Саркисов Николай Рубенович : другие произведения.

Золотые Прииски Колымы

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Саркисов Николай Рубенович

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

НА ЗОЛОТЫХ ПРИИСКАХ КОЛЫМЫ

   ПЕРЕБИРАЯ СТАРЫЕ ПИСЬМА (вместо предисловия).
  
   Приходилось ли Вам держать в руках старые письма ушедшего в мир иной близкого родственника или друга, или же собственное, - полувековой давности? Без волнения, прочесть такие письма и не настроиться на волну той жизни, того времени невозможно. Для этого, думаю, стоит хранить их всю жизнь.
   У отца моего, Рубена Богдановича была такая удивительная привычка: не уничтожать полученные письма, они долго, а иногда и всю жизнь лежали на большом, старомодном письменном столе, передвигаясь постепенно вниз, в ящички или на полочки, иные он сортировал, перечитывал, связывал в пачки. Так и хранились дореволюционные письма, письма его родных из эмиграции и мои собственные за 22 года нахождения в лагерях и ссылках. В многочисленных анкетах отец умолчал о репрессированном сыне, и любой донос грозил тяжелыми последствиями. Невзирая на это он не дал мне другого адреса, а получаемые письма тщательно хранил. Доноса не поступило, за что всем жильцам, проживавшим в многосемейной коммунальной квартире N3 по Большому Ржевскому переулку, в доме N8 - поклон мой до земли. Возвратившись в Москву, я получил доступ к богатейшему источнику информации, о жизни моих близких.
   Ценнейшей находкой для меня явились и собственные письма, каждое из которых позволяло восстановить в памяти условия жизни, окружение и переживания, связанные с ним. Письма писались мною чрезвычайно, а может и чрезмерно сдержанно. В результате такой строгой личной цензуры больше половины корреспонденций дошло до адресата и это немаловажно, если учесть, что лагерная цензура того времени не считала нужным вымарывать недозволенные слова и фразы, предпочитая выбрасывать в корзину письмо целиком. Сухость, сдержанность моих сообщений имела и свою негативную сторону: в них недостаточно сведений о жизни в лагере и единственно по тону письма можно с уверенностью дать общую оценку жизненных условий.
   Автору, можно сказать, посчастливилось, отбывая свои 14 лет, пройти крупные лагерные структуры: СИБЛАГ (Западная Сибирь), БАМЛАГ (Забайкалье) и СЕВВОСТЛАГ (Колымский край) и в них - много десятков мелких лагерных пунктов и командировок, изучив, таким образом, систему лагерей в ее развитии, во времени и пространстве. В тот период лагеря были образом жизни народа, сеть зон и охранных вышек опутывала карту страны, служила символом сталинской автократии. Лагерь был тесно связан со всей страной не только экономически, но и политически: ни один крупный объект не строился без участия заключенных, а еще они валили лес в тайге, растили зерно и пасли скот в совхозах, ловили рыбу в морях, выполняли множество других работ. На идее подневольного труда зижделась экономика изолированного от внешнего мира тоталитарного государства. Лагерь чутко реагировал на все политические события, происходившие на воле, никакая колючая проволока не могла изолировать лагеря от социальной жизни страны, он был ее подпольем.
   Есть мнение, что о местах заключения написано достаточно: А.И. Солженицын, Варлам Шаламов, Анатолий Жигулин, Евгения Гинсбург и другие сумели отразить жизнь за зоной. Теперь каждый знает, в каких бараках жили заключенные, на каких нарах спали, чем питались. Автор придерживается другого мнения. За 30-тилетие сталинских репрессий ежегодно в местах заключения содержалось в среднем около полумиллиона людей, осужденных по политическим мотивам, по сфабрикованным "делам". Вырисовывается огромная цифра: 15 миллионов лет проведенных этими людьми в условиях, приближенных к каторжным. Эта цифра, говорит сама за себя: все, рассказанное до сих пор, о жизни необоснованно репрессированных людей нашей страны - лишь небольшая часть общего человеческого горя и страданий народа. Мы находимся в начале пути, то время отходит все дальше, а с ним уходит поколение жертв и свидетелей, унося в могилу тайны и уроки истории. Об этом же говорит и тот факт, что и сегодня немало людей несут над собой портреты усатого тирана, испытывают приступы ностальгии по тем временам, когда на них бесплатно работали и закрепощенные колхозники, и бесправные ссыльные, и без цепи прикованные к своим тачкам заключенные. При Сталине было лучше: снижали цены! Похоже люди до сих пор не знают какой ценой доставалось это снижение.
   Мы по русскому обычаю молчали, когда сажали наших близких, наших соседей, теперь не прочь замолчать и подробности того, что было: не стоит беспокоить этих всех хватов, злодеев, доносчиков и провокаторов. Я не призываю к расправе над злодеями, хотя общественный суд должен был бы состояться, чтоб все узнали "кто был кто?", во всяком случае, официальное покаяние общество должно было услышать! Заметьте, до сих пор пишут только узники и ни одной записки чекистов...
   Мой лагерный дебют состоялся в СИБЛАГе (г. Мариинск), был он неудачным, я не выдержал испытания лагерем, хотя проработал там всего-то около четырех месяцев, и, спасаясь от крайнего истощения, хитростью вписал свою фамилию в этапные списки и отбыл на строительство БАМа.
   Пребывание в БАМЛАГе (1933-37 г.г.) совпало с серьезными изменениями в лагерной политике НКВД - смягчением общего режима содержания осужденных по политическим мотивам, что позволило мне продержаться три с половиной года в управлении лагеря и, восстановив свои силы, подготовиться к новым испытаниям.
   Репрессии 1937-го года аукнулись и в лагерной системе, нас, каэровцев вымели из аппарата управления и до отправки на Колыму, передержали два месяца в Аргинском карьере на погрузке балласта.
   Дальше - знакомство с печально известным СЕВВОСТЛАГом, где мне пришлось отработать на общих физических работах без перерыва все оставшиеся 9 лет срока, истратив на адаптацию к колымскому климату и лагерю не менее полутора лет. Там в этом лагере я проработал ровно два года с 1937 по 1939 год на золотых приисках Северного горнопромышленного управления - "Штурмовом" и "Нижнем Атуряхе". Последняя точка в "Повести" поставлена в октябре того года, когда я, сактированный по здоровью, был отправлен в Дорожный лагерь, где и тянул лямку до освобождения еще полных семь лет, из которых - четыре отсиживал в связи с войной уже без какого-либо срока.
   За два приисковых года в архиве у отца сохранилось одиннадцать моих писем, там же мне выдали 15 посылок. Отправить их из Москвы, было не столь просто, отделения связи делали все от них зависящее, чтобы затруднить родным связь с нами: то посылки принимали только на Главпочтамте, то приходилось за этим ездить в Загорск, то еще дальше - в Александров. Поддерживали меня и деньгами: за те два года я получил переводы на 500 рублей. Получалось, что, сидя в Москве, родные отбывали наказание вместе со мной. Вопреки общепринятому мнению, что посылки в лагере разворовывают, а полученные продукты отнимают, все высланные родными посылки я получил почти без потерь: недосчитался где-то плитки шоколада, банки какао со сгущенным молоком и еще чего-то. В лагере была возможность хранить продукты в каптерках, где их сохранность обеспечивалась.
   В течение 8-ми лет, до самой войны родные поддерживали во мне бодрость своими письмами (в войну письма не ходили). Отец в этом отношении был особенно педантичен, писал регулярно два раза в месяц, как-то разрешала инструкция, не прерывая переписки ни на дачный сезон, ни на курортах. Так с помощью родных и лагерных друзей-товарищей я совершил то, что, в первые 5-7 лет, казалось совершенно немыслимым - прошел, прошагал по лагерным командировкам все выпавшие на мою долю 14 лет, включая периоды "больших" репрессий и военное лихолетье.
   Спрашивают, нужно ли ворошить в памяти эти, пожалуй, самые горькие страницы жизни, не лучше ли забыть их напрочь, выбросить из памяти? Вспоминать, безусловно, необходимо, нельзя вырубить из дерева кусок ствола и чтоб оно при этом не засохло, так может случиться с человеком, если он попытается игнорировать свое прошлое, тогда он уподобиться уголовнику, живущему только настоящим. Другое дело, может ли мое прошлое представить интерес для широкого круга читателей - на это могут ответить только они сами. По моему, прав Шалом Алейхем, когда говорит, что настоящая жизнь богаче и интересней любого вымысла, и в этом отношении моя жизнь не представляет исключения - она достаточно богата событиями.
   Считается, что с семидесяти лет человек живет под Знаком Кота, это - знак просветления памяти, спокойствия и мудрости, к тому же "Кот" еще и мемуарист, гарантирующий добропорядочность изложения материала. В воспоминаниях, автор, избегал проводить какой либо подбор фактов, задача состояла в том, чтобы изложить все сохранившиеся в памяти события, проистекшие с моим участием или присутствием, без пропусков. Это, связано с желанием, осветить совершенно объективно жизнь заключенных того времени во всех проявлениях. В статистике существует два термина: Генеральная совокупность и Случайная выборка и, если для воссоздания картины жизни ты не в состоянии обеспечить СЛУЧАЙНОСТЬ выборки, обязан описать всю Генеральную совокупность фактов, сохраненной твоей памятью. Пиши я мемуары, освободил бы изложение от мелких малозначимых деталей, сосредоточил бы, по всей вероятности, внимание на наиболее интересных крупных событиях. Поэтому предлагаемые воспоминания трудно отнести к этому жанру, это - скорее БЫТОПИСАНИЕ или бытоописание жизни узников советских трудовых лагерей.
   Лагерь многолик, по меткому выражению А.И. Солженицына он напоминает "Архипелаг" со множеством островов и островков, больших и малых, на каждом из них тлеет своя, отличная от других жизнь: заключенные борются страдают и умирают, каждый по своему и, несмотря на многочисленное окружение, - каждый в одиночестве. Вот почему у каждого из них свой лагерь! В этом состоит главная трагедия заключенного.
   Хочется успокоить читателя и в этом отношении, что предлагаемые записки не являются собранием ужасов. Именно в силу последовательного описания событий дурные и тяжелые из них сменяются обыденными, жизнь становится похожей на шкуру зебры, где черные полосы сменяются серыми, ужасы "разбавляясь" прозой жизни, становясь более терпимыми.
   Часть 1 НА ПРИИСКЕ ШТУРМОВОМ (1937 / 1938 г.)
   Два года, с октября 1937 по октябрь 1939 года провел я на золотых приисках Колымы. Это совпало с периодом Великих репрессий, обобщенно описанных Солженицыным в его художественном исследовании.
   То, что предлагается ниже, не является личными мемуарами, хотя и содержит элементы этого жанра. В своих воспоминаниях автор пытался обрисовать во всех подробностях жизнь в тех лагерях, которые служили ему пристанищем.
   Лагерь многолик, по меткому выражению классика - это Архипелаг со множеством островов, больших и малых, на каждом из них тлеет своя, отличная от других жизнь, заключенные борются, страдают, умирают, каждый по-своему. В этом читатель легко убедится, пройдя вместе с автором шесть лагерных островков.
   При освидетельствовании событий жизни того далекого времени, автор в определенной мере опирался на сохранившиеся в семейном архиве шесть своих подлинных писем и телеграмму, выдержки из которых в тексте приведены.
   КОЛЫМА, ТЫ - КОЛЫМА
  
   Закончился морской этап: на шестые сутки после погрузки у мыса Чуркина во Владивостоке наш пароход с трюмами, набитыми новым пополнением для лагерей Колымы, вошел в бухту Ногаево. Прибыв на место, я отчитался перед родными: "На пароходе чувствовал себя неважно, особенно в первый день". В действительности, впервые в своей жизни увидев море, я, несмотря на неудобства трюмной жизни, был полон впечатлений. Корабль, служивший нам плавучей тюрьмой, по свидетельству специалистов, обладал отличными мореходными качествами, но раскачивало его здорово в любую погоду, и объяснялось это малой загрузкой: наши четыре с лишним тысячи будущих золотодобытчиков, вместе с несколькими, привязанными на борту механизмами, не составляли и десятой доли его паспортной грузоподъемности - одиннадцати тысяч тонн.
   Мое знакомство с морской болезнью началось тотчас после выхода в открытое море: ни стоять, ни сидеть не хотелось, а ляжешь на нары, кажется, голова проваливается в какую-то яму. На второй день я уже свыкся с новыми ощущениями, не обращал на них внимания и в продолжение всего рейса носил пищу и воду тем, кто не мог подниматься.
   Кормежка, по лагерным понятиям, была привычной. Горячую пищу давали два раза в день и оба раза, нечто вроде рыбной солянки или ботвиньи, сваренной с кетой или горбушей с черной тушеной капустой (верхними листьями кочана), по вкусу кисло-соленый, и я, чтоб не мучаться весь день от жажды, ее не ел, ограничиваясь четырехстами граммами сухарей и двумя кружками воды, одной натуральной и второй - из опреснителя. Жизнь впроголодь оказалась удобной и в условиях сложностей с оправкой: выпускали на палубу один раз в день, сочетая все процедуры с прогулкой, ну а пользоваться парашей в трюме, где сидит больше тысячи человек, дело трудное, вот и выигрывал тот, кто может терпеть сутки.
   Когда проходили международный Лаперузов пролив, нас долго сопровождали два японских эсминца, и корабельное начальство было вынуждено наглухо задраить люки, скрыв компрометирующий груз, но зато как обрадовались обитатели трюма, получив под вечер по глотку свежего воздуха.
   В пути был такой случай. Когда мы проходили в виду Сахалина, за бортом оказался человек, над водой виднелась его непокрытая голова, среди довольно большого волнения смельчак плыл к острову. Снайперы из конвоя кинулись к борту со своими винтовками, но дежурный морской командир предупредил, что стрелять можно только с разрешения капитана. Пароход шел своим курсом и было ясно: для получения разрешения просто нет времени. В считанные минуты пловец скрылся из глаз. Среди гулявших на палубе в ожидании своей очереди в гальюн, было немало моряков и, обсудив ситуацию, они пришли к общему мнению: не доплыть! Впрочем, спасти могли и рыбацкие суда и катера береговой охраны, но вероятность этого слишком мала.
   При входе в Охотское море наш пароход попал в полосу сильного шторма: волны были такой высоты, что непосвященным казалось: вот-вот они похоронят нас в своей пучине, однако корабль вползал на очередную водяную гору, и только гребни перехлестывали через палубу, награждая нас солеными брызгами. Матросы натянули для нас стальные канаты, и это оказалось весьма кстати. На беду от сильной качки оторвался и начал кататься по палубе крупный прицепной грейдер, грозя покалечить людей. Смельчаки из этапа пытались его укротить, но палуба уходила у них из-под ног, и они катались вместе с механизмом. Решили дело матросы, зафиксировавшие его канатами. А вечером волной смыло наш деревянный гальюн, к счастью, зеки уже сделали в нем свои дела и никто "досрочно не освободился".
   Извечный вопрос лагеря - об отношении к нам конвоя - в этом этапе не возникал. Слабо освещенное чрево трюма с четырехъярусными нарами, видимо, пугали охрану, и когда оккупировавшие подходы к люку грузины, гостеприимно приглашали бойца опуститься вниз, он опасливо делал шаг назад, и за весь рейс никто из охраны в наш люк не спустился.
   Уголовников в трюме тоже не было слышно, то ли их укачивало, то ли действовал противовес - обилие в этапе кавказцев, среди которых тон задавали грузины, в этот месяц во Владивосток прибыл крупный этап с Кавказа, численностью более двух тысяч. До ночи этап в палатках и бараках не разместили, оставив ночевать на открытой площадке посреди лагеря. Не исключено, что сделано это было с определенной целью, чтоб дать поживиться уголовникам. Кому неизвестно, что хорошие вещи - слабость любого грузина, даже бедняк предпочтет жить впроголодь, но красиво одеться. Красивые чемоданы из натуральной кожи, набитые битком рюкзаки, привели в трепет расквартированных в лагере уголовников. Мы, старожилы пересылки, предупредили этапников, советуя лечь головами друг к другу и сложить вещи в середине, но они только посмеялись над нашими опасениями. Еще не все этапники успели уснуть, как уголовники напали на вещи и крики ограбленных раздались сразу со всех сторон. Случись такое с другими, никто бы не пошевелился, кавказцы действовали по-молодецки - в минуту весь этап оказался на ногах. Поделившись на группы, они кинулись искать воришек, перекликаясь между собой, как в лесу. Теперь крики неслись из бараков и палаток, где избивали пойманных с поличным. Воры получили жестокий урок и до нашего отъезда сидели тише воды.
   Некоторые грузины везли с собой нарды, и я вклинился между ними, то играл, то болел за играющих, а надоело, переходил к шахматистам. Было и еще времяпрепровождение: кто-то оставил в трюме несколько растрепанных журналов со многими статьями, посвященными освоению Колымы, возможно, нас хотели просветить. Во всяком случае, охотников почитать было множество, и мы установили очередность. Я успел прочесть все статьи без пропуска, полагая, что знание края может в чем-то помочь.
   В одной статье рассказывалось о поисковых экспедициях Билибина, Серебрякова, Цареградского, успешно закончившихся открытием нового Эльдорадо. Описывалось, как нашли золото в речном песке Утиной. Это была сказка: пришли на речку, развели костер, побежали набрать в котелки воды и обнаружили богатое золото. Там и был заложен первый прииск "Устьутиный".
   В статье, эпиграфом к которой взято четверостишье, ставшее впоследствии общеизвестным:
  
   Колыма, ты - Колыма,
   Новая планета,
   Девять месяцев зима,
   Остальное - лето
  
   рассказывалось о деятельности начальника Дальстроя НКВД Берзина. Назначенный туда в 1931 году, прибыл на Колыму в феврале 1932 года и застал в среде "первопроходцев" немало пьянчуг и картежников. Он быстро перетряхнул жителей городка на берегу бухты Ногаево, прозванного за разноцветные палатки "Ситцевым поселком", прекратил выдачу авансов бездельникам и быстро выпроводил их обратно на "материк".
   Огромный край, на территории которого свободно могло разместиться пол-Европы, требовал людей. Нужно было объявить "золотую лихорадку", как это было на Алдане, или освоение вести заключенными. И потянулись на Север караваны судов с трюмами, полных крестьян, представлявших в те годы пятьдесят восьмую статью. С ними ехали и уголовники, из числа большесрочников. Впрочем, и старательская добыча золота продолжалась до 1934 года. Так на Колыме начинался "золотой век" Берзина.
   Кто-то, из торчавших у люков, крикнул вниз по-старинному: "Земля!", и все засобирались, хотя до выгрузки пришлось ждать немало времени.
   Шел печально известный тридцать седьмой год, кровавое пятно ежовщины, как чернильная клякса на промокашке, расползалось по лику страны, приводя в трепет и самих исполнителей - чекистов. Возможно, это последнее обстоятельство и способствовало тому, что предусмотренный ежовскими инструкциями лагерный террор, входил в наш быт медленно, как бы с неохотой, и во Владивостоке, и здесь на корабле в отношении к нам и администрации, и охраны чувствовалось какое-то ожидание.
   Поднявшись из трюма, встал на палубе, рассеянно наблюдаю за выгрузкой на берег и думаю: что ждет меня в этом, новом, третьем по счету моей жизни, лагере; сумею ли отбыть оставшиеся пять лет срока, выдержать испытание Севером?
   Магадан в те годы был одним из самых молодых и одновременно самых известных в лагерном мире городов. Один намек, на возможность отправки в легендарный Колымский край, край богатейших золотых месторождений и шестидесятиградусных морозов, приводил в трепет даже бывалых зеков, и это притом, что побывавшие тут взахлеб восторгались Берзиным и заведенными им порядками, когда заключенные зарабатывают наравне с вольнонаемными, отлично снабжаются всем необходимым для жизни в северных условиях, имеют вклады в сберегательных кассах, не лагерь - ягодинский курорт, как именовали его впоследствии ежовцы.
   Перебирая все собранные данные, я размышлял, сколько же потребуется времени, чтоб здесь, самом удаленном от центра лагере поменять установившиеся порядки, и ответил себе - достаточно прибыть из Москвы эмиссару с готовым ежовским стереотипом мышления, как это случилось в г. Свободном, куда прилетел майор Грач, и все может измениться в одночасье. Такова особенность нашей зацентрализованной системы управления.
   Непроизвольно услышал разговор двух стоявших надо мной мужчин, также ожидавших спуска на берег. Из беседы понял: эти - бывшие сотрудники ГУЛАГа, попавшие в наше положение. Один, видимо, "птица" более высокого полета рассказывал другому о некоем полковнике Гаранине, который оформляется на должность нового начальника УСВИТЛа и в ближайшие месяцы должен прибыть в Магадан. По словам рассказывающего, с Гараниным говорил его следователь об устройстве его подследственного в управлении лагеря и получил на это принципиальное согласие. Тут впервые я услышал эту фамилию и понял: очевидно, ему и выпадет честь проводить в жизнь ежовские инструкции. На приисках я имел "счастье" дважды повидать ежовского эмиссара и дождаться момента, когда он был объявлен японским шпионом и, по словам Колымской администрации, пущен в расход. Но до этого оставался целый год.
   Толкучка у лестницы постепенно убывала, подходило время покинуть "Кулу", как назывался наш корабль. Спуск был нелегким, приходилось крепко цепляться за перила и одновременно держать свой багаж. Я с удовлетворением подумал о том, что вовремя сменял свой чемодан, вечный объект внимания уголовников, на обыкновенный "сидор", или мешок с лямками и теперь имел свободными обе руки.
   К собравшимся на берегу мы подходили последними и этапники под крики конвоиров уже строились в походную колонну. Кто-то заметил, что из нас лучше б сформировали два пехотных полка, ребята все как на подбор! Женщин с нами не было, их в количестве ста двадцати выгрузили до мужчин и галантно перебросили машиной на женскую командировку, не дав нам лицезреть. Легенд по поводу состава женщин было много, говорили и о жене Тухачевского, и о матери Енукидзе, и о других. Из всех, как будто, подтвердилось присутствие в женском лагере двух дочек Зиновьева, и то не установлено, были ли они дочерьми Григория Евсеевича.
   Огромная колонна тронулась по дороге в обход сопки, кто-то вместо походного марша запел впервые услышанную песенку, слова которой обошли все лагеря страны:
  
   Я живу близь Охотского моря,
   Где кончается Дальний Восток.
   Я живу без тоски и без горя,
   Строю новый стране городок.
  
   Я не поклонник блатного фольклора, звучащая в нем безысходная тоска отравляет душу, обволакивает ее как тиной, но здесь и мотив, и слова пришлись как нельзя кстати в момент томительного ожидания неизвестного нам будущего.
  
   МАГАДАНСКИЙ ТРАНЗИТНЫЙ ЛАГЕРЬ
  
   Говорят, пересылка - визитная карточка лагеря, "вестибюлем" которого она является. Если это справедливо, то и Владивостокская и Магаданская аттестовали Колыму с положительной стороны. Мы, этапники, ехали туда, понимая, что нас везут не просто как рабсилу, нас везут наказывать, хотя не было ясно, за что, и ждать нам следует только худшего. Именно поэтому мы продолжали искать любые признаки, которые могли бы вселить надежду на лучшее. Документальным свидетельством наших поисков и наших надежд могут послужить строки из моего письма, отправленного из Владивостока 21 сентября 1937 года: "Из того, что мне удалось здесь узнать, на Колыме гораздо лучше, чем у нас в Бамлаге". Сравнение с Бамлагом говорит о многом, там я отбыл неполных четыре года в очень хороших условиях.
   Из Магадана, я отправил домой одно письмо, и это было на второй день по прибытию, когда сообщить ничего толком не мог. Остальные три недели до отъезда на прииск мы находились в состоянии непрерывного ожидания, и в атмосфере неопределенности писать не имело смысла.
   Жизнь в крупных транзитных лагерях обычно не проходит без комплексной санитарной обработки заключенных. Здесь, в Магадане, все началось с санпропускника, где обработка была дополнена зимней экипировкой, и все это проведено с большим размахом. УСВИТЛ не скупился, выдав все добротное, новое вещдовольствие отличного качества; был большой выбор размеров, позволивший каждому подобрать вещи по себе. Из-за отсутствия снега воздержались лишь от выдачи валенок. Когда впервые в жизни я нарядился в черный полушубок, какие носят бойцы Красной Армии, и вдохнул приятный запах выделанной овчины, почувствовал себя по настоящему счастливым. Радость вскоре потускнела: нашлись ловкие и сообразительные ребята, облачившиеся в отличные комсоставские белые полушубки с воротниками.
   Впоследствии приходилось слышать, что в Магаданском санпропускнике у этапников отбирали личные вещи. С нами такого не случилось, у меня, например, было много домашних вещей, и все я получил в свое распоряжение, часть продал дорогой, часть променял на хлеб по прибытии на прииск. У меня была красивая финская шапочка, она похожа на кубанку, но удобнее тем, что меховая оторочка отгибается вниз, закрывая уши. Я ее оставил себе, отказавшись от холодной лагерной шапки.
   Когда длиннющая четырехтысячная колонна втянулась в гостеприимно распахнутые ворота пересылки, перед нашими взорами не возникали мрачно-уродливые здания, составляющие интерьер обычного лагеря. Все постройки были легкого летнего типа, крытые слегка загорелой от солнца дранкой, территория чисто выметена, отчего лагерь смотрелся весело и даже колючка ограждения не резала глаза. При первом знакомстве у меня возникла ассоциация с летним пионерским лагерем. Здесь, как и там, жизнь замирает зимой, когда прекращается навигация, и лишь в мае зона оглашается, хоть и не детским щебетанием, а хриплой, глухой матершиной зеков. Впрочем рассказывали, что эта транзитка располагает и другими, более солидными помещениями.
   Расселение по баракам провели сразу и организованно, все помещения оказались забитыми до отказа, и до этого молчаливый лагерь зашумел, как пчелиный улей. Пока еще не переписывали по фамилии, я обегал бараки в поисках своих знакомых по Владивостоку, потерянных во время погрузки на корабль. Это были братья Федяевы, выдержанный и серьезный Николай, и достаточно легкомысленный младший - Федька.
   Во Владивостоке меня задержали на месяц из-за лечения цинги. За это время Бамлаговский этап ушел на Колыму, оставив меня в одиночестве. Впрочем, как оказалось ненадолго. Смеркалось, когда в опустевшие бараки хлынули новые этапники с берегов Волги. В толкучке, я обратил внимание на двух похожих по внешности мужчин с огромными, невидящими глазами, мечущихся по проходам в поисках места. Я помог им устроиться, и мы познакомились. Куриная слепота настигла их в этапе, а на пересылке несколько ложек рыбьего жира вернуло им зрение.
   Братья жили в Харбине, там и родились. В это время это был город мирового демпинга и товары всех стран мира продавались там по баснословно низким ценам. Они приводили пример: в таверне можно было выпить стопку водки на наши деньги, за двадцать копеек, при этом закуски на дюжине тарелок предлагались бесплатно. Работали они на КВЖД, и когда советское правительство променяло ее японцам за медные провода и другие дефицитные материалы, возник вопрос: остаться ли в Маньчжурии, но тогда они становились эмигрантами, или поехать в Советский Союз, на свою родину, о которой они ничего не знали.
   Я осторожно поинтересовался у Николая: что повлияло на их выбор?
   - Лучшим аргументом "за" были эшелоны с пшеницей, которые шли на восток через Харбин, и мы не слушали и не верили измышлениям белоэмигрантских газет, предупреждавших о репрессиях.
   Прибывших с КВЖД на границе встречали со знаменами и оркестром. Это превзошло все самые радужные ожидания, тут же им предложили обменять валюту на советские рубли, что они и сделали с удовольствием, но это был первый подвох: выяснилось, что денег, на которые в Харбине они могли прожить месяц, им хватило довольно скромно поужинать в ресторане.
   В г. Вольске они прожили два года и жизнь их не была такой безмятежной, как в Маньчжурии. Здесь, в их собственном Отечестве неоднократно куда-то вызывали, требовали каких-то показаний на родителей, на бывших сослуживцев, угрожали и, наконец, ... взяли.
   - В некотором роде я был рад свершившемуся, кончилось, по крайней мере, постоянное ожидание неизвестной пакости, жаль только жену и детей, их теперь будут вызывать, как вызывали нас, и стращать, как стращали нас, превратив их жизнь в сплошной ад, - говорил Николай.
   Федька сожалел, что поехал за Николаем: "Лучше б остался со стариками в Харбине!" Николай и сейчас не отказывается от своего выбора, считает, что поступил верно, а то, как с ним обращаются - не его вина. Странный человек!
   Наш наркомат путей сообщения с первых дней революции привлекал внимание вождей, кого только не ставили наркомами - и Дзержинского, и Андреева, а теперь вот еще и Кагановича. Те, в свою очередь, сажали на ответственные посты таких же некомпетентных. Железнодорожников судили, сажали, но дело не улучшалось. Отправленные на Дальний Восток грузы неделями стояли в тупиках на различных станциях, приходя по назначению через три-четыре месяца. Но особенно решительно взялись за железнодорожников в зиму 1936-37 годов. На БАМ "рассасывать пробки" прибыл заместитель наркома Яков Лившиц. За ним вослед - эмиссар Ежова с предписанием арестовать его и доставить на Лубянку. Это было началом: в гор. Свободный приехала московская бригада НКВД во главе с майором Грачем. и он начал "расклевывать" управление Амурской дороги. Для допросов освободили особняк, для содержания амурцев в комендантском лагере оцепили колючкой два барака у самой вахты. Один из них охраняли молодчики в фуражках с красными околышами, другой - пограничники, с зелеными. День и ночь водили на допросы железнодорожников в красивых мундирах и шинелях, отороченных мехом, в меховых шапках, готовили большой процесс в назидание всем железнодорожникам. Стало известно, что в Хабаровске, не дождавшись процесса, застрелился в рабочем кабинете начальник Дальневосточной дороги Руттенбург. На этом фоне история кавежединцев воспринималась лишь как курьезный случай.
   Но вернемся к нашему этапу. Жили мы в Магадане не обремененные какими-либо обязанностями и заботами, чувствовали себя на каком-то полувольном положении. Пищу нам готовили из свежих продуктов и, хотя накормить зеков не так легко, никто не жаловался, изыскивая побочные источники. Выяснилось, что около столовой "плохо лежит" тюленье сало, и мы начали его переработку. Перетапливали его в тюлений жир, по запаху схожий с рыбьим, но непрозрачный и темного цвета, ели его с хлебом, выбрасывая выжарки. Реакция персонала столовой на расхищение этого продукта была для нас неожиданной: на место опустошенной кадушки немедленно выкатывалась и откупоривалась новая. Повара не хотели возиться с приготовлением и кормили нас таким, явочным способом.
   На нарах по соседству с нами располагался мужчина неопределенного возраста, был он малоразговорчив, но не мрачный, скорее приветливый. Наблюдая, как мы перерабатывали тюленье сало, он как-то не выдержал:
   - Переводите чудесный продукт! На Соловках мы им только спасались. Там донимали не столько морозы, сколько туманы, а поевший тюленьего сала, мог идти навстречу ветру с распахнутой грудью, спасает он и от простуды . а перетопленный, теряет многие целительные свойства.
   - А как же быть? Его же не разгрызешь.
   - В этом нет необходимости, Нарежьте мелкими кусочками по размерам пиленого сахара и забрасывайте в рот. Есть выражение: "тает во рту", это относится и к тюленьему салу. У него интересное свойство: кто его ест, привыкает настолько, что как курящий становится заложником и всюду его ищет. Здешние колонисты выменивают это сало на свиное.
   Нужно ли говорить, что мы тотчас последовали его совету и не ошиблись.
   Из отдельных разговоров вырисовывалась история жизни этого человека. На заре советской власти был он землемером, в кепочке, поддевке и сапогах шагал с саженью по российским просторам, наделял мужиков землицей. Не был он в партии, как-то предпочитал держаться вдали от политики, но она нашла его: кто-то показал на допросе, якобы, он выражал согласие с программой эсеров, а было это в эпоху эсеровского процесса. Сначала чекисты с ним шутили - дадут ссылочку, а там высылку, только разживется на месте, вызывают и ... снова ссылку. Жена не захотела таскаться за ним, нашла доброго человека, освободила его от заботы о семье. Нужда, научит, калачи есть! Научился и он: работал и полеводом, и агрономом, и ветеринаром, и зоотехником, правда, числился в большинстве рабочим, так стал аграрием широкого профиля и брали его везде с поклоном. А вот ГПУ решило с ним посерьезничать, примерить ему лагерный бушлат. Ничего, пошагал и в нем, работал ветеринаром на конебазе и даже лепкомом ставили. Освободили, забыли привесить ссылку или высылку, только "минусы", и решил он с НКВД поиграть в мышки: оформлялся везде как рабочий, долго на одном месте не задерживался. Обмануть не удалось.
   А взяли его так. Пригласил его ветеринар совхоза провести какую-то кампанию. Подал заявление, как всегда, рабочим, и сдал документы, кадровичка посмотрела, предложила зайти утром, мол, все будет готово. Зашел, и шестым чувством гонимого, понял - что-то случилось. Кадровичка и глаз на него не поднимает, что-то пишет.
   Постоял, она, наконец, заметила его: "А, это Вы? Пройдите, пожалуйста, в седьмую комнату!" Табличку на двери этой комнаты можно было не читать: " Оперуполномоченный". Тот оказался шутником, с улыбкой скаламбурил:
   - Вы желаете вступить на "Новый путь"? К сожалению, мы можем предложить Вам только старый.
   "Новый путь" было название не состоявшегося совхоза, ветеринар его не дождался, к вечеру он был уже в "Собачнике" областной тюрьмы. Как старый, опытный воробей, он не задал никому не нужных вопросов: "За что?" до "про что?", думал: "Скорее бы на место!". Повалялись там не долго, допросов не было, все шло по упрощенной технологии, погрузили в красные вагоны и, когда "Овечка" (паровоз серии "ОВ") рванул, кто-то сказал: "Поезд идет на Восток", а он подумал: "Опер был прав: мое дело старое, лагерный путь". Только во Владивостоке он узнал о себе все, что нужно: статья - три буквы СОЭ - социально-опасный элемент, и срок на сегодняшний день минимальный - пятерка! Кто-то его спросил:
   - "А Вы разгадали загадку органов, как они Вас нашли?" Он объяснил: загадки нет, есть общая установка: эсеров, меньшевиков и других, где бы ни скрывались, выловить и отправить!
   - На Лубянке тусуют наши карточки с грифом "Хранить вечно", как большую колоду карт, есть там шестерки , вроде меня, есть короли. Куда упала твоя карта: направо - в лагерь, налево - в ссылку, ну а прямо ... - сказал он в конце.
   На прииск его не отправили, как специалиста-агронома его выдернули на ближний совхоз. Там он, видимо, "перекантуется" в качестве лагерного придурка. Мы ему это пожелали. Так, в капле воды можно увидеть небосвод, а в судьбе одного человека - историю целого поколения.
   Нашу пересылку разгружали интенсивно: двести-триста человек ежедневно покидало бараки, кто пешком, кто на машинах, а кто и на тракторах с санями. Специалисты: бухгалтера, инженеры, агрономы, механизаторы, автомобилисты уходили от нас с улыбками, они шли на работу по специальности, отправляли пятьдесят восьмую, малосрочников. Мы же, как бы оседали на дно, как золото при промывке песка, мы, это - либо большесрочники, либо каэровцы, с устрашающими литерами и пунктами пятьдесят восьмой статьи.
   На работу нас не гоняли, мы сами стремились на зону и по утрам, как в рабочем лагере, собирались у ворот, где нас уже ожидали наниматели-заказчики. Я стремился выходить к разным заказчикам, так было веселей, но это удавалось не часто: самые массовые заявки были в Колымснаб, на разгрузку продовольствия и на ремонт и строительство дорог и, волей-неволей, чаще всего приходилось выходить туда.
   Тем, кто выходил в портовые склады, доставалось крепко, когда шла разгрузка парохода, автомашины с грузом шли непрерывно, образуя у рампы очередь, бывало, за весь день - не покурят, Слышал, что там под мешковиной очень тяжело, решил испытать свои силы, в конце концов еду не перебирать печенье. В первый день думал - до обеда не доработаю, под мешком муки задыхался, ноги в коленках дрожали мелкой дрожью, чтоб влезть с мешком на штабель, приходилось упираться в коленку рукой. Но уходить было неудобно, и - дотянул, после обеда показалось полегче, и на другой день я снова вышел на выгрузку. Находились сильные ребята: брали на плечи по два мешка муки или овса и бегали на рысях. Кормили в столовой очень сытно, но наша "кобылка" обязательно что-нибудь курочила: то ящик с консервами стукнут об угол и все, что вывалится - наше, или вспорет мешок с изюмом, или вытащат окорока или копчености, но больше всех доставалось сгущенному молоку, каждый считал своим долгом пробить ломом несколько банок и выпить содержимое. Складские работники смотрели на эти "шалости" сквозь пальцы, просили только порожние банки не выбрасывать, а складывать в ящик для актировки. Я думал о том, что наша бесплатная работа обходится стране раза в три дороже.
   На дорожные работы выходили из лагеря по остаточному принципу - те, кого не разобрали другие заказчики; там царила иная атмосфера труда: десятник приводил на место, выдавал инструмент, показывал, что делать и исчезал на весь день, предоставлял нас самим себе и своей совести. Надо сказать, что бульдозеров в то время не было. Не видел я и скрепперов, а экскаваторы, как только сгружали с парохода, сразу везли на прииски, там нужно было спешить со вскрышей "торфов", пока зима не сковала грунт, а главным движителем на дорожном строительстве, по крайней мере, на десяток лет, был зек с тачкой, кайлой и лопатой.
   Совесть, как и души у людей разные: одни добросовестно трудились без надзора и контроля, но таких были единицы, другие - за целый день не брали в руки инструмент и, заметьте, они не были уркоганами, скорее, наоборот, - достаточно образованными людьми. Это были по большей части именно те, которые в санпропуснике охотились за белыми комсоставскими полушубками, и сейчас они расхаживали по стройке в этих полушубках группами, ведя умные беседы. Я, по наивности, принял их за начальство, но ребята объяснили, что это наши зеки, только бездельничающие. Здесь, где им оказывали полное доверие, где никто не понукал, они не хотели работать вовсе, там, на приисках, при жестких нормах выработки и под бдительным контролем десятников, эти же люди работали из последних сил. Я придерживался середины: работать в полную силу - не мог, труд не оценивался!
   Дороги вблизи Магадана содержались в очень хорошем, даже образцовом состоянии; красиво оформленные откосы, кюветы с перепадами, вытянутые под шнур откосы, очень экзотичная колымская зелень , скамеечки и ансамбли, везде чистота. Если б возможно было содержать в таком порядке все дороги страны! Не мне одному нравились прогулки по этим дорогам, и ходили мы группами, усаживаясь за столики покурить. Возле дорог - новые поселения колонистов, детище Эдуарда Петровича Берзина, очень дальновидного политика и хозяйственника. Семьи колонистов занимались сельским хозяйством, выращивали свиней, в каждой семье кто-нибудь работал на магаданских предприятиях. Жили они обеспечено и охотно приглашали нас в гости и угощали, как говорится, чем Бог послал. Они рассказывали, что на совещаниях в дирекции Дальстроя разговор шел о том, что институт колонистов призван освободить Колыму от заключенных с их непроизводительным подневольным трудом и варварским отношением к природе края. Нужно ли говорить, как сочувствовали мы этим идеям! Но тут я вспомнил один анекдот, имевший хождение среди заключенных-управленцев Бамлага:
   - Товарищ Сталин, как Вы объясните, что в вашей, самой свободной стране в мире - самое большое количество заключенных? - спросил один из видных деятелей международного профсоюзного движения.
   Сталин вспомнил о своем вкладе в философию: это он уточнил категории Возможности и Необходимости, и вопрос Свободы, как познанной необходимости (прочтите его биографию) и с мудрой улыбкой на лице ответил:
   - Эти люди в нашей стране - самые свободные люди! До конца свободные люди! они осознали необходимость стать заключенными и, став ими, стали свободными до конца.
   Ошарашенный деятель спросил:
   - А как же все остальные?
   Сталин ответил раздраженно:
   - Мы ждем! Понимаете? Очень терпеливо ждем, когда все наши люди поймут эту необходимость и станут, наконец, все свободными.
   Этот анекдот появился в начале 1937 года, когда нас, заключенных, заставили изучать биографию, а, точнее, автобиографию товарища Сталина, он достаточно ясно отвечал на вопрос, как отнесется Великий Продолжатель к идеям Берзина.
   На работе у меня там произошел небольшой несчастные случай - полетел с крыши. случилось так, что староста лагеря отобрал пятерых, нужно было закончить обшивку дранкой кровли одного служебного здания, строящегося около вахты, здание, к моему счастью, было невысоким - двухэтажное. Нашему пребыванию в Магадане сопутствовала ясная, сухая и теплая погода, но октябрь есть октябрь, и в последние дни утренники стали морозными. Так было и в это утро, и все драночные крыши сверкали изморозью. Желающих лезть наверх не было, я не выдержал уговоров, сунул в карман проволочные гвозди, примитивный молоток, взял охапку дранки и полез. Рейка там уже была прибита, я уперся в нее ногами, и начал приколачивать дранку. Вскоре староста вытолкал ко мне напарника. Работаем. Наши три подсобника, назначенные подавать нам материал, разожгли внизу костер и гутарят между собой. Надо было напарнику уронить вниз молоток, а тем негодникам сунуть его в костер. И вот они кидают раскаленный молоток к нам на кровлю, он падает ближе ко мне, я вытягиваюсь, хватаю и, обжегшись, делаю неосторожное движение. Кровля крутая, дранка мерзлая, покрыта инеем, удержаться невозможно. Я распластался, пытаюсь увеличить трение, не получается, скольжу к краю с ускорением и вот уже лечу на землю, к удовольствию сидящих у костра уголовников. Мне не приходилось прыгать даже с парашютной вышки, и теперь я удивился, что летел каких-нибудь восемь метров достаточно долго, так, что сумел в полете многое обдумать. Упал хорошо, самортизировав ногами, ничего не сломал, но поясница ... ей досталось и я потом, в сырую погоду, десяток лет чувствовал это падение.
   Лепком, убедившись, что я, как химик, вполне прилично ориентируюсь в латинских названиях лекарств, оставил меня при себе, и теперь целые дни проводил за зоной, подкручивая с местными женщинами, а я за него выдавал пациентам кому аспирин, кому английскую соль, и так дня три приобщался к медицине.
   В одно прекрасное утро, наконец-таки очередь дошла и до нас. Было это 20 октября и были мы едва ли не последними остатками этапной партии с парохода "Кулу". Мы, 25 человек, кое-как разместились в обычной трехтонке, пошел реденький снежок, с нашим отъездом приходил конец чудесной магаданской осени. Пока сопровождающий оформлял документы, этапники побеседовали со своим будущим конвоиром.
   - Конечный пункт назначения - Хатынах, столица золотых приисков Северного управления, там не задержитесь, распределят на прииски. - С апломбом ответил боец. - А насчет жизни там могу сказать, что хорошо работающие заключенные не поедают белого хлеба.
   - Они, наверное, его не видят, вот и не поедают, - с сомнением пробурчал кто-то из этапников.
   С тем и тронулись. Автомашина шла вверх к горному перевалу, где-то на сороковом километре попала в полосу снега, и что не дальше от Магадана - снега становилось все больше, а мороз сильнее. На 87-м километре в поселке "Палатка" нас кормили: вкусный, густой борщ накладывали в большие местпромовские миски по требованию, люди наедались впрок. Когда все наелись, внесли гречневую кашу с мясным соусом, мы съели по миске, а повара предлагают еще и еще. С нами ехал цыган, он даже заплакал, оказавшись не в состоянии доесть вторую миску каши.
   На 105-м километре заночевали в каком-то гараже. В мешке у меня лежали старые подшитые валенки, захваченные еще с БАМа, я переодел ботинки и не пошел в помещение, прекрасно проведя ночь в кузове автомашины на свежем воздухе.
   Остановились в Спорном, нас покормили и дали возможность отдохнуть в свободных бараках. И тут на нас нахлынули покупатели, они скупали все вольные тряпки и платили нам хорошую цену. Мои лыжные клетчатые гольфы оказались предметом вожделения сразу нескольких покупателей. Пару вещей я оставил, надеясь на приисках обменять на продукты, остальное, распродал здесь.
   Всем понравился чистенький, с красивыми палисадниками поселок Ягодное, где тогда размещалось Управление Дорожного Строительства или УДС - Севера; после начала войны оно перебазировалось в поселок Адыгалах.
   От Стрелки машина снова пошла в гору и, перевалив новый хребет сопок, мы оказались в Хатынахе. Этот центральный поселок, где проживало много управленческого персонала, был мало похож на лагерь, в ларьке при столовой можно было купить хорошие продукты, и я, располагая деньгами, себе не отказывал.
   В столовой я встретил инженера Процикова, пожилого мужчину с изящной бородкой, у нас на БАМе он работал в производственном отделе и пользовался таким доверием, что был представлен самому Лазарю Кагановичу, навестившему раз нашу стройку. В этот день нас, управленцев, задержали в зоне, и только шестерых представили наркому, он пожал нам руки и сказал:
   - Все вы, честно работающие на этой стройке, вернетесь в семью трудящихся по построенным вами Вторым путям!
   Эта формула в то время была в большом ходу, и Лазарь не избежал стереотипа.
   Через полгода все шестеро были вместе со мною изгнаны из управления по причине пятьдесят восьмой статьи, полтора месяца грузили балласт на Аргинском карьере, после чего отправились на Колыму. Во Владивостоке я сделал глупость, пожаловавшись на цингу, и отстал от своего этапа почти на месяц. Процикову удалось зацепиться на Хаттынахе в стройотделе, и он считал, что зиму, возможно, проведет здесь. Мне он не мог ничем помочь и посоветовал самому пробивать пороги местных отделов.
   У меня не было настоящей специальности: по школьному аттестату я - лаборант-аналитик, в лабораторию здесь не устроишься, в Бамлаге работал три года товароведом и ответственным исполнителем в Отделе снабжения, но снабженец - это вовсе не специальность. Наконец, в первом отделении недолго работал счетоводом, эту специальность до конца еще не освоил. Вот и получилось, что предложить мне нечего, и на третьи сутки я оказался в автомашине, везущей нас на прииск.
  
   НАКОНЕЦ-ТО, НА ПРИИСКЕ !
  
