нет никаких оснований.
  
  
   ***
  
   Интересно, есть ли какая-либо магия в числе, в том количестве имени "Маша", произнесённым за всю свою жизнь мужчиной - моим отцом, когда он обращался к своей жене - моей маме.
   Сколько их, произнесённых имён - тысячи, десятки тысяч?
   Я бы затвердил это число крепко, намертво.
  
   ***
  
   Рыбалка
  
   Я стою по пояс в воде, рядом со мной ещё пяток ребятишек. Все мы - дети родителей, которые сейчас у нас за спинами усердно трудятся, окапывают картофель или собирают золотистых жучков с чёрными полосками на жёсткой спинке. Дома нас оставить не с кем, да мы и сами не остались бы дома, а здесь, рядом с папами и мамами, мы будто бы под присмотром, да ещё и пользу домашнему хозяйству приносим.
  
   Чем манит нас озеро? Конечно же, рыбалкой. Солидные мужички, те в лодках, в зарослях тростника, а то и на середину озера уплывут. Мы же, мелочь босоногая, стоим у берега. Нас регулярно окликают наши мамы: "Далеко (звучит имя) не заходи, я должна тебя видеть."
   Изредка и мужской голос рявкнет: "Куда залез, паршивец! Вот я тебе!" У каждого из нас копеечная снасть - простенькая удочка, прикреплённая, как правило к длинной, уже бывшей, ветке. Если у кого-то тонкое бамбуковое удилище - это роскошь. Она, правда, никак количественно не сказывается на конечном улове.
  
   Я стою по пояс в воде: крупный чебак, основной наш улов, смешно и осязаемо пощипывает мои ноги, мой взор приклеен к красно-белому поплавку. Я с ним явно в разладе, и когда он ныряет, теряясь из виду, моя рука тут же резким рывком возвращает его обратно в воздух летнего вечера. Почти всегда, в воздух взмывает и серебристая, часто крупная и толстая рыбка. Это моя страсть - рыбалка.
  
   Иногда поплавок упрямится, возвращаться не желает, тогда я задействую обе руки и медленно - сердце колотится, стараясь попасть в ритм метаниям чуда, осчастливившим меня своим вниманием, вываживаю - для нас детей неслыханное счастье - маленького карпа.
  
   Было лето, когда я почти каждый визит на озеро завершал демонстрацией своим уставшим родителям, закончившим возню с картошкой, нескольких карпят. Толстые, золотистые, они подрагивали хвостами, шлёпая ими лежащих рядом, отливающих серебром, чебаков. Для моих чутких ушей это звучало сродни овации, к ней присоединялись мои родители: мама меня хвалила, отец довольно молчал.
  
  
   Я был счастлив.
  
  
   ***
  
   Отец
  
   Отец в принципе был немногословен. Память моя, способная удержать так много и с мельчайшими подробностями, стыдливо робеет, немеет, когда я пытаюсь вытащить из неё прямую речь отца.
  
   С фотографической ясностью я вижу его стройную, спортивно подтянутую фигуру и на лыжне - ещё до встречи с моей мамой, и в гимнастёрке солдата, проходящего службу в армии, и на курортах Кавказа, потягивающего минеральную воду из кружки с носиком - моего отца вряд ли можно было назвать язвой, скорее, она обитала в нём.
  
   Я вижу его лицо, мягчайшие кудрявые волосы, обрамляющие лоб отца - причёска отца вообще отдельная песня: мечта и предмет подражания моего детства. Я помню его общение со мной, совместные действия по жизни, часто очень творческие, но мысли его, облечённые в слова - слова, отражающие его мысли за годы, прошедшие с того злосчастного дня, куда-то делись.
  
   Кто-то или что-то стёрли их из моей памяти. Винить за это мне некого, только самого себя.
  
   Поэтому, в памяти моей отец живёт в жанре пантомимы: удивительно энергичный, масса движений, жестов, конкретных сюжетов, но всё это происходит в полнейшем молчании.
  
   ***
  
   Побег
  
   Вот он заходит в наш уютный дворик на улице с когда-то гордым названием, ныне же вызывающее скорее подобие усмешки. Нас, мальчишек и девчонок, носящихся там, наполнявших двор счастливым гвалтом - великое множество. Даже удивительно, как поздним вечером вся эта детская масса рассасывалась, помещалась в свои маленькие квартирки, располагалась в уютных кроватках, кому-то приходилось, правда, ко сну готовить и раскладушку - мне, например.
  
   Отец идёт одетый в рабочую униформу, проще сказать - спецовку. Бывает, что она и запачкана. Сейчас, зайдя домой, спецовка будет снята, возможно, брошена в стирку, а отец, переодевшись в цивильный костюм, ни минуты не задерживаясь, пойдёт за мной в детский сад.
  
   Я ещё настолько мал, что школа мне пока ещё только предстоит, как и тот, безобидный будто бы на момент свершения проступок, обжёгший вначале отца, а затем бесконечным укором - я так и не попросил прощения - обжигающий моё сорокалетие отсутствующим в нём отцовским: "Да ладно, сын, проехали".
  
   Садик находится прямо напротив главного входа на Стадион [14], и мы частенько под присмотром воспитателя сначала пересекали дорогу - движение тогда было никакое, а затем шумно радовались естественному лесному великолепию, рассыпаясь по отведённой нам полянке.
  
  
   Зачем я так подробно всё это рассказываю? Почему моя память захотела сохранить, как в летний вечер уставший отец, вернувшийся с работы, по установленному им самим порядку, желающему переодеться и пойти за одним из своих "гавриков", заходил в наш уютный дворик?
  
   Немножко терпения, сейчас будет всё понятно.
  
  
   Я помню, как по мере взросления, расстояние между домом и садиком становилось всё меньше и меньше. Это было забавное ощущение: не воспринимая себя всё выше и выше, личностью, растущей, вытесняющей всё больше и больше пространства вокруг себя, как предмет большего объёма, заставляющий воду переливаться через край ванны, нет - я был тем же самым маленьким мальчиком со своим жестяным барабаном [15] с откидной крышкой: она регулярно открывалась, впуская в пустое нутро барабана новую порцию стрекоз, чтобы тут же закрыться и вместе с жужжанием, несущемся изнутри, принять на себя дробь моих деревянных палочек.
  
   Я был маленьким мальчиком, но мир вокруг меня как-то съёживался, как срез жёлтого сладчайшего яблока, оставь мы его на солнце, подвергнув экзекуции солнечного света. Мир съёживался, становился всё меньше. А мой дом становился всё ближе.
  
   И наступил день, когда я принял решение: "Я - взрослый! Могу прийти домой сам. То-то папа с мамой удивятся и обрадуются." Я помню, как нёсся по улице с утопическим названием, нёсся совершенно несерьёзно, как малыш. Хотя, кем я тогда был, если не малышом, который интуитивно чувствовал своё взросление, не осознавая, что огромному миру, окружающему меня, предстоит скукоживаться, смиренно склонять голову перед взрослеющим человеком.
  
   Я нёсся без всякого плана, меня переполняло сознание самостоятельно принятого решения, и, вбежав в свой уютный дворик, увидев друзей и приятелей, закружился в водовороте детских шаловств, не забывая поглядывать на край двора, откуда должен был появиться мой отец.
  
   План у меня всё-таки был: в нужный момент выскочить из кустов и с криком - Привет, папа. Я пришёл домой сам, - насладиться удивлением отца и получить, конечно, похвалу за свой смелый, доказывающий мою взрослость, поступок.
  
   Дальше кратко и сухо: я выскочил, отец был ошарашен, - мама знает? - только и спросил он. Мы поднимаемся на свой пятый этаж, звоним: теперь ошарашена мама.
  
   Она никак не ожидала меня увидеть вместе с отцом, одетым в рабочую форму. Это, как я понял гораздо позже, ломало, выворачивало установленный папой и мамой миропорядок наизнанку. Делало его, миропорядок, просто невозможным.
  
   Мама смотрит вопрошающе на отца. - А что творится в садике?
   Этот вопрос сбрасывает меня с пьедестала самолюбования, разрушает весь тот триумф, который, как я думал, последует за моим самостоятельным возвращением домой.
  
   Отец переодевается, мама заворачивает газовый вентиль на кухне, где готовится наш ужин, и мы все втроём идём (помню, что я не шёл, а брёл, как бредут по бесконечным лабиринтам больные в горячечном бреду, правда, это я прочитаю в какой-то книге гораздо позже [16], и этот образ замечательно объяснит мне мою тогдашнюю походку), мы все втроём идём в садик.
  
   Там, на стадионе - пока мы шли, выяснилось, что убежал я с прогулки - царил настоящий переполох. Дети испуганной стайкой жались к центру полянки, куда им было приказано всем встать дрожащей от переживаний воспитательницей. Она же бегала по окружавшим поляну кустам, заглядывала под них, раздвигала ветви, желая разглядеть самую сердцевину куста - его сущность [17], пытаясь в ней, видимо, разглядеть меня, и во время всех этих судорожных движений всё выкликала и выкликала моё имя.
  
