Самаркандова Адриана : другие произведения.

Фиолетовые Сумерки

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Фиолетовые сумерки
  
  Каждое утро мама будила Тему в школу. И на протяжении десяти лет он испытывал одну и ту же холодную, сумрачную боль от пробуждения, ворочался, натягивал одеяло на голову и знал уже что спать не выйдет, и, тем не менее отчаянно старался провалиться обратно туда, раствориться в утренней ломоте во всем теле и перестать думать.
  Маме было очень жалко его - такого взъерошенного, худенького, маленького, с таким взрослым и сосредоточенным лицом, улавливающего обрывки снов. Она на протяжении десяти лет садилась на край его скрипучей панцирной кровати и, отодвинув край одеяла, жестом, какой доступен лишь одиноким матерям, проводила рукой по его волосам, по уху, по оголившемуся плечу в белой майке и говорила:
  - Тема, вставай, пора уже.
  В последнем классе он научился вставать рывком, по-мужски. Мама по-прежнему видела в нем маленького хрупкого мальчика, и в округлившихся плечах улавливала тень былой трогательной угловатой остроты, и продолжала садиться рядом, но Тема чувствовал ее, сквозь сон, открывающую дверь из кухни, где пахло завтраком, он с закрытыми глазами, отвернутый к стенке, видел каждый ее шаг, и чувствовал ее вдох и выдох, и как раз когда протянутая нежная рука в застиранном халате тянулась к его плечу - резко переворачивался, вскакивал, и сквозь черные зигзаги с мошками говорил ей: "доброе утро, мама".
  И она каждый раз не ожидала, вздрагивала, и продолжала жалеть его. Пока он, сонный, пошатываясь, с полузакрытыми глазами стоял в ванной и плескал холодную воду на лицо, и странным образом не чувствовал холода, переживая все ту же извечную боль от пробуждения.
  Мама всегда делала очень вкусную яичницу - с помидорами и шкварками. А зимой, когда помидоров еще не было, добавляла туда сухарики из черного хлеба или что-нибудь еще.
  Тогда же, в период начавшейся мужественности, мама стала говорить Теме о том, что ему пора заняться делом или, хотя бы определиться с тем, какое оно будет, это великое дело всей его жизни. А Тема испытывал примерно то же чувство, как и при пробуждении, и от этих разговоров хотелось надвинуть на голову одеяло, зарыться в постель, или плеснуть на лицо холодной воды, чтобы в этот бесцветный, перехватывающий дыхание миг снова ни о чем не думать.
  С огромной неохотой он все же признавался, сам себе, потому что маме говорить было все равно бессмысленно, что ему нравится фотографировать. И дело тут было не в самих снимках, большинство из которых все равно запихивалось в старый чемодан в кладовке, даже не в маленьком чуде, которое происходило в ванной, когда в особенном алом свечении прорисовывались контуры тел, деревьев, собак, волн и луж со следами автомобильных покрышек, в которых что-нибудь отражалось. Может быть сам этот процесс, когда он ловил что-нибудь объективом и затвор щелкал, как будто закрывалась клетка, был удивительно созвучен с чем-то таким в его сущности, что пока не хотело прорисовываться, что было, возможно, не совсем хорошим, о котором было пока сложно думать, но которое явно требовало какого-то особенного к себе внимания. Развешивая мокрые снимки в алой ванной, Тема чувствовал себя почти счастливым, и эта особенная наполненность в его душе тогда была почти что абсолютной. Она идеальным образом заполняла ту новую, образовывающуюся в его сознании полость, которая по мере взросления становилась все более требовательной. Она вопросительно содрогалась в нем, будя непонятную сладкую дрожь, когда мимо проходил кто-нибудь из девчонок, по дороге на дискотеку - в обтягивающей турецкой мини-юбке и в "топике", с густо подведенными глазами и ярко намазанными губами. Это были новые, удивительные существа, вылупившиеся, казалось, из ниоткуда. Но вся их прелесть была доступна ему и со стороны. Потому что Теме почему-то никогда не хотелось попасть внутрь яркоосовещенной танцплощадки пансионата "Волна", где происходили эти примечательные мероприятия, и где, под медляки "Винд оф Чэнджез" и Таню Буланову можно было бы вполне обменяться с одной из них чувственным посланием и, почему бы и нет, получить свой более или менее развернутый ответ в одном из темных закутков пансионатского парка.
  Так было с Глебом, который зачем-то сохранил обертку от презерватива и долго, дня три, наверное, демонстрировал ее всем желающим при любой оказии. Глеб был Теминым лучшим другом и сыном тети Вали. Тетя Валя часто заказывала у мамы платья, которые она шила поздними вечерами, на кухне. Тема еще до школы привык засыпать под равномерное и какое-то доброе, жизнерадостное стрекотание швейной машинки. Тогда, в детстве, вообще все было именно так, как надо - даже желтоватые отсветы окон на снегу под домом. Потом умер папа, и все сделалось каким-то половинчатым.
  - Ты же теперь один у нас мужчина, вся надежда на тебя, - говорила мама. Но Тема не чувствовал никакой гордости и только молча кивал.
  А вот у Глеба все всегда было именно так - он за одно лето вымахал в здоровенного белобрысого дядьку, и стал качаться. Еще у него был брат, который "водил по телкам". Тему, возможно, и не трогал никто из одноклассников, потому что рядом был Глеб, а его авторитет был непоколебим, кажется, с самого первого класса. Вообще класс у них попался на редкость дружный, и у истоков глубинной тёминой школьной неприязни стояли именно предметы и учителя, а с громкоголосой массой своих сотоварищей они как-то сжились, притерлись. У Темы была репутация немного придурка и очкарика. Он действительно в пятом классе стал носить очки, и был похож на зайца, о чем ему сообщили сразу несколько девочек, но сделали это как-то без злобы, и вообще, явно с надеждой на продолжение разговора. А вот тут открывается вторая отличительная черта Теминого характера, потому что говорить с девочками ему не получалось. Проще было отмалчиваться и глядеть на них с доброй иронией. Потом почему-то необходимость в очках отпала, а Тема вырос, и на физкультуре стоял сначала третьим, а потом вторым, рядом с Глебом.
  Вообще-то с Темой хотели бы дружить почти все девчонки, потому что он фотографировал. В этом процессе таится страшная женская приманка. В определенном возрасте очень хочется отлепить отражение от зеркала и носить с собой, чтобы потом снова полюбоваться. Он сажал их на парты, в профиль на подоконники, под ивами и на гальчатом пляже (если случайно встречал во время своих блужданий с фотоаппаратом). Они ломались и позировали изо всех сил, потом были насмешливо-сниходительные взгляды, якобы колкие реплики, но он молча прятал фотоаппарат, и кивнув, шел дальше, так ни о чем и не заговорив. Поэтому девчонкам удобнее было считать его придурком. А пацаны, как ни странно уважали, хотя тоже, конечно, считали не совсем нормальным, потому что он вроде был свой, и отмалчивался как-то с достоинством, по-мужски, а если говорил что-то, то всегда в тему и очень толково, так что все смеялись. При этом Тема не курил, не пил и не ходил на дискотеки и в компании.
  Компании начались в выпускном классе. Они частенько пересекались где-то на окраине поселка, у виноградников. Там, в длинном панельном доме жила Танька Беседина, у которой была "свободная хата", и к которой субботними вечерами стекались некоторые Темины одноклассники - с ликером, дешевой колбасой и Глебовским двухкассетиником "Шарп", на котором слушали "Модерн Тонкинг" "Скорпионз", "Эйс ов Бэйс", "Красную Плесень" и что-то еще. А Тема шел мимо них за виноградники, со своими двумя фотоаппаратами и штативом, который в вечернем преломлении света, торчал у него из-за спины как самурайский меч. Он смотрел на компанию с такой особенной ухмылкой, что некоторые и впрямь сомневались в целесообразности грядущей попойки и на какой-то короткий миг им казалось, что есть вещи более интересные. А Тема шел походкой вольного странника, неизвестно куда, и часто возвращался очень поздно, а потом до рассвета сидел в ванной, проявляя, кадрируя, вывешивая, и так дальше.
  Мама никогда не спала до его возвращения, и с какой-то странной надеждой принюхивалась к нему, помогая снять куртку, или закрывая дверь. Тема чувствовал это, и ему становилось смешно и досадно. А мама потом еще украдкой обыскивала его карманы, в надежде найти там сигареты или телефон девочки.
  Маме хотелось, чтобы в доме был мужчина. Настоящий, правильный, который бы курил время от времени, ходил в компании, встречался бы с девушкой, и от этого ощутил бы, наконец, хоть какую-то ответственность, захотел бы думать о будущем... прибил бы полку, отремонтировал забор... познакомил бы с ее родителями.
  Однажды, солнечным воскресным утром, мама с очень особенной, торжественной улыбкой зашла на кухню, где Тема ковырялся в яичнице и все никак не мог проснуться. Было видно, что мама что-то хочет сказать, но все те слова, что она перебрала по дороге от калитки до обеденного стола, тут не подходят, поэтому она просто многозначительно кивнула на входную дверь, полуприкрытую и ставшую вдруг очень таинственной.
  Сквозь эту щель в бурый коридорный полумрак струился изумительно яркий, хрустально-синеватый свет, какой бывает только в мае, какой-то нежный, требовательный, прохладный и чистый. Тема с удовлетворением отметил про себя этот момент и открыл дверь. А на дорожке, на полпути от калитки стояла девушка в коротком белом платье, и была она, словно продолжение этого чистого яркого луча. В солнечных бликах и густых тенях от сирени и черемухи.
  Тема вышел на порог, закрыл дверь и продолжал смотреть на нее, со спокойным удовольствием, как смотрят на какое-то природное явление, как очень маленькие или, наоборот, очень пожилые люди сморят на новогоднюю елку.
  - Тема, привет, - сказала девушка, и совершенно не знала как дальше себя вести, потому что под этим его взглядом совершенно ни о чем не думалось. Он будто гипнотизировал.
  - Привет, Аня.
  - Я пришла узнать про фотографии, - она хотела было подойти ближе, нога дрогнула, потом очень медленно расслабилась и аккуратно вернулась на исходную позицию. В руках она держала свернутый трубочкой кулек и теребила края. Тема стоял на пороге, от чего смотрел на нее сверху вниз, одновременно тепло и снисходительно.
  - Сейчас дам,- и почти уже скрылся за дверью.
  - Тема!
  Он обернулся.
  - У тебя взгляд, как у маньяка, - и попыталась хихикнуть.
  Тема улыбнулся уголком губ и посмотрел на нее в упор и очень ласково, быстро исчез в коридоре.
  Мама была в комнате, с недоумением и радостью глядя на девушку.
  - Тема, а почему ты не позвал... - он был уже в ванной, - Тема, ты ей очень нравишься, я мать, я же вижу...
  Он четырьмя исполинскими шагами пересек комнату, держа в руках коричневый конверт с фотографиями:
  - Тише, мама, окна открыты...
  Потом выбежал на порог, в этот раз спустился на дорожку, Аня теребила уже не кулек, а выбившийся из прически локон, и Тема стоял очень близко от нее, так близко, что чувствовал тяжелый, приторный аромат ее духов.
  - На.
  Она взяла конверт, тут же стала рыться в нем, боясь вытянуть снимки полностью.
  - Дома посмотришь.
  Она послушно опустила руки.
  - Хорошо.
  Потом была странная пауза, сотканная из подрагивающих солнечных бликов и ее внимательных серых глаз.
  Потом Тема развернулся и пошел обратно в дом, бросив через плечо: "Пока".
  