   Как-то в 1930 году, когда молодежь бредила пятилеткой, мы с Шуркой Дробинским вознамерились начать свою трудовую биографию с золотых приисков и с этим заявились в московское представительство треста "Зеезолото". Там встретили нас достаточно прохладно: наша специальность по школьному аттестату - лаборант-аналитик не была для них дефицитной. Судьба-насмешница выручила меня: уже через два года попав в Бамлаг, я работал в г.Свободном, на реке Зее, на строительстве Вторых путей Транссибирской магистрали, а теперь на Колыме, наконец, попал и на настоящий "золотой" прииск.
   Небольшой морозик и мерный ход машины действовали усыпляюще, и мы сладко подремывали в кузове, когда неожиданная остановка мотора заставила всех проснуться. Оказавшись в центре таежного поселка, мы с удивлением рассматривали висевшие в вышине над бараками и избушками широкие лотки, опирающиеся на множество деревянных стоек. Оказалось, перед нами обычные дощатые сплотки, доставляющие воду к промывочному прибору.
   Тот день, 24 октября, был для приискателей выходным, и пользуясь хорошей погодой, люди прогуливались по заснеженным площадка и поспешили окружить нашу автомашину в поисках земляков. То обстоятельство, что по воскресеньям дают выходные дни, явилось для нас приятной неожиданностью. Другой, не меньшей, было то, что в центре поселка стоит скромная избушка почтового отделения и двери ее буднично открывают заключенные.
   На обустройство нам дали два свободных дня - роскошь, на которую в недалеком будущем уже никто не мог рассчитывать, зачислили нас на полмесяца на повышенную норму питания. В письме отцу я писал: "Пока, по первому взгляду, здесь бытовые условия хорошие". Оптимизм мой оказался преждевременным: трудности были впереди.
   Зайдя на почту, я не удержался от соблазна дать домой телеграмму: "Здоров. Адрес ДВК бухта Ногаево прииск Ниж. Штурмовой. Вышлите посылку только жиры сахар бумагу". Оказалось, родители в это время были на отдыхе, на Кавказе, телеграмму получили только в декабре, но сама возможность так просто, по желанию зайти на почту и сообщить о себе, давала ощущение свободы.
   Обживать палатку много времени не потребовалось, поход на сопку за дровами был успешным: без пилы и топора наломали сухого стланника и разделали его у дверей палатки, а вот попытка набить наволочки сеном не увенчалась успехом: возчики погнали с конебазы дубьем. Стало ясно: под бок прийдется подкладывать ватные брюки и телогрейку, а голову преклонять на валенки, рукавицы и шапку.
   Палатка сверкала чистотой и свежестью, видно, оборудовалась к нашему приезду. Стены снаружи утеплены мхом, а изнутри и стены, и потолок обшиты новенькой фанерой; в интерьере - ни нар, ни ваганок, - сбитые попарно дощатые топчаны и на каждого тумбочки. Первая ночь показала, что сие сооружение для зимы вовсе не приспособлено: спать было нестерпимо холодно, не помогали и наброшенные поверх одеяла полушубки.
   Наш молодой дневальный, студент Женя объяснил холод недостатком дров:
   - Стланник горит как порох и прогорает быстро, как сухая кукурузная солома. Чтоб ночь поддерживать тепло, таких дров нужно очень много.
   На другой день снова, провожая нас за дровами, Женя слезно просил каждого нести дрова по совести. Мы его опять разочаровали: брали большую ношу дров, те, кто сам был послабее, остальные несли под мышкой "птичьи" веточки и сучёчки.
   - Товарищи, я же просил всех брать по совести, Какой смысл километры идти с пустыми руками и потом всем ночью мерзнуть в бараке?
   Я смеюсь:
   - Запомни, Женя, каждый несет груз по своей совести. Выйдешь на волю, сможешь защитить диссертацию на тему: "Как измерить человеческую совесть килограммами дров".
   В итоге стало ясно: легче ждать от козла молока, чем тепла от нашей палатки.
   Мы болтались по поселку без дела, и повар предложил: зайти на кухню, почистить картошку, обещая накормить "от пуза". Такой ужасной картошки я еще не встречал: по виду одна грязь, противно брать в руки. Мы добросовестно отсекали то гнилое, то мороженное, в результате до котла доходила едва четвертая часть. Что же будет зимой? Бедные зеки! Когда все было закончено, и нас щедро угощали и первым, и вторым, на кухню вошел надзиратель и поинтересовался нашими статьями и сроками. Интуиция меня не обманула, я назвал служебную статью и срок - пять лет. На мне красовалась домашняя финская шапка, покрытая коричневой кожей с черными, под каракуль боками. В ней я вполне мог сойти за бытовика. Те, кто назвали пятьдесят восьмую или неудачно соврали, были с позором изгнаны из Храма Чревоугодия, а повар предупрежден: контриков на кухню не допускать! Когда на кухне остались только "свои", повар сообщил нам доверительно: есть указание остатки пищи вываливать на помойку, чтоб не достались контре. Потом я не раз был свидетелем, как это делалось и на глазах голодных, истощенных людей. Вываливались полные баки белой вермишели, и многое другое и тут же перемешивалось с отбросами. Нужно ли говорить, что после описанного случая у меня пропала охота ходить на кухонные подработки.
   Побывав на кухне, я углядел в коридорчике ящики со свеклой, и на другой вечер предложил Николаю Федяеву попытать счастье, на что он ответил:
   - Предпочитаю сдохнуть с голоду, но не воровать и не побираться.
   У младшего, Федьки, были другие жизненные принципы, и с ним мы в кромешной полярной тьме совершили налет на этот коридорчик, а затем разморозили похищенную свеклу в ледяной воде и три часа варили огромные красные бураки.
   Меня снедало любопытство узнать, как в натуре живут старожилы этого прииска, насколько достоверны слухи об их невероятных заработках, вкладах, о том, что они не едят лагерной баланды и все прочее в этом роде. В то время, на нашем участке прииска гремела бригада Стефановского, численностью без малого сто человек. В обычное время одна эта бригада обслуживала промывочный прибор, сейчас - давала высокие показатели на вскрыше торфов. К ним в барак я и зашел. Со слов ребят получалось, что в "золотой" сезон они выгоняли до тысячи рублей в месяц, во вскрышной - не ниже семисот. Расчеты с лагерем ограничивались удержанием 300-400 рублей из заработной платы. Что касается питания, то, действительно, было время, когда с кухни они получали только компот и булочки, но тогда была возможность прикупать в ларьке икру, консервы, кондитерские изделия и многое другое. Сейчас все изменилось, с грустью говорили ребята: закрыли ларек, да и заработок в октябре принесли всего 100-120 рублей, да еще удержали налоги.
   Жизнь и работа этих людей больше походила на условия вольняшек. Утром они не строились на развод, не придерживались рабочих гудков, позавтракав, надевали рукавицы и шапку, даже полушубки оставляли на вешалке, брали из-под кроватей личный инструмент и шли в забой, в километре от барака. Было ясно, что после ограждения зоны лагерный режим восторжествует повсеместно.
   Складывалось ощущение, что передо мной уходящий в прошлое вчерашний день, и все, что идет ему на смену - грязнее, чернее, страшнее. Этот вывод находил себе все новое подтверждение.
   Нам объявили, что в колоннах, где проживали заключенные, теперь могут оставаться только бытовики и работающие уголовники (неработающие уголовники сосредоточивались в ЗУРах), те же, кто осужден по пятьдесят восьмой или литерным статьям (КРД, КРТД, КРА, и др.) будут проживать в спецротах. Так, наша палатка была зачислена в полном составе во вторую спецроту. Опасаясь производственных издержек, старые бригады, состав которых по статейному признаку был смешанным, решили пока не переформировывать. Надолго ли? Мы не были удручены изоляцией от уголовников, хотя со временем ожидалось все большее ужесточение режима специальных рот.
   Посетив почту, я наткнулся на окошко сберегательной кассы и решил выяснить все о вкладах нашего брата "забайкальских казаков" (зеков). Любезная женщина разъяснила, что заключенные имеют право вкладывать свои средства в это учреждение, но на днях пришло разъяснение: временно прекратить выдачу средств с таких вкладов. Говорят, нет ничего более постоянного, чем временные инструкции.
   Где еще можно ощутить дыхание сегодняшнего дня , как не в парикмахерской. Посидев там на полу в ожидании своей очереди, я был нашпигован новостями до кончиков ногтей. Оказалось, что к строительству зоны уже приступили: создана бригада легкотрудников для заготовки материала. Еще новость: в самой дирекции Дальстроя, этом сердце НКВД, прошли аресты, пока, правда, всего несколько человек. Не дай Бог, еще организуют и здесь массовый процесс. Живо обсуждались там последние приказы Дальстроя, все они о сокращении питания, усилении режима и все в том же духе. В этой связи кто-то спросил:
   - А где же Берзин, что он молчит? Может, его убрали?
   На что разбитной парикмахер ответил:
   - Он еще в Магадане, но его уже нет: тот, что есть - это уже не Берзин.
   Описывая лагерную жизнь, нельзя миновать вопросы производства, потому что, во-первых, от того, как ты устроился на работе, зависит остальная жизнь.
   Если ты попал в хорошую бригаду, и даже если работаешь там хуже других, это не мешает тебе одним именем бригады жить в лагере легко, пользуясь всеобщим уважением. На этом лагпункте такой была бригада Стефановского. Стоило его заместителю появиться у раздачи, повар немедленно прекращает выдачу довольствия очередникам, и те мерзли со своими котелками, пока от окна не отвалится последний представитель знаменитой бригады. А качество пищи? Пусть повар плеснет кому-нибудь из них жидкой баланды, он об этом пожалеет: со Стефановским здоровается за руку не только начальник прииска, но и начальник Северного управления. Это нужно понимать! Попавший в эту бригаду, может не ломать голову над тем, какая пайка хлеба ему достанется завтра, он всегда получает максимальную пайку, максимальное вознаграждение, ларек и лучший забой. Секреты такой стабильности открывать здесь не буду, всем и так ясно, что бригаде усиленно помогает чей-то хорошо отточенный карандаш, и не один. Именно в силу этого на участке не бывает второй подобной выставочной бригады, у маркшейдера на нее не хватит никаких "заначек".
   Вернемся в нашу палатку. Нам предстояло выбрать бригадира. Большинство из нашей машины не знали друг друга и склонялись к тому, что бригадира должны назначить из старожилов. На хороших лагпунктах так делается, это ускоряет процесс вхождения этапников в новую жизнь. Здесь вышло по-иному: зашедший к нам нарядчик, пояснил, что заключенные должны сами избрать бригадира, тогда меньше будет жалоб: "Бачили очи, що купували, так йишьте, хоть повылазийте!"
   Все произошло быстро и просто, взял слово Бобруйский :
   - Мы здесь посоветовались и предлагаем Шипилова. Он летчик гражданской авиации, человек решительный, дисциплинированный и справедливый. Это вес, что нам нужно.
   Его поддержал Чередниченко, они всегда поддерживают один другого. Он сказал :
   - Лучше нам здесь из своих не найти, давайте проголосуем.
   И мы проголосовали. за летчика мы ухватились все. В те года престиж летчика был очень высок, и в нашем сознании эта профессия ассоциировалась с лучшими человеческими качествами. Понравилась нам и его "тронная" речь:
   - За доверие благодарю. Приложу все силы, чтобы его оправдать. Ваше дело - добросовестно трудиться, остальное - за мной. В обиду не дам никого.
   Когда расходились, Федька Федяев буркнул: "Было бы сказано, а забыть - не долго!" Его слова оказались пророческими.
   Началось формирование звеньев. Старший брат Федяевых, Николай, предложил мне с ними объединиться в звено. Я был рад их инициативе: сам хотел предложить им то же. Рядом со мной, на соседнем топчане отдыхал Чистяков-старший, он тут же попросился в наше звено.
   - А что не с племянником? - поинтересовался я?
   - И в колхозе мы в одном звене не работали, меньше разговоров.
   Так сформировалась четверка звена. Я предложил Николаю записать его звеньевым, он категорически отказался:
   - Буду работать до последнего издыхания, а отвечать за кого-то не желаю.
   Чистяков отказался тоже, и мне пришлось взять эти обязанности на себя. Честно говоря, я был доволен таким стечением обстоятельств, подумал, что в случае неустойки прийдет на помощь бригадир.
   Начали работать. Предложенная нам технология вскрышных работ была достаточно примитивной: в забое рыхлили мерзлый грунт взрывом, на этом механизация кончалась. Дальше грузим глыбы на санки с коробом емкостью четверть куба и везем на бровку разреза, где и высыпаем в отвал. Сани с грузом весом четыреста с лишним килограммов - это как раз норма для одной лошади, так что работа с лошадиным уклоном. Вспомнил статью Г. Успенского " Четверть лошади", хоть там вопрос стоял в другой плоскости. Трудность в этой работе была связана как раз не с вывозкой. Здесь мы быстро приспособились, и любой конь мог бы позавидовать, как мы десять часов лихо катим на горку тяжелые санки, трудность связана с тем, что после взрыва в забое оказываются крупные глыбы, целые крыги грунта объемом в один-два, даже три кубометра, которые требовалось разбивать кайлом, ломом, кувалдой, чем хотите. И это у нас с моим тезкой, Николаем, не получалось, не хватало ни твердости руки, ни силы удара. В вязком грунте кайло застревало, и нужно было массу времени и сил, чтоб его оттуда вытащить. И если за Николая эту работу выполнял его могучий брат, Федька, то за меня приходилось делать Чистякову, обладавшему необходимой сноровкой. Мы выходили из положения таким образом: докатив санки до отвала, отпускали Федьку и Чистякова в забой готовить грунт, сами освобождали короб, планировали грунт в отвале и тащили порожние сани под погрузку, но ощущение неполноценности постоянно присутствовало.
   Четыре последних дня октября мы возили, как у нас говорят, на Александра Сергеевича Пушкина. Это означает, что по этапной льготе результаты нашей работы никто не учитывал, и мы могли филонить, но мороз этого не позволял, и мы возили добросовестно. В последний день месяца после ужина Шипилов взял с собой звеньевых и, наметив каждому свой участок в новом забое, предупредил:
   - Игрушки кончились, теперь что потопаешь, то и полопаешь!
   У нас в работе ничего не изменилось, как возили раньше, так и продолжаем возить, разве что появился десятник в массивной меховой шапке, больших рукавицах и в телогрейке и стоял, как столб в середине разреза, откуда ему видно было все работающие звенья. Ребята удивились, как это он не мерзнет в одной телогрейке, взял бы прокатил с нами санки! Потом мы узнали, что под телогрейкой у него непробиваемый жилет из шкуры волка. Мы работали без костра и, хотя мороз был по этим местам слабый (20-30 градусов), но долго не покуришь, да и с табаком было туговато: еще не получали. Переобулись по необходимости прямо на морозе, скинешь валенок - от голой ноги и портянок валит густой пар, перевернешь портянку сухим концом и потянул лямку. Прошел день, миновал и второй, а бригадир в забое не появлялся, не считал нужным провести замер вывезенного грунта и десятник. Это меня обескураживало, нервничали и ребята. Утром Чистяков, указывая на остатки кострища, сказал:
   - Похоже, ночники нажимают больше на костер. Не перекинул бы десятник им наших кубиков на поддержку штанов.
   Решил, раз бригадиру не нужно, хотя бы для себя, замерять дневное выполнение по своему звену и по звену сменяющей нас бригады Салахова. И мы не выполняли норму, а наши сменщики и вовсе вывозили грунта наполовину меньше нашего.
   Федька засмеялся, показал на бровку, где было выложено восемь грудок земли, и сказал:
   - На что тебе мерить? Счет-то я веду: вывезли 40 коробов по четверть куба каждый. Сколько будет? Десять кубов. Хотите норму? Вывозите еще восемь.
   - Вывезти можно, только ни к чему это: никому оно не нужно. Хоть сто вывези - цена одна, - огорченно сказал Чистяков.
   - Что касается меня, то я рад, что нас никто не подгоняет, сколько вывезли, столько вывезли, - сказал старший Федяев.
   А я думал: чем это обернется потом?
   Мы были крайним звеном, рядом работала такая же бригада новичков, только их маленький бригадир, не в пример нашему, весь рабочий день ходил около своих звеньев, носил в кузницу на заправку затупившийся инструмент, помогал кое в чем, а вечером со звеньевыми тянул рулетку. Я бы с удовольствием перешел в его бригаду, люблю, чтоб все было ясно и чисто.
   Как-то он подошел к нам закурить, и мы разговорились. Узнав, что он преподавал политическую экономию, я назвал ему имя нашего заведующего кафедрой, профессора Саниса. Так, у нас оказался общий знакомый.
   Фатеев, так, кажется, звали бригадира, вспомнил: он со студентами прорабатывал критическую статью в журнале "Коммунист Украины", посвященную теоретическим ошибкам нашего профессора, признавшего их и осудившего, но из Киевского университета ему пришлось уйти, так он попал в наш, вновь образованный ведомственный ВТУЗ. На меня нахлынули студенческие воспоминания. Санис был прекрасный преподаватель и пользовался среди студентов заслуженным уважением. И вдруг мы узнаем, что и здесь под него начинает подкапываться преподаватель его кафедры, некто Жук, и вскоре намечается разбор "дела" Саниса. Группа активных, честных студентов решила дать бой устроителям судилища, и поскольку я был постоянный "критик" на всех собраниях и самый смелый, мне и было поручено выступить в защиту Саниса. Главная задача - нанести удар по Жуку, и чтоб не быть голословным и иметь достоверный материал, я посетил несколько его занятий. Тогда процветал лабораторно-бригадный метод, и он мог не читать лекций, а дать бригадам для самостоятельной проработки список литературы. Но с этим у него не получилось, и он читал. Перед ним лежал экземпляр размноженной на гектографе лекции и он, не поднимая носа, монотонно и нудно читал, а там, где печать была неразборчива, подолгу бекал и мекал, вызывая раздражение слушателей, зрелище было жалкое. Чтоб оторвать от текста, я просил ребят задать ему несколько вопросов и оказалось, что он не может выйти за рамки врученного ему письменного текста. Он не знал своего предмета и им не интересовался, а предмет-то был - марксистская философия. Из его ответов я записал такие перлы красноречия, что ребята на собрании покатывались со смеху. Жук выступил грязно и подло, он не пытался разобрать ошибки, приклеивал ему ярлыки, туманно намекал на какие-то высказывания Саниcа в личной с ним беседе, и в заключение сказал: "Мы, не имеем права доверять таким людям, как Санис, воспитание молодого поколения, и я предлагаю выразить ему недоверие". От этой несправедливости и подлости я с трудом сдерживался, боясь испортить дело. С ответным словом выступил Санис. Сдерживая волнение, он разъяснил, что все это уже было, в Киевском университете проводился разбор ошибок, он их признал и осудил и при чтении курса их не повторяет, поступая же сюда на работу, он подробно изложил происшедшее в автобиографии. Что касается, якобы, имевших место разговоров, - это не соответствует действительности и ничем не подтверждается.
   После Саниcа выступили несколько студентов и преподавателей. Смысл их выступлений можно охарактеризовать формулой: нельзя не сознаться, но нужно признать. На такого рода собраниях выступать в защиту овцы, которую наметили в жертву, было очень сложно: присутствующие готовы поднять руки в ту сторону, куда их склонит президиум. Поэтому до меня выступали несколько ребят из нашей группы и, не касаясь личности обвинителя, дали положительную оценку Санису как человеку и педагогу, Потом настал мой черед. В то время принято было на собраниях не стесняться в выражениях, и в этот раз я не стеснялся, разрисовал Жука, как считал нужным, привел цитаты из его ответов, и это развеяло зловещую атмосферу, характерную для таких собраний, когда воля людей скована.
   Тогда мы выиграли процесс, Санис остался в своей должности, на Жука это не произвело сильного впечатления, он, видимо, относился к категории людей, о которых говорят: ему плюй в глаза, а он кричит: "Божья роса". Рассказывая перипетии этого дня Фатееву, я с ужасом подумал: ведь меня арестовали вскоре после этого собрания, и если это известие дойдет до Жука, он, как говорят, в свете новых фактов возобновит свои домогательства и теперь не встретит сопротивления, так как проведенные в канун XV годовщины Октября аресты во всех Московских ВУЗах, несомненно заставят студентов втянуть головы в плечи.
   Я решил посоветоваться с Фатеевым по делам звена. Он обещал выяснить ситуацию в конторе и вскоре проинформировал:
   - У вас пишут сто процентов, исключение составляют два звена, те идут по сто десять. У Салахова такая же картина. Вы, как новички, на большее рассчитывать не можете, а то, что десятник приписывает объемы Салахову, это, по здешним понятиям, не ваше дело.
   - Получается: знай про себя и молчи в тряпочку.
   - Всякое вмешательство Шипилову не понравится и мой совет: забудьте об этом.
   Я послушался доброго совета, а сам подумал, если при контрольном обмере туфту обнаружат и не захотят ее скрыть, то Салахов отобьется, он и старожил, и горлохват, и общее недовыполнение обоих бригад снимут с нас. Так и получилось: на сто процентов провели два звена: Бобруйского и Чередниченко, у остальных оказалось большое невыполнение норм.
   Перефразируя изречение о счастливых семьях, можно сказать, что хорошие бригады похожи одна на другую, плохие же - плохи каждая по-своему, однако и у них есть кое-что общее, бригадир такой бригады бывает откровенно несправедлив, у него обязательно есть любимчики и золушки. Подобное сложилось и в нашей бригаде: Шипилов кушал вместе с Бобруйским и Чередниченко. Оба звеньевых относились ко мне с неприязнью. Причиной был случай: Бобруйскому поручено было переписать всех членов бригады, и когда он записывал мои установочные данные, воскликнул:
   - Ты, видно, настоящая контра, в те годы, да еще беспартийных не зря сажали.
   - Отстучи своих 20 лет, а тогда - суди других!
   Подскочил Чередниченко, и оба стали доказывать, что они люди, преданные партии, сидят по оговору, скоро их дело пересмотрят, и они займут свои места. Что касается меня, то и Чередниченко считает, что в 1932 году сажали людей только за совершенное преступление. Это был пустой разговор, но тогда мы разошлись врагами.
   А дальше случилось то, что наш счетчик коробов Федька Федяев задался вопросом: по скольку коробов вывозят наши передовые звенья? Оказалось, меньше нашего на целых десять рейсов. Я предупредил, чтоб о своих наблюдениях он помалкивал, но он не выдержал, когда Бобруйский стал хвастать, как они здорово работают, Федька его оборвал. Шипилов высказал неудовольствие по поводу того, что я натравливаю своих ребят на лучшие звенья из зависти к ним. Мелкие склоки не затихали, мне следовало уйти из звеньевых. Но никто из членов звена на это не соглашался. Все решилось неожиданно.
   Как-то в Бамлаге на инвалидном лагерном пункте, численности две тысячи триста человек в районе станции Бушуйки произошел курьезный скандал: инвалиды снабжали лагерь водой, поставив бочку на санки, а летом на тележку так, как это изображено на картине Перова "Тройка". Возить было легко, и они не предъявляли претензий, что их используют на "скотской" работе. На беду увидел эту упряжку лагерный инспектор и дал предписание: запретить! Инвалидам выдали по коромыслу и по два ведра и предложили носить воду "гуманным" способом, не оскорбляя своего человеческого достоинства. Они отказались. Администрация долго билась над решением этого вопроса, пока какой-то оригинал не предложил: вернуть им санки, но пусть они их не тянут спереди, а толкают сзади.
   Колыма тоже была под ГУЛАГом и здесь не разрешалось заключенным возить санок, нас заставляли возить только временно, пока расчистят траншею, образованную массовым взрывом. И вот через две недели нас переводят в другой забой, где вывозка грунта осуществляется вагонетками на конной тяге. Ребята обрадовались, но на поверку оказалось работать тяжелее: норму вывозки увеличили, интенсивность труда возросла. Особенно плохо это оказалось для меня.
   Фокус работы в новом забое состоял в том, что все вагонетки стояли на одной колее, и двигаться они могли только одновременно, а это для слабых работников изматывающая гонка, чтоб не отстать от сильной пары. Мне очень не хотелось работать в паре с Чистяковым, он был намного сноровистей и сильней, и рядом с ним я становился неполноценным. Он меня успокаивал:
   - Не боись, будем работать как все! Что мы, хуже людей?
   Мы успевали нагрузить вагонетку, но за счет работы моего напарника. Когда, подцепив коня, я погонял к отвалу, он без спешки успевал наготовить грунта и мы быстро нагружали его. Но вот в забое оставался я и, спеша и суетясь так, что в мороз из-под шапки лил пот, не мог наготовить на вагонетку грунта, и он вынужден был помогать мне. Он, конечно, ругал меня за нерасторопность, и это было лучше, чем если б промолчал.
   В своем письме от18 ноября 1937 года я писал:
   "Вчера мы работали при морозе 42 0 С с ветром, мороз очень берет крепко: самому жарко, а нос и руки замерзают. Очень тяжело.
   Так все ничего. Работы самой тяжелой я не боюсь, с завтрашнего дня переводят на ударный паек, а вот морозы меня сильно пугают. Здесь зимой бывает до 60 0 С."
   То, что написано в письме о переводе на ударный паек, для меня осталось загадкой, в памяти этот случай не сохранился. Также запамятовал я период, на которой утверждалась норма питания. На прииске Нижний Атуряг, где я проработал 1,5 года, норма утверждалась на месяц. Здесь, на Штурмовом, судя по письму, действовал другой порядок. Твердо помню, что шестьсот граммов хлеба и ухудшенное питание нам преподнесли с 1-го декабря.
   С вагонеточными лошадьми у нас происходили курьезы. Начальник прииска провел к себе в кабинет сигнал от малого гудка и задерживал гудок на обед и вечером на окончание смены - на полчаса. А лошади привыкли бросать работу точно и бросали. Бывало так, что идешь с вагонеткой, и вдруг конь становится, ты его погоняешь, а он поворачивает голову и смотрит на тебя с удивлением. Конюх поясняет: "Значит час! Пора обедать!" И нам приходится отцеплять его от вагонетки и вести к яслям, а самим идти в столовую. Бить коней бесполезно, они с места не тронутся.
   Как-то в палатку вернулся из ЗУР один работяга. Зур в переводе означает: Зона Усиленного Режима, некая смесь штрафного и режимного изолятора. Это, так сказать, лагерь в квадрате, вещь ужасная, но здесь он рассказывал чудеса.
   "Мне дали за отказ 5 суток, я еще пойду туда. Тут за шестисотку надо вкалывать 10 часов, там сходишь раз или два за дровами, принесешь под мышкой какую-нибудь веточку и лежи целый день в камере на нарах и получай ту же шестисотку, правда, баланда - раз в сутки. Ну, а не хочешь никуда ходить, лежи на трехсотке и баланда - раз в двое суток, не баланда - одна юшка".
   "Мужик, что бык: втемяшется в башку какая блажь, колом его оттуда не вышибешь", - писал Некрасов. Случилось это и со мной. Мысль о ЗУР крепко зашла в мою голову.
   "Все равно на вогонетках на шестисотке мне долго не вытянуть, так и так придется идти туда, лучше раньше, пока еще силы есть. Второе дело, избавлюсь от морозов, а кстати, с ЗУРом познакомлюсь, все им пугают. А так ли уж он страшен?"
   И я стал ждать первого сильного мороза, хотя бы ниже 50-ти градусов, чтоб был убедительный повод.
   ЗУР, ПЕРВЫЙ ВИЗИТ.
  
   В это декабрьское утро ударил такой мороз, какого, казалось, человек не в силах выдержать: несмотря на одежду, тело сразу промерзло до костей, кожу лица жгло, как паяльной лампой. нос и щеки вмиг побелели и затвердели, разбирал удушливый кашель, от которого трясло, как в лихорадке. Как вы понимаете, первое впечатление было преувеличенным, впоследствии оказалось, что это был еще не настоящий мороз, лишь первая пристрелка - всего 54 градуса. На следующую зиму приходилось работать в забое, когда мороз превышал 60 и при этом, не по Фаренгейту, а по родненькому Цельсию. Но тогда первый мороз меня ошарашил и я решил: наступил подходящий момент сломить рабочую традицию и впервые за всю лагерную жизнь объявить себя отказчиком. Таких как я, боягузов, оказалось на разводе с десяток, и отпустив бригады по забоям, комсостав лагеря взялся за нас. Произвол тогда еще не получил прописки на Колыме, до этого оставался добрый месяц, так, что все ограничилось уговорами и от этих логичных доводов трудно было отбиться. Они объясняли, что мы наряжены в меховые полушубки, в которых можно пережить любые морозы, в это же время заключенные "на материке" дрожат в тряпичных бушлатах, и пусть мороз там поменьше, зато с ветром, что во много раз страшнее сухого колымского мороза. Темнота и клубящийся вокруг морозный туман мешали беседе и нас завели в маленькую избушку КВЧ, где краснела огромная, не по размерам помещения, железная печь. От сумасшедшего жара хотелось выбежать вон, мороз казался спасительным и, когда предложили сегодня пойти на легкие работы, все согласились, кроме нас двоих, Я с тоской глядел вслед уходящим, но сидящий во мне бес ранее принятого решения побывать в ЗУРе, пригвоздил меня к месту.
   Нас отправили в палатку сдать постельные принадлежности и я, как раньше договорился, всунул в мешок к Николаю Федяеву свои новые валенки, оставшись в старых, подшитых. Затем заскочил в туалет, засунул поглубже в знакомый тайничек сверток с остатком денег - в ЗУРе их не укараулишь, и пошел сдавать свою постель.
   Наш молодой симпатичный студент Женя находился в больнице, а поставленный на его место пожилой, повидавший и Соловки, и Вишеру лагерник, не одобрил моего поступка:
   - Пять лет болтаешься по лагерям, и досе не понял, когда и где можно поднимать хвост, а где не лишнее и уши поприжать. Ведь отказ от работы для каэровца квалифицируется, как контрреволюционный саботаж и почтешь за счастье получить второй срок. Ох, и сидел бы та, парень, тише воды с твоим "букетом" пятьдесят восьмой! Мороз-то, ведь он для всех - мороз. А вот все пошли в забой. Бежал бы и ты туда со всех ног!
   Мы не склонны внимать мудрым советам старших, и я не обращал внимания на болтовню дневального. "Будь, что будет! Побываю в ЗУРе, а там, может, и прижму уши. А пока все искусы и уговоры - позади, скорее вперед, Человек - не рак, задом не ходит".
   Шагаем рядом через приисковый поселок, позади - молчаливый конвоир с винтовкой. Что я знаю о своем напарнике? Махровый каэровец или, как здесь говорят, - контрик, срок схватил 15 лет. Это по нынешним временам не "катушка", бывают сроки и поболе. Один водитель как-то подогнал к вахте автомашину с людьми и со смехом кричит на вахту: "Приходи, принимай! Привез вам тысячу лет".
   Знаю, что он еще молодяшка, каким был я в начале срока, и тоже студент. Только я с блатными не якшался, а он, слышал, снюхался с местными воришками. Когда успел? Скорее - еще в тюрьме. Искал легкой жизни.
   Возле одного из столбов, подпиравших сплотки, нас караулил парнишка, посыльный от воров, передает моему спутнику кусок хлеба и жмени махорки. Взаимовыручка в этом сообществе - непременный элемент поведения, без этого оно может развалиться. Еще, как в детском саду, назвал он его Васечкой и сказал, с кем держать связь в ЗУРе. Есть такая слабость в этом мире: если нет еще у человека настоящей клички, зовут его уменьшительным, ласковым именем: Игорек, Колечка, Ленчик. Вот и Васечка тоже. Он хотел что-то сообщить посыльному, и не успел: молчаливый конвоир пхнул его дулом винтовки в спину, и тот понял этот красноречивый жест и заспешил вперед.
   Была у него поговорочка: "Ну, что, господа лошади, сено поели, а везти не хотите?" Бормочет он ее к месту и не к месту, ворам, оказывается, она нравится, принимается ими как признак высокой интеллигентности и охотно повторяется.
   А пока он засунул за пазуху кусок хлеба, ссыпал в карман махорочку, затолкал руки в рукова, нос в ворот полушубка и шагал, изогнувшись в форме вопросительного знака. Прииски он пережил, был сактирован и отправлен в Дорожный лагерь. Встретил я его в начале сорокового года на Тасканской ветке, изменился он мало, как бы законсервировался и физически и морально, так же шел он впереди, склонив голову, а позади - человек с ружьем. Когда они подошли к нашему костру, он обратился к себе: "Господа лошади, сено поели, а везти не хотите?!" И я его узнал, напомнил ему о совместном трехлетней давности путешествии в ЗУР, закурили. Я поинтересовался, почему он и здесь - отказчик, ведь здесь, на Дорожном, ценят тех, кто работает, кормят хорошо, создают им хорошие условия. Он был как-то морально сильно подавлен, не видел для себя другой перспективы, как таскаться с ворами по ЗУРам и штрафным. Чем я мог ему помочь? Вызволить себя из этой ямы он мог только сам.
   Между тем мы протопали, оттирая то щеки, то нос и, чуть не отморозив руки, километра три по наезженной трассе в сторону прииска "Верхний-Штурмовой" и свернули в неширокий распадок. Эти учреждения не любят афишировать, обычно их стараются укрыть от посторонних глаз. Из-за поворота лагерь вывернулся неожиданно, поняли - пришли!
   Их называют по разному: ЗУР, ЛУР, КУР, РУР, БУР - зона, лагерь, командировка, рота, барак усиленного режима, от этого они лучше не становятся. Наши зеки живо узнают их под любой маской. Да, в них усиленный режим - писем ни туда, ни назад, никаких культурно-воспитательных мероприятий, никаких бытовых удобств: там свинья сдохнет через месяц. Но для нормального человека страшны они не этим, страшны своим обществом или, как говорят, контингентом, который там вьет себе гнезда: там собираются самые отпетые уголовники, и жизнь течет только по их воровским законам, по законам силы и жестокости.
   Пока мы приближались к заветному лагерю, солнце огромным ярко-золотым шаром выплывало из-за нагромождения сопок, заставляя сверкать золотом и бриллиантами высоченную ограду из жердей и лозняка, вышки с часовыми-попками, группу отдельных избушек в стороне, у склона сопки. Страшного ничего не было, казалось, все будет хорошо.
   Часовой на вышке поприветствовал нашего конвоира и тот, передав нас его наблюдению, зашел на вахту, скрывшись в клубах вырвавшегося оттуда жаркого пара. На солнечном восходе мороз имеет обыкновение жать с особой силой и мы, основательно промерзшие за дорогу, плясали у вахты, топая ногами и хлопая руками, как это делают в мороз московские извозчики и завидовали нашему конвоиру.
   - Здравствуй, "Чепчик"! - сказал мой спутник, обращаясь к лагерю и пытаясь свернуть цыгарку закоченевшими, негнущимися пальцами, отогревая их дыханием.
   - Что еще за Чепчик? - поинтересовался я.
   - Рабочая зона ЗУРа, а есть еще и нерабочая, так ту прозвали "Свистопляс".
   - Название впечатляющее! А нас куда впихнут?
   - В "Чепчик", конечно. А если откажешься ходить за дровами, переведут на "Свистопляс".
   Его сообщение мне пришлось по душе, получалось, что самый ад на "Свистоплясе", а мы попадем в его первый круг, правда, при этом будем лишены благородного общества королей блатного мира. Ну, и черт с ними!
   На вахту зашел надзиратель. Все они чем-то похожи друг не друга и выражение лица у них одинаковое, и одежда, и даже валенки подшиты одинаково. Они обычно не бьют зеков, разве что толкнут какого-нибудь доходягу.
   Мы мечтали, что нас заведут на вахту и обшманают. Вот погреемся! Но шмонать надзиратель поленился, решил, что урки за него сделают это лучше, и завел в зону.
   Лагерь был небольшой, квадратный, с двумя рядами низеньких, тоже квадратных избушек-камер, с широкими конусообразными крышами, переходящими в трубы, из которых к холодному, белесому небу валили столбы дыма. Около одного из углов каждой камеры - щепа от разделываемых здесь стланниковых дров, у задних углов - разноцветные нечистоты - места оправки обитателей этих экзотического вида хижин. Зона была пустынна, в такой холод добровольно из избы не выйдут.
   Дневальный камеры, куда ввели нас с Васечкой, был армянин по имени Хачатур, он встретил меня дружелюбно, указал на место на нарах, хотя, как я понял впоследствии, когда вернулись дровоносы, кое-кто спал на полу и именно там было мое место. Моего попутчика местные воры признали и приняли в свою компанию, он тоже оказался на нарах. Как говорят в лагере: "Блат выше Совнаркома".
   У Васечки оказались два неоценимых в воровской среде достоинства: он был рисковым и фартовым картежником, правда, играл с теми, кто расплачивался щелчками и наклейками, а также умел "тискать" романы. Его манера рассказа мне не нравилась, он чрезмерно старался угодить публике, широко используя нецензурщину, а коллизии половых взаимоотношений излагал "открытым текстом", иллюстрируя соответствующими телодвижениями. Даже воры, привыкшие к матерщине, одергивали своего романиста, им хотелось хоть на минуту почувствовать себя аристократами.
   Я не хотел конкурировать с Васечкой. И когда Хачатур попросил рассказать что-нибудь, предпочел стихи. Знал я их очень много, в цейтнот не попадал, и было самому интересно вспоминать многие классические вещи. Кстати, на заключенных стихи воздействуют значительно сильней: моего "Мцыри" заставляли повторять ежедневно, особенно, сидевшие в камере кавказцы.
   Литературе посвящались, в основном, вечерние часы после поверки и отбоя, когда прекращалось всякое хождение на улицу, низкая дверь закрывалась, и тщательно задраивалась утилем, в результате чего камера нагревалась и можно было спать на полу, без риска окоченеть окончательно. Две дневные пробежки за дровами не сильно утомляли и многие камерники охотно слушали и рассказы, и декламации стихов до глубокой ночи.
   Судьба Хачатура была довольно типична для того времени. В прошлом вор, он "завязал", когда увидел, что НЭПу приходит конец, а переходить на грабежи государственных учреждений грозит большими сроками; работал несколько лет на строительстве, обзавелся семьей. Новый арест, никаких обвинений, небольшой допрос, где уточнены его прежние судимости, затем несколько суток в тюремном "собачнике" и этап. При разгрузке из вагонов, на перекличке он узнает: осужден как социально-вредный элемент (статья СВЭ) и посажен на пять лет.
   Меня и Васечку благодарные сокамерники не посылали за дровами, нам разрешалось оставаться на уборке в камерных апартаментах, но мне нужно было адаптироваться к колымской зиме, и я предпочитал ежедневно совершать прогулку на сопку. Подгоняемая морозом партия заключенных шла со скоростью, на которую была способна, тех же, кто не выдерживал темпа, подгоняли кулаками. Трудности были, нужно было под снегом найти сухой стланник, выломать его из гнезда так, чтоб ноша не была тяжелой. Помогать друг другу в ЗУРах, естественно, не принято. Обратный путь с дровами - бег вниз со склона сопки и тут опять то же: кто не выдерживает, не жди пощады.
   Вслед за мной в ЗУР явился Федька Федяев, с ним мне стало веселее, и пять дней пробежали незаметно.
   Выписали из ЗУРа точно в срок. Но тут, я был приятно удивлен: в прежний лагерь - не возвращают, идти придется на "Верхний Штурмовой", где собираются все, когда-либо проштрафившиеся. А как же мои валенки, деньги, оставленные в тайничке в туалете. Надо будет что-нибудь придумать, Федька придет, вместе и обсудим.
   Ощущение от посещения ЗУРа было такое, как будто меня обманули: шел в страшный лагерь, а попал в богадельню!
   ВЕРХНИЙ ШТУРМОВОЙ
  
   Это был молодой отпрыск своего могучего "Нижнего" родителя, в северных районах России его назвали бы Починком. Вскрышные работы только еще ожидались, для этого заканчивали пробивку шурфов, прошивающих толщу торфов до золотосодержащего слоя - "песков". В каждый шурф, а их готовили здесь три десятка, предполагалось заложить по тонне аммонита и с помощью электрозапальника взорвать все одновременно - так называемый "массовый" взрыв, в результате - траншея, заполненная слегка взрыхленным грунтом. С очистки и вывозки этого грунта и начинаются по-настоящему вскрышные работы: в очищенную до подошвы траншею опускают либо рельсы узкоколейки для работы вагонетками на конной тяге, либо тросса мехдорожки, к которым цепляются санные короба. А пока работу зекам приходилась подыскивать, и работа была, как в лагере говорят, "не бей лежачего": поднести, принести, почистить, подмести и все в таком духе. Брали для этих работ людей со второй категорией по здоровью и просто инвалидов, а также проштрафившихся и ненадежных, выпущенных из ЗУРов, вроде меня.
   Староста лагеря Нечипоренко отнесся ко мне с пониманием - сам хлебал жидкую зуровскую баланду - выдал постельную принадлежность и завел в небольшой уютный барак.
   - Будешь как у Христа за пазухой, тут все твои интеллигенты, за сеном можешь сбегать на конебазу, - сказал он мне на прощанье.
   И сбегал, не откладывая, набил свои наволочки ароматным горным сеном, не утратившим еще ни запаха, ни зеленого цвета. Только якуты готовят такое расчудесное сено, и лагерь закупил несколько стоявших поблизости стогов. В бараке не было ни обычных нар, ни вагонок - дощатые топчаны, в углу у двери - большая поленница дров, а проживающие здесь семеро инвалидов, не считают за труд поддерживать тепло.
   Среди семерки инвалидов двое - по зрению: высокий, плечистый Гусев с каким-то процентом зрения и полный слепец, профессор Ниссельсон. Он был мне хорошо знаком, играли с ним в шахматы в августе, на транзитке во Владивосток. К моему удивлению, узнал он меня тотчас по голосу и, видимо, обрадовался моему появлению, как и я встрече, когда я подошел поздороваться, он протянул обе руки и долго пожимал мои тонкими, изящными пальцами. Вспомнили мы с ним врача Либермана - третьего нашего партнера за доской. Впоследствии, он работал главным врачом больницы на Суровой, где я побывал в феврале сорок первого года с воспалением легких, кризис тогда прошел быстро, и я там не задержался.
   Когда, пришло время сесть за доску, Ниссельсон мне сказал:
   - Неудобно предлагать игру в столь ужасные шахматы, их неприятно брать в руки, но у меня нет надежды вновь встретить того юного германца, столь мастерски, если Вы помните, лепившего фигурки из простого хлеба.
   Да, я помнил. Тогда Великий Друг всех народов страны пригнал во Владивосток весь Совет Народных Комиссаров Республики немцев Поволжья, и с ними оказался высокий, молчаливый юноша с руками, способными ваять настоящие произведения искусства. Мы жертвовали ему свои пайки хлеба, а он, размочив их в воде, и, протерев сквозь тряпку, намазывал на руки и обрабатывал до такой степени, что материал становился прозрачным. Изящные фигурки казались сделанными из слоновой кости.
   Игра вслепую была для профессора утомительной, он вынужден был ограничивать ее по времени, но нужно отдать ему должное - я мог обыграть его только когда в бараке царил шум, мешавший ему сосредоточиться. Думается, именно эта игра позволяла ему, сохранять и бодрость, и юмор. Как-то его спросили: зачем таких безнадежных инвалидов везут за десять тысяч километров, куда не пропускают даже цынготных и беззубых? Он с улыбкой ответил:
   - Насчет безнадежных, все обстоит иначе: следователь уверял меня, что в лагере у меня на многое откроются глаза, и я с нетерпением ожидаю прозрения.
   Вскоре из ЗУРа явился Федька, мы с ним работали в звене довольно дружно, но особой тяги друг к другу не испытывали. Здесь же я ожидал его с нетерпением, надеясь совместно проскочить на "Нижний". Он охотно согласился, но просил дать ему время, сэкономить хлеба, чтоб не явится к брату с пустыми руками.
   - Ты же знаешь, Николай и крошки еды, помимо пайка, себе не раздобудет.
   Меня тронуло его отношение к брату. Кстати, с ним попал в лагерь и третий, самый молодой брат, Константин, но он откололся от них еще во Владивостоке, вращался в сообществе своих одногодков, и на наш прииск не попал.
   В назначенный час, отработав, мы исчезли из лагеря и зашагали по дороге. Прошедший недавно снегопад испортил дорогу и впереди пошел Федька, я же старался попадать в его след. Прошли благополучно, не встретив бойцов. Из нашей палатки работяг выселили, там шла реконструкция: строили вагонки, утепляли потолок. Своих нашли, но нужный нам обоим Николай находился в больнице, Федька побежал туда. Свои валенки я разыскал и тут же переобулся, выбросив свои обтрепавшиеся. Сбегал я и в туалет, где мой тайничок оказался пуст, кому-то подвезло. Денег там было немного, 15 рублей, на полбуханки хлеба, все же обидно.
   Вскоре я приобрел себе нового друга, и мы стали неразлучны. Им стал ленинградец Владимир Львович Кон. Его "окрестили" по литерной статье КРТД, и буква "Т" в этой аббревиатуре - троцкизм - причиняла ему некоторые неудобства, как мне мои пункты 8 и 9 статьи пятьдесят восьмой, означавшие обвинение в терроре и диверсии.
   Как-то мы забежали в парикмахерскую, и мастер спросил: "Вы, случайно, не братья? Уж очень схожи". Я взглянул в зеркало: на первый взгляд некоторое сходство было, хотя у него были более тонкие черты лица и блестящие черные глаза.
   Наконец, был назначен день "массового" взрыва. Нам с Коном поручили вывести в безопасную зону наших инвалидов. Это было нелегкое дело: снег был уже достаточно глубок, и идти по нему они не могли, требовалось протаптывать тропинку по склону сопки и помогать беднягам взбираться вверх. Завели мы их на вершину сопки, устроили в удобной лощине, а сами остались на вершине, посмотреть картину взрыва. Такое увидишь не каждый день.
   Заряд взрывчатки рассчитывается не "на выброс", а "на рыхление" грунта, и все же удар был сильный, и в небо полетело множество камней и даже большого размера, а вдоль линии шурфов поднялось коричневое облако пыли. Камни шлепались вокруг нас, некоторые залетали за сопку, и мы забеспокоились о своих подопечных. К счастью, обошлось без жертв, и мы доставили их в барак в сохранности.
   Начальство лагеря и прииска давно мучил вопрос о трудоустройстве инвалидов и то обстоятельство, что в забое их использовать невозможно , только усугубило дело: сверху настаивали именно на таком варианте, этого требовало постепенное ужесточение режима для пятьдесят восьмой. И вот нам с Коном поручено принять участие в эксперименте. Мы доставили инвалидов к месту "массового" взрыва, принесли им инструмент, поставили короба и под руководством приискового нормировщика начали обучать их рабочим приемам. Слепые должны были держаться одной рукой за край короба, другой, нагибаясь, нащупывать грудки земли и кидать в сани. Для хромых и безруких были свои приемы. Инвалиды прекрасно понимали, что для них готовится каторга и всячески старались доказать свое неуменье. В конечном итоге, пришел начальник лагерной командировки, плюнул и велел вести их в барак. Больше подобных попыток не повторялось, и они спокойно сидели в бараке, подкидывая дрова в печь и ожидая отправки в Инвалидный лагерь на 23-м километре трассы.
   Мы с Коном работали или в самом поселке, или где-то поблизости, костров разводить, естественно, не могли выдержать кряду пять часов на морозе, было невозможно и в поисках компромиссных решений заскакивали в разные учреждения и избушки для обогрева. В свой барак заходить было неэтично: наше там появление расценивалось бы как побег с работы. И еще один барак нам не удалось освоить, дневальный бригады гнал оттуда всех посторонних.
   В описываемый вечер завернул крепкий мороз, и мы сорвались с работы задолго до гудка, обдумывая, где бы "перекантоваться", когда на наше счастье эта самая бригада появилась в поселке и мы, смешавшись с работягами, проникли в большой барак с двойными нарами и очень слабыми коптилками. Пока рабочие суетились со своим обедом, объединившимся с ужином, мы спокойно грелись у печки, надеясь просидеть до гудка. Неожиданно в барак вскакивает дневальный и громко командует:
   - Всем встать! Начальник лагеря.
   Вытянувшиеся возле нар заключенные, со страхом взирают на дверь, на входивших быстрым шагом чекистов, из которых первые два были нам вовсе не знакомы. Шедший впереди высокий, в кавалерийской шинели и фуражке с красным околышем (и это в лютый мороз) грозно вопрошает:
   - Что за люди? Откуда? Почему в бараке?
   - Бригада Карлссона, все второй категории, легкотрудники, работают на заготовке дров, сняты с работы на час раньше, как работавшие без перерыва на обед, - четко отрапортовал наш начальник лагеря, выйдя вперед.
   - Какое сегодня выполнение нормы выработки? - еще более грозно спросил второй из незнакомцев, ростом пониже, комплекцией пополнее, одетый по-зимнему, со знаками различия полковник госбезопасности.
   И тут черт дернул бригадира Карлссона продемонстрировать свою честность и подвести наше местное начальство.
   - На шестьдесят пять процентов, гражданин полковник госбезопасности, - ответил он.
   Полковник не на шутку разгневан, голос его поднимается до крика:
   - Почему заключенные в бараке?
   Начальник пытается объяснить, что люди работали без обеда, и он разрешил снять их на час раньше. Полковник повторяет:
   - Я Вас спрашиваю, почему заключенные, не пожелавшие выполнить производственные нормы, получают питание и сидят в бараке, кто дал Вам право снимать их с производства? Впредь, чтоб подобное не повторялось, пусть работают на производстве, пока не выполнят норм, если даже прийдется работать всю ночь. Саботажников в барак не пускать!
   С тем они ушли, оставив всех в шоковом состоянии. Потом мы узнали, что Берзин подписал свой последний приказ третьего декабря и на следующий день выехал с Колымы навсегда. Его место занял тот самый высокий мужчина в кавалерийской шинели, Павлов.
   Продиктовавший нашему начальнику лагеря новое евангелие режима, Евангелие ежовых рукавиц, был заместитель Павлова по лагерю, начальник УСВИТЛ, полковник Гаранин, фамилию которого я услышал на пароходе от осужденных гулаговцев. Мне предстояло еще встретиться с каждым из них по одному разу, а сейчас мы с Коном возвращались в барак совершенно расстроенные, понимая, что в лагере начинается новая эра, эра в багрово-черных тонах. Ежов не мог доверить ягодинским кадрам проведение в лагерях своей политики. Нужно было послать своих людей, не связанных старыми стереотипами, и они в одночасье смогут повернуть политику на сто восемьдесят градусов.
   На "Верхнем", как и на других приисках, заключенных расселили по статейному признаку. Мы не ходили в колонну и мало знали о том, как организованна там жизнь бытовиков и уголовников. В то время среди уголовников убийства происходили редко и за полгода пребывания на "Штурмовом" было всего четыре или пять таких случаев. Что касается спецрот, то здесь и вовсе все было спокойно, хотя от воровства мы тоже не были избавлены: после удаления из наших бараков воров, появились свои шакалы с пятьдесят восьмой в формуляре. Свято место пусто не бывает!
   После посещения нас благородными ежовскими рыцарями сверху пришла директива: отныне бандитов приравнивать к контрикам и поселить в спецротах. Наш староста Нечипоренко сидел как раз по бандитской статье (59 п.3), но вором он не был, иначе он не мог бы занимать эту должность. Новая инструкция, лишила его всех льгот. Его выгнали из барака колонны и сняли со старост. Он явился к нам со своими вещами и расположился на свободном топчане в середине барака, стараясь не подавать вида, что огорчен.
   Вечером в наш барак нагрянула шайка его бывших друзей, и здесь он повел себя отнюдь не по-бандитски - пытался спрятаться под койку. Это не помогло, воры вытянули его за ноги и начали избивать. Он, который раньше ничего не боялся, тут даже не сопротивлялся. Мы с трудом выставили этих героев за дверь.
   Бандитов, впоследствии, переселяли то туда, то сюда, тасуя, как карты в колоде. И надо сказать, что к нам они шли охотно, и даже гордились, что их тоже признали политическими, хотя при этом они теряли некоторые льготы, но получали определенную кастовую свободу, воровские суды "чести" или "правилки" на них уже не распространялись.
   Кончилась лафа для наших инвалидов, пришло разрешение отправлять их на "23-й километр". К бараку подали двое саней. Возчики покидали на дно соломы, две полости из ватного утиля и мы, кто был свободен, помогали им хорошо устроиться и не замерзнуть в дороге. А мороз в то утро был просто сумасшедшим: подуешь - гудит! Их должны были везти до Хаттынака, а это - двадцать четыре километра, и дорога трудная, горная, но опытные возчики обещали к вечеру доставить их на место. А там оставалось около шестисот километров, вероятно, дадут машину. Как там о них позаботятся, дадут ли чем укрыться. Мы советовали не садиться в машину, если не дадут во что завернуться, пожелали на прощанье до начала навигации добиться актирования по 458-й статье (по инвалидности) и ... прощай Колыма.
   - Легче верблюду пролезть в иголичье ушко, чем пятьдесят восьмой актироваться. Нет уж, на той инвалидной нам и конец, - грустно сказал Гусев, остальные инвалиды согласно кивнули.
   В бараке нам без них стало скучно.
   Мы с Владимиром Львовичем продолжали работать вместе, жили мы не ахти как, денег не было ни у того, ни у другого, и если я ждал перевод со дня на день, будучи уверен, что получив телеграмму, отец мне их выслал, и они лишь путаются по здешним конторам, то ему ждать было не от кого: его жену с ребенком выслали в Киргизию, где вряд ли скоро можно найти хорошо оплачиваемую работу, и надо еще снять у кого-то угол, так что она сама нуждалась в денежной поддержке. Подрабатывать куски хлеба, оказывая разные услуги на вольном стане, мы еще не умели, и сидели на голодном пайке.
   Постепенно мы перестали опасаться друг друга и стали беседовать на политические темы вполне доверительно. Тогда, в 1927 году, он еще учился в институте, и рассказывал про то время, как по ночам в подвальном помещении проводились тайные митинги, выступал с пламенными речами Троцкий, призывая студентов смело брать в свои руки судьбы революции, перетряхнуть партийный аппарат, партийное руководство, переродившихся и обюрократившихся чиновников, выдвигать на их место все молодое, честное, инициативное, преданное делу революции. Говорить он умел, а призывы к молодежи импонировали студентам, и они бурно аплодировали.
   Кон присутствовал на перроне, когда их кумира высылали из Москвы, по его словам, там было много его сподвижников, но они не могли себя обнаружить из-за рыскавших повсюду представителей ГПУ.
   В подростковом возрасте я сочувствовал Троцкому, считая его незаслуженно обиженным после смерти Ленина. Ходил я смотреть последние выступления оппозиции, которые состоялись, по видимому, седьмого ноября 1927 года: спустились мы к Манежу и там, увидели, напротив под окнами верхнего этажа, три портрета: Маркса - посередине и Ленина и Троцкого - по сторонам. Проходившие мимо демонстранты реагировали каждый по-своему: одни кричали "Ура!", другие возмущались, требовали убрать. Наверх, на крышу были посланы комсомольцы с проволочными крючками, но хозяева квартиры отбивали крючки швабрами, а внизу, между демонстрантами началась потасовка. Говорили, что и на других улицах Москвы вывешивались портреты опального лидера.
   В студенческую пору, подыскивая альтернативу Сталину, мы вернулись к идеям Троцкого и не нашли у него ничего заслуживающего внимания: призывы к мировой революции могли только вызвать смех, а усиливать гнет над крестьянством было уже некуда, раскулачивание и коллективизация вернули крестьян в крепостную зависимость от государственных чиновников.
   Так что его призывы, так пленявшие молодежь в двадцатых годах, были, по существу, призывами к захвату власти и смене лидеров.
   Последние числа тридцать седьмого года ознаменовались сильными метелями. Дорога к прииску шла по сопкам, и все серпантины и спуски через несколько часов стали непроходимы, а некоторые машины оказались в снежном плену. Нас снабдили широкими фанерными лопатами и отрядили на борьбу со стихией. Наши попытки раскопать и пропустить к прииску груженые машины оказались безуспешными - все равно, что вычерпывать ведром воду из реки. С нами работали и заключенные из дорожно-эксплуатационной дистанции, и мы часто обогревались в их бараках. Начальник дистанции Гордон был заботлив и внимателен. Выпуская, своих работяг в метель, он наказывал им следить друг за другом, чтоб кто-нибудь не отстал или не обморозил лицо. Жизнь этих людей, не шла в сравнение с нашей. Им регулярно платили денежное вознаграждение и кормили по высшей категории питания. Хлеб и махорку у них можно было купить, но у нас не было за что.
   Ветер стих неожиданно, как и начался. Это произошло в новогоднюю ночь, и в тот же час среди ночи нас подняли, выдали по пачке махорки на двоих и отправили на расчистку трассы. Поделили на участки и взялись махать лопатами, пробивая траншею шириной два с половиной метра, что составляет половину ширины полотна дороги. Сначала сбросили полушубки, затем телогрейки и рукавицы. Ночь была удивительно теплой и тихой, хотя звезд видно не было и трудно определить время, то ли два, то ли четыре часа ночи.
   Пробили сквозную траншею и, прежде чем перейти на другую сторону, собрались в кучу покурить. Кто-то напомнил, что где-то сейчас встречают Новый год, может быть, сейчас двенадцать часов в Новосибирске, а может быть, в Свердловске. Кто-то возразил, что встречать нечем: нет ни выпить, ни закусить. Однако, встретить хотелось всем и решили разом закурить и прокричать: "Ура!", поздравить друг друга с Новым, 1938 годом и пожелать, чтоб он был таким же мягким, добрым и теплым, как и эта ночь.
   В некоторых местах заносы снега достигали трехметровой высоты, и мы возились со снегом еще несколько дней, нам помогали два трактора с прицепленным тяжелым угольником. По обоим сторонам дороги были нагромождены двухметровые валы, и теперь самый незначительный ветер заполнял дорогу между валами тяжелым плотным снегом, затрудняя, сообщение.
   Пробыл я на этом маленьком уютном прииске около месяца и вскоре, после памятной новогодней ночи снова оказался в ЗУРе, а само время пребывания здесь осталось в памяти небольшим светлым пятнышком среди ночных пейзажей остальной лагерной жизни.
   Кона я встретил в начале войны на Кадыкчане, когда в тайгу выдвигался десятитысячный отряд дорожников для связи Колымы c Алданом. На приисках он потерял несколько пальцев, но возмужал и окреп, там мы и расстались.
  
   РЕПРЕССИЯ
  
   Нельзя дважды войти в одну воду. В лагерь, казалось бы, входи хоть двадцать раз, но при этом каждый раз перед тобой будет другой, новый. В этом я убедился, когда меня повторно бросили в тот же самый ЗУР, по кличке "Чечпик". Теперь весь ЗУР и каждая его камера были чудовищно перегружены, как будто, весь прииск перекочевал сюда на зимние каникулы. Десятка два обитателей камеры не могли втиснуться на пол, и проводили ночи, стоя у печки.
   Эта репрессия оказала на меня очень странное воздействие, полмесяца выпали из моей памяти. Не помню я, ни деталей отъезда из Верхнего Штурмового, ни встречи с ЗУРом. Я машинально ел, пил, спал, но мозг в этом не участвовал, память была отключена. Я так и не узнал, за что и на сколько меня репрессировали.
   Мозг как бы проснулся в годовщину смерти Ленина, я обрел себя стоящим на дворе у своей камеры, под черным куполом ночного неба с тихо мерцающими звездами, и у меня возникло какое-то мистическое видение: торжественное заседание в Большом театре и Он - в Царской ложе. О чем думает этот человек, это ничтожество, вынесенное наверх игрой случая, сидя там в эту знаменательную дату? Торжествует свою легкую и быструю победу над Лениным и его наследниками? Готовит новую подлость многострадальному народу? Кто сейчас может на это ответить?
   Дальше жизнь моя в ЗУРе потекла своим чередом, наслаиваясь в памяти, и сейчас я вынужден, не сгущая красок, по возможности объективно описать жизнь в этой трущобе, по сравнению с которой, описанное М. Горьким "Дно", может показаться преддверием Рая.
   Утро в лагере не столь интересно, как пробуждение дворянской усадьбы или передового колхоза, и все же - каждому свое, и оно вполне достойно внимания. Начинается оно затемно, когда еще никто не собирается нас будить, и поднимаемся мы с пола не от крика петуха, а от ... кашля, который вдруг начинает трясти всех, до этого мирно спавших зеков. Это не вполне обычный, а мучительный, удушливый, глубокий кашель, заставляющий людей извиваться на полу в напрасных попытках откашляться и снова уснуть. Когда люди начинают понимать, что, лежа нельзя очистить легкие от налипшей за ночь мокроты, они ползут к печке. Эх, сейчас бы закурить, но махорки у тех, кто кашляет, как раз и нет.
   В это несчастливое для лагерника время суток камера напоминает псарню, где собраны старые, изувеченные, озлобленные и голодные дворняги. Вот он лезет к печке, а там стоят уже плотной стеной и негде просунуть руки, он рычит от ярости и оттаскивает в сторону того, кто послабее: "Иди, гад, отдохни, торчишь тут с вечера!" Подходит другой, он поскромнее, без того "душка", тихо становится за спинами и медленно протискивается, бормоча: "Братцы, поимейте совесть, дайте набрать тепла за пазуху". Оттиснутые тихо рычат.
   Наконец, кто-то подходит к двери и начинает освобождать ее от тряпья. Этот кто-то - не первый встречный, он "парашник" или ассенизатор, только ему доверяется вечером задраивать, а утром раскрывать дверь, а он уже выбирает себе помощника. Дверь раздета и начинает во все щели "дымиться мороз"; в камеру ползут тонкие белые струйки. Эти двое выносят за порог "парашу", крича на вышку: "Стрелочник, парашу!" Нести ее далеко не приходится, завернул за угол и выливай на землю, сплошь покрытую испражнениями. В зоне есть где-то общий туалет, но зимой он не работает. Парашу оставляют на морозе для дезинфекции: говорят, туберкулезная палочка в кипятке живет несколько минут, а на пятидесятиградусном морозе погибает. Парашник у нас человек привилегированный, его знает, и тот из обслуги, кто носит баланду и всегда наливает ему добавку, да и черпает погуще.
   Теперь запрет на выход снят и двери хлопают непрерывно, и каждый раз в избушку врываются клубы морозного пара, накопленное тепло быстро испаряется, становится неуютно. За порогом крики: "Стрелочек, оправиться!" и все долго отхаркиваются там черной, как сажа, мокротой, очищая залепившиеся за ночь легкие.
   Нельзя сказать, что все спят, не раздеваясь, на нарах имеют возможность снять и шапки, и валенки, и полушубками укрываются вместо одеяла; спящие на земляном полу, снимают разве что рукавицы, укладывая их под бок для просушки, валенки и шапку не снимают никогда. Есть в камере люди вынужденные раздеваться до белья, это - "короли" воровского сообщества, имеющие, подобно римским патрициям, своих клиентов, именуемых "шестерками". Такой авторитетный вор, улегшийся в постель в одежде, как простой мужик, теряет свое лицо и свой авторитет.
   Утро заканчивается со звоном рельсы, приглашающем нас в поход за дровами. В камере остается десятка полтора зеков для уборки не только камеры, но и прилегающей территории. Впрочем, из оставшихся добрая половина не ударят и палец о палец - у кого деньги, у того и привилегии, а уборкой займутся полдюжины работяг, не способных даже сходить за дровами.
   Возвращаемся в зону с дровами, спешим перебить их об угол нашей избушки. Хоть и шли быстро, почти бегом, а все промерзли до костей. Вокруг нашего жилища наведен порядок: нечистоты присыпаны снегом, но белизна не надолго: пришедшие уже рисуют на ней желтые узоры. Внутри нашей пещеры подметено и проветрено. Счастливчики кидаются на нары к своим местам, а нам, места которых "не нумерованы" придется долгих семь часов слоняться в поисках временного места. Но это - потом, а сейчас кормежка.
   Наш дневальный с помощником вносят бачок с хлебными пайками, они очень разные: есть соблазнительные горбушки, да еще с довесками, получишь такую - большое счастье на весь день. Их немедленно обступают голодные обитатели камеры и начинается справедливая раздача: один работяга достает пайку и кричит: "Кому?", другой называет по списку очередную фамилию. Намного хуже организована раздача баланды: баландер из уголовников, черпает своим друзьям из глубины бачка, прочим - кружит черпаком у поверхности, наливая в котелки столь жидкую юшку, что в ней невозможно отыскать даже грамм сухого вещества. И эта кормежка проводилась один раз в день. Зато наши "короли" передавали с баландером деньги, и тот им приносил из-за зоны пару буханок хлеба, сэкономленного на наших пайках, а иногда и какие-нибудь консервы.
   Рассказывал я теперешним сидельцам ЗУРа, какие тут были литературные вечера, многие не ложились спать до глубокой ночи, то, слушая рассказы, то стихи. И тогда мне поведали печальную историю, после которой люди, обжегшись на молоке, дуют на воду.
   Сидел в одной камере бойкий молодчик - обладатель красивого голоса, вставал и ложился с песней, и полюбилось многим его исполнение "Чубчика", пели ее и соло, и хором, а слушать собирались любители из разных камер, и по вечерам неслись по зоне рулады.
  
   Чубчик, чубчик, чубчик кучерявый,
   Эх, развевайся чубчик на ветру!
   Раньше, Чубчик, я тебя любила,
   А теперь забыть я не могу.
  