   Спустя несколько лет я с отцом на той же полянке слеплю из снега замечательного Медвежонка. И это будет моим извинением пусть другим - или тем же? - детям, пережившим тревогу и панику взрослого человека-воспитателя, моим извинением перед ним - воспитателем, даже если на прогулку в зимний день стайку малышей вывела другая молодая женщина, а не та, заплаканная, вмиг просветлевшая лицом, как только увидела нас троих - отца, маму и меня. Вряд ли способен был я тогда понять её стремительный бросок ко мне, жадное вглядывание в моё лицо, руки, ощупывающие меня, бесконечное говорение без каких-либо пауз:
  
   - ЖивойСлаватебеГосподиНашёлсяДумалаПодсудПойду...
  
   И никакой укоризны в мой адрес.
  
   Родители, деликатно стоящие рядом, позволившие всему этому шквалу обрушиться на меня, и только потом, когда воспитательница задышала спокойнее и ровнее, робко просящие простить меня - несмышлёныша.
  
  
   В странном моём допущении, что дети могли быть теми же самыми - из моей группы, скрываются вопрошания Китса и Шопенгауэра [18]:
  
   - Не тот ли котёнок, что играет сейчас у него на дворе, играл и сотни лет назад здесь, на лесной лужайке? И соловей, разливающийся сейчас у него за окном, не тот ли самый, что пел тысячи лет назад?
  
   Мне нравится думать, что я один из многих мальчишек, когда-либо убегавших из садика или просто из-под присмотра взрослых; что я и сейчас где-то неумело одеваюсь на прогулку, чтобы выйти на улицу и разглядывать медвежонка, невесть откуда появившегося.
  
   И мне ещё только предстоит повзрослеть.
  
   А когда это всё же произойдёт, осознать, как мне безумно повезло с родителями, и не подумавшими задать мне трёпку, а просто объяснившими, как мой необдуманный побег мог стать крушением жизни человека.
  
  
   ***
  
   Медвежонок
  
   Так вот, о Медвежонке. В детстве мы с отцом вечно что-то мастерили.
  
   Весной, понятно, всякие кораблики, запускаемые нами в струящиеся ручейки, ещё вчера бывшие талым снегом. Узнав, что капелька бензина оставляет удивительно красивые разводы на воде, кидаюсь к отцу, и уже назавтра он вручает мне пузырёчек с желаемым содержимым; и прошлое, оставляемое моим неуклюжим корабликом становится ещё более прекрасным.
  
   Летом мы, соревнуясь, украшали резьбой толстые ветки: повертев их в руках, изучив каждый бугорок, обдуманно наносили надрезы, затем снимали в художественно определённом нами порядке нежнейшую кору. На свет появлялась удивительной красоты палочка: провалы на её теле сочились обнажённой белизной, перемежаясь с зелёными островками. Палочка была бугристой и неровной, и не удовлетворяла наш изощрённый вкус. Оставался последний этап: разводился костёр, в котором сгорали зелёные островки, а белизна вытеснялась цветом ночи; сняв оставшуюся, обуглившуюся кору - те её участки, бывшие зелёными островками, обнаружив под ними ярчайший белый цвет, получали ровнейшую чёрно-белую палочку.
  
  
   Будущий бум волшебных палочек Поттерианы [19] ещё не наступил - автор "Гарри Поттера" на тот момент сама ребёнок, как и я, счастливейший уже тогда - красотой созданного, ведомый своим отцом, раскрывшим в один из летних вечеров секрет изготовления волшебной палочки.
  
  
   Но Медвежонок, вылепленный мною и отцом из снега на полянке, располагавшейся на Стадионе, где мы - малыши из детского садика напротив частенько гуляли, занимает элитное место в моих воспоминаниях. По вечерам, так уж было заведено в нашей семье, мы с отцом гуляли, нагуливая крепкий и здоровый сон. Я всегда в детстве что-то рисовал, лепил, сочинял (как вы понимаете, отец мой вряд ли уступал мне), и кто был инициатором лепки Медвежонка - я или отец - не помню.
  
   Дело было зимой, и снежного материала хватило с избытком. Медвежонок получился прелестный. Проработали мы его довольно детально: он стоял на четырех лапах и недоуменно озирался вокруг - искал семью?
  
   Возвращаясь домой, возбужденные и гордые собой - сегодня мы бы унесли его в своих смартфонах, мы переживали - долго ли он простоит на своей снежной полянке. Как сейчас помню, на следующий вечер мы тревожно подходим к месту рождения Медвежонка, ожидая увидеть все что угодно. И не ожидая увидеть то, что представилось нашему взору.
  
   Наш Медвежонок был жив, он стоял ровно в центре круга, даже головка его, казалось, более горделиво взирала окрест себя. Снега в том году было довольно много, но весь он, истоптанный множеством детских следов от множества детских ножек, будто присел в уважительном поклоне перед нашим творением...
  
  
   Я смотрю на свою ладонь, пытаясь сопоставить те следы с ее размером. Три четверти, совсем махонькие, следы детских ботиночек навсегда поселились в моей памяти.
  
  
   Зима завершилась, Медвежонок, надеюсь, растаял, подарив жизнь нескольким ручейкам, по которым неслись той весной обломки прутиков, обрывки прошлогодних листьев и кораблики малышей, носивших ботинки на несколько размеров больше, чем те, что созерцательно кружили вокруг нашего Медвежонка.
  
  
   ***
  
  
   Поток жизни нёсся ещё стремительнее, но добычей его были обломки наших судеб, обрывки наших мыслей, неоправданные надежды на большое плавание (ведь маленькое вряд ли кого устроило бы); присутствовали в нём и обязательная радость и, соседствующая с ней, горечь.
  
   И, конечно, рождение и смерть.
  
   Всё было в этом потоке, потому-то он и назывался Жизнью.
  
  
   "Смерть - не событие жизни" [20]
  
   Вряд ли я способен философски рассуждать о смерти даже сейчас, спустя сорок лет. Тем более тогда, будучи молодым парнем, я только начинал своё интеллектуальное взросление и если и знал что-то о смысле цитаты, приведённой выше, то только чувственно, опираясь на свою бурлящую молодость, в которой не было места смерти. Следовательно, не было и мыслей, а что, собственно, после неё, каковы мои личные обязательства перед ней.
  
   Но когда так внезапно один из якорей - это я понял гораздо позже - был выдернут из грунта моей души, выдернут с мясом, повергая меня в хаос последующего дрейфа по жизни без отца, без деда для моих ещё не родившихся сыновей, я как-то сразу знал, что не девальвирую память об отце формальным, традиционным параллелепипедом: не поставлю на его могиле ничего не говорящий, не несущий никакого смысла объём.
  
   И я сел на велосипед.
  
  
   ***
  
   Камень
  
   Сколько себя помню, всегда болел Серебряным веком и, особенно, автором "Шестого чувства". [21] Не буду настаивать, что, крутя педали и хищно поглядывая вокруг, я уже был знаком с его "Камнем". [22] Но целью велосипедных прогулок стал поиск Камня, достойного венчать место погружения отца в земную глубь, его растворения в природе.
  
   Для начала я исколесил весь лесной массив, вплотную подступавший к северо-западной части моего города-миллионника. Лес был скуп на камни: они встречались крайне редко и были или недостойны памяти моего отца ничтожностью своих размеров, или, взрываясь фурункулами, поросшими мхом, поражали своей грандиозностью и не соответствием моей задумке. И, главное, я не мог их обозреть целиком, камни были слишком мертвы: умершие задолго до рождения моего отца, они не резонировали с моей душой, не вызывали волну сочувствия.
  
   Я развернул велосипед в сторону городского парка, известного своими каменоломня-ми. Но и там мне не встретился Камень. Уважение, проявляемое к букве "К", передаёт мои неясные ожидания, смысл, который я вкладывал во встречу с ним, Камнем, должным образом, обязанным гармонично звучать последней ферматой на маленьком кладбищенском участке земли. Земли, объявшей телесную оболочку Отца, но не Дух его, оставшийся со мной и во мне.
  
   Я искал Камень, чтобы заботливо посадить его в том месте, где слова больше не нужны. Но нашёл я воспоминания.
  
  
   ***
  
  
  
  
   Парк
  
   В детстве парк [23] представлялся мне огромной таинственной вселенной. Тогда он не был так обжит, так оцивилизован. В разы было меньше аттракционов, практически, отсутствовали ларьки с различными вкусностями и, главное, деревья были большими, очень, а я, вынужден добавить, совсем крохотным.
  
   И поэтому меня так манили и пугали одновременно каменоломни. Их сюрреалистические очертания, будто начерченные громадным резцом, словно бы готовили меня к будущему проникновению в мир "Поцелуя земли" [24] или Киммерийским откровениям Волошина [25] с его французским горделивым именем. Но то, что для меня являло предощущение рельефной живописи великого итальянца [26], для мальчишек, свесивших свою босоногость в зелёную воду, было возможностью выловить несколько золотистых карасиков.
  
   Бывали дни, когда мальчишек, облепивших все прибрежные камни, было явно больше, чем таинственных сонных карасей, где-то там, на дне, медленно проживающих свой отрезок жизни и иногда вспыхивающих на солнце звонким монисто молодой цыганки там, в глубине [27]. Редко-редко мы с отцом встречали взрослых рыбаков, и не помню, чтобы у меня на глазах кто-то из ловцов испытал удачу, торжественно потрясая только что выловленной рыбкой.
  
   Один раз, вряд ли мне изменяет память, мы с отцом пришли в парк не погулять, а забросить удочки. Но каменоломни не снизошли до нас, они не стали столь вульгарны, чтобы позволить нам ощутить холодную слизь вырванных из привычного образа жизни и потому умирающих золотистых рыбок.
  