  А к Таньке Бесединой он попал через три недели, когда был Последний Звонок. Компания собиралась сразу за школой. Парни ссутулившись и поплевывая курили, девчонки стояли рядом отдельной группкой и вид у них был взбудоражено-ликующий, они неумело держали сигареты и пепел стряхивали слишком часто и судорожно. Явно что-то затевалось. Аня тоже там была, и, заметив Тёму, бросила один короткий, резкий, жгучий, как пощечина взгляд, потом отвернулась, сделала затяжку и свободной рукой одернула черную короткую юбочку, с молнией сзади. Тёма зачем-то продолжал стоять на месте, так до конца не высунувшись из-за угла, и мысль о порочной двусмысленности этого фасона навела его на мысль о собственной дебильности (которая продолжала грызть его на протяжении этих трех недель), тем самым, позволив окончательно определиться с планом дальнейших действий.
  Глеб, как обычно, позвал его с собой, и Тёма как можно более равнодушно согласился, спросив, через плечо, с чем к ней обычно ходят.
  Мама в этот день специально повесила на спинку стула у кровати новую белую рубашку и галстук, прикупленный к Выпускному. Утром Тёма вскочил, как обычно, и тут же помчался в ванную, а вышел уже в майке, которую бросил там еще вчера вечером. Он вернулся после школы какой-то притихший, поел неважно, и сидел дома до вечера, что-то читал. Мама очень хотела спросить, не пойдет ли он праздновать с ребятами, она видела, как Глеб уходит, но зачем-то спросила, не пора ли ему стричься.
  Тема, помимо всего прочего, ненавидел парикмахерские. Это было какое-то подлое, острое чувство - оно отслаивалось от белых стен и кафельного пола, от высокого крутящегося кресла, от зеркал и, главное, от проворных нежных рук молодой парикмахерши. Светил яркий свет, было это огромное чистое зеркало, и казалось, что она специально касается его уха, пробирается пальцами в волосы на макушке и прочесывает вверх, так что шея и плечи немеют, а сердце начинает биться неудержимо, неистово, с каждым ударом приближая его к страшной зеркальной диагонали, попав в которую, сталкиваешься со жгучим, пронизывающим взглядом ее насмешливых глаз.
  - Я не буду больше стричься, - сказал Тема, не поворачивая головы.
  Мама вздохнула, потрепала его светлые взъерошенные волосы и пошла на кухню.
  - Я сегодня вечером иду к тете Вале, так что можешь позвать...
  Тёма закатил глаза и придвинул книгу еще ближе к глазам.
  
  В новой белой рубашке, не застегнутой на две верхние пуговицы, он отправился сперва в магазинчик, где потратил, наконец, припасенные с прошлой подработки деньги на бутылку красного вина. Ему было противно и смешно одновременно, потому что он почему-то никогда раньше не покупал бутылок, и, оказавшись на улице, чувствовал себя придурком, потому что не знал, куда ее сунуть, а нести вот так, в руках казалось неправильным, да и собственно - как? В опущенной руке, как авоську или прижимая к груди было смешно. Возвращаться за кульком тоже не хотелось, а кофр он не брал, чтобы снова таки, не выглядеть придурком. Раздражала так же белая рубашка, ее неестественная белизна и хрустящая выглаженность. Поставив бутылку на парапет, Тёма принялся закатывать рукава. Когда он наклонился за бутылкой, то висящий на шее фотоаппарат с неприятным треском стукнулся о камень.
  Возле длинного панельного дома идти в гости окончательно расхотелось. Было бы неплохо, если бы каким-то чудом Аня оказалась там одна... Но этого не будет никогда, а вот виноградники, какие-то изумрудно-фиолетовые в этой вечерней тенистой матовости, так красиво стелятся вниз к морю и линия горизонта вот-вот растворится в нежной сероватой синеве.
  Было жалко бутылку, он так решил, и, вздохнув, поплелся за дом, где было Танькино парадное.
  Дверь была приоткрыта и уже гремела музыка, воняло сигаретным дымом и был слышен чей-то козлиный смех.
  Тёма тут же прошел на кухню, и постучав Таньку по плечу, молча поставил на стол бутылку.
  - Ой, и ты пришел сегодня, вот хорошо, хоть фотографии нормальные будут.
  Стоящая рядом девчонка из параллельного класса тут же заманчиво наклонила голову и долго смотрела на него, будто ожидая, когда достанут фотоаппарат и сделают снимок. Тёма глянул на неё и пошел в комнату.
  Возле Ани было занято. Он стал сразу возле двери, скрестив руки на груди и с видом полного безразличия слушал похабные анекдоты, рассказываемые по кругу. Пили водку, кто-то из девчонок молча и не глядя протянула ему рюмку, а он так же молча и не глядя отрицательно качнул головой. Потом пришла Танька вместе с той другой девчонкой, и вид у них был задумчивый и просветленный, какой бывает после качественной сплетни.
  Глеб лез за пазуху к Светке Мордвинцевой, которая была маленькой, как мышка, с острым личиком и такими тонкими ручками и ножками, что было совершенно непонятно, как в случае усиления напора удастся сохранить их целостность.
  Тёма выпил вина и продолжал наблюдать за серединой дивана. Светке, что самое интересное, казалось, нравится все это дело, у нее было сейчас задумчивое, приятно сомневающееся лицо. Тёма навел на них объектив, но Глеб сделал суровую гримасу, и закрыв Светку плечом, погрозил кулаком. Тем самым, который расправленный, мягкий и нежный орудовал только что в вырезе ее белой кофточки.
  Вино как-то странно взъерошило и разбросало Тёмины мысли, что-то такое сидело в нем, эта требовательная пустота, и теперь она разрасталась, росла на хмелю. Он аккуратно протиснулся на балкон. Там были свалены доски, куски плинтуса, карнизы, санки, таз и... рядом появилось Анькино лицо. Желтый свет из окна невыгодно высвечивал бугристость замазанных пудрой прыщей и слипшиеся от туши ресницы. Она была пьяная, разомлевшая, и прислонившись голыми лопатками к балконным перилам, смотрела куда-то между тюлем и оконной рамой.
  - Ань, а зачем у тебя молния на юбке снизу вверх расстегивается?
  Она посмотрела на него. Долго и внимательно.
  - Тебе нравится?
  - Не знаю.
  Это было как в парикмахерской. Дико. Вернее страшно приятно, а потом уже просто страшно...
  - А у тебя есть девушка?
  Он молчал, равнодушно глядя на пляску теней за тюлем в комнате.
  Анька взяла с подоконника чьи-то сигареты, чиркнула зажигалкой и ее лицо осветилось на миг воинственно красным, и было теперь интригующе женским, совсем взрослым. Стало вдруг резко темно, потом надулся и разбух огонек ее сигареты, она глубоко затянулась и шумно выдохнула, разворачиваясь спиной к двери и опираясь о перила таким образом, что ее спина прогнулась, образуя в фиолетовом полумраке волнующую дугу, заканчивающуюся новым округлым изгибом.
  Она рассказывала что-то, но Тёма не слышал.
  А потом было что-то стремительное, хмельное, запутанное, она стояла, сильно прижавшись к нему, нестерпимо пахло духами, женским потом, алкоголем и ее лицо, с подведенными черным бровями тянулось к его лицу, веки опускались, лоснились щеки и вытягивались губы, по внешнему контуру чернела малиновая помада.
  А из-за балконной двери вдруг неожиданно отчетливо заматерилась "Красная Плесень", кто-то сказал громкое "Ого!", и в следующее мгновение Тёма уже стоял в комнате, вдыхая тяжелый прокуренный воздух и ничего не видя, как утром, едва проснувшись. Попрощавшись с кем-то, он вышел в длинный темный коридор, споткнулся о трехколесный велосипед, сбежал вниз несколько пролетов, и, ненавидя себя, ненавидя остатки вина и туман в голове, пошел домой.
  
  Воротник новой белой рубашки был прожжен Анькиной сигаретой, поэтому на выпускной пришлось идти в старой белой рубашке. Сразу после официальной части, когда все рванули на набережную, где сняли армянское кафе "Ах-Тамар", Тёма вернулся домой, поменял плёнку и потом до поздней ночи сидел на пологом холме с виноградниками. Дорога там делает крутой изгиб, и огорожена каменным барьером, а вид открывается очень красивый и всегда дует ветер, который пробирается в Тёмины светлые волосы словно руки молодой парикмахерши, но на этот раз ему становится просто спокойно, и прислонившись к стволу искривленной сосны, которая растет прямо из камня у дороги, он закрывает глаза, вспоминая фиолетовый изгиб Анькиного тела на балконе без всяких содроганий.
  
  Весь поселок жил ожиданием лета и курортников.
  Тут не было никаких достопримечательностей, гор и будоражащих видов, не было так же цивилизованного места для кемпинга, променада с караоке, барами, луна-парками и дискотеками, но народ все равно ехал, даже когда "Волна" закрывалась из-за нерентабельности и на пляже не работал лодочный прокат. Мама любила рассказывать про "былые времена", когда в "Волне" (где она работала на разных хозяйственных должностях, меняющихся из сезона в сезон) кормили в три смены, и когда "дикарей" селили в сараях, летних кухнях и на чердаках. Несколько лет они тоже брали "дикарей", и Тема всегда ждал их появления с нетерпением и ревностью, но они оказывались скучными, без детей, и вспоминать про них совершенно нечего.
  А вот к соседям, занимавшим вторую половину их кирпичного одноэтажного дома, часто приезжала интеллигентная московская семья, с Дашей. Даша была таким странным тепличным цветком, вечно болеющим, с невероятно бледной кожей и задумчивыми карими глазами. Над ее хрупкими плечами вечно роилась тьма запретов - ее кожу нельзя было держать на открытом солнце, у нее была аллергия на мёд, ей нужно было заниматься, ей не разрешали прыгать с пирса и ходить по поселку одной, даже в магазин. Они с Тёмой частенько встречались взглядами, когда профессорская семья садилась за соседский столик во дворе, обедать или ужинать, и она шла, как-то грациозно ссутулившись, неся в руках графин с компотом или стопку тарелок и смотрела на него, из-за волнистого каштанового локона, мягко струящегося на грудь.
  Потом их чего-то долго не было, года два или три, и как раз когда до Тёминого отъезда Поступать оставался день, к соседской калитке подъехал рыжий "москвич" с шашчеками, и вышел знакомый бородатый профессор (хотя, может, он был совсем простой человек, без всяких академических званий), его жена с сухим лицом и Даша, подстриженная так, что видна тонкая шея, и совсем уже взрослая, без былой грустной потерянности в глазах и плечах. Она увидела его на втором вдохе и смотрела, улыбаясь, пока наклонялась за сумкой и кульком, когда шла с ними к калитке и придерживала ее для матери с отцом.
  А вечером, когда они закончили ужинать, Тёма неожиданно для себя сам подошел к ним поздороваться еще раз, спросил, поступила ли она, Даша ответила, что уже на втором курсе, ее мама спросила про Тёмины планы, он ответил, что едет завтра в Симферополь и краем глаза фиксировал изменения на Дашином лице.
  Вечером он сидел дома, переживая тяжелую битву между двумя Тёмами, один из которых, уже не школьник, хватал его за шиворот и пинками, с руганью пытался выгнать вон из комнаты, обзывая так убедительно, что Тёма-настоящий невольно шевелил губами, беззвучно вторя ему, в то время как Тёма-второй, отчаянно вцепившись в край стола, упёршись ногами в деревянный пол и вцепившись взглядом в книгу, стиснув зубы отрицательно мотал головой. Они приводили друг другу графические доводы - один швырял на широкий стол Тёминиого сознания россыпь Дашиных фотографий, новых и старых, с тонкой шеей и русалочьими кудрями, с небольшой аккуратной грудью под белой майкой, а другой, злорадно оскалившись демонстрировал широкоформатные снимки Анькиных вытянутых губ с несъевшимся черным контуром, ее покрытые густым лаком и успевшие кое-где облупиться ногти, ее замазанные пудрой прыщи на лбу и жирный лоск на носу и щеках.
  Но потом сама Даша, настоящая, в коротких джинсовых шортах и обтягивающей майке промелькнула за сиренью и забором. Времени на размышления не было и Тёма стремительно выскочил вслед за ней.
  Миновав частный сектор, она свернула на тенистую дорожку вниз к пансионату, и Тёма решил окликнуть ее где-то там в парке, или просто подойти прямо в кафе (а куда она еще может идти). А потом вдруг появился неприятный взрослый мужчина с залысинами, в светлых брюках, и бесцеремонно обняв Дашу за талию поцеловал в губы, и они пошли, в обнимку, и его рука с такой подлой легкостью соскользнула вниз на шорты, и накрыв кармашек заметно сжалась.
  
  В Симферополе Тема продолжал задыхаться, пустота росла в нем, и туда проваливались безликие улицы с обшарпанными двухэтажными домами, белое здание института, расписание вступительных экзаменов, выцветшее небо и потом клумба и белое здание вокзала, фонтан с голубями и табло с расписанием междугородних поездов, окошко билетной кассы и лишь вечером, высунувшись в окно в тамбуре, вдыхая густой фиолетовый вечер, с приятной примесью железнодорожной гари, он ощутил желанное облегчение.
  