   Бойкий молодчик, оказался сексотом-провокатором, и сдал оперу списки на полсотни человек, якобы членов лагерной контрреволюционной организации, в которой мирно сотрудничали с каэровцами и уголовники. Им, конечно, инкриминировали не лирическую песню, но ненависть к провокатору, пришибленному таки неблагодарными слушателями, перешла и на песни, и на творческие вечера, и теперь по вечерам все в камерах томились от скуки.
   Чтоб не злоупотреблять дальше терпением читателя, перейду к развернувшимся вскоре событиям. Визит в ЗУР "кума", как именуют оперуполномоченного, вызвал у зеков ничуть не меньший трепет, чем у городских чиновников, описанный Гоголем приезд ревизора. И не зря, холостых поездок у него не бывало: как приезд, так "крещение", да не одного - двух, а сразу несколько десятков ни в чем не повинных жертв. Уедет кум, а через недельку всех его "крестников" - в этап на Серпантинку, где без промедления приговоры приводятся в исполнение, Опера еще и в помине нет, а вся зона знает об ожидаемом его приезде, и не по письмам или телеграммам, а потому, что вызвали убирать его кабинет, размещенный позади вахты.
   Кабинет этот не был ни слишком просторным, ни роскошно обставленным, скорее по-спартански просто, и не содержал чего-либо лишнего, могущего отвлечь внимание от дела. Не было в нем привычных для столичных подследственных стеклянных шкафов с разными законодательными актами или сочинениями основоположников научного коммунизма, не было и массивных сейфов, были портрет, с него Великий Кормчий взирал на происходящее с загадочной улыбкой из-под усов, и было еще место на стене, освобожденное от другого портрета. Не было на дверях необходимой надписи: "Входящий, оставь всякую надежду! - и с добавлением мелким шрифтом: "Кроме сексотов".
   Вызовы на вахту начались после обеда, и хотя все уже подготовили себя к тому: если вызовут - смерть, но те кого касался Указующий Перст Судьбы, оказывались потрясенными до последнего нерва и, выйдя из дверей, неизменно отворачивали за угол и, к неудовольствию провожатого, долго мочились, стараясь избавиться от предательской трясучки, и затем шли к вахте тихим, тихим шагом, понурив бедную, обреченную головушку.
   В кабинете все было по-деловому, долго посетителей не задерживали, и они возвращались по своим камерам в каком-то отрешенном, мрачно-молчаливом раздумьи, и остальные зеки невольно расступались перед ним, давая им лучшие места и одергивали тех желторотых юнцов, которые пытались уточнить все подробности: "Не тревожь! Видишь, человек не в себе. Пусть оттает!" А счастливчики, у которых в кармане водилась махорочка, завертывали и прикуривали для них самокрутки. Так бесчувственные сокамерники салютовали новым смертникам.
   Среди "крестников" был пожилой мужчина, он оттаивал долго и смог раскрыть рот только когда все кругом разноголосо храпели, и у печки вокруг трубы качались он, я и молодой поляк. Я его не расспрашивал, общая картина происходящего была для меня ясна, детали же вряд ли могли что-нибудь изменить. В моей душе царила подловатая радость Одиссея, проскочившего Сциллу, и радость эта была отвратительна рядом с человеком, уже схваченным ее зубастой пастью. У этого человека была потребность выговариться, рассказать все подробности скорее для себя, и я стоял молча, и вскоре с удивлением понял, что мучает его не страх перед Серпантинкой, не ожидаемый приговор, все это он отпереживал раньше, как только выкрикнули его фамилию, и вошел он в кабинет следователя уже неся в себе смертный приговор, и именно это сделало возможным совершить ошибку, подписать "самоубийственное" заявление, снимающее со следователя моральную ответственность за все, что совершится впоследствии.
   Так случилось и со мной при аресте. Я знал правило работников ГПУ: был бы человек, а статью они найдут, и уже при входе в вестибюль был убежден, что выйду оттуда с десяткой, и соответственно вел себя на следствии и, когда, спустя полгода, мне объявили такой приговор, я только смеялся. А мучил меня пустяк, то, что не сумел отбиться от двух, очень неприятных пунктов пятьдесят восьмой статьи: террора и диверсии.
   Его рассказ я должен передать, поскольку рассказанная им технология оформления материалов следствия была типична для нашего ЗУРа.
   При его входе следователь поднялся и с какой-то, по-видимому, сочувственной улыбкой картинным жестом пригласил сесть. Затем постучал в стенку и зашедшему вахтеру велел принести кружку чая с сахаром и кусок хлеба, и все это ему. Он понимал, что следователь его "покупает", но мозг услужливо подбросил мысль:"Поем или откажусь, от этого ровным счетом ничего не изменится", и он не спеша выпил небывало вкусный чай, и потом, на заедочку, принялся за хлебушек. Пока он кушал все эти лакомства, следователь в форме дружеской беседы расспрашивал об условиях жизни в зоне, подводя его к выводу, что в таких условиях невозможно дожить до конца срока. Беседуя со следователем, мой собеседник завернул из лежащей на столе пачки махорки добрую самокрутку, прикурил ее от керосиновой лампы и с наслаждением затянулся. Следователю он ответил, что не может же он весь срок сидеть в ЗУРе, а на рабочих командировках условия намного лучше. На что следователь сказал:
   - Боюсь, в ближайшие годы не произойдет существенных изменений в режиме, а для вашей статьи предусмотрено содержание только в ЗУРах.
   Так они беседовали по-дружески, и следователь внушал ему мысль о безысходности его положения, угощая махоркой и подводил к "крещению". И тут, как единственный выход, следователь предложил написать заявление с просьбой вернуть в тюрьму для дальнейшего отбывания срока, бедняга отказывался, понимая, что заявления писать нельзя, у следователя с лица исчезла улыбка, он начал раздражаться. Расслабленный едой и курением мозг опять услужливо подбросил коварную мысль: "Пиши - не пиши, ничего не изменится, найдут способ, как "пустить в расход", и сейчас он сам не мог понять, как написал это заявление:
   " В лагерях работать не могу, отказываюсь и прошу направить меня для отбывания срока в Москву, в Бутырки".
   В этом тексте главным было "отказываюсь", и когда он пропустил это слово, следователь заставил переписать заявление. Отказ вообще работать в лагерях - это бунт против всей системы ГУЛАГа, и за это пощады не будет.
   И он казнился сейчас, что дал им карт-бланш на свой расстрел и не мог понять, как это с ним случилось, ведь все время был на чеку.
   Я не хотел его успокаивать, а поляк сказал:
   - Если Вы б не подписали, они заставили какого-нибудь сексота написать на Вас донос, и результат был бы тот же.
   - Пусть, пусть! Но не я сам! Боже! Какой же я кретин! Как я мог перед ним расслабляться? - шептал он, чуть не плача.
   Долго их здесь не задержали, у меня даже закралось сомнение, не оформили ли приказ в Хаттынахе, получив номер по телефонограмме от УСВИТЛа, съездить в Магадан и обратно следователь вряд ли успел. Даже за эти считанные дни после отъезда следователя у этих ребят закралась в душу новая надежда, а может быть, все обойдется. Сидевшие в тюрьмах в самом тридцать седьмом году,вспоминали о них, как в кошмарном сне, но теперь мысль вернуться в родной город, связаться с родными, получать, пусть самые скромные посылки, начать хлопоты о пересмотре дела казались реальной и достижимой. В ответ на подобные рассуждения кто-то апатично промямлил:
   - Наверное, глупо думать, чтоб нас везли сюда только для того, чтоб начать развозить по тюрьмам.
   Кто-то с надеждой возразил:
   - Не верю, чтоб не нашлись в партии силы, которые не начнут хлопотать о пересмотре дел. Тут в ГПУ и зашевелились, дескать, хотите пересмотра дел, а вот и они, осужденные, сидят по своим тюрмам. В этом случае возврат в тюрьмы имеет смысл. А, впрочем, срок у меня четверть века, все равно его мне не отбыть.
   - Все правильно, только уже было два этапа на Серпантинку и два приказа, один на 55 и другой на 150 человек и, говорят, у них тоже брали такие заявления.
   Разговор замолкал, но надежда людей не оставляла.
   Но конвейер истребления работал неумолимо, и в роковой день с утренним звонком рельса из камер выгнали на плац всех обитателей, сгрудили их у открытых ворот и начали быстро выкрикивать фамилии обреченных, выталкивая их тут же за зону, где в ожидании приплясывали на морозе конвоиры и, понимая серьезность момента, сидели безразлично позевывая, две овчарки. К выстроившимся повели партию из нерабочей зоны "Свистопляса", после чего вокруг стоящих в гробовом молчании этапников, забегали конвоиры, звучно декламируя, как молитвы, грозные предупреждения. Все происходло в великой спешке, но охраняемые не обращали внимания на разыгравшийся вокруг них спектакль, думая каждый о своем.
   - Помните! Ведут на расстрел безвинных, - не выдержал кто-то и партию тронули.
   Аналогичных выкриков в Бутырском одиночном корпусе по ночам раздавалось немало, но в лагере я такое встречал впервые.
   - Это, кажется, Зернин?! - отреагировал на выкрик один из стоящих по эту сторону ворот.
   - Он, самый! Сам был комиссаром и говорил, что стрелял тоже немало, - ответил другой.
   Вспомнил и я этого человека, его рассказ у печки заставил меня тогда задуматься о мироощущнии следователей, оформлявших материалы на расстрел, хотя, возможно, в чем-то и виновных, но не столь уж тяжело. Тогда, в начале революции Зернину поручили дело об офицерских заговорах, и он с гордостью рассказывал о том, как беспощадно подводил всех под высшую меру.
   Нас погнали на сопку за дровами, и когда мы вышли за ворота, дорога сверкала белизной, как будто никакого этапа и не было. Идти по узкой тропке вдвоем было трудно, и я пропустил вперед более легкого на ногу поляка. Как на зло что-то случилось с моими ногами, как связанные в паху, они еле сгибались, и я путался в переметах плотного, скользкого снега и кувыркался с тропы в глубокий снег. Шедшие позади выхватывали меня, помогая стать на тропу добрым толчком. Так поступают со всеми, выпадающими из строя, чтоб не задерживал партию в пути.
   Я ковылял, а мысли проносились в мозгу, как разорванные облака в ветренный день. Пришел на ум встреченный на транзитке священник, он бесстрашно отстаивал необходимость религиозных верований, а слушатели задавали ему каверзные вопросы. Один спросил:
   - Как можно болтать о справедливости, когда тысячи безвинных людей гонят в лагеря, а негодяи остаются на воле.
   - Нет, не невинных юнцов посылают в Гиенну лагерную. На руках у них кровь служителей святой Веры, да рыцарей Долга и воинской Присяги и нет им пощады, а только Возмездие и Кара и Он (имеется в виду Сталин) есть Орудие небесное того Возмездия, - вещал свихнувшийся попик, и все бежали от него, как от прокаженного. Почему вспомнилось об этом попике? Возможно, в связи с Зерниным.
   Приказ о ликвидации контрреволюционной бандитской организации (в этап пошло несколько уголовников) нам зачитали без промедления. Во время чтения ушедшие стояли перед моими глазами, как живые, мысли в голове путались, у меня кружилась голова, и я не смог сосчитать количество жертв. Поляк сказал: "Их было семьдесят" ... Подписал приказ начальник УСВИТЛ полковник Гаранин (я был неуверен, что он успел его подписать) и потом объявили: "Приговор приведен в исполнение".
   В лагере прошел слух: кто-то пошел в этап за другого! Случаи обмена фамилиями в лагере не редкость, но здесь случай особый, нашелся доброволец - самоубийца.
   К тому времени я прошел недолгую жизнь: мне исполнилось 24 года, это - около восьми лет сознательной жизни, из них в лагерях - пять. Важное место в жизни у меня занимала дружба. В Сиблаге я дружил с пожилым забайкальским крестьяниным Ташлыковым, и много воспринял от него хорошего. В Бамлаге моим другом более трех лет был тоже забайкальцем, из Нерчинско-заводского района, Кешка Никифоров, и под его влиянием я очистился от мальчишеской скверны вранья и бахвальства. На Нижне-Штурмовом у меня складывалась дружба с Николаем Федяевым, но у него был брат Федька да и проработали мы с ним еще мало. На Верхнем-Штурмовом я очень быстро сошелся с Владимиром Львовичем Коном и считал его близким другом. Только здесь, в ЗУРе, мне не довелось обзавестись другом.
   Кстати, этот Федька и на этот раз явился в ЗУР вслед за мной, он был еще здоров и силен, отпустил рыжие бородку и усы, охотно услуживал сильным мира сего и поталкивал слабосиловку, как-то грубо толкнул от печки и меня, как бы забыв, что мы работали в одном звене. С ним у меня не могло быть ничего общего, а вскоре его перевели в другую камеру.
   После ухода этапа много времени по ночам я проводил с поляком, мы изнуряли себя стоянием до поздна у трубы, чтоб потом свалиться и уснуть до утра, не слыша ни храпа, ни стонов, ни хрипов спящих. Поляк был образован, учился в одном из известных польских университетов, был на редкость открытым и, по-видимому, честным парнем, правда, он не мог понять наших советских порядков и нашего к ним отношения. Как-то мне сказали, что он ненавидит русских и все советское, и я спросил, без обиняков, чем мы этому обязаны? Оказалось, все не так: он не мог понять, как могучий революционный народ может пресмыкаться перед кучкой авантюристов и терпеть невероятные издевательства?
   - Поверь, в Польше половина мужчин ушла бы в леса и сражалась насмерть за свободу народа.
   Мне пришлось ему объяснять, что при нашей организации сыска, когда каждый второй может оказаться сексотом, его партизаны оказались бы репрессированными еще не доходя до леса, а с ними и все их родные и близкие.
   Для дружбы нужен совместный труд, а при таком бесцельном и бессмысленном, каком-то растительном существовании настоящей дружбы, видимо, не бывает. И все-таки поляк рискнул предложить мне уйти с ним в побег. По его мнению нам нечего было терять, и чем ждать свинца в затылок, лучше рискнуть, а небольшой шанс у нас был: один надежный человек был ему должен пятьсот рублей, и если его разыскать, он без сомнения вернет эти деньги, и с ними мы сможем уйти к якутам.
   - Даже сумасшедший на Колыме не побежит зимой, во-первых, на снегу следы легко читаемы, во-вторых, при шестидесяти градусном морозе, если понадобится пересидеть нам в сугробе - отморозим руки и ноги, а в этом случае мой выбор в пользу расстрела.
   Время у нас было и, желая убедить меня, он подробно рисовал мне картину побега и, должен сказать, что фантазия у него работала, и было в его плане много оригинальных уловок, позволяющих пройти мимо расставленных на дороге пунктов. В наборе его статей была и 82-я - "побег", и как картежник, раз проигравший удваивает ставку, он тоже мечтал отыграться.
   - Мечтать, естественно, не возбраняется, только учти, что тебя на Серпантинку не пригласят и писать заявления не заставят, и сидишь ты здесь не за статью, как все мы, а, скорее, по доносу, и скоро тебя отсюда выпустят. Поэтому больше не морочь мне голову. Донос-то на тебя не за это ли написали? - сказал я ему наконец.
   - Так, - ответил он и, отвечая любезностью на любезность, добавил:
   - А вот у тебя нет и одного шанса на спасение, ты еле ходишь, и скоро не сможешь идти за дровами и тогда - на "Свистопляс", а там, в первый же приезд "кума" тебя "окрестят".
   Первая часть его предвидения оправдалась, таща как-то с сопки дровину, я не выдержал нужного темпа и подгоняемый штыками конвоиров, свалился. Конвой задержал партию и предложил двоим лихим уркаганам взять меня под руки. Так меня и дотащили до вахты, а там предупредили, чтоб больше я за дровами не выходил, иначе...
   На следующий день надзиратель, несмотря на мое сопротивление, вытолкал меня за ворота и толкнул в строй. Реакция уркаганов была однозначной, и тогда я лег на снег у ворот, отказавшись наотрез идти с партией. Начали бить. Конвоиры били прикладами, правда, в лицо старались не попадать; вахтер пинал подшитым валенком, начальник - носком фетрового бурка, стараясь попасть в лицо, но я закрывался руками. Надзиратель не бил, он слишком часто заходил в зону и там может получить возмездие, поэтому он старался поднять меня и тем избавить от побоев.
   Парадокс состоит в том, что человек, проевший свои мускулы, слышит удары, но не чувствует боли, так лежал и я, слыша глухие удары, но не чувствуя боли, и впечатление было такое, что бьют кого-то другого.
   Их ругательств память не сохранила, а сам я кричал во весь голос, стараясь их раздразнить :
   - Бейте, гады, пираты, пока ваша сила! Убивайте быстрее! Не боюсь!
   Возможно, убивать меня не входило в их планы, может быть, мне только казалось, что я кричу, в действительности - бормотал, только вскоре они разошлись и я остался в одиночестве лежать на снегу у закрытых ворот. Я обдумывал, что лучше: встать и попрыгать или продолжать ожидание, лежа на сумасшедшем морозе. Пожалуй, если я буду лежать, это произведет более сильное впечатление, и я не поднялся. Мороз очень располагает ко сну, мысли стали путаться, и я задремал.
   - А ну, подымайся! - услышал я голос надзирателя. Я шарашился медленно, и он, потеряв терпение, схватил меня за шиворот и поставил на ноги. Лицо его было покрыто кумачовым румянцем, видимо, он хорошо прожарился у печи. На вахте он заставил снять валенки и переобуться в сапоги, отобрал у меня и рукавицы.
   - Сидеть в камере можно и без обуви, - сказал зло.
   Мы вышли с вахты и пошли вдоль ограждения зоны.
  
  
   НА "СВИСТОПЛЯСЕ"
  
   Раньше отказчиков от носки дров оставляли в рабочей зоне и использовали на уборке камер и то, что меня куда-то ведут испугало. Соображал я медленно, раздражал непривычный дикий скрип сапог по морозному снегу. Был февраль и, хотя солнце начало выползать из-за горизонта, морозы лютенели все больше. Прошли вдоль нашей зоны; надзиратель перекинулся словечками с "попкой" на вышке, повернул за угол, и я увидел вдали вахту с проходной. Наконец, сообразил: да ведь ведут меня в нерабочую зону, на "Свистопляс". Только этого мне не хватало!
   На мое несчастье, в канун водворения администрация решила перевоспитать сидящих там воров и вывела оттуда в рабочую зону всех, кто еще двигался, ходил за дровами. Воры были озлобленны, и в этот муравейник кинули меня.
   Надзиратель этой зоны ввел меня в камеру и, обращаясь к высокому, худощавому, подвижному и отчаянно курносому молодцу, дневальному камеры, сказал, как бы заискивая:
   - "Кнопка", привел пополнение. Принимай!
   - А за дровами он будет ходить? - злобно вопросил тот, подскакивая ко мне с добрым дрыном в руках. - Нам ведь дармоеды не нужны, мы сами - дармоеды.
   - Это выяснить без меня, - ответил надзиратель, поспешно ретируясь.
   Нужно сказать, что камера мне сразу понравилась, в ней было много свободных мест, а у печки, хоть и не сильно, все же розовели бока, и я невольно подвинулся к ней.
   - Ты, доходяга, к печке жмешься, а дрова будешь носить? Говори! - заорал на меня "Кнопка" и крутанул своей палкой.
   Для меня все начиналось сызнова.
   - Меня потому и прислали в эту зону, что я - неходячий.
   - А кто тебя будет отапливать? Эй, вы, будете его обогревать, он ходить не научился?
   - Гони его, Федька, из камеры! Погреется на морозе, сам побежит за дровами без оглядки.
   И Федька-кнопка, орудуя дрыном, принялся выпроваживать меня за дверь. Я сопротивлялся как мог, захватил дрын руками, зажал его под мышку и повис на нем. Это вызвало хохот у зрителей.
   - Вот это доходяга! Тебе, Федька, с ним не справится, зови на подмогу!
   Разъяренный дневальный толкнул плечом дверь и, выпустив из рук дрын, сильно ударил меня ногой. Я растянулся на снегу у закрытой двери, двери моей надежды. Поднимался на ноги долго, огляделся. Зона, как две капли воды, похожая на рабочую, как будто вымерла, нигде не души, только негустые столбы дыма тянулись из труб к морозному небу, говоря о том, что и тепло, и жизнь совсем близко.
   Поплелся на вахту, пытался объяснить вахтеру, что я полураздетый замерзая среди зоны. Он ответил, что надзиратель придет, разберется, а когда я ему надоел, выскочил и ударом кулака отбросил меня от проходной. Толкнулся в две-три двери, гонят, как собаку. Перепробовать все камеры, может быть, где-то и приняли бы, хотя бы обогреться до прихода надзирателя, не хватило энергии.
   Так я стоял посреди сверкающей зимней белизной зоны, засунув в рукава голые руки и постукивая совершенно одеревеневшими ногами. Никто не шел, я подул и воздух загудел, мороз на восходе жал особеннос сильно, еще минут 15-20 и мои конечности не спасет ни один врач. Нужно было что-то предпринять.
   И тут я увидел на вышке стрелка с винтовкой за плечами, он смотрел в мою сторону. Это был выход! Своими негнущимися ногами, балансируя телом, чтоб не упасть, я пошел к вышке. Стрелок понял мое намерение, взял в руки винтовку и что-то закричал. "Ага, - думал я, предупредительные выстрелы теперь отменены, он должен стрелять по нарушителю первым выстрелом. Сейчас все решится". И я перешагнул дощечку с надписью: "Запретная зона". Он выстрелил, но не в меня, куда-то в воздух.
   Меня от ограды отделял огромный сугроб снега, накиданный уборщиками зоны, он мне мешал, я не мог идти дальше, топтался, делал вид, что намерен подойти к самой зоне и яростно кричал:
   - Стреляй, чертов "попка", стреляй!
   У меня на лице был целый намордник из льда и инея, и, скорее всего, стрелок не слышал, о чем я кричу и выстрелил повторно и снова куда-то в воздух, и тут я расслышал, что он зовет надзирателя:
   - Скорее сюда! Человек лезет на зону.
   Выстрелить третий раз в воздух он не имел права ни по старой, ни по новой инструкции, и он не выстрелил вообще. Вот тебе и "попка"! Не "попка" - Человек!
   В зону вбежал надзиратель, оттащил меня от сугроба, завел на вахту. Я сразу протянул ладошки к горячей печке и почему-то удивился, какие у меня черные руки, все в трещинах и какой-то чешуе. И снова завел меня в ту же пятую камеру и сказал дневальному буквально следующее:
   - Делайте с ним, что хотите, бейте или не бейте, только из камеры не выдворять.
   После такого совета этот уголовник не стал церемониться, от дубасил меня дрыном изо всей силы и скомандовал:
   - Давай под нары!
   И я заполз туда, но тут же подумал, что смалодушничал: насмерть-то он меня, наверное, не забил бы! Там, в поднарье, я оказался не в одиночестве, были и другие, такие же бедолаги. Железная печка стояла на высоких ножках, и к нам в подземелье не попадал ни один теплый лучик, а когда кто-нибудь из нас вытягивал к печке руку или ногу, бдительный Федька бил по ней дрыном без всякой жалости.
   Лежу тихо в своем леднике на мерзлом земляном полу, на теле ни одного не избитого местечка, ноги обогреть не успел, скованы, как в колодах. Думаю, все же я их не обморозил, время прошло не так много, просто влажные портянки смерзлись с сапогами. И от этого уже легче на душе. Надо хорошо отогреть руки, они мне скоро понадобятся. Решение, я уже принял: я не морлок, жить под нарами не буду! Надо схватиться за палку и пусть бьет руками и ногами, это все же легче. Ну, а если забьет насмерть, ничего не сделаешь: борьба есть борьба! Вылезти на свет божий нужно, когда принесут пайки, и в это время им драться будет некогда, и я получу минуты на изготовку. Сразу успокоился. Лежу, грею руки.
   Надо мной о чем-то говорили, но я, занятый своими мыслями, не слушал, а вот успокоился и услышал несколько очень интересных для меня реплик.
   - Сволочи, забрали на Чепчик нашего Кузю-романиста! Просто зла не хватает. Чем теперь заниматься?
   - Да уж, точно, подохнешь здесь со скуки.
   Кажется, судьба давала мне шанс. Хоть и неприятно было предлагать себя в качестве прислужника, но у этого "Кнопки" уж очень тяжелый "шутильник", как он его называл, и из двух зол приходится выбирать наименьшее, и я подал голос:
   - Будете романы слушать?
   Там, на бельэтаже, меня сразу услышали:
   - Да, конечно.
   - Давай, вылезай!
   И вот я уже сижу на нарах, напротив печки, на снятом и расстеленном полушубке, сушу портянки прямо на ногах, сапоги греются рядом со мной, телогрейка расстегнута, снята и шапка с нашитыми на нее "хитрыми" тряпками, предохранявшими лицо от мороза, сижу и уже дымлю: кто-то дал покурить. От тепла руки и ноги зашлись острой болью, зашевелились под гимнастеркой разные насекомые - ничего мудреного - месяц не был в бане, но главная беда - наступила реакция, начали слипаться глаза, захотелось спать. Тут меня торопят, им хочется узнать: стоящий ли я романист. Откладывать нельзя, протираю глаза, отодвигаюсь от печки, объявляю: "Девушка на скале", роман канадского писателя Джеймса Оливера Кервуда. Все зашевелились, устраиваясь поудобнее, только Федька-кнопка и еще один тип, Чмырь, почему-то возненавидевший меня с первого взгляда, поворачиваются ко мне спиной. "Ладно, - думаю, - посмотрим: чья возьмет?". Посчитал момент подходящим, стучу по нарам:
   - Эй, морлоки, вылезайте слушать роман!
   Федька было схватился за дрын, но кто-то цыкнул:
   - Нехай слушают!
   И литературный вечер начался. Не начиная романа, познакомил их с Канадой, Клондайком, золотой лихорадкой, трансконтинентальной железной дорогой. Это дало повод моим "друзьям", Федьке и Чмырю усомниться в моих способностях как романиста, но там были воры повыше рангом и тем пришлось замолчать.
   В рассказе я дошел до момента, когда мой герой, сбросив дремоту, заметил, что женщина исчезла из вагона, забыв на столике фотографию и, невольно взглянув , был поражен красотой юной девушки, стоящей на каменном утесе и тут, при описании, я не пожалел красок, так, что и Федька и Чмырь оказались захваченными и слушали еле дыша.
   Говорил я очень тихо, как говорят все ослабленные люди, и мои слушатели вынуждены были подползать ко мне все ближе и шикали на моих ближайших соседей по поднарью, которые, оказавшись в тепле, сладко спали на нарах. Меня тоже одолевало тепло, иногда я начинал дремать, бормоча какую-то чушь, и тогда меня взбадривали махоркой или же давали отдохнуть полчасика, чтоб самим сбросить напряжение.
   Я хотел перед сном прервать рассказ на самом интригующем моменте и остановился, когда мой герой, преодолев многие препятствия, после долгих поисков и скитаний, напал на след девушки, и тут с ужасом увидел, что маленький отпечаток макасина закрывает огромный след медвежьей лапы. Чтоб отбиться от желающих слушать дальше, мне пришлось проявить немалую твердость. Даже Чмырь был согласен не спать всю ночь, лишь бы поскорее узнать, чем все кончится.
   В камере у меня нашелся настоящий ценитель рассказов, он же стал моим надежным покровителем. Это был пожилой вор по кличке "пан", впрочем, наиболее близкие именовали его "Барсуком". Наутро, после первого неоконченного романа он дал свою рецензию:
   - Пока ты спал, мы тут повторили его заново. Это - хороший роман, и ты рассказываешь правильно. Тот романист, Кузьма, которого взяли на "Чепчик", тискал с похабщиной и матерщиной, а вот в романе, этого нельзя. Мы тут промеж себя можем похабничать, а вот в романе, там все по-другому, все как надо. Иначе это не роман, а так, одна матерщина.
   Его слова сразу подняли мой авторитет, и я стал действовать смелее, когда хотел спать, прерывал рассказ, и если кто-нибудь начинал требовать, он говорил: "Нехай", и все от меня отставали. На мое счастье в зоне не было другого рассказчика, ни плохого, ни хорошего. Слух о том, что в "пятой у Пана" классно тискают романы, просочился по всем камерам, и скоро у нас стали собираться представители всех воровских групп, все уркаганы, аристократия.
   - Вы ж махорочки не забывайте нашему романисту, - предупреждал Пан гостей, и в куреве я уже не неждался.
   Обсуждать услышанное в пятой камере стало модным, и воры стали хоть на полчасика заскочить послушать, о чем речь.
   Материала для рассказов у меня было много: до девятнадцати лет я читал запоем, и одно время вел картотеку прочитанного; в дополнение к этому, сидя пять месяцев в одиночке, получал по семь книг на неделе из Бутырской, очень богатой библиотеки. Конечно, в памяти что-то выпадало, приходилось на ходу домысливать, я к этому привык, а слушатели не замечали. Я любил рассказы Джека Лондона, О'Генри и других, но аудитории не нравилось, когда все быстро кончалось, и мне приходилось объединять по несколько рассказов. Впрочем, были и любимые рассказы, например, "Обращение Джимы Валектайты", О'Генри, его пришлось повторять несколько раз, и тут слушатели ловили меня на небольших отклонениях.
   В ЗУРе характер существования зеков диктуется воровским сообществом, а точнее - небольшой группой крупных воров, они там прекрасно организованы, и к тому же их верховодство признают уголовники на рабочих лагпунктах прииска. Остальные обитатели ЗУРа, наоборот, внутренне разобщены, изолированы от основного населения прииска и влачат жалкое существование, постепенно из-за недоедания превращаясь в доходяг.
   Об уркоганах написано немало, но каждое сообщество, как и каждый лагерь, имеет свое лицо и заслуживает внимания. В тот период они жили относительно мирно, стараясь при решении своих конфликтов избегать убийств. Перелом наступил на рубеже 1945/46 годов, когда на Колыму хлынули уголовники, вывезенные из гитлеровских лагерей. Они называли себя "военными" ворами и сразу вступили в конфликт с нашими домашними, именовавшими себя ворами-честнягами или ворами-законниками. Война на истребление между двумя этими группировками, отличавшаяся невероятной жестокостью, затянулась на целое десятилетие.
   Воры, усвоившие два действия арифметики: отнять и раздеть, здесь в ЗУРе были не в состоянии применять свои профессиональные способности; отнимать было просто нечего, если отбросить мелкое шакальничанье "шестерок", и главным занятием и средством обогащения каждого вора служила картежная игра. К картам уголовники относятся со всей серьезностью, правила поведения регулируются многими неписанными воровскими законами, а несостоятельный картежный дебитор ("заигранный") карается сурово. Настоящая игра в нашей камере велась только по ночам, когда двери задраены наглухо, причем, ставки в такой игре могут быть различными. Тот, для кого ставки этого кружка высоки, ищет другие по своему карману, уходит в другие камеры.
   Как-то просыпаюсь ночью, слышу реплики из кружка:
   - Иду на все!
   - В банке сто семьдесят два! Чем отвечаешь?
   - Вот деньги. Считай. Здесь больше.
   Тогда я подумал, что на эти деньги за зоной можно купить семь буханок хлеба. Кому что!
   Моим шефом был Пан, ему требовалось заранее знать, какой роман я буду начинать следующим, и мы с ним обсуждали "меню". Это был спокойный, не лишенный юмора человек. Профессиональный картежник, он прекрасно владел собой, не злоупотреблял матершиной и в незнакомом обществе всегда мог сойти за квалифицированного рабочего, впрочем, в юности он недолго был в обучении на станочника. Меня интересовал секрет его успехов в картежной игре, и мы иногда беседовали на эту тему. Я не верил, что вор может быть хоть в чем-то и с кем-то честным, полагая два этих понятия несовместимыми, он смеялся над моими вопросами:
   - Ну как я могу "кропить" карты, играя с постоянными партнерами? Знаешь, как-то играл с одним фраером и отметил десятки и тузы, а он нащупал, отложил карты и говорит: "Что получается? Решка наша, а орел - шап-шарап? Так что ли? "Мне пришлось извиниться, фраер был "битый".
   Когда я спросил, как насчет передергивания карт, ответил:
   - Чепуха. Когда ты держишь карты, десяток глаз следят за твоими руками. Если и удается передернуть, только один-два раза в ночь, и то нужно как-то отвлечь внимание. А вообще, это - себе дороже: один раз подзасекнешься и навсегда выйдешь из доверия.
   Постепенно он рассказал азбуку картежной игры, но не раскрыл личных секретов, сказав:
   - Удача уйдет. Есть такая примета.
   Как-то я спросил, сколько по его оценке болтается в зоне наличных денег, он, не задумываясь, назвал цифру - сто тысяч. Впоследствии я разобрался, откуда здесь скапливается такая впечатляющая сумма наличности. Вор наворовавший и наигравший на прииске крупную сумму денег, стремится попасть в ЗУР, отдохнуть на нарах и поиграть "по-крупному", обратно же деньги уходят небольшими суммами в обмен на продукты. К тому же недавно, в берзинские времена на прииске играли и вольные, и заключенные, а деньги постепенно переходили к ворам и дальше их путь лежал в ЗУР.
   Иногда на воров нападала грусть, и они просили одного из своих "шестерок", Слюсаренко, по кличке Машка, спеть любимые песни; были среди них и общеизвестные, знакомые по кинокартине "Путевка в жизнь". Машка был молодой, красивый вор, с расплывшейся фигурой, он обладал легким тенором приятного тембра и хорошим слухом, неплохо вторил ему Федька-кнопка, а все остальные неизменно подтягивали. Все песни, включая такие, как лихая песня "Гоп со смыком", пели они протяжно и тоскливо, видимо, влияли тюремные стены, не вселяющие ни оптимизма, ни веселья.
   Я смотрел на грустные лица молодых воров и против воли проникся к ним сочувствием: что видели они в своей жизни? Только плохое: подлость, обман, жестокость. Даже если им удавалось взять хороший куш, их тут же обирали перекупщики краденого, спекулянты, проститутки, шулера, изготовители "липовых" документов, и эти мелкие воры вынуждены были снова и снова "идти на дело", пока не попадали в руки своих извечных врагов - "лягавых", не получали срок. "Кому тюрьма, а кому - дом родной!" - хвастливо говорили они знакомым подросткам, вызывая у тех уважение. В действительности, в тюрьме их роль была жалкой: быть прислужником, клиентом, "шестеркой". От тоскливых песен веяло безысходностью: не могли они сами вырваться из этой трясины, их по рукам и ногам опутывали воровские законы. В таком состоянии на воле, они, вероятно, напивались или употребляли наркотики, здесь - пели, отводя душу.
   Я думаю о том, что наша советская юстиция и правоохранительные органы в борьбе с преступностью исходят из невероятных посылок, будто бы этот мир - случайное отклонение от нормы, которое невозможно ликвидировать. Все в жизни гораздо сложнее: преступность существовала извечно и будет существовать в обозримом будущем, она является дополнением и продолжением нормальной общественной жизни, ее подвальном этажем, ее составной частью. Главное в деятельности упомянутых органов - не ловить, судить и сажать. Но изучать глубоко их жизнь и искать средства предупреждения.
   Между тем, "Свистопляс" жил своей жизнью, полупустая зона наполнялась доходягами с "Чепчика". Смертность в зоне была небольшой, истощенные люди, как правило, не болеют, их истощение заслоняет все болезни. Такие люди умирают тихо, ни стонов, ни криков; чаще всего человек засыпает и не просыпается. Смерть окружающих не волнует, никто не интересуется именем или фамилией преставившегося раба Божия. В лучшем случае кто-нибудь сдернет с него полушубок или телогрейку и кинет взамен свое тряпье. Закон "сменки" действует безотказно и в отношении мертвых. Дневальный "Кнопка" приводит надзирателя и приносит носилки. Дальнейшая судьба покойного мне неизвестна, думаю, что их опускали в ту траншею возле больницы на "Нижнем "Штурмовом", которую я видел весной.
   Большое количество доходяг, заставило приисковую санчасть выделить нам санитара, который именовал себя лепкомом и появлялся один-два раза в неделю для раздачи хвойной настойки - признаки цынги были у всех. Он составлял списки самых слабых и определял очередность отправки их в больницу. Я тоже попал в этот список, хотя мало понимал: к чему лечиться, если придет опер и отправит на Серпантинку. "Кум" не появлялся здесь больше месяца, и по нашим расчетам должен был вот-вот приехать.
   Санитар выполнил свое обещание, но с больницей у меня не получилось, я оказался слишком здоров. Он явился в камеру с валенками и рукавицами, помог переобуться и повел к проходной. Нас отправляли двоих, мой напарник был очень подвижен, и было непонятно, почему санитар выбрал его, а не "нормального" доходягу. Под нас подали ... волокушу. Обычно ее используют для трелевки бревен, для чего за деревянную "подушку" цепляют бревно за комель и волокут его по лесу к лесным биржам. Было удивительно, что такое специальное средство используется для перевозки больных. По дороге я не слезал с "подушки", держась за привязанную в ней веревку, и наблюдал, как шакалил мой спутник, делал большие круги в поисках то окурков, то объедков. Я был уверен, что в больницу его не положат.
   На практике все получилось иначе: в больнице оказалось одно место, и вышедший врач, без всякого осмотра, только взглянув на наши физиономии, замотанные тряпками, отобрал его, а мне предложил ехать обратно. Я настолько опешил, что как бы потерял дар речи и не нашелся что сказать в свою защиту. Взглянув в стекло, я понял, что повлияло на выбор: у этого воришки было узкое и бледное лицо, мое же, обросшее заметной черной бородой, казалось широким, к тому же от мороза горело румянцем.
   Аналогичный курьез случился со мной на Лубянке-2: вернувшись туда из Бутырок после девятидневной голодовки, я обратился к врачу за диетпитанием. Взглянув на мою румяную физиономию, он не поверил моим словам, и только звонок в канцелярию тюрьмы помог установить истину.
   Моему спутнику-воришке больница впрок не пошла: он украл из тумбочки больного его пайку и на другой день был изгнан. Я же не был особенно огорчен неудачей, почему-то не хотелось уезжать со Свистопляса, но пришлось выслушивать укоры возчика, обвинявшего меня в симуляции. В пятой камере ребята встретили меня радушно, и первым вопросом был: какой роман они будут слушать?
   Давно уже закончился месяц моего пребывания в ЗУРе, а меня никуда не вызывали и ничего не объявляли. Я был не одинок, но каждого интересует свое, и я лежал, думая иногда о том, что же со мной будет.
   В один из таких дней раздумья по ЗУРу пробежал слух: в кабинете "Кума" расположился какой-то очень большой начальник, перед которыми все здешние ходят на "цырлах", и теперь к нему начали водить на допрос самых крупных воров. Почему-то в памяти фиксировалась дата - 19 февраля 1938 года. Скорее всего, это и был тот день, когда появилась надежда прояснения нашей судьбы. Наши камерные воры зашевелились, оказывается, он приехал по разгрузке ЗУРа, и требовал от них идти на прииск работать, угрожая выморозить их отсюда. Не желая демонстрировать массовый саботаж, руководители сообщества дали команду шестеркам собираться на прииск, на работу, а сами решили бороться дальше.
   Настал и мой черед. Видя, что меня легче нести, чем вести, вахтер помог мне подняться на ноги, прислонился спиной к моей спине, уцепил меня за шиворот, нагнулся, так, что мои ноги оторвались от земли, и зашагал на вахту. Там он поставил меня на ноги перед дверью, распахнул ее и назвал мою фамилию.
   У стола в шинели и фуражке (это в феврале-то, и притом на Колыме) сидел высокий, худощавый мужчина с резкими чертами сухощавого лица и пронзительным взглядом, которым он оценил меня. Узнал я сразу, помогла и фуражка, и кавалерийская шинель: начальник Дальстроя НКВД Павлов. Вот это я залетел! На самую верхушку колымской пирамиды!
   Отрывисто и резко он задал мне несколько вопросов анкетного содержания, спросил, за что я сижу в ЗУРе и на какой срок посажен. Я стоял, покачиваясь, и мямлил, как мог, наверное, являя собой очень жалкое зрелище. Он быстро прервал, не дослушав мою бессвязную болтовню, спросив:
   - Работать будешь?
   - Я, гражданин начальник, ходить не могу, меня нужно выносить на руках вместе с лопатой.
   - Подлечим, подкормим, будешь работать, пойдешь на вольную командировку.
   Моя беседа с начальником Дальстроя, а точнее, мой допрос, был коротким, но содержательным: я был выпущен из ЗУРа! На второй-третий день меня этапировали в составе большой партии на Нижний Штурмовой. Идти не своих негнущихся ногах я, естественно, не мог и не дошел бы эти шесть километров, но двое подхватили меня под руки и крепко держали, третий подталкивал в спину. Надо ли говорить о моих ощущениях, когда перед глазами возникли знакомые строения прииска.
   У ГУЛАГа было две функции: основная, режимная, которая в те годы сводилась к превращению лагерного срока в медленный расстрел и вспомогательная, хозяйственная - золотодобыча. На какой-то момент хозяйственная функция возобладала, истребление людей было приостановлено, и я оказался счастливчиком.
   Павлов повел решительную борьбу с уголовниками, пытаясь выгнать их из ЗУРа: в камеры не давали дров, печки заливали водой, через трубу - вымораживали, как тараканов. Два дня и нам пришлось пролежать в этих условиях. Воры держались, они выгнали всех "шестерок" перейдя на самообслуживание, но было ясно, что администрация пошла на крайние меры, и скорая капитуляция королей неизбежна.
  
   В БОЛЬНИЦУ
  
   Возвращение на Нижний Штурмовой после почти трехмесячного отсутствия не принесло радости: вернулся я полутрупом, не способным к работе, и к тому же сразу совершил глупость, съев кусочек соленой кеты, чем вызвал сильнейшую жажду, хотелось пить, пить и пить. И я пил снеговую воду, делал то, что нельзя в состоянии крайнего истощения, снеговая вода казалась мне сладкой, и я не хотел бороться с жаждой. Этим я спровоцировал и понос, и отеки, и они пригвоздили меня к нарам.
   В последние дни февраля в палатку зашел староста и выкликнул мою фамилию, в его руках была телеграмма от отца, извещавшего о сторублевом переводе. Она датирована третьим февраля, но после длительной изоляции возобновление связи с родителями казалось счастьем. Пока я безуспешно искал бумагу и конверт, принесли еще два письма, датированные октябрем (как это было далеко), в них отец вложил и то, и другое, и сообщал мне еще об одном переводе. В моем состоянии деньги были не нужны, но я тотчас же написал заявление о розыске и сел писать ответ. Закончить и отослать это письмо я не захотел, слишком неопределенным было мое положение.
   Больными и сильно истощенными людьми были забиты все жилые помещения лагеря, многие для своего выздоровления нуждались в срочной госпитализации, но маленькая приисковая больница была переполнена и возили туда по большой части безнадежных, а наладить амбулаторное лечение, видимо, считали бессмысленным, ограничиваясь тем, что без осмотра давали освобождение от работы. Занималась санчасть только отмороженными, которых было немало, делая перевязки и ампутации. Мы же, вышедшие из ЗУРа, лежали в палатках, предоставленные самим себе.
   А между тем, жизнь на прииске менялась день ото дня: улучшилось питание в столовке, всем, кто выходил в забой, вне зависимости от показателей работы, выписывалось стахановское питание, по забоям ходили латошники, угощая работяг спиртом и пирожками, лагерь стал по-немного наедаться, а с этим стало веселей и нам, неработавшим.
   Те, кого не мучил понос, ежедневно в часы раздачи пищи бегали в столовку и всегда что-нибудь доставали. Среди нас был высокий, невероятно худой мужичок, прозванный за свою подвижность "Рысаком". После очередного похода он захлебываясь, рассказывал:
   - Гляжу, сидит мужик, перед ним миска гречневой каши с мясной подливой и полбуханки хлеба, он еле ковыряет ложкой. Я, натурально, подсаживаюсь, говорю: "Друг, может, отломишь хлебушка-то, сколь не жаль?", а он подвигает мне всю миску и ломает грамм четыреста хлеб: "Давай, ешь!". Я, натурально, все - с подчерку! Гляжу, еще один поднялся от стола, оставил грамм триста хлеба, я - цап, а есть не могу, тебе принес".
   У этого Рысака силы восстанавливались на наших глазах, от обеда к ужину, молодело лицо, разглаживались морщины, глаза приобретали блеск, он как бы отходил от нас. А я, к своему ужасу, законсервировался, истончавшие стенки пищевода не воспринимали пищу, каждая корка хлеба или глоток воды действовали, как отрава, вызывая приступы поноса. Пробовал я и голодать по суткам (есть не хотелось), но аппетит не появлялся. Не уменьшались и отеки: когда садился, отекали ноги, когда ложился - лицо, от них мотор стал работать с перебоями. Понял окончательно: без вмешательства медицины я обречен!
   Тогда я попросил товарищей, лежавших рядом со мной на деревянных щитах вокруг печки, которым ежедневно что-то рассказывал, отвести меня в медпункт, находившийся от нас в полусотне шагов.
   Путешествие оказалось для меня сложным, своими негнущимися ногами я не мог переступить даже хворостинку.
   Не могу не описать один случай, происшедший в этой санчасти. В то время заведующим был некто Бондарь Иван Иванович, осужденный по статье 58 УК пункт 10 на пять лет. Он одним из первых в администрации и обслуге лагеря понял, куда клонится лагерная политика и ужесточил отношение к собратьям по статье. В медпункте он установил ванну и в ней проводил тесты, опуская туда больных, принесенных в медпункт в обморочном состоянии. Какое-то время ванна действовала безотказно: оказавшись в ледяной воде, человек приходил в себя и выскакивал оттуда, как ошпаренный, но один раз метод не сработал: оставленный в воде больной "утонул", Бондаря отправили на Серпантинку ( в то время это был обычный следственный изолятор) и там блатные всласть наиздевались над ним, заставляя ползать в ногах и совершая над ним разные экзекуции. Оттуда он уже не вышел.
   Теперь медпунктом заведовал Лурье. Он не был живодером, подобно своему предшественнику, но не был он и настоящим медиком, болеющим за своих пациентов, был "ни рыба, ни мясо". Он не был в большом восторге от моего присутствия, не хотел он и осмотреть меня, поняв многое по исходившему от меня запаху. Но я заставил его прощупать пульс, что, оказалось нелегким делом, аритмия была налицо. Потом я лег на топчан и продемонстрировал отек лица. Так, не раздеваясь, я дал ему представление о моей болезни. Человеческое ему не было чуждо, и он решил, что лучше отправить меня умирать в больницу.
   Это было одиннадцатое марта и, вернувшись в палатку, я получил еще одно, сентябрьское письмо отца, оно было отправлено из Сухуми. Бедный отец, где бы он не находился, все время думал и страдал за меня.
   Чтоб я делал, не будь его? Под этим впечатлением я взялся закончить письмо, начатое еще четвертого марта.
   "Пишу это письмо не торопясь, так как письма отсюда еще не идут, и оно долго будет лежать на почте. Я решил написать тебе это письмо лишь для того, чтобы передать тебе свое сегодняшнее настроение. В эту зиму я сильно ослабел и, главное, меня сильно скрутила цынга"... "Недавно был в больнице, сегодня опять направляют в больницу. Теперь у меня главная задача - к весне выправить свое здоровье, восстановить силы и начать работать"... "В общем, здесь теперь стало хорошо, особенно в смысле питания, но только у меня не хватает сил, чтоб дотянуть до нужного момента.
   В части писем: без марки здесь не принимают, поэтому, когда посылаешь конверты, прошу тебя прикладывать марки, а то 20 копеек не найдешь, чтоб здесь купить.
   Ты извини, пожалуйста, я пишу тебе такие неприятные вещи, но ты сам просишь быть откровенным, и я сознаюсь, что сейчас мне нужна поддержка",
   Последняя приписка сделана мной для успокоения совести, я понимал, что не имею права огорчать отца подробностями, но в то время было страшновато за себя, и я подумал - лучше пусть немного поволнуется сейчас, чем будет оплакивать мою кончину.
   Несколько строк из подлинного моего письма, датированного 4-12 марта 1938 года, приведены как объективные документальные свидетельства жизни заключенных на этом прииске, кстати, они говорят о том, что зимний террор в отношении каэровцев был приостановлен. Надолго ли?
   На вечернем рапорте Лурье получил задание перекомиссовать освобожденных от работы, отобрав наиболее здоровых для забоев. Осматривать все эти живые трупы ему не хотелось, и он поручил санитарам провести опрос и переписать всех, желающих пойти работать. Ко всеобщему удивлению, желающих оказалось немало, при этом единственным условием они поставили повышенное питание, независимо от выполнения норм. Добровольцев во главе с Рысаком увели в баню, чтоб выдать им постели, поселить вместе с бригадирами и выставить завтра на развод. Уходя, Рысак сказал:
   - Отгуляли девки пасху, откатали яйца! Не все коту масленница, бывает и Великий пост. Будь уверен, Никола, завтра выпью баночку спирта и закушу пирожком. Жаль, ты не можешь пойти со мной, спирт для тебя - лучшее лекарство.
   Было до слез обидно за свою беспомощность именно в момент, когда жизнь в лагере обновляется, и для всех, кто в состоянии шевелиться, открываются новые возможности.
   В торжественный момент, когда выздоравливающие отправились в баню, в палатке появился лепком. Я поспешил напомнить ему, наш вчерашний разговор и неожиданно все разрешилось. В этот момент в палатку зашел покурить и погреться водовоз, он сказал дневальному:
   - У меня осталось немного воды, пойди, слей себе!
   Лурье отреагировал мгновенно, велел им вырубить из саней бочку и погрузить на санки нас с Орловым, тоже бывшим студентом, и то же, как я, поносником. Посмотрели б вы, что это были за сани: все обледенелые, с тремя перекладинами, на которых можно возить или бочки, или бревна, а мы с Орловым были счастливы - теперь нам можно о себе не заботиться, о нашем здоровье и жизни отныне будут заботиться медики. Нас грузят на санки и, как обыкновенные бревна, прикручивают веревками к саням, чтоб в дороге не свалились. Лурье говорит подошедшему санитару:
   - Этих спиши! Они сюда не вернутся.
   Можно было обидеться, но я уверен, что теперь быстро поправлюсь.
   - Рано хоронишь! - подумал, но не сказал, говорить не мог.
   В больнице принимала симпатичная пожилая сестра, их там дежурили две, и обе вольнонаемные. Нас отвели в баню, раздели, обработали под машинку везде, где были волосы, банщик помог нам помыться, насколько позволяли две шайки воды, выдал чистое белье, полотенце, тапки.
   Маленькая больница не была рассчитана на такой наплыв. До тридцать седьмого, когда на Колыме хозяйничал Берзин, больных среди лагерников были единицы. теперь же больница была перегружена сверх всякой меры, в палатах койки стояли вплотную, под палаты использованы все вспомогательные помещения. Нас с Орловым положили в коридоре, где, как нам объяснили, к нашему счастью, вытащили в морг двоих с бирками на ногах, иначе нам пришлось бы ехать обратно на прииск.
   Больных поносом здесь вообще не клали в палату, их место до излечения или смерти - в коридоре, где стояло семь коек. Я уснул в состоянии невероятного блаженства, оказавшись в чистоте, после стольких дней ужасающей, нечеловеческой грязи. Сколько спал я или дремал, не знаю, меня пытались поднять для еды, но есть я не стал, и пить тоже, решил ждать, когда закончится этот ужасный понос.
   Пришла моя очередь, идти на осмотр, к главному врачу, им был очень известный московский врач Александр Александрович Миролюбов, сердечник, или, как сейчас бы сказали, кардиолог.
   -Да ты, оказывается, мой земляк, с Арбата! - сказал он, заглядывая в мою карточку. - Держишься уже пятый год! Молодец!
   Я мысленно ответил ему, что достижение это не большое, поскольку четыре из них жил в сносных и даже хороших условиях и дошел "до ручки" здесь, на Колыме, за каких-нибудь полгода. Но вслух я не сказал ничего, не хотелось делать усилия, хотелось поскорее лечь на свою чистую койку, там, в коридоре и уснуть.
   А Миролюбов меня выстукивал и прослушивал: "дыши", "не дыши", оттягивал кожу, разгибал руки, проверял веки. Сестра сказала:
   - Больной пищу не принимает.
   - Это еще что такое? Москвичи так быстро не сдаются, нужно бороться до последнего вздоха и помогать нам, если уж попал на лечение!
   - Не хочу пачкать чистое белье, да и есть бесполезно: пища проходит мимо. Когда выздоровею, буду есть! - выдавил я из себя с большим трудом, и от усилия чуть не повалился.
   - От поноса тебе уже дали лекарство, и теперь мой приказ: ешь и пей все, что тебе дают, не больше и не меньше. Особенно, если хочешь жить, избегай воды. Кружки чая со сгущенным молоком, которая тебе назначена, вполне достаточно и чтоб ни грамма сверх этого, иначе не видать тебе Москвы! Нарушишь приказ - пеняй на себя!
   - Не нарушу! Только вылечите!
   - Вылечим, через месяц сам побежишь в забой.
   Все дни я не то спал, не то дремал, как бы погружаясь в Нирвану, как ламаисты во время своих молитв. Просыпался только к еде, но есть, по прежнему, не хотелось, и состояние мое улучшалось медленно. И вот, перед обедом, в наш коридор зашла сестра с бутылкой вина в руках, и дала нам троим по столовой ложке "Кагора".
   - Осталось у меня еще от Нового года. Считайте, что это причастие!
   От этого глотка голова пошла кругом, я вдруг куда-то поплыл, как будто выпил целую бутылку. Но вскоре вино возымело свое действие, появился аппетит и стал день ото дня возрастать, мы не знали, как благодарить добрую сестру.
   Орлов не выполнял приказа врача, он постоянно у всех выпрашивал воды, сосал комки снега и льдинки, и лечение не давало результатов. Я его уговаривал, сколько мог, но безрезультатно, он со мной соглашался, но снова пил и пил!
   А в больнице работа шла своим чередом, каждый день везли новых больных. Весна - трудное время для лагерей и гибельное для сердечников и легочников. Многих с отеком легких везли прямо из забоев. Одного из таких привезли в бессознательном состоянии, он в ночную смену упал в забое, и положили на койку у нас в коридоре. Прийдя в чувство, он приподнялся на локтях, огляделся, как бы соображая, где находится и, откинувшись на подушку, прохрипел:
   - Хлопцы, закурить бы! Хоть разок потянуть!
   Мы пытались его образумить: какое курево при отеке легких, но он не унимался, и ему скрутили и прикурили тоненькую папироску. Затянулся он с жадностью несколько раз и затих. Так и умер с горящей между пальцами сигареткой.
   Потом привезли взрывника. У него в шурфу не взорвался один патрон, нужно было проверять. Успел только наклониться над отверстием шурфа, как раздался взрыв. К счастью, волна ударила в стенку, но и его физиономию перепахало всю. Миролюбов больше часа возился, удаляя оттуда инородные предметы и зашивая раны. Когда этого парня поместили на койку, все лицо его было скрыто бинтами. Вскоре он пришел в себя и начал буянить, он срывал повязки и кричал, что слепым жить не хочет!
   Пришел Миролюбов, сел на койку и долго объяснял, что один глаз совсем цел и только залит кровью от ушиба, его зрение полностью восстановится, но взрывник продолжал шуметь. Врач велел дать ему спирта и тот мигом уснул, а когда утром проснулся, скандалить не стал - он видел!
   В коридоре стояло семь коек, две занимали мы с Орловым, третью - еще один поносник, а четыре были как бы транзитными: на них укладывали вновь прибывших, а когда кто-то в палатах умирал, больных уносили на их койке. Иногда для покойников не хватало места, тогда их укладывали в проходе на полу. Проснешься утром и оказываешься в обществе покойников. Впрочем, от нас отличить их было трудно, разве носы у них были поострее. Случилось, что вместо покойника утащили в морг одного из нас, просто положили дремлющего больного на носилки и вынесли. Один санитар еще усомнился:
   - А этот, кажись, без бирки.
   На что старший ответил:
   - Свалилась здесь, потом найдем, прицепим.
   Мороз вмиг пробудил злосчастного больного, он сообразил, что с ним произошло и пополз к больничному корпусу, благо двери морга были распахнуты настежь, так сказать "добро пожаловать!". Вероятно, он не смог бы ни сам открыть дверь корпуса, ни достучаться до санитаров, но случилось так, что сестре понадобилось сбегать домой, и открыв наружную дверь, она ахнула: покойник лез на крыльцо и что-то еле слышно бормотал. Санитары водворили "беглеца" на койку, а проштрафившийся служитель медицины был отправлен на общие работы.
   По этому поводу кто-то напомнил известный анекдот: санитары несут носилки с покойником в морг, а он молит их:
   - Братцы, куда несете? Я ведь еще живой!
   А санитар равнодушно отвечает:
   - Лежи, горемычный, лепкому лучше знать!
   Орлов умер на шестой день. В тот же день меня перевели в палату и положили на койку рядом с пожилым украинцем. Тот уже выздоравливал, силы к нему быстро возвращались, и он был очень оживлен и разговорчив. Он вспоминал семью, ее уже после него угнали из села неизвестно куда, жаловался на свою судьбу: всю жизнь трудился на земле и в одночасье разрушили его гнездо, разорили семейный очаг, порушили семью. И кто разорил? Не ворюги какие-нибудь, свои же украинские земляки! Он не мог с этим смириться, не мог понять, за что? и страдал неимоверно. Я старался ему посочувствовать, но молодой и бессемейный, не мог прочувствовать его горе, да и наслышан был этих рассказов, что воспринимал это как данное.
   С большой любовью рассказывал он о своем саде, о его любимых "яблуках", говорил, что в Сибири жить не хочет, у него срок кончался в будущем году, тут нет этих самых яблук. Я безуспешно пытался ему объяснить, что и в Сибири люди живут хорошо, что даже на БАМе, где я отбывал срок, нам привозили из Чимкента и Алма-Аты отличные свежие яблоки, он твердил свое - это не то, покупные ему не нужны, ему нужны свой сад, свои яблоки.
   Его разговорчивость разбивалась о мою сонливость. После еды, как только он начинал говорить, никакие силы не способны были помешать моему сну, я продолжал спать и дремать круглыми сутками, открывая глаза, только услышав звон и звук посуды, возвещавших начало раздачи пищи. На аппетит я теперь не жаловался и не отказывался ни от каких добавок.
   Сон и еда давали силы молодому организму, я уже вставал с койки и шел в туалет, как говорится, своим ходом, шел, как привидение, боясь сделать лишнее движение, чтоб не упасть. Ничто не может сравниться с ощущениями организма, возвращающегося к жизни после изнурительной болезни, и я радовался каждому своему новому успеху. В туалете были две бетонные ступеньки, вот их я не мог одолеть без посторонней помощи, и загадал для себя, выпишусь на прииск, как только их одолею. Эта задумка не исполнилась.
   Март на Колыме достаточно суров, даже в конце месяца в морозные утренники столбик термометра приближается к пятидесяти градусам, и когда сквозь оледенелое окно, пробилось золотое морозное солнце, невольно брал страх: скоро предстояло покинуть этот, такой счастливый, беззаботный Белый Рай.
   Выписали моего соседа и с ним еще четверых, мы прощались, как будто прожили вместе десятки лет.
   - Приезжай до меня на Полтавщину! - сказал он на прощание, давая понять, что будет там непременно.
   Проходя коридор, я часто видел, на койках лежат по двое в ожидании мест в палатах, догадывался, что с прииска берут только по числу свободных коек, что здесь вынуждены выписывать недолечившихся - чуть начал двигаться и - айда на прииск! Значит, недалека и моя очередь.
   И вот 30 марта Александр Александрович вызвал меня на осмотр к себе в кабинет. Это означало конец райской жизни.
   - Как самочувствие? Ходишь твердо? Дойдешь сам до прииска? - спросил он, заканчивая тщательный осмотр.
   Я ответил утвердительно, понимая, что иного ответа от меня не ждут. Итак, они совершили со мной чудо, вселив душу в умирающее тело.
   - По-настоящему, тебя следовало подержать здесь еще полмесяца, но твоя койка нужна другим, а ты эти две недели полежишь на прииске. Твои многочисленные болезни пройдут без следа, молодость возьмет свое, главное - соблюдай наше предписание: пей регулярно стланник и ешь и пей только то, что дают на кухне, не прикасайся ни к чему недоброкачественному, иначе второй раз можешь не выкарабкаться.
   Я не знал, как благодарить его за все сделанное для меня и дал слово (не ему - себе) твердо соблюдать данные мне советы. Когда я отступал от данного обещания, результаты оказывались плачевными.
   День возврата к нормальной лагерной жизни был чудесным, в спину светило яркое, как из расплавленного золота солнце, впереди лежала укатанная до блеска дорога с полосатыми вешками, кругом, до боли в глазах сверкал снежный ковер ослепительной белизны. Так и запомнилось мне 1 апреля 1938 года. Хотелось бежать, хотелось скакать по гладкой дороге к тем, казавшимися такими близкими зданиям прииска, а я еле шел, покачиваясь из стороны в сторону, садился на бровку дороги около вешки, смотрел на близкий, и такой далекий прииск и тяжело вздыхал.
   В палатке, где я устроился после больницы, не было ни одного белого предмета, не проникал и дневной свет сквозь покрытую льдом слюду. Контраст с больницей был разительный, и это вызывало ностальгию. Несмотря на апрель, на нижних нарах было прохладно и пришлось карабкаться на верхние, завертываться в полученное суконное одеяльце и спать от кормежки до кормежки.
   В первый же день написал и отправил отцу письмо:
   "При осмотре в больнице у меня установлена отечная болезнь, порок сердца, туберкулез легких и цынга плюс истощение.
   Денег, переведенных тобою в октябре и ноябре, я до сих пор не получал, а сейчас они были бы как нельзя кстати. Меры розыска принимаю"...
   "Зимой хотел сообщить о себе по телеграфу, но сообщение было прервано, а сейчас на телеграмму нет денег.
   В общем, сейчас еще с полмесяца я совершенно не пригоден к работе и буду отдыхать. Эту зиму перенес тяжело".
   Через неделю, 8 апреля я вновь писал отцу:
   "Позавчера, наконец, получил твой декабрьский перевод 100 рублей, а 50 рублей, посланных 25.10.37 года на почтовый ящик N 3, до сих пор не получил, и где они болтаются, я не знаю"...
   "За эти 7 дней апреля я начал быстро поправляться, а эти деньги мне очень помогут, я думаю, что к 15 апреля восстановлю свое здоровье.
   Единственно, что меня очень беспокоит, это - слабость, я быстро задыхаюсь, а так силы растут не по дням, а по часам".
   Комментируя выдержки из своих писем должен извиниться перед читателем за невероятный перечень болезней, его я списал с больничного направления и, видимо, в этом моем состоянии врачам было трудно ориентироваться.
   Все имеет свой конец. Кончились и отведенные мне на выздоровление две недели, и 16 апреля нужно было выходить на работу. Был я еще очень слаб, но просить у лепкома отсрочку не захотел. Послали на заготовку и подноску дров, и вот с дровенякой на плече, проваливаясь сквозь апрельский наст, я проверял свои силы. Вечером мою фамилию выкликнули на этап. Я не верил своим ушам, не понимал, как человека, первый день вышедшего на работу после длительной и тяжелой болезни, можно отправить в пеший этап по сопкам за пятьдесят километров.
   Когда на следующее утро этапники сидели в отдельной палатке, ожидая отправки, к нам зашел молодой, довольно симпатичный заместитель начальника лагеря, он спросил некоторых: будут ли они работать. От меня требовалось заверение, что в скором времени я смогу выйти в забой и буду добросовестно работать, и в этом случае меня отставили бы от этапа и оставили бы на прииске, где произвол закончился, и впереди маячила нормальная жизнь. Вместо этого я пожаловался на свою слабость, думал его разжалобить, но больные и слабосильные ему не нужны, и он не вычеркнул мою фамилию из этапных списков.
   И всё же, несмотря на испытываемую физическую слабость, уходил в этап почти в радостном настроении, вызванном ощущением того, что благодаря какому-то чуду остался живым. Тогда я ещё не мог просчитать, что это чудесное явление сотворил сам, отказавшись в один морозный день выйти на работу, иначе говоря, став отказчиком в такое грозное время и проследовав в ЗУР, как бы, по собственному желанию. Этим я сбил со следа Режимную службу лагеря. Прошло какое-то время, прежде чем они разыскали моё местонахождение на "Верхнем" прииске. Попади я в ЗУР раньше, - ИДТИ БЫ МНЕ НА СЕРПАНТИНКУ с той партией Зернина, по какой приговор был приведен в исполнение очень быстро.
   Теперь же передо мной лежали новые дали лагерного пути, новые трудности и треволнения, новые мучения и страдания, с которыми предстояло бороться, которые придётся преодолевать. А это и есть жизнь!
   Не сказал, что Шипилов давно был разжалован из бригадиров и подвизался среди лагерных придурков. Мои товарищи Федяевы пережили зиму, Николай был очень слаб, на работу не выходил.
  