   Но суть воспоминания не в этом.
  
   Взяв на прокат водные велосипеды - был такой пункт на центральной каменоломне, мы с отцом странствовали по лабиринту земных провалов, когда-т0 служивших рабочей площадкой для добывания гранитных глыб. Гранит пошёл на облицовку зданий на главной улице города, а зияющие провалы заполнились водой, придав парку таинственный для меня колорит. Взрослые пугали нас, детей, страшной глубиной в три, четыре метра; подчас звучало и пять, и даже шесть метров. Практически сразу у поверхности вода становилась непрозрачной, настолько жёстко препятствующей взгляду, что проверить насколько правдивы рассказы взрослых, не представлялось возможным.
  
   И надо же было случиться тому, что случилось: мои очки соскользнули и вмиг исчезли в глубине. Чтобы оценить в полной мере драматизм моего воспоминания, потребуется отступить на несколько лет назад.
  
  
   ***
  
   Очки
  
   Видимо, я испытывал определённые неудобства, заканчивая первый класс на отлично, как, собственно и все последующие, классы и ступени своего образования. Меня отвели к окулисту, и я перешёл во-второй класс с очками на носу (минус две диоптрии), с книжкой в руках - наградой за отличную учёбу и будущей перспективой: каждый год понижать своё зрение на одну диоптрию, при этом увеличивая домашнюю библиотеку на одну книгу.
  
   В восьмой класс я перешёл с минус восемь и страшной паникой в голове моей мамы. Меня отвели теперь не просто к окулисту, а к профессору-окулисту:
  
   - Не беспокойтесь, мамаша, - поглядывая на неё сквозь гораздо более толстые стёкла очков, чем мои, изрёк профессор. - Я думаю, что рано или поздно (оцените юмор) зрение стабилизируется и остановится.
  
   Профессор оказался прав. Я остановился на минус десять с половиной. Когда же в консерватории ко мне обратился педагог со словами: "молодой человек с умным видом в очках", я уже знал, что "Восемь с половиной" было бы ещё эстетичнее, правильнее, по-феллиниевски. [28]
  
   Но тогда, когда с моего носа соскользнули и, издевательски булькнув, утонули три или четыре минус диоптрии, всё это было впереди.
   Очки были частью меня, моим видением мира, средством его познания, и я обратил свой умоляющий взор на отца.
  
  
   ***
  
   Герой?
  
   Был ли мой Отец героем? Я думаю нет, хотя тут же одёргиваю себя. Что за глупые фантазии использовать клише приключенческих романов, "но как же герой литературного произведения?" - вступаю в полемику с самим собой. - "Пнин, например" [29]
  
   И, если спустя сорок лет я испытываю потребность вспомнить отца и зафиксировать воспоминания на бумаге, как я могу утверждать, что он был не героем. Отец был героем моего детства, он был добротен и крепок.
  
  
   ***
  
   Одно из моих любимых воспоминаний:
  
   - Отец, встретив маму после работы - сестры и меня ещё нет - мы не родились, поздним вечером возвращается с ней домой.
  
   "Эй, деваха!" - Со скамейки, мимо которой они проходят, пошатываясь, поднимается Случайность, принявшая обличье подвыпившего, агрессивно настроенного молодого человека. Он не одинок: в его группе поддержки ещё несколько подобных, жаждущих поломать судьбу моей семьи. Окружив отца запахом алкоголя, они отпускают низкопробные шуточки в адрес молодой женщины, через несколько лет ставшей моей мамой.
  
  
   Много лет спустя, повзрослев и расстелив на полу газету, я беру стеклянную бутылку из-под кефира - он выпит, рука сжимает горлышко - и прицельно молотком сильно бью по боковине днища.
  
   Увиденный результат меня впечатлил.
  
  
   Видимо, впечатлил он и нападавших нелюдей. Отец рассказывал, что мгновенно выхватил из сетки молочную бутылку и со словами: "Подходите, ... . Сам сдохну, но одного из вас, ..., с собой заберу, ..." - разбил её об асфальт.
  
   Как вы понимаете, на французском в такой ситуации не разговаривают. И многоточий в речи моего отца было гораздо больше.
  
   Выправка ли моего отца - первокатегорника по боксу, ярость ли в его голосе, а может и признание в нём себе равного, но эта пьянь - не писать же мне многоточия - тихонько улетучилась, растаяла в темноте.
  
  
   ***
  
   Герой
  
   Вот и тогда отец, не раздумывая, быстро разделся. Эстетика нижнего белья моего детства разительно отличалась от того, к чему мы привыкли сегодня, и, оставшись в одних чёрных семейных трусах, выслушав мамино с берега - Володя, ты там поаккуратней, - отец соскользнул в воду.
  
   Было жаркое августовское воскресенье, праздно гуляющего люда на берегу было более, чем достаточно. И, если в будние дни прибрежные камни кишели юными рыбаками, сидящими в полном молчании, то сейчас ныряния моего отца моментально привлекли всеобщее внимание, сделались предметом гадания: "достанет-не достанет."
  
   После долгих безуспешных попыток - память моя настаивает на временном отрезке в час-полтора - отец таки достал очки, изъял их из таинственной для меня бездны каменоломен. А поскольку нырял он не молча - я мучил расспросами, рассказы взрослых подтвердились: "глубоко, темно, водоросли - ничего не видно."
  
  
   Выйдя из схватки с только что закавыченными словами победителем, Отец через годы пусть только в моих воспоминаниях и ответил мне: "Да, я был твоим героем, сын; я не мог подвести тебя, я был твоим Отцом."
  
  
  
   ***
  
   Размышление
  
   Ворошу ворох давно прошедших дней, как стопку листьев, исписанных жизнью. Одни листья читаются легко, ясно, но есть несколько, быть может, их даже больше, чем я ожидал, где очертания событий сливаются с белизной бумаги. Белой бумагу можно назвать с большой натяжкой: она скорее тусклая, с желтизной. Кажется, я даже чувствую её прогорклый запах.
  
   Опять возвращаюсь в тот злополучный - также жаркий - сентябрьский день, сделавший меня соучастником всего того, что не принадлежит жизни, наполнивший такой тоской, которая и сейчас переливается через край моей жизненной чаши.
  
   Я знаю почему "Над вечным покоем" [30] оставляет меня равнодушным: возможно, это моя ущербность, глухота к трансцендентности религий мира, оговорюсь - не к их Главным Книгам.
  
   Можно ли было ожидать чего-то другого от меня - ребёнка, воспитанного Страной Победившего Октября, проведённого через все стадии гражданского взросления: октябрёнок, пионер, комсомолец и - вишенкой на торте - член единственной, потому и влиятельной - влекущей к себе - партии? [31] Но не религиозная стерильность - объект моего внимания, и не о ней я рассказываю на этих страницах.
  
   Вновь и вновь я готов умолять (кого? или что?): "Если только можно, ..., чашу эту мимо пронеси." [32]
  
   Но не проносят, и не испить её до дна: рано или поздно мы все становимся соглядатаями смерти.
  
  
   Рано или поздно мы все становимся её главными персонажами.
  
  
   ***
  
   Жена
  
   До поиска Камня ещё далеко. А сейчас два месяца вне жизни в больнице, возвращение, тотчас же: "Честь вуза" - поездка в город на Волге, конкурс, сессия, общежитие, подруга. Одним словом, поток жизни снова вобрал меня в себя и понёс довольно стремительно, но, должен сказать, и щадяще.
  
  
   Щадяще? Я был молод, и мне так хотелось верить в это.
  
  
   Девушка, бывшая рядом в день физического исчезновения Отца из пространства, сотканного им и для меня, стала женой, родила дочку.
  
   Считается, что вынашивание человеческого плода - проще, беременность - обновляет женский организм. Счастье, переполнявшее меня - молодого отца, во всяком случае так считало.
  
   И здесь я был не мудр: я ничего не боялся, был охвачен любовью, стремился к её совершенству. Но на том листе, где кем-то или чем-то писалась моя жизнь, читаю чётко, чёрным по белому, местами пусть и желтеющему. - Рождение дочери отняло у тебя её мать, твою молодую жену.
  
   Ей не было и тридцати, когда всё повторилось снова: кладбище и исчезновение. "Времена года" [33] звучали, сменялись, мои же раны множились. Перемещаться по жизни с двумя сквозными ранениями было ещё труднее, если, вообще, возможно.
  
  
   Отец, вдовец - вот какие роли, оказывается, уготовила мне жизнь.
  
   И моё отцовство держало меня на плаву.
  
  
   ***
  
   Я никогда не звал дочь "гавриком", но, уверен, не будь в моей жизни отцовских "гавриков", ласки, которой они были наполнены, мои отношения с малышкой изменились бы до неузнаваемости. Из них исчезли бы женственность, мягкость, компенсирующие отсутствие матери, возможно, они стали бы более суровы. Я не пришивал бы белые воротнички к школьной форме, не утюжил бы её так старательно, не научился бы виртуозно плести косички, а по утрам иногда не спрашивал бы свою дочь-первоклассницу: "Ну что, эпатируем сегодня общественность?", выводя сложно организованный хвостик на бок - точно над правым ушком. И никогда не заработал бы комплимент от молодой учительницы: "Я таких отцов ещё не встречала". Она только что закончила вуз - это был её первый класс, так что объясню категоричность её высказывания малым жизненным опытом и тем, что она не знала моего отца. Но она была чертовски права - в отцовстве мне не было равных.
   И виной тому - мой отец.
  