  Киев встретил его началом рабочего дня, жарой, суетой, толпами с баулами и тележками, таксистами, киосками и бабками с беляшами. Тут хорошо дышалось, невзирая на характерную вокзальную вонь, и Тёма как-то сразу понял, что будет здесь жить. Большой серый город, какой-то суетный, неоднозначный, в нем так легко затеряться и жить своей собственной тихой придурковатой жизнью, без дела жизни, ответственности и девочек.
  В метро Тёма был в первый раз в жизни. Все оказалось просто - выстояв небольшую очередь за жетонами, он пошел вслед за толпой, спустился на эскалаторе и уже на самой станции стал изучать схему. На той же красной линии что и "Вокзальная" был "Университет", и так как название говорило само за себя, Тёма решил ехать туда.
  Оказавшись на улице, он огляделся в поисках университета, но кроме бульвара, забора, торгового пятачка и виднеющегося вдали собора ничего не увидел. Бабка с пирожками сказала, что до университета нужно идти один квартал направо, там он увидит. Красный такой.
  Он был действительно красный и очень большой.
  В приемной комиссии сказали что он почти опоздал, но документы приняли. Таким образом Тёма неожиданно для себя приблизился к роду деятельности под названием "выдавныча справа", на факультете журналистики. Просто там еще был исторический и юридический, но так как последний в виду многих причин отпадает сам собой (хотя на Дашу бы это произвело впечатление...), а все связанное с историей будило в нем неизменное чувство тупой усталости.
  Ребята из поступающих оказались неожиданно приветливыми, сказали, что у него, как иногороднего, больше шансов и посоветовали в общагу не ехать. Там дерут втридорога и был ряд неприятных историй. Потом они ушли, а Тёма прошел через небольшой парк, напротив университета, и спустившись по бульвару, оказался на Бессарабке, которую почему-то сразу узнал. А рядом был Крещатик. И стало почему-то тоскливо и противно. Он вернулся обратно к метро "Университет" и купил там еще булочку, а в молочном киоске пакет кефира. Денег хватало примерно на день и обратный билет в плацкарте.
  После кефира стало немного солнечней, стали вдруг заметны девушки. Они были именно столичными девушками, какой-то характерной сувенирной частью Киева, как особенный "киевский торт" (он понял это чуть позже), как Бессарабка с Крещатиком и прочие открыточно-лубочные виды.
  Газетный киоск был тоже столичным - из какого-то особенного золотистого зеркала. Там Тёма купил телефонную карточку, а потом еще рассматривал себя секунд тридцать. Про таких говорят "лоб" - сгорбленный, молодой и неопрятный.
  Тете Гелене из Симферополя Тёма честно сказал, что забрал документы и сейчас поступает в Киеве. Тетя всегда была менее эмоциональна, чем мама и отнеслась к его решению почти что одобрительно, сказала, что сама свяжется с домом и все уладит.
  Ближе к вечеру он вернулся в парк перед университетом и смотрел на красивых женщин, на собак и на коляски. В небе появилась эта пыльная мегаполисная золотистость и красные солнечные блики в окнах были такими, какими никогда не могут быть на море. Ночью в парке было полно народа. Там пили пиво, смеялись, целовались, плевались, а древесный шепот был почти заглушен бесконечным машинным гулом, далеким бибиканьем и воем сирен. Рассвет пришел неожиданно и был таким же пыльным и бледным, как и вечер. Проехала поливалка, бомжи стали рыться в урнах в поисках бутылок, а у Тёмы в голове было как-то сыро, гулко, там болтались остатки вчерашнего вечера и зудела неопределенность. Хотя что-то там из него таки вылезло, и оборачиваясь на свою скамейку, он испытывал неожиданное теплое чувство.
  
  Первым экзаменом было украинское сочинение. Прямо перед Тёмой сидела вчерашняя компания, и когда он, один из первых, встал, чтобы отнести свои листочки на стол к преподавателям, ему прошептали: "Подождешь еще три минуты?"
  Тема коротко кивнул и вышел в коридор. Было призрачно тихо и из высоких старинных окон струился голубоватый свет, в котором замерли пылинки. Отсняв последний кадр, Тёма спрятал фотоаппарат обратно в целлофановый кулек и тут же надорвалась ручка. Из вещей у него еще была поглаженная мамой майка, носки, трусы и книжка.
  Парней звали Дима и Валера. Один был из Феодосии, а второй поступал сюда третий год и уже все знал.
  - А почему именно сюда?
  - Не, ну так это же Университет, сразу видно... я тебе, братуха, скажу, что тут очень хорошо, в Киеве находятся 70% украинской экономики.
  
  Оказывается, жить лучше всего не в Киеве, а в пригороде, например, в Василькове, до которого они добирались сначала на метро, а потом на электричке. На вокзале купили чебуреков и пива. Тёма пиво не пил, но чувствовал сейчас всеми костями, что нужно держаться с этими ребятами, поэтому стоически осилил две трети бутылки, а потом его неожиданно сморило, и Валера довольно вежливо разбудил его, перед самой станцией.
  Пахло природой и железной дорогой. Пели птицы.
  Ребята снимали угол в длинном двухэтажном бараке, у какого-то странного деда, которого Тёма так и не увидел. Потом пришли еще какие-то гости, принесли водку и вареную колбасу, а Тёма прислонился к стене, завешенной ковриком с шишкинским лесным мотивом, и незаметно для себя заснул, испытывая приятное чувство полного равнодушия к происходящему. Поздно ночью ему захотелось в туалет и сильно затекла правая часть тела. Во дворе было прохладно и звезды висели низко-низко и из-за прозрачных облаков выглядывала молодая луна. Тёма с неожиданной тоской подумал, что Даша и Аня сейчас тоже вполне могут смотреть на эту же самую луну и думать о нем.
  
  В Университет его не приняли. Стоя перед железнодорожными кассами, на вокзале, Тёма вдруг понял, что никуда отсюда не поедет, ведь дома все точно такое же каким было всю жизнь, и это унылое постоянство сильней его в десятки раз.
  Вместо билетов, он купил толстую газету с объявлениями и стал искать работу. Лоб из золотистого отражения на стене киоска выглядел угрюмым и уставшим.
  С таким же видом он сидел в редакции какой-то очень большой газеты и ждал пока придет Тамара Ивановна. Она пришла, включила металлический электрочайник, провод у которого был, как и положено, перемотан синей изолентой, скрипнув стулом села поудобнее, посмотрела на него иронично и недоверчиво.
  - А вы знаете, что это очень тяжелая работа?
  Тёма равнодушно кивнул.
  - Вы где живете?
  Он сначала не мог вспомнить, долго думал Потом, наконец, сказал.
  - Ну, мы не берем на работу некивеских. Вам же нужно быть на стоянке в шесть утра.
  - Так я буду...
  Договор они не составляли, сказали, что платить будут в конце каждого рабочего дня. Пока места есть...
  
  Это было все то, о чем мечтала мама. Тёма испытывал серьезную, мужскую ответственность за свою жизнь. Он научился покупать себе картошку и варить ее, а потом добавлять масло и сметану, чтобы не питаться беляшами и чебуреками, от которых в животе поселялась тоска и не хотелось работать. Он написал маме письмо, в котором просил выслать до востребования кое-какие вещи. Ему нравилось садиться в пятичасовую электричку и наблюдать рассвет, ему нравился вид киевской вокзальной площади - пустынной, влажной, в золотисто-рыжих утренних лучах. Ему нравилась вторичная сонливость, которая подстерегала его уже на работе, когда отгрузив первую машину, он садился на перемотанные бечевкой пачки газет и смотрел, как разворачивается следующая, аккуратно сдавая назад.
  Потом он шел в цех, где садился за аппарат под названием "дротошвейка" и сшивал на скобу всякие брошюры. Методичное "бубух-дыдых" странно расслабляло и позволяло сознанию всецело концентрироваться на каких-то сугубо личных вопросах. Хотелось писать философские сентенции.
  - У этого мальчика взрослые глаза, - говорили женщины в цеху и частенько подкармливали его бутербродами.
  
  Мама все порывалась приехать, но в "Волне" был сильный наплыв отдыхающих, и она писала ему нежные письма, которые хотелось перечитывать, и которые делали его просевший диван под ковриком с медведями неожиданно уютным. Мама писала, что Аня передает привет, что она поступила в колледж (который раньше был техникумом). Еще мама писала, что Киев - это хорошо, и что он там должен найти себе хорошую девушку, но без образования и работы он никому не будет нужен, и вообще, нужно было идти на юридический.
  Тёма улыбался и откидывался на диван, накрыв лицо письмом.
  Валера тоже не поступил, но работал в какой-то частной фирме, охранником. Димка поехал домой и Тёма незаконно жил на его диване.
  Валерка выглядел существенно старше своих 19 лет, коротко стригся и был похож на бычка. Носил всегда черные джинсы и майки, и со странной тщательностью следил за чистотой своей обуви. Вообще, он был хорошим парнем, любил порядок и испытывал по отношению к Тёме какие-то братско-наставнические чувства. Он недоумевал как это Тёма тут до сих пор не нашел себе никого.
  - Я, например, не могу больше трех дней без е..., - говорил он, валясь на кровать и почесывая ширинку.
  Тёма усмехался и у него был такой вид, что он все это прекрасно знает, и понимает. Иногда приходилось идти спать на балкон на кухне. Кухня была общая, на несколько семей, и он сначала сидел там, читая что-нибудь, пока все не разойдутся, а в комнате Валерка занимался девушкой. Он старался проводить свои любовные свидания вне дома, но время от времени случались ситуации, когда какая-нибудь новая девица, по его словам "велась", и нужно было срочно трахнуться, пока не передумала. Со временем, Тёма все больше склонялся к мысли, что это и есть та самая правильная жизнь, и молодое задорное счастье, и он снова дурак, потому что живет неизвестно зачем.
  - Слушай, найди мне телку, а? - сказал как-то Тёма, собираясь на работу. Валерка тогда только вернулся с какого-то местного Васильковского свидания и был трезв и задумчив.
  - Тебе какую? - авторитетно спросил он, протирая свои туфли.
  Тёма пожал плечами:
  - Чтоб хорошая была.
  
  Этим же вечером, когда он пришел с работы, Валерка с деловитым видом перетаскивал старый поломанный стол на центр комнаты.
  - На, иди купи бутылку, - сказал он вместо приветствия, протягивая Тёме несколько купюр,- с тебя столько же.
  Тёма молча кивнул и пошел обратно в коридор.
  Валерка окликнул его на улице, высунувшись из окна:
  - Ты ж смотри, одну не покупай!
  
  Телки были местные, неопределенного возраста, но явно не малолетки, в коротких юбках и туфлях на каблуках. Сперва они были мечтательны и немногословны и смотрели по сторонам так, будто оказались в каком-то удивительном месте. Та, что была чуть похудее и покрасивее, время от времени бросала на Тёму любопытные жаркие взгляды. Говорить было совершено не о чем и они просто сидели, пили и слушали Валерку. Ближе к ночи Тёма ощутил очень сильное желание, и карие глаза этой тихой девушки напоминали ему о матовой южной ночи. Потом начались похабные анекдоты, какие-то истории, было так легко и весело. Она взяла его за руку, под столом, и Тёма тут же протрезвел, и осознание того, что это, наконец, сегодня случится, превратилось в электрическую сетку, спутавшую его пальцы, суставы и сердце.
  Пока Валерка и та вторая девушка пили на брудершафт, Тёма наклонился к ней, к самому уху с золотой сережкой, и прошептал:
  - Пошли, выйдем.
  Она пьяно кивнула, и когда встала, то выяснилось, что с трудом стоит на ногах. Согласно Валеркиной теории, это было хорошо, потому что пьяных всегда легче раскрутить на это дело, но душа от чего-то просила романтики и чувственной взаимоотдачи. Подумав что-то о пережитках прошлого, Тёма смело обнял ее за талию, и невольно покосился на Валерку в поисках одобрительного взгляда, но тот был слишком занят беседой и не смотрел.
  На улице небо висело непривычно низко и кружилось. Вокруг никого не было, и Тёма опустил руку ниже, как тот неприятный мужчина с залысинами. Мягкое, нежное и теплое. И ее предплечья, и ее запах... Она была ниже его примерно на голову. Он положил руку ей на грудь и уткнулся носом в ее шею. Она как-то странно напряглась, потом вдруг отвернулась, насколько могла, и ее стало тошнить.
  Тёма помог ей дойти до дивана, помог лечь, а сам пошел на балкон. Естественно, он не заснул, и видел как девицы уходят, и как Валерка целует каждую из них.
  