  
  
  
   Часть II Прииск Нижний Атурях, год 1938
  
   НАЗНАЧЕН НА ЭТАП
  
  
   Оно было очень некстати, это назначение, я еще не оклемался после больницы и долгой болезни, поработал один неполный рабочий день. К счастью этап этот не был тем страшным этапом с произволом конвоиров и издевательством уркаганов, какие остаются в памяти на всю жизнь, нам предстояло пройти полсотни километров к новому прииску того же управления.
   Намеченных на этап отобрали с вещами в отдельной палатке и на­чали документальную обработку сразу на нескольких столах. Пока меня не выкликнули, я лежал на нарах, подложив под голову вещмешок, ста­раясь использовать для отдыха каждую минуту, наблюдая за происхо­дя­щим как бы со стороны. Шанс остаться на старом месте возник неожиданно, с приходом в палатку заместителя начальника лагеря. Это был молодой, мягкий в обращении человек, мало похожий на тертых лагерных чекис­тов. Среди нас он выискивал работяг, которые пригодились бы в откры­вающемся сезоне золотодобычи, подошел побеседовать и со мной. От меня требовалось выдать стандартную клятву: "Гражданин начальник, оставьте здесь, буду работать, вот честное слово!". Я оказался плохим психологом, не понял, что ему нужно, пытался его разжалобить рассказом о своих болезнях, а какому начальнику нужны больные лагерники? Вот так шестой год в лагере и ничему таки не научился, шанс оказался упущен­ным.
   Мои друзья по несчастью, вовсе не подавлены перспективой расста­вания с прииском, от их разговоров гудит палатка, судят и рядят по раз­ному, кое-кто считает, что на новом месте удастся "покантоваться" месячишко-другой, другие - что там не хватает рабсилы и, значит, питание и содержание, будет лучшим чем здесь. Один высказался: здесь не удалось приткнуться, возможно, там повезет больше. Я запомнил эти слова и этого человека: нет, и там счастье ему не улыбнулось. Прослушав весь спектр высказываний, я успокоился: гонят вперед - надо идти, человек - не рак, задом не пятится. Пугал меня только сам пеший переход - ноги еще наполовину атрофированы.
   Эх, найти бы какого-нибудь знакомого! И я внимательно приглядывался к этапникам, вслушиваюсь в выкликаемые фамилии, никого! А жаль: у меня в мешке - и махорка, и хлеб, и целая горбуша, мог бы поделиться с напарником. Дружбу не купишь, а деловое содружество на пару этапных дней может оказаться полезным для обоих. Не отчаиваюсь: в пути напарника подобрать легче.
   Команда выходить строиться положила конец разговорам и раздумьям. Дальше - как в старом кино: сколько раз строился в колонну вот так за воротами лагеря, не счесть! Не слушаю "молитвы" начальника конвоя, грозное клацанье затворами, это все для новичков! Сегодня этап "домашний", обошлось без четвероногих друзей, а то еще позабавили бы нас рычанием овчарок. У вахты стоит возчик с порожними розвальнями, видимо собирается сопровождать колонну. Зачем? Чемоданов, корзин, сундуков ни у кого: идем из лагеря, а с мешочками никто не расстанется, значит, ожидают падеж... Чур, без меня!
   Еще стоим в ожидании, в лучах апрельского солнца до боли в глазах сверкает на сопках снег, отдохнуть глазу - на черных проталинах дороги. Апрель - трудный месяц: после обеда по колеям потечет водичка, а работяги - в валенках или тряпичных бурках, вот и ходим вторую половину месяца по колена мокрые. На лагерь за спиной никто не обернулся. Гори он огнем! Сколько таких осталось позади! Кто-то сказал:"Запомните этот день! 17 апреля." Подумал: день рождения моего брата Александра! Где он сейчас? Жив ли?
   Колонна ползет по серпантинам, от перевала к перевалу, стараюсь держаться в середине: хуже быть замыкающим, все шишки - его. Ноги слушаются плохо, как будто спелёнуты в бедрах, на подъемах дрожат мелкой дрожью, помогаю им руками, какая-то обезьянья ходьба! Хоть не смеются идущие рядом, и за то спасибо!
   Пока места кругом знакомые, ходили сюда с прииска "Штурмового" чистить снежные заносы на дорогах. После одной пурги трехметровые заносы крепкого как сахар снега отрезали прииск от всего света. Вспоминаю недалекое прошлое, это отвлекает от трудностей ходьбы. На этом перевале гудит ветер, а тогда, в новогоднюю ночь была удивительная тишина и вовсе не колымская теплынь. В ту ночь мы коллективом отметили наступающий тридцать восьмой год. Чем отметили? махоркой! Больше ничего не было, выкурили по самокрутке, наивно пожелали, чтоб год новый был помягче своего предшественника, хмурого и злого старичка.
   Вспомнил еще одну сцену. Водитель - лихач не захотел переждать на разъезде ползущего на подъем тяжелогруженого консервами газгена, рванул на большой скорости и толкнул его в борт, удар оказался достаточным, чтоб столкнуть груженую трехтонку под откос, заросший мелколесьем. Гибель машины казалась неизбежной, очищая снег мы не раз натыкались на останки потерпевших машин, но бесстрашный водитель и не пытался спастись: не выпустил из рук баранку и, умело маневрируя, вырулил на нижнюю серпантину. Когда мы подбежали к нему, мужественный водитель умиротворенно улыбался, пытаясь трясущимися пальцами завернуть сигарету. Водителей, проводивших машины от Магадана в тайгу по колымским трассам, следовало через год освобождать из лагеря, а через три - награждать орденом.
   Первый привал. Этапники до отказа заполнили большой разъезд, негде яблоку упасть - видимо нас сотни две. Никто не развертывает "тормозков": у одних не только нечего повесить на спину, но и под мышками свистит ветер, другие, возможно, не хотят привлекать внимание голодных. Я, чтоб не оказаться белой вороной, не стал рассупониваться, так и отдыхал стоя, с мешком за плечами, вмяв его в снег на краю откоса. Но закурить - закурил и при том, против своего обыкновения, толстую сигарету. Расчет оказался точным, желающих покурить со мной - не мало. Один из них заинтересовал меня особенно: лет сорока, завидного телосложения, просто крепыш, с совершенно круглым лицом и такими же широко открытыми глазами, тонкие усики под носом придавали лицу хитроватое и даже нагловатое выражение. Мне показалось, что это именно тот человек, которого я ищу и я оставил ему солидный недокурок. Он без промедления встал у борта рядом со мной, потянув несколько раз, передал окурок по цепи и без обиняков предложил свою помощь дотяпать до места назначения. Следующий участок пути он уже нес мой вещмешок на своих круглых, но как оказалось, достаточно крепких плечах и в нужных случаях тянул меня на буксире на крутые подъемы.
   Дали нам возможность двое суток отдохнуть на Хаттынахе. Это - не рабочий поселок, в нем расположено Северное горнопромышленное управление и лагерь заполнен управленцами и обслугой всех мастей. С поселком я хорошо знаком, останавливался в нем осенью тридцать седьмого года на пути к прииску "Штурмовому" и потянул Авдонова, своего напарника в итеэровскую столовую, где в буфете мы купили хлеба и несколько банок овощных консервов.
   Не буду утомлять рассказами о своем самочувствии, оно было ужасным, в теле не было ни одной не болевшей клеточки, два дня я лежал пластом, не понимая, как поднимусь в этап. Отрадно было, что моим вещмешком, без всяких просьб с моей стороны, командовал Авдонов. Он бегал за кипятком, устраивал трапезы, даже когда я от боли и усталости не мог принять в них участия. Он добросовестно набивал едой свои и без того уже круглые щёки и я радовался этому: все-таки вдвоем - это не одному. На прииск "Нижний Атурях" пришли вечером, предвкушая двухдневный отдых, свалились на добротные строганные вагонные койки в свободной от людей палатке. Я чувствовал себя счастливым, что страшная зима и тяжелый этап остались позади, впереди - лето и шанс прожить еще полгода. Как оказалось, моя жизнь летом тридцать восьмого года на новом прииске была не столь безоблачной.
   ПРИИСК "НИЖНИЙ АТУРЯХ"
  
   Имя этому прииску дала небольшая в летние месяцы, но широко известная на Колыме золотоносная речка Атурях. Её долина буквально утыкана промывочными приборами многих приисков Северного горного управления, тут же и наш старший брат "Верхний Атурях", обладатель собственного райотдела НКВД, где все лето 38-го года стряпали вторые, "гаранинские" сроки многим заключенным и в их числе тем, кто заканчивал отбывание своих, законных. Представители этого райотдела, оперуполномоченные несут свою службу в наших забоях, выполняя наряду с политическими, еще и хозяйственные функции, поднимая криками "Давай, давай" заключенных на выполнение производственного плана.
   Нам, как вновь прибывшим, отвели палатку 7х21 м., с дощатыми койками вагонной системы, где каждый "крест" держал четыре койки. Дело шло к лету, но в палатке было чертовски холодно, холодней, чем снаружи и я поспешил забраться на верхнюю койку, закутаться в бушлат и припасть к доскам своей "разбитой" поясницей и "чужими" ногами, предвкушая положенный после этапа двухдневный отдых.
   В первый же день нашу программу отдыха насытили таким количеством мероприятий, что за ними самого отдыха не просматривалось. Тут были и поход в баню, и санобработка, и медосмотр, и инвентаризация вещдовольствия, и беседа с начальником КВЧ по самым животрепещущим вопросам: о чем можно писать в письмах на волю, и о чем категорически воспрещено.
   Я сгорал от любопытства и, раз все равно с койки подняли, решил сходить в разведку, узнать, здорово ли проиграл, сменив прииск "Штурмовой"? За стенами палатки быстро нашел кого искал: местного старожила, а ключ к его красноречию у меня был в кисете. Пожилой мужичек сидел на камушке, не выпуская из ладони обрывок газеты, очевидно ожидая, когда добрый дядюшка сыпанет на нее жменю табака. Он с живостью ответил на мое приветствие и машинально помахал газеткой, как бы приглашая к перекурке. Кстати на прииске хорошая газета - дефицитна не меньше табака.
   Увидев, что я не спешу вынимать кисет, сказал разочарованно:
   - Ты видишь, газетка-то какая, такую не скоро найдешь.
   - Табачком не балуюсь - сказал я в шутку.
   - Ну, не скажи! Темнишь, друг, и крепко темнишь: лапы-то от махорки потемнели, да и усы тоже.
   - Ладно, может и покурим, да наперед расскажи, давно ли тут ошиваешься и как жизнь?
   - Давно, не давно, а пригнали с материка в зиму, а живем, не тужим.
   - Зиму то, поди болел?
   - Не то чтобы сильно болел, а вот с ногой провалялся ползимы, отморозил.
   - Тогда действительно тужить было не о чем.
   Испытывать терпение этого оптимиста нехорошо и мы закурили тоненькую на двоих. Выбор остальных вопросов не был оригинальным, все, что полагалось спросить вновь прибывшему, я спросил. Из его рассказа следовало, что начальство здешнее не прочь пускать в ход кулаки, до смерти правда стараются не забивать. Порекомендовав опасаться прораба Конрада, бывшего студента ленинградского физкультурного института, он особенно любит побаловаться с доходягами, не может их видеть равнодушно. Кормят сносно, стахановское питание дают одной-двум передовым бригадам, остальным - семисотка, плюс триста граммов ларькового (хлеба), если найдешь тридцать копеек.
   - Блатные как? надоедают?
   - Они себе, мы себе. В палатках их нет, а в бараки нас не пускают. Работенка, говоришь? Дак ведь в межсезонье работенка - "не бей лежачего".
   Этому последнему замечанию я не особенно поверил, прииск, есть прииск, легкой работы - не жди!
   Поинтересовался я и медпунктом, предвидя необходимость обратится за помощью, он обнадежил, похвалил врача Волохова, уж очень он жалеет нашего брата. Вывод напрашивался, здесь не хуже чем на "Штурмовом", главное - самому не оплашать.
   Пока я беседовал с этим "землячком", там, в палатке уже сформировали бригады и бригадиром одной из них, видимо с подачи Авдонова, выдвинули меня. Попытки доказать мою непригодность, ведь я еще передвигаюсь с трудом, меня шатает ветром, ни к чему не привели, тогда, исполнив свой долг, я успокоился, уверенный, что режимная служба с моими пунктами (террор и диверсия) не пропустят никуда, кроме общих работ.
   Второй день отдыха "улыбнулся", администрация просто не могла оставить нас в палатке в такой момент, когда вытаявший мусор требовал генеральной уборки. Чтоб не нарушать инструкцию нас вывели не на работу, - на ударник. До обеда мы убирали территорию зоны и ее окрестности, после обеда - состоялось знакомство с забоями и промплощадкой - таскали рельсы к строящейся узкоколейке под вагонетки.
   Как всякий неофил, я быстро и добросовестно выполнил обязанности бригадира. Составил списки членов бригады со многими установочными данными, получил в каптерке инструменты и рукавицы, заставил инструментальщика заменить скверные черенки и оттянуть в кузнице тупые кайла и уже решил, что работа эта вовсе не такая плохая, но первая встреча с прорабом смешала карты. Когда мы носили рельсы, на площадке появился прораб, он был небольшого роста, но очень живой, имел симпатичное лицо, не смахивал на держиморду, полы его пальто от быстрого хода развевались по ветру. Я понял, куда он спешит! Невдалеке трое доходяг несли один рельс. Это возмутило его до глубины души и, подбежав к ним, он пинком ноги бесцеремонно выбил среднего, да так, что тот покатился по кочкам, оставшиеся двое остановились покачиваясь под тяжестью.
   - Обнаглели начисто: трое цепляются, чтоб не свалиться, да в нем нет и пятидесяти килограммов. Носите только по двое.
   Наконец, и я дошел к месту происшествия, резко ответил, что я здесь бригадир и распорядился, чтоб слабые и больные носили рельсы по трое. Он меня не тронул, записал в блокнот фамилию и ушел. Я был уверен, что вечером мне дадут отставку, но к удивлению проработал еще несколько дней, а вычеркнули меня из списков бригадиров где-то там, в святая святых - в так называемой 3-й части, где блюдут чистоту обслуги. Взамен назначили солидного мужчину, проработавшего на прииске около года, начальство он знал не понаслышке, и они знали его, это облегчало работу. Такие люди не боятся, чего приходится бояться нам, ведут себя с начальством, свободно, расковано, не то, что бригадиры с пятьдесят восьмой статьей.
   В присутствии бригадира нас не трогали, но возможность почесать кулаки находилась всегда, так как мы работали вразброс мелкими группами и оказывались беззащитными. Бригадир этот нам понравился, мы работали с ним месяца полтора, пока бригада наша рассеялась, развеялась и остатки влили в свежую бригаду.
   Не помню, как мы провели майские праздники, а вот седьмое мая запомнил отлично: всю ночь вокруг палатки кружила пурга и утром, выйдя на двор, провалился чуть не до колена в белый пушистый снег. О работе не могло быть и речи, снегопад продолжался и нам дали выходной, приурочив к этому дню выдачу летнего обмундирования. В палатке - холод собачий, я лежу, закутавшись в свои тряпки, и с ужасом думаю о предстоящем расставании с ватными брюками, бурками, бушлатом. Забыв все лагерные заветы, я в этот день не пошел за новым летним обмундированием, не пошел один из всей бригады, остался валяться в палатке. Это малодушие обошлось мне очень дорого: ботинки я получил и то второго срока, а летнего обмундирования не хватило и я потом сотню дней под насмешки товарищей, да и не товарищей тоже ходил во все более разваливающихся ватных брюках.
   Май быстро вступал в свои права, растаял неожиданно выпавший снег, нежной паутиной зазеленели ажурные кроны лиственниц и мы, зеки повеселели вместе с природой и в душах, после изнурительной зимы, против воли и здравого смысла появились неясные надежды. В этот месяц в преддверии промывочного сезона, когда реки еще не вскрылись, а талые воды текли поверх льда, на промывочных приборах было уйма всяких работ, и в их центре оказалась наша бригада. Мы то подносили рельсы и шпалы, то пробивали котлованы для сбора воды, то ремонтировали деревянные эстакады, то конопатили сплотки-желоба, по которым подается вода на бутару для промывки. Непостоянство работы мешало нам объединиться в звенья, не было в бригаде даже постоянных пар.
   С Авдоновым мы не напарничали, был он во много раз здоровее меня и посылали его на иные работы. Но отойти от него, памятуя его помощь в этапе, я не мог. Вместе с тем кушать с ним из одного котелка было непереносимо: он с невероятной быстротой выбирал у меня из под носа всю гущу, и, когда в котелке оставалась одна юшка, благородно отваливался, оставляя мне. Я тут же, прекращал есть и выливал остатки на улицу, но эта демонстрация на него не действовала и назавтра все повторялось.
   Будучи подростком, я часто проводил лето в деревнях, наблюдая как семья ведет себя за столом, кушая из одной чашки. Перекрестившись, глава семьи нарезает всем по куску хлеба и затем с ложкой в руке присаживается за стол. Все семейство вслед за ним, перекрестившись наспех на образа, усаживается с ложками вокруг деревянной чаши с супом, и внимательно следит за старшим. Вот он черпнул ложкой поверху, там, где плавают блестки жира и все, как и он, ведут ложками поверху. Отец опустил ложку на дно и черпнул гущи, его примеру следуют все остальные. Не дай Бог, кто-то от нетерпения нарушит этот порядок, - немедленно схлопочет ложкой по лбу. Авдонов не был знаком с этикетом совместного питания и нахально объедал меня, становясь все здоровее, к тому же от природы он не обладал чувством такта. Отбрить нахала я не решался, но старался изловчиться получить и съесть свою порцию без него.
   Я не могу чувствовать себя нормально, при отсутствии друга или хотя бы постоянного товарища по работе и в мае из-за этого чувствовал себя, как бы на тычке. В бригаде работал молодой студент Карпов, ему 22 года и хотя я старше его всего на три года, 6 лет лагерей за моими плечами душевно старили, и он не воспринимал меня как товарища. Он был силен физически и вместе с тем слаб здоровьем и из-за этой слабости - молчалив, используя каждую минуту для отдыха. Он и стал первой жертвой в нашей бригаде, и возможно, поэтому его образ сохранился в памяти на всю жизнь. Невысокого роста, достаточно исхудавший он брал на плечи тяжелый груз - шпалу из сырой смолистой лиственницы и носил в одиночку, в то время как мы таскали их по двое. Нам было неприятно, действовало на нас как укор, мы не раз делали ему замечания, предлагали помощь, в ответ он тихо улыбался:
   - Не могу ходить без тяжелой ноши, ветром качает.
   В тот день мы и были заняты подноской шпал, пошли по последней ходке, готовясь на обед. Он взял на плечи очень большую и очень тяжелую шпалу, которая и стала его последней в жизни. Видимо сильно натрудив сухие костлявые плечи, нес он эту роковую шпалу на крестце, почти вертикально и она возвышалась над ним на метр, как бы подчеркивая чрезмерную тяжесть. Я шел следом, и с тоской смотрел на эту картину, было его очень жаль, он был как бы не от мира сего, слишком спокойный, чересчур совестливый и беззащитный.
   В палатке, слегка сполоснувшись водой, он прилег на койку, опершись спиной об изголовье.
   - Есть что-то не хочется. Саркисов, принеси мне хлеб и компот, все остальное съешь сам.
   И я принес баночку компота. Он лежал в той же позе, видимо не шевельнувшись. Глазами показал куда положить хлеб, взял из моих рук консервную баночку с компотом, поднес к губам и тихо отошел в мир иной. Эта тихая смерть юноши, которому жить бы да жить, тяжело подействовала на окружающих, достаточно видевших как умирают люди.
   Май, это - месяц взрывов, они гремят и днем и ночью во всех уголках промплощадки, поднимая в воздух облака коричневого грунта, пыли, мерзлых комьев земли, малых и больших. Всюду работает аммонит, без него бы нужна вечность на эти работы: выбить котлован, зунфы, выемки, траншеи, выровнять площадки, пробить дороги. В зоне взрыва - сотни работяг, большинство еле держится на обсыпанных цинготною сыпью, изуродованных безотом (безбелковыми отеками) ногах, ногах с утра разъедаемых адской усталостью, характерной для этих болезней, как они говорили: "ноги сами просятся на колени". Под свистки и крики взрывников, работяги по несколько раз в день вынуждены были покидать рабочие места и ковылять в безопасную зону по разрытой площадке, где каждый шаг дается с превеликим трудом, а затем по сигналу отбоя возвращаться обратно. Ну, а если ты - на сплотках, на высоте 3-4 метра над землей и нужно спуститься по столбам и расшивным доскам, потом снова залезть на высоту. Ну уж дудки! Набрав с утра пакли, залезаем на желоба и только обед или шабаш в состоянии выманить нас оттуда, ползаем весь день на коленках, конопатим щели. Взрыв! Летят камни, как при извержении вулкана! Не беда! За высокими бортами нас не видно, а опасность получить камнем по голове минимальна: прижимаемся к борту, прикроем тело доской и отдыхаем в ожидании отбоя. Тот камень, который тебя ударит, прилетит тихо, его свиста ты просто не услышишь.
   Да и те, кто работает внизу, не спешат покинуть рабочей зоны, прячутся в воронках, ухабах, траншеях, за валунами, прячутся не от летящих камней, а от взрывников, отвечающих за безопасность людей. Ну, а если те все же обнаружат хитрых доходяг, задерживаться около них уже некогда, своя шкура все-таки дороже! А цинготники счастливы: прижавшись к земле и закрывшись подручными материалами, они отдыхают под градом камней в свободной от начальства зоне, наедине со своими болезнями.
   Не слышал, чтоб кого-нибудь зашибло насмерть, а я, за весь май, ухитрился ни разу не покинуть опасной зоны и, если попадало от взрывников, на них не обижался, их дело служивое.
   Сколько веревочке не виться, концу быть: Кончился и май, а с ним - остаток зимы, вскрылись малые реки, залило не только долины, но и забои, к Атуряху устремились ручьи с окрестных сопок, стало трудно ходить, не только из лагеря на промплощадку, но и передвигаться по самой площадке. Везде подмощены досочки, бревнышки, а с нашими ногами через них не пройти, то и дело кто-нибудь валится в воду. Наполнились водой котлованы, загудели насосы, проверяя, как мы законопатили сплотки, заговорили бутары, проверяя пробные партии, осталось ожидать, когда оттает первый слой песков - наша первая "задирка".
   Что мне сулит первый промывочный сезон? Думаю, хуже, чем зимой быть не может, смотрю в будущее с оптимизмом. Между тем, как я уже говорил, от бригады осталась половина, и куда остальные подевались, никто не интересовался, остатки влили в другую бригаду.
  
  
   ИСПОВЕДЬ
  
   На Колыме июнь своеобразен: снег стаял, а мерзлота - у самой поверхности и воде уйти некуда, она обводняет долины, стоит озерами у вершин сопок, пропитывает сверху до низу толстую шубу из мхов даже на очень крутых склонах северной стороны, наводнение же, в отличии от России, сдвигается по времени ближе к макушке лета. Был я свидетелем одного раннего наводнения в районе Неры и ее притоков, наделавшем немало бед 21-22 июня 1951 года, но это скорее исключение.
   В этом месяце из нас никто не стремился на "легкую" работу - чем таскать бревно по колено в воде по таежному кочкарнику, лучше стоять в забое, где для тебя всегда найдется сухонькое местечко. Там мы и оказались, кто был в состоянии держать в руках лопату. Лагерь ожидал крупное пополнение, но этапы из Ногаево задерживались, прошел слух, якобы решено первыми комплектовать вновь сформированные Западное и Чайурьинское горные управления, крупные прииски: Мальдьяк, Чайурья, Пионер и другие и лишь потом, в июле направить рабсилу и нам. Пока, до их приезда обязанность возить "пески" на бутару должны были выполнять старички, пережившие зиму.
   Пески - термин технический, их нельзя идентифицировать с песком. На нашем прииске пески представлены двумя породами: обломочными и скальными, часто соседствующими между собой на одной площадке. Первые значительно легче в ручной разработке и это обстоятельство сыграло с нами, каэровцами злую шутку: администрация прииска решила на это лето установить усредненную норму выработки, с привязкой к каждому промывочному прибору. Получилось, что на одних породах норму можно было выполнить и на эти забои ставили лучшие бригады, состоящие в основном из бытовиков, на других же, где весь день приходилось орудовать тяжелым ломом и где работали каэровцы, о выполнении нормы, нечего было и думать, Так слабенькие бригады стали на весь сезон заложниками этой дикой политики, от которой пострадал и сам прииск, поскольку, убедившись в невозможности выполнить норму, зеки стали работать кое-как, хитрить, ловчить, недодавать на приборы много грунта. Поговорка гласит: законы о труде это - все муде, вот нормировщик труда это - да! Говорили мы по этому делу с приисковым нормировщиком, предлагали провести хронометражные наблюдения, он уклонился от решения этого вопроса, ссылаясь на решение начальника прииска.
   Промывочный сезон - большое событие в жизни прииска, встречают его по-разному: для нас, каэровцев оно оказалось трагическим, мы были обречены на систематическое невыполнение производственных норм, а это с позиции посещающих прииск комиссий, рассматривалось как саботаж, со всеми вытекающими последствиями, вторыми сроками или того хуже. Этот эксперимент с нормами обошелся нашей бригаде потерей семнадцати человек, расстрелянных где-то на "Серпантинной", но об этом позже.
   Для приискового персонала промывочный сезон - все равно, что "прикуп" для азартного игрока: неизвестно, что там окажется туз или король? если туз или иначе, если натуральный съем золота с приборов подтвердит расчетные показатели, исчисленные по зимним пробам разведочных шурфов, - шей карман для премиальных, ну, а если все наоборот - пеняй на себя!
   На нашем прииске начало сезона было многообещающим и лишь в августе - слегка залихорадило и в забоях замелькали командированные с толстыми портфелями, сопровождаемые местной свитой, искали саботажников, вредителей, врагов и, как всегда в таких случаях, находили. Если отставание по золотому плану было серьезным, расправа не ограничивалась заключенными. Как-то позже в 1940-м году в больнице на "Суровой" довелось лежать рядом с бывшим начальником прииска "Нечаянный", получившем на Колыме срок за саботаж, читай за срыв "золотого плана".
   Наше приисковое начальство в августе нашло выход из положения, форсировав работы на 8-м участке, который первоначально был намечен к разработке на следующий год. Там оказалось богатейшее золото, промывальщики нашли несколько самородков, самый крупный весом 900 граммов.
   Обиженные нормировщиком, лишенные каких либо перспектив наши слабые бригады работали из рук вон плохо, по забоям бегали десятники, орали "Давай, давай!" - помогало мало, не помог и введенный институт опреуполномоченных райотдела НКВД, расположенного на соседнем прииске "Верхний Атурях". Они переходили от забоя к забою, от звена к звену, требовали: "Давайте не стойте! Давайте работайте!", тем, кого заставали стоящими с лопатами в руках, угрожали "Серпантинной", вытаскивали хитрых зеков из разных укромных уголков, где они прятались от работы под разными предлогами.
   Начальство крутилось по забоям много, но у каждого звена их не поставишь, и работяги работали только пока над душой стоял надсмотрщик и тогда на бункерных эстакадах поставили учетчиков тачек, и ввели систему стимулирования, привязанную к количеству вывезенных тачек.
   Приходит звено в забой, высылает на бункер груженную тачку и возвратившийся откатчик сообщает звену его учетный номер и рассказывает о сегодняшней норме стимулирования. Чаще всего хочешь закурить? быстрей вывези 5 тачек песков и получишь жменю табаку на добрую сигарету. Кто не знает, как болезненно реагируют работяги на бестабачье и этот стимул, этот "пряник" работал безотказно. После 12-15 вывезенных тачек на эстакаде выдавали по бутерброду с консервами. Заключенные не зарывались, не лезли из кожи: звено из трех человек работало большей частью "на три бутерброда", то есть вывозку заканчивало на 45-ой тачке. Ну, а если включался главный приз - пачка махорки, а ее выдавали после 50-ти или 70-ти тачек звено пересматривало свои возможности, либо объединялось с соседним звеном.
   Зеки всегда изыскивают как обхитрить начальство, - это обязательное качество подневольного работника - и вот раз, на бункере считают тачки, значит количество грунта в тачке нужно свести к минимуму и сводили: обломав у тачки верхние доски так, что в нее не помещается и половина требуемого грунта. Особенно нахальных гнали с эстакады без отметки, а в общей массе это проходило. Был курьезный случай: высокий молодой, недавно прибывший на прииск десятник, возмущенный такой возкой, оттолкнул работягу, поднял на руки его груженную тачку, под общий смех занес ее на эстакаду и высыпал в бункер.
   Для обслуживания 7-ми промывочных приборов не хватало людей и, несмотря на то, что из палаток повыгоняли всех, сократив до минимума и группу "Б" (обслугу), и группу "В" (больных), имелось немало свободных забоев. Администрация с нетерпением ожидала прибытия из бухты Ногаево свежих партий заключенных, но ожидание это было довольно странное: к их приезду не ставили новых палаток, не перестраивали бараков, а ведь ожидалось в общей сложности около тысячи человек. Мы на всех перекурах безуспешно ломали головы над этой загадкой.
   И вот, прибыл довольно крупный этап, численностью более двухсот человек. Тогда намерения начальства прояснились: их всех попросту увели в тайгу и оставили километрах в шести от центрального лагеря, около колышка с надписью "Командировка N 2", забитого на пологом склоне высокой сопки. После переполненных тюремных камер, вонючих пересылок, мрачных пароходных трюмов оказаться среди нетронутой тайги под чистым голубым небом, да еще в июньский погожий денек - было для этапников совершенно невероятным счастьем, полным романтики (автор испытал такое в Мариинске, в СИБЛАГе) и то, что в стороне скромно стояли 2-3 бойца, опершись на свои винтовки не портило впечатления. В унисон их чувствам прозвучали и слова сопровождающего старосты будущей командировки., Короля:
   - Лагеря для вас еще не существует, но он будет и будет очень скоро и порукой тому ваши руки. Вы построите этот лагерь сами, и каким вы его построите, в таком и будете жить, поэтому, надеюсь, вы его построите образцовым и тогда жить в нем будет радостно. И чем быстрее вы его построите, тем меньше вас будут жрать комары и мочить дождь. Должен предупредить: строить его предстоит в нерабочее время. Это будет очень тяжело, но другого не дано: вставший на колымскую землю обязан добывать золото, выполнять задание Партии и вы тоже встанете в строй в забоях прииска, рядом с такими же рабочими.
   Так или примерно так говорил Король новичкам и они, эти "романтики", как назвал их Бушуев, сам прибывший с этим этапом с двадцатью годами срока за плечами, захлебываясь от восторга, неоднократно прерывали его речь бурными аплодисментами. По его словам, все они, стоя на площадке будущей командировки, мечтали побыстрей приступить к строительству лагеря, а заодно и своей новой жизни, чтоб ударным трудом в забоях, добывая так нужный стране драгоценный металл, доказать и органам, их осудившим и родной Партии, их изгнавшей из своих рядов, насколько они верны и преданы делу Коммунизма. Пишу это без иронии: мне не было известно, насколько каждый правдиво высказывал такие мысли. Убежден, у каждого в душе теплилась надежда на скорейший пересмотр дела, неизбежную реабилитацию и возвращение с почетом в ряды партии, к исполнению своих обязанностей.
   Вероятно многие из них, прекрасно понимали, что при жизни их любимого вождя такое вряд ли возможно, но произнести подобное никто не решался и они подогревали друг друга заверениями на этот счет, но что осуществление мечты затянется на 18 лет, а реабилитация для многих из них будет посмертной, в это в тот момент никто из них не мог поверить.
   Ну, а пока речь старосты настолько вдохновила, что охватило живейшее нетерпение поскорее приступить к строительству "своего" лагеря и войти в новую жизнь с ударным трудом и светлыми надеждами. Староста не преминул воспользоваться эффектом своей речи и, вместо отдыха, направил в ночную смену в забой. И, хотя там они еще не попали в "основную запряжку", больше знакомились с работой, чем работали, утром они возвратились к колышку в полнейшем изнеможении и тут оказалось, что стариков, оставленных для охраны вещей, Король отправил на работу, пообещав взять на себя ответственность за сохранность чемоданов и вот теперь, когда вещи оказались разграбленными, спросить было не с кого, это было первое разочарование, дальше они следовали одно за другим по восходящей.
   Короля трудно назвать садистом, он физически никого не трогал, вместе с тем он не мог равнодушно видеть отдыхающих людей, даже вернувшихся с тяжелейшей ночной смены. Он бродил вокруг спящих работяг, и как одержимый, бормотал: "Пора поднимать!" и поднимал, не дав им поспать и трех часов и тут же посылал в тайгу за бревнами "для себя". Эта подноска по кочкарнику и бездорожью тяжелых бревен выматывала их не меньше чем работа в забое и в таком состоянии они отправлялись в ночную смену. Жизнь била новеньких с обоих концов: в забоях у них не получалось с нормой выработки и это убивало надежду доказать что-то ударным трудом, по возвращению в лагерь, они с каждым днем убеждались, что вынесенные с таким трудом, ценою потери сил бревна используются на строительстве вахты для будущей зоны, вохровских казарм, изолятора (кандея) и еще Бог знает каких избушек, но никто не собирается рубить для них жилых бараков или хотя бы ставить палаток. Все сказанные Королем красивые слова были ложью от начала до конца. Все это угнетало этапников, лишало их сил и воли к жизни. Первый месяц после этапа им выдавали максимальный паек (по 1200 граммов хлеба), кормили по самой высокой норме, а на производстве требовали лишь 50% нормы выработки, но люди теряли силы, слабели на глазах. Они не были одни, к легендарному колышку подходили и размещались на освоенной площадке все новые "романтики", окружая первопроходцев и теперь над этим местом круглосуточно дымили костры под огромными котлами, в которых варилась пища и клубы едкого дыма держали на высоте тучи комаров. Для спасения от дождя на площадку выбросили несколько полотнищ палаток и работяги забирались под них и спали мертвым сном вконец измученных людей.
   Медпункта еще не было, но огромные очереди к приходящему с центрального участка лепкому заставили Короля соорудить из жердей и хвороста легкую будочку и у ее входа постоянно толпился народ. Чем этот лепком мог им помочь? Дать освобождение от работы? Но во время промывочного сезона больных быть не должно. Лекарств? , но кроме аспирина, да настойки стланника он ничем не располагал. Кое-кому, в основном поносникам, он выписывал диетпаек, это был очень хороший паек, но он мало кому помогал.
   В этой обстановке появился новый начальник лагеря, жалею, что не запомнил его имени. Он трезво оценил обстановку и первым делом выгнал Короля, назначив другого старосту. Вскоре он освободил забойщиков от подноски бревен, потребовав для этой цели бригаду слабосиловки с центрального участка, прекратил строительство всех других помещений, распорядился плотникам немедленно ставить палатки. Появились списки нуждающихся в усиленном питании. Все это было, ох, как нужно, но пришло с запозданием и многим так и не удалось до зимы восстановить свои силы. Здоровье теряют фунтами, возвращается же оно золотниками!
   Аукнулись эти мероприятия и у нас на центральном участке: срочно перекомиссовали несколько бригад, перевели полсотни работяг во вторую группу по здоровью, их то и направили на подноску бревен, работу, считавшуюся здесь самой легкой.
   По этому поводу ходила побасенка: комиссовали работягу и записали в карточку - "ТБЦ", что означает туберкулез, он спросил у ребят, что это такое, а они хохочут, мол, Тащи Балан Целиком. Так в шутку и именовали подноску леса.
   Попал на это "ТБЦ" и я. Тогда у меня возобновились боли в тазобедренном суставе, внешне никаких признаков заболевания и об освобождении от работы, особенно в сезон - нечего было мечтать. Расписывать здесь свое самочувствие не имеет смысла, поскольку больны были все, кто получил вторую категорию, по пустякам ее не давали. У одних были ампутированы пальцы рук, у других - ног, у кого отеки, у кого понос, а кто-то страдал туберкулезом или крайним истощением. Вобщем, после тяжелой зимы, месяц в забое превратил многих в доходяг или, как их еще называли - в "фитилей".
   Вскоре я проклял тот день, когда побежал на комиссовку, да еще предъявил там все свои болячки: захотел видите ли на легкую работу. Вот и получил ее! Таскайся весь день в мокром лесу, болтай рваными ботинками ржавую воду кочкарника. Лето в этом году было на редкость мокрым, весь июль моросил дождь, и спасенья в лесу не было, каждая лесина под ветром окатывала тебя водой. Кто-то утверждал, что комариные укусы и ржавая вода болот предохраняет человека от радикулитов и ревматизмов так, что до глубокой старости ноги болеть не будут. Это нас немного успокаивало.
   Теперь вся моя изобретательность была направлена на то, как пропустить две-три ходки, спрятаться среди отдыхающих после ночной смены забойщиков, отлежаться вместе с ними, благо никто не учитывал, сколько бревен вынес каждый из леса. Тут то я и познакомился с Бушуевым: подойдешь к этому импровизированному лагерю, без бараков и палаток, глядишь, все спят вповалку, прикрывшись палаточным брезентом, а он, один сидит и страдает от бессонницы. Увидит меня, зовет, угощает табачком: у них, у забойщиков с куревом было легче. Так мы с ним бывало по целому часу просиживаем на бревнышке, говорил больше он, а я стараюсь слушать.
   Тогда я не испытывал жалости к этим большевикам, объявленным врагами народа. Полагал их настигла заслуженная кара за предательство революции, за удушение всяких свобод, за ложь и вероломство, за террор и репрессии к тем кто помог придти к власти: к крестьянству, офицерскому корпусу, интеллигенции, наконец, к таким же профессиональным революционерам, раскачавшим царизм. У них был большой список преступлений, но ни одно из них не фигурировало в их обвинительном заключении. И тогда, когда у нас закончилось противостояние, я понял, что спрашиваю с них слишком много: хоть среди них было немало крупных партийных и советских чиновников, они были лишь исполнителями чужой воли и, как это не казалось противоестественным, - воли одного человека - автократора.
   В Византии, кажется в VI - в веке правил Юстиниан, с супругой своей Феодорой. Говорят, он много работал над теорией автократического управления, в числе ее главных принципов: доносительство и периодическое истребление своих приближенных - не уничтожишь ты, уничтожат они тебя! Главное оружие автократора - страх, все должны бояться всех!
   В нашей стране в то время это все нашло отражение и нашим "врагам народа" можно было предъявить обвинение только в том, что они не могли преодолеть страха и тиражировали идущую сверху ложь, помогали верхам зашоривать и взнуздывать население, парализовать его страхом.
   Многое я понял из разговоров с Бушуевым, он относился ко мне доброжелательно, часто расспрашивал о тех, кто со мной сидел в тюрьмах и лагерях в то время, когда он на партийных собраниях прорабатывал вопросы лагерной политики Партии и Советской власти. Мне тяжело было смотреть на его лицо, изрезанное многими морщинами, с темными подглазьями и лихорадочно блестевшими, возможно от бессонницы, глазами, казалось, что он не жилец на этом свете.
   Как-то я рассказал случай, свидетелем которого был на "Лубянке". В камере с нами сидел старейший красный партизан. Это был крупный мужчина со следами старых ранений. Однажды ночью он пытался повеситься на электропроводке, к счастью она не выдержала тяжести тела, и он остался, жив. Бушуев отнесся сочувственно к этому партизану, но сказал, что они одобряли, когда партизанам "укоротили руки", а то, мол, ходят в партийные комитеты, бьют себя в грудь: "За что боролись?", с этим надо было кончать. Меня его признание сильно шокировало, а он пояснил:
   - Мы тогда не знали, что вслед за партизанами, выкинут на свалку истории и нас, старых большевиков. Не думай, что нам легко было примириться с нэпом: только что сажали, стреляли торговцев, фабрикантов, спекулянтов, и нате, отдаем на откуп всю страну. Помнишь "Цемент" Гладкова? Там у него партиец застрелился, не выдержав вида этих нэпманов, катающихся на рысаках с проститутками. Потом, когда нэп начали душить, мы воспрянули духом.
   Рассказал я ему и о самом интересном населении тюремных камер, о беспартийных инженерах старой школы, именовавшихся "Старыми спецами". Они обвинялись в попытках освободить от партийцев властные структуры и создать профессиональное правительство. Следователи с их помощью, для большей убедительности, распределили между ними министерские портфели и заставили подписать соответствующие показания. Инженеры эти в камерах не сильно горевали, уверенные, что сумеют найти себе применение и в системе лагеря.
   Один мой родственник, банковский работник, некто Чалхушьян, посетил вместе с армянским художником японское посольство, через день был арестован и отправлен в Архангельск, в СЛОН с десятью годами срока. Там он и одного дня не работал на физических работах, лагерем был продан какому-то банку, жил за зоной и даже вызывал к себе невесту.
   Бушуев, перед арестом, работал на заводе, и судьба инженеров его волновала:
   - Сколько этих бедолаг-инженеров возят тачки в лагерях. Вон - Вознесенский, радуется, когда возьмут его к механизмам, а ведь шуховец, сколько его котлов по стране ломается, взрывается и никто им толку не даст.
   Позже в больнице он высказался по этому вопросу более определенно:
   - На беду наши великие вожди не работали на производстве, об интеллигенции имели представление по пьесам Чехова, да Горького и получилась она у них то гнилая, а то и вовсе вонючая. А ведь вот русский инженер славится во всем мире, как специалист широкого профиля: если он строитель, то строит любой объект, а вот американский инженер, если мостовик, гражданское строительство вести не будет, там они узкопрофильные. Что может без инженера заводской рабочий - гнать брак?
   Как-то я напомнил ему в разговоре о "Шести условиях товарища Сталина". Он ответил, что то был лозунг и очень хороший, нужный, а на деле на их заводе пересажали половину инженеров, а заменить некем, поставили рабфаковцев, выдвинули еле грамотных партийцев и получилось, что производством управляют неучи, а квалифицированные инженеры возят тачки на приисках.
   Бушуеву все тяжелее становилось работать в забое и хотя по возрасту он мог получить более легкую работу, считал это отступничеством, предательством по отношению к товарищам, продолжал держаться и слабел с каждым днем все больше. В душе его назревал какой-то нравственный кризис, часто он говорил о своей жизни:
   - Сначала делал революцию, защищал ее от врагов, потом страну поднимал из разрухи, преобразовывал деревню, дальше - индустриализация. Тоже в стороне не стоял, пошел на завод. Вроде бы делал как все, как велела партия, а что вышло? Страна идет дальше, развивается, строит... и все это без меня, почему? Получилось, что все мы, кто воевал в революцию - просто удобрение, там растет другая поросль, а мы никому не нужны.
   Такие сентенции меня бесили: сплошная ложь во всем! Не делал революцию, а завоевывал власть своей партии, разжигал ненависть к тем, кто не согласен с большевиками, провоцировал гражданскую войну, в которой погибло людей в два раза больше, чем в мировой войне, а им наплевать! Ему обидно оказаться удобрением для других, а как же с крестьянами, с офицерами Царской армии, воевавшими, как они считали, на стороне народа, они то и выиграли гражданскую войну, а после нее пошли на удобрение. А что такое: "преобразовывал деревню" - мы с этим уже разобрались, - раскулачивание и насильственная коллективизация, полное разорение богатой крестьянской страны, геноцид собственного народа. Да и индустриализация не лучше. Лозунг сам по себе прекрасный, а осуществлялся варварски.
   Слушая его, я думал: "Неужели и сейчас, после краха личной жизни, он так ничего и не понял?" Потом оказалось, он шел к пониманию, но заложенные стереотипы мешали и он с трудом выбирался из обломков идеологии. Как-то я ему сказал:
   - Не верится, что все, и Вы в их числе, выполняли решение Партии механически, без собственных мыслей и чувств. Такого просто не бывает с живым человеком.
   - Ничего подобного, я - солдат Партии, был там, куда меня ставили, выполнял ее приказы, как бы тяжело мне не было. Без железной дисциплины мы бы власти не завоевали. Хоть раз усомнился - значит поднял руку на Партию. Тебе этого не понять! Ты вот ненавидишь Советскую власть, Партию, знаешь: это они тебя посадили, тебе легко сидеть. А я? я отвечаю и за Партию, и за Советскую власть, и участвовал в их строительстве. И отвечаю перед тобой, перед всеми беспартийными. Из-за этого нам здесь куда тяжелее.
   Говорил это все он не мне, говорил себе, убеждал себя в чем-то, возможно хотел оправдать, что вот вели к коммунизму, а толкнули в мясорубку, понимал и свою ответственность, что молчал и верил Партии, хотя давно было ясно, что верить нельзя, надо бороться с этими маньяками, выбирать себе других вождей. Такого он мне конечно не говорил, но мне казалось, что именно такие мысли его одолевают.
   Мы с ним ссорились, прерывали свои беседы, но неизменно беседы возобновлялись, чего-то мы с ним до конца не могли выяснить, может быть потому, что ни он, ни я, не могли открыто высказать свои мысли, ходили кругом да около.
   Лагерь между тем жил своей жизнью: этапники слабели, хотя кормили их по высшей норме, независимо от производственных показателей. Их перекомиссовали и ослабевших перевели в нашу бригаду, пошел к нам и Бушуев. К этому времени и наша бригада потеряла половину своего состава. Нет, не все убыли по причине гибели, некоторых послали на пополнение других бригад, в лагере очень любят тасовать людей, как карты. Впрочем, в это время дизентерия свирепствовала и косила людей не мало. Люди умирали как-то особенно легко. Бригадирам дано указание, если кто жалуется на болезнь, разрешать им полежать. Они попросятся отдохнуть, полежат где нибудь под деревом или у камней и в лагерь идти уже не могут, приходится нести на импровизированных носилках, такие больше в бригаду не возвращаются.
   Наш "ТБЦ" оказался для Бушуева непосильным трудом и бригадир поручил ему жечь костер, чтоб работяги могли немного обсушиться: в бараках печки летом не топились и обсушиться было негде. В один из таких мокрых дней Бушуев отпросился у бригадира, ребята отвели его на сухое место у вывернутого пня, и он там пролежал остаток дня. Вспомнили о нем только когда засобирались в лагерь, двигаться он уже не мог. Для таких случаев у помощника бригадира имелось старое, утильное одеяло, оставалось вырубить две вешки и носилки готовы, давайте, подставляйте плечи! Сдали мы своего больного старичка в больницу и отправились в барак с чувством исполненного долга, навещать его никто не собирался.
   Для меня все оказалось не так просто: я должен был ему пачку махорки и, хотя у меня не было ни махорки, ни денег, чтоб рассчитаться с долгом, я понял, что должен навестить своего друга и попросить отсрочки, чтоб он не дай Бог, не явился ко мне за махоркой с того света. Рабская психология заключенного наполнена всякими суевериями!
   Он откровенно обрадовался моему приходу, очень оживился, разговорился, но лицо оставалось сосредоточенным и грустным, видимо примирился с неизбежным. А мне было стыдно перед ним, что пришел не просто из чувства товарищества, а по мелочному поводу. К тому же, хоть и прикрыл я свою грязную телогрейку белым халатом, чувствовал себя не на месте среди белых постелей и прозрачных лиц, хотелось скорее выйти прочь. Когда я напомнил ему о махорке, он махнул рукой, похвастался, что исполнил мечту жизни - бросил дымить навсегда и, сколько б не прожил, будет дышать чистыми легкими.
   - Знаешь, Саркисов, раздай эту пачку ребятам на перекуре, пусть помянут, когда ... ну, сам понимаешь!
   Возможно, стоило заверить его, что он еще поправится, мы с ним не раз посидим на бревнышке, но я сам в это не верил, а фальшивить не хотел и промолчал. Был рад, когда вошедший санитар велел уходить, но он держал меня за полу халата, хотел, видимо, еще что-то сказать, но к этому времени в палату сошлись больные, да и санитар мешал, я пообещал навестить его и он успокоился. Приходил я к нему ежедневно, пока не узнал о его смерти. Разговоры у нас были долгие, ему и хотелось мне что-то сказать, и было страшно это говорить, даже на пороге смерти. Я не в силах пересказать и десятую долю услышанного тогда у больничной койки умирающего, но общий смысл можно передать в нескольких словах:
   - Верующие исповедуются попу, я атеист, хочу выложить душу тебе. Хоть ты и беспартийный, но нет у меня ближе друга, и поймешь ты меня скорее, чем мои соратники.
   Солгал я тебе тогда насчет инакомыслия: всю жизнь от самой революции, не был согласен с ними, ненавидел их жестокости, ложь, кровавый террор, репрессии и все-таки выполнял все это вместе с ними. Не думай, что запел Лазаря, когда самого клюнул жареный петух! Понимал все это раньше, все ждал, что исправиться, а что мог сделать рядовой член партии, только оставить ее? Не оправдывает меня это, да и не ищу я оправдания, меня уже осудила сама партия. Просто нужно мне открыть душу, облегчить ее, покаяться. Все мы виноваты перед народом, взялись привести его к светлому будущему, привели к лагерным баракам, требовали от него жертв и он приносил их неисчислимо, а что получил взамен? Разорение!
   Теперь подобные речи можно услышать, тогда это было откровение, и я сидел молча, как зачарованный, казалось, что перед нами репрессированными беспартийными держит покаянную речь сама Партия. Так я просиживал у его койки до самой вечерней поверки.
   Исповедь - не случайно слово, видимо так он и воспринял разговор со мной: убрал из души долго мучившую его скверну, перестал метаться, успокоился, как будто приготовился к таинству смерти. Взглянув на него перед уходом, я понял, что больше его не увижу: лежал он какой-то просветленный, с легким румянцев на щеках, с выложенными на одеяло руками, меня больше не задерживал и ни о чем не просил. Так он и запомнился.
   Надо ли говорить, что завещание его я выполнил честно.
  
  
   РУКОПРИКЛАДСТВО
  
   Именно такой термин использовался в официальных документах для обозначения не только массового мордобоя, но и истязания заключенных с использованием подручных средств. Сами жертвы именовали это произволом, а исполнителей - "пиратами". Тридцать восьмой год принял в этом отношении эстафету от своего мрачного предшественника, выращивал все новых пиратов из числа вновь прибывающих молодых специалистов. В Магадане, перед отправкой в тайгу, их детально просвещали, рассказывая о коварстве и жестокости "врагов народа", старались привить недоверие, страх и ненависть. Произвол, как тяжелая болезнь, расползался по Колыме, захватывая все новые области жизни, новых действующих лиц, морально растлевая не только избиваемых, но и пиратов, вовлекая в этот процесс инженерно-технический персонал прииска. Закончился произвол неожиданно в мае 1939 года, по указанию сверху, почти одновременно на всех приисках и люди удивленно оглянулись, как после гипнотического сна, пытаясь понять, что такое с ними происходило.
  