  
   Был ли я героем?
  
   Уверен, нет. Но действия, предпринимаемые мною по спасению матери девочки вначале, затем по продлению её жизни на земле рядом с дочерью, потом борьба за качественность, как бы дико это не звучало, угасания молодой жизни: всё это было бы невозможно без т а к о г о Отца, какой был у меня - маленького мальчика.
  
   Без того бесценного опыта, подаренного мне Отцом.
  
  
   Её, беременную и уже больную, не хотят трудоустроить по окончании вуза рядом с мужем, то есть, со мной. И я добиваюсь приёма у замминистра по здравоохранению одной из союзных республик (поверьте, это было сложно). Через две-три минуты моей речи властный голос, обращённый к секретарю: "Соедини меня ... (звучит место моей работы)".
  
   Всё - вопрос решён.
  
   Я ухожу, преисполненный благодарности, унося в кармане и рецепт на дефицитнейшее лекарство, которое простым смертным в той, уже исчезнувшей с карты мира, стране купить в аптеках абсолютно невозможно.
  
   Операция в лучшей московской клинике? Протезирование в единственной, где подобное делалось, на страну ленинградской (тогда так) клинике?
  
   И это всё реализуется.
  
   Потом в моём родном городе к моей любимой врачи идут, как в кунсткамеру - дивиться новейшим технологиям.
  
  
   Геройство?
  
   Я чувствую крепкую руку Отца на своём плече: "Сынок, а как иначе?"
  
  
  
   ***
  
   Этюд Шопена
  
  
   Или другое, я бы сказал, рядовое воспоминание на тему "героизма" моего отца.
   Далёкий 1974 год. Мы только что въехали в новую трёхкомнатную квартиру. Соседям, понятно, не сладко: у меня два фортепиано и летние каникулы. Я самозабвенно ставлю целью выучить от нуля до наизусть и в темпе (!) этюд для ф-но N 21 Ges-dur Шопена. Отвожу себе для этого всего лишь день.
  
   Вечером результат достигнут, но в дверь, почему-то не используя звонок, стучат ногами. В дверях молодой парень - выше отца на голову и явно шире в плечах - наезжает, прессует, угрожает. Не знаю, кем он себя возомнил, качая права и выражаясь отнюдь не литературно, но он знакомится с моим отцом. Знакомится и уходит, догадываясь, что я и впредь буду упражняться на инструменте, оставаясь в временных рамках, разрешённых законом и защищённый своим отцом.
  
   Отец был невозмутим и неподражаем, ему даже не понадобилась молочная бутылка.
   Многоточия, увы, понадобились.
  
  
   Геройство?
  
  
   Отец защищал свою территорию и право оставаться самим собой, не прогибаясь ни перед кем. Руководствовался ли он "поступай как считаешь должным и не думай о последствиях"? Мне кажется, отец интерпретировал эту мысль по-своему, по-мужски: начало его устраивало, а в продолжении было "а там будь что будет".
  
  
   Я же в этой истории играл роль второстепенного персонажа - подмастерья.
  
  
   ***
  
   Пауза
  
  
   Прошло всего семь лет, как я, оставленный отцом без каких-либо намёков на подобный исход, был оставлен и молодой женщиной. Она, правда, оказалась честнее отца, менее жестокой: она готовила свой уход более трёх лет.
  
   И опять всё неоднозначно: большая или меньшая величина честности отца, большая или меньшая величина жестокости матери моего первого ребёнка? Что страшнее: внезапно натолкнуться на смерть в коридоре старинного дворянского Собрания, за секунду до того витая в легкомыслии молодости, или три года неотвратимо приближаться к моменту, когда игла шприца, несущая облегчение-морфин, не сможет пробиться сквозь деревенеющее тело умирающей молодой женщины?
  
   Иногда необходимо задавать мучительные вопросы, даже если ты не способен услышать ответы на них.
  
  
   Даже если нет того, кто готов их дать.
  
  
   Мне ясно одно: подруге я успел сказать всё, что был должен; всё, что хотел.
  
   Отцу не успел: он просто не предоставил такой возможности.
  
  
  
  
   ***
  
  
  -- Рисовать эскиз надгробной плиты было легко. Поскольку ушедшая была музыкантом, как и я, и имела в студенческом своём репертуаре Пятую рапсодию (heroic elegy!) Ф. Листа - идея пришла сразу. На нотном стане зашифровать рано оборвавшуюся жизнь, зашифровать нотами, которые оживали под пальцами девушки, носящей в прошлом (бывшей ею?) имя героини бессмертного письма к Онегину. [34]
  
   И пусть моя фамилия звучит несколько иначе, письма её хранятся у меня во множестве.
  
  
   Набивая мою художественную идею на мраморную плиту, резчик по камню удовлетворённо цокал языком: "Профессиональная работа". Тридцать три года прошло с тех пор, а я всё ещё горжусь тем рисунком, своим участием, своим последним "прости".
  
  
   ***
  
  
   Допустимая погрешность
  
   Я прошу присесть на одну скамейку в прибольничном сквере своих воспоминаний двух молодых женщин, столь разительно отличающих друг от друга, что оказаться вместе они смогли лишь здесь, на этой странице.
  
   Женщины молоды и красивы, но молчаливы: время не властно над ними, и паутинка морщин никогда не скользнёт на их лица. Никто и никогда больше не оценит присущую им грацию и очарование здесь и сейчас. Только в прошлом. Они наши воспоминания.
  
   Если представить жизнь и смерть в параметрах двоичной системы, то дышащая, сомневающаяся жизнь - это единица, смерть - абсолютное ничто окаменевшего мгновения - являет собой ноль. И длится мгновение вечность.
  
   Я, лирик, позволю себе нематематическое утверждение, что в жизни расцветает бесконечный ряд чисел: множественность человеческих сущностей, определяющих себя через единицу - индивидуальность и неповторимость.
  
  
  
   Грустно было бы утверждать обратное: человеческое многоцветье ограничено масштабами планеты Земля и потому имеет пусть громадную, но всё же конечную величину. Грустно и безжизненно.
  
  
   В этом мире живут женщины-матери, одна из которых рождает не просто мальчика, но будущего короля Англии, другая становится матерью просто девочки.
  
  
   Мальчик и девочка.
  
   Рождение одного становится информационным поводом для всего читающего мира: не узнать об этом нельзя, невозможно. Рождение другой ограничивает радость ближайшим кругом семьи.
  
  
  
   Большие и малые величины.
  
  
  
   Кто-то или что-то стирает единицу, недрогнувшей рукой выводит ноль. И вместе с исчезновением жизни стираются и статусность, и общественная значимость, и тщеславие, и гул толпы. И на скамье в прибольничном сквере сидят повзрослевшие девочки, в детстве которых были отцы и отчимы, любовь и непонимание, радость и страдания. Была жизнь. Теперь же они только воспоминания самых близких, грезящих о них, сострадающих с ними.
  
  
  
   Природа рыдает над ними обеими одинаково,
   оплакивая их уход,
   не отдавая никому предпочтения.
  
  
   ***
  
  
   Отец и Бах
  
   Смерть не имеет отношения ни к мёртвым, ни к живым - одних уж нет, а других она не касается. [35]
  
  
   Мне ли спорить с словесной виньеткой, вросшей в века и забронзовевшей, пустившей корни, как Камни в наших уральско-бажовских лесах?
  
   Мне ли, живому, вступать в полемику с мёртвым?
  
   Ведь, если прав Цицерон, между нами не может быть никаких отношений: мысль его меня не касается. И тогда я субъект, достойный медицинского, если не изучения, то хотя бы внимания. Отец - давно умерший - бережно, трогательно касается меня беспрестанно: моими мыслями о нём, редкими - очень, но они есть - своими появлениями в моих сновидениях.
  
  
   Первый раз он явился мне в верхней деке фортепиано тогда же на третьем (деликатесном) курсе. Одной из вкусностей было общение с "Хроматической фантазией и фугой". [36]
  
   Я перелопатил - изучил - все известные мне редакции, прослушал все доступные интерпретации, прочитал всё изданное об этом произведении на русском языке.
  
   Я был беременен d-moll-ем, был влюблён в него не менее страстно, чем в подругу, утешавшую меня в тот сентябрьский страшный день.
  
   Я открыл для себя знание, что скорбь об отце может делить меня без свар и обид с счастьем музицирования. Вынужден даже признать, что в момент исполнения объекта моего обожания, я забывал об утрате отца. Увы, но это честно.
  
   Зачем мне сейчас лукавить перед собой и отцом? Спустя сорок лет это выглядело бы так ничтожно и мелко.
  
   Да. Я забывал об отце.
  
   И в момент высшего счастья - растворения в "Фантазии" (было это в репетитории, располагавшимся в высотном здании при общежитии [37], сплошь состоявшим из классов для индивидуальных занятий) - маленькая точка - меньше самой маленькой марки - на лаковой поверхности фортепиано стала медленно, в ритм речитатива, набухать, расширяться в размерах. Подозреваю, что глаза мои были закрыты ...
  