  Через несколько дней Валерка заболел. Он то и дело рылся в штанах, рассматривал там что-то и матерился. А Тёме было смешно и противно.
  
  Так началась его новая взрослая жизнь и была она такой же непонятной и бессмысленной, как старая, детская. Тогда не было цели, потому что мама и школа сильно давили и не позволяли увидеть заветные очертания того, ради чего стоит жить. А сейчас появилось что-то совершено новое, но круг вроде как замкнулся и рассветы, потом скрип снега под ногами и глухая ночь, и первые почки, и вылазки на речку с ребятами не приносили той желанной остроты, которая бы заполнила, наконец, пустоту. Были мысли о женщинах, но эти женщины, из снов, были какие-то неземные и попадающиеся в реальной жизни аналоги казались совершенно неприступными, а те что сами забегали к нему домой, теребили бретельки на майках и тёрли щиколотками, спрашивая соль или уксус - были каким-то неправильными. То есть с ними все было в порядке, но просто Тёма почему-то никогда не мог на них правильно прореагировать.
  Он снова не поступил, зато нашел новую работу. Так как ему уже было 18, то проблем не возникало. Он теперь числился курьером, носил форменную бейсболку, которую ненавидел как всякую форму, и должен был приходить по прежнему адресу уже не на шесть, а на восемь утра и с тяжеленной спортивной сумкой идти по офисам и разносить красочное многостраничное приложение к газете и требовать чтобы симпатичные секретарши и офис-менеджерши расписывались на специальном бланке. Ему было смешно, как многое из них становились специально очень близко, спрашивая "где", почти что шепотом, и будто случайно касались его локтем, подслеповато щурясь на бланк. Он тоже улыбался им и смотрел без стеснения в упор - очень коротко и так, что многие из женщин буквально вспыхивали. Это все было просто отлично, но выход всегда был только один - прожонглировав ручкой и круто развернувшись, выйти за дверь. Они жгли взглядами его спину, и порой уходить было очень жаль, но никакого другого варианта Тёма не видел.
  Сейчас он уже работал в офисе. Разноска была два раза в неделю, а в остальные дни он мотался по мелким поручениям, но большую часть времени сидел у Стаса, дизайнера, в этой святой-святых уставленной "Макинтошами" с 25-дюймовыми мониторами, со сканерами и цветным лазерным принтером, на котором так кощунственно иногда стояла пепельница. Дизайнеру было скучно, он был, как все дизайнеры, необычайно высокого о себе мнения, но так как вся редакция к нему уже привыкла и не выражала должного благоговения, то общество восторженно молчащего у него за спиной Тёмы не вызывало никаких отрицательных эмоций. Порой, этот молодой и чрезвычайно худой мужчина в ковбойских сапогах и с "хвостом" даже объяснял Тёме что и зачем он делает.
  Еще была Виктория Андреевна - главный редактор. Рыжая холеная женщина, небольшого роста, с невероятно белой кожей. Она была на вид хрупкая и нежная, как девочка, но орала на всех хриплым неприятным голосом, все время злилась и курила. Тогда тут же становились заметными морщинки и ее лисье лицо приобретало досадную тётскость. Она, казалось, никогда не замечала Тёму - скользила по нему раздраженным взглядом, из-за сигареты и чашки кофе и в упор не видела. И слава богу, потому что ее Тёма немного побаивался - чисто интуитивно, как и следует боятся всех главных редакторов. Когда она врывалась в дизайнерскую каморку и начинала там орать, то Тёма старался как можно быстрее и незаметнее выйти.
  Еще там пили. Известно, что везде, где применимо словосочетание "творческий коллектив" водки не избежать. Тёма водку не любил, но часто сидел вместе с ними, хотя бы первый час. Возможно, ему нравилось наблюдать как пьянеют женщины, как разгораются их щеки, каким похотливым делается взгляд у дизайнера и как приятно расслабляется, разглаживается лицо редакторши. Они все думали о сексе, весь мир живет мыслью и о сексе, и этого неожиданного осознания Тёме вполне хватало чтобы чувствовать себя приемлемо счастливым.
  Однажды Тёме попался цифровой фотоаппарат. Штатного фотографа у них не было. Приходил Григорий Таран, который был в чем-то сильно похож на дизайнера, только раза в два старше и от этого его завышенное самомнение было тоже каким-то более солидным. Он носил одни и те же рокерские ботинки и зимой и летом. Зимой еще был свитер в крупную косичку и борода как-то гуще, а летом майка с надписями на непонятном языке. Сразу после Нового Года (второго для Тёмы вне дома) была очередная гулянка и Таран ушел домой, оставив свой цифровой "Кенон" на принтере, возле пепельницы. Тёма ходил вокруг него, тоскуя по былым временам и по магазинчику, где можно было купить проявитель и дешевую пленку. На следующий день он не выдержал и попросил дизайнера рассказать как это изображение можно сразу скопировать на компьютер.
  - А вот так, - Стас был в хорошем настроении, пил принесенный кем-то кофе и был готов к общению. Он ловко схватил фотоаппарат, нажал что-то на нем и с приятным жужжанием выполз и открылся объектив. Стас посмотрел в видоискатель и потом неожиданно протянул "Кенон" Тёме и сказал:
  - На, пойди сфоткай кого-нибудь, потом покажу, что дальше.
  Тёма вышел в большую комнату, где работала большая часть редакции, и первое, что бросилось ему в глаза - это как хромая девушка Люда наклоняется за рассыпавшимися по полу газетами. Потом как она оборачивается на вспышку. Потом вспышку убрали, а она продолжала смотреть, заправлять за ухо черный локон, разворачиваться, надевать свой дурацкий берет и снова наклоняться за пачкой газет.
  - А что, у тебя глаз есть, - сказал Стас, откинувшись насколько позволяла спинка его крутящегося стула, попыхивая сигаретой. Тёма заворожено смотрел, как одно изображение на экране сменяется другим. Еще выяснилось, что фотоаппарат этот принадлежит редакции, а не лично Тарану. Поэтому замаячила слабая надежда, что можно будет время от времени брать его для собственных экспериментов.
  
  Васильков стал почти что родным. От деда Тёма съехал через пару месяцев, и жил сначала в похожем барачном здании напротив, а потом поселился в частном доме, у бабули. Там он платил за угол, но по сути имел в своем распоряжении целую комнату. В доме было почти хорошо, потому что тихо, только где-то над плинтусом бубнила радиоточка. А потом, когда Тёма перевелся на настоящую работу, то появилась возможность снимать уже целую квартиру. Правда для этого пришлось снова перебираться в панельный барак.
  Мама была в ужасе. Она приезжала два раза. Сразу после первого нового года, очень сильно звала к себе и Тёма согласился бы, если б не дополнительная работа и деньги. И на день рождения. Снова звала, плакала. Потом перестирала занавески и коврики, день оттирала плиту и кастрюли, пыталась научить его тушить мясо с картошкой.
  Когда Тема ездил провожать ее на вокзал, то чувствовал себя странно взрослым, и тогда, наконец, понял эту особенную мужскую ответственность за себя и готовность к ответственности еще за кого-нибудь.
  
  Люда была довольно загадочным созданием и занимала какую-то непонятную должность, связанную со всякими мелкими поручениями и всем тем, что полагалось делать секретарю, но что секретарь не делала, так как хорошо знала английский, составляла письма и была очень красивой. Как-то так вышло, что Тёма фотографировал Люду каждый раз, как получал в руки фотоаппарат. Она была невероятно естественной и никогда не позировала ему. Иногда, когда у нее было хорошее настроение, то просто смотрела на него, прямо в глаз, будто растворяя своим взглядом объектив с видоискателем. А когда она была грустной и отворачивалась, то всегда рядом оказывалось окно и особенный свет, подсвечивающий нежный изгиб шеи и мочку уха с едва заметным пушком и родинкой.
  Она была скорее некрасивой, чем красивой, и хромала. Иногда очень сильно, а иногда почти незаметно. Еще она нравилась мужчинам. Может быть даже больше, чем красивая секретарша с накладными ногтями (то, что они накладные знал даже Тёма). В ней была какая-то теплая, земная сексуальность, не усиленная ни чем.
  Тёме нравилось думать о ней, когда он приходил домой. Ею были наполнены промежутки между твердой постелью и смутными снами.
  
  Однажды в редакции был скандал. Грозилась приехать комиссия по кадрам, срывался от чего-то очередной выпуск цветного еженедельника, и у Люды были какие-то проблемы. Про них он услышал, когда поднимался по лестнице, возвращаясь с дежурной разноски, и потом невзначай спросил у одной из женщин, чего это все такие злые ходят и покосился на пустой стул, где обычно всегда сидела Люда.
  - Ай... - ответила журналистка, и потянулась за сигаретами, - у нее, оказывается нет украинского паспорта, там проблемы возникли.
  Потом Тёма снова зачем-то вышел на лестничную клетку и снизу доносились женские голоса:
  - ... и жить я там больше не могу, и денег на билет нету...
  - Ты Люд, не расстраивайся, она, может, проорала, но потом передумает. Тебе так и сказали, чтобы ты больше на работу не выходила?
  - Да, сегодня последний день. И денег дала, но все равно на билет домой не хватит.
  - А оттуда ты съехала?
  - Да, еще на той неделе, жила у... но, сама знаешь...
  - Мда... подруга, так что делать будешь?
  - Тут переночую, а там завтра буду ... звонить. Хотя меня там не ждут.
  - А где тебя ждут?
  - Нигде не ждут.
  - Так и не унижайся, вот что, я тебе сейчас телефон дам, брата моего мужа, он классный парень, работает в ночную смену, у него переночуешь, скажешь, что от меня.
  
  В конце дня Тёма напряженно следил как Люда выходит от редакторши, как заматывает свой шарф, надевает белый берет, берет сумку и рюкзак, прощается со всеми.
  Он догнал ее на улице.
  - Стой, ты куда сейчас?
  Она остановилась и внимательно посмотрела на него.
  - Не знаю. У меня тут адрес...
  - Пошли, - он взял из ее рук сумку, набросил на плечо.
  - Куда пошли? - она засеменила рядом.
  - Куда... куда... ко мне пошли.
  - Зачем?
  - Придумай сама.
  Она вообще никак не прореагировала, просто продолжала рядом идти и позволяла нести свою сумку. Они спустились в метро, толкались в вагоне. Даже не переглядывались. Потом вышли на "Вокзальной", там пересели на электричку, сидячих мест не было. Она стояла, прислонившись к стене в тамбуре, а он поставил сумку на пол, между ее ногами и так как держаться было не за что - опирался на вытянутую над ее плечом руку.
  Молча они шли по темной дороге в сторону поселка. Перед магазинчиком Тёма спросил что она хочет. Собственный голос показался ему неожиданно сухим и неприветливым, но иначе говорить не получалось.
  Люда пожала плечами и сказала, что пусть сам выбирает.
  Тёма купил пачку пельменей, сметану и овсяного печенья.
  Когда пришли домой, она поставила сумки в коридоре, сняла сапоги, сама повесила пальто на специальный крючок, стала на пороге в комнату, разминая ступни.
  - У меня тут плохо, я знаю, но когда найдешь лучше, то...
  - А если не найду? - она прошла на кухню, где Тёма ставил на огонь кастрюлю с водой.
  Он быстро посмотрел на ее ноги в черных колготках.
  - Зря ты разулась. Я тут давно не убирал.
  