   * * *
   Вспоминаю такой, скорее курьезный и вместе с тем довольно характерный для того времени случай, На наш участок был назначен на должность прораба молодой горный инженер, Володя. Был он небольшого роста, очень улыбчив и общителен, охотно вступал в разговор с заключенными и те прозвали его "маленьким прорабом".
   В 1938-м году мне исполнилось 25 лет, и хотя выглядел я на все сорок, оказался с ним и земляком и одногодком. Он окончил геологоразведочный институт, куда в мои годы мечтали попасть многие, но конкурс, конкурс... и не столько по знаниям, но главное по социальному происхождению. У меня в этом институте знакомых не было и все-таки тем для разговоров было предостаточно и он охотно подходил ко мне. После одной из бесед, я удовлетворенно подумал: какие бы чудовищные образы политических заключенных не рисовали им чекисты, правда жизни вносит свои коррективы. Мой вывод оказался преждевременным - общительность маленького прораба продолжалась недолго, вскоре мы оказались свидетелями его неожиданной метаморфозы: он уже неохотно отвечал на наши вопросы, отмалчивался на обычные шутки и старался держаться от нас на расстоянии. Прошел слух, что его куда-то вызвали и сильно насторожили. Без сомненья, кто-то из сексотов "стукнул" или, как у нас говорили, "дунул" оперуполномоченному о его чрезмерной открытости, общительности. Мы поняли его переживания и оставили в покое.
   Характер у Володи продолжал портиться, он уже не улыбался, был всегда недоволен нашей работой и особенно, нашим поведением. Причин для неудовольствия у него было достаточно: все мы болели цингой и было трудно стоять на ногах, все время хотелось присесть. У нашего чертова прораба (теперь мы не называли его "маленьким") был одним наш объект и он торчал возле нас весь световой день, а в сентябре это - полных 14 часов и ему хотелось, чтоб все это время мы находились в рабочем положении. Нам же, хотелось обратного, и мы как можно чаще садились покурить, если была махорка, ну а на безтабачии, разводили костерок и отдыхали, вызывая у него приступ злобы. Пока он поднимал одну группу сидящих, на другом конце площадки рассаживались другие. Он бегал, кричал, задыхаясь от ярости, и все больше терял авторитет, над ним начали подсмеиваться и довольно не безобидно.
   Разрядка наступила в один погожий, теплый денек, какими Колыма нередко одаривает в преддверии суровой зимы. Подводу с обедом мы встретили радостными криками, как избавительницу: торчавший все утро перед нашими глазами Володя надоел нам хуже горькой редьки. Вмиг раздули костерок, не для тепла конечно, а ради уюта, да может потребуется подогреть баланду, и уселись вокруг на черенки лопат и кайл. Брать обед в котелки не спешили, чтоб протянуть перерыв на законный час.
   Летом на прииске обед дают из трех блюд, и если баланду с гречневой размазней можно принять в один котелок - все равно все будет в желудке, то компот все хотят выпить отдельно и тут как раз мало у кого имеется для этого консервные баночки.
   Я тоже ожидал пока освободит мне свою посуду Мельничук, но выпить компот в этот день не пришлось: на меня налетел Володя с какой-то хворостинкой в руке и заходясь в крике, выбил у меня из рук банку с компотом. Такой прыти никто от него не ожидал и мы молча встали на работу. Я без особого энтузиазма кайлил галечник, стараясь работой успокоить нервы, но не получалось, меня подмывало подойти и дать пощечину этому сопляку, но это могло обойтись слишком дорого. Для Володи эта выходка видимо была боевым крещением, он не находил себе места и довольно жалобно поглядывал на нас издалека, чувствовалось: хочет объясниться. Я отошел от ребят на край выемки и он вскоре подошел ко мне и сказал:
   - Вы на меня не должны обижаться, ведь я ударил Вас совсем не больно.
   Вот тебе на! "Совсем не больно"! А где же человеческое достоинство? Или такого понятия для него не существует? За такой поступок вызывали к барьеру на самых жестких условиях. Мне было легче перенести удар потяжелее от какого-нибудь пирата - подонка! А этот? Выпускник самого престижного ВТУЗа страны, где преподают ученые с мировым именем. Сдержав ярость я спросил:
   - Неужели Вас этому учили в институте?
   - Здесь смотрят с подозрением на тех кто к заключенным относится хорошо.
   Это была убийственная логика! Оставалось его спросить, а если б смотрели с подозрением на тех, кто не убивает своих работяг, Вы тоже совершали бы убийства? Я что-то в этом роде и спросил, и он отскочил от меня как ошпаренный. Это был наш последний разговор, его куда-то перевели.
   * * *
   Не чета нашему "маленькому прорабу" - начальник центрального участка прииска, опытный горный инженер, работавший еще при Берзине, когда хорошее отношение к заключенным считалось нормой, сейчас тоже старается казаться хуже, чем есть на самом деле, такова проза жизни!
   Зима, лютые морозы, в забоях взорванного грунта хватает на полсмены, а дальше ... люди в кромешной тьме толкутся без дела, не зная как согреться. Вот насобирали немного дровяного хлама, разожгли небольшой костерок, чтоб хоть рук не отморозить! И вот тебе, тут как тут, - начальник участка! Врывается из густых клубов морозного тумана и к такому жалкому костерку. Миг и ураган огненных искр, угольков, головешек летит на сидящих вокруг работяг, а он мчится дальше, только полы полушубка развеваются по сторонам, дальше, где сквозь ночную тьму и туман, видятся розовые отблески другого костра. И ведь прекрасно знает, что уже при 51-м градусе ниже нуля, люди должны сидеть в бараке, а они толкутся в забоях при температуре ниже 60-65 градусов, что даже при 40-ка градусах рабочие должны иметь специальные обогревалки, где имеют право провести в тепле 10-15 минут каждого часа, знает, что в забое нет для них другой работы и каждый день, а тем более - ночь кто-нибудь напрочь отмораживает пальцы рук и все-таки только для того и выходит из теплой конторы на мороз, чтоб разбросать костры.
   А вот не похожий случай. В то утро нам не выдали хлеба и мы, съев по селедке, и выпив через край жидкую баланду, вышли на бурение. Работа эта тяжелая и неприятная: толстый железный лом непосилен для доходяги, им хорошо работать, подкрепившись на завтраке добрым шматком сала. К тому же его сталь прожигает морозом сквозь жиденькие ватные рукавички, морозит руки. Но в этот день нам повезло невероятно: рядом с нашим рабочим местом разведчики недр отогревали большим пожогом высокий откос, беря пробы грунта на золото, и мощный поток горячего воздуха колыхался вокруг бурильщиков, отгоняя лютый мороз. Начальник участка ворвался в наши ряды стремительно и неожиданно и, увидев, что все стоят при ломах, придраться не к чему, намеревался проскочить дальше, в избушку, где промывальщики обрабатывали взятые пробы, но я его притормозил, попросив закурить. Не знаю, что с ним было, но он без разговора, выхватил из кармана пачку "Казбека", щедро угостил нас и закурил сам. И у нас настроение поднялось, мы выхватывали из костра угольки голыми руками и, перебрасывая их с руки на руки, лихо прикуривали. От первой глубокой затяжки у меня закружилась голова и я в своих рваных ватных тряпках повалился под откос, прямо в огромный костер. У доходяг реакция замедленная и мои товарищи стояли разинув рот, не зная, что делать и я, вероятно получил бы серьезные ожоги, если б не начальник участка. Он не задумываясь, кинулся за мной в костер, выхватил меня из него и бросил вниз на снег. Все обошлось благополучно.
  
   * * *
   Ещё один инженер, Горячев, на прииске он руководил вспомогательными работами: тянул временные электролинии, строил дамбы водохранилищ, насосные станции, ставил копры над шурфами и штольнями. Был он высокий статный, красивый мужчина цветущего возраста, его всегда сопровождали два таких же плотных и высоких помощника. Часто для выполнения особо тяжелых работ ему давали десяток доходяг из нашей бригады.
   Глядя как мы бестолково топчемся у троса, не будучи в силах его натянуть, он загорался благородным гневом:
   - Смотрите, они же подлецы, только держатся за трос, чтоб самим не упасть, - и он с криком кидался на нас, раздавая тяжелые тумаки направо и налево, хватался сам за трос, ему помогали его могучие дружки и дело шло. Со мной у него были особые счеты:
   - Не могу видеть эти адские глаза! - орал он своим помощникам, принимая, очевидно, меня за еврея, и налетал на меня с особой яростью. Впрочем, я не дожидался когда он ударит меня, и старался упасть чуть раньше. К счастью у него не было привычки, как у других, топтать ногами лежачих. Ну, а что касается глаз, то за лето я перенес такое количество болезней, что к зиме на моем лице видны были только глаза.
   Глядя на Горячева, любил "распускать руки" и один из его десятников, Медведев. Как-то нас семерых послали в его распоряжение, чтоб поставить над шурфом копер, был среди нас и мой земляк Колька, большой любитель подраться, прозванный за это "московским хулиганишком". Случилось так, что чем-то недовольный Медведев, как обычно, кинулся на нас с кулаками и напоролся на Кольку, тот ударить себя не позволил и сцепился с ним в рукопашную. Десятник был значительно сильнее нашего истощенного товарища и кто-то пытался придти ему на выручку, но он заорал на нас, да мы и сами понимали: получится нападение на десятника, террор! Они долго ходили по кругу, Колька то припадал на колено, то поднимался, но к нашему удовольствию, Медведеву так и не удалось его положить. К его чести следует сказать, что он после этого никаких неприятностей Кольке не сделал и даже стал с ним здороваться за руку.
  
   * * *
   У Горячева и его команды был перехлест чувств, но не было садизма, совсем иное - у прораба Конрада. Его знал в лицо и старался избежать с ним встречи каждый доходяга, у кого б он не работал, о его подвигах часто говорили в бригадах, рассказывали о все новых побоях. Высокий, статный, настоящий спортсмен, с отлично поставленным ударом, в прошлом студент ленинградского физкультурного института, Конрад не пропускал мимо ни одного доходяги, чтоб не попробовать на нем своего красивого удара, при этом его голубые глаза светились удовольствием. О его пристрастии к мордобою знали и его товарищи и начальство, но одернуть его никто не считал нужным. Один начальник участка, узнав об его очередном "подвиге" сказал шутливо:
   - Наш физкультурник видимо боится потерять форму, вот и использует доходяг вместо боксерской "груши".
   Вспомнил рассказ госпожи Бичер Стоу, автора романа "Хижина дяди Тома" о ее встрече на пароходе с одним плантатором, похваставшимся, что он обломал свои кулаки об своих черных рабов. Думаю, что Конрад в этом отношении дал бы ему сто очков вперед.
   Мы не выбирали себе руководителей и за год произвола на "Атуряхе" я не раз служил для Конрада тренировочной "грушей", стараясь при этом, чтоб у него не получилось прямого удара, в этом мы все поднаторели и переносили удары без потрясений. Как-то в конце сентябре меня, в числе других послали работать под его начало. Рабочий день заканчивался, а мы его еще не видели и кое-кто высказал надежду: возможно сегодня обойдется без мордобоя, но он оказался легок на помине и ворвался на нашу площадку, в сопровождении такого же высокого помощника в боевом настроении. Они отогнали нас к забоям, хотя уже сильно смеркалось, и потребовали, чтоб мы работали, а сами расселись у нашего костра. Мы, настроенные шабашить, не проявляли большой активности, тогда они начали прицельно кидать в нас камнями. На беду, их внимание привлек мой не совем обычный наряд, они сделали меня своей мишенью и с хохотом орали:
   - Эй, подрезанный, пошевеливайся!
   Я рассказывал, что по глупости не получил комплекта летнего обмундирования и до осени проходил в ватных брюках, которые совершенно порвались и я кое-где перевязал ноги тряпками и тесемками.
   Спасаясь от камней, я прятался за тачку, отбивался лопатой, отскакивая, и это еще больше их раздражало. Кончилось тем, что нацеленный в меня камень пребольно ударил другого работягу, Панкова, далеко не доходягу и тот взмахнув лопатой кинулся к костру.
   - Брось лопату, контра! - заорал прораб, подымаясь от костра и они схватились.
   Опасаясь мощных ударов "физкультурника", Панков держал его руки и оба какое-то время топтались на месте, не в силах отвязаться один от другого. Наконец, у Панкова пыл прошел и он, оттолкнув противника, вернулся в забой. Такой исход для Конрада был оскорбительным и он озирался: на ком бы сорвать злость, и тут заметил меня:
   - Эй, подрезанный, марш в котлован на 4-й прибор, чистить зунф! да, бегом, чтоб одна нога - тут, другая - там!
   Котлован находился на другом берегу Атуряха, и чтоб избежать побоев я подбежал к речке и вошел в воду в своих резиновых чунях и ватных брюках. Сердце сжалось от нестерпимого холода, но своего я добился: мой преследователь не захотел черпать воду в сапоги и, площадно ругаясь, побежал к перекату и задержался, дав мне время доковылять до котлована. И все-таки он успел меня огреть какой-то доской прежде чем мне удалось спуститься в котлован, где уже работали двое мужиков в высоких подвязанных к поясу сапогах. Пока он , разъяренный бегал вокруг котлована, а работяги пытались его успокоить, объясняя, что у них нет третьей пары сапог, а без них в воде делать нечего, я стоял посреди котлована, стараясь отдышаться, придти в себя, после гонки, и трясся от холода все больше. Наконец, он покинул нас и мужики выдварили меня на борт, расшуровали костер и предложили хорошо прогреться, чтоб не заболеть. В мокрой одежде греться не имело смысла и я побежал в лагерь, стараясь на ходу немного согреться и мечтал, что завтра с высокой температурой пойду в медпункт и получу на три дня освобождение от работы. Утром, к своему удивлению, я даже не чихнул.
  
   * * *
   Случались и тяжелые побои. Десятник Скляр относился к заключенным довольно терпимо, любил посидеть побеседовать, особенно в обеденный перерыв, беседы носили воспитательный характер. Спросит бывало кто-нибудь: в инструкции, мол, говорится, что на работу может быть выведен только здоровый, накормленный и одетый заключенный, а мы идем голодные в рванье и с многими болезнями, как это совместить? Он охотно объясняет, что заключенные считается накормленным, если ему выдано питание по норме: заработал шестисотку, вот получи ее и иди на работу, ты - накормлен, а сыт ты или голоден, это - твои подробности. Так же с одеждой и обувью: выдали тебе рукавицы сроком на два месяца, значит эти два месяца ты считаешься обеспечен рукавицами. Ну, а если ты порвешь их за два дня? Кто тебе виноват? Ну, а насчет здоровья, здесь и вовсе просто: лепком не дал тебе освобождения от работы, значит ты практически здоров.
   И вот однажды, не помню при каких обстоятельствах, этот спокойный, рассудительный человек ударил ломом по голове работягу и пробил ему череп. Увидев совершенное им, невероятно перепугался. Казалось бы, чего бояться? все только и делают, что бьют работяг, а он испугался. Мы уже тогда подумали, что видимо какое-то ограничение для этих беззаконий все же существует: бить можно, а калечить - нельзя.
   Был случай проявленной ко мне заботы, очень меня удививший. В то самое лето навалившиеся на меня многие болезни, связанные с адаптацией к колымскому климату и воде, в их числе и цинга, обездвижили меня на половину, а работали мы вдалеке от лагеря и возвращаться после работы 10-15 километров, да еще через сопки, было почти непосильно, я отставал от всей бригады и они теряли меня из вида. В один, прекрасный день вижу возвращается бригадир и сопровождает меня одного до лагеря. Спрашиваю, зачем такая комедия, что я сам не приду?, а он объясняет, что на лагерных оперативках их обязывают следить, чтоб люди не отставали и все возвращались в лагерь, чтоб кому-то не вздумалось покончить с собой. И это в разгар репрессий.
   Возвращаюсь к Скляру. Пока мы вели потерпевшего в больницу, десятник шел рядом и уговаривал и его и нас представить дело так, будто произошел несчастный случай, обещал поддерживать этого мужика и в больнице и потом в бригаде. И мы согласились! Почему? Не верили, что в сумраке произвола десятника серьезно накажут, боялись его мести. Скляр передавал ему в больницу и хлеб и махорку и кое в чем выручал и нас, когда нам становилось трудно. Не долго.
  
   * * *
   Хотелось бы, чтоб у читателя не создалось впечатление, что приведенными здесь случаями исчерпывается вся система рукоприкладства. За год произвола, пережитого мною на прииске "Нижний Атурях" лишь редкий день выдавался свободным от физического насилия, до полусмерти не забивали, но толчки и удары доставались чуть ли не каждый день, в основном это касалось слабосиловки. Знал я только одного десятника, принципиально не желавшего применять физические методы воздействия, откровенно демонстрировавшего человеческое отношение к заключенным, фамилия его - Шевченко. Его снимали, куда-то переводили, прорабатывали на совещаниях, вызывали к руководителям прииска, но он не изменял себе, не сдавался и в конечном счете его возвращали, ставили на прежнее место.
   Гораздо сильнее чем на рабочих командировках, произвол ощущался в зонах или бараках усиленного режима (в ЗУРах, БУРах) и на пересылках, но об этом я писал в ГЛАВЕ 1.
   Вероятно наш прииск в этом отношении не был худшим в Северном управлении. Как-то на наших глазах были задержаны двое беглецов. Вообще-то беглецов было много, немало их и задерживали, но об этих я пишу из-за их необычной судьбы, им не дали вторых сроков, наоборот, отпустили с миром и зачислили в списки нашего лагеря.
   Когда их судил выездной лагерный суд, на вопрос судьи, почему они бежали из лагеря, оба в один голос ответили, что из лагеря они не бежали, они сами вышли на пост охраны и сдались, а бежали они от произвола и беззакония, которые царят на их прииске, помнится, речь шла о соседнем прииске "Партизан".
  
  
   БОЛЕЗНИ, БОЛЕЗНИ
  
   Болезнь - самое неинтересное, что содержится в человеческом образе, но описывая жизнь в заключении, нельзя обойти этой темы стороной: слишком большую роль они играют в судьбах людей, приводя их зачастую к преждевременной гибели. Расскажу характерный случай из своей жизни.
   Июнь. Ясное небо, светит неяркое еще солнце, на окружающих лагерь сопках чистая яркая зелень. Живи и радуйся! А в моей жизни безысходность: еще вчера еле добрался до медпункта, показал неожиданно воспалившиеся подошвы ног, не мог получить освобождения от работы: Такая болезнь им еще не встречалась! К утру воспаление не прошло, скорее еще усилилось до степени нарыва. Обуться не смог, малейшее прикосновение к буграм подошвы вызывало адскую жгучую боль. Лежу на нарах, вытянув ноги с ярко-алыми подошвами на встречу входящим, не обращая внимания на лязг рельса, призывающий на развод, а у самого на душе кошки скребут: раз лепком не признал болезни, значит - здоров!
   Староста, поняв мое состояние, не стянул меня с нар, не пустил в ход кулаки, дал коварный совет: добраться как-нибудь до вахты, там сейчас собралось все начальство, те, кому дано решать судьбы лагерников. От его сочувствия я расслабился, принял на свою голову его совет к исполнению. Не стоит рассказывать, как я добрался до вахты, я ведь действительно не мог опираться на подошвы! Последние пятьдесят метров открытой площадки, когда кончились стены бараков, о которые можно было опереться, я полз на коленках , держа в руках ботинки. Полностью осознал глупость своего поступка только когда увидел происходящий у ворот спектакль: для чего самому было идти в эту мясорубку? Кто здесь будет выслушивать мои жалобы на медпункт, разбираться в моих болезнях? Вот они перед воротами с хохотом избивают таких же доходяг, как будто готовят свиные отбивные.
   Мое появление встречено новыми взрывами смеха, эти веселые, наряженные в офицерскую форму молодчики воспринимают меня просто как очередную жертву и, не слушая моих объяснений, приступают к работе. Что мне оставалось? Я припал к земле, уйдя в глухую защиту и вместе с тем из под рук внимательно следил за их действиями, стараясь укрыть от ударов наиболее уязвимые внутренние органы. Опыт в этом отношении у меня уже был довольно богатый: репрессированный на прииске "Штурмовом" в ЗУРе, я подвергался там жестоким избиениям и сумел сберечь невредимыми свои печенки и селезенки. Здесь мне это тоже удавалось, но один плюгавенький лагерный инспектор, обязанный по должности наблюдать за соблюдением революционной законности, доставлял мне особенно много хлопот, стремясь каблуками своих сапог достать воспаленные подошвы моих ног. К счастью все кончено в этом мире, закончился и развод, офицерам насточертело кормить комаров и они с чувством добросовестно исполненного долга, обмениваясь шутками по нашему адресу, один за другим втянулись в дверь вахты, оставив на поле боя старосту и нарядчика.
   В то время, наблюдая чуть не ежедневно подобные экзекуции, спрашивал себя: кто они эти люди, способные впятером избивать лежачего доходягу, не имеющего к тому же права сопротивляться? Палачи? Садисты? Впоследствии, освободившись из лагеря, работая восемь лет главным бухгалтером лагерного отделения, имел возможность наблюдать их как бы изнутри. Нет, не были они ни палачами, ни садистами, просто, находясь под влиянием группового общественного мнения с опрокинутыми нравственно-моральными нормами, считали, как и уголовные элементы, хорошим то, что у нормальных людей воспринималось как отвратительное и наоборот.
   Но вернусь к рассказу. Староста и нарядчик, видя, что мы, обработанные или попросту избитые лагерным начальством, не собираемся подниматься на ноги, вытащили волоком нас за ворота и там кинули в сторону от дороги, сами остались весело беседовать у проходной: им еще требовался получить акцепт. Вышедший через проходную один из прорабов чертыхнулся, но акцепт нарядчику подписал и назначил объекты, куда нам следовало прибыть. Взглянув на мои ступни, он поморщился и разрешил вернуться в зону. Теперь уже сам староста помог мне добраться до барака, ведь я был акцептова, числился на работе, за меня лагерь получал деньги от прииска. Можно было получить акцепт, без побоев, но тогда для остальных не было бы острастки и число отказчиков могло вырасти до угрожающих размеров, так объясняли они необходимость этих воспитательных мероприятий. После описанного случая я не рисковал подставлять свои бока у проходной, но в зоне находилось более тысячи зеков и чуть не каждый день кто-либо, измученный болезнями, из послушной овцы превращался на один день в упрямого барана, подставляя в борьбе за правду свое тело под пинки и удары лихих инспекторов лагеря.
   Из всех болезней самой верной колымской подругой была цинга или скорбут, она навещала меня все семнадцать весен кряду, без пропусков и опозданий, а в иные годы заглядывала ко мне еще и по осени: не оставила меня в покое даже за зоной после моего освобождения. Недуг этот коварен и разрушителен, о влиянии его на десны знают многие, но это - лишь малая часть его возможностей. Как-то мне довелось видеть больного, на теле которого было 142 незаживающих раны, иногда какая-то рана затягивалась, но тут же появлялась новая на другом месте. В присутствии цинги все другие болезни протекают иначе, усложняется их лечение.
   Джек Лондон в своих рассказах упоминал о целительном действии хвойного настоя, но на Колыме редко встречаются хвойные деревья и лишь растущие на сопках небольшие кусты кедрового стланника снабжали нашу санчасть своими иглами. Ему посвятил хорошее стихотворение обитавший на соседнем прииске Варлам Шаламов. Стланник многим, очень многим спас здоровье, а иногда и жизнь и ему стоило бы посвятить целую поэму.
   На прииске работал заботливый главный врач, Волохов, он постоянно искал более действенные средства борьбы с главной болезнью Колымы - цингой. В медпункте больным предлагались то свекловичный сок, то отвар из коры тополя, то паста из недозрелого шиповника - настоящего короля по содержанию витамина "С", но настойка стланника оставалась главным лекарством. В этом году еще не было правилом заставлять всех принимать ее перед обедом и мы все лето носили цингу в себе: ноги выше колен были разрисованы цинготной сыпью, в них с утреннего развода гнездилась невероятная усталость, а еще малейшее расстройство желудка по соседству с цингой превращалось в трудноизлечимую болезнь, часто ее называли дизентерией.
   Эта дизентерия за лето унесла немало жизней, врачи считали что причиной тому вспышка какой-то инфекции, чем-нибудь иным объяснить было трудно, поскольку все факторы остались и на следующее лето, но дизентерии не было. Были заключенные, не брезговавшие копаться в помойках в поисках каких-либо съедобных кусочков. Все найденное они тщательно мыли у ручья, кипятили и ели. Их было немного, по одному из сотни, другие умирали от голода, но в помойку не лезли. Среди помоечников дизентерия свирепствовала не чаще, чем среди других. Пищей из котла объяснить эту болезнь было нельзя, в котел шли сухие овощи, крупа и мука, если давали на кухне рыбу-кету, то она была посолена намертво, пробу из котла брали медработники на глазах у работяг.
   Был такой курьезный случай. Как-то пробу снимал только что приехавший "с материка" молодой врач, он не отходил от котла, пока туда не заложили все полученные из каптерки продукты. Перед поваром стояла сложная задача, как положить в котел все и вместе с тем украсть половину сливочного масла. Он решил эту задачу так: кинул в котел с едва нагретой водой целый кусок масла, килограмма четыре, а когда врач, исполнив свой долг, убрался восвояси, повар черпаком выловил его и бросил в холодную воду.
   Не минула эта инфекция и меня, подцепил я ее один из первых в начале лета, от работы не освобождали и малейшее физическое напряжение вызывало неприятности. Бегать приходилось наверх на бровку разреза, куда после работы выносили и складывали крупные камни. Чтоб не бегать взад и вперед, некоторые, пристроившись за камнями, просиживали там со спущенными брюками по часу и более, сколько хватало терпения. А в августе, когда в ночной смене появлялись час-два темного времени, но было еще тепло, мы иногда ухитрялись поспать на каменном ложе, подложив под голову камень и прикрывшись сверху плоским камнем, как одеялом.
   У врачей тогда не было сильнодействующих лекарств и они оказывались бессильны помочь больным, тем приходилось рассчитывать на свой организм. Больным дизентерией медики прописывали довольно странный диетпаек, в нем не содержалось ни привычных сухариков или бульонов, зато была добрая гречневая сечка с мясным соусом. Возможно они были правы: больные страдали истощением и настоящая строгая диета, когда человек, не лежит в постели, а трудится 14-15 часов в забое скорее привела бы к летательному исходу.
   Работал со мной на пару один финн, фамилия у него была трудная, что-то вроде Керелайнен, оба заболели этой болезнью почти одновременно, оба были достаточно истощены. Он был на голову выше меня и со своими длинными, худыми ногами, одетыми в узкие брюки напоминал сохатого, так его и звали ребята. Как-то на перекурке, он высказал одну идею. Чтоб победить болезнь, желудку нужен покой, поэтому в забое вылечиться нельзя и он предложил начать голодовку, а деньги беречь до лучших времен. От голодовки понос обострится, перейдет в кровавый и нас положат в больницу, а после выздоровления на скопленные деньги можно будет покупать еду и быстро окрепнуть.
   В его предложении было рациональное зерно, но было много опасных подводных рифов: представьте, если от кровавого поноса Вы уйдете "под сопку", кому-то придется подкармливаться на ваши деньги. Продавать пайку хлеба, которую ждешь чуть ли не всю ночь, было мне не по нутру и все-таки он уговорил меня начать с ним голодовку. Хватило меня едва на два дня и уже на третий - я прижал к груди полученную пайку и сказал, что не отдам ее ни за какие деньги. В первую минуту он на меня обиделся, но парень был добрый и долго дуться не стал, спросил, почему я изменил свое решение?
   Я ему повторил несколько лагерных заповедей: не жертвуй сегодняшним ради будущего, этого самого будущего у тебя может просто не оказаться и другие подобные.
   Голодал он не долго, болезнь перешла в последнюю стадию и мечта его осуществилась, он попал в больницу. У нас не было в обычае прощаться, а тут он протянул мне руку. Загорелое, как будто вырезанное из старого пня лицо было как-то особенно бледно, светло-голубые глаза смотрели по детски беспомощно.
   - Будем ждать тебя через две недели - сказал я на прощанье.
   - Постараюсь задержаться на месяц - ответил он.
   К нам на участок он больше не вернулся, и меня долго мучили угрызения совести, что я не выбрал времени навестить его в больнице.
   Выздоровел я совершенно неожиданно. Случилось так, что на вечерней поверке староста Коломеец зачитал мою фамилию на посылку и предупредил: "Смотри, Саркисов, не ешь ничего жирного, а то вызовешь обострение и тебе каюк".
   С тем я и пошел в каптерку получать посылку, решил: поем немного сухариков, сухофруктов, может быть сыра, если там будет. А когда получил, перебрал в ящике все эти яства, уложенные заботливой рукой мачехи: сливочное масло, расфасованное в пакетики по 250 граммов, она точно купила в диетическом магазине на Арбате; сыр - явно из торгсина, на купленные у кого-то боны, и мысли мои потекли в другом направлении. Подумал: они старались послать все это мне, да и деньги тратили, а я не буду есть, все разворуют! Нет, уж, дудки! Съем все, что смогу, а там будь, что будет! Загнусь, значит туда и дорога, когда-то нужно кончать счеты с лагерем.
   Пришел в палатку, все спят мертвым сном: поверка у нас в одиннадцать, после нее иные даже не успевают застелить под себя тряпки, так в одежде и валятся на нары. А жаль: думал поменять что-нибудь на хлеб, поесть по-человечески хлеба с маслом. Ну, да черт с ним, поем так. Залез на свою верхнюю вагонку и приступил к священнодействию. Сначала ел понемногу, то сухарики, то сухофрукты, потом голод взял свое и я быстро съел и сало, и масло, и полпачки сахара, доел сыр и все остальное и заснул счастливый, не думая о расплате. Утром проснулся пораженный случившимся: за ночь с вагонки даже ни разу не слез! Так парадоксально я победил свою болезнь, гнувшую меня более месяца.
   Чаще всего человек совершает поступки, забывая о последствиях. В феврале в больнице на прииске "Штурмовой" я едва не "сыграл в ящик" из-за страшнейшего поноса. Спас меня чудесный человек, московский врач, Миролюбов. Выписывая меня, он предупредил: никогда не пропускай в желудок, не только порченой, но и сомнительной пищи, лучше переголодай, для организма это будет полезнее. На минуту я напрочь забыл об этом совете и сразу попался на третий приступ этой болезни.
   Шел август, я работал в паре с Мищенко, хозяйственным, основательным мужичком, у него везде были землячки, везде нужные люди. Как-то во время перекурки, а курили мы опять-таки его махорку - у меня из курительных принадлежностей были одни губы, - он рассказал, что каптер поручил ему потрусить мешки из-под муки и связать их в пачки:
   - Пидемо до каптерки у двох, мабуть натрусемо на котелок заварухи.
   Муки в мешках не оказалось вовсе, зато было присохшее тесто, обработав достаточно хорошо, мы заварили его в котелке. Я чувствовал, что есть этой гадости мне нельзя, но Мищенко посолил его покруче и заверил, что все "будет гарно". С десяток ложек я все же проглотил и назавтра еще недостаточно окрепший желудок дал сбой и начался понос. Долго я носил в своем желудке эту болезнь, пока один старик не посоветовал мне пережарить овса и грызть, как семечки, вместе с шелухой. Люди отговаривали от этого эксперимента, объясняли, что при поносе стенки кишечника тонки и кастрыги легко могут их пробить и тогда исход будет непредсказуемым. Я решил, что терять мне нечего и принял его совет.
   В обед лошадей кормили на производстве, были там и коновязь и ясли. Я выбрал время кормежки лошадей, подошел к яслям и под бдительным взглядом возчиков, гладил лошадям морды, и совал наворованный у них овес в карманы бушлата. Потом я сушил и жарил овес на железном днище бочки и весь оставшийся день носил мох на водохранилище и жевал обгорелый до черна овес. Не знаю поверите ли Вы или нет? но был я несказанно благодарен и тому сторожу за совет и коням за овес: я выздоровел. Потом я не раз применял это средство с переменным успехом.
  
   * * *
   По количеству смертей на прииске в тот год БЕЗОТ, или безбелковый отек, не уступал первенства дизентерии, только косил он нашего брата по весне, когда истощенный за зиму организм терял способность сопротивления болезни.
   На "Штурмовом" отеки едва не свели меня в могилу, уже подбирались к самому сердцу. Спасся я тогда, ограничив себя по совету врача в питье, ограничил жестко, одной кружкой в сутки и выдерживал эту норму. Здесь на новом месте я напрочь забыл прошлое, с удовольствием пил сладкую ледяную воду и отеки скоро дали о себе знать. Настойка адонис верналис и дигиталис с уротропином стали в апреле моими постоянными лекарствами. Иногда мне давали отдохнуть, и это нравилось. Я было приспособился: выпьешь утром лишнюю кружку воды, а, выйдя на работу, поднимешься на взгорок с тяжестью на плече и готово - левая нога как у слона, иди в медпункт за освобождением. Я был не один и Волохов быстро разгадал наши проделки:
   - Ты играешь хуже, чем с огнем - со своим сердцем, а оно у тебя не блещет здоровьем, так, что можешь доиграться. Чем травить организм лекарствами, не легче ли прекратить пить воду: тех жидкостей, которые дают на кухне тебе хватит за глаза.
   Его совет перекликался с тем, что на "Штурмовом" мне говорил Миролюбов и я внял ему, кончил баловаться, тем более, что приближалось лето, когда с безотом будут гонять на работу.
  
   * * *
   Персональной моей болезнью на Колыме, которая напоминала ежедневно и ежечасно, буквально на каждом шагу, на протяжении целых полутора лет, было воспаление тазобедренного сустава, а возможно и какого-то нерва в этом районе. Началось оно еще в 1933 году на строительстве БАМа, потом я ушел с общих работ в контору и болезнь исчезла, на прииске она возвратилась и начала мучать меня с новой силой. Никто из врачей не признавал ее и с ней приходилось работать. Раз, когда у меня скопилось с десяток различных болезней, я на приеме у Волохова спросил: ну, почему у меня, молодого мужчины все время новые и новые болезни собираются целыми связками и я не могу от них избавиться? Он разъяснил:
   - Ты слышал выражения: "Колыма, - ты Колыма, новая планета!" Так вот, человек, который это сказал, сам не знал, насколько это верно! Для тебя и многих таких, как ты, приехавших из центральной России, здесь другая планета: другое магнитное поле, другая реакция, другая вода, другой воздух, другой климат. Неважно, хуже они или лучше, важно, что другие. Возможно, тебе легче было бы адаптироваться на Луне или на Марсе. Что-то в этом наборе тебе противопоказанно. Если к этому добавить тяжелую работу и постоянное угнетенное состояние, затрудняющее адаптацию, можно сделать вывод: сумеешь избавиться от всех этих бед не раньше, чем после полутора-двух лет.
   Я не перечислил и десятую долю тех болезней под тяжестью которых гнулись и в конце-концов "загибались" окончательно работяги. Больной человек не так ходит, не так встает со скамейки, не так работает, не может перейти канавы по жердочке и падает в эту канаву, угнетен он постоянно и это мешает перебороть болезнь.
   Как-то в таком, сильно угнетенном, болезненном состоянии дошел до столовой, всюду очереди, есть смысл полежать на травке с полчасика, начинаю моститься, копошусь хуже любого старика, глядеть со стороны смешно, а мне - каждое движение - боль! Заметила меня группа молодых воришек и ну, насмехаться, острят наперегонки, а я и так злой, как черт, готов кинуться на людей. Особенно задело, когда один сказал: мол, доживешь до "белых мух", а там хана, "сыграешь в ящик".
   Мне бы посмеяться с ними, а я ответил еще злее:
   - За шесть лет лагеря проводил "под сопку", не один десяток вашего брата, да и вы сдохнете раньше меня, так, что занимайте очередь!
   Мне конечно досталось.
   Уголовники чувствовали себя свободнее, чем мы, меньше болели, настроение у них было не столь угнетенным, но гибли они отнюдь не меньше нашего.
   После этого разговора, я постарался кардинально изменить свое поведение, делать хорошую мину при плохой игре, и это мне удавалось и даже помогало в борьбе с болезнями.
  
   * * *
   Болгарин Карапетов, молодой, высокий, держится прямо, как струна, но тоже слаб, как и мы. В бригаде его уважают за правдивость, честность, верность товарищам, но о его прошлом знают мало, расспрашивать не принято, сам же он малоразговорчив, да и друга близкого не имеет.
   Вдруг с ним что-то случилось. Идет за хлебом, попросишь: возьми и мою пайку, приносит не полностью, то довесок снимет, то кусок отломит, ребята молчат, не упрекают, уж очень это на него не похоже! Вскоре заметили и другие признаки. Перестал понимать, что ему говорят, в ответ только улыбается, очень тихой, доброй улыбкой, догадались: тихое помешательство. Бригадир отводил его к Волохову, забрали в больницу и больше мы его не видели, сказали, что уехал на "Инвалидную".
  
   * * *
   Июль в ряду других - неплохой, хотя и мокрый, но потерь в бригаде много, носить приходится не всех, кое-кто идет и своим ходом. Сегодня присел на камни Данилов, подложил дощечку и присел, до вечера его не трогали. Он по нашим понятиям, старичок, лет ему за пятьдесят, росточка небольшого, с очень приятным и добрым лицом, ни с кем не ссорится, не ругается. Бригадир советовал ему полежать, но у него своя теория: "Если лягу, могу и не встать, а так отдохну и буду работать". Работать в этот день он не смог, а когда предложили - на носилки, тоже отказался: "До лагеря дойду, если подможете". Работали с ним я и Пятикоп, нам его и вести, Водить мы не любим, надо каждые два шага останавливаться, до лагеря идешь час, то ли дело - на носилках, но у него своя теория:" В медпункте меня не оставляйте, пусть запишут в книгу и ведите в барак, там скорее оклемаюсь". Больницы боится, а врачей не любит.
   Мы с Пятикопом взяли его под руки и идем. Поздно, на вечернюю поверку опаздываем, а солнце ползет возле горизонта и светит, как днем. Нас обгоняют молодые, крепконогие, интересуются: "Не набухались ли мы? Кто нас тут угостил спиртом?"
   Привели в медпункт. К счастью там зашел и Волохов, объяснили пожелание нашего старичка, он внимательно прослушал, определил: "Сердечная недостаточность", отпустил в барак.
   Дня через три Данилов, как он говорил, оклемался и продолжал тянуть лямку до осени, дальше я потерял его из вида.
   Между прочим в медпункте увидел медстатистика, у него вместо ступней - култышки, пошутил с ним колымский мороз, а ребята ему завидуют: отхватили бы часть ступни, сидел бы за столом, писал и никаких проблем!
   Пока ползли вверх на сопку с Даниловым, разговорился с Ванюшкой, что за фамилия странная?
   - Да то ж призвище, дед был кузнец, гнул пальцами пятикопеечную монету, его и прозвали так, а как брали на войну писарь и вписал в паспорт, а настоящие мы - Лещенки.
   ПОД ЗНАКОМ "СЕРПАНТИННОЙ"
  
   Это - небольшой лагерь, размещенный на крутой излучине дороги, серпантине (откуда и пошло название) из Хаттынака на прииск "Штурмовой". В берзинские времена, когда на Колыме царил "золотой век", а точнее - пятилетие, лагерь этот служил обычным, мало кому известным следственным изолятором (СИЗО), попадавшие туда за лагерные преступления имели шанс возвратиться на прииск, хотя, по большей части, с новыми сроками.
   Ничто не вечно под луной! Исчез с политической арены Берзин, расстрелянный где-то Ежовым, золотой век сменился багрово-черным, а его эмиссары, новый начальник Дальстроя Павлов и его заместитель по лагерю - полковник Гаранин быстро превратил "Серпантинную" в лагерь смертников для пятьдесят восьмой и "слава" его покатилась по приискам, наводя ужас одним названием.
   Всю зиму там стреляли и стреляли очень метко, без промаха, потому что стреляли в затылок, в упор. Впрочем осечки бывали и там. Как-то с того света возвратился работяга, начисто утративший голос, но шепот его услышали на всех приисках Северного горнопромышленного управления (СГПУ), он рассказывал подробности технологии приведения в исполнение приказов страшного полковника. Там, на "Серпантинной" он прошагал до последней черты, до полигона смерти. А когда собирались поднять к его затылку дуло револьвера, выяснилось, что его фамилии нет в очередном приказе и этот "пустяк" спас ему жизнь. Его продержали там с полгода и поскольку в приказ его не включили, зловещая машина дала сбой, его возвратили на прииск, впрочем не в полном комплекте: 99 из 100 шариков его головы остались там. Что касается техники расстрелов, то ее он запомнил, она была проста: чтоб выстрелов, упаси Боже, не было слышно с дороги, все операции проводились под шум работающего трактора.
   В феврале массовые расстрелы прекратились, нужно было давать стране золото, но успокоения для нас не наступило, люди продолжали исчезать с приисков, хотя теперь это происходило по одиночке или небольшими группами и тихо, приказы не вывешивались и на разводах не зачитывались. Было непонятно по каким признакам идет отбор, иногда жертвами становились и уголовники. Впрочем, уголовников в этот год быстро перекрашивали в "белый" цвет, дадут за отказ от работы 5814 "контрреволюционный саботаж" и - переходи на жительство в палатки спецроты.
   Весь тридцать восьмой год мы жили под знаком "Серпантинной", как под Домокловым мечом, постоянно ожидая своей очереди, пока не исчез и сам Гаранин, расстрелянный Берией. Но это случилось позже, а в июле, а может быть - в августе с прииска "Нижний Аттурях" совершенно неожиданно исчезла бригада, оставив на месте лишь нас девятерых, три звена.
   Случилось это так. Вечером вернувшись с работы, ребята поужинали, сходили на вечернюю поверку, где нас насчитали - двадцать семь и, добравшись до нар, спокойно устроились на ночлег. Перед сном кто закурил, кто побеседовал, ничто не предвещало трагической ночи. А утром на нарах оказалось нас девятеро, похожих на маленькие островки среди голого накатника. дневальный шепотом рассказал, что будили и выводили из палатки по одному, чтоб не беспокоить отдыхающих после смены работяг (какая трогательная забота! Какая гуманность!), а за воротами их ожидала автомашина - будка .
   Спрашивать, куда их увезли не имело смысла: тогда все дороги вели на "Серпантинную"! Ждали, что и о нас вспомнят, но начальство, подальше от греха, рассовало нас по другим бригадам.
   Свет на эту странную историю пролил бывший лагнарядчик, снятый с должности за какую-то провинность и оказавшийся на время со мной в одном забое. Слушая его рассказ, я восстановил в памяти весь тот день во всех подробностях. Показатели работы нашей бригады из рук вон, плохие. Попавшаяся нам пластинчатая скала вытаивала ежедневно на 20-25 см. и каждую пластинку нужно было выламывать из мерзлоты по одиночке и самый сильный работяга за двенадцать часов не мог вывести на транспортер и кубометра, при норме - три. Я бригадиру объяснял, что нам не применяют несколько понижающих коэффициентов на отклонения от нормальных условий работы, но он не смог ничего доказать, а брать меня в контору не решался. В результате наше выполнение норм ежедневно колебалось около 15-17%. Любой, кто увидел бы такие показатели, решил бы, что здесь работают саботажники.
   Полковник Гаранин следовал вдоль забоев в сопровождении большой свиты лагерного начальства всех рангов, был там и этот лагнарядчик с данными о работе бригад и звеньев. Все шло гладко, характеризуя работы бригад начальник лагеря натягивал цифры, как мог, "сто", "девяносто восемь", "сто два" и полковник шел дальше. Но вот он ткнул пальцем в первое звено нашей бригады: "Сколько? " и тут нарядчик дрогнул : "семнадцать подсказал он начальнику лагеря и бригада оказалась обреченной.
   - Семнадцать? - зловеще переспросил полковник, как бы задыхаясь от гнева. - Да это же явная контрреволюция! Саботаж! Чем вы тут все занимаетесь? Запишите всех по фамилии!
   И они шли и писали всех на кого указывал короткий перст самого полковника. Работяги копошились в забоях, выезжали с тачками, не понимая, что они уже обречены, а их писали и писали. Но вот из одного забоя с груженной тачкой выскочил работяга и не погнал ее на бункер, а поставил в стороне и рванулся к полковнику, чем несказанно всех озадачил. Оказалось, никакого криминала не было, работяга просил закурить у грозного полковника. Чтоб разрядить атмосферу шедший сбоку начальник лагеря дал работяге папиросу и погнал его прочь.
   Негодованию полковника не было границ, и пока он читал гневную нотацию начальнику лагеря, они прошли мимо трех работающих звеньев, работяги которых чудом не попали в "черный" список и остались утром на нарах.
   По словам лагнарядчика, показатели работы этих, спасшихся звеньев были тут же доведены до ста процентов : полковник не может ошибаться!
   Я не сказал нарядчику, что этим работягой был я сам, а он сосредоточивши все внимание на фигуре полковника, не мог меня рассмотреть. В этот день и состоялась моя вторая и последняя встреча с Гараниным, после этой акции он на нашем прииске не появлялся.
   Мы часто вынуждены совершать то, что ожидают от нас окружающие и когда товарищи по звену, увидев двигающуюся к нашему забою большую группу военных, крикнули :
   - Ну, Николай, сегодня у тебя улов! Глянь-ка, идет целый косяк начальников. Если у каждого выпросишь по папиросе, будет нам курева на весь день. Валяй!
   Они знали мою привычку просить закурить у всех приближавшихся к забою начальников, что помогало избавиться от них побыстрее. Но здесь ситуация была иная: начальников было слишком много и выскакивать к ним было рискованно и все же мне не хотелось обманывать ожидание моих товарищей и, схватив тачку, я неожиданно для себя выкатил ее к ногам идущего впереди начальника. Не обладая хорошим зрением, я только тут с ужасом понял, кто находится передо мной, но отступать было поздно, он как-то испуганно крикнул: "Тебе чего?" и, как мне показалось, потянулся к кобуре. Не хватало чтоб он меня "шлепнул"! и я очень жалким голосом заныл:
   - Гражданин начальник, сделайте такую милость, дайте на всех одну папиросу! С утра не дымили, все уши попухли.
   Поймав на лету, брошенную мне начальником лагеря папиросу, я рванул тачку и со всех ног помчался к бункеру. Весь этот день я высчитывал, почему он меня не шлепнул, и пришел к выводу : ему не хотелось показать свой испуг! В общем, на этот раз фортуна мне улыбнулась. Отъезжая от них, слышал, как полковник чихвостил начальника лагеря за распущенность лагерников: " Нашли товарища! Бегают ко мне закуривать!"
   "Ночевать мне сегодня в кандее!" - подумал я с тоской, не оценив всю сложность создавшейся ситуации.
   Об уцелевших членах бригады вспомнили, когда мы успокоились, считая, что беда миновала. В тот день я работал на кирпичном заводе. На утренних разводах мало кто соглашался идти туда работать, из-за штрафного пайка, которым автоматически наделяли каждого, получившего туда наряд: этот несчастный заводик никогда не выполнял план. Я выбирал этот объект в ущерб своему желудку исключительно из-за того, что он расположен вблизи лагеря, сразу за вольным станом. Причиной такого выбора была больная нога, каждое движение вызывало острую боль.
   Когда на территории завода появился незнакомый вохровец, я сразу подумал, что это по мою душу и не ошибся, он принес мне вызов в райотдел НКВД, находившийся на прииске "Верхний Атурях", в трех километрах от нашего. "Значит дождался и я своего часа! Не минула меня сия чаша!" - думал я прихрамывая за ним.
   На "Верхнем Атуряхе" жили и работали более лояльные с точки зрения режимной службы заключенные: бытовики, а также малосрочники из числа уголовников и пятьдесят восьмой. Палаток там не было вовсе, люди жили в хороших теплых рубленных бараках, в зоне была столовая, клуб и много других служебных зданий, в их числе и райотдел. В общем, там по сравнению с нашим прииском условия - райские.
   Свернув от ворот, мы подошли к небольшому зданию с высоким каменным цоколем и таким же высоким крыльцом, стоявшим угол к углу с хорошей рубленной столовой. Табличка у двери не оставляла никаких сомнений, прочитав ее, смело можно было начинать молитву за упокой души многогрешной.
   Стою внизу, ожидаю, что будет дальше. Сердце пощипывает скорее от нетерпения, чем от страха. Для себя уже просчитал вероятности: нового срока дать не могут, рано, своего хватит, целых четыре года! Попробуй доживи! А вот "Серпантинки" видно не миновать! Все в лагере повидал, нужно побывать и там.
   Вместе с моим провожатым на крыльцо выходит не старый мужчина в форме с открытым, веселым лицом. Представлять не нужно, понимаю - следователь! А вот, почему у него лицо веселое, не понятно: вроде при их работе веселиться не от чего.
   Между нами происходит короткий диалог и охранник ведет меня в столовую, пообедать, пока освободится следователь. Задержка неприятна, лучше б уж сразу! Что ел, как ел, ничего не помню! Ни мыслей, ни чувств, одно напряжение.
   И вот я в кабинете у следователя Чекалкина, того самого с веселым лицом. Он чем-то напоминает моего первого следователя на Лубянке-два, который встретил меня словами: "Ну, расскажи, как дошла ты до жизни такой?" На что я с высоты своих девятнадцати лет с улыбкой ответил ему: "Вам здесь лучше знать, я к вам не просился!" Тот правда был всегда серьезен, но те же русые волосы, зачесанные назад, политзачес, как тогда называли, и так же он часто поправляет прическу всей пятерней, от лба к затылку.
   Первые же вопросы прояснили ситуацию: нужны показания на тех исчезнувших семнадцать, и чем показания будут хуже тем для всех лучше. Сразу решил для себя: компромата на них не имею, высасывать из пальца и клеветать не буду!
   Постепенно объясняю следователю ситуацию в бригаде: на прииске цинга, дизентерия, отечная болезнь. Большинство из этих людей только в июне прибыли этапом на Колыму, много пожилых, со слабым сердцем, далекие от физического труда, адаптировались и к климату и к тяжелому труду плохо, тачки возить не умели.
   Следователю все это не интересно, он "наводит" меня на тему. Им, райотделу хорошо известно: эти люди собирались, говорили, что работать не нужно, что их задача вредить, мешать, срывать и т.п. Высасывать из пальца ничего не нужно, работал с ними рядом, должен был все это слышать, остается записать в протокол. Говорю ему, что ничего подобного не слышал. Скорее наоборот, они высказывали убеждение, что как бы им не было тяжело, они должны доказать своей работой всю несправедливость тех приговоров. Здесь я нисколько не врал, не фантазировал, все тогда действительно было так, как я ему сказал.
   - Да ты не бойся! Они уже расстреляны, ты тут не можешь ничего не прибавить, не убавить, мне поручено дооформить материалы, допросить оставшихся. Вот протоколы! Четырех из ваших я уже допросил. Твоих показаний никто читать не будет. Пиши смело всю правду!
   - А я и не боюсь, говорю всю правду! Они мне не сватья, не братья! Зачем я за них буду брать грех на душу? Они шли из забоя в лагерь, серьезно обсуждали, как надо держать кайло, вертикально или параллельно, куда ставить тачку? Старые работяги смеялись над ними, а они хотели во что бы то ни стало научиться давать норму. А как этому научиться, если норма, как минимум, завышена в четыре раза!
   - По твоему, их надо было премировать, а не расстреливать и это за семнадцать процентов выполнения норм!
   - Премировать их не за что, люди они городские канцелярского труда, к тому ж пожилые и малосильные, такие в забое не могут выдержать!
   Мне хотелось тут добавить, что и расстреливать было то же не за что, но я проглотил эту концовку. Из могил их все равно не поднять! Не сказал я ему, что и он бы на их месте в этих забоях не дал бы норму и вряд ли смог бы дать поболее нас, но и это я не сказал. Зачем дразнить гусей? Сила на их стороне!
   - Ну что ж, упираешься? Как хочешь! Понуждать не стану, хотя честные показания тебе самому могли пойти на пользу. Материалов на них хватит и без тебя! Они сами тут обливали друг друга дерьмом по самые уши. Давай писать!
   И я писал. Я был счастлив, что он не принуждал меня к даче ложных показаний, пришлось бы выдерживать всякие издевательства. Кто там на кого выливал грязь, меня это не касалось, я писал только то, что видел своими глазами и слышал своими ушами. Я надеялся, что может быть они еще и не расстреляны и правдивые показания пойдут им на пользу. Ну, а если их нет в живых, тем более: великий грех клеветать на покойника!
   Пока мы с ним писали, в кабинет вошел старший следователь, Попов, плотный мужчина невысокого роста. Поинтересовался, как идет допрос? Поругал меня, пытался внушить необходимость давать показания в нужном ключе. Довод тот же: они уже расстреляны, как саботажники, враги народа и с ними нечего церемониться! И моих показаний читать, кроме них с Чекалкиным никто не будет.
   - Пиши так, чтобы облегчить следствие! - закончил он беседу со мной и, повернувшись к Чекалкину, передал ему, как колоду карт - солидную пачку выписок из решений "Тройки" при ПП НКВД по Хабаровскому краю, их было, по-видимому, не менее полусотни.
   - Ага, мои голубчики! - радостно воскликнул Чекалкин, перелистывая свеженькие выписки, радуясь очевидно, что "Тройка" утвердила их представления, без изменений. Всем, всем по десять лет дополнительно к первому сроку. И тут я оценил его веселый нрав. Глядя на это улыбающееся, почти счастливое лицо, я думал: "Какое это кощунство!"
   Вот Нимцов, ему оставалось до конца срока месяца три и врачи из коллегиальной солидарности, положили его в больницу, надеясь уберечь до конца срока от каких-либо неприятностей. Не уберегли! Чекалкин видно был на страже, следил зорко! Этот Нимцов был подлецом, нечестным, не справедливым врачом, часто выгонял на работу совершенно больных, а из страха перед уголовниками и за мзду оставлял в бараке совершенно здоровых людей. Его нисколько не было жалко. И все же!
   Вот они зачитали фамилии двух братьев-плотников. Какое-то время я работал с ними в одной бригаде. Не то Сухаревы, не то Сухинины, не упомню. Высокие, жилистые, уже достаточно пожилые они были прекрасными плотниками и очень отзывчивыми товарищами. В тридцать третьем им инкриминировали поджог сена и дали по пять лет. И стог этот не сгорел, мужики растащили его. Да и накосить такой стог они могли за неделю, а им на двоих дали десять лет и сейчас дополнительно еще двадцать. Просто чудовищно! Срок ради срока. И эти вампиры еще улыбаются!
   Мне они подписали пропуск на прииск! Я был в совершенном недоумении, мне хотелось скакать от радости, но я старался показать, что иного и не ожидал, вежливо распрощался, не спеша вышел и тихо прикрыл за собой дверь, а потом я поспешил выйти за ворота этого прииска и долго еще оглядывался, не спешат ли за мной? Нет, пронесло! Теперь мне казалось, что я вышел из конуса черной тени "Серпантинной" в котором находился все время пребывания в райотделе.
   Расслабленный после колоссального напряжения, я возвращался на свой прииск, как во сне. Какой-то встречный работяга спросил:
   - Ты часом не набухался?
   Не пошел я на свой кирпичный завод, а присел вблизи какого то шурфа и огляделся, пытаясь понять, где нахожусь.
   На утреннем разводе я услышал, как зачитывают те самые выписки из решений "Тройки", которые читали мои следователи. Я опередил время. На разводе заключенные прииска стояли двумя мощными шеренгами, в одной пятьдесят восьмая, напротив нас бытовики и уголовники, "друзья лагерной администрации". Когда зачитали фамилию Нимцова, из нашей шеренги раздалось дружное одобрение:
   - Сволочь! Так ему и надо! К нему хоть голову принеси под мышкой освобождение не даст! Только уголовников и держал в бараке.
   Одобряли постановление и уголовники:
   - Сволочь этот Нимцов, пока тридцатки на пузо не наклеешь, освобождения не даст. Нежил только своих контриков!
   Другие зачитанные фамилии все зекашки провожали глубоким молчанием. Братья плотники стояли в нашей шеренге: "За что же это?" - с горечью спросил один. "А ты что ж думал тебя сейчас и освободят?" - мрачно ответил брат.
  
   * * *
   Сейчас пробежало полвека и интересный парадокс: фамилии обоих следователей, их лица и улыбки помню, как будто это было вчера. А работяг: исчезнувших в ту трагическую ночь по фамилии не помню ни одного, хотя работал с ними рядом и лица некоторых остались в памяти отчетливо. Правда, с этими людьми у меня не было тесного общения, они как-то смотрели на меня и мне подобных, как на чужих, а точнее - на чуждых. Считали, что те, кто посажен до начала "великих" репрессий, - то есть до 1936-го года, это - враги, хоть не народа, но партии уж точно. У нас была 58-я статья, у них разные буквенные обозначения: КРД, КРА, КРТД и даже просто: "член семьи врага народа". Были там и такие аббревиатуры: СОЭ -социально-опасный элемент и СВЭ -социально вредный. Сначала, эти последние, находились с нами в спецротах, но вот летом пришло разъяснение СВЭ - отнести к бытовой статье и в палатку зашел староста, вызвал Арабаджи, по такому торжественному случаю я его фамилию запомнил, и забрал его вместе с его тряпками в барак, сказал, что отныне он будет состоять в "колоне", где живут только бытовики. Радость этого пожилого мужчины, имевшего за плечами несколько судимостей и за это арестованного, без предъявления конкретных обвинений, описать трудно.
  