  
   (в подтверждении этих слов могу сослаться на случай, который или предварял описываемое, или произошёл чуть позже: Не Я - что-то более, чем Я - заворожён фугой, загипнотизирован ею - резко выдираем из своей реальности чуждым звуком. Не сразу понимаю, что это вопрос, обращённый ко мне. И задаёт его стоящая предо мною однокурсница, не пытающаяся даже скрыть усмешку, видя неадекватность исполнителя.)
  
  
   ... и, тем не менее, я увидел лик отца, наползающий на меня, как неотвратимость. Глаза его просто смотрели - не припомню в них какой-либо интонации. По инерции, сыграв ещё несколько тактов - лицо отца было уже больше моего, казалось, ещё немного и оно поглотит меня, я остановил свой бег [38] по клавиатуре. Портрет [39] отца тут же пропал. И сколько потом я не созидал архитектонику фуги, мой творец [40] больше не появлялся.
  
   "Это нехорошо, Серёженька" - только и сказала моя подруга. Спорить с ней я не стал. Но как же мне было хорошо, когда сквозь музыку Баха я узрел отца.
  
   Он смотрел на меня.
  
   Он был со мной.
  
   ***
  
   Первый якорь
  
   Человек стоит на двух якорях: родители, их "дом", его младенчество - это один якорь.
  
  
   "Первая любовь". 13-14 лет - есть перелом; предвестие, что потянул "другой якорь"... Исход и - венец; пристань "отчала" и пристань "причала". "Причал" окончательный - могила; и замечательно, что уже любовь подводит к ней. Но любовь - это "опять рожу", и стану для детей "пристанью отчала". [41]
  
  
   С далёкого детства я брал своё там, где находил. Это моё и, уверен, отцовское, для которого семья была Космосом, его Вселенной.
  
  
   Ключи
  
   Сейчас, когда прошло столько лет, я, утомлённый собственным отцовством, большим количеством жизненных лет Хождения по земле, я, который старше - и намного - своего отца, мучительно медленно подхожу к тому постыдному эпизоду, обжигающему меня своей непроговорённостью, невозможностью обнять отца, зарыться в его груди маленьким глупым комочком, лепечущем всего одно слово: "прости".
  
   И даже, если на том конце провода, имей я такую физическую возможность, услышал бы я "О чём это ты? Не помню." - и тогда вряд ли вздохнул с облегчением. Настоял бы на своём видении ситуации, тем более, что высота, с которой я бросал ключи от "дома" отцу, стоящему намного ниже меня, не только позволяла увидеть всё точнее, скрупулёзнее, но сама, каким-то образом, становилась обвинением, с каждым годом тревожащем меня всё более и более.
  
   Таких лет набралось уже пятьдесят и больше: сорок лет без отца плюс десяток по направлению к детству.
  
   Полвека.
  
   Я часто думаю, что же меня не отпускает, почему и сейчас, когда я мысленно обращаюсь к отцу, где-то в глубине что-то тренькает и намокает, грозя обратиться самыми настоящими слезами. При жизни отца воспоминание это жило во мне, присутствовало, но отнюдь не беспокоило. Потом с ним произошла трансформация, оно материализовалось в зримую, осязаемую, наполненную школьными шумами звуками - бросок ключей случился на перемене, и, главное, оно дополнилось ещё одним персонажем.
  
   Представьте: просторный вестибюль школы [42], широкая главная лестница устремляется наверх. Почти со второго этажа, перегибаясь через перила, мальчишка смотрит на молодого мужчину, стоящего внизу. Он в грязной спецовке (так воспринимал её мальчишка), надломив шею, просительно глядит на сына. Со стороны всю эту сцену наблюдает другой мужчина, с каждым годом становящийся старше и, хочется верить, мудрее, потому, возможно, и воспринимающий происходящее всё болезненнее и болезненнее.
  
   И так год за годом. На сегодня - полвека.
  
  
   В одном из блужданий по лабиринтам памяти я уже отмечал незыблемые правила, установленные в нашем "доме". Вряд ли они бывали озвучены или, тем более, записаны на бумаге: правила жили в нашем пространстве, проявляясь в поступках и действиях моих родителей. И их повторяемость, предугадываемость и позволяет назвать их правилами.
  
  
   Сказать, что я стыдился отсутствием высшего образования у отца я не могу - этого не было и тогда, и тем более сейчас. Я любил своих родителей, их и свой "дом", его и наши правила. Одно из них гласило: "Учится на отлично, преобразовывать себя беспрестанно, завтра становясь лучше и умнее."
  
   И всю свою жизнь папа и мама вложили в нас, своих "гавриков": перед сном обязательная длительная прогулка, в воскресные дни летом - бадминтон (как мы рубились с отцом деревянными ракетками, как влепляли друг в друга воланом, утяжелённым для скорости сосновой шишкой; понятно, что обучил игре меня Он - мой отец), зимой - лыжные походы часа на три с вкуснейшим потом обедом, приготовленным мамой. Еда её пунктик: дети должны есть много мяса и, вообще, есть много. Летом столь же обязательная поездка на юг, в Крым, в итоге изученный мной дотошно и досконально.
  
   Я был окутан любовью ежечасно, ежедневно и ежегодно. Окутан, как тесто, поставленное в тёплое место для дозревания.
  
   Другое правило "Никогда не смешивать работу с жизнью" было нарушено в том вестибюле простой общеобразовательной школы, где я, маленький, - наверху; отец - на работе работяга в соответствующей униформе, в жизни - элегантный, подтянутый, получающий удовольствие от ношения костюма, модного полупальто, шляп и прочее - внизу и я, сегодняшний, - сбоку в позе наблюдателя.
  
   Что-то случилось в тот день: вернувшись с работы, отец не обнаружил в своём кармане лежавших там всегда ключей от дома. Школа располагалась практически во дворе нашего дома, и вот он уже в вестибюле, ловит какого-то мальчишку, просит спуститься меня к себе.
  
   Там к тебе отец пришёл, - проносясь мимо меня выкрикивает кто-то. - Ключи просит.
  
   Должен сказать, что я был в недоумении: такого не было никогда. Слишком начитанный для своих лет, рефлексированный донельзя, сейчас осознаю - вернее, давно уже понял, что незначительные детали, мельчайшие изменения стереотипа или ритуала, какой бы смысл мы не вкладывали в эти слова, могли заставить меня совершить, скажем так, необдуманные поступки.
  
   Да и что я мог требовать от себя - десяти-одиннадцатилетнего мальчика, воспринимавшего наличие отца в своей жизни как данность.
  
   Как ветер на улице, как солнце летом и холод зимой.
  
   Он есть.
  
   (Был, будет всегда - окружаю эти слова скобками, потому что тогда они отсутствовали: я просто об этом не думал.)
  
   Он есть.
  
  
   ***
  
  
   Забавно и горько одновременно подчёркивать чётность жизни, то, как она мерцает, загадочно двоится. В первый раз она посылает мальчишку, даря мне незапланированную возможность встречи с Отцом - молодым и здоровым; во-второй надвинет безапелляционной гробовой плитой обаятельнейшего Аркашу, дрожащем от сочувствия голосом сообщающего, что встреч с Отцом больше не будет никогда.
  
   И то, и другое произойдёт в учебных заведениях.
  
   Если вообразить себя на мгновение древним греком, придётся признать, что Мойра, оборвавшая нить жизни [43] моего отца, была или большой ценительницей театра Абсурда [44], или у них, небожителей, так заведено - общаться с нами, смертными, на грани гротеска и сарказма, и, конечно, ужаса.
  
   Если же считать всё происходящее в жизни случайностью или закономерностью, то и здесь приходишь к выводу, что случайность хорошо срежиссирована, а закономерность попахивает Беккетом [45] и постмодернизмом. [46]
  
   Но это так - досужие мысли человека, вошедшего в седьмой десяток, желающего и не способного забыть детство.
  
  
   Отец стоял подо мной в рабочей спецодежде. Всего то и нужно было спуститься по главной лестнице. - Привет, как дела? Ключи забыл? Держи, папа, а я побегу - урок начинается.
  
   Но не спустился, оторопело застыв, видимо, стыдясь внешнего вида своего отца. Два среза жизни - мой, школьный, стремящийся "Всё выше, выше и выше" с обязательной озвучкой мелодии в моей голове, стремящийся, естественно к знаниям, к Истине, и отцовский, обеспечивающий духовно и финансово моё Восхождение, должны были встретиться.
  
  
   Не встретились.
  
  
   Несколько шагов вниз, по направлению к отцу. Всего-то.
  
  
   Не сделал.
  
  
   Что-то пролепетав про звонок, бросил отцу связку ключей и удрал. Я даже не видел - поймал ли отец ключи, или он должен был нагибаться, чтобы поднять их.
  
  
   Сейчас своим уставшим ухом я легко - через спину - услышал бы мягкий звук металла, пойманный большой и сильной рукой Отца, или другой - чуждый, злобный, торжествующе изданный вестибюльным плиточным полом.
  
  
   Но тогда я видел только неудовлетворившую меня, школьника, одежду вернувшегося с работы отца.
  
   Пытаясь понять того маленького меня, проникнуть в его мышление, задаю вопросы: неужто позорящую? Неужели оскверняющую? Или только несоответствующую тому облику отца, который я мог допустить в своё школьное пространство?
  
   Только видел.
  
   Не слышал.
  
   Не чувствовал.
  
   Не понимал.
  
  
   Я был несовершенен в любви.
  