  Телевизора не было. И радио тоже. Поэтому ужинали в мертвой тишине, такой противной, что слышно было, как хрустит челюсть и Тёма посапывает. Они сидели друг напротив друга, за старым потертым столиком, время от времени пельмени издавали чавкающие звуки. Тёма внимательно рассматривал свою тарелку, а Люда рассматривала Тёму.
  Потом она сказала, что пойдет в душ.
  - Полотенце дать?
  Она обеспокоено посмотрела на него, потом отвела взгляд, вспоминая:
  - Да, наверное, если есть.
  Под кроватью Тёма хранил привезенный мамой чемодан. Там было чистое белье и полотенца. Он выбрал самое новое, хотя все равно страшное. Люда стояла в коридорчике, щелкая выключателем.
  - На.
  - Не включается.
  - Смотри, нужно вот так, - у него тоже не получилось, потому что подойти ближе мешала Люда, и Тёме было страшно, что он может случайно коснуться ее.
  Наконец, со светом разобрались. За закрытой дверью зажурчала вода - сначала громко, резко, ударяясь о дно ванной, а потом все спокойнее, казалось, что она решила напустить пенки, хотя у Тёмы ее, естественно, не было.
  Потом начались самые сложные и запоминающиеся минуты его жизни. Дверь в ванную на пару сантиметров не доходила до пола и оттуда, через эту желтоватую светящуюся щель сейчас струилось что-то страшное и завораживающее. Оно перламутровыми мыльными щупальцами вилось вверх по Тёминому сознанию, оплетало его мысли. Это была не Люда, вообще не кто-то конкретный. Может быть его сформировавшееся, наконец, отношение ко всем женщинам мира сейчас, добравшись до затылка, улыбалось хитрой змеиной пастью?
  Тёма еще на лестнице, уходя с работы, решил, что будет спать на полу, и когда касался темного рукава Людиного пальто, знал, что стелить себе начнет когда она уже ляжет. Сначала выйдет на кухню, там протрет плиту и стол, потом сходит в ванную, а потом уже выложит на пол три диванных подушки, которые стоят в углу у батареи, на них постелет старое байковое одеяльце, а под голову он может положить свой свитер, например.
  Сначала зашел легкий теплый ветерок, влажно-тропический, он пах женскими духами, кремами и дезодорантами. Она стояла в его белой майке с кока-кольным логотипом, мокрые волосы едва достают до плеч, свежее лицо, ноги... розовые после душа. Босиком. На полу влажные отпечатки. Прижимает к груди свою одежду и кулечек с каким-то тюбиками и баночками, сверху лежит щетка для волос.
  - Ничего, что я надела?
  - Нет, конечно, нет. Она чистая, я только постирал.
  - Ага, - она неловко прошла мимо него, положила свои вещи сверху на сумку, огляделась, все еще держа в руках щетку. На руке, как браслет, надета резинка для волос.
  - Мне выйти?
  Она рассеянно посмотрела по сторонам, и на него, как-то вскользь, пожала плечами.
  - Как хочешь.
  Утром он ушел на работу. Совершенно сонный и какой-то окрыленный. Она спала, отвернувшись к стене и ее темные волосы рассыпались по подушке.
  - Жди меня тут, ладно, я вечером буду.
  Она сонно промурлыкала "ага" и белые антарктические дюны, сделанные из ее плеча, талии и бедер под одеялом сладко поёжилась.
  И потом, через вечность, через эти залитые холодным зимним солнцем часы, отражения и рыжие блики на пыльных окнах, через ступени, двери, улицы, плечи, шубы, облачка выдыхаемого пара, через узкую вокзальную платформу, через тихую темную дорогу к дому, через свет, боже мой, этот дивный свет в окне, через хруст ключа в замочной скважине, через ее торопливые шаги, через стук сердца, полумрак, тиканье часов и гул проезжающей внизу машины было сказано это бархатистое, простое, страшное, сладкое, ослепляющее : "Ну, иди же сюда".
  Потом он молчал. Он молчал, когда смотрел на нее, смотрел, как ночь обнажает ее лицо, смотрел, как дрожат ее веки, как играет лимонный свет уличного фонаря на ее скуле, как ее силуэт заслоняет окно, она закусывает нижнюю губу, наклоняется и ее волосы касаются его губ. Он молчал утром, только улыбался, а она, голая, босиком, пошла на кухню ставить чайник. Его лицо изменилось. Эта сказочная истома, эта маленькая сахарная смерть, это море светящихся точечек, эти круги и кольца разлетающиеся как от ядерного взрыва, это чудо переродилось в нем и теперь в груди, в горле, в животе появилась странная приятная боль. Она прогибалась нем, рассыпалась, когда его кожа касалась ее кожи, когда он подходил сзади и обнимал, уткнувшись носом в ямку между шеей и плечом. Она росла в нем, щекоча, дразня, она тяжелила его веки, она вытягивала его лицо в гримасе мучительной нежности, когда Люда грызла яблоко, когда листала журнал, когда она просто проходила мимо и под широкой майкой угадывались движения ее тела.
  
  Счастье обрело конкретные очертания. Оно, оказывается, было все время рядом - в хлопаньи кухонных шкафчиков субботним утром, в шкворчании яичницы, в босых шагах по залитому солнцем линолеуму, в совместных походах в магазин, в вымытом полу и аккуратно повешенной тряпочке, в запотевшем зеркале в ванной, в женском волосе на умывальнике, в трусиках на змеевике, в словах "моя девушка" и щемящей нежной боли в груди. Счастье было в словах "валятся" (давай поваляемся) и "шататься" (давай пошатаемся по Крещатику). Оно тихо прокралось в его быт, и жизнь же ничем существенно не изменилась! Но это была совсем другая, новая жизнь.
  
  Наступила весна. Мир жил предвкушением весны.
  У всех были томления. Томились коты, черви, насекомые, самцы всех видов и мастей. И Тёма иногда отождествлял себя с ними и завидовал им, простоте их мира, потому что им нужно было отдать так мало, а он не мог дать Люде ничего. Она была странной, как ее фотографии - в совершенной простоте и незамысловатости что-то было, как на тех гениальных снимках, где спотыкаешься обо что-то не понимая что это было и откуда оно торчит. Она была полна провинциальной простоты, в ней было немного вульгарности, она была эмоциональна, она любила медленно и нежно. У нее блестели ночью глаза. Мое... мое.. господи, моё... моя... девушка.
  Она рассказывала иногда о прошлой жизни. Это была сложная, пестрая и огнистая жизнь. И Тёме было неясно, как это она согласилась променять ее на тесную комнатушку с кухней в пять метров в захолустном Василькове. Ее бросили родители, когда ей было 12 лет. Она жила... где она только не жила...Она говорила, и вились дороги, стучали колеса и холодное серое небо отражалось в лужах со следами автомобильных покрышек. Когда ей было лет 8, то там, у себя, на Урале, попала под Камаз, перелом шейки бедра. Год в больнице. Потом было тяжело, много боли, но она научилась жить для себя, и если честно, то уже ничего не боится.
  Тёма тоже сказал, что ему всегда все было пофиг и он тоже ничего не боится. Хотя теперь, когда жизнь обрела смысл - появился и страх, ужасный, липкий страх ее потерять.
  - В жизни каждого человека есть такой момент, когда жизнь крепко бьет мордой об стол, - говорила Люда, - ты сначала сидишь за этим столом, кушаешь, балдеешь, а потом вдруг тебя со всей дури как вмажут мордой между тарелок. Тогда доходит.
  Потом, через пару дней было, наконец, произнесено "я тебя люблю" и "я люблю тебя" и много-много раз.
  
  И потом она пропала.
  Из-за его работы? Из-за Василькова? Из-за порвавшихся колготок и износившегося белья? Из-за его отрешенности? Из-за того, что он мало говорил о любви? Из-за того, что он так боялся показать свои чувства? Ей нужны были цветы и комплименты? Из-за того, что он плохой. Из-за того, что они поссорились. Из-за того, что неправа была она, но виноват он.
  Он не ходил - улицы и дороги сами стелились под его ногами. Он шлялся ночь по Васильковским лесам, время от времени вываливался на железнодорожное полотно, со смутной надеждой, что будет поезд, но потом в далеком сиянии станционных огней ему мерещился завтрашний день и ее возвращение. От нее осталось... нет это все были мертвые вещи, как сброшенная змеиная шкурка. Бурлила молодая кровь, бурлили чувства, перед глазами в кромешной тьме водили хороводы причудливые зигзаги и в них мерещилась смерть.
  Он был снова дома, снова один, и он был слабый, бестолковый, несчастный, настолько, что открыто признавал это и был даже за пределами ненависти и презрения к себе. Забравшись в ванну, он открыл краны, горячей воды не было, но тело сейчас ничего не чувствовало, и свернувшись калачиком, крепко обнял себя, пока вода не стала заливать лицо.
  Была зияющая пустота следующих дней. Был снова твердый диван под ковриком с медведями, водка, Валерка, поздняя ночь и похабные анекдоты. Рана должна была затянуться.
  Потом он вышел на работу, где все сразу поверили истории про болезнь. Было сильное желание забыться и уехать. Наброски письма маме. И потом зазвонил телефон, Стас поговорил минуты две и неожиданно протянул Тёме трубку.
  Он стоял, прислонившись к стене, опираясь на вытянутую руку, точно как тогда, в электричке, только не было никого под его плечом. Она была где-то невыразимо далеко.
  - Мне очень плохо без тебя, - сказал он шепотом и что-то сильно защипало в носу и перед глазами, - пожалуйста... мне очень плохо без тебя...
  
  Холодный июнь, сквер с ивами и они стоят обнявшись. Но Тёме все видится почему-то со стороны. И алое солнце и пунцовые облака с фиолетовой серединой, все было каким-то настораживающим. Ему той ночью показалось, что после удара мордой об стол, он увидел нечто, стоящее за пределами этого счастья и понял, что можно жить другим.
  
  Первый аборт был летом. Рано утром она собиралась в больницу, складывала тапочки и попросила две простыни - сказали принести. И потом ее взгляд, повзрослевшее лет на 10 лицо, синяки под глазами, стянутые на затылке волосы, темные круги под глазами.
  - Ну скажи же мне хоть что-то...
  Тёма сидел на кухне и читал. Чтобы не видеть. Он чувствовал себя мерзавцем.
  И он знал, что ее ранит равнодушие в его голосе. Но что можно было сделать - упасть на пол и рвать волосы на голове? Что, когда они все решили?
  - Что?
  Она швырнула незастегнутую сумку на пол, стала обуваться.
  - Что-нибудь.
  - Я тебя люблю.
  Ее глаза застилали слезы. И больше всего Тёме сейчас хотелось чтобы она исчезла, вместе с липкой массой прошедших трех дней. И он ненавидел себя за это.
  Он сказал все не так. И пока они шли, ранним утром по спящему поселку, это не так скрипело в каждом шаге. У него сердце болело, разрывалось на части, он хотел превратиться в тромб и забить его. Забить и забыть. Или просто забыть и не быть. Здесь.
  
  Она потом изменилась. Стала какой-то тихой, сказала, что не может без него. А он сказал, что не может без нее, но что-то такое между ними случилось, что уже нельзя исправить. Хотелось непонятной идеальности, а он видел в ее глазах свое отражение и оно было ужасно некрасивым. Потом появилось новое чувство. Вокруг было много женщин и все они были как непрочитанные книги, думалось почему-то о том, что у них всех разные спины и плечи, хотелось видеть родинки и округлости, осязать эти различия. Не было никакого эмоционального или чувственного интереса. Какой-то другой, змеящийся, мыльный, выползал из-под другой двери, в другой ванной.
  Он даже рассказал ей об этом. Она улыбнулась и шепотом, под одеялом, объяснила, что все можно, если он хочет телом, но не сердцем. "Люби их всех, но не люби одну" - было написано в сопливом рассказе, в каком-то ее женском журнале. И Тёма только сейчас понял, как это.
  
  Это было противно и будоражащее. В этом крылась некая дьявольская сила, которая была сильнее его, и все что он мог, это тихо ненавидеть свое зудящее желание. Он стал замечать короткие, быстрые взгляды Виктории Андреевны. Они были и раньше, он отчего-то не думал о них, считая дурацким розыгрышем. Сейчас он весело, почти нагло смотрел в ответ. Смотрел ей прямо в глаза, и иногда она как-то робела, пропадал весь ее гонор, она врывалась в их комнату, и столкнувшись с его взглядом начинала странно мешкать, теряться, как школьница.
  