   * * *
   Не могу не рассказать об одной, не очень приятной встрече с нашим оперуполномоченным НКВД, ежедневно дежурившим на промплощадке нашего прииска. Летом в яркие солнечные дни мерзлота оттаивает очень интенсивно. Мы, забойщики ежедневно, после 12-ти часового дня работы на приборе по вывозке "песков", вынуждены пробивать в скале траншеи для отвода воды, чтоб могли работать звенья, сменившие нас в забоях. После этого мелеет и плохо пропускает воду большой водоотводный кювет и в смену кого-то ставят следить за пропуском воды. Один день эту работу поручили мне. Я ходил по руслу, углубляя канаву, сбивал пороги и когда вода повсюду пошла без задержки, упер свою лопату в борта кювета и уселся на черенок. Меня отовсюду загораживали борта и выкинутые на бровку горы грунта и я вознамерился поблаженствовать до поры, когда снова потребуется мое вмешательство для пропуска воды. Так я и сидел, а между моих ног весело журча, бежал ручеек. На воду смотреть скучно не бывает, и так я засиделся, мечтая, чтоб водичка так и бежала беспрепятственно до конца смены.
   Я почувствовал его взгляд и поднял голову. Он возвышался надо мной, стоя на высоком борту, как каменное изваяние, но лицо подергивалось от гнева. Надо же было вести себя столь беспечно, подпустить так близко самую зловещую на прииске фигуру - оперуполномоченного. Теперь, увидев меня сидящим, не работающим в рабочее время, он обязан был вести меня к нарядчику, оформлять акт о саботаже, я оказался в черной тени "Серпантинной".
   Поднимаюсь медленно, с трудом, стараюсь продемонстрировать сильную усталость, и болезненную слабость. За инструментом не нагибаюсь, а то еще "пришьет" попытку нападения, есть у меня и подходящий пунктик в моем букете 58-й статьи - террор. Он медлит и это меня насколько обнадеживает. Подумал, если спросит о чем-нибудь, у меня будет шанс выкрутиться. И он спросил!
   - Почему не в забое? Почему тут прячешься?
   Начался долгий разговор, и это меня устраивало. Я стандартно ныл, рассказывая о своих болезнях, о своем добросовестном труде на этой канаве, старался не говорить ни одной умной фразы, не приводить толковых доводов, соблюсти формулу: "Ты - начальник! Я - дурак!". На вопрос о статье, я, как всегда в подобных случаях соврал, назвал самую безобидную "КРА" - болтун, указал конец срока - 1942 год.
   Он припугнул:
   - Вот заактивирую, там добавят.
   В ответ я снова заныл:
   - Не за что, гражданин уполномоченный, ведь работаю весь день, как проклятый. - и продолжал ныть в том же духе.
   На его лице гневное выражение сменилось скучающим и я успокоился: не поведет, пронесло!
   Для порядка он велел явиться вечером на вахту, но я там показываться не собирался, вызывать меня - не вызывали. Больше я на канаву не пошел, объяснил бригадиру, что со мной произошло и он спрятал меня в забое. Этого уполномоченного я после того встречал не раз, но для них мы в своем сером тряпье, все на одно лицо и он не вспомнил нашу встречу. Почему он меня не повел к нарядчику? Свидание состоялось без свидетелей и это его освобождало от необходимости актировки.
  
  
  
  
  
   НЕУДАЧА
  
   Коротка и быстротечна колымская осень, казалось, еще вчера ничто не напоминало о зиме, и вот уже люто свистит неудержимый ветер, швыряя в лицо мокрым снегом, и перед этим ветром в своем тряпье ты чувствуешь себя нагим. Именно этим снежным ветром, а не ясными деньками запомнился сентябрь тридцать восьмого года.
   Мучительно тяжело пережив на прииске "Штурмовом" первую колымскую зиму, со страхом ожидал приближающихся холодов. Как раз в эту пору мне вспомнился забавный рассказ О'Генри о судьбе бродяги, оказавшегося безоружным перед лицом наступающих холодов и сырости. "Пора собираться на казенную квартиру". - сказал он себе и сделал несколько неудачных попыток получить небольшой срок за хулиганство или мелкую кражу. И тут жизнь подшутила, в лице более удачливого приятеля, пригласившего его на кружку пива. Разомлев от пива и тепла, бродяга подумал, что жизнь на воле не так уж плоха и возможно не стоит рваться на казенные харчи. Именно в этот момент, вошедший в пивную полисмен положил ему на плечо тяжелую руку: "Пошли со мной!"
   Я прекрасно понимал этого бродягу, мечтая забраться на зиму пусть в набитую до отказа, пусть вонючую, но теплую камеру родных Бутырок, лишь бы не встречаться со здешними морозами. И вот, счастье, казалось, мне улыбнулось, но мелькнуло как тень и ускользнуло.
   В тот день мы долбили глубокий котлован. Наверху лютовал злобный ветер, внизу, на дне плескалась ледяная вода. Мы выбрали ветер и стояли по бровке котлована все шестеро, делать нам было нечего: никто снизу нам грунта не кидал. В таком смешном положении застал нас неожиданно вывернувшийся из-за насыпи прораб. Он был в веселом настроении, непринужденно болтавший со своим спутником, оба в добротных плащах с капюшонами, да и под плащам имелось кое-что теплое, на ногах новые кирзовые сапоги. Не проймет их осенняя непогода. Воистину, нет плохой погоды, есть плохая одежда!
   - Сволочи! - беззлобно орал прораб, схватив подвернувшийся под руку дрын и охаживая наши спины. - На борту одна лопата грунта и та со вчерашнего дня, а они вшестером стоят над ней с лопатами. Не вылезать из котлована пока не закидаете все борта грунтом!
   От его веселого настроения удары "шутильником" не были ни менее увесистыми, ни менее чувствительными. И мы, соскользнув в котлован, на глазах начальства принялись добросовестно выкайливать из воды грунт на дне котлована и выкидывать на борт. От этого усердия вода показалась не столь холодной.
   Прибывший с прорабом инженер оказался начальником конструкторского бюро, он обходит бригады, подыскивая для бюро опытного чертежника-копировальщика. Для кого-то это был неплохой шанс, перед моим мысленным взором замелькали счастливые картины: жарко натопленная комнатушка бюро, я стою у стола и вожу по бумаге рейсфедером или циркулем и наплевать мне, сколько за окном градусов и есть ли ветер.
   Мой формуляр может хоть кого перепугать до смерти и все же если с первых дней зарекомендовать себя хорошо, могут на какое-то время, пусть только на зиму, простить и статью и пункты, работают же в конторе ребята с пятьдесят восьмой, правда, не с такими пунктами. Но понимаю, что зарекомендовать себя трудно, это - не моя специальность! Когда-то в студенческую пору, да и раньше приходилось выполнять не сложные чертежи, но чисто они у меня не получались, душа к этой работе не лежала. Подтолкнул стоящего рядом старика Вознесенского, он-то старый инженер, крупный специалист по щуховским котлам, черчение для него что азбука для старшего школьника, как начертит небось, там, в конструкторском закачаются:
   - Эта работа не для моего возраста, да у меня и "глаз" нет, - возражает он мне с грустью, показывая на свои битые и перебитые, прицепленные к ушам проволокой очки, - а вот Вам, я бы посоветовал попробовать свои силы. Неважно, что когда-то у Вас не получалось, теперь при других обстоятельствах при большом желании может получиться лучше. Терять-то Вам нечего: этот котлован от Вас никуда не уйдет!
   Он - прав, моя боязнь оскандалиться - плод моей застенчивости: по лагерному закону, "прокантуюсь" в тепле пару суток и это неплохо. Я принял его совет и поднял руку.
   Что касается самого Вознесенского, то здешние механики все чаще бегали к нему за консультациями, брали его на день-два к механизмам и он редко выходил на работу в бригаду. На зиму они не оставили его неприкаянным, "воткнули" мотористом насосной на новом водохранилище, где он провел неплохо свою девятую лагерную зиму, посещая зону только для получения продуктов.
   Небольшое деревянное, рубленное из бревен здание, разгороженное фанерными переборками, явилось конечным пунктом, куда привел меня инженер. Он не повел меня дальше первой комнаты, сюда высовывалась топка железной печурки и были сложены поленницы дров. В комнате стояло два стола, из коих только один можно было с натяжкой назвать чертежным, поскольку на нем лежала чертежная доска, настолько заляпанная, исчерченная и изрезанная, что за нее не сел бы ни один уважающий себя чертежник. Именно он и оказался моим рабочим столом.
   В то время те из заключенных, кому улыбнулось счастье работать в конторах, добывали все нужные им канцелярские или чертежные принадлежности или инструменты сами, за свой счет. Простой карандаш на "черном" рынке стоил 50 рублей, химический - 100. Зная это, я не удивился, что мне с трудом нашли небольшой огрызок карандаша, щербатую, тоже всю заляпанную линейку и несколько гнутых и ломаных чертежных инструментов. Но особенно огорчила меня резинка - старая и жесткая, как кусочек дерева. Говорят, если б не клин, да не мох, то плотник бы сдох! Нечто подобное, по моим представлениям, можно сказать о чертежнике и резинке: чем, если не мягкой резинкой, можно спрятать все промахи на чертеже.
   Чертеж, который надлежало копировать, оказался безбожно вытертым на сгибах, порванным и заляпанным, разыскать там нужные точки было не просто. Я попросил своего начальника, для первого случая дать мне чертеж поновее, а то, не зная специфики их обозначений, я могу здорово напутать, но он довольно жестко пояснил, что именно этот чертеж нужно скопировать срочно. Тут я дотронулся до миллиметровки и сразу оставил на ней следы.
   - Так не пойдет! - сказал он, разглядывая мои черные от копоти костров и печек руки и грязные полы моей телогрейки. - Пойдешь, где-нибудь смоешь свою вековечную грязь, да зайдешь в каптерку переоденешься, записку напишу.
   В свое оправдание могу сказать, что маленький (75 граммов, это по норме) кусочек мыла нам выдавали только в бане, куда пригоняли раз или два раза в месяц и там сэкономить для барака было трудно, поэтому ежедневные умывания не преследовали цели сделать лицо и руки белыми, главное требовалось освежиться. К тому же, выданное нам вафельное полотенце, служило шарфом, и утром его нельзя было мочить.
   Пошел выполнять его указания. Заскочил в бойлерную и, объяснив машинистам, что берут меня в контору, я, как будущий их коллега - лагерный "придурок" выпросил у них небольшой обмылок для лица, ну, а руки усердно оттирал золой. Кое-где удалось добраться до натурального цвета кожи, но траурные полосы все же сохранились.
   Инженер выписал мне новые ватные брюки и телогрейку и, нарядившись в них, я почувствовал себя необычайно уютно, портил картину рваный и грязный бушлат. Каптер не смог от меня отбиться и разрешил подобрать что-нибудь получше из второсрочных. После всех превращений у меня появилось сильное желание наплевать на эту чертежку и вернуться в родную бригаду, в свой котлован. Минутную слабость я превозмог и стал у чертежной доски.
   То что в комнате я оказался изолированным от остальных чертежников избавляло меня от насмешек, но усложняло работу: не с кем было проконсультироваться. В этой связи заинтересовал меня и второй, пока свободный стол и я не преминул заглянуть в лежащие на нем бумажки. Его, по-видимому, занимал специалист по пожарной безопасности.
   На чертеже был изображен крупный узел со множеством деталей нужно было сначала хоть чуть разобраться. Давалось это трудно, я не смог представить свой узел выпукло и начал работать. Перенести точки я решил проколов расправленный на миллиметровке чертеж. Работа спорилась плохо, руки, привыкшие держать пудовые кувалды и стальные ломы, бить киркой, плохо держали чертежный инструмент и огрызок карандаша, они выпадали из скрюченных не разгибающихся пальцев. Работники из других комнат пошли по домам, предупредив, чтоб я выбросил жар из печки на улицу и закрыл вьюшку, показали куда повесить ключ. Я не спешил в холодный, вонючий барак, решил лучше подогнать свою работу. Время бежало стремительно, не то что в котловане. Пришел начальник бюро, посмотрел на мои старания, недовольно поморщился и выставил меня оттуда. Я сам чувствовал, что от плохого освещения глаза устали и я начал ошибаться.
   Бригадир поинтересовался моими успехами, ему хотелось, чтоб я там закрепился. На мои сомнения ответил уверенно: "Все зависит от тебя, получится хорошо - не посмотрят на статью, таких случаев не мало".
   Наутро осталась наиболее трудная работа: выноска размеров, условных обозначений, спецификаций, надписей. Это нельзя было просто списать: все было затерто, замазано, испорчено, нужно было разбираться с каждым в отдельности, требовалось время и я побежал туда сразу после подъема. Завтрак поручил взять товарищу и принести в забой.
   В комнате было очень прохладно, но работать можно было. Нет, у меня появилось желание проявить инициативу, разжечь печурку, чтоб все пришли к теплу. Не предвидел последствия этого шага. Разгадывая кроссворды чертежа, я потерял счет времени, и когда начали появляться работники бюро, явился и мой сосед. Прошел он молча к моему столу, мрачно взглянул на меня. Я почувствовал себя очень неловко и поздоровался с ним, как можно веселее.
   - Кто тебя привел? - спросил грубо, раздраженно.
   Я ответил.
   - Какая статья? - еще более грубо.
   Я не понимал, какое отношение он имеет к конструкторскому бюро, не знал можно ли соврать или лучше сказать правду?
   - Пятьдесят восьмая.
   Он набросился на меня с руганью: я и вредитель и контрик и даже "враг народа". Я видите ли зажег печку, когда в учреждении никого не было, пытался устроить пожар и в бюро-то я пролез с целью вредительства, порчи чертежей и других гнусных актов.
   Я был ошарашен этим нападением, беспочвенными обвинениями, пытался его урезонить, что-то ему объяснял, но это его только раздражало, тогда я почел за лучшее замолчать и погрузиться в работу, хотя в таких условиях сосредоточиться было невозможно. Молчание взбесило его еще больше. К счастью за ним пришли и он убрался, на некоторое время освободив меня от своего присутствия.
   Почему он так возненавидел меня с первого взгляда? По статье? Или мое присутствие мешало ему, стесняло его? Кто он, к пятидесяти годам дослужившийся до пожарного инспектора? Вопросов было больше, чем нужно. Видимо он, в прошлом вохровец, оставшийся после освобождения работать по вольному найму. От старых конвоиров слыхал, что, вот, мол, сегодня мы вас водим под винтовкой, а завтра освободитесь и сразу - в начальство и будете нами командовать. Отсюда и рождалась у них зависть и ненависть к грамотным людям, к интеллигенции.
   Я надеялся, что придет инженер и одернет этого обнаглевшего, зарвавшегося пожарника и каково же было мое удивление, когда все получилось наоборот: при первой же встрече тот накинулся на руководителя бюро и грубо, на "ты", начал ему выговаривать:
   - Ты кого это привел сюда? Это же контра! Он пролез сюда, чтобы вредить, чуть здесь не устроил пожар. У меня здесь секретные инструкции.
   И так он орал, заставляя его оправдываться и за меня и за себя. Потом инженер завел меня в другую комнату и, проверяя не законченный чертеж, раздраженно спросил:
   - Ты по какой статье?
   Ответил вопросом на вопрос:
   - Неужто я похож на уголовника?
   - Понятно. Ну а срок?
   - Было десять, осталось четыре, освобождаюсь в сорок втором.
   - Ладно, сделай еще копию: два к одному, да эту заканчивай побыстрее, а на его ругань не обращай внимания.
   Хотел сделать благородный жест: отказаться от работы и уйти в бригаду, но раздумал, решил пару дней посмотреть: может тот, пожарник, утихомирится. Нет, не утихомирился. Он уходил по делам, но как только возвращался, сразу накидывался на меня с руганью и оскорблениями. Мое молчание бесило его невероятно, он прыгал и махал руками перед моим носом. "Ведь ударит!" - думал я и тут же решил: "Не спущу, дам сдачи!". Махая, он все-таки задел меня и я не выдержал и толкнул его, да так, что он от неожиданности повалился на свой стол. В глазах появился испуг и он кинулся вон, придерживая рукой бок. Думал, что он побежал жаловаться, но ошибся! Он сбегал в УРЧ, посмотрел мой формуляр, привел сюда моего начальника и устроил скандал:
   - Он - террорист, диверсант, его место в ЗУРе, а не здесь. Убери его отсюда сейчас же!
   - Это верно? - спросил инженер. Потом я узнал, что у него была тоже пятьдесят восьмая, но полегче моей.
   Пришлось мне покинуть теплую, но негостеприимную избушку и снова выйти в широкий и просторный цех под открытым небом.
  
   * * *
   Теперь, когда не сбылись мои мечты о теплом местечке, нужно было по серьезному готовиться к зиме.
   В один из предзимних дней забрел к нам в забой молодой узбек с большим свертком под мышкой. Чем привечать гостя в забое, как не махоркой? Закурили. Несмотря на ненастье, парень весь светился: вызвали его в УРЧ на освобождение и никаких задержек, ни второго срока, как это практиковалось в тот год. - вручили "бегунок", иди собирай подписи! Не только ему, но и нам не верилось, что можно вот так, просто сесть на пароход и ... "айда" на материк, еще до весны!
   Хотя деньги в долгом пути - лишняя приманка для уголовников, но и без них не обойтись. Вот и решил парень расстаться со своим главным богатством - домашним, широченным, очень толстым, двуспальным, ватным одеялом.
   - Не везти ж в Узбекистан эту кучу хлопка - посмеялся парень.
   Когда мы растянули его богатство, у меня, аж сердце екнуло: хотя б никто не взял! Деньги в звене оказались только у меня и я не стал раздумывать. Не раз и не два помянул я добрым словом хозяина, кутаясь с головой в непробиваемое для холода одеяло. Сохранило оно мне не мало сил, энергии, душевного покоя за семь месяцев лютой зимы.
   Когда многие товарищи по несчастью торчали до полуночи у остывающей печки, ловя малейшие крохи тепла, я безмятежно спал, завернувшись в свое двуспальное одеяло, досушивая боками влажные тряпки своего одеяния.
  
  
   АКТИРОВКА
  
   Термин этот многозначен: могут актировать по 458-ой статье УПК с освобождением из лагеря по инвалидности, актируют и при отправке слабосильных работяг, это тоже приятная процедурка: работяги попадают в дорожный лагерь, в совхоз и в другие вспомогательные лагеря, где имеются более легкие работы для использования больных и слабых заключенных. Еще один, самый неприятный вид актировки, грозящей вторым сроком или того хуже: Это когда составляется акт о саботаже, вредительстве и других подобных обвинениях. Об одном из таких случаях я и хочу поведать в этой главе. Вспоминаю я о нем всегда с улыбкой: начался он для меня вполне серьезно, даже трагически, закончился фарсом.
   Чаще всего я старался сдерживать свои чувства, особенно если касались сильных мира сего, то есть лагерной администрации или "придурков", придерживался правила "не дразнить гусей". Но если кто-то поступал откровенно несправедливо или нагло, я был не в силах сдерживаться и выступал против. В этом и состоялась непокладистость моего характера. Это, часто вызывало неудовольствие мелких лагерных придурков, и они старались доказать непокорному свою силу. В сентябре я чем-то разозлил могущественного лагерного нарядчика и он искал случая свести со мной счеты. Я не особенно испугался его угроз и удачно парировал его атаки. Но к концу сентября обстановка на прииске резко изменилась: промывочный сезон закончился и рано, и успешно, зековский контингент оказался в избытке и лагерная администрация решила начать репрессии политзаключенных. Для острастки требовалось подобрать группу для передачи следственным органам, с тем, чтоб потом издать приказ по управлению и тем начать общую кампанию. Мой "друг" и решил воспользоваться этой обстановкой и подобрать соответствующую группу, со мной в центре.
   На беду я в тот день несколько задержался с обеда и когда подходил к рабочему месту, сердце сжалось от дурного предчувствия: там стоял нарядчик с бойцом. Если и могли быть на этот счет какие-либо сомнения их вмиг бы рассеяла блуждавшая на лице нарядчика злорадная, торжествующая усмешка. Спорить с ним не имело смысла, тем более оправдываться или просить и я молча последовал за своим недругом, в сопровождении бойца, обдумывая как вести себя у начальника лагеря, или парировать возможные обвинения.
   Этот негодяй не мог остановиться на единственной жертве и, поколесив по забоям набрал мне в компанию еще с полдюжины мелких нарушителей. В целом ситуация оказалась для меня весьма серьезной: налицо оказалась группа саботажников, целая организация, во главе которой, судя по составу, следователь без сомнения захочет видеть меня. Теперь, если акт попадет под нужный момент, для меня маячила "вышка".
   Между тем нарядчик с поспешностью, достойной иного применения, по ходу оформлял акт, его подписал десятник Скляр, у которого он взял двоих работяг и еще один боец. Когда десятник Скляр взглянул на нас подписывая акт, у меня было желание дать ему отвод: он с нами не работал, но тут я сообразил, что именно это и будет нашим козырем, когда мы явимся к начальнику лагеря для утверждения акта. Записанные в документ, мы уже как бы потеряли собственное значение и шли как приложение к акту.
   Ребята упали духом, шли как быки на убой, но у меня в душе еще теплилась надежда, я загадывал, если поведут вверх к лагерю, где дежурит сам начальник - тогда хана!, если на промплощадку, к избушке КВЧ, где ведет прием заместитель - спасемся! Рабская психология заключенных делает их весьма суеверными и я не был исключением.
   Впрочем, для надежды была у меня и кое-какая реальная основа. Дело в том, что совсем недавно к нам в лагерь перевели морского командира, он не расставался с трубкой и от этого получил соответствующее прозвище. Есть мнение, что неофил всегда страшнее старого работника: не зная сколь страшно обойти закон, он старается выполнять каждую букву инструкции. "Трубка" являлся живым опровержением этого, он путал заключенных с матросами, вел себя очень демократично: беседуя в забое с зеками угощал их трубочным морским табачком "Кепстоном", любил слушать разные лагерные легенды и побасенки о житье-бытье, при этом не расставался с морской фуражкой и трубкой. Моя надежда встретить в избушке именно его основывалась на том, что офицеры - старожилы находили повод отвертеться от дежурства и подставляли новичка. Мы повернули к отвалам у реки, а это означало - идем в избушку. Первая улыбка судьбы. Я подбодрил команду, предложил вести разговор за всех и просил их подигрывать мне у начальника в кабинете, ребята были сильно напуганы и согласны на все. Стал лихорадочно продумывать линию поведения и искать козыри, лишь бы там сидел "Трубка". Почему я не запоминал фамилию чекистов? Потому, что по фамилии мы их не звали, обращались просто : "Гражданин начальник", "Гражданин инспектор" или по званию. Для нас они оставались безымянными.
   Когда нас втолкнули в тесный жарко натопленный кабинетик, первого, кого я увидел, был наш "Трубка". У меня на душе просветлело. Он сидел за столом не по чиновничьи, боком, подмяв локтем наш акт и беседовал с нарядчиком, а тот стоял рядом с ним, опершись спиной о стену, демонстрируя свою близость. Китель начальника расстегнут, из под него видна ослепительная тельняшка, за локтем лежит куча бумаг, прикрытых морской фуражкой с кокардой, в руке зажата неизменная трубка. Я мог побиться об заклад, что этот морячок чувствует себя сидящим в каюте корабля, а не в лагерном кабинете и это для нас хорошо. И еще я подумал, что нарядчик тоже поставил на него ставку, как на новичка, надеясь, что здесь пройдет легче акт, шитый белыми нитками.
   Ребята, оказавшись в кабинете, вжались в угол и получилось, что я, как бы, заслонил их собой, демонстрируя молодому начальнику необыкновенно живописные лохмотья, представляя один всю команду. Тут я обратил внимание, что у некоторых моих товарищей коленки брюк заляпаны сырой глиной. Если это добавить к моим мокрым до локтей рукавам бушлата - будет серьезное доказательство, что мы до обеда добросовестно работали.
   Продолжалось общее молчание, оно становилось тягостным. "Трубка" нас рассматривал и на его молодом, чистом и красивом лице играла веселая полуулыбка. Расчет нарядчика был примитивен: акт - это документ и когда он положен на стол, его необходимо утвердить иначе... иначе ты покрыл контрреволюционных саботажников. Одно дело дать зеку закурить и другое - расписаться в пособничестве политическим. Наконец морячок прервал молчание:
   - Что с этими "фитилями"?
   - Там все написано, - довольно резко ответил нарядчик. - Это - отказчики и саботажники, не хотят работать, мы их не застали в забое и еле нашли, боец подтвердит.
   Боец у дверей неопределенно кивнул головой.
   Меня подмывало опровергнуть все это, но я заранее решил не вступать в пререкания. Это будет плохо смотреться и молчал.
   - Что ж, мужики, лето пахали, не отказывались, а теперь - в кусты? Или работа не понравилась? Так ведь печенье перебирать вас не пошлют.
   - Работа, как работа! - сказал я нарочито безразличным тоном, сдерживая дрожь в голосе. - Да и не отказывались мы, работали полдня, акцепт за нас производство подписало, претензий от них к нам не было.
   Начальник посмотрел на нарядчика, как бы предлагая прокомментировать. Тот взорвался:
   - Я же сказал: на производстве их не было, мы вон с бойцом их еле нашли. А десятник от производства акт подписал, надо утвердить.
   Вижу "Трубка" ждет нашего ответа, говорю тем же безразличным тоном:
   - Подпись десятника, это - бутафория. У Скляра мы не работали, он нас не видел больше месяца. А что мы работали и так видно по одежде - и я показал на заляпанные глиной места.
   - А где же работали? - поинтересовался "Трубка".
   - В разных местах. Я - в своем звене, мыл в ледяной воде камни, отмывал золото, они ползали по площадке на коленях, выскребали что требовалось, готовили к сдаче.
   - Как же получилось с десятником? - поинтересовался начальник.
   - Не мог же я бегать по всем ихним десятникам! Да это - ни к чему! Подпись от производства есть - акт действителен.
   - Да-а, - протянул морячок, явно недовольный ответом. - Ну, а где же вы болтались?
   - А мы не болтались. - стараюсь сохранить выдержку, это действует сильнее. - Шел с обеда, по дороге прихватило желудок, пришлось забежать за камни, посидеть. И не искали они никого, всех нас взяли на рабочих местах, боец видел.
   Теперь включились ребята, объясняя каждый причину своей отлучки. У меня лицо вот-вот готово было расплыться в улыбке и мне стоило немало труда, чтоб не испортить обедню.
   - Ребята работают. Посмотри на их одежду. Ползают на коленках, возятся в ледяной воде, а мы тут с вами в кабинете навешиваем им ярлыки. идите по своим забоям и работайте, а ты мне больше таких "фитилей" не приводи! - при этом он схватил со стола акт, порвал и кинул в корзину.
   На морячка как-то написали донос, он сам об этом и рассказал, но времена переменились: увезли в Москву со спецконвоем полковника Гаранина, остальные сподвижники затаились, ожидая, что будет дальше.
   * * *
   На нас попытки раскрутить в зиму маховик репрессий не закончились, собирали группы еще и еще, раз это сделали прямо на разводе: провели облаву по баракам, вытащили всех симулянтов, прятавшихся от развода и повели на вахту, актировать, их в этот же день отправили в ЗУР. Приказа из управления не последовало и их вернули в палатки. С исчезновением Гаранина, что-то сломалось в их машине и реанимировать систему не удалось. Кстати и начальник нашей командировки неохотно шел на это, говорили, что он отказался утвердить какой-то акт. Прошел слух, что кто-то вернулся с "Серпантинной" в колонну, рассказывал, что сидят там одни уголовники, за всякие преступления, много нар свободных.
  
   ДАМБА
  
   Колымские реки и речки, характерны резко меняющимся горизонтом вод: солнце греет сильно, вода прибывает, если в это время в верховьях пройдут дожди - жди потопа, но вот, пришла осень, все, что могло вытаять уже вытаяло, дождей нет, а если хлынет дождь, вода впитается талой землей и с конца августа не найдешь воды для бутар. Идея строительства объемного водохранилища витала в воздухе, для этого на промплощадке имелось немало искусственных котлованов - актированных площадок, освобожденных от песков, их и начали заполнять по мере освобождения. С этим надо было спешить, пока в реке достаточно воды, но площадки освобождались не по щучьему велению, требовалось еще возить и возить. Тогда-то и решили форсировать сооружение глиняной дамбы, все равно без нее не обойтись! Начали мы возить тачками в эту дамбу, возить надо и рассыпать тонким слоем по 30 сантиметров, насыпать слой и уплотнять ручными тромбовками. В забое, хоть тяжелее, но там и тачки даром не отвезешь, заработаешь хоть жменю махорки, а здесь возим "за так" и обидно и день тянется, как год. А трамбовать? Самая нудная работа и мы собираемся по двое, по трое с трамбовками и стоим, навалившись грудью на ручки, там и висим, пока не прибежит кто-либо из подгонял: "Давайте, не стойте! Давайте, работайте!" Расходимся, начинаем тромбовать.
   О чем можно болтать целый час? Об этапе! О них можно говорить хоть весь рабочий день и скучно не будет. К этому времени численность заключенных на прииске возросла вдвое. Что делать зимой с таким количеством: их же всех надо кормить, вот и резон сактировать, как доходяг и отправить: в Охотск - на рыбу, в Дорожный лагерь - на строительство, или в УШОСДОР - на эксплуатацию дорог, а у кого статья полегче, можно помечтать и о Магадане - везде нужна дармовая сила.
   Этапов мы ждали с нетерпением - везде, за пределами приисков, живется вольготней, лучше условия жизни, легче достать пищу, за зиму можно окрепнуть. Мы ловили малейшие слухи об этапах, а слухов ходило немало. Рассказывали, что на прииск приезжают вербовщики и мы были бы счастливы, чтоб они нас завербовали, но ничего не получалось: вербовщиков прогоняли, объясняли, что этапов не будет, надо кончать водохранилище, а для этого кроме отсыпки дамбы, нужно еще и укрепить ее борта мохом и камнем, а их под рукой нет, носить - опять вручную, надо построить насосную и на все это нужны доходяги. Так из-за этой дамбы нам "улыбнулись" этапы, отправили только калек на 23 километр, остальные две тысячи остались зимовать тут. Зимние перспективы оказались для нас мрачными.
   Здоровье мое и силы на этом прииске на протяжении тридцать восьмого года колебались, как бы по закону синусоиды, и сейчас, мне удалось стряхнуть с себя все летние болезни, и на ногах я стоял довольно прочно. На какое время хватит сил, сказать было трудно, мне казалось, что до нового года дотянуть удастся.
   Иногда я задавал себе вопрос, почему из людей, попадающих в лагерь, интеллигенция быстрее других слабеет физически и обращается в доходяг? Конечно, тут имеет значение и возраст и непривычка к физическому и не просто физическому, а очень тяжелому, каторжному труду и все же ...
   Как-то по забоям топтались высокие начальники, делали вид, что выслушивают жалобы заключенных, но слушать им не хотелось и на обращения работяг, отвечали грубо с угрозами. Один мужчина высокого роста, худой, как скелет, в прямоугольном пенсне, отложил в сторону кайло, выпрямился и, обращаясь к самому высокому начальнику сказал:
   - Я закончил два факультета, работал в научно-исследовательском центре, имея девять основательных научных трудов, по актуальнейшим вопросам. Могу работать с пользой в любой технической или экономической области, и вот вожу здесь тачки, а скоро не смогу и возить тачки. А тачку за меня может и лучше отвезти другой, дайте ему лишний кусок хлеба. Разве разумно так использовать профессиональные кадры?
   Говорил он очень неторопливо, как обычно говорят доходяги, к моему удивлению, начальник слушал его внимательно, не перебивал и пообещал вызвать в управление. Вероятно, этот зек и ответил на мой вопрос: люди должны жить в мире своих интересов: не может человек, привыкший к интеллигентному духовному общению, существовать как простой рабочий скот. Единственная радость для людей этого класса побеседовать, подискутировать с интересным собеседником. Вот движется длинная вереница людей неторопливо идущих парами, как в парке на прогулке, но нет, у каждого на плече палка с наколотым куском мха или под мышкой - камень. Это строители приисковой дамбы заняты подноской материалов. Каждая пара ведет оживленную беседу на самые различные темы. Это - суррогат, далекий от подлинно научного общения, и все-таки - какая-то отдушина, не может же человек молчать весь свой срок, не находя профессионального партнера. Люди в этой веренице развлекаются по разному, кое-кто декламирует чьи-то стихи или беседует на гастрономические темы, вот Ванюшка Пятикоп любит рассказывать как готовят и что едят у них на Винничине, сегодня у него рассказ, как из молока и яиц готовить снежки, а его напарник Говдер, полтавчанин старается свернуть беседу на галушки, свое любимое блюдо. В следующей паре беседа похожа на пантомиму: Мороз демонстрирует, как он один готовил блины на 20 человек и те еле успевали за ним освобождать тарелки. Голодной куме - все хлеб на уме!
   Ноши у всех пустяковые: плоские камешки не более портфеля, ну а мох, есть мох! Такой кусок унесет и ребенок. Так, что же это - протест? Возможно присутствует и такое, но главное, в бригаде свирепствует понос или дизентерия, не знаю, как правильно назвать, малейшее физическое усилие вызывает однозначную реакцию - надо бежать куда-то за камни, вот и наклоняются осторожно, берут ношу полегче, иногда легкую до смешного.
   Наши прогулки с камнями под мышкой не всегда проходят нормально: над нами поставили двух молодых десятников они пытались заставить нас шевелиться побыстрее, но нас много и им это не удалось. На этом десятники не успокоились, набрав по горсти камней, усаживаются на борту и обстреливают нас, соревнуясь в точности попаданий. Каждый удачный бросок сопровождается веселым смехом. Такие вот детские игры.
   Конец сентября - начало октября, и снег, и небольшой морозик, промывка песков - позади, а для зимних работ по съему торфов еще не все готово: типичное межсезонье. Работаем на дамбе, на водохранилище хоть устраивай хоккей: ледяное поле огромно. Работать здесь теперь приятно: тут же на насосной хозяйничает "наш" Вознесенский, всегда можно забежать погреться на пяток минут, не злоупотребляя гостеприимством. Сейчас он утепляет свою будку, мы ему кое в чём помогаем: обложили мохом стены, обложили утилем двери и потолок. В будке уют и тепло, Печурка весело шебарчит, а за переборкой - топчан с постелью и главное достопримечательность - тумбочка. Каждый из нас мечтает пристроиться на зиму вот в такой будке. На насосной он все подготовил к зиме, скатаны толстые шланги, насос смазан, остается зиму просто сторожить, в зону ходить только за продуктами. Теперь у него крутятся здесь механики, да и другие из обслуги, бригада не заметно отодвигается на второй план. Вознесенский изменился, не ходит, а бегает, помолодел: сейчас приезжают с других приисков, перенимают опыт строительства водохранилища, он читает лекции, как в своем теплотехническом институте.
   На дамбе, еще до снега состоялся интересный разговор с оперуполномоченным НКВД. Он захватил нас за разговорами, за бездельем, рассердился и стоял целый час, костил почем зря: мы - такие-сякие и лодыри и сидим на шее государства и вот, нас ведь не расстреляли, сохранили нам жизнь, а мы и работать по настоящему не хотим.
   Один работяга все-таки не выдержал: - Это мы-то сидим на шее? а кто же весь сезон возил тачки на бутары, если б не было в тех тачках золота, откуда ж оно бралось, снимали то вес с прибора по 20-30 килограммов в смену. Помножьте на две смены, да на семь приборов, да разделите на две тысячи зеков! Что получите? верняком тысяч 600-700 золотых рублей на каждого, а нам что дают? Хлеба - на семь гривенников да приварку на столько ж. Могли б не скупиться, давать поболе. А вы говорите сидим на шее! На чьей шее и кто сидит?
   От этих подсчетов опер растерялся, кричал о разглашении тайны. Мы объяснили, что золото даем сами и для нас это - не тайна, да и для него здесь тайны не существует. Получается, мы - ничего не разглашаем.
   - А вы - языкастые, недаром вас тут за семью сопками держат! - Ушел обиженный, но последствий разговора не было, видно просто мало что понял.
   В октябре дни заметно укорачиваются и если нас и не пускают раньше в лагерь, то и работать в темное время мы не работаем, сидим у костра. В один из таких вечеров со мной произошел пренеприятный инцидент, к нашему костру подошли чужие бригадир и десятник и принялись отгонять от костра. Ребята не стали спорить, отошли, а я как обычно заупрямился.
   - Гоняйте своих, а тут мы и без вас разберемся.
   Я не успел вскочить на ноги, как он схватил лопату и ударил вдоль хребта. Удар был сильный и еще задел позвоночник и пока я пытался подняться, он успел ударить несколько раз так, что я свалился на землю ничком и оставалось оберегать от удара уязвимые места: к счастью бил он меня плашмя.
   Видя, что под такой серией ударов я не шевелюсь и не издаю ни звука, ребята испугались и начали кричать:
   - Ты ж его уже прикончил. А ну брось лопату!
   Товарищи, удостоверившись, что я жив, потеряли ко мне интерес и, видя, что с ними я не пойду, убрались в лагерь. Мне же, как побитой собаке, требовалось какое-то время отлежаться, причем нужно было куда-то отползти, чтоб избежать встречи с этими бандитами, если они вернуться: драться с ними я не мог. Где-то в стороне в сгущающихся сумерках я увидел розовые отсветы небольшого костерка и пополз туда. Именно, не пошел, а пополз, не будучи в состоянии выпрямить позвоночник.
   Оказался в компании двух бурятов, тоже скрывшихся от избиения. Собственно старый высокий худой бурят бит не был, а оберегал маленького кругленького молодого и очень симпатичного соотечественника, который был объектом ухаживаний того самого бригадира, так здорово проучившего меня лопатой. Пошел я с ними в лагерь очень поздно в кромешной тьме.
   Бригадир сделал резюме:
   - Не можешь или не готов дать сдачи, не задирайся! Лучше промолчи.
   Еще одна лагерная заповедь!
  
   ЧЕЛОВЕКОНЕНАВИСТНИКИ
  
   Для меня так и осталась загадкой психология людей, ратовавших за истребление в лагерях политзаключенных. Впрочем, все они не признавали нас политическими, ссылаясь на то, что 58 статья относится к Уголовному Кодексу и мы, соответственно, - к уголовникам. Так им было удобнее.
   На стройке БАМа я работал в управлении лагеря, был вхож в кабинеты высокого начальства и как они не остерегались, все же многое удавалось узнать о нравах и обычаях святая-святых лагерей - ГУЛАГа. В частности нам было известно, что в недрах этого учреждения растет сопротивление политики Бермана, направленной на внедрение хозрасчета, создание для хорошо работающих сносных условий существования "независимо от статьи и срока", так неоднократно говорил начальник ГУЛАГа, выступая перед заключенными. В этих своих начинаниях Берман неизменно получал поддержку у генерального комиссара госбезопасности, Ягоды, их сподвижниками были и Френкель и Фиран и, особенно, Берзин, мечтавший избавить Колыму от заключенных, переведя их постепенно на положение колонистов.
   Сам Ягода, после поездки Сталина, с Горьким и группой писателей по трассе готового Беломорканала, принял решение: создать в стране крупные лагеря, способные взять на себя основные строительные лесозаготовительные, а также работы в других отраслях народного хозяйства, после чего стать вторым лицом в государстве. Он принял ряд мер по насаждению в лагерях социалистической законности, повышения производительности подневольного труда, путем широкого использования осужденных специалистов, поощрения работающих и изоляции лодырей и бездельников. Казалось бы, о каком сопротивлении может идти речь, когда эти идеи господствовали в самом наркомате. Но тут оказалось, что создание более цивилизованных лагерей не входит в намерения "хозяина", что Ягода грубо просчитался и, после его снятия в сентябре 1936 года, тут же убрали Бермана и тогда группа противников политики Бермана смогла выступить открыто.
   Следует иметь в виду, что в БАМЛАГе и на стройке, подавляющее большинство начальников отделов, их заместителей и помощников, и начальников отделений, подбиралось из числа бывших заключенных, а среднее звено стройки из числа заключенных и хотя среди них почти не было выходцев из 58-й статьи, все они внимательно следили за происходящим в ГУЛАГе, отлично понимая, что репрессии в отношении политических неизбежно скажутся на ухудшении отношений к ним. Вот почему нам было нетрудно получить информацию о происходящих событиях.
   После ухода Бермана, а нас усиленно заверяли, что он пошел на повышение, будет работать заместителем Ежова, но мы-то, понимали что это за повышение, к нам приехала комиссия чиновников ГУЛАГа, ее возглавлял молодой, энергичный работник, он общался только с работниками режимной, секретной и учетно-распределительной служб, по роду работы наиболее консервативных в системе лагерей, с другими работниками он не здоровался и разговаривал очень грубо, И тут от вольнонаемных мы узнали, что он и являлся главным противником нововведений в лагерях; выступая на совещании в своем учреждении, он доказывал, что освободившиеся из лагерей политические, создадут в стране опасную ситуацию и потребуются все новые и новые репрессии для их возвращения за колючую проволоку. Из этого он делал вывод, что в отношении такого контингента данный им срок следует рассматривать как "медленный растрел", эти люди в своей массе не должны дожить до конца срока. Представьте себе, здесь мне довелось столкнуться с этим человеком в забое. Нет, он не был заключенным, хоть и не желал бы для него ничего лучшего, он по прежнему был "наверху" и теперь мог беспрепятственно проводить в жизнь свои человеконенавистнические идеи.
   К концу шел ноябрь, морозы стояли изрядные и мы увидели идущую по забоям группу начальников, впереди шел худощавый затянутый в комсоставовскую шинель офицер; по традиции "железных чекистов" на нем была фуражка и холодные фетровые бурки, со множеством отворотов, уступкой морозу были суконные наушники. В таком одеянии они чувствовали себя сверхчеловеками, рядом с этими, вечно мерзнувшими в своем тряпье зеками.
   В то время каждый инспектирующий чиновник обязан был беседовать с заключенными, выслушивать их жалобы. Это теперь имело мало смысла, но было данью старой традиции. Чтоб не ходить по забоям и не беседовать с каждым заключенным, нас согнали в один забой и тогда он подошел к нам, сопровождаемый и охраняемый блестящей свитой приезжих и местных офицеров и потребовал изложить ему свои жалобы на местную администрацию. И тут я его узнал, это был Бр..., мой знакомый по БАМЛАГу, и я завороженно смотрел на его злобно скривившееся лицо и уже знал: чем бы это для меня не кончилось, вопрос я ему задам. Это сделать было не трудно: все молчали, никто не хотел иметь потом неприятности.
   Среди угрюмого молчания моих товарищей, я вышел вперед и довольно дерзко сказал:
   - Нас здесь бьют, гражданин начальник, бьют и не только в лагере, но и на производстве. Очень Вас просим запретить им это избиение.
   Он не растерялся, поинтересовался моей статьей, посмотрев на меня с лютой ненавистью, и воскликнул:
   - Вас не бить, - убивать надо, вы враги и общества, и народа, и государства, вы не нужны.
   Он четко печатал шаг, не глядя в мою сторону, демонстрируя и свое презрение и свою ненависть.
   - Если б полагалось убить, то Коллегия вынесла бы расстрел, а если ограничились сроком, значит должны содержать в лагерях как того требует закон. - возразил я ему, когда он проходил мимо.
   Последние слова видимо потрясли его, он неожиданно остановился и вполоборота ко мне со злобной улыбкой прошипел:
   - Не думайте, что с вашей статьей вы выйдете на волю. Лагерный срок для вас, это - "медленный расстрел"!
   Свита его подобострастно засмеялась. Я тоже был доволен, услышав из его уст термин, о котором ходило столько слухов в БАМЛАГе.
   Попав в тюрьму, я мучился вопросом злобы и ненависти, проявляемых передовыми революционерами, впоследствии и рядовыми партийцами к свои политическим противникам: кадетам, эсерам, меньшевикам, служителям культов, анархистам, и своим бывшим союзникам - левым эсерам и даже просто к беспартийным представителям интеллигенции. Там, во внутреннем изоляторе ОГПУ на Лубянке-2 и в Бутырской тюрьме, встретил много представителей революционеров старшего поколения, с кем мог побеседовать на эту тему, вопрос этот и для них был весьма актуальным. Среди школьников усиленно внедрялся миф о Ленине - добреньком, заботливом старичке, средоточении всех лучших качеств человека. И эта сказочка не выдержала ударов со стороны таких же старых революционеров, провидивших факты, говорящие об обратном. Сейчас многие из этих фактов известны широкой публике: о реакции Ленина на крестьянские бунты, на кронштадское восстание матросов, в среде которых было много большевиков, на дикий, злодейский расстрел царской семьи, включая женщин и детей и на, совсем уже трагические события в Ижевске, где восстали рабочие заводов, тогда же обо всем этом я слышал впервые и постепенно пришел к выводу, что именно от первых революционеров-большевиков: Ленина и Троцкого, как круги по воде, расходились волны ненависти захватывая их приверженцев и последователей. Бросать войска для истребления всех не согласных с политикой, продиктованной ими - поведение конкистадора-завоевателя, но никак не революционера, мечтающего о благе для своей страны и ее народа, пусть даже только - для трудового. Рассказывали такой факт: на территории Кремля валяют памятник Александру Второму. Ленин присутствует и активно руководит работами. Вот набросили петлю на шею царя-реформатора, стаскивают его с пьедестала и волокут в пыли на свалку. На лице вождя появляется злобная, торжествующая улыбка. Вспомните рассказ Чехова: "Торжество победителя". А в каких комментариях нуждается приказ от января 1919 года о поголовном истреблении казачества? Подписан он Свердловым, но тот был "на Ты" с Лениным и без него такого акта предпринять не мог.
   Ну, а после беседы с Бр... меня вызвали на вахту и там начальник лагеря подписал бумагу о водворении меня в карцер. Нет, не за жалобы, их я подавать имел право любому начальству, а за то, что я вступил в пререкание и нахально разговаривал с высоким чиновником. В душе я посчитал, что легко отделался, и отправился с вахтером в изолятор. К счастью вахтеру нужны были дрова, он выпустил нас двоих. Мы хорошо погрелись возле вахты с пилой в руках и еще заработали по жмене махорки.
   А карцер в 1938-м году был "холодным". Это значит, что там не было печки: просто куб обшитый изнутри стальными листами. На полу вместо подушки валялись предусмотрительно принесенные зеками железные миски, служившие нам чудесным изголовьем. Могу поклясться, что в таком карцере было холоднее, чем за его стенами.
   В сильные морозы в карцер сажали на два часа, но если ты проявляешь строптивость и молчишь, и не орешь жалобно:
   - Начальничек, замерзаю. Выпусти! Больше не буду!
   Могут продержать и дольше, хотя в пятидесятиградусный мороз выдержать там даже два часа и не обморозиться - проблема серьезная.
   НИКИТИН
  
   Седьмого ноября тридцать восьмого года я писал отцу в письме: "Сегодня получил твою посылку, посланную 5-го сентября. Эта посылка пришла на редкость кстати: как раз первый день за все лето мы получили выходной, у меня нечего было есть, а тут вызывают меня и я получаю шоколад, сало, сахар, урюк и какао". Есть в этом письме и такая фраза: "Здоровье мое сейчас ничего, - поправилось. Вообще, как ни странно, зимой я себя чувствую лучше". Самооценка здоровья была повидимому чрезмерно оптимистична, нацелена на успокоение родителей, с которыми переписка должна была прерваться с окончанием навигации на целых полгода. Мне, однако удалось написать еще одно, на этот раз последнее письмо -16 ноября: "Все перечисленные тобой пять посылок я получил, последнюю, шестую - от пятого сентября уже съел. Будет очень хорошо, если мне удастся получить и те две посылки, которые ты собираешься послать в этом году".
   Шесть посылок, это - более сорока килограммов дополнительного продовольствия. К тому же они меня баловали, включая в эти посылки дефицитные продукты, купленные в торгсине. Во что это им обходилось можно себе представить: боны приходилось покупать на "черном" рынке по спекулятивным ценам. На мое счастье отец в это время работал в очень престижном главке Минвнешторга, где вел переписку с поставщиками на трех языках и получая за каждый из них надбавку, в целом имел высокую зарплату. Многие из дефицитных продуктов мне следовало поменять на хлеб и махорку, пользы от этого было бы куда больше, но в то время я был чрезмерно стеснительным, не помогал и шестой год заключения, и в итоге все приходилось съедать самому или же делиться с товарищами, если таковые на данный момент были налицо. Помню ходил два или три вечера вокруг пекарни с банкой какао со сгущенным молоком, мечтая сменять ее на буханку хлеба, но так и не решился зайти к пекарю.
   Две, тогда еще не высланных посылки, о которых шла речь в письме, получил в самый ответственный период жизни, когда меня, сильно обморозившегося и истощенного зачислили в оздоровительную команду и усиленное питание помогло быстро залечить раны и встать в строй, но это было уже в следующем году.
   В этом месяце нашу бригаду переселили на 2-ю командировку, завершив тем самым изоляцию наиболее опасным: по понятиям режимной службы, каэровцев. Уголовников теперь мы видели только в обслуге и они уже не нуждались здесь ни в чем и вели себя достаточно лояльно. Это, однако, не избавило нас от воровства, хотя теперь воры имели в формуляре пятьдесят восьмую статью. Воистину святое место пусто не бывает.
   Ноябрь на Колыме вполне зимний месяц: не редкость и пятидесятиградусные морозы, хотя в целом погода неустойчива. Чтоб иметь представление о состоянии заключенных, расскажу об одном дне. Почему так построена человеческая память, что выборочно сохраняет четкую картину какого-либо дня, стирая аналогичные.
   Спускаемся мы к забоям после утреннего развода. День ясный солнечный, мороз как мороз. С удивлением замечаем, что по обе стороны дороги лежат работяги из ночной смены, возвращающиеся в лагерь. По новым полушубкам и валенкам узнаем в них новичков, недавно прибывших из Магадана. Они просят о помощи, но мы, идущие в другом направлении, да еще в сопровождении, не можем ничем помочь. Подходим к конторе участка, около ее дверей лежат шесть покойников, с бирками, привязанными к большому пальцу левой ноги. Кто они? - по одежде не определишь, кто-то успел их раздеть и разуть. Вот вам и ноябрь. Вы спросите: как получается, что свежее пополнение, люди еще не измотанные в такой степени, как лагерные доходяги, обмораживаются и гибнут быстрее. Ответ один: они еще не научились хитрить, продолжают в лагере жить по законам воли.
   Такой пример: до развода нас отправляют в лес, за бревнами "для себя", путешествие это совсем не легкое даже летом, становится совершенно изнурительным в ноябре, когда в лесу по колено снега. Возможно, вы посчитаете, что я поступал неэтично, но я бревен не носил, или носил очень редко. Для этого у меня были отработаны многие приемы и, чтоб не попасться, я старался не повторять один и тот же прием подряд, сбивал этим с толку старосту или нарядчика. Хитрил так не один я, хитрили многие, но из них я видимо был наиболее изобретателен, попадался реже других. Могут спросить, что было бы если б все увиливали от этих походов, и будут правы, тогда заставили бы выходить всех, а так кто-то ходил регулярно, быстро теряя силу, кто-то прятался и спокойно сидел эти два часа в бараке, дремал или спал.
   К концу года, несмотря на старания моих родителей и мои собственные, я оказался вновь крайне истощенным, настоящим фитилем или доходягой и вместо того, чтоб добросовестно трудиться на производстве половину смены бегал по промышленной зоне прииска в поисках обогревалок. Имел одно заветное местечко, которым не пользовались другие, - контору бухгалтерии. Стояла она далековато от наших забоев, и это делало еще более удобной обогревалкой. Чтоб по дороге меня не усекли и не задержали, я брал для камуфляжа под мышку лопату, и шел с деловым видом, поглядывая только вперед. В теплом коридорчике для посетителей стоять полчаса и больше было безопасно, на редкие вопросы любознательных служащих отвечал, что только что подал заявление на получение денег с лицевого счета и жду решения. Торчать там ежедневно было нельзя, и я разнообразил свои пробежки.
   Нам, каэровцам, вход на кухню воспрещен, а мне довелось побыть три дня в шкуре судомоя, чего не ждал, так не ждал. Забежал погреться в столовую центрального участка. Куда только меня не заносило в вечерние часы смены, чтоб убежать от мороза, но в эту столовую заходить избегал: там есть зал для начальства и не мудрено, если окажешься лицом к лицу с начальником лагеря. А тут случилось кое-что не предвиденное и я, чтоб не обморозит руки забежал, и к - печке. Немного обогрелся и собирался бежать назад, в забой, когда меня обнаружил повар и позвал за перегородку. У них заболел судомой, а тут предстояло кормить ночную смену. Это было даже интересно, на кухне работать не приходилось. Он рассчитался со мной по-царски и попросил придти завтра. "Погорел" я на третий день, когда в столовую явился с какой-то дамой начальник нашей лагерной командировки. Следовало просто сбежать из столовой, но я не захотел подводить повара и пошел ва-банк: подошел к ним, убрал стол, принял заказ и сделал все что надо. Как я и рассчитывал, при даме, он не стал меня отчитывать, отложил до вечера.
   На вахту меня вызвали после поверки, когда весь барак укладывался спать. Я их решил обмануть: не оделся, только накинул на плечи телогрейку, да всунул голые ноги в валенки. После объяснения он передал меня вахтеру и тот повел в изолятор, но увидев, как я одет, в таком виде в изолятор сажать запрещалось - отправил в барак одеться, из барака я уже, конечно, на вахту не явился.
   В забоях мы конвоя не видели, стрелки охраны находились в оцеплении на вершинах сопок, окружающих прииск, со своих постов они держали под контролем долину реки и интересовали их, естественно, только беглецы. По всей оцепленной территории заключенные имели возможность свободно перемещаться и я, находясь в дневной смене, старался использовать эту возможность, когда от мороза становилось невтерпеж, на сопках я старался найти горящие костры. Кто зажигал эти костры? И дровоносы, и механизаторы, да и другие подсобники. Костры были вдали от забоев, но ниже секретных постов охраны и к ним доступ, особенно после захода солнца, когда их хозяева успевали пошабашить, становился беспрепятственным.
   Чем сильнее мороз, тем слабее был контроль за нашей работой и нам было грешно этим не воспользоваться. Если разобраться, то приискатели в сговоре с лагерем нас просто обманывали: в конце месяца, они по сводке метеостанции, оформляли акт на все дни, где значились морозы выше нормы. Они просто НЕ ИМЕЛИ ПРАВА ПОКАЗАТЬ ИХ РАБОЧИМ и мучились мы попусту, не получая за эти дни даже того жалкого премвознаграждения, каким нас благодарили за труд. Инженерно-технических работников мороз держал в теплых избушках, откуда они вырывались два-три раза в смену, чтоб попугать работяг, покричать:"Давай, давай!", затоптать костерки и со спокойной душой вернуться в тепло. С нами постоянно должен присутствовать бригадир, но и он, как лагерный "придурок", был вхож во все теплые места: бойлерные, котельные, электроподстанции, конторы и у наших рабочих мест маячил только утром и перед шабашем.
   В ноябре нашим бригадиром был Журавлев, мужчина средних лет, на вид очень серьезный и даже суровый, в действительности, как ребята говорили, очень душевный, входил в наше положение и требовал одного, чтоб на рабочем месте было всегда не меньше трети из числа вышедших на работу, чтоб тогда при неожиданном появлении начальства, кто-то смог членораздельно объяснить: где находятся остальные. В дни когда мороз был невыносим, мы так и поступали, но когда он перехлестывал человеческое терпение, а костры в забоях оказывались разоренными, я обращал взоры на окружающие сопки. Там меня не интересовали ярко пылающие костры, вокруг которых мелькают человеческие тени, другое дело - багровые, угасающие, покинутые людьми, к ним я и устремляюсь, пробегая два-три, а иногда и более километров, на ходу прогревал все тело и тогда, перебрав жар костра, можно хорошо прожарить рукавицы, согреть руки и бежать обратно в забой, к своим ломам и лопатам.
   К концу рабочей смены, измотанные беготней и морозом, мы становились неуправляемыми: знаем, что в забоях стоят наши ломы или другой инструмент, что кто-то должен отнести их в инструменталку и все-таки сидим где-нибудь у костра, а оттуда срываемся прямо в лагерь. Журавлев был невероятно терпеливым бригадиром, он никогда не возвращал нас из лагеря в темные мрачные вечерние забои, чтоб собрать и сдать инструмент, а его не принимают по одному, нужно доставить весь комплект. Эту работу он выполнял сам и если не смог поймать никого из работяг, ему всегда помогал верный друг Никитин.
   Это был пожилой мужчина, - в лагере трудно определить точный возраст человека, но повидимому ему, как и бригадиру было уже много за сорок, невысокого роста, скорее коротышка, с мягким добрым лицом и необыкновенно покладистым характером. Мы постоянно грызлись между собой, как голодные псы, с ним же никто из нас не ссорился. Журавлев ставил нам его в пример и мы примирились с тем, что этот пример для нас недостижим, мороз казался нам страшнее любого наказания и мы в конце смены оказывались в бараке, не сдав инструмент. Никитин не один таскал наш инструмент, но основная тяжесть ложилась на его далеко не широкие плечи, а иногда ему приходилось возвращаться в забой по второму разу, мы просто не задумывались над тем, что долго так продолжаться не может, что силы его не беспредельны. И конец не заставил себя ждать.
   В тот день мы работали в котловане, бегать на обогрев не удавалось, и мы поддерживали в уголке небольшой дымарик, чтоб иногда погреть руки. Кончился и наш рабочий день, но нас задержали, десятник попросил закончить выемку грунта, а дел там было еще часа на три, при слаженной общей работе. Бригадир смолчал, отбиваться, откусываться он еще не научился. Заставить нас работать было невозможно, мы начали по одному разбегаться, прорываясь в лагерь, опять-таки побросав инструмент. Когда бригадир вернулся из конторы, застал в забое неизменного Никитина и с ним еще несколько работяг. Держать их тут было бессмысленно и бригадир отправил их в инструменталку, а сам ушел по делам.
   Когда собрались бригадой ужинать, Никитина с нами не было. Бригадир в нем души не чаял, несмотря на одинаковый возраст, относился к нему как к сыну, он заметался, начал расспрашивать, кто видел его по дороге и нашел-таки работягу, рассказавшего, что Никитин сидел у шурфа, где горел пожоговый костер и тот сказал ему, что немного отдохнет и придет следом.
   Нужно было бежать туда, как можно быстрее, пока он не стронулся со своего бревна и не упал где-либо по дороге. На спасение отправились две четверки, каждая с носилками, так как туда вели две дороги. К нашему счастью, после ухода того работяги, он не пошевелился, так и сидел на бревнышке, как мешок с опилками и, тихо дремал, овеваемый снизу теплым воздухом из шурфа.
   Мы попытались его растормошить, это оказалось непосильной задачей, он плохо соображал и еле мычал. Тогда положили на носилки, прикрыли лицо от мороза и понесли, изредка опасливо поглядывая на свою ношу. Никитин не подавал признаков жизни. У проходной вахтер, взглянув на его лицо, велел тащить прямо в медпункт, поднять там санитара и сдать ему "груз". Одну четверку мы послали известить бригадира.
   С некоторых пор при медпункте организовали небольшой стационарчик на 2-3 койки, пока пришел Журавлев, мы "распаковали" нашего товарища, помогли поменять его грязное до черна белье на относительно белое и уложили на топчан. Медработник, едва прощупав его пульс, похвалил нас, что донесли живым, дал ему что-то выпить, Никитин, увидав подошедшего бригадира блаженно улыбнулся и уснул.
   - Не будите его, - посоветовал санитар, видя как бригадир жмет его в своих объятиях. - Теперь для него сон - лучшее лекарство.
   Бригадир страшно казнил себя, бил кулаками по голове, бормотал:
   - Извини, друг, что загнал, заездил тебя по дурости, думал: ты - двужильный, а ты оказывается тянул из последних сил.
   Жалели Никитина все, такое в лагере бывает не часто, а бригадир страдал больше всех, понимал, что друг его поправится не скоро. В нашем медпункте Никитин пролежал недолго, Волохов осмотрел его и забрал в больницу на центральный участок. Когда в феврале мы проходили оздоровление, собрались навестить его там. Он казался вполне здоровым, но двигался как-то медленно, премедленно, счастливо улыбался, но был какой-то незнакомо тихий. Я поинтересовался у Волохова, как он оценивает его состояние:
   - Вот морозы спадут и отправим его на "Инвалидную": сердце у него совсем не тянет. Работать с вами он больше не будет.
   После окончательного оздоровления я попал в другую бригаду и больше ни с Никитиным, ни с Журавлевым не встречался.
  