  
   Год за годом, на сегодня - полвека, я наблюдаю эту сцену: мгновенное моё остолбенение, скорее, машинальный бросок руки, чем осознанное решение мысли, и ключи всё время падающие и падающие [47]. Подозреваю, испытавшие боль от удара о вестибюльную плитку. Я же свою боль почувствовал спустя годы после смерти отца.
  
   Насколько болезненно воспринял эту сцену отец, мне не дано узнать: никогда он не вспоминал этот эпизод, не обмолвился ни словом, ни намёком. Но я - его сын (сегодняшний и постаревший) знаю: романтический склад моего отца не мог пропустить случившееся, не мог не оскорбиться пренебрежением, проявленным мною.
  
   Почему он меня словесно не отхлестал? Словесно, поскольку незыблемым правилом нашего "дома" было и отсутствие всякого физического насилия, ну, или не пожурил хотя бы - не знаю. Знаю только, что своим молчанием - так получилось - он обрёк меня на бесконечный стыд и вечную тоску. Обрёк тем далёким сентябрьским днём, когда на берегу озера он упал, враз переставший дышать, мой отец.
  
  
   Мерцающая событийная двоичность.
  
  
   Я почему-то убеждён, что не лиши я Отца общения, пусть краткого, минутного; снизойди я до него, сделав несколько шагов на той проклятой лестнице к нему, уход Отца был бы обставлен как-то иначе, не так неожиданно, не так скоропостижно. И у меня было бы время посидеть с ним, и попросить прощение за ту детскую глупость, с годами принявшей облик постыдности.
  
   Отец (или что-то иное) не дал мне такого шанса, подарив только безмерную скорбь по нему, ушедшему.
  
  
   ***
  
  
   Глупость и Истина
  
  
   Пока мы есть, смерти нет, а когда есть смерть, нет нас. [48]
  
  
   Какую глупую пошлость, возводящую эгоцентризм вкупе с нарциссизмом на пьедестал абсолютного невежества, вы только что прочитали. Хотите, легко докажу?
  
  
   Лёгкая не без горечи улыбка чуть трогает мои губы: требуются ли доказательства, если все эти сорокалетние страницы вопиют об обратном? Смерть среди нас, она вокруг и даже в нас - помнящих - и, пусть не торопящих собственный уход, вряд ли готовящихся к нему, но и не боящихся его.
  
   Любой афоризм сродни морской гальке: обкатанный веками человеческого внимания, он услаждает слух лаконичностью, эзотерическим знанием, будто бы заложенным в нём, скрытой поэзией. Он гладкий до безобразия, гладкий настолько, что уму не за что зацепиться. Встречается афоризм везде: от гламурных страниц модных журналов до бегущей строки в трамваях моего родного города. Встречается он даже здесь, на этих страницах. "Привычка свыше нам дана: Замена счастию она." [49]
  
   Афоризм как детское питание, как заменитель сахара или бульонный кубик "Knorr". Не нужно питаться натуральными продуктами - книгами: затвердил десяток чужих умных мыслей и даже себе кажешься умным. Нет, я вовсе не против афоризмов, я против излишнего пиетета перед ними.
  
   И главное. Афоризм, принимаемый и понимаемый всеми, как человек без врагов - возможно ли такое? Он, афоризм, как фасад, утаивающий задний двор, как человек, скрывающий истинное лицо, он - лицемер.
  
   Окинув взором только что написанное, волевым мышечным усилием пытаюсь придать своим губам благопристойный вид. Интересно, сколько мне было лет, когда с запалом драчливого юного петушка я набросился на афоризм и набросал эти строки? Набросился столь яростно, что саркастическая усмешка терзает мой рот вот уже некоторое время.
  
   - А где же истина, обещанная в названии главы? - спросит скептически настроенный читатель.
  
  
   "Отсутствие моё большой дыры в пейзаже/не сделало; пустяк: дыра, - - но небольшая." [50]
  
   Мне кажется, я понимаю поэта: смерть моего отца даже не дыра в пространстве, нет, она всего лишь маленький прокол в нём. Для него, пространства, отец, может быть, всего лишь стаффажная фигурка, так, - аксессуар, но для меня он - мой мир, мой космос.
  
   В моём жизненном пространстве была проделана брешь, но не в моей душе, не в моей памяти. Я не несу в себе опыт общения с отцом - "Стариком" [51], я девственно чист в общении с повзрослевшими детьми, я импровизирую, поскольку Главная Тема (мой отец) больше - и уже давно - не звучит.
  
   Давно уж отплыл я от пристани "отчала" - от первого якоря и, поигрывая вторым, направляюсь к "причалу".
  

... в поэтическом мире Бродского два противопоставленных образа:

   опустошаемого пространства и заполняемой страницы;
<...> образ заполненной страницы, становится <...> началом,
   противоположным смерти.
Опустошение вселенной компенсируется заполнением бумаги.
[52]
  
   ***
  
   Камень
  
   Медленно, почти сопротивляясь, он прополз по земле ещё несколько десятков сантиметров и, соскользнув с кустарных полозьев, изобретённых нами тут же, на кладбище, сыто припал к земле. Застыл, притих. Мы с отцом, тяжело дышим, готовимся к следующему продвижению.
  
   - Никуда не денется, приползёт, собака. - Выдыхает, закуривая, отец второй моей женщины, встреченной на поле для выгула собак, и как-то не вдруг - инициатива исходила от меня - неотвратимо ставшей матерью моих двух мальчуганов. [53]
  
   Камень ползёт неохотно не потому, что не хочет, и не из вредности. Удивительно красивый своей неправильной ромбовидной формой, он слишком тяжёл для нас, двоих мужчин: молодого и старого.
  
   ***
  
  
   Все бесчисленные километры, накрученные педалями на два ноля безупречных окружностей моего велосипеда, оказались бесполезной тратой времени. Ни один камень - их встретилось мне превеликое множество - не остановил мой взор, не сбил моё дыхание.
  
   Я искал Совершенство, Красоту, в которых должна была воплотиться Память об Отце. Я искал символ своей боли по безвременно ушедшему русскому мужчине, ушедшим на английский манер молча, не прощаясь; ставшим моим Творцом в разложенном кем-то или чем-то жизненном пасьянсе.
  
   Но все они были или мелки и иллюзорны, или варварски неприбраны и громадны - бездушны. Способ транспортировки и финансовая составляющая меня не волновали вовсе: мне был нужен Камень-палимпсест, способный пробудить в душе знания о деревьях Мондриана [54] или о траурной процессии кипарисов - безутешных вдов - Сезанна. [55]
  
   Был ещё и технический аспект: мне был нужен Камень-айсберг, готовый простоять на земле Вечность не пошелохнувшись. Для этого он должен был утопить своё основание глубоко в землю, являя мне, сыну, и всему пространству, окружавшему его, вплоть до весеннего искреннего неба, только лишь торжествующий греческий торс.
  
   Камень не находился. Один летний день я потратил на то, чтобы добраться до промышленного карьера, где добывался камень для городских нужд. Спустившись вниз, блуждая и выглядывая свой Единичный камень, рождённый единственно для меня и моей памяти об Отце, как-то не сразу понял, что в этой массовке, в этом каменном гетто Уникальность родиться не могла. Вокруг лежала в хаотической мешанине одна посредственность.
  
   Я не оставлял надежды и своих поисков. Я знал, что Камень найдётся.
  
   И он нашёлся. Более того, он пришёл ко мне сам.
  
   В те годы город стремительно рос в северо-западном направлении. Появлялись маленькие улицы, им давали названия; часто в них присутствовали числительные, долженствующие отмечать юбилейные даты города. Наша улица, например, несла в своём названии четверть от тысячи с момента рождения города. [56] На момент встречи с камнем, улица, совсем махонькая, через два-три дома от места моего обитания упиралась в пустырь (сегодня улица протоптала жизненную стезю далее, стала в разы длиннее и, главное, приютила у себя "Ледовую арену").
  
   И на этом пустыре тем летом появилась автостоянка, для её ограждения был завезён гранит, сваленный по периметру. Хочется сказать, что свой Камень я увидел сразу, но это было без преувеличения действительно так: сразу.
  
   Сразу я увидел его способность нести ветер и даже противостоять его напору: формой он напомнил мне Парус, который когда-то давно в древней Греции высматривал другой Отец, ожидая сына. Здесь, в моём времени, его узрел я - Сын. [57]
  
   О цене столковались сразу, и вот уже три дюжих парня пытаются оторвать камень от земли, чтобы забросить в Газельку и доставить к месту встречи с Отцом. Не тут-то было: камень упрямится.
  
   Моё внимание пытаются переключить на другие, не менее достойные, по мнению моих помощников, камни... Мужики толковые, понимают всё сразу, и, подтвердив нашу договорённость, иду искать строительный кран.
  
  
   ***
  
   Мы стоим с дедом моих мальчишек, отцом жены, обмозговываем дальнейший путь Камня среди могил, и намерения повредить им у нас нет. Это сильно затрудняет нашу задачу. Кран, который доставил Камень к отцу и даже продвинул стрелой его вглубь квартала, распрощался с нами. Теперь нас только двое, и до могилы ещё ползти и ползти.
  
   ***
  
  
   Отец
  
   Отец моей жены всю жизнь проработал на всем известном угольном разрезе. И сейчас на всех властных уровнях пытаются решить его судьбу: прикрыть ли страшную рану, нанесённую земле нами, Homo sapiens, какими-либо бюрократическими фиговыми листочками или решить проблему глобально - превратить промышленный поцелуй [58] в грандиозную каменоломню, заполненную водой.
  