  Потом его сделали помощником дизайнера. Цветной еженедельник требовал все больше работы, купили еще один компьютер, а Тёме повысили зарплату. Настолько, что они с Людой переезжали. Это было замечательное семейное чувство когда они вдвоем вселялись в новую квартиру. Уже в Киеве. Странно было не ездить на электричке и не встречать рассвет. Странно было приходить домой, зная, что тебя там ждут.
  Приезжала мама. Мама была счастлива и сказала, что Люда очень хорошая девушка. Добрая и хозяйственная.
  На квартиру уходила ровно половина его зарплаты, другая половина уходила на еду. Еще хотелось научиться что-то откладывать.
  Виктория Андреевна приходила к нему в каморку, садилась на край стола, пила кофе и дымила сигаретой. Стас стал чего-то пить и мог по два дня не выходить на работу, поэтому почти все делал Тёма. И краем глаза поглядывал на ее подрумяненную курортным солнышком шею, на россыпь рыжих родинок, спускающихся под золотой цепочкой с кулоном прямо в вырез белой или розовой или бледно-салатовой кофточки.
  Однажды она принесла бутылку мартини и два плоских стакана. Было много работы, наверное, до утра, потому что пленки нужно было отправлять уже через день, а готово все было только наполовину. Она заказала в офис пиццу. Тёма тогда согласился и выпил сразу два бокала. Ему нравилось подыгрывать и проваливаться куда-то вниз, дальше и дальше, и потом она на своем стуле подъехала совсем близко, и он первый потянулся навстречу. Поцелуй был другой, второй первый поцелуй в его жизни. И это было дико приятно.
  - Пошли, - сказала она, вставая, - захвати бутылку.
  Она жила через двор, в старинном дореволюционном здании, на втором этаже.
  
  Потом она лежала на широкой низкой кровати, огромное, занавешенное дымчато-розовыми шторами окно уходило куда-то ввысь, под необъятный потолок, проекционные часы светили на белую стену. В кадке стояла пальма. Виктория была с ног до головы чужая, но сейчас это, почему-то, не возбуждало, как и сотни, тысячи рыжих родинок по всему ее телу. Она хриплым голосом рассказывала что-то о жизни, она шмыгала носом и дрожащей рукой подносила к искривившимся губам сигарету. Она называла его... господи, это было бы смешно, если бы не было так грустно.
  
  Поздно ночью он, наконец, пришел домой. Было странно противно, совестно и сидело где-то на краешке сознания это сладенькое подленькое чувство некоего мужского триумфа.
  Люда не спала.
  - Я переспал с Викторией, - сказал он очень скоро.
  - Да ты что! - ее глаза сверкали, она подвинулась к нему еще ближе, - ну, расскажи скорее.
  - Ты не ревнуешь?
  - К ней? Нет, конечно. Ну, рассказывай!
   - Она сказала, что любит меня. Чувствую себя полным козлом.
  - Ну... всем сильным женщинам нужно иногда побыть слабыми. Ну, чего ты, иди сюда, я не злюсь.
  
  Через неделю Тёма уже работал главным дизайнером в другом журнале. Первой зарплаты хватило чтобы купить утюг и кое-какую одежду.
  
  Второй аборт был зимой.
  В этот раз они долго ругались, она плакала, он молчал, потом он вернулся домой и тоже плакал.
  В этот раз были осложнения, она снова выглядела постаревшей, но уже лет на 15. Ей выписали какие-то гормоны, она стала поправляться и на лбу и щеках высыпали прыщики. И он как на зло снимал манекенщиц для нового журнала.
  Они все были фантастическими женщинами и запаковывая их в клетку объектива, Тёма чувствоал себя настолько счастливым, насколько это вообще возможно у творческих людей в момент успешного созидания. А Люда иногда заходила за ним на работу, и видела как эти ослепительно красивые женщины, совершенные от кончиков ногтей до линии губ, как они прощаются с ним, часто обнимая, как пишут что-то на бумажках и как фривольно себя ведут, присаживаясь на ручку его кресла, когда он показывает на мониторе их свежие снимки.
  Были скандалы, и Тёма с каким-то новым садизмом отказывался врать и открыто, нагло признавал, что если хоть одна из них, любая, предложит ему заняться сексом то он, естественно, не сможет отказать. Потом она плакала, а он сидел рядом и думал о том, какой он мерзавец и отчего он делает всем больно.
  Он смотрел на себя в зеркало, в глянцевое пятно посередине запотевшего прямоугольника и думал "мерзавец", и это слово приятным рокотом перекатывалось по углублениям и выпуклостям всех его воспоминаний.
  А жизнь тем временем продолжала тускнеть. Вроде все было так, как надо, и деньги тоже были, и Люда была, и прыщики прошли, но хотелось взлететь, а чего-то не хватало. Эта нехватка лезла отовсюду, отравляя своей пустотой любую предполагаемую жизненную радость. Он стал ходить по помойкам и возле старых рынков, снимал нищих, бездомных собак, старых дедушек, которые торговали с земли всякими шурупами, книжками из семейных библиотек и потертыми дверными ручками.
  Потом ему дали отпуск и он сказал, что на неделю поедет к маме. Один, потому что так надо.
  Люда чего-то вспомнила про Дашу. Странно, но к Даше, к этой полузабытой, ставшей каким-то книжным персонажем профессорской Даше, она ревновала так же сильно, как и к манекенщицам. Тёма злился и начинал кричать, а Люда в этом видела подтверждение своей правоты и продолжала рассказывать, как он едет туда не к маме, а трахаться. Все, связанное с мамой было святое, и Тёма швырнул о стену тарелку, которую до этого, буквально неделю назад, они вместе выбирали в ЦУМе. Осколок отлетел от стены и поранил ей руку. Она вздрогнула, вспыхнула, затаила дыхание и изо всех сил швырнула в него тяжелую хозяйскую солонку из дерева. Тёма ловко увернулся и послышался звон разбитого стекла.
  Потом он молча собрался, и она, с ненавистью глядя из-под растрепавшейся темной пряди сказала:
  - Хорошо, но когда ты вернешься, меня здесь уже не будет.
  - Ладно, - ответил Тёма почти ласково и закрыл дверь.
  До поезда было еще три часа.
  В дороге было тоскливо. В памяти было много женщин - настоящих и не очень, созданных из линий, форм и очертаний тех, кого он успел рассмотреть за прошедшие пять лет. И среди них была одна особенная, изученная вдоль и поперек, родная, и Тёме было досадно от того, что не получалось определиться со своим окончательным отношением к ней. Было страшно, что он вернется в пустую квартиру, и никогда больше... и был странный задор и облегчение, что это все кончилось. Мимо проносилось множество столбов, но Тёма обращал внимание только на особенные, они были более высокие и попадались через каждые пять-десять обычных. Уйдет - не уйдет... уйдет - не уйдет...
  А потом ему надоело думать, и он пошел спать. А проснулся уже за полчаса до своей станции, совсем с другими мыслями и другим настроением.
  
  Мама не ожидала его и чуть не упала, увидав на пороге. Стала кормить и расспрашивать обо всем. Покушав, Тёма пошел чинить забор.
  - Господи, у тебя такие волосы шикарные, девушки не завидуют?
  - Конечно, завидуют.
  - Сколько сантиметров коса-то?
  - Мам, я не мерил.
  Из-за забора показалась Даша.
  Точно как из той забытой книжки - свежая и белокожая, грудь только стала больше.
  - И не надоело тебе сюда ездить? - он отложил молоток и смотрел на нее снизу вверх, щурясь от солнца.
  - Нет. Я специально сюда приехала. Мне нужно.
  - Почему так?
  - Я беременна.
  Тёма встал.
  - Где?
  - Ну вот тут, видно уже чуть-чуть.
  Он принялся внимательно, с удовольствием, рассматривать ее живот, а она стала, немного прогнувшись в спине, натянув майку, чтобы было лучше видно.
  - Да нету там ничего.
  - Есть. Три сантиметра.
  - Что три сантиметра?
  - Ребенок.
  - А муж есть?
  - Есть. Только он не может приехать, он работает.
  Тёма задумчиво кивнул и продолжил чинить забор.
  - Ты если на пляж надумаешь идти, то свисни мне, ладно? - сказала она как-то неуверенно и немного застенчиво.
  - Ладно.
  
  На пляж они пошли только вечером. Посидели немного, поговорили о жизни. Даша сказала, что Люда никуда не уйдет, что она сама так много раз уходила, как у Чехова, в другую комнату. Потом они вернулись домой, стрекотали сверчки, пахло морем, фисташками, миндалью и далекой шашлычной гарью. Тёма сидел на крыльце и смотрел сквозь черный орнамент листвы на низкие сочные звезды, и на желтый нежный отсвет соседских окон, дымчато стелящийся по траве, по клумбе и по стволу старого кипариса.
  Потом он встал, тихонько скрипнул калиткой и побрел по улице, где знал каждый булыжник, столб и канализационный, люк, к панельному дому с гастрономом на первом этаже, глянул по привычке на окна Таньки Бесединой, потом завернул за угол и по крутой петляющей тропинке пошел вдоль виноградников на свое любимое место. Когда стало светать, то спать расхотелось окончательно. Была в груди какая-то светлая тревога.
  Спустился на пляж.
  Июньская приморская ночь отходит как-то влажно, будто с мокрого неба снимается индиговый газовый платок, потом еще один, солнце еще слишком низко чтобы были тени - они едва заметны и похожи на шелковые складки. По ногам вьется порочная прохлада и в воздухе пахнет сумерками, но что-то золотистое уже затронуло листву, играет на поручнях и ступеньках. Море было совершенно недвижимо и такого же йогуртвого цвета, как и вечером, но как-то холоднее, прозрачнее. А небо было совсем не голубое - тоже, скорее белое, с золотистым отливом. И там было рыжее солнце. И женщина с рыжими волосами. Тёма стал так, что солнце светило сквозь эти волосы - и они словно пылали, как медленный демонический огонь. Обнаженная спина в нежной синеватой тени, так что видны позвонки, похожие на аккуратные морские камешки.
  Тема перелез через перила и прошел на конец соседнего пирса. Сел как раз напротив нее. Вода была такой гладкой, просто бери и иди.
  Она тут же заметила его и отвернулась. А он смотрел. Вроде на нее и на море. На руках были тонкие блестящие браслеты, на светлоголобуом платье какая-то блестящая бахрома. Посмотрела еще раз. Не выдержала. Сидела как школьница, поставив руки на самый край пирса и глядела в воду, болтая ногами.
  Волосы не рыжие, а просто светлые. Ей бы пошли в это утро, в этом наряде, стрекозиные крылья. Бедная, опоздала улететь с зарей на запад, вслед за ночью, сидит теперь, не знает, что делать. Смотрит. Странно, между ними 25 метров, а ведь видны даже не то, что ее глаза - видны даже янтарные темные и светлые точечки на зрачках, видны солнечные блики. Видно даже, как по бело-розовым щекам ползут слезы, и в каждой из них играет по рыжему холодному солнцу. Банально и вкусно.
  Через какое-то время она стала вставать. Медленно и аккуратно. Расправила платье, посмотрела на него в упор.
  - Я пошла.
  Тёма тоже встал, пригладил брюки. В этой ароматной тишине их голоса звучали звонко, катились по воде и бликам.
  - И я пошел.
  Она обернулась, когда он был уже совсем рядом. Пахнет чем-то цветочным.
  - Я хочу есть. Тут где-то есть?
  - Тут нет. Нужно подняться наверх, за мысом большой пляж, там есть.
  - Сейчас, - она шагнула в сторону, взялась за поручень, посмотрела на небо, вздохнула, всхлипнула, вытерла щеки.
  - На платок. Он правда не очень чистый.
  Она не глядя взяла.
  - Черт...
  - Можно, я не буду спрашивать почему?
  Она коротко глянула на него, из-под платка. Тушь или чем там накрашены глаза немного потекла.
  - Наверное можно... черт... сейчас...
  Она стала идти вдоль перилл.
  - Не хочешь искупаться?
  - Нет, -она шмыгнула, - ненавижу холод.
  Остановилась, примерно в 20 метрах от него.
  - Ты платок ждешь?
  - Нет.
  - Ладно, - стала, глядя на море. Солнце уже высоко, уже приятно греет лицо и руки, в носу щекочет обещанием жаркого дня.
  Из-за лодочной станции появились первые пляжники - две полноватые женщины тяжелой трусцой бежали по набережной и обе с почти закрытыми глазами смотрели на солнце.
  Как-то встрепенулась, собралась, пошла прямо к нему.
  - На, спасибо.
  - Не за что. Кушать идешь?
  - Иду. Мне бы умыться.
  - Только в море.
  - Хорошо.
  Стала спускаться вниз по бетонным ступенькам на гальчатый пляж. На каблуках идти не получается, сделала пару шагов, села прямо на камни, сняла босоножки, бросила там, пошла к воде. Намочит платок, и вытирает лицо, потом снова намочит, выкрутит.
  - Я его тут, наверное, повешу, пусть сохнет, - она стала бережно расправлять его на перилах, - а ты потом будешь тут идти, после обеда, и заберешь.
  В парке уже пахло настоящим утром - пряно, свежо. Она шла рядом, сначала босиком, а когда дорожка вымощенная бетонными плитами кончилась, то села на лавочку, отряхнула ступни, лак темно вишневый, стала завязывать эти сложные ремешки в блестящих камешках.
  - Тебе тоже туда? - спросила, завязывая узел.
  - Куда?
  - Кушать.
  - Ну да.
  