   КУРБАН САРДАР ОГЛЫ
  
   С Курбаном мы сошлись близко, хотя и не надолго, в ночных сменах "черной ямы зимы" - декабря месяца, он, как здесь говорят всегда "шел к комлю", иначе говоря, спешил взять на себя самую тяжелую ношу, никогда не хитрил с напарником. В этом месяце над Колымой, как сказали бы синоптики, стоял устойчивый антициклон, для нас он выражался в страшных изматывающих душу морозах, которые день за днем свивались в недели, не давая нам передышки. Многим эти морозы принесли инвалидность на всю жизнь, других лишили и самой жизни. Кто-то предложил выкинуть этот месяц из календаря, а дни его раскидать по летним месяцам - жертв будет меньше. По инструкции, если температура опускается ниже 54 градусов Цельсия нас, зеков не должны выводить на работу в забои, для вольных эта норма поднимается до 51 градуса. На деле же всю зиму 38/39 годов людей оставили в бараках лишь однажды, когда термометр показал ниже 69 градусов. Нарушалась постоянно и еще одна инструкция, обязывающая администрацию организовать обогрев работающих на свежем воздухе при температуре ниже сорока градусов мороза, они лишали нас этого права, не только тем, что не строили для нас обогревалок, но даже затаптывали жалкие наши костерочки, оставляя людей совершенно беззащитными перед морозами.
   Человеку неискушенному трудно представить себе ночную смену в забое в это время года, поэтому стоит описать подробно одну из них. Вечерний развод для ночной смены начинается около девяти часов, заключенных выталкивают на жгучий, беспощадный, не переносимый, враждебный человеку мороз, на котором ему предстоит провести десять часов, без официального права обогрева. От одной картины этого ночного развода кровь стынет в жилах. Каждый из этих работяг многое бы отдал, чтоб на зиму забраться в самую вонючую, грязную тюремную камеру и не идти сегодня в ночной ледяной ад.
   Волны морозного тумана клубятся в лучах прожекторов, едва разрывающих ночную черноту. Выстроенные по пятеркам работяги, согнувшись в три погибели, прячут носы в тряпки, заменяющие им шарфы, руки в рукава бушлатов и отчаянно топочут быстро промерзающими в бурках ногами.
   В морозном воздухе стоит глухой, изнуряющий кашель, вышедших из тепла работяг, визг снега под резиновыми подошвами, хриплые окрики лагерного персонала. Мать перемать!
   Вахтер отворяет широкие ворота, раздается короткая команда и пятерка за пятеркой выскакивают навстречу морозу и тьме. Партия с двумя конвоирами впереди и двумя - сзади все ускоряет ход, пятерки сбиваются в кучу и вот уже все побежали. Передние конвоиры пытаются штыками сдержать рвущееся вниз людское стадо. Где там? Их сейчас не удержит никакая сила и бойцы отскакивают в стороны, бегут рядом.
   Как бы не было холодно на сопке, где расположен лагерь, внизу, в долине реки, где забои, всегда холоднее на 5-6 градусов, к тому же по реке тянет легкий, но невероятно жгучий ветерок, от которого вмиг белеют все открытые части лица, скорее три их тыльной стороной рукавицы. Так куда же бегут эти люди?
   Сначала к конторе участка, там конвоиры сдают производству свою партию и идут в тепло казармы, культурно отдыхать. А бригада набирает инструменты и - в забой. Здесь уже не побежишь, а побежишь - голову сломаешь. Свет прожекторов бьет поверху, ослепляя людей, он только мешает ходить. Тащимся к своему забою, стараясь освоиться с темнотой, по дороге собираем любые обломки дерева, даже щепки, без костерка не начнешь работать, ведь руки уже замерзли так, что не возьмешь лопаты.
   Вот и наш забой. Будь он проклят! Он достаточно глубок, чтоб борта его экранировали лучи прожектора и сам забой смотрится черной ямой. Пока глаза не привыкли к темноте и чернота для тебя не посерела, ходить в нем трудно: после взрыва валяются комки и глыбы земли. Потом мы их уберем, погрузим в санки, а пока ... пока где-то кто-то падает и злобно матерится. Взорванного грунта мало, его едва хватает на полсмены и основная его масса в крупных глыбах, иногда лежат крыги на 2-3 кубометра, нужна ручная доработка. Они там, сволочи, экономили аммонит, а тут долби их в кромешной тьме кирками, ломами, кувалдами, а другой работяга и не поднимет двухпудового молота, не то что ухать им по мерзлым глыбам. Да и не видно: куда нужно бить, приходиться нагнуться и присмотреться. Зла не хватает!
   Но сейчас нам грунт не нужен: в забое мертвая тишина, мехдорожка еще не запущена! Сейчас всем нужен костерок, а то руки замерзли до боли, до слез, костерок, пусть самый маленький, но чтоб руки лизнули теплые язычки пламени. Мастера этого дела уже греют руки о свое тело, кто запускает их под телогрейку, кто в ватные брюки. Среди нас это - герои, им придется голыми руками прикасаться к мерзлым дровам и заставить их загореться. Вот они на коленях разгребают погасшее пепелище, собирают в кучки угольки, головешки, дуют и дуют, подкладывая принесенные нами дровишки. Мы пока скачем вокруг, стучим нога о ногу, хлопаем руками. Только б не обморозиться в ожидании костра! Наконец-то он, милый, задымил, прорвался сиротливый язычек пламени, он, еще совсем белый и холодный, осторожно лизнул кучки щепочек. Все счастливы, а больше всех кострожоги. У Джека Лондона есть рассказ "Костер", прочтите и Вы поймете, что такое зажечь костер в лютый мороз. А в это время десятники, с прорабами, сидя в тепле, балагурят о путевках и готовятся выбежать на полчасика на мороз, чтоб затоптать все костры, чтоб зеки не сидели возле них, а работали, давали нужные прорабству для отчета кубы.
   Где-то неуверенно застучала лебедка: раз-два, не получается! Хотя б поломалась. Но, нет, механизм этот - не сложный, запустить его не трудно и вот уже застрекотала, захлопали скользящие по земле троса, таща за собой пустые сани с коробами. Это для нас! Отцепляем первые подошедшие санки, волокем их к забою, лихорадочно, чтоб согреться, хватаем и грузим валяющиеся вокруг комья и глыбы. Это - самая легкая часть работы, не надо брать в руки инструмент. Первые согреваются ноги, о них уже заботы нет. Нагрузили! Полно? Не полно? черт с ним! прицепляем к тросу, начало есть. Трос тянет первые сани, звуки меняются, лебедка загружена.
   По очереди греем рукавицы изгоняя из них мороз и работаем: отгрызаем от огромных крыг куски покрупнее, выход есть, можно снять короб и крупную глыбу погрузить на низкие санки. Работаем мы это время в быстром темпе, подчас просто мечемся, как угорелые, подгоняет мороз. Чуть замерзли руки их согреть бывает сложно, особенно если костерок раскидали. Если дровишки кончились их ночью найти не легко, тем более мы не одни, рядом работают и другие бедолаги, им тоже по зарез нужны дрова. Нас не интересует ни план, ни норма, вся думка о том, чтоб не отморозить одной из своих конечностей. И вот, когда весь взорванный грунт выскребен и отправлен в отвал, ушли последние груженные санки, мы еще какое-то время отдыхаем, пока заканчивают работы последние забои, пока мимо нас не плывут сани с пустыми коробами, вскоре выключают лебедку, гасят часть прожекторов, наступает тьма и безмолвие, а всего два или три часа ночи! Это - самое трагическое время: нас много, но теперь каждый из нас одинок, один на один с морозом, тьмой и страхом гибели.
   Как-то в детстве читал "Одиссею" Гомера. Там содержится рассказ Одиссея о посещении им царства Аида: вокруг него метались стаи мертвых душ, в виде бестелесных теней, издававших тоскливые жалобные стоны. Однажды я так стоял ночью в забое, кругом - собригадники, но никого из них в темноте не видно, они мечется как тени, чтоб хоть как-то совсем не окоченеть и издают какие-то звуки, больше похожие на стоны. Не зачем спускаться в царство Аида, достаточно побывать в такую ночь в забоях любого прииска.
   На войне я не был, там наверное бывало и пострашней, для нас же одна такая зимняя ночная смена обходилась подчас очень дорого, она психически как бы перелицовывала человека, даже если ему удавалось не поморозиться. И похмелье этих ночей - весной и летом следующего года. Каждая машина, привезшая новых, здоровых этапников, загружалась инвалидами для Инвалидной командировки "23-й километр": Получай родина сдачи. Гаранина уничтожили, но дело его жило на Колыме еще долго.
   В одну из таких страшных ночей свалился без чувств Курбан. Тогда это был первый случай и мы немного растерялись: телефона нет, скорую на помощь не вызовешь! Понесли его в контору участка, вышел прораб, посмотрел, приказал:
   - Несите побыстрей в лагерь, в медпункт, да закройте лицо вон хоть мешком, а то обморозите человека.
   Повторять не требовалось: желающих бежать в лагерь и, конечно, без возврата в забой, было хоть отбавляй. Я не пошел, хоть Курбан был моим напарником: ходил тогда еще неважно, чтоб пробежаться на сопку с грузом.
   Курбан не притворялся, не "косил", как здесь говорят, он был в глубоком обмороке и долго не приходил в себя в медпункте, а потом, счастливчик, валялся больше месяца, освобожденный от работы. Его "лавры" не давали покоя остальным, кто-то предложил собственную медицинскую теорию, что от стояния на сильном морозе у человека замерзает кровь и теперь хоть один в смену обязательно валился к ногам своих товарищей и те тащили его в лагерный медпункт, но эффекта Курбана уже не получалось: он был первым. Версия обморозков была надуманной, люди, которые падали действительно страдали какой-нибудь сердечной болезнью. Курбан вовсе и не стоял в момент падения мы с ним пилили дрова для конторы и он падая, выпустил из руки пилу.
   Эта эпидемия обморозков не обошла стороной и меня. Не дождавшись, когда мороз кинет меня на землю, я выбрал подходящий момент и свалился к ногам своих будущих носильщиков. Они не стали терять времени на проверку моего состояния здоровья, подхватили меня за руки и за ноги и побежали в лагерь. Поднятый с топчана санитар посмотрел на меня с подозрением:
   - Таких румяных мы не берем! - сказал он, но ребята кинулись прочь по своим баракам, оставив нас вдвоем. Окончательно меня подвел наполненный пульс и я, проглотив какую-то таблетку, тоже ретировался из медпункта и укладываясь на койку, представлял, как там в том ледяном царстве Аида мечутся как тени и стонут мои товарищи. Все-таки я не был в убытке.
   В медпункте я числился в списках сильно ослабленных, и когда меня назначили в ночь, я бежал к лепкому и просил освобождения.
   С Курбаном, после его болезни мы разошлись по разным бригадам, но связь кое-какую поддерживали. Раз он мне рассказал трагедию его жизни - второй, гаранинский срок, полученный им здесь на прииске. Первый его срок кончался в октябре тридцать девятого, новый - в октябре сорок восьмого. По моей просьбе он рассказал, как это случилось.
   Оказалось все прошло по упрощенной схеме: его никуда не вызывали, ни в райотдел, ни к уполномоченному, нигде ни о чем не спрашивали, просто пригласили в кабину к старосте, там сидел заведующий УРЧ (учетно-распределительной частью) и дал Курбану расписаться на выписке из решения "Тройки" при ПП НКВД. Когда убитый горем Курбан спросил его: "За что?" тот резонно ответил: "Читай, там все написано", а написано было: за контрреволюционную деятельность - 10 лет. Курбан попробовал уточнить: за какую деятельность и опять получил четкий ответ: "Этого мы не знаем. Это ты занимался, тебе лучше знать!"
   Я узнал почерк моего "друга" Чекалкина, единственно, что не сходилось: Чекалкин оформлял дела, когда заключенному оставалось до конца срока 3-4 месяца, Курбана же вызвали за год вперед. Зачем понадобилось так спешить, ведь за год зек вполне может уйти в мир иной и дополнительный срок просто будет не нужен.
   В октябре следующего, 1939-го года, случилось так, что меня сактировали на прииске и отправляли в этап на дорожное строительство. В этом же месяце у Курбана кончался срок, и его вызывали на освобождение. Курбан нервничал, опасаясь, что они вспомнят о втором сроке и вернут в бригаду, но тот же начальник УРЧ выдал ему "бегунок", а потом оформил все документы. Просто похерили то постановление "Тройки", а может и саму эту гаранинскую тройку. Впоследствии я был свидетелем, как при освобождении зеков, кончивших сроки, не вспоминали о вторых лагерных сроках. Видимо Гаранина наконец-то похоронили окончательно и бесповоротно, набирала силу новая репрессивная машина, во главе ее стоял Берия.
   - Слава Аллаху! Аллах велик! - воскликнул Курбан, держа в руках "бегунок" и перед сбором подписей добавил -Бисмилля.
   На вопросы непосвященных ответил:
   - Это слово пророка, его надо сказать, тогда дело пойдет хорошо.
   Он был по настоящему счастлив и когда кто-то по старинке называл его "Сарай Ломай Углы", он не стал, как раньше кричать, что Сардар это - великое имя, означает - Главодержец, а спокойно ответил:
   - Ломай сам углы, мне они теперь не нужны.
   До Хаттынаха мы дошли вместе, одним этапом, а на развилке он остался один. О судьбе его я ничего не знаю. Скорее всего его с Колымы не выпустили, а в войну, возможно, вернули в лагерь "До конца Отечественной", таких было много.
  
   ВОСЕМНАДЦАТОЕ ДЕКАБРЯ
  
   Его я отмечаю как второй день своего рождения: именно тогда я приоткрыл дверь в иной мир, но не успел захлопнуть вторую и меня насильно вернули к жизни.
   Утро было примечательно разве тем, что нам вовсе не дали хлеба и мы, пополоскав желудки баландой, по сравнению с которой и помои могут показаться ресторанным супом, неохотно начали готовиться к разводу. Мне в этот день нужно было выходить на работу, после трех дней отдыха по болезни, а я сидел разутый. У нас было правило: освобожденного от работы староста разувает, отдавая обувь идущему на работу, вот и меня тогда разули, а теперь должны были кого-то разуть и мне принести валенки. Вот будет здорово, если для меня обуви не найдется! Нашлись, правда маловатые, да и подошва на них наполовину протерта и подшита резиной. Староста уговорил меня взять и сходить один день: на дворе погода теплая - ничего не случится. Погода действительно не пугала: кружила легкая метель, лаская лицо теплым снежком.
   Внизу, на промплощадке бригадир поставил нас втроем на очистку шурфа, чистить его имело мало смысла: сколько не чисть, метель занесет его следом. Попросили у бригадира закурить, он послал нас подальше, и ушел. Я спрыгнул в занесенный снегом шурф и угруз по плечи. Метель несла поземку и та белым полотном вливалась в глубокий шурф, норовя сравнять его с землей. Ребята посмеялись:
   - Вот и охраняй, чтоб его не украли, а мы сходим пошакалим табачку.
   Я прислонился к стенке и тихо дремал, присыпаемый снегом. Пришли недовольные: нацыганили всего на пару закруток, как коротать день без курева, да еще и без работы. Тут-то и появился десятник:
   - На дворе - день, а у вас и конь не валялся. Пушкин что ли за вас будет шурф чистить?
   Ребята лениво отбрехивались: какая, мол, работа в такую метель? ты оттуда лопату, а она туда десять.
   - Поставьте снегозащиту и давайте чистить, мне этот шурф нужен к пяти часам и чтоб не подвели!
   - А закурить? - поинтересовались ребята.
   - Ладно, дам от себя пачку махорки, да еще "Экспресс".
   - Ну, это уже деловой разговор. Шурф будет, как стеклышко.
   Мне бы отпроситься у десятника по слабости, он бы потребовал от бригадира другого на мое место, а я пока соображал по этому поводу, он ушел, а напарники подняли меня из снеговой ямы и мы начали выкладывать стенку из снежных комьев, чтоб задержать поземку. Я попробовал их купить:
   - Я тут вам плохой помощник, да вы и одни управитесь, так что берите мою махорку, а я посижу на бровке. Они на эту приманку не клюнули:
   - Знаешь что? Брось арапа заправлять, хотел кантоваться, надо было сказать десятнику, а нам чужого не надо, нам и своего девать некуда. Как все так и ты, работай, хош на верху откидай, хоть из шурфа по сменке. Ничего с тобой не случится.
   С ними не поспоришь: правы. На урок люди работают с огоньком, закончили рано, только я почувствовал, что с последней лопатой выкинул я все свои силы и в полном изнеможении спустился на камень в углу шурфа и обмяк, как не живой.
   Ребята довольные своей работой, уселись на борт, потрусили карманы и набрав на закрутку, смачно потягивали, я курить не стал: уж очень слаб. Прибежал бригадир и ко мне: что, да как? вид мой его испугал.
   - Я б дал записку тебе в лагерь, да не знаю дойдешь ли, а то может провожатого дать?
   И тут я упустил момент: мне бы попросить провожатого, а я:
   - В лагерь, не на работу. Как ни будь, дойду.
   - Ну, тогда пошли, доведу тебя до мех дорожки, а там доедешь до Атуряха как на машине.
   По грузовому тросу плыли санки с полными коробами, он меня посадил на одни и я, распластался на мерзлых комьях земли и не пошевелился до самого отвала, где грунт валили прямо на лед реки. Там ребята отцепили санки от троса, подкатили к бровке, помогли слезть. Я не понимал, что со мной происходит: меня качало, и я еле понимал, где нахожусь и куда идти. Я так и скрючился на отвале.
   - Сиди-ка ты здесь, пока мы не пошабашим, не ходи без нас, а то неровен час не дойдешь, свалишься где-то по дороге. Лучше пойдешь с нами. Будь здесь костер, я б сидел целую ночь, а так меня уже прибирал холод: остывала потная рубашка, смерзлись рукавицы, оборвалась спереди подшитая к валенкам резина и теперь ступни мои защищены только жиденькими портянками. Погода резко изменилась: над моей головой зиял черный купол неба, мерцали яркие звезды, нависшей с утра низкой, густой облачности как не бывало, не стало защиты от космического холода. Я смотрел на лед реки, на противоположный берег, старался разобраться в обстановке, но соображал трудно. Вразумил меня легкий, но очень жгучий ветерок, дувший вдоль реки. Мне здесь долго не усидеть, окоченею. Надо идти.
   У меня хватило сил перебраться через лед реки и добраться по берегу до подножья сопки, а дальше, когда дорога резко пошла в гору, двигаться я уже не мог. Нет, я не сдавался, я вставал и пытался идти и снова падал, подпирал коленки руками, но сил не было, пробовал ползти на четвереньках, но руки не держали и я, утыкался лицом в снег, тогда я обнял лиственницу и пытался отдохнуть. В глазах сверкали какие-то зеленые и красные огоньки, начиналась агония. А потом в мозгу появилась коварная мысль: "Ведь я устал. Я просто устал. Мне нужно полежать и отдохнуть и тогда я пойду" и я лег у той же лиственницы, спрятав под туловище руки в рукавицах и прижав отрывающиеся подметки к земле так, чтоб они прикрывали ступни, оставшиеся в портянках, погрузился в прекрасную дремоту. Именно в этой дремоте я вставал и шел в лагерь и шел без труда, а потом сознавал, что это только во сне. Сон путался с явью: я слышал, как прохожие, пытались заставить меня идти, и тогда я заверял их, что сейчас чуть-чуть отдохну и пойду.
   Дорога была рядом со мной, и она все больше оживала. Сначала, люди шли по одному и они не могли серьезно помочь мне, только тормошили, чтоб я не спал на морозе, чтоб шел в лагерь. От них мне удавалось отбиться. Но вот по дороге показалась большая бригада немцев, они недавно прибыли из Магадана и еще не растеряли своей вольной силушки. Их бригадир заметил меня и безошибочно определил состояние. Двое здоровых ребят подхватили меня под руки и поволокли на сопку, кто-то подхватил и ноги. Я молил их очень убедительно, просил оставить меня, клялся, что вот немного отдохну и сам приду, они хохотали и, сменяясь, несли меня вперед, не обращая внимания на мою болтовню. Так я оказался в медпункте на топчане. В тепле я моментально уснул и санитар, занятый на приеме больных ко мне не подходил.
   Наконец окостеневшие ноги начали отходить, и жгучая боль заставила меня проснуться и застонать.
   - Так ты живой? - сказал санитар, подходя ко мне с кружкой кипятку, подслащенной ложкой сгущеного молока. Это помогло мне лучше любых лекарств, и я попытался встать, но не смог. Так я пролежал еще с полчаса, разглядывая разводья грязи на потолке. И тут появился мой бригадир. В поисках он уже обегал много мест, побывал и там, на отвале мехдорожки и, наконец, догадался заскочить сюда, в медпункт. Он мне сказал честно, что шел не в медпункт, а хотел проверить, нет ли меня в морге.
   - Теперь, Саркисов, ты проживешь долго, я ведь тебя в мыслях уже похоронил.
   С его помощью я и добрался до барака, принес он мне и восемьсотграммовую пайку хлеба и котелок чуть не полный баланды, усадил у торца печки и велел съесть все и быстрей поправляться. Он был искренне рад, что я оказался живой, чувствовал угрызения совести, что бросил меня на мехдорожке, когда был уверен, что мне самому не дойти до лагеря.
   Сижу у печки, грею котелок с баландой, а сам жую хлеб. С хлебом получается плохо: во рту нет слюны, а хлеб перемерзший и крошится сухой крошкой, приходится каждый кусок запивать баландой. Наконец, все корки съел, а мякиш искрошил в котелок с баландой и кушал, как тюрю.
   Пока мучаюсь с хлебом, жизнь в бараке постепенно затихает, мечущиеся по крестам вагонок алые блики от печной дверцы становятся все темнее, греющиеся около печки завсегдатаи подвигаются к ней все плотнее, дневальный, проходя мимо, гонит их, чтоб не загораживали тепло спящим. А какое уж тут тепло, если дров осталось только на утро, а сейчас доходяги чуть не лежат на остывающей железной бочке.
   Пора и мне забираться в свой "холодильник", так называют зимой нижние нары, где волосы примерзают к изголовью. Я не люблю торчать долго у печки: посушил рукавицы, повесил над печкой обувку, и иди отдыхай, у меня на этот случай - узбекское семейное одеяло, его не пробирает ночной холод. Только теперь, оставшись один на койке, я пережил снова все, что со мной приключилось на дороге в лагерь, и дал слово запомнить навсегда этот день 18-е декабря 1938 года, когда я был по настоящему "у врат Царства", как свой второй день рождения.
   Раздобыл пачку махорку и пошел благодарить своих спасителей. Этот Рейнгольд Гейнце, парень моложе меня хохотал, рассказывая, как они меня тащили, а я изо всех сил отбивался, умоляя оставить меня немного поспать на дороге. Хорошо, что сил-то у меня не было, да и не говорил я тогда, а еле бормотал. Судьбе было угодно, чтоб с Гейнце мы встретились на дорожном поселке, возле Усть-Неры, в 1947 году, после освобождения из лагеря. Там он находился в ссылке, как русский немец, я же, хоть и не имел ограничений, не мог добиться разрешения на выезд с Колымы, ссылка пришла ко мне в 1951 году по Постановлению Особого Совещания при МВД СССР.
   Спросите, а что же с ногами? Поморозил я их сильно: шесть пальцев почернели, и обнажились кости. Когда я пришел на прием, санитар начал подряд обрезать почерневшее мясо и выламывать щипцами оголившиеся белые кости. К счастью у меня хватило ума прекратить это, с позволения сказать "лечение", он успел искалечить только один палец. Они там уверяли меня, что спасают от гангрены мои ноги. Уйти из медпункта пришлось ценой отказа от лечения.
   Я обошел в бараке многих, кто так или иначе сталкивался с подобным случаем и особенно долго выпытывал у тех, кто сам спасал конечности самолечением или слышал, что-либо такое от других. Они предлагали мне не жалеть спасительных средств, там фигурировали и свежие овощи (откуда их здесь достанешь) и мочу, и, да простит меня читатель, даже кал! Все сходились на том, что лечение будет долгим, так как истощенный организм слабо сопротивляется болезням, может затянуться до весны и требует регулярной обработки ран, не реже, чем, раз в двое суток. Я согласен был обрабатывать хоть два раза в сутки, надо было на чем-то остановиться!
   Получалось, что лучшим, не только дезинфицирующим, но и лечебным средством может служить собственная моча, к тому же она - всегда под рукой и получение ее не требует никаких затрат. И я решился и начал самолечение. Остаток декабря мне казалось, что болезнь прогрессирует, от гниющих пальцев воняло отнюдь не французскими духами. Иногда в очередной раз, разбинтовав ноги, я приходил в отчаяние и готов был сдаться на милость победителя. Сбивали меня с панталыку и некоторые соседи-доброжелатели, обещая мне скорую гангрену и ампутацию ног по колена. Не раз я видел себя безногим и во сне. Только один человек, испытавший, как и я, серьезное обморожение ног, и вылечивший их мочей, поддерживал мой дух. Осматривая иногда мои пальцы, он неизменно находил какое-то улучшение в ходе болезни его девиз: "Не дал слова - крепись, а дал - держись!" избавлял меня от сомнений. Сложно было с такими ногами выходить на работу, уж очень они были чувствительны к холоду, и, все-таки мне не хотелось сдаваться и я продолжал регулярное лечение. Перелом в болезни наступил только в феврале, после полученных из дома одновременно двух посылок, где были сало и чеснок. Вот, оказывается, чего боялась моя болезнь. Теперь организм справился с болезнью, и я спас свои конечности.
   Нет, я никого не призываю к самолечению, я тогда здорово рисковал, и то, чего я боялся могло легко случиться, просто тогда у меня не было другого выхода.
   ЕЩЕ И ГОРСТЬ ВДОГОНКУ...
  
   Пиши я мемуары, для характеристики богатого событиями тридцать восьмого года выбрал бы десяток самых вопиющих и не ломал бы голову над тем какие факты, свидетелем которых довелось быть остались "за кадром". Сейчас именно этот вопрос беспокоит меня в большей степени, человеческая история складывается из жизней людских, а они в свою очередь - из мелочей, каждая из них - часть Судьбы, часть Жизни.
   Приведу факт. Вам сказали, что в сталинских лагерях погибло несколько миллионов политических заключенных, чья вина состояла в том, что они думали и рассуждали, то есть, не были скотами. Вы вздохнете об этом и пожалеете. Но вот вы прочли о первой жертве в нашей бригаде на прииске "Нижний Атурях", о тихой смерти молодого, 22-х летнего Карпова, такого благородного человека, которому жить бы да жить, а он скончался, в чудесный ясный майский день и Вы почувствуете нечто большее, чем абстрактная жалость. Каждый человек вмещает в себя Вселенную, к тому эта Вселенная чувствующая, мыслящая, какие здесь могут быть мелочи: поднял тяжелую шпалу, отнес ее на 200 метров, лег и умер. Где тут мелочи?
   Поэтому я не прошу прощения за перегруженность мелочами, в моих записках нет мелочей, это свидетельства эпохи.
   Читателю, может показаться, что там, на прииске, мы не работали, а только и делали, что отлынивали от работы, ловчили. Такое впечатление будет ошибочным: рабочий день лагерника был настолько велик, что не оставлял времени для суточного воспроизводства этой самой рабсилы, а первый выходной за лето был дан 7-го ноября. Сколько мы не прятались оставалось достаточно времени, чтоб наработаться всласть.
   Не осветил я вопроса: как же мы обогревались в своих бараках и палатках? Кто носил нам дровишки? Писал, что по утрам, до развода, то есть, до выхода на работу, нас выгоняли в лес за бревнами для лагерного строительства, а затем, не пуская в зону, конвоиры вели на сопку за дровами, которыми служил сухой (высохший) стланник. Но дрова эти отнюдь не предназначались для нас самих, они шли на кухню, контору и другие общественные нужды, наши жизненные нужды приходилось обеспечивать самим.
   Получалось так, что приисковым рабочим редко приходилось идти с работы с пустыми руками: летом, когда бараки не отапливались нас обязывали носить мох для утепления лагерных помещений, с осени мы начинали носить дрова, а затем и лед. Лед и дрова мы носили всю долгую зиму, при этом достать дрова в забоях было чрезвычайно трудно, но без них вахтер просто не пропускал в зону. Дело в том, что сами дрова в зону не заносили, складывали у вахты и ими пользовались и вахтер, не жалевший дров для своей печки, и дневальный вохровских казарм и наши дневальные бараков, если им что-то доставалось. Вот почему дневальный выгонял за дровами больных, да и мы старались протащить какие-нибудь щепки через проходную.
   Дров, ни в каких случаях не хватало на ночь: пылающие огнем печки встречали работяг, возвращающихся с работы, после этого дров в печку не подкладывали, и печь потихоньку остывала. Дрова экономились до утра, когда требовалось облегчить людям подъем. Вырываясь из ледяной постели, они, как были в белье, накинув на плечи телогрейки, кидались к печке, после чего в ее тепле быстро одевались.
   Лед в лагерь возили на лошадках, но этого было мало: лютый мороз вызывает жажду, не меньше чем жара, работяги стоят в очереди к бочке, где тает лед, с кружками в руках чуть ли не весь вечер пьют с невероятной жадностью. Чтоб обеспечить хоть частично нашу потребность в питье умываемся мы, естественно, снегом, дневальный требует от нас льда, и мы носим его в своих сумках.
   Теперь представьте, что Вас освободили от работы и оставили в бараке, а обед и ужин ждут Вас на производстве, куда добираться в скверную погоду - не захочешь и есть. В зоне тоже имеется кухня, но она готовит только завтраки, если вообще что-нибудь готовит. Можно попросить товарища, захватить по пути в барак, но "спасибо" тут не отделаешься.
   Со мной такое случилось. Когда-то по прибытию на прииск, мы питались вместе с Авдоновым. Я уже давно и с трудом отказался от этого удовольствия, и теперь мы виделись чрезвычайно редко, он работал в шахте, и по-прежнему был здоров и силен. В этот день мы встретились и он, узнав, что я освобожден от работы, предложил принести мне и обед и ужин, так как шахтеры работали по восемь часов.
   Вечером он появился с полным котелком и поставил его на печь, я пригласил его к трапезе, полагая по простоте душевной, что он хотя бы слегка перевоспитался. Он принес ящик, постелил тряпку, поставил котелок с горячей баландой и достал ложку. Пока я вынул свою, он успел уже вычерпать половину гущи, приниматься есть вперегонки с ним не, имело смысла. Видя, что я не черпаю, он с полным ртом взмахом руки, пригласил меня вкушать, но я так и остался голодным, решив, что лучше было просто пожертвовать свои порции кому-то из бригады.
   С производственной столовой связан и один мой неблаговидный поступок. Кормили нас обедом и в ночную смену, в приближении этого счастливого часа, мы покинули забои и начали собираться у громадных котлов, под которыми уже затухали костры. Повара не подпускали к котлам, размахивая громадными веслами, которыми и мешали густые галушки.
   Постояв в стороне, в глубокой тени работяги начали, прячась в тень, подползать к котлу с галушками, затем вскакивали, зачерпывали своим котелком пищу и убегали в тень за кусты, где и опорожняли посуду. Это было настолько соблазнительно, что и я попытал счастья, но повара были уже на чеку, а я видимо задержался у котла, и удар веслом пришелся мне по спине, вдоль хребта. Несколько дней я едва мог разогнуться. Утешало то, что пострадавшим я был не один.
   Ну, что ж " Не укради!" - гласит заповедь.
  
  
   * * *
   Два года на приисках я прожил впроголодь, а то, и совершенно голодным. Главным питанием был хлеб, в дополнение к нему получали селедку, довольно крупную, хорошего качества, но сильно посоленную. Сейчас я с удовольствием взял бы на закуску такую селедку, а тогда она чаще не попадала к хлебу, есть ее, такую соленую с баландой не хотелось и я раскрутив за хвост, швырял куда подальше. У меня уже был опыт: соленая рыба вызывает жажду, вода, как говорится мельницы ломает, а нас приводит к поносам, и я избегал, есть соленое.
   В летние месяца питание было трехразовым и хлебную пайку нам делили, когда на два, когда и на три раза: утром наливали черпак баланды и селедку, в обед - баланду и кашу из сечки, иногда галушки, вечером или баланду или кашу. Если сахар не выдавали на руки (450 г. на месяц), - в обед полагалось 250 г компота. Качество пищи во многом зависело от повара, на эту должность по большей части ставили кого-то из жителей Средней Азии или Кавказа и они усиленно подкармливали земляков, давая остальным, что останется.
   Наконец в январе тридцать девятого года плотники закончили строительство столовой, сооружение это было прекрасное, но пользоваться им пришлось мало, примерно с января по май. Столовая оказалась и не в зоне, и не на производстве и с мая нас кормили обедом и ужином в столовой под открытым небом. В ненастные дни там было не особенно уютно, а в сентябре на столах и лавках нередко лежал снег или лед. Особенно скверно получалось с обедом в сильные морозы - случалось и такое, - и тогда ложку невозможно было удержать ни голой рукой, ни в рукавице и баланду приходилось выпивать через край, сложнее получалось с кашей.
  
   * * *
   "Произвол: баня!!!" - орут заключенные, узнав, что сегодня им предстоит баня. Конечно это - шутка, но в ней много правды. Это мероприятие, особенно в зимние месяца, в мороз, непогоду лагерники не любят. Да и что тут можно любить, если идти нужно после десятичасового рабочего дня, в семь-девять вечера, в кромешной тьме, да и идти не близко: баня отстоит километров за четыре-шесть от барака, да и сама процедура мытья не доставляет никому удовольствия.
   Банька на прииске была отличная, с хорошим парком, но это для тех, кто зайдет туда не толпой, не бригадой. Она выстроена, от силы на 10-12 помывочных мест и как там разместиться бригаде численностью от 25 до 40 человек? Большинство, раздевается стоя в невероятной толчее, слабые не могут так раздеваться, падают. Раздеваемся под крики: "Давайте побыстрее", связываем на крючки верхнюю одежду, сдаем в прожарку, грязное белье снимаем сдаем банщику, взамен получаем маленький кусочек мыла, граммов 30-40 и с ним заходим в моечное отделение. Тут же тебя обрабатывают парикмахеры, стригут под машинку голову, бороду и везде, где только есть волосы. За отдельную плату могут обрить все, что захочешь, а если есть подозрение или жалобы на вши, еще и обмажут керосином.
   Для мытья дают два трехлитрового ковша теплой воды, не знаешь, то ли мыться, то ли напиться. Моются, конечно, кое-как, тем более все орут: "Давай поворачивайся!". Вытереться толком нечем: вафельное полотенчико коротенькое и узенькое, одеваешься в чистое белье мокрым и выскакиваешь дальше. Из огромного вороха прожаренной одежды надо найти свою связку, не все могут сделать это быстро, а тут уже ревет за дверьми следующая бригада. Приходится вылетать на улицу, кто одет, а кто с охапкой вещей в руках и одеваться уже на морозе и это после бани, когда белье на тебе уже схватились льдом.
   О том, чтобы попариться на полке, не может быть и речи, это можно будет, когда ты выйдешь в лагерную обслугу или чем-то заплатишь .
   В среде бригады были любители подработать за зоной подноской и разделкой дров, первыми в этом ряду следует назвать очень оригинальную неразлучную пару: Роланд и Волков. Я только завидовал им, но пойти по этому пути так и не решился, зато, перебравшись в дорожный лагерь, подрабатывал на Вольном Стане всю зиму на сороковой год.
   Волков, очень рослый мужчина лет тридцати, с крупным лицом и светлой кожей, он регулярно получал посылки из Москвы и делился всем со своим другом, не имевшим родственников в Советском Союзе и не получавшем неоткуда вспомоществования. Летом они носили дрова в баню, обозначая ее для конспирации "Б", хотя все догадывались, о чем у них идет речь, никто не собирался составить им конкуренции.
   Мне казалось это мероприятие слишком сложным и был удивлен, когда переведенный с другого прииска в нашу бригаду невысокий плотный мужичек лет за сорок, по фамилии Петухов в первый же день собрал вязанку дров, и, не добившись от нас куда ему лучше их отнести, отправился на свой страх и риск и, после нескольких неудачных попыток отыскал таки нужное место, где его вязанки хорошо оплачивались хлебом и махоркой. Так он и продолжал подрабатывать за зоной, пока был в нашей бригаде.
  
   * * *
   Ноябрь, морозы поутихли, зато подул ветер, испортил дороги. Нас тоже сняли с производства, дали в руки по широкой фанерной лопате посадили на машину, повезли. Через каждых сто метров машина буксует, надо вылезать из кузова, откидывать снег. Приехали, бригадир сказал, что это поселок Малга, оттуда к нам километров двадцать, а день кончился, уже смеркается. Думали, сейчас поедем назад, а наш главный говорит, что машина идет в другое место, и нам предстоит идти в лагерь пешком. Сам он тоже куда-то исчез.
   Тут кто-то предложил поискать якутов. Нашли юрту, там старик и три женщины с детьми, в глазах испуг. Мы успокаиваем, говорим "Учугей" - хорошо! Спрашиваем: "Табак бар?" Старик достает несколько веников самосада, его за крепость прозвали "аммоналом": если не ошпаришь кипятком, курить невозможно. Даем за веники нормальную цену, тридцатку, женщина не берет, говорит "мало", стоим, думаем. Один, из более осведомленных, говорит: "Им надо больше бумажек, одна их не устраивает". Набираем мелкими купюрами двадцать рублей, женщина довольна, отвернувшись от нас, поднимает полдюжины юбок, запихивает деньги в какой-то кармашек. Не очень они разбираются в деньгах, наверное, вольнонаемные здорово их обдуривают. Теперь якутки перестали нас бояться, немного улыбаются.
   Покупать у них больше нечего: мясо нам не нужно, а хлеба у них и самих нет. Вот они положили пресную лепешку на сковороду, поставили наклонно к огню камина и она не то печется, не то просто сушится, так и едят ее белой, Режут они ее на маленькие кусочки, похожие на пиленый сахар, чуть побольше и пьют с чаем. Чай очень крепкий, плиточный, заваренный до черна, пьют его с молоком, чашек по двадцать, и к каждой чашке один кусочек лепешки, видно мука тоже по норме. Говорят, у якутов есть поговорка: "Чай - не пьешь, откуда силу возьмешь?" А вот мясо они едят здорово: впятером съедают небольшого оленя. Нам, лучше побольше хлеба!
   Мы выглядим не так уж страшно: обмундирование еще не сильно обношенное, никаких лишних тряпок, якутки пытаются с нами разговорится, щебечут что-то, мы понимаем плохо. Мне кажется одна, как-то особенно открыто улыбается мне. У меня грешная мысль, но об этом лучше не думать, мечта несбыточна. Кто-то вслух мечтает: "Был бы наш лагерь поближе!". Нет, надо быстрей уходить!
   До лагеря добирались часов пять. Дорога шла у подножья гряды сопок, идти тяжело, под ногами снег. Вдали виден огонек, кажется до него близко, но проходим сопку за сопкой, а он все так же далеко. Но ребята идут улыбаются про себя: повидали якуток!
   Читал чей-то рассказ: "Горе старого катаржника". Грузили их на пароход и из рук одного такого каторжника выпала клетка с какой-то птичкой, уж так он горевал, так плакал. У нас канареек не было, заниматься с ними некогда, да и кормить нечем, посмотрели бы, как те крошки бережно собираем. Были у нас лошади! Мучили их, как и нас: Магадан приказал, чтоб лошади работали не больше восьми часов, не сказали, как это сделать, если навальщик кайлит и кидает в бричку все двенадцать, вот и маялись они, бедолаги с нами. На "Штурмовом", там были еще кони с берзинских времен, у них биологические часы отлажены: кончилось ее время, - ты ее убей, не повезет!
   На "Атуряхе" коняки работали молодые, таких тонкостей не понимали, сколько погоняют, столько и работают и дохли часто. Тогда покупали молодняк у якутов, покупали за бесценок, те еще с деньгами разбирались плохо.
   Как-то привели к нам в забой двух молоденьких, к тому же и слабосильных коньков, надо приручать к грабаркам - есть у нас такие двухколесные опрокидывающиеся повозки на четверть куба породы, это пятьсот-шестьсот килограммов груза, а лошаденки сами весят только половину. Работяги побросали свои дела, подошли посмотреть, как будут приручать. Кто-то рассказывает, что надо их неделю приручать к одеялу, обвеивать этим одеялом, потом класть его на хребет, завязывать им глаза и все такое. Тут два здоровенных охломона с конебазы, отъевшиеся на конском мясе, зажали одну лошаденку: один душит за шею, другой тянет за губу - хомут надели вмиг и дело пошло. Не прошло и полчаса, как лошадь оказалась в оглоблях, а как начала лягаться ее давай лупить "шутильниками" и она, одурев от боли понесла грабарку по забоям галопом, а те бегут рядом и лупят. Наконец, обессилив, упала, дышит тяжело, встать не может, только глазами косит. Приручена! Вторую они приручали еще лучше: впрягали в груженую грабарку, ребята кричат:
   - Что вы, сволочи делаете? Лошадь может везти только свой вес!
   А они опять за "шутильники", но здесь зрители не выдержали, чуть их самих не взяли в "дубье".
   Лошади, прирученные таким способом, работать не могли, их пришлось отправить на отдых в лошадиный стационар.
  
   * * *
   Деньги. Без них в лагере не обойдешься: то нужно выкупить махорку, выдают ее по 2-3, а то и 4 пачки в месяц, иногда подбросят граммов по триста ларькового хлеба, а это тоже 30 копеек, иногда что-то недорогое появится в ларьке, купить не против, да денег нет. Икра красная, кетовая стоила тогда недорого 5 р. 70 килограмм, у якутов можно купить табачек-самосад, опять нужны карманные деньги. Для этого в лагере предусмотрено премиальное вознаграждение, выплачиваемое ежемесячно. Нам оно, практически не выплачивалось, предлоги для этого находились всегда: то мы не выполнили норму, то на этот месяц нас перевели во вторую группу по здоровью, а таким, не полагается, то на тебя оформили промот вещевого довольствия, оштрафовали в 5-ти кратном размере, а ты доказывай, что не верблюд, лицевой счет арестован. Я за два года пребывания на приисках, получил премвознаграждение раз или два. Наши передовики получали регулярно.
   Как же мы обходились без денег. Это было трудно: мне переводили родители, за два года я получил 500 рублей, большая помощь, но на все время не хватит. Вот здесь и делились люди на две категории: тех, кто жертвовал махоркой и других, не допускавших мысли о продаже махорки, вынужденных уступать за деньги часть хлебной пайки. Этим последним было особенно трудно, впрочем некоторые из них старались подработать, помогая обслуге, как в черте зоны, так и особенно за зоной, по большей части на вольном стане.
   Кто были покупатели? Хлеб жаждали купить работяги: получил из дома перевод и тут же ищет продавцов, а то может быть и в лагере заработает, сошьет что-либо, изготовит за деньги, эти могут купить и хлеб и махорку. Основными покупателями табачных изделий были технический персонал прииска, лагерная обслуга и короли блатного мира, для них махорка - престиж: он идет с сигаретой, у него просят и он угощает, без этого его жизнь не мыслима.
   Я старался с кем-нибудь спариться и курить совместно, одну папиросу на двоих и за счет реализации махорки, всегда имел деньги.
  
  
   * * *
   Когда начинался разговор о развращающем влиянии лагеря, всегда почему-то вспоминался один пожилой инженер-железнодорожник, схвативший кусок хлеба у соседа по столу. В тот день столы были свободны, раздача пищи заканчивалась. Я почему-то задержался и сидел со своим котелком за столом. Рядом, за другим столом сидел тот самый инженер, седовласый, с усами и бородкой, лицо интеллигентное, рядом - железнодорожная фуражка, видимо ее он предпочел лагерному головному убору. Глядя на него я вспомнил как издевались в г. Свободном московские энкаведешники над служащими Амурской железной дороги и мне хотелось поговорить с этим представителем, возможно он оттуда.
   Тут рядом с ним сел с обедом и хлебом в руках крепкий молодой человек, видимо из лагерной обслуги. Я ждал, когда инженер кончит свой затянувшийся обед, и мы с ним по пути поговорим, будет интересно, если он мне расскажет о г. Свободном, возможно найдутся общие знакомые.
   Когда я снова взглянул на свой объект, к удивлению заметил, что он уже обедает с хлебом, возможно, ему отломил кусок тот молодой парень.
   Он и действительно отломил, но не ему, а положил в сторону и вот теперь обнаружил, что хлеб пропал и оказался в руках его соседа. Между ними произошел очень неприятный разговор.
   - За хлеб, даже воры бьют своих, а ты седой, тебе должно быть стыдно. Тот давай извиняться:
   - Поверьте, я сам не понимаю, как это произошло, как будто нашло какое-то затмение. Вы уж меня простите. Завтра из пайка я с Вами рассчитаюсь.
   - Мой отец запрещал бить старших, но повторять такие фокусы не советую, другие за это отнимут полжизни.
   Я посочувствовал бедному старику, вспомнил свой старый грех: в БАМЛАГе такое случилось и со мной. В то утро я, как всегда, быстро расправился со своей большой пайкой и вдруг обнаружил на своем одеяле порядочный кусок хлеба. Я понял, что это выронил сосед, но черт меня дернул спрятать его под подушку. И тут сосед закричал:
   - Студент украл у меня хлеб!
   Это было ужасно. Тогда я, как мне показалось, довольно ловко помог ему обнаружить пропажу: мол, хлеб завалился ко мне на кровать. Признаться в содеянном, у меня не хватило мужества.
   Бригадир все понял и назавтра подарил мне свою пайку.
  
   * * *
   По статистике самоубийств, этот показатель в лагерях ниже, чем на воле. Среди заключенных чаще всего встречаются саморубы и другие членовредители. Это можно объяснить: не испытывая красот настоящей жизни, заключенный мечтает пожить хоть немного в условиях свободы, с другой стороны, облегчение тяжких условий существования возможно достичь путем искусственных отравлений и порчи своих членов. Итак, миновала ли меня эта участь? Нет, не миновала!
   Зимой тридцать восьмого года, мы работали вдали от прииска. Дорога к этому месту работы, если идти через сопки, даже не по тропе, а по охотничьему следу, составляла всего пять километров, тогда как по автозимнику - целых пятнадцать. По тогдашнему состоянию, болезни ног трудно было лезть через сопки, приходилось выбирать более легкую дорогу, но и более дальнюю. Здесь-то и возникла у меня идея броситься под груженую автомашину. Впоследствии я часто возвращался к этим дням, пытаясь постигнуть причины, побудившие меня серьезно задаться этой целью.
   Да, у меня было не мало болезней, но они были терпимы, было и истощение, но не настолько, чтоб я не мог работать. Обдумывая это, я пришел к выводу, что на мысль о самоубийстве навели меня обгонявшие меня грузовики. Другого не было! Броситься под машину я не смог, не хватило силы воли, для этого нужен моментный импульс, а здесь я слишком долго обдумывал. На этом дело не закончилось: идея несколько измельчала, появилось желание сломать себе ногу. Условия на этой дороге были идеальные, не требовалось подкладывать ногу под машину, она всегда могла сломать конечность не в нужном месте. С одной стороны дороги была высокая бровка и на ней - крупные камни, скати один камень на ногу и вопрос решен. Стоял я у этих камней достаточно долго, чтоб приучить себя к мысли и тогда осуществить задуманное. Камни я подкатывал к самой бровке и два раза сбросил их на свою ногу ... только ногу я успел убрать!
   Три дня, отстав от товарищей, я оставался один на этом очень удобном участке дороги, пытался осуществить свою идею и когда мне это не удалось, я рассказал своему товарищу, на что он ответил:
   - У тебя не было серьезных причин для этого насилья над собой и по этому твое желание не проникло глубоко в твое сознание.
   Видимо он был прав. Я описал случай, когда в ЗУРе на прииске "Штурмовом" решая альтернативу: обморозить руки и ноги или получить пулю в голову, я предпочел второе и полез к вышке, провоцируя стрелка. Здесь такого жесткого выбора не было, ничто моей жизни не угрожало и идея самоубийства была результатом временного помрачения рассудка. Больше этой мысли не повторялись.

***

  
   Вместе с окончанием 38-го года закончился короткий, но весьма трагический этап в истории коммунистических лагерей. Я, не располагаю какими либо статистическими данными, да и те, которые приводились в разных журналах, вряд ли соответствуют действительности. По моим косвенным подсчётам получается, что за навигации 1937 и 1938 года, на Колыму было доставлено всех заключённых, включая уголовников, около 800 тысяч, из коих к концу тридцать восьмого года осталось менее половины.
   Для обобщений не имеет значения, было ли истреблено 300 или 500 тысяч заключённых, ни ту, ни другую цифру, человек не в силах воспринять и прочувствовать. В этом отношении, могут сказать, что не следует излишне драматизировать ситуацию. Невероятно много погибло крестьян, наших сеятелей и хранителей на пороге 1930 года, немало погибло и в 1933 году в лагерях и ещё больше во время голодомора на Украине, унесёт половину жизни заключённых и первая военная зима и послевоенный 1946 год. Всё это верно. И всё таки тридцать восьмой год был особым: у лагерной и приисковой администрации поддерживали уверенность, что "врагов народа" в Союзе хватит и каждый год пароходы будут привозить на Колыму, всё новые партии свежей рабочей силы и сберегать её вовсе не резон, завезенных за лето - использовать до весны, а там доставят новых. Всё тот же "медленный расстрел", хотя термин этот в лагере не фигурировал.
   Весной тридцать девятого года, когда стало известно, что ожидается резкое сокращение, чуть не на половину - подвоза пополнений, отношение к заключённым резко изменилось и в лагере и на приисках, в чём читатель убедиться, прочтя следующую часть этой главы.
  
