Пробуждение зимним утром рядом с любимой женщиной в Новгородской губернии
В ту ночь мне снились мерзкие химеры
Нотр-Дамского собора. "Может быть,-
Подумал я проснувшись, - их забыть.
И в зимних снах должно бы чувство меры.
К чему мне рожи треснувшего камня,
Иль это следствие, что не закрыта ставня
И дребезжит промерзлое стекло",
Но к вечеру окошко замело.
И снились мне афинские руины,
Фарнезский оникс греческих камей
И каллипиги мраморных Психей
И, вовсе уж нежданно, бедуины
Брели среди песков. "Так, может быть,-
Подумал я, проснувшись, - их забыть."
Но к вечеру опять уездный снег
Завьюжил россыпи сугробных зимних нег.
И снился мне всего лишь серый камень
На высоте волошинской горы,
Снесенный водами, быть может, с той поры
Как двигался ледник иль давний пламень,
Отверзнув кратеры базальтовых теснин,
Содвинул недра из морских глубин
На киммерийский берег альбатросов,
Стартующих от мрамора откосов.
И снилось мне: иду наверх тропою,
А око карадагского залива
Мне смотрит в спину; пенный шум прилива
Все тише становился и золою
Небесное мне открывалось тело,
Как будто смысл неясного предела,
И облака закатами аллей
В траве смешались с ликами теней.
И, вдруг, себя увидел там уснувшим,
И видел сон у камня той горы,
Воздвигнутой, быть может, с той поры
Как бронтозавров царственные туши
Стекали вниз, где в сумраке соитий
Во чреве вод и будущих наитий
Парили стаи мерзостных рептилий
Над островами океанских лилий
И там, среди собранья этих тварей,
Узрел себя на высоте орбиты,
Потом скользнувшим в пену Афродиты...
И чуден был космический террарий,
Где в донном иле оперений птицы
Рождались складки белой плащаницы,
А в соках древ и в смолах от фекалий -
Амфитеатры будущих Италий.
И видел, как грядущей Одиссеи
Рождались ветры в сусле океана
И на луга мезойского шафрана
Сочилась соль земли, и скарабеи
В песок точили скальные громады,
Чтоб срок настал, когда сыны Эллады...
Но в этот миг, поверженный в высотах,
Упал на фризы граней Парфенона
И золотой трезубец Посейдона
Пробил мне сердце, и в фидийских сотах
Я стыл мильоны лет, пока проснулся...
Скрипела ставня птицею напевной,
метель кружила гостею полдневной,
брел люд рабочий к исполненью долга,
цвела черемуха изысканного толка,
роняя снег на площади Помпеи,
на каллипиги мраморной Психеи,
и финикийцев стройные фаланги
сплетали бедра рослой мавританки.
"Ужель, - подумал я - настало лето,
Иль это сон влюбленного поэта"
Здесь я окончательно проснулся и увидел в отрытой форточке давно знакомую мне звезду. За окнами падал снег, светил неярко ночник, который я забыл выключить, читая накануне книгу о жизни Петрарки. Ты была рядом и легонько оправой руки удерживала меня отчего-то неясного, сумеречного, неосознанного...Я проснулся в то невесомое мгновение, когда ты, во сне, сама того не ведая, обняла меня. Это ты шла вместе со мной по краю отвесной тропы, в океанском небе падала с высоты, стараясь хоть на мгновение удержать меня, а когда я сотлел горстью земли, это ты в отчаяние застыла рядом афинским камнем. Тогда я сказал твое имя. Я прошептал его почти неслышно, легким ветром оно скользнуло по твоему лицу, овеяло твою грудь моим дыханием, достигло пламени иконной свечи, и я, словно зверь в засаде, стал ожидать твоего тысячелетнего пробуждения, вдыхая твой запах, чуя твой ознобный потаенный трепет желания, и руки мои онемели и, чтобы пересилить их, я принялся вспоминать сонеты этого безумного флорентийца, потом этого неистового Ронсара, но помнил только то, как ты в роскоши полумрака раздевалась перед сном, а я смотрел на восходящие потоки твоего тела. Тогда я очнулся и провел рукой долгую протяжную линию вдоль твоего бедра, а кончиком языка, еще влажным от невысказанных сонетов Ронсара, едва коснулся вершинной точки сосца, оснеженного морской пеной. Твои веки дрогнули, и ты глубоко вздохнула. Немедленно Афина и Посейдон умолкли и прекратили свой тысячелетний спор из-за Аттики. Елена отдалась Парису, а Троянская война так и не началась; великий Одиссей, отвергнув сны прекрасной Калипсо, поспешил домой к своей Пенелопе; Фидий в отчаянии от несовершенства холодного камня разбил в дребезги восточный фронтон Парфенона; сам Господь начал создавать женщину и мужчину уже в первый день сотворения мира. Ты проснулась, утверждая единственно неизбывное, неутолимое чувство человеческой души ради чего,собственно говоря, и держится тонкий диск нашей Вселенной и каждая крупица ее первозданной пыли.
Примечание 1.Когда мне исполнилось двадцать, я поднялся по волошинской тропе к его камню с юной девицей, невероятно гордой и столь же красивой. Здесь у камня, построчно, поочередно, по памяти мы читали стихотворение Блока "Когда в листве сырой и ржавой рябины заалеет гроздь...". К моему большому удивлению она знала наизусть этот стих, но прежде чем ей досталась строчка "Христос! Родной простор печален...", я прижал ее к теплому камню, тронул ее груди и мы долго целовались, и плечи ее пахли яблоками моря, и губы мои кровились камешками горячего песка ее ладоней, и сосцы ее были оснежены морской солью, и протяжная линия ее бедра казалась мне натянутой тетивой горизонта коктебельской бухты. Правда, в отличие от нее, я тогда уже знал, что означает греческая каллипига - мраморная статуя женской фигуры, в изящном повороте обнажающая свои бедра.
Примечание 2.Весной 1909 г. ранним утром Волошин стрелялся с Гумилевым, еще до его встречи с Ахматовой, на пятнадцати шагах и пистолетах пушкинской эпохи вблизи все той же Черной речке. Виной всему была женщина, когда Волошин, подойдя к Гумилеву, - тот стоял рядом с Блоком и Толстым, дал ему пощечину. Гумилев стрелял первым, но промахнулся, а пистолет Волошина дал осечку. Гумилев предложил ему стрелять еще раз. Волошин выстрелил и промахнулся. Русские поэты умеют влюбляться насмерть и охотно стреляют друг друга и самих себя из-за женщины, будь она девушкой из борделя или великосветской дамой. Явление это абсолютно и пониманию, потому, не подлежит, как, впрочем, не требует понимания милосердие Бога и наша столь долгая жизнь под синим бесконечным небом.