  Возле "Ах-Тамара" у Тёмы стало появляться странное и приятное чувство, что все, происходящее вокруг, наконец-то ожило, обрело цвет и перестало быть таким, каким виделось ему все эти годы сквозь мутную призму какого-то его внутреннего дисбаланса. Сейчас все протекало будто в ином, правильном измерении. И стали вдруг открываться такие неожиданные вещи как очарование сотни раз виденного армянского кафе ранним утром, когда специально для них стали заваривать кофе, греметь и лязгать чем-то. Поснимали со столов стулья и раскрыли зонтик. Просили подождать, и тут Тёма понял, что ни разу почему-то не сидел тут, и теперь вот сидит, и чувствует странную наполненность жизни. И эта женщина, из снов, она была какой-то парадоксально естественной, грела руки над чашкой с чаем, изредка поглядывая на него.
  Принесли две пластиковые тарелки с огромным жирными куриными ляжками, золотистыми, как это утро (хотя утро никогда не может быть жирным, но все равно...) картофель фри и салат.
  - Господи, я никогда так много по утрам не ела.
  - Я тоже, - он улыбнулся ей из-за курицы.
  Она рассчиталась за себя смесью из долларов и русских рублей. Потом они пошли гулять вдоль моря. День была сделан из Тёминых рассказов про журнал, про Киев, про фотографию, про маму, про детство, про изумрудно-фиолетовые виноградники. Они вроде шли куда-то, не смотрели друг на друга и казалось, что им все время по пути.
  Она говорила со странным акцентом, была манерна и в то же время совершенна, как глянцевая постановочная фотография из дорогого журнала. Живет, подумать только, между Лондоном и Таллинном (как странно созвучны носовым "н" эти два названия!), а вид по-прежнему перепуганный и растерянный. Тёма рассказывал что-то, потом, когда заканчивал, ноги сами несли их куда-то дальше он или она спрашивали "пойдем?" и сами себе кивали. Пообедали в открытом хот-дожном вагончике недалеко от места, где дорога делает плавный изгиб и вниз стелятся виноградники. Днем они совсем другого цвета.
  Ей было не пора, и ему тоже было не пора.
  - Я люблю приезжать в такие места, - говорила она, - знаешь, еще мне нравятся маленькие периферийные города с гостинцами в два или три этажа, там эта потертая фанера, невыветриваемый запах сигарет, телевизор "березка"
  - Скорее "рубин" или "электрон"
  - Да, да, и там этот дух, эта тишина, ковровые дорожки, проженные пеплом, псевдо-хрустальные блюда, это возбуждает, потому что это как-то искренне, в этом есть дух, какой никогда не поймаешь в "хилтоне" или "холидэй инне".
  Когда стало темно, они пошли обратно на набережную, в "Ах-Тамаре" должен был быть шашлык. Но оказалось, что еще рано, сказали прийти через час.
  У Тёмы дома она надела его старую джинсовую куртку и села на кровать. Мама еще не вернулась с работы и было очень тихо, как бывает в преддеврии чего-то ошеломительного. Тёма принес из кладовки свой чемодан с фотографиями. Ему понравилось как медленно и внимательно она рассматривает каждый снимок, как бережно раскладывает по кучкам - эти большие, а эти маленькие, и иногда вынимает один или два из кучи просмотренных и долго держит в руках, сравнивая с чем-то. Потом он принес новую папку из гостиной, которую дал маме в Киеве этой весной.
  - Странно, мне ранние нравятся больше. А это кто?
  Люда сидела на подоконнике и грызла яблоко. Под ней сидела еще одна черно-белая Люда, отвернувшись, и солнечный свет играл с ее золотой сережкой.
  - Это моя девушка.
  Другая Люда спала, лежа на животе и закрывшись рукой. Из-за локтя было видно то же ухо с сережкой, россыпь волос, закрытый глаз.
  - Супер. Мне эти больше всего нравятся, они ужасно искренни и на них, что интересно, не она, а ты.
  - Как это? Мне такого еще никто не говорил.
  - Сложно объяснить. Ты, наверное, страшный эгоист.
  - Я эгоист? Я тебе честно скажу, мне всю жизнь было глубоко наплевать на...
  И он стал подробно рассказывать как ему на все наплевать. И про лес и железную дорогу в Василькове рассказал, и про отрешенные летние дни и вечера, скамейки в парке, пустоту в душе и свое ненавистное отражение в запотевшем зеркале.
  - Ну да, потому что ты живешь в себе, а не тут. От этого тебе все то, что окружает тебя, но не является частью тебя или не несет твоего отражения, кажется таким ненастоящим.
  - Пошли есть?
  - Пошли.
  В "Ах-Тамаре" уже появились первые посетители. Пахло пряным терпким дымком, от мангала в вечереющее небо вздымались снопы искр, хозяйкин сын размахивал над углями специальной картонкой, как его учили.
  - Салатик будете?
  - Будем. И вина,- она деловито посмотрела на него, - мы бутылку выпьем?
  Тёма пожал плечами.
  - И бутылку какого-нибудь полусладкого.
  - Если мы выпьем бутылку вина, то я начну к тебе приставать,- сказал Тёма, рассматривая ее ноги под столом.
  - Ну, это даже хорошо...
  - Ты подумай, нужно ли тебе это, ты поссорилась с кем-то и хочешь отомстить?
  Она смотрела на него, улыбаясь и слегка закатив глаза покачала головой.
  - Ты, по-моему, пристаешь ко мне не с той стороны.
  - Вам открыть? - спросил средний сын хозяйки, держа в руках бутылку.
  - Конечно открыть.
  Стаканы были как для сока. Тёмно-рубиновое вино тут же облагородило их. Дул легкий ветер и теребил бумажные салфетки в пластмассовой салфетнице.
  - Странно, но я весь день ловлю себя на мысли, что совершенно не хочу тебя фотографировать.
  - Да ты что! - она подалась вперед, жадно пригубила стакан, жадно посмотрела ему в глаза, - это же очень хорошо.
  - Да, а еще у меня крутится масса вопросов, не совсем приятных, и я их не хочу задавать.
  - Ну... чего уж тут... - она откинулась на спинку кресла.
  Принесли шашлык, салатик и две тарелки.
  - Господи, какой он огромный... обожаю мясо... да, так его зовут Альберт, он врач, выходец из интеллигентной молдавской семьи, эмигрировавшей в США в начале пятидесятых. Слушай, а с чего ты взял, что я не проститутка?
  Тёма кусал мясо, прямо на шампуре и поморщившись, пожал плечами.
  - Я как-то не думал об этом. У тебя лицо не такое.
  - Ну, знаешь ли... это еще не показатель.
  - Хотя если бы ты была проституткой, то это бы ничего, абсолютно ничего не изменило бы.
  - А что, есть разве что-то?
  - Есть. Ты мне очень нравишься.
  Она быстро допила содержимое своего стакана, набросилась на салатик.
  - Это, однако, хорошо. А твоя девушка, она тебе тоже очень нравится?
  Тёма рассказал. Даже про то, как Даша упоминала Чехова.
  - Ну, не знаю... в этих всех ссорах есть определенная прелесть. Это тот же бытовой чернушный советский отстой, но когда муж, психанув, отправляется на уик-энд в Брюссель, а не в пивной ларек и к дружбану на таранку, то выглядит как-то благородней. Мда. Плохо то, что я завишу от него, полностью. И я такая трусиха.
  - По тебе не заметно. И я не ем таранку.
  Она засмеялась и попросила налить себе еще вина.
  - Вот видишь, снова ты все на себя примеряешь. Это безнадежно. Черт, я кажется простудилась.
  - Я бы дал тебе свою куртку, но она и так на тебе.
  Они доели шашлык, попросили два одноразовых стаканчика, пробку от бутылки и пошли гулять.
  - Надо будет вернуться сюда поздно ночью.
  Они прошли по парку, мимо танцплощадки где в этот раз гунявила какая-то популярная у подростков группа: "Ты уезжаешь к маме, сердце которой камень..."
  - Представляешь, я почему-то не спал всю прошлую ночь.
  - Да, и я тоже.
  Они остановились у одного из пирсов, кажется у того, где сидел он. Было уже совсем темно, все какое-то синее, бархатистое. Море тихо плещется, шурша мелкой галькой.
  - День прошел. Целый день, представляешь?
  - Да. Было бы весьма символично, если бы мы попрощались на этом же месте.
  Он пристально посмотрел ей в глаза. В зрачках горело по желтому фонарю.
  - Ты хочешь попрощаться?
  - Нет. Вон, смотри, платочек твой висит, - прошла вперед, сняла его с перил. От соленой воды ткань сделалась твердой, как бумага.
  - Возвращаю.
  - Возьми себе, у тебя насморк.
  - Спасибо. Я в него хотела высморкаться еще тогда, утром, но постеснялась, потому что отдала бы его потом, и ты бы его точно не стирал, и то, что хранилось бы в нем постепенно высохло и стало бы похожим на сушеную сперму морской свинки.
  Тёма усмехнулся.
  - Пошли? Тут и впрямь холодно.
  Мама была дома. Из-за желтых занавесок был виден ее силуэт, клонящийся над плитой.
  - Чего-то я не хочу туда...
  - На, держи, я сейчас, - Тёма протянул ей бутылку и стаканчики, а сам пошел к соседской калитке. Тихонько постучал в дверь.
  Даша была в коротком халатике, стала, опершись о дверной косяк, выставив ножку.
  - Ты одна? Можно тебя попросить... - он говорил шепотом про чердак, про то, что вроде пять лет назад там соседи делали еще одну комнату, что можно ли он, тихонько...
  Даша смотрела на него широко раскрытыми глазами и хихикала в кулачок.
  - Да ради Бога. Там, вроде, лестница есть из кухни, и на улице, приставная.
   - Даша, спасибо.
  Чуть ли не вприпрыжку он вернулся на улицу.
  - Давай подумаем, может еще чего-то купить.
  Она почему-то засмеялась и пожала плечами.
  Пошли в новый ларек на углу параллельной улицы. Взяли какого-то печенья и сок.
  Потом снова крались к калитке и по аккуратным бетонным плитам, какими была выложена дорожка к дому.
  - Как тут пахнет...
  - Ага. Вот лестница. Ты на каблуках сможешь залезть?
  - Наверное.. эх.. дело молодое... я первая, а ты сзади меня подстраховывай.
  На середине лестницы она вдруг остановилась и посмотрела на него из-за плеча.
   - Что случилось?
  - Ты, как фотограф, не замечаешь всей прелести моей позы?
  Он вздохнул и улыбнулся.
  В темноте были видны лишь белые икры и густые тени на складках платья. Все, что было под ним скрывалось в бархатных сумерках. Поблескивали камешки на босоножках.
  - Я не знаю, как тут открыть.
  Сейчас, - он подлез сзади, сначала прижимался грудью к ее ногам, потом выше, закружилась голова, - на, - дал ей бутылку и кулек из киоска.
   Одной рукой держался за лестницу, а другой открывал тугой шпингалет. Она стояла всего лишь на ступеньку выше. Ее волосы щекотали лицо.
  - Все. Залезешь?
  Она в какой-то момент была по-прежнему повернута к нему спиной, одна нога была уже внутри, при этом сильно нагнулась.
  Раскачивались макушки абрикосов и сладкой сливы. Отсюда было видно море. Море... Он весь превратился в отпечаток ее тела, приятно жгло ее упругое тепло и едва уловимый запах ее духов щекотал где-то с обратной стороны переносицы, оседал прямо на сердце.
  Они, наконец, добрались до низкой кровати, Тёма сел совсем рядом, налил вина, потом бережно убрал волосы с ее плеча и коснулся губами того нежного места, где встречаются ухо, шея и лицо. Она замерла, потом вздрогнула, потянулась за вином, кончиками пальцев касалась своего лба, подсвеченного ясной ночной синевой.
  - Прости. Я от чего-то очень волнуюсь.
  Он дул ей на плечи. Весь превратился в ветер - влажный, тропический, когда касался шеи, легкий, степной - когда сдувал бретельки с плеч, морской, высекающий россыпи пупырышек, когда кружил над ее обнаженным телом, странно светящимся в темноте.
  Она умирала в его руках, она рождалась, запрокидывая голову, белея костяшками пальцев, впившихся в старое дерево. Чердачный полумрак превратился в рой трепещущих мотыльков, которые в какой-то момент все замерли, одновременно с тем, как на ее расслабленном, разглаженном лице росло выражение странной сосредоточенности и на тонких руках, на белых предплечьях обозначивались мышцы, и потом две линии под шеей, и ямочки на ключицах, и потом мотыльки взрывались искрящейся пыльцой, и она задыхалась, и потом ее голос, еще несущий искорки того главного стона, странный, уже как будто и не ее, шептал: "Я хочу тебя".
  - Ты хочешь, чтобы я?..
  И потом, через огромную вечность, валяясь поперек развороченной постели, блестя потом, с невыносимо тяжелыми руками и ногами и парящей ясностью в голове:
  - Будешь пить?
  Она сказала что будет, и когда он поднес стакан к ее губам, то уже спала, вжавшись щекой в его плечо.
  