   Склоны её будет украшать зелень, в глубинах вод дано будет резвиться золотистым карасикам, выловить которых захотят тучи мальчишек, ну, а если с их носов будут соскальзывать очки, то будущие отцы обязательно, проявляя чудеса храбрости, ныряя, достанут их.
  
   Вот так, вырубая уголь из земной плоти, создавая проблему для будущих поколений, жили отцы мальчишек и девчонок, которые, вырастая, становились чьими-то мужьями и жёнами. Отцы же, достигнув преклонного возраста, выходили на пенсию, возились с внуками, болели и умирали, возвращая себя земле, как некую компенсацию за отобранный у неё уголь.
  
  
   На самом видном месте в квартире стоит фотография отца, держащего на руках моего сына. Я её очень люблю. Иначе и быть не может: уходя из дома и возвращаясь обратно, мой взгляд непременно натолкнётся на неё и, подпитавшись любовью - сын махонький, отец чуть постарше меня, вернётся и заполнит до краёв нежностью.
  
   Дед и внук.
  
   Но это не мой отец. Мой, удививший чаек внезапным молчанием и неподвижностью ровно сорок лет назад, так и не стал дедом, не слепил снежного медвежонка со своим внуком.
  
   Это отец второй моей женщины, встреченной ранним утром на поле для выгула собак (повторяюсь?), цитировавшей Шестова и Бердяева, читавшей те же книги, что и я, и потому ставшей матерью моих двух мальчишек. [59]
  
  
   Сейчас мы стоим с ним, зажатые со всех сторон кладбищенскими оградками, охраняющими покой умерших с обязательным акцентом мраморного объёма в центре. Зачем они нужны? Почему необходимо зрительно подчёркивать притязания на кусочек земной тверди подобием забора?
  
   Ушедшие от нас, нам уже не принадлежат. Они отлучены от себя, растворились в природе, они везде и всюду, и в то же время их нигде нет. Ушедшие живут только в нашей памяти, они стали нами.
  
   Отец поможет дотащить Камень моему отцу, далее я управлюсь сам: будет выкопан маленький, но Котлован [60], примерно на треть от высоты Камня; основание его будет обёрнуто мягкой проволокой, повторяющей все его неровности; проволока будет отнесена сварщику, который укрепит её и приварит шесть ножек в качестве опор; далее, всё на том же велосипеде я завезу песок и цемент; при помощи кладбищенских мужичков водружу Камень в железную опору, и, уже в одиночестве, забетонирую основание.
  
   Затем присяду рядышком, достану фляжку с коньяком и помяну Отца.
  
   Вспомню своё детство и помяну ещё раз.
  
   Жизнь, прожитая без него, пробежит перед глазами на фоне берёзовой и бирюзовой листвы, которой поигрывает лёгкий ветерок; промелькнёт на фоне бездонного синеющего неба с остатками реверсионного следа от пролетевшего самолёта - был самолёт, исчез самолёт, исчезает и память о нём.
  
   Вздохну, отвинчу колпачок и, глотнув, помяну себя. Своего Отца.
  
   ***
  
  
   Я никогда не понимал традицию, обязывавшую называть родителей жены папа и мама. Найдя свою вторую половину, оказывается, мы находили ещё и второго отца, и вторую мать. Мой ум отказывался это понимать: Отец мог быть только один, единственный. Иначе всё вырождалось в любимого мною Ионеско [61]: при втором браке появлялся второй отец, при третьем - третий. А если поиски второй половины давали не тот - желанный - результат, то в последующих жизненных актах неизбежно появлялись четвёртые, пятые, шестые отцы.
  
   Ряды их ширились, множились, как количество детей лейтенанта Шмидта. [62] Разве это не смешно, не горько, не оскорбительно для того - единственного, который сидел у фортепиано, когда ты маленький - ученик какого-то класса музыкальной школы - крутил и крутил праворучные секстоли ля минорного этюда К. Черни?
  
   Я не смог назвать Бориса Васильевича отцом. Я не смог назвать Анну Ивановну мамой (я знал, как ей этого хотелось). В разговорах с женой, детьми возникало, естественно, "дед" и "дедушка", но в общении с ними - уважительное имя и отчество.
  
   Не смог.
  
   Но как только Бориса Васильевича не стало, я легко выдохнул запретное ранее для себя слово "отец". Только после смерти став моим отцом, Борис Васильевич принадлежал к роду мужчин, которые при жизни достойно и безропотно выполняли всё то, что должны были выполнять отцы семейства.
  
   При жизни своей он явно недополучил слов признательности, которых заслуживал, после смерти же все красивые, но правдивые слова были необходимы скорее говорящим о нём, чем ему. Он обитал уже в тех сферах, где слова не нужны. Их заменяли синева неба, бирюза листвы и затихающий гул былого.
  
  
  
   ***
  
  
   Мать
  
   Мать, как-то утром решившая не вставать с постели, на которой коротала десятилетиями свои вдовьи длинные ночи, меня ничем не удивила. Мама, уже несколько лет как разменявшая девятый десяток, захотела золотистых яблочек из того нашего - моего - сада детства. Этим она тоже меня не удивила. Спокойно приняв, что больше с постели она уже не встанет, я отправился выполнять её просьбу. Затем, позже, смотря как она с жадностью впивается, постанывая от удовольствия, в сочную мякоть неказистых по меркам современного рынка плодов, я легко, без каких-либо затруднений, вспомнил себя маленького, сидящего на скамейке в прибольничном сквере, с таким же удовольствием, поедающего золотистые, будто поджаренные, медовые яблоки.
  
   Круг замкнулся. Отец, приносящий мне, выздоравливающему на протяжении долгого месяца, наши семейные, выросшие на трёх сотках, яблоки, передал мне эстафету.
  
   И я, также выросший, кормящий маму теми же золотистыми, будто поджаренными, медовыми яблоками, получающий удовольствие от удовольствия, испытываемого моей мамой, совершенно спокоен: жизненный путь женщины, к чьим ногам упал враз переставший дышать отец, близится к завершению.
  
   И снова вопросы, которые я задам себе спустя годы после ухода моей мамы, они беспокоят меня, тревожат, хоть и осознаю, что ответы на них вряд ли что-либо разъяснят, вряд ли закроют ту брешь, образовавшуюся от внезапного исчезновения из моей жизни отца.
  
   Всё же озвучу: большая или меньшая величина жизнь моего отца или жизнь моей матери?
  
   Исчисляется ли она цифровым рядом лет, проведённых ими в своих телесных, бренных оболочках, называемых телами?
  
   Или, может, жизнь исчисляется болью, которую мы несём в своей памяти об ушедших, или нашей эмоциональной реакцией на их уход?
  
   Какими-либо другими параметрами исчисления, мне неведомыми?
  
   Исчисляется ли вообще?
  
   И, последнее:
   - Влияют ли наши воспоминания на наши дальнейшие судьбы, формируют ли они нас?
  
  
   ***
   Сорокалетие
  
   "В поисках отца" написал я, только что празднично проводивший 2018 год, намереваясь пройти через череду воспоминаний, как оказалось, совсем не истлевших.
  
   Ровно сорок лет тому назад Отец оставил меня без какой-либо психологической подготовки - без каких-либо оснований тревожиться за него. Когда близкий нам человек тяжело болен - как бы нам не хотелось верить в чудо и надеяться на его выздоровление - глубоко в нас сидит пугающее знание и потому отвергаемое, отталкиваемое нашим сознанием, что биологическое расставание возможно. И это знание, хотим мы того или нет, готовит нас к принятию ужасного.
  
   Но чтобы так: объятия на перроне, всё как всегда - родители тревожатся, но так они на то и родители; мы, молодые, в предвкушении нового запросто бросаем им "пока", чтобы тут же повернуться к ним, своим прародителям, своему прошлому, взрастившему нас, спиной, обратив себя в будущее, даже если оно зовётся всего-то наступающим третьим курсом консерватории, заняв себя мыслями о друзьях и подругах.
  
   Сколько было таких перронов, и сколько ещё будет. И вдруг всё.
  
   Таких перронов уже не будет.
  
   Отца, провожающего меня, я больше никогда не увижу.
  
   Правильнее будет написать, конечно, что видеть его я буду безумно долго и много, но только в моей памяти.
  
   Правильно будет и подчеркнуть мои сомнения: Отца ли я вижу и вспоминаю, или только свои рефлексии относительно его.
  
  
   "... и предоставь мёртвым погребать своих мертвецов". [63]
  
  
   И прихожу к выводу: Отец жил, любил, родил, снова любил уже родившихся от любви его, умер. Всё.
  
   ***
  
   И никакие мои изыскания в прошлом не приблизят меня к нему ни на йоту. Я безуспешно бродил по закоулкам своей памяти, пытаясь ещё раз встретиться с ним, но всякий раз натыкался только на себя, на свою интерпретацию тех, канувших в небытие, событий, которые включали и взгляд Отца, и его дружественные руки, и голос - я убеждаю себя, что прекрасно его помню, слова, да, слова кем-то были задёрнуты такой непроходимой завесой прошедшего времени, что свет, который они - слова моего Отца - несли, остался там, за мутным стеклом утекшего времени.
  