  Рано утром она сидела на краю кровати, в платье, и перебирала его волосы.
  - У тебя есть часы?
  Он сонно улыбался, глядя на нее, провел рукой по обнаженному плечу и вниз по спине.
  - Сейчас, - на ощупь стал шарить под кроватью.
  - Когда ты успел снять?
  - Не знаю... сейчас половина седьмого.
  - Хорошо. Проводишь меня?
  - Куда?
  - Какая разница куда. Проводишь?
  Он быстро встал, стал озираться в поисках одежды.
  - Может, сходим вниз, в душ?
  - Не хочу смывать твой запах.
  - Никогда?
  Она пожала плечами.
  - Пока не хочу.
  - Сейчас. Ты куда-то спешишь?
  - Да, у меня самолет в одиннадцать десять. Нужно еще билет купить.
  - Ладно. Я только в туалет схожу.
  В этот раз первой спускалась она. Тёма снова немного повозился со шпингалетом. В дневном свете все выглядело иначе, но чудесным образом не теряло своей изначальной будоражащей нежной прелести.
  - Я тоже в туалет хочу.
  Они тихонько прокрались к Тёме домой, на цыпочках прошли по скрипящим половицам.
  Потом шли по утреннему поселку. Все еще пахло вчерашней ночью. Вообще было такое странное чувство, что вчерашний день еще не закончился.
  На пятачке возле кафе-вагончика обычно стояли таксисты. Сейчас там был только один поносно-коричневый рыдван. Водитель лежал на передних сидениях, выставив ноги на улицу.
  - Эй, дядя, до аэропорта довезете?
  Очень медленно он сел, посмотрел на них, неприветливо щурясь.
  Тёма протянул ей свою визитку с логотипом журнала.
  - Слушай, поехали со мной... я дам денег на обратную дорогу... я не уеду сейчас сама.
  - Почему?
  - Я ненавижу просить... черт... мне нужно, чтоб ты проводил меня до аэропорта.
  Тёма вздохнул, сел рядом и захлопнул разболтанную дверцу.
  Какие-то время они ехали молча. За окнами стелились поля и виноградники. Потом она неожиданно уткнулась лицом в колени и ее плечи и спина и позвонки стали судорожно вздрагивать. Рука в его руке вспотела и стала холодной.
  - Ты что? Эй, ты чего, - он обнял ее, - это из-за меня? Что я сделал не так?
  В аэропорту они выпили по чашке кофе. Ее глаза были красные, а лицо бледным и уставшим.
  - Ничего, сейчас я полечу... я люблю летать, как-то выше всех проблем... черт, как же я запуталась... а из Киева сразу в Лондон...
  - Ну почему от меня всегда все плачут? Ты мне можешь объяснить, что я сделал не так? Я ведь старался как можно лучше, чтобы сделать тебе приятно.
  - Мне и было приятно... слишком приятно...ладно, давай поговорим о фотографии. Как тебе Хельмут Ньютон?
  - Нормально.
  - У тебя совершено убитый вид.
  - Да, а какой у меня должен быть вид? Чего-то не весело... я никогда не забуду тебя...
  - Ты не жди посадки, в тот зал все равно не пускают...
  - Хорошо, пока, - он затаил дыхание, поцеловал ее в уголок губ и быстро пошел прочь, сквозь стеклянные двери, навстречу яркому рыжему солнцу.
  Он мчался домой сломя голову. С тем же таксистом вернулся из аэропорта, быстро побросал свои вещи в рюкзак, покосился на тарелку с мамиными сырниками и на папку с фотографиями, но ничего не взял. Только оглянулся раз на Дашины окна и быстро зашагал к остановке.
  В Симферополе он сидел в зале ожидания, бросив свой рюкзак на пол и развалившись, насколько позволяло неудобное деревянное кресло. Под потолком летали голуби и среди пыльной серой лепнины угадывались очертания ее тела, ее запрокинутая голова, зажмуренные глаза и приоткрытые губы. А потом такой же точно дневной свет и там, в паутинках, под бубнящий женский голос из транзистора - ее дрожащие лопатки и снова чувство опустошения и бессилия.
  Скорей, скорей... скорее бы вернуться. Огромное алое солнце садилось куда-то за лиман.
  Он стоял в тамбуре, узнавая Киевские окраины, сильно сжимая поручень. Было немного страшно. Голова гудела от трех бессонных ночей. Тело просило еды, но при взгляде на лоточниц с булочками становилось тошно.
  В Киеве было намного жарче, чем в Крыму. Даже странно.
  Оказывается, он так и не привык к своему новому дому. Поднялся на лифте, сгорбился перед дверью, роясь в карманах в поисках ключа.
  По запаху в квартире, по особенному преломлению света, по рисунку из пылинок и расположению вещей стало ясно, что тут живут. Или жили, по крайней мере, этим утром. Не разуваясь, он прошел к раковине, там была чашка с остатками чая и покоричненвевшим лимонным колесиком.
  Вздохнул вроде как с облегчением, потом разделся, поставил чайник, в холодильнике был суп.
  Потом пошел в душ и там снова стал перекатывать маленькие глянцевые бусинки своих свежих воспоминаний. Диана... Диана... Ди а на...черное с пурпурным имя, такое же ненастоящее, как и она сама. Такое чувство - одновременно горькое и просветленное бывает после снов.
  
  Первой реакцией на Люду была улыбка. Потом началось что-то странное, потому что вся эта паутинистая лепнина, и звон позавчерашней ночи, все эти витражные клаптики просили оставить его наедине.
  - Прости, я просто очень устал... с дороги устал.
  Он проваливался в сон, а она тихонько сидела рядом и казалось, что по матрасной вогнутости идущей от ее бедер и спины, к нему катятся маленькие холодные металлические шарики.
  Диана правила ночью и снами. Она была всегда каким-то плакатом, и никогда, даже когда она звонила ему - из Лондона, Брюсселя и Прибалтики - у него не возникало чувства, что это реальный персонаж, женщина, которая сейчас сидит где-то и ее могут видеть сотни других людей; она была всегда недвижимая, в глянце и под стеклом в тонкой раме. Или на журнальном развороте, придерживая телефонную трубку обеими руками, в мужской рубашке, с черепичными крышами за евроокном, как раз на сгибе страницы.
  
  Однажды, часа в два ночи, у него дома зазвонил телефон. Он долго не мог проснуться, потом перелез через Люду, с закрытыми глазами пошел в коридор.
  - Извини, но я не могла подождать до утра.
  - Что случилось?
  - Я сейчас, наверное, в десяти километрах от тебя.
  - Где?
  - Я стою на балконе, рядом со мной бутылка вина. Представляешь... я курю... Чего ты молчишь?
  - Слушаю твой голос.
  - Я ушла от него. Или это он от меня ушел. Мы все это время жили втроем.
  - С кем?
  - С тобой, придурок. Ему это соседство не очень нравилось, и он решил предоставить нас, - было слышно, как она делает затяжку, потом выдыхает дым, - самим себе.
  - Зачем ты это сделала?
  - Что?
  - Рассказала ему.
  - А как же иначе... ты занимал слишком много места.
  - Это был не я. Ты меня совсем не знаешь.
  - Не знаю... прости... мне на самом деле очень плохо сейчас.
  - Мне тоже.
  - Слушай, я все это время собиралась тебе сказать. Мне сейчас очень страшно. Ты можешь бросить все и приехать сюда?
  - Куда?
  - Я пошлю за тобой такси. Просто уйти, навсегда, и не вернуться, завтра утром самолет...
  - Подожди, такие вопросы не решаются в два часа ночи.
  - Ты мне просто можешь сказать, да или нет?
  - Ты что, плачешь?
  - Нет, это сквозняк...
  - Успокойся, прошу тебя, я ненавижу, когда ты плачешь, я не знаю, что сказать.
  - Скажи, что ты любишь меня!
  - Стой, успокойся, давай сейчас ты успокоишься, поспишь, ты много вина выпила?
  - Если ты мне не ответишь, то я...
  - Перестань плакать.
  - Я сижу на балконных перилах. Если ты... господи... мне это ничего не стоит...
  - Прекрати. Мне это надоело.
  - Стой, не смей бросать трубку!
  - Слушай, хватит напрягать друг друга, давай завтра...
  - Я сейчас прыгну, спорим, что прыгну...
  - Ну все, хватит. Не прыгнешь. Я тебе сейчас расскажу, что делать.
  - Я могу только одно сейчас сделать!
  - Сейчас ты примешь душ, причешешься, потом ляжешь спать, а завтра я тебе позвоню.
  - Ты мне никогда не звонишь.
  - А вот завтра позвоню.
  - Ты мне нужен. Сейчас.
  - Хватит, Диана, я серьезно, я, б..., начинаю злиться.
  - Ты понимаешь, что не услышишь меня никогда?
  - Иди спать, я позвоню.
  - Я сейчас прыгну.
  - Ни хрена ты не прыгнешь, я завтра...
  В трубке послышались короткие гудки.
   "позвоню тебе, а пока целую, и спокойной ночи" - подумал Тёма, аккуратно возвращая радио-трубку на базу.
  - Кто это был? - простонала Люда, отворачиваясь к стенке.
  - Диана.
  - Блин, как же она меня задолбала...
  Тёма вздохнул и лег рядом. Странно, но тепло и мягкость ее тела успокаивали, были по-прежнему приятными и совершенно не отождествились именно с ней, как с Людой. Это был просто приятный факт, и лежа рядом с ней, касаясь ее всем телом, от шеи до скрещенных ступней ног, Тёме было так же хорошо, как бывает ночью зимой под ватным одеялом.
  
  Через день пришли две женщины.
  Они сказали, что случилась беда, что сегодня похороны, он может быть успеет.
  Диану, оказывается, звали Еленой Иващук, ее родители жили в Киеве, а где жила она сама спрашивать было неудобно. Сейчас, на Берковецком кладбище это было уже все равно не важно. Оказывается, она была младше Тёмы на два года.
  Он ни разу не посмотрел на ее лицо. Потому что последний раз видел ее, когда целовал в уголок подсохших губ, и был уверен, что это не в последний раз.
  Все происходящее снова казалось какой-то инсценировкой, и Тёма снова обнаружил у себя в душе какую-то сплошную ровную пустоту. Только когда он через несколько часов вернулся, когда никого уже не было и положил у аляповатых венков букет из бежевых роз, подумал, что это первые и последние цветы, которые он дарит ей. Тогда вдруг очень сильно захотелось плакать, но буквально минуту, не больше.
  Потом он сел в троллейбус, затем в метро и вернулся домой.
  Люда читала в кровати.
  - Диана погибла.
  - Да ты что, когда?
  - Тогда.
  - У тебя такое лицо, будто ничего не случилось, - и она каким-то забытым, ностальгическим жестом прильнула к нему, провела рукой по плечу. И он по привычке обнял ее.
  Она была родной, знакомой, изученной вдоль и поперек, ее физическое присутствие моментально стало незаметным, неощутимым, слившись с теплом его собственного тела. Она не вызывала никакого вожделения, но она была сейчас очень кстати - ладная, удобная, отшлифованными за сотни ночей движениями подстраивающаяся к нему в полусне, так, что их тела из ломаных половинок образовывали одно целое.
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"