   Сорок лет.
   Много это или мало?
   А если взять другие сорок лет?
   Они большего значения или меньшего?
   Большей они величины или меньшей?
  
   Космически далеко, я знаю Кто и Кого водил сорок лет по пустыням.
  
   Мои (1978 - 2018гг.) сорок лет без Отца.
  
   1914 - 1954гг. (можно и 1905 - 1945гг.)
   Обжигающее сорокалетие, и сжёгшее многих.
  
   Какие необходимо использовать меры весов, философские ли категории, или просто человеческие понятия: любовь, сострадание, прощение, можно и вывернуть, обернуть негативом - ненависть, принесение в мир страдания и боли, и кровь - потоки её, слёзы - цунами их, сироты, которых миллионы.
  
   Как понять, что есть большая величина, а что есть меньшая?
   И нужно ли это, необходимо?
   И если нужно, то кому?
  
   И в каждом из этих сорокалетий жил мальчик-сын, смотревший на мужчину-отца снизу- вверх. Затем расстояние это начинало сворачиваться как высыхающий на солнце чайный лист, сходить на нет, и вот уже отец, провожая сына, стремится вверх, желая поцеловать уходящего. А он, уже выросший, начинает готовиться оплакивать уход постаревшего отца. Или, внезапно застигнутый нелепой смертью уже не молодого, но ещё и не старого отца, живёт с незаживающей раной целых сорок лет.
  
   И так год за годом, сорокалетие за сорокалетием.
  
  
   ***
  
   Вопросы, ответы
  
   Я спрашиваю себя:
   - Нашёл ты своего Отца? - И отвечаю. - Нет.
  
   Я спрашиваю себя:
   - Нашёл ты своего Отца? - И отвечаю. - Да.
  
   Я нашёл Отца в себе.
  
   Я нашёл себя.
  
  
   ***
  
   Камень
  
   Камень, венчающий последнюю жизненную точку, тем самым поставивший её - точку в конце земного перехода моего отца, стоял крепко, как влитой. Умытый прошедшей ночью большой и шумной грозой, камень светился чистотой и непорочностью бытия. Ни одной прямой линии не нёс он в своей текстуре и на шероховатой поверхности - все непредсказуемые, рваные, обрывающиеся вдруг и зарождающиеся непонятно почему, неподвластные законам геометрии, они несли какую-то скрытую информацию, древние знания.
  
   И эти знания, возможно, истолкованные неверно, возможно, понятые превратно, несли успокоение в мир и мою душу. Я был прав, когда долгие месяцы искал его - синоним жизни отца, и если поначалу я был уверен, что выбито на нём будет только лишь одно слово - "отец", то очень быстро и осознал, что любая геометрия букв, какой бы шрифт я не выбрал, вошла бы в диссонанс с жизнью моего отца, не совпала бы с той тишиной, которая сейчас обволакивала меня.
  
   Камень стоял крепко, не осквернённый ничьими художественными намерениями, ничьими прикосновениями профессиональных или не очень рук.
  
   Камень стоял, как влитой.
  
   И он был Отцом.
  
   Он был Отец.
  
  
   ***
  
   Большие и малые величины
  
   В тот, теперь уже так далеко отстоящий от меня сегодняшнего день, когда мне пригрезились две тропинки: одна, нервно пульсирующая, мгновенно скрывается за первым же пригорком, другая, догоняющая меня мощным приливом, грозит захлестнуть, рождая желание, заслониться, спрятаться - моё будущее и прошлое. В тот далёкий день я ещё не знал, что меня ждёт - какая величина впереди, а какая позади: какая из них большая, а какая - малая. Тем более я не знал, что спустя долгие годы и тысячи километров там - за пригорком - автобус, заполненный русскоязычными туристами, один из которых я - единственный гражданин России, все же остальные бывшие, кто-то из них раньше, а кто-то позже уехавших в эмиграцию, въезжал в предвечерний Париж. Он формировался в Германии, куда я приехал навестить своего лучшего приятеля по музыкальному колледжу, и он решил подарить мне трёхдневную поездку в столицу Франции [64].
  
   ***
  
   Я, сидя в автобусе у окна ещё не переварил фантастически красивую картинку скоростного поезда - ослепительная своей белизной прямая линия, пронзающая французский воздух, при этом никак не оскверняя французские же стога сена, аккуратно одетых в какие-то сеточки - а красивый голос нашего гида без какого-либо акцента на чистейшем русском завибрировал ещё более красочными интонациями:
  
   - Мы приближаемся к туннелю. Внимание! Смотреть только налево и никак не направо.
  
   - А может голос озвучил противоположную мысль:
  
   - Смотреть направо и ни в коем случае не налево.
  
   Не помню. Или, стоя там позади прошлого и впереди будущего, ещё не знаю.
  
   - Внимание! Колонна по счёту такая-то. Готовимся - раз, два ...
  
   Левый или правый бок нашего автобуса взорвался, ощерился вспышками цифровых камер и смартфонов.
  
   И мне подумалось или подумается:
  
   - Какая величина - большая или малая - жизнь прекрасной и молодой женщины, столь рано оборвавшейся? Ответ несомненен:
  
   - Большая! Принадлежа (в момент смерти уже не являясь членом Семьи [65]) к самой древнейшей монархии Европы, по своему статусу имевшей громадные возможности творить благое - и творившей, заставившей - правда, это выяснилось уже после смерти - полюбить себя миллионы, сделано это было как-то легко и изящно (получилось само?), она являла собой бесспорно Большую величину (стремящуюся к бесконечности?).
  
   И мой отец, ушедший из жизни так рано, какой он был величины? Если мы соблюдём параметры объективности, то ответ также прямолинеен:
  
   - Малая. Здесь, правда, я восстану против математических выкладок, наотрез откажусь принимать мысль, стремящуюся к нулю. По своему статусу, не принадлежа ни к именитому роду, ни к какой-либо властной ветви, возможности и притязания моего отца ограничились кругом семьи. Найдётся ли кто-нибудь, дышащий воздухом, вдыхающим и мной, идущий по земле, да даже просто топчущий её, по которой брожу и я, найдётся ли кто-нибудь - повторюсь, способный утверждать, что семья или Семья являются малыми величинами?
  
   Я на себя подобную смелость взять не могу. И не хочу!
  
   Решусь высказать банальную мысль:
   - Смерть ближайшего родственника, не обязательно Отца, не заставила бы потускнеть, отодвинуть на дальний круг национальную трагедию, случись она в семье рядового англичанина? А смерть Отца? Не сфокусировала бы разве она боль в центре семейного круга, и ещё уже - в центре самого себя, появившегося на свет благодаря любви родителей, один из которых вот только что - сейчас - умер?
  
   Мне кажется ответ очевиден.
  
   И вдруг меня озарило, возможно, слово "осенило" точнее.
  
   Зато место смерти и место захоронения моего отца принадлежат нам - только ему и мне, его сыну.
  
   Оно не выставляется на продажу, на потеху праздно несущимся автобусам и туристам, зевающим и глядящим в окна, механически фиксирующим на цифру парижский туннель, чтобы потом, показав всем своим знакомым и близким, так же механически стереть и забыть.
  
   Стереть и забыть.
  
   Забыть.
  
   Отец принадлежит только мне.
  
   Только.
  
   И моим детям, и внукам, если они захотят, конечно, полистать эти страницы, погрузиться в них.
  
   Большие и малые величины.
  
  
   ***
  
   Эпилог
  
   - Он что - татарином был у тебя? У мусульман камни ставят на могилах, - википедически сообщил мне один из представителей моей многочисленной родни.
  
   "Он был моим Отцом" - пронеслось у меня в голове. Взгляд мой скользит по щербатой поверхности камня, формой своей напоминающий парус. Парус лодки Отца [66], в которой он переплыл свою небольшую сорокавосьмилетнюю жизнь и продолжает плыть в моей памяти уже целых сорок лет.
  
   И через энное количество лет - я не тороплю этот миг - знакомый до боли голос Отца скажет:
   - Всё, Сын. Самое-то место - рыбное. Забрасывай удочки.
  
   И я спокойно подчинюсь.
  
   И осушу вёсла.
  
   Отец прав.
  
   - Пришло время.
  
  
  
   ***
  
  
   "Выйди и стань на горе пред лицем Господним, и вот, Господь пройдет, и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы пред Господом, но не в ветре Господь; после ветра землетрясение, но не в землетрясении Господь; после землетрясения огонь, но не в огне Господь; после огня веяние тихого ветра, и там Господь". [67]
  
   ***
  
   Веяние тихого ветра.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Содержание:
      -- Представление
      -- Аркаша
      -- Больница
      -- Прибольничный сквер
      -- Случайности и закономерности
      -- Озеро
      -- Рыбалка
      -- Отец
      -- Побег
      -- Медвежонок
      -- Камень
      -- Парк
      -- Очки
      -- Герой?
      -- Герой
      -- Размышление
      -- Жена
      -- Этюд Шопена
      -- Пауза
      -- Допустимая погрешность
      -- Отец и Бах
      -- Первый якорь
      -- Ключи
      -- Мерцающая событийная двоичность
      -- Глупость и истина
      -- Камень
      -- Отец
      -- Мать
      -- Сорокалетие
      -- Вопросы, ответы
      -- Камень
      -- Большие и малые величины
      -- Эпилог
  

1

  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"