   Часть III Прииск "Нижний Атурях" год 1939
  
   Счастливый билет на оздоровление
  
   В сутолоке выживания я не заметил, как он начался: в который раз за шесть лет заключения я снова оказался на грани истощения, казалось еще немного и процесс станет необратимым. Отлученный от медицины за отказ ампутации отмороженных пальцев, я не рисковал попадаться на глаза лепкому Кукуеву и его санитару, зная их злопамятность, но жизнь настоятельно требовала сходить попросить освобождения от работы. Дело в том, что морозы лютовали без передышки, столбик термометра не поднимался выше 55 градусов, а зачастую сползал и ниже, ходить на работу становилось все труднее. Нет, я, конечно не каждый день выходил на работу, иногда сам себе устраивал освобождение, ловчил, прятался то под нарами, то в туалете, то бегал по зоне, ожидая, когда уйдет развод, то залезал на верхние нары вытягивался в изголовьях, то ложился на чужое место и называл не свою фамилию. Было у меня много способов, как здесь говорили, "косить" и использовал я их по очереди, впрочем, бывал и бит старостой или нарядчиком. Вы скажете, что вел я себя неэтично, но ведь хлеба нам редко давали полную пайку. Подбежишь утром к окну раздачи, а там записка: "Сегодняшняя норма хлеба - 50%", а бывало и сорок и даже тридцать, могли и вовсе оставить утром без хлеба. Они тоже поступали с нами не вполне этично.
   Как-то я еще не успел залечь в постель, сушил у печки рукавички, когда из медпункта вернулся сосед и похвастался, что освобождение получил и теперь будет два раза в неделю сидеть в бараке, даже не заходя в медпункт. Поинтересовался, как он так быстро обернулся, знал, что на приеме надо выстоять или высидеть на полу 3-4 часа, прежде чем показаться лепкому. И тут он мне сообщил новость: прием ведет какой-то еврей - хороший врач, всем дает освобождение от работы. Посоветовал мне бежать скорей, пока он не кончил принимать. Уж очень мне не хотелось выходить снова на мороз, но шанса упустить было нельзя, и через несколько минут, я занял очередь к новому лепкому, по фамилии Раппопорт, он был невысок ростом, худ и быстр в движениях. К моей радости, он принимал в неосвещенном углу, и я проскользнул туда, незамеченным своими недругами. Фамилию свою назвал тихо, полушепотом, быстро задрал рубашку, демонстрируя торс, по которому, не хуже чем по скелету, можно изучать анатомию. Он меня ни о чем не спросил, я ему ни на что не пожаловался, поняли друг друга без слов:
   - Истощен сильно, следовало бы оставить в бараке до весны, но, во-первых, ты не один и мы не можем положить поллагеря и потом, залежавшись, ты не поднимешься на ноги. Решим так: даю тебе в неделю два дня, а пять дней будь добр, снаряжайся в забой.
   Этот вариант меня вполне устраивал, я надеялся к законным двум добавить еще пару от себя, в порядке личной самодеятельности, просто "закосить", как мы говорили.
   Несмотря на наше истощение и слабость, лагерь продолжал по утрам до развода гонять нас за бревнами, а потом еще за дровами. И здесь я для себя отработал тактику уклонения от этой повинности: прозвонили подъем, намного раньше, чем по лагерному распорядку, все, кроме освобожденных, выскакивают к печке, предусмотрительно растопленной дневальным, быстро одеваются, готовясь к походу. Я в этот день от работы не освобожден, но староста помнит, что вчера или позавчера я был освобожден и не удивляется тому, что я стою у печи в накинутой на плечи телогрейке. Пробегая мимо, спрашивает:
   - А ты, Саркисов, освобожден?
   Сейчас пять или шесть часов, в это время медпункт еще не дал списков освобожденных, они будут только к разводу, к девяти часам. Староста не может проверить мои слова, и я твердо и уверенно говорю ему: "Да"! И тогда он оставляет меня у печки, я спокойно отдыхаю, схожу на кухню за завтраком, пока там нет очереди, позавтракаю у печки и потом готовлюсь к разводу. Больше на глаза старосте не попадаюсь, выскакиваю на развод в числе первых и мой "номер проходит".
   Зимой из бараков редко выносили покойников, все это в основном проходило через больницу. Я даже не видел, где на "Атуряхе" хоронили. На "Штурмовом", возвращаясь из больницы, я увидел глубокую и широкую траншею, взятую взрывом. Курившие на бровке ребята пошутили:
   - Рановато идешь сюда, обожди, когда оденут "деревянный бушлат".
   Нельзя не рассказать еще об одном, как мы прорывались в лагерь. Помню такой случай. Часа в четыре дня пала темнота, кругом черным-черно, мороз страшенный: дунешь и гудит и свистит, костерки все растоптаны и дров нет, напарник только что погрелся в бойлерной, израсходовав на это папиросу махорку и, а я решаю прорываться в лагерь. В последнее время мы предусмотрительно брали по одному лому на двоих, чтоб поменьше проблем со сдачей. Этот день лом сдавать придется ему.
   Подымаюсь из долины реки, перед глазами впечатляющая панорама: вся долина горит огнями, светильники и прожектора яркими точками выделяются на черном фоне. И это не только наш прииск, соседние тоже. Ну, а я ползу, не выходя на свет, подползаю к зоне, она у нас набрана из жердей и хвороста. Моя заветная мысль подобраться к месту, где внутри зоны стоит туалет, там ограждение сильно порушено, несмотря на то, что его ежедневно ремонтируют. Мое предприятие не так уж и безопасно, это - запретная зона, она пристреляна с вышки и если "попка" заметит тебя, легко поймать пули. И все-таки я ползу. И весь этот риск только ради того, чтоб оказаться в бараке на два-три часа раньше. Сейчас кажется: какая глупость - так рисковать жизнью, а тогда жуткий мороз гнал под пули, лишь бы не поморозиться!
   Память капризна, как женщина, никто не знает, какие события она сохранит, от каких быстро избавиться. В январе запомнилось пять дней, пять событий.
   Освобожден от работы, сижу с тремя десятками таких же "фитилей" прижимаясь к еле теплой печке. Говорить не о чем, да и трудно на такой стадии истощения произнести лишнее слово. Заходит дневальный, в уголке рта тлеющий окурок, сразу заказы: "Дай дыхнуть!" и все в этом роде. А он ведет всех в соседнее помещение, там работает врачебная комиссия. Сквозь намерзший на окнах лед свету поступает немного, так и запомнилась вся сцена, как этюд в серых тонах. Узнаю Волохова, когда в прошлом году жил на Центральной командировке, часто бывал у него на приеме и с цингой, и с отеками, и поносом, а теперь он главврач прииска, но все такой же добросердечный, плохого о нем никто не скажет. Отвязываю на ватных брюках веревочную опояску, выпускаю гимнастерку и рубашку, снимаю телогрейку подхожу по очереди. Фамилию мою он помнит, записывает, велит задрать повыше рубашку, хватает в жменю кожу на животе и тянет, кожа как чехол со стула отходит от тела свободно до самого горла. Это у них новый тест на упитанность, применили такой впервые, наверное, потому и запомнилось. Впоследствии понял, тут и решился вопрос о моем оздоровлении, не будь я в этот день освобожден от работы, все могло сложиться иначе.
   Другой случай. Принес дрова к палатке обмороженных, зашел погреться. в нос ударил густой запах гниющего мяса, сдобренный лекарствами. Палатка набита до отказа, все с перевязками, кто держит на весу перебинтованную руку, кто задрал повыше ногу, у кого замотана бинтами вся физиономия. От их вида и у меня заболели помороженные пальцы ноги, но они даже не забинтованы. В палатке человек 250-300, тут их и перевязывают, здесь же врач проводит осмотр. Есть обмороженные и в рабочих бараках, но тем нужно через день ходить на перевязку в медпункт, если их не объявили членовредителями.
   Отчетливо запомнился один из выходов на работу в дневную смену. Развод у ворот около девяти утра, нас считают, пересчитывают, мы дрожим от холода, толчемся, топчемся, каждый старается хоть как-то согреться. Наводит ужас клубящийся вокруг лампочек морозный туман, кажется ночь бесконечна. Наконец, вахтер распахивает ворота! Это не ночная смена, никто не бежит, спускаемся в долину без особой спешки, тянем время сколько можно. Мне идти крайне неудобно: все лицо от мороза замотано тряпками, обмерзшими льдом от дыхания, глаза видят только наверх и вперед, не видят дороги под ногами, иду с низко опущенной головой, прихрамываю на правую ногу. Иногда смотрю на себя со стороны - вид отвратительный, кажется, и жить не стоит, но все-таки за жизнь цепляюсь изо всех сил, мечтаю дожить до весны - осталось совсем немного! Переходим речку Атурях, она промерзла до дна, но где-то прорвала наледь, течет поверху, сильно парит вода, можно попить! Какое счастье. В морозы пить хочется не меньше чем в жару, а в бараке в бочке льда натаивает немного, по кружке на обитателя. Отвязываю от опояски котелок, набираю и пью, пью. Спешу за остальными в инструменталку, пока крутимся там, на востоке светлеет, постепенно из-за горизонта по бледному небу расплывается золото восхода, расплывается на полнеба. Солнца еще нет, но мы чувствуем: оно близко и это придает силы. Воздух немного теплеет градусов на пять-шесть. Это пустяки, и все таки, душа немного отогревается, можно поработать 3-4 часа, а там снова надвигается ночь и леденящий душу холод.
   А вот другой день, точно помню дату: 20 января, иду из забоя на обед, значит мы уже переведены на трехразовое питание, Соответственно удлинился и рабочий день. Чем запомнился этот день? на склоне сопки стоит новая, недавно открытая столовая, сверкает белизной строганных бревен, тех самых, от подноски которых я так усердно отвиливал. В столовой холодина, но все ж теплее, чем в забое - не обморозишься! Хлеба в обед еще не дают, мы его съели утром и все ж ... обед разбивает день на две части и его легче переносить.
   И еще один подарок: над столовой по синему небу плывет солнце - наше долгожданное рыжее болдоха. Может это и не первый день ее явления - все равно радостно! Кто бывал в приполярных странах, знает, какой праздник у людей в душе, когда солнце выходит из-за горизонта и вот так плывет по небу.
   Последний день января стал поворотным, переломным днем в моей лагерной судьбе, да и не только в моей, со мной вместе попали на оздоровление более двухсот человек. Но все по порядку. Январь, это - не декабрь, тот запомнился мне черной ямой в клубах морозного тумана, возможно, этому способствовало преобладание ночных смен, из которых я вылезал редко. А январь - те же жуткие морозы, но месяц запомнился золотыми восходами, ясными светлыми днями и солнцем. Главное у человека - надежда: нет ее, он легко может погибнуть, есть - будет жить. Со мной случилось, не помогла и надежда, и то что прожить осталось двадцать восемь февральских дней, а за ними - весна, ничего не помогло, я изжился, кончились душевные силы, иссякла энергия души, я просто уже не мог ни прятаться, ни ловчить, ни работать, ослабла воля, лопнуло долготерпение и утром я решил взбунтоваться: не пойти на работу, пусть делают со мной что хотят.
   Кругом меня гудит утренний барак, работяги собираются на работу, хлопочет бригадир, забегает староста, а я лежу и страшно неуютно в постели самое удивительное, что меня никто ни о чем не спрашивает. Видимо, все уверены, что от работы я освобожден.
   Наконец, барак затих. Все выплеснулись к воротам, лежать невтерпеж, одеваюсь, смешиваюсь у печки с оставшимися в бараке, чтоб не чувствовать себя белой вороной. Про себя думаю: "Если сегодня номер пройдет, завтра по честному пойду на работу".
   Когда напряжение ожидания начало спадать, появился дневальный, просит всех, назначенных в этап перейти с вещами в соседнее отделение. Полагаю, меня это не касается, но дневальный другого мнения, отправляет и меня. А там собралось уже полбарака, никто не волнуется, скорее наоборот: этап идет на центральный участок, а там я прожил полгода и у меня ностальгия: пойду туда, не задумываясь, ближе к начальству, ближе к солнцу.
   Пришли. Даже этапом не назовешь, какие то 5-6 километров. Перед нами распахиваются двери пустого барака, на этот раз я не растерялся, забрался вглубь на нижние нары, напротив печки. Приветствует нас на новом месте знакомый мне староста Шакиров, сообщает невероятно хорошую новость, что нас решили оздоравливать, поставят на трехразовое питание, и самую "большую горбушку", кто нуждается в медицинской помощи, будут лечить в не приемное время, разрешается и выходить за зону, то есть подрабатывать на Вольном стане подноской дровишек. Завтрак мы не пропустили, питание доброе, потом проспали до обеда, а потом и после.
   Вечером вновь заходит Шакиров и выкликает меня. Может быть такое счастье? только зачислили в оздоровительный профилактический пункт (ОПП), и тут же пришли две посылки от родителей. За 14 лагерных лет я получил более тридцати посылок и если б не они... В этих посылках было много всего, но сейчас меня интересовали сало и чеснок. Пусть зубки чуть подмерзли, но еще кусаются, и я с утра нарезаю в свой трехлитровый котелок слой хлеба, слой сала, потом опять слой хлеба и опять слой сала, все это кипит на печке, присыпается чесночком и поедается и после завтрака после обеда и ужина. Итак все двадцать дней, пока я находился в этом ОПП. Тело быстро наливалось соками, вскоре кожа уже не отставала от тела, а на обмороженных пальцах язвы зарастали молодой розовенькой кожицей, в медпункт я так и не пошел, не понадобилось.
   На приработки я тоже не ходил. Как-то раз сходил на сопку за дровишками, обратно спускался через Вольный стан, а там в эту рань - тишина, ни живой души, около всех избушек, возле дверей поленницы дров, из труб валят мощные столбы дыма. Беспокоить никого не решился, принес дрова в свой барак.
   Первая комиссия прошла 20 февраля. Со мной сало сыграло злую шутку, меня признали здоровым, и выписали на работу. Те, кто имел серьезные отморожения, лечились там и в июне.
  
   В ОЖИДАНИИ СЕЗОНА
  
   "Коня погоняй овсом,
   а не кнутом"
  
   Под сезоном подразумевается - Промывочный, или сезон золотодобычи, его ожидание начинается уже с февраля, ждет руководящий состав прииска, но и лагерь невольно вовлекается в общую орбиту. Дело в том, что навигация открывается в мае, а первые этапы с заключенными поступают на прииск только в июне, волей-неволей открытие сезона остается за нами, нехорошими, замордованными, покалеченными и истощенными за зиму каэровцами. В феврале происходит смещение акцентов, режим постепенно отходит на второй план, на первый - выходят интересы производства: стране позарез нужен благородный металл!
   Как, на прииске, начали оздоровление наиболее истощенных и помороженных я рассказал в прошлом очерке. Здесь постараюсь продолжить, пока на "Нижнем Атуряхе" заговорят все семь промывочных приборов.
   Итак, февраль. На Колыме, это - самый лютый из зимних месяцев, но его никто из заключенных не боится. Каждый считает, что зиму он уже прожил, самое страшное позади, и такое настроение помогает преодолеть все трудности, да и солнце поднимается высоко и светит ярко, разгоняя в душе зимний мрак, световой день увеличивается вдвое. Поднимают настроение и выходящие в забой лотошники со спиртом и пирожками. Не знаю, какой там был спирт, только еле живые доходяги, хватив стопку, чуть не валятся пластом на землю.
   Нас, человек 15-20 оздоровившихся 21 февраля погнали после обеда на Вторую командировку. Она - режимная, уголовники там только в качестве обслуги, остальные обитатели - наиболее "опасные" каэровцы. Шли мы туда неохотно, я пытался уговорить Шакирова оставить меня на Центральной. Ничего не вышло. День был ветренный, пуржило, мела поземка и мы, до этого сидевшие в бараке безвыходно, мерзли отчаянно. Подошли к проходной, стоим топчемся, стараясь согреться, к нашей радости нас не пускают, не хотят принимать. Назад бежим чуть не вприпрыжку, но и там осечка, дают новую бумагу и теперь уже нам отказать не могут.
   Утром на разводе вливают нас в бригаду Конькова, вывели на участок ливневой канализации пробивать траншею. Вроде в ОПП я набрался сил, но сказалась отвычка, организм с трудом входит в рабочий ритм. Бригадир - умный, рассудительный, не подчеркивает различия между нами и старожилами, не выделяет любимчиков, есть у него только заместитель - Махарадзе, работу требует, но и отдыхать не мешает, даже наоборот. Было у него правило: дает команду на перекур и сам присаживается с нами у костра, беседует, объясняет задачи, заместителя отправил наверх - караулить, чтоб начальство нежданно не нагрянуло. В отсутствии Конькова также поступал и Махарадзе, и мы считали их единомышленниками, относились к нему с тем же уважением. В бригадире нас подкупала его независимость, с десятниками вел разговор на равных.
   Хорошие руководители нужны всюду, долго на одном месте не задерживаются, понадобился кому-то и наш Коньков, через неделю забрали его в управление, видно был он птицей высокого полета, но биографии его я не заполнил. Мы особенно не переживали, думали - оставил он нам свой сколок - Махарадзе, были рады, когда его и назначили бригадиром. Но для многих радость оказалась преждевременной, ошибку поняли уже на следующий день: на производстве он оказался простым погонялой, не усвоил простой истины, что человек не может все 12 часов "пахать" без отдыха, его "давай-давай!" слышалось с утра и до вечера. Но еще худшим бригадиром оказался он в бараке, в общении с людьми, у него немедленно появились подхалимы, которым он бесцеремонно покровительствовал в ущерб другим. Ко мне по началу относился неплохо, считая чем-то вроде своего земляка, но малейшая несправедливость вызывала у меня бурную реакцию и скоро у нас начались схватки. Бригадники не спешили меня поддержать, а его сподвижники энергично отстаивали правоту бригадира и наши с ним отношения портились день ото дня. Не знаю чем бы все закончилось, если б не новая перекомиссовка. Я не был слабее других, не плохо оклемался и был вполне пригоден для работы в забое, такого и было мнение медкомиссии, но Махарадзе всеж удалось спихнуть меня в слабосиловку и мы расстались к обоюдному удовольствию. Два бригадира, две линии поведения: Коньков мог вывести бригаду на самые высокие рубежи, Махарадзе вел в тупик.
   Отобрали в слабосиловку человек семнадцать, назначили бригадиром Бекбердыева, старого казаха, работавшего в прошлом секретарем захудалого райкома, он колченог, при ходьбе припадает на одну ногу, но передвигается быстро, мелкой трусцой, по охотничьи. Как он работал в своем райкоме непонятно - суетлив, боязлив и бетолков, к счастью для слабосиловки больших способностей не требовалось, и он справлялся до самого июня. Ко мне относился хорошо, а я помогал ему, чем мог. Сыграло в этом не малую роль и то, что у костра я частенько рассказывал какие-нибудь истории, а он был любитель послушать, из-за этого иногда не тревожил работяг от костра.
   Ежемесячно в лагере собирался Совет, который и определяет категорию питания для бригад и отдельных лагерников. В этот раз, Бекбердыев вернулся с заседания с хорошей новостью: нас решили поддержать, и утвердили на апрель питание по высшей категории.
   Вскоре мы узнали еще об одной приятной новости: якобы на очередном партсобрании рассматривался вопрос о рукоприкладстве, решение вынесено в нашу пользу: предупредить любителей мордобоя, что это не совместимо с советской моралью. Спросите, как к нам могли просочиться подобные секретные сведения? Ответ простой: зеки вездесущи, в любом лагерном учреждении есть дровоносы, водоносы, уборщики, курьеры, это - наша "пятая колонна". Мордобой тогда еще не прекратился, это случилось через месяц, но конрады и ерофеевы били уже с оглядкой, для нас и это имело значение.
   После комиссовки по лагерю прошла чистка: вытаскивали из всех углов работяг, отъевшихся за зиму в разных тепленьких местечках, вытаскивали и вводили в состав основных бригад для выхода в забой. Их заменяли представителями слабосиловки.
   В памятный день, когда началась пертурбация, я был освобожден от работы и не захватил себе хорошего местечка. Вечером, бригада ввалилась в барак в возбужденном состоянии, перебивая друг друга рассказывали о происходившем, подъем у всех был невероятный, можно было подумать, что их освобождают из лагеря.
   Бекбердыев подсел ко мне на нары и описал события прошедшего дня в возможных подробностях. А маленький Угрюмов, услышав, что бригадир хвалит его, подбежал:
   - Знаешь, Николай, я не мог этими руками держать мешок. Тогда закинул его на плечо и вцепился зубами, зубы болели, в рот набилась мешковина, а я так весь день носил лед с реки.
   Чауш тоже похвастался - носил лед на лебедку и держал у них бак полный воды, им там остались довольны и обещали закрепить его на постоянно. И закрепили, после этого на каждом разводе Бекбердыев выкликал, ко всеобщей зависти: "Лебедка - Чауш!". Впрочем, Угрюмова тоже закрепили за электростанцией и его помороженные руки начали быстро заживать, зубы можно было высвободить. На мою долю осталось таскать дровишки на бойлера и на этом поприще я старался весь апрель и часть мая.
   Пригласили меня в компанию наша пара верных друзей - Левашов и Мельничук. Многие удивлялись их дружбе - ведь они совершенно непохожи, возможно, и должны быть разные полюса, чтоб появилась дружба.
   Левашев- парень невысокого роста, очень худой, бледное лицо портит откушенный колымским морозом кусочек носа и какой-то короткий козлиный подбородок. Но внешние недостатки забываются, к ним привыкаешь, зато как товарищ располагал к себе выдержкой, серьезностью, рассудительностью. Мельничук покруглей, поплотней его, очень практичный, "себе на уме" и этим дополнял своего друга.
   Носили мы с сопки сухой стланник к бойлерам, брали ноши добросовестно, и в общем, не обеспечили даже бойлеры, а пар везде нужен и получилось, что мы тормозим производство. Надо было что-то придумать. Я вспомнил свой опыт по вывозке "торфов" на прииске"Штурмовой" санками. Там все было хорошо организовано, и санками возить легче, чем таскать на плечах. Сани мы достали в инструменталке, и первый же день показал, что дело это стоящее. Главная трудность, как спустить с крутой сопки перегруженные дровами сани, мы скоро преодолели, вооружившись комплектом тормозов, а там довести до бойлеров было не так трудно.
   Люди неблагодарны: еще недавно начальник участка обещал нам золотые горы, если мы в шестером обеспечим дровами все потребности участка, теперь же, когда мы исполнили его мечту, он старается изловить нас в момент разгрузки саней и использовать, как дармовую рабсилу для погрузки вагонеток. Мы считаем сани собственным изобретением, что дает нам право пользоваться свободным временем по своему усмотрению. С начальником участка мы хитрим: с первым рейсом прибываем на участок во время обеденного перерыва, когда там воцарялась тишина, а вечером, дотащив санки до разгрузочной площадки, разбегались, оставив одного на разгрузку.
   Апрель на Колыме в чем-то сродни февралю, хоть и редки снежные заносы и нет тех морозов, зато по несколько дней кряду дуют лютые ветры, и напрасно, искать от них где либо спасение. У костра в такие дни сидеть невозможно, пламя раздувается ветром, как в горне кузницы, искры прожигают одежду, вата подчас зажигается на спине, ты сидишь, ничего не чувствуешь и вот все хохочут: обгорела половина бушлата. В периоды сильных ветров мы у себя на сопках костров не жжем, уходим готовить впрок дровишки, чтоб за этот счет посидеть в спокойные дни.
   Наши костры начали привлекать любителей из других бригад, среди них попадались интересные собеседники, постоянно разгорались споры о судьбах страны, лагерей и нас самих. Чувствовалось что-то вроде оттепели, разговоры вели довольно смело, без оглядки. Появились гипотезы о циклично-волновом характере политических репрессий. Искали аналогии современному в периоды Ивана Грозного, Бирона. Спорили о длительности цикла. Одни, подтасовывали факты истории Советского строя, под трехлетний, другие, оказывались сторонниками библейского семилетнего. Кто-то вспоминал Чижевского, искавшего связь политических бурь с периодами максимума солнечной активности. Они относили следующий цикл репрессий на 1948-1955 гг. Кто-то намекал, что наш любимый вождь не выдержит столь долгого перерыва.
   Такой оптимизм, возможно, диктовался началом весны, в настроениях лагерников ощущался подъем и хотя это было кощунство по отношению к погибшим зимой, но и нас можно понять: мы выкарабкались! Как сказано у Некрасова: " Мертвые в землю зарыты, больные скрыты в землянках, рабочий народ тесной гурьбой у конторы собрался..." Также было и на нашем прииске: останки тех, кто не выдержал лютой, голодной зимы покоятся в глубокой траншее, больные - спрятаны в бараке ОПП, а мы мечтаем о прекращении репрессий и сытой жизни в течение летнего промывочного сезона. Ничего с этим не поделаешь, пусть это - цинизм, но живое думает о живом.
   Между тем весна и правда не заставляла себя ждать, с сопки снег уходил ручейками, оставляя темные проталины, мы со своими рейсами все больше прижимались к утренним и вечерним заморозкам, передвигались к северному склону сопки, но солнце было неумолимо и доставало нас повсюду. Временами приходилось тащить санки по грунту, подкладывая палки, пока не наступил конец.
   От тридцать девятого года в моем архиве сохранилось лишь одно письмо, датированное 10-м апрелем, оно было достаточно коротким, из-за дефицита даже оберточной бумаги. Привожу выдержку, она не плохо иллюстрирует многие стороны нашей тогдашней жизни:
   "24 марта я получил твое письмо, от 12 декабря и 31 марта, получил еще две открытки от 20 ноября и 12 декабря и позавчера получил твою телеграмму от 14 марта, адресованную начальнику горного управления. Ты пишешь, что от меня нет сведений, а я пишу тебе довольно часто.
   Зиму пережил более или менее благополучно. Сейчас уже начинается тепло, и я с нетерпением жду лета.
   Повторяю то, что писал в предыдущем письме. Прошу в этом году поддержать меня также регулярно, как и в прошлом году".
   Тон письма можно охарактеризовать как сдержанно оптимистический: лето-хорошо, но без посылок не обойтись! И получил за этот год семь посылок, и на каждую из них я обязан был ответить письмом, но письма, по-видимому, до отца не дошли.
   Подходил первомайский праздник, и режимные службы подготовили кое-кому приятный сюрприз, демонстрирую свое нежелание сдавать позиции, но и новая когорта руководителей оказалась готовой дать бой. Но об этом в следующем очерке.
  
   ВЫСТРЕЛ.
  
   "На пеньки нас становили,
   Раздевали и лупили"
   ( из лагерной песни)
  
   Возвращаясь из забоя, я строил планы, как провести предстоящие два праздничных дня. Дел накопилось. Нужно подремонтировать кое-что их тряпья, побриться, написать отцу письмо, а для последнего - достать бумаги, карандаш, конверт. О марке, без которой письмо не примут, я сейчас и не думал. За думами и планами не заметил, что у вахты строиться какая-то колонна, из задумчивости вывел староста, выкликнувший мою фамилию и толкнувший в сторону колонны. Подстроился молча, понял: гонят в ЗУР - зону усиленного режима - на праздничные дни в порядке профилактики. Такие праздничные экскурсии практиковались и раньше, каэровцев туда подбирали чаще всего по наветам "друзей", но меня до этих пор Бог миловал. Теперь пробел в биографии требовалось заполнить. Но сегодня доносами не пахло, уж очень солидная партия: человек более полусотни. Какой-то седовласый мужчина, довольно громко, пояснил, что на прииске идет смена руководства, и оперчасть воспользовалась междуцарствием, чтоб взять реванш.
   Вести нас не спешат, вокруг суетиться шестерка конвоиров, хорошо еще, что только двуногие, - они бегают вокруг колонны, как будто нас впервые увидели, что-то кричат, что-то перестраивают, явно пытаются запугать, но в колонне ребята - не новички, видели всяких конвоиров, да и время не то, не тридцать восьмой год.
   Шагаем молча в вечерней тьме, каждый думает, как получилось, что снова рецидив репрессий, которые мы собирались похоронить вместе с Гараниным, только ли все это из-за смены руководства? О ЗУРе не думаю, колонна большая, с такой армией, не страшен никакой ЗУР с его уголовниками. А тут еще по цепочке передали команду: "В случае конфликта, готовиться дать отпор уголовникам и чтобы все, как один!" Команда пришлась по душе, послышались реплики, смех. Конвоиры бесятся, остановили колонну, пытаются кого-то вытащить, не могут - ряды сомкнулись. Снова реплика: "Держите, сволочи, нам спешить некуда, не к теще на блины!"
   Такие зоны афишировать не стремятся, чаще их строят вдали от рабочих зон в глубоких распадках, не была исключением и та, куда вели нас; проработав на прииске год, я не знал ее местонахождения. Зона оказалась втиснутой в крутобокий распадок, растительность вблизи ограды повырублена, взамен торчат две высокие вышки с "попками" на них. Квадрат зоны, с высокими каменными стенами, увенчанными извечной колючкой, представляет покатую площадку, так что, сидя у подножия верхней стены можно через - нижнюю любоваться панорамой родного прииска, участками и приборами, натыканными по течению золотоносной речки Атурях. После многих формальностей, пересчетов, криков конвоя, колонна, наконец, втягивается в гостеприимно распахнутые ворота, нас ждет единственный деревянный барак, человек на двести, да еще кучка аборигенов, столпившихся на освещенном пятачке у ворот. Нашу численность и сплоченность видимо оценили, демонстрируют дружелюбие, конфликта не состоялось.
   Я не собирался скучать в этом миниквадрате зоны, предстояло, надергав из полосы брезента крепких ниток, заняться кое-каким ремонтом. Конечно, вот-вот выдадут летнее обмундирование и все-таки можно найти что ремонтировать. Действительность превзошла все ожидания: тот седовласый оказался лагерным монстром, лично видел главного произвольщика Соловков - Курилко и здесь на прииске в прошлом году получил новый срок, как здесь говорят - "гаранинский червонец". Этот мужчина с интеллигентной внешностью оказался неоценимым высоко эрудированным рассказчиком. При этом ему не требовалось беспокоить память Дюма или Флобера, все, что он рассказывал, было из его собственной лагерной практики, к тому же, он свободно ориентировался в колымской действительности, и давал ответы на любые вопросы, так на эти два дня он и стал, нашим "гвоздем" программы. Хорошо, когда в подобной ситуации среди вас окажется подобный седовласый, много видевший на своем веку старый лагерник и возьмет на себя руководство событиями, вселив в вас уверенность и надежду на благополучный исход, а заодно и избавит от скуки.
   Об одном подобном старичке писал в своем рассказе Горький. Оказался тот старичёк, неоценимым попутчиком в весеннюю распутицу при переходе через Волгу случайно собравшейся группы. Были там и солидные, уважаемые люди и все они беспрекословно подчинились командам незнакомого старичка, почувствовав в нем опору в сложной обстановке еле живого под ногами льда. Все они, только вышли на берег - напрочь забыли о своем проводнике. Чем-то напомнил мне этого старичка и Новожилов, как звали нашего седовласого, только его, как видите, так скоро не забыли.
   Кто-то поинтересовался: имеется ли гарантия, что наше зуровское сидение не затянется на месяцы, на что он уверенно ответил:
   - Новым начальником нашего прииска назначен Шкабура со "Штурмового". Его знают многие заключенные (а я только что приехал оттуда и не знал о нем ничего) и знают с хорошей стороны, он враг подобных режимных игр, авторитет в Дирекции Дальстроя у него высокий и, если б он успел к нам до праздников, этого похода не состоялось бы. Для приема дел его ожидают завтра, это и будет последним днем нашей здесь отсидки.
   Когда окружающие узнали, что в конце двадцатых ему довелось посидеть на Соловках и своими глазами видеть легендарного произвольщика, Курилко, вопросов к нему не было конца. За два дня ему удалось полностью удовлетворить любопытство слушателей.
   Могут спросить: неужто вам не надоел собственный лагерь? что с таким интересом узнаете о жизни в других, да к тому же уже "мертвых"? Ответ на это - в человеческой психологии: о чем говорят люди, попавшие в больницу? а на курорт? а занявшие столик в ресторане? Все о том же: о других больницах, где они побывали, о других курортах, других ресторанах.
   Ну, а Соловки, это - статья особая! Трудно объяснить, почему так стойко во всех тюрьмах и лагерях поддерживается интерес к этим первым еще ленинским лагерям, пели заунывные соловецкие песни, с неослабевающим интересом слушали бесконечные рассказы, похожие на сказки и басни, житье-бытье на островах. Особенной популярностью пользовался рассказ о расстреле самого Курилко, его варианты не уставали слушать по несколько раз. Вот председатель комиссии, разоблачивший все беззакония творимые в этом лагере, говорит Курилке: "Хочешь жить, проси у них прощения!" и он этот страшный произвольщик ползает на животе и молит, а народ, в лице выстроенных заключенных, безмолвствует и тогда его на их же глазах расстреливают. Это - сказочка с прекрасным концом и каждый лагерник, слушая ее, мечтал, чтоб кара сия постигла и местное начальство.
   Слышал я и другую басню. Рассказывал бывший соловчанин, вполне заслуживающий доверия, с виду конечно. Приехавшую на Соловки правительственную комиссию, Курилко попросту запер в бараке, обрекая на гибель. И тогда в игру вмешались заключенные, снарядив в побег двух опытных и смелых зеков, в прошлом морячков, и те ушли в море на утлой лодченке в зимнюю бурную ночь. Они доставили письмо по назначению и были досрочно освобождены из заключения.
   Все эти легенды, басни и сказочки мы выплеснули на суд нашему соловчанину и он постарался отделить зерно от плевел, продемонстрировав при этом серьезную осведомленность и дар повествователя. В итоге, нам показалось, что эти два дня, мы сами побывали в этом концентрационном истребительном лагере, узнали многое из того, о чем ранее не подозревали. Прав был Шолом Алейхем, когда сказал, что жизнь много богаче любого вымысла. Сам же соловецкий герой, Курилко изрядно поблек, из главного произвольщика превратившись в исполнителя, каких там было не мало. На Соловецких островах он не был, был комендантом пересыльного лагеря в г. Кеми, где обрабатывались прибывающие этапы заключенных, перед отправкой на острова. Запомнился же он всем и прославился своими красочными формулами: "Здесь власть не Советская, а Соловецкая! У нас закон - Тайга, прокурор - Медведь, а лепкомом буду Я! На здешние порядки можете жаловаться соловецкой сосне и в копии моему ...!" и еще тем как, с помощниками "обрабатывал" этапников здоровыми дрынами с надписями на них: "Шутильник" и "Воспитатель".
   Сам Курилко в прошлом подпоручик Царской армии, участник первой мировой войны, до Соловков служил в милиции, органах ВЧК-ОГПУ имел срок 5 лет по статье 58-10 за агитацию и был в лагере выдвинут на руководящую работу. В выводах комиссии его прошлое, как и прошлое других произвольщиков было подкорректировано, исходя из классовых интересов, было удобнее представить дело так, что чекисты, проморгали, передоверив все белогвардейцам, которых и расстреляли. На коленях перед заключенными, естественно никто не ползал, тем более этого не могли сделать кадровые офицеры, предпочитавшие потерять жизнь, чем свою честь. Комиссии Шанина никто не мешал трудиться, она работала больше года, проводила опрос заключенных, проверяла факты, законченный материал в 1930 году представила правительству. В приказах, которые зачитывались заключенным, сообщалось, что в лагере действовала группа классовых врагов, они вытаскивали из каждого этапа своих: дворян, священнослужителей, крупных ученых, артистов и устраивали их на "тепленькие" местечки, а над мелкими сошками, неграмотными крестьянами и уголовниками издевались.
   Многое из того, что рассказывалось по лагерям оказалось правдой: работяг ставили на выстойку, зимой на пеньки или на камни, летом - на комаров, держали в лесу по несколько суток, пока не выполнят дневную производственную норму на лесоповале, тем же, кто выполнил ее приходилось тащить в лагерь тяжелое бревно, служившее пропуском. Неугодных конвоирам зеков заставляли пересыпать снег из одной кучи в другую, затем возвращать на место, переливать воду из одной проруби в другую, выполнять другие сизифовы работы, случалось, что вытаскивали в морг, еще живых.
   Было и такое, что не получило отражения в лагерном фольклоре: перестроили в барак часовню на Голгофе, разместили там две тысячи заключенных, освобожденных от всякой одежды, так они прожили в холодном бараке всю зиму. К общему удивлению, к весне, по крайней мере, половина из них осталась в живых, а еще зеков сажали на "жердочки, - узкие скамейки с высокими ножками, на них надо было высидеть несколько часов, не шевелясь в крайне неудобном положении, были и расстрелы на Секирой горе, и многое другое. До таких издевательств даже на Колыме не додумались.
   Наш лектор рассказал немало о безобразиях творимый медперсоналом в больнице на о. Анзер, по сравнению с которыми творимое Курилко в своем КЕМПЕРЛАГе может показаться детскими шутками: больных людей избивали палками, отравляли лекарствами в корыстных целях и многое другое.
   Судьбе было угодно, чтоб на Колыме я посетил три больницы и всегда с теплотой вспоминаю о проведенном там времени, мой друг Григорий Фоков, долго лежал в больнице на прииске "Мальдъяк" и также помнит о ней с благодарностью. В семье не без урода: В. Шаломов пишет об одном враче, разоблачавшим симулянтов с помощью болевого шокового укола, на "Штурмовом", как я уже писал, лепком Бондарь для этой цели использовал ванну с холодной водой. Там он утопил одного сердечника, за что и был снят и отправлен на "Серпантинную", где и закончил свои дни. Утопил он в декабре 1937 года, когда лагерный произвол не дошел до своего пика, возможно, случись это позже, его бы похвалили за усердие в истреблении каэровцев. И все таки какой контраст с соловецким медиками.
   Рассказчик расставил нам все точки над "i", в его комментариях невозможно было усомниться, настолько все было изложено грамотно, со знанием обстоятельств, с указанием должностей и фамилий и в дальнейшем все, что я слышал об этом лагере только подтверждало сказанное им. Стало ясно, что в СЛОНе действовала отработанная истребительная система, о которой прекрасно были осведомлены и Дзержинский, и Менжинский, и Ягода.
   Обсудили мы с ним и Гаранинскую тему. Хоть разоблачение начальника УСВИТЛа полковника Гаранина было еще свежо, в лагере оно уже обросло многими легендами. Вопреки официальной версии о японском шпионе, якобы убившем настоящего Гаранина и использовавшем его документы для диверсионной работы, Новожилов высказал свою точку зрения, что на рубеже тридцать девятого года в НКВД-МВД произошла смена лидера, и соответственно должна была смениться команда. Вслед за Ежовым были истреблены и его эмиссары - наиболее доверенные лица: аналогичное имело место и в тридцать седьмом году. За снятием Ягоды последовали аресты его единомышленников - Бермана, Берзина и других. Самое приятное, что мы от него услышали: якобы, новый нарком грозного министерства на заседании Политбюро предложил приостановить на время аресты: "А то скоро сажать будет некого", и действительно в текущем году, казалось, наступило некоторое затишье в этом деле. Надолго ли?
   Закончилось наше двухдневное пребывание в этом своеобразном доме отдыха. С этим седовласым мы провели его оживленно и с пользой. Мне давно хотелось упорядочить свои знания о Соловках, туда направили моего товарища, однокурсника Бориса Кацва, к счастью это случилось позже, в 1933г. и теперь я был уверен, что после работы комиссии Шанина, там наступило некоторое затишье и до тридцать седьмого года Борис, умный, толковый парень сумел там акклиматизироваться.
   И в личном, бытовом плане я провел эти дни не без пользы: тщательно отремонтировал все, что требовало починки, к тому же купил у одного зуровского аборигена кусок бордового байкового одеяла, вырезал из него шарф и пару портянок и был доволен своей обновой. Если б знал, во что мне это обойдется, бросил бы все эти тряпки.
   Наконец, после ужина нас выкрикивают за ворота. У всех радостные лица. Можно подумать идут на свободу! Еще светло, шагаем бодро и весело, ходьбы меньше часу. Слева в оголенных уже берегах - лед небольшой речушки, покрыт журчащей талой водой. И вдруг команда "Левое плечо вперед!" Сворачиваем прямо в речку, но зачем? Лагерь-то на этом берегу, переходить не нужно! Только перешли на левый, команда вернуться на правый. И так несколько раз. Конвоиры - в сапогах, а мы - в одних тряпках. Интересно, кто из них до этого додумался? Смотрю на старшего конвоира, лицо простое, не злое. Не верю, что это - его идея. Но тогда чья же?
   Выполняем приказы молча: все-таки шесть конвоиров, тридцать патронов в магазинах. Черт знает, что у них на уме? Но, в последний переход терпение лопнуло, кто-то грязно выругался в адрес конвоя. Колонну остановили. Боковой конвоир скомандовал: "Выйти из строя!" Никто не вышел, по рядам прошел глухой ропот, ряды колыхнулись. Момент был напряженный, на бойцов без страха глядит полсотни пар ненавидящих глаз. Конвоиры отодвигаются от колонны, медленно поднимают на нас дулы винтовок, старший командир в нерешительности, колеблется. И в этот момент в напряженной тишине раздался резкий хлопок выстрела. Вздрогнули все. Мы, подумали что в нас уже стреляют, что подумали конвоиры не знаю, они посадили партию на землю, отошли еще дальше, на пригорок, сбились в кучу, обсуждая обстановку. От этой группы отделился один боец и побежал на звук выстрела, прижимая локтем винтовку.
   - Чего переполошились? - злобно спросил кто-то.
   - Выстрел то револьверный! Стрелял не рядовой. - пояснил Новожилов.
   - Это - на лесной бирже. Слышите шум. Надо думать подошла талая вода, топит лес. - высказал кто-то предположение.
   Между тем, посыльный вернулся, и что-то взволнованно доложил старшему, тот поднял нас, выставил по команде "смирно!" и спросил:
   - Граждане заключенные, какие претензии к конвою?
   Ответом ему было глухое молчание.
   - Претензий нет. - ответил он сам себе, и повел партию дальше, но не к воротам лагеря, а в столовую. Мы недоумевали, зачем в столовую: мы уже поужинали? Оказалось, старшой решил нас накормить еще раз и гонял поваров до тех пор, пока нам не выдали по миске затирухи.
   У ворот лагеря комедия повторилась:
   - Какие претензии к конвою? - повторил он теперь в присутствии вахтера. Вопрос вновь остался без ответа.
   Поспешно прошли через вахту и кинулись в палатки, там пусто, людей нет. Старичок дневальный мне говорит:
   - Всех, живых и мертвых погнали на лесосклад, откатывать лес от воды.
   Быстро залезаю на верхние нары, развешиваю над печкой мокрое тряпье, ведь ребята тоже могут прийти мокрыми, а сам блаженно растягиваюсь на нарах.
   Нет блаженствовать не дали: тот самый милый старичок-дневальный привел в палатку счетовода и надзирателя, и, показав на мои новые бордовые портянки, висящие над печкой, закричал, что я промотал одеяло. Видимо, в лагере на зиму много разорвано на портянки одеял, и с кого-то надо взыскивать их стоимость и сколько я не доказывал обратное, предъявляя им свое целехонькое одеяло, это было гласом вопиющего в пустыне. Они оформили акт, надзиратель заверил, что от подписи я отказался, на меня был установлен начет, равный пятикратной стоимости одеяла и все, поступающие от отца переводы, к счастью в тот год их было немного, шли в погашение этого начета.
   Не успел я уснуть, расстроенный очередной неприятностью, как в палатку ввалились работяги, только что под утро закончившие борьбу со стихией. Укладываясь на нары, они возбужденно переговаривались о происшествии на бирже, расспрашивать нужды не было.
   По рассказам случилось так, что десятник ударил заключенного, сбил его с ног, и еще пнул сапогом в лицо - случай вполне ординарный. Но тут из-за штабелей вышел Шкабура, в сопровождении начальника лагеря и прогремел выстрел. Все замерли, ожидая худшего, но начальник прииска не стрелял в человека и, убирая оружие, грозно сказал:
   - За рукоприкладство буду расстреливать на месте без суда и следствия, независимо от чинов и званий! Так всем и передайте!
   Этим выстрелом он, как бы, поставил точку за всем тем, что творилось на прииске в тридцать восьмом году, и в корне изменил режимный климат нового года. Даже такие заядлые держиморды, как прорабы Конрад, Горячев, Ерофеев месяца четыре не осмеливались поднять на работяг кулаки.
   Эхо этого выстрела катилось до самой осени по приискам Северного горно-промышленного управления, превращаясь в легенду. Говорили, что Шкабура убил на месте десятника-пирата и этот, более категоричный вариант устраивал всех на много больше.
  
  
   ЗОЛОТО
  
   "В угожденье Богу Злата
   Край на край идет войной..."
  
   А мы к нему относились достаточно прохладно, особенно в тридцать восьмом году, когда за обнаруженную у работяги жменю золота обещали расстрел. Исключение составляли счастливчики, нашедшие в забое самородок весом более 51-го грамма, его разрешалось сдавать в "золотую кассу", а полученную сумму, из расчета по 1 рубль 16 копеек за грамм, - отоварить дефицитными продуктами по торгсиновским ценам. Мне как-то посчастливилось найти довольно крупный самородок, но в нем был вкраплен молочно-белый кварц и когда самородок обработали, вес чистого золота не дотянул до нормы.
   В тридцать девятом году положение несколько изменилось: прииск выполнял план по кубометрам песков, отвозимых на бутару, но отставал по сдаче благородного металла и тогда бригады обложили данью, каждая обязана была ежедневно после рабочего дня сдать в кассу 100 граммов золотого песка и сдавали. В приисковых масштабах это может показаться мелочью, но мыть золото выгоняли и обслугу, и в целом за месяц набиралось по сотне-другой килограммов, что помогало исправить получившийся перекос.
   Кому разрешалось, беспрепятственно и в любых количествах сдавать отмытый россыпной золотой песок, так это промывальщикам. Они и летом и зимой (кострами) брали пробы на содержание золота и отмывали их в своих избушках, обязанные безоговорочно выполнять утвержденный им план сдачи металла. Иногда с планом не получалось и тогда они рыскали по забоям, меняя у работяг махорку на собранные заключенными мелкие самородки, из расчета грамм за грамм. Среди нас было немало охотников до таких обменов, для того, вовремя перекурив, мы ковырялись среди пластинок скального грунта, вытягивая из глиняной примазки тяжелые крупинки - "тараканы", как именовали мелкие, по 1-2 грамма самородочки, ведь золото в россыпи не блестит, оно покрыто коричневой рубашкой, по цвету напоминающей таракана.
   Хоть и щупали мы руками золото, но все это нас не удовлетворяло, хотелось самим намыть немного металла старательским способом, пусть не в лотке, а с помощью маленьких бутар - проходнушек или "американок". И совершенно неожиданно такая возможность представилась. Но сначала обо всем по порядку.
   Видимо весна в тот год была ранняя, к маю от снега очистились южные склоны сопок, а в русле Атуряха скопились верховые воды. Местами им не было выхода из-за насыпанных за зиму поперек русла отвалов мерзлых "торфов". В одном из таких мест вода подошла к складированным на берегу бревнам, о чем я писал в предыдущем очерке. К середине мая вода просочилась под отвалами и, размывая мелкий грунт, превратила отвалы в дренажи. Было удивительно наблюдать, как целая река уходит в землю (насыпь) и через сотню-другую метров бурно вырывается на свободу, устремляясь к следующей преграде. Ранняя весна подталкивала приискателей пораньше закончить подготовку, сулила раннее начало промывочного сезона, и работа кругом кипела. Работы, по общей уборке производственных площадок от вытаявшего из под снега мусора, пока оставили. И тогда весь прииск вывели на ударник, основные рабочие шли по своим забоям или становились к механизмам, а нас поставили вместе с одетыми с иголочки поварами, пекарями и другой обслугой. Им нужно было бежать на свои рабочие места и они не жалели для нас махорки, чтоб мы не выдавали их, а где возможно и выполняли за них урок.
   Сейчас такой ударник назвали бы развлекательным шоу: повытаскивали заключенных из всех углов, многие из них всю долгую зиму подкармливались за счет подноски и разделки дров, помогая в этом обслуге кухонь, пекарен, бань, каптерок и других злачных мест и теперь энергия у них била через край. Они демонстрировали друг перед другом силу и ловкость, бегом гоняли тяжелые тачки, таскали бревна и рельсы и возились друг с другом, а работяги послабей любовались происходящим, подзадоривали и оценивали силу состязавшихся. Таковы парадоксы лагеря: одни зеки за зиму тощают, превращаясь в живые скелеты, другие - отъедаются сверх меры.
   Мы ходили на ударники не по одному дню и все время вместе с обслугой, нам это очень нравилось: никто работы не спрашивал, что сделали, то и хорошо. После ударников с нашей бригадой получился конфуз: участки нас брать не хотели, бригадир, устроив часть своих людей, закрепленных на постоянную работу, водил нас, вместе с нарядчиком Цветковым по участку в поисках добросердечных прорабов, согласных подписать за нас акцепт лагерю. Это дело для прорабов не было накладным: не требовалось указывать каких-либо объемов, достаточно было в справке указать, сколько человек присутствовало на работе, так как мы еще числились в слабосиловке и кормили нас не от выработки - просто, чтоб дать нам окрепнуть, нам продлили на май льготное питание. Прорабы же боялись подвоха, чтоб в последствии с них не потребовали за нас эти самые "кубы".
   Наконец, нашу бригаду прикрепили к десятнику, им оказался знакомый нам еще по зимним работам - Шевченко, очень разумный, добрейший мужик, противник физических методов воздействия на заключенных, этого самого рукоприкладства. Ко всему прочему он был еще и большой любитель слушать рассказы, что давало возможность и работягам, отдохнуть у костра.
  
   * * *
  
   Здесь стоит описать сцену нашего с ним знакомства в "черной яме" зимы - декабре того года. Мы тогда какое-то время, работали без десятника, и его появление не ожидалось, так что чувствовали себя довольно свободно. В тот день утром с костром у нас не получилось, а такое тоже бывало, мы кое-как пробили ямки в мягком растительном слое, чтоб воткнуть ломы и, не найдя ничего лучшего, начали пробежку вокруг них. Физический труд не согревает истощенного человека, он устает, задыхается, а мороз все равно прожигает его до костей и когда он приходит в барак промерзшие кости болят так, как будто целый день его били палками.
   Шевченко разыскал нашу площадку часам к десяти, когда рассвет еще не пробился сквозь ночную мглу, и в клубах морозного тумана увидел странную картину: десятка полтора замотанных в тряпки до самых глаз работяг бегает вокруг "леса" воткнутых в начатые бурки ломов. Был он, мужичек с юмористической жилкой, и решил для первого знакомства пошутить: пристроился в хвост нашей колонны и побежал.
   Когда погасли прожектора, и мы оказались в серых, предрассветных сумерках, пришлось остановиться, и оглянуться и тут по одежде обнаружили чужака. Знакомство состоялось, он не орал на нас, понимая, что не обогрев руки у костра, мы не можем начать работу, помог нам достать сухое бревно и скоро к нашей радости костер запылал, и сердце перестало болеть за замерзшие конечности.
   Наша сменная норма - три метровых бурки, была для нас тяжела, хоть зимний рабочий день и длился 10 часов, мы обычно не выбивали и одной и, зная это, Шевченко предложил нам взять на урок по одной бурке и когда б ее не закончили, он дает записку в лагерь. Это было соблазнительное предложение, но мы понимали, завтра урок можно утяжелить, и, в конце концов, подвести нас к тем же трем буркам. Мы не хотели принимать его игры, чувствуя за этим подвох, но, как всегда в подобных случаях: кто-то должен был прорвать фронт, им оказался Мельничук, он ушел в лагерь еще засветло. Шевченко не стал понуждать остальных, вообще формула "Давай-давай!" в его лексиконе отсутствовала. Пример действовал сам по себе: за Мельничуком следовали другие и скоро вся бригада, ушла в лагерь и тут началось: бригадир был против нашего ухода с работы, десятника вызвали к начальству, а лагерь предпочитал, чтоб мы не делали ни одной бурки, но не нарушали лагерный режим и приходили на вахту вовремя.
  
   * * *
   Вернемся к нашим майским делам. Несколько дней Шевченко помогал Бекбердыеву расталкивать нас по участкам, а когда в один прекрасный день шестерых из бригады никто брать не захотел, десятник сообщил нам весело, что отныне будем мыть золото и, забрав с собой ребят, ушел в инструменталку. Так я подошел вплотную к осуществлению давнишней мечты - познакомиться со старательством.
   Мы с удивлением разглядывали привезенную нам возчиков "американку", впереди шкавчик метровой высоты с вмонтированной в нее металлической воронкой, к нему присоединено недлинное корыто с прямыми бортами. Поставили эту мини бутару к большой луже, черпаком льем воду в воронку, и она бурно течет по корыту. Значит, в корыте и будет происходить улавливание тяжелых, - в пять раз тяжелее любого камня, - крупинок золота. В богатой Древней Колхиде на дно корыта стелили овечью шкуру, в кудрявую шерсть которой и набивалось золото, превращая ее в знаменитое "золотое руно". Для нас сгодились плетеные травяные маты, защищенные сверху металлическими грохотами. Всыпаем в корыто тачку золотоносной породы и начинаем промывку: один льет в воронку воду, другой гребком сбрасывает в "хвост" крупные камни и мутит мелкие камни, помогая воде унести вниз по корыту легкие частицы, а внизу "на хвосте" работает еще один с лопатой, разгребая все, что выносится из корыта.
   Пока возвратился десятник, мы уже освоили новое производство, и в корыте бурлила вода, размывая тачку за тачкой. Работали с увлечением, было интересно, сколько же в корыте окажется золота: десятник предупредил, если намоем меньше четырехсот граммов, то эту "лавочку" он прикроет. Ну, вот и съем. Явились промывальщик с лотком и охраняющий его боец с винтовкой. Шевченко как в воду смотрел: намыли - 400 граммов. Промывальщик нашу радость испортил: на человека, чья нога становится на колымскую землю, дается план - 50 граммов золота ежесуточно, но не все идут мыть золото, а значит те, кто моет, должен обработать, по крайней мере, еще двоих. В общем, как раньше говорили: один - с сошкой, семеро - с ложкой! Он пошутил: будете намывать меньше килограмма на шестерых, не придем делать съем, не выгодно.
   К луже, около которой мы обосновались, примыкала большая актированная территория, с которой в предыдущий промывочный сезон был снят слой золотоносных песков, а неровная скальная подошва тщательно зачищена железными щетками, там и тут стояли высокие прямоугольные штабели отмытых водой камней. Но посреди этой, тщательно очищенной от следов драгоценного металла площади, оставлена в неприкосновенности огромная тумба, где над слоем песков сохранились торфа, а над ними - высоченный конус, наметанных драглайном снятых с окружающей площади торфов. Видимо не было свободного экскаватора, чтоб снять гигантский конус и перенести пустую породу на актированную территорию и затем разработать "тумбу". Именно из этой тумбы мы и возили пески на нашу американку, стараясь не вызвать обвала спрессованного за зиму конуса. Возили, как попало, и вот теперь стало ясно: для того, чтоб золото заполучить побольше, нужно выбрать места, где содержание металла повыше и начали изучать, конечно, на глаз, и, в конце концов, нашли нечто вроде жилы, откуда и стали возить грунт на бутару и не ошиблись.
   Шевченко был доволен нашей работой, приходил он к нам нечасто и тогда все усаживались вокруг дымокура и в мою задачу входило что-нибудь рассказывать, тем более, что слушать любил не один Шевченко. Иногда после рассказа, разморенный десятник засыпал на солнышке, а бригадир охранял его сон, мы же, хорошо отдохнувшие, трудились с огоньком. Но зеки быстро наглеют, и вот после рассказа, дав уснуть десятнику, мы и сами, закладываемся на боковую, не обращая внимания на окрики бригадира: свой килограмм мы все равно дадим. Все шло слишком хорошо, чтоб могло продолжаться долго. Получилось, как в рассказе О'Генри - "Трест, который лопнул". В тот роковой день после долгого рассказа все уснули разморенные весенним солнцем. На этот раз уснул и наш бригадир, Бекбердыев и случилось непредвиденное: проснулись от грозного окрика, над нами стояла группа самых высоких чинов прииска и лагеря, от блеска их регалий рябило в глазах. Будь то год назад, мы все угодили бы на Серпантинку. Нам, заключенным работягам, перенести происшествие было легче всего, уже через минуты, все у нас загудело, загремело, задвигалось. Зато весь справедливый гнев начальства обрушился на десятника и бригадира. Те пытались объяснить, что звено работает отлично и сдает ежедневно по килограмму золотого песку, что спячка состоялась в обеденный перерыв. Начальство расценило это как детский лепет, и один из них суть основного криминала сформулировал так:
   - Спите вповалку с заключенными.
   Нас разогнали и нашу "лавочку" прикрыли, на этот раз режимная служба взяла реванш. В лагерной среде кочует байка, об одном бойце, который выводил в забой заключенного и заставлял кайлить мерзлый грунт. Результат в конце смены был плачевный - никакой нормы. И когда работяга, предлагал принести дров и взять грунт пожегом, боец сформулировал свое кредо так: "Мне не нужна твоя работа, мне нужно, чтоб ты мучился".
   К счастью наш десятник, получивший от начальства невероятный, не знаю какой по счету нагоняй, в седле удержался. Видимо спас его открывшийся промывочный сезон. Коней на переправе не меняют! И мы с ним еще поработали.
   На этом мое старательство не закончилось. Я уже говорил об августовских и сентябрьских сборах золота с бригад, так уже в новой бригаде Лута мне пришлось продемонстрировать свой опыт золотодобычи и мы мыли после отработки смены в забое и мыли успешно, зарабатывая всей бригаде и спирт и табак и консервы. Но об этом в другом месте.
   В БРИГАДЕ ЛУТА
  
   Впрочем, есть о чем рассказать и до появления Лута. После того, памятного майского Выстрела жизнь в лагере вошла в ровную спокойную колею, как поток, вырвавшийся из теснины. Уже исполнилось два месяца со дня организации нашей слабосильной бригады Бекбердыева и это время не прошло для нас бесследно. Ушли в прошлое хилые, бледные, анемичные, еле передвигающиеся, скованные в своих тряпках доходяги, солнце и весенний ветер позолотили их лица, а питание, пусть и не досыта, и спокойная жизнь вселили твердость в движения, вернули на лица улыбки. Особенно разительно переменились Амандурды и Мельничук, подрабатывающие дополнительный хлебушек разделкой дров. Увеличилась и численность бригады, за счет постоянных перекомиссовок той оздоровительной команды, из которой мы сами вырвались в феврале.
   К июню на Центральной командировке, в бараке ОПП осталось человек сорок, совершенно не пригодных для работы, инвалидов - жертвы лютых морозов прошедшей невероятно тяжелой зимы. Они ожидали отправки в Инвалидный лагерь, на 23-й километр от Магадана и тем кому повезет, могут попасть под актировку, освободиться по 458-й статье и навсегда распрощаться с лагерем.
   А нас продолжали еще подкармливать, не особенно утруждая работой, хотя сам по себе двенадцатичасовый труд далеко не легок, но без традиционного "давай-давай!" мы на участках находили для себя удобное чередование труда и отдыха. Может показаться невероятным, но нам стала надоедать легкая жизнь, кое-кого, манили лавры работающих на основном производстве, слышались реплики: "Скорее бы в забой, чтоб иметь постоянное место работы!" Как бы в ответ, прошел слух, что нам подбирают нового, более опытного бригадира.
   У руководства и технического персонала и прииска, и лагеря на пороге открытия золотого сезона не было нашего спокойствия. Помимо собственных забот, им докучали командированные из управления чиновники и оперы, старавшиеся никому не дать спокойно работать. И без них всех волновал вопрос, что не везде площадки очищены от "торфов", не открыты лучам солнца золотоносные породы, да и вода? Хватит ли ее для начинающейся промывки, ведь в долине Атуряха натыкано немало приисков, а реки такого типа вскрываются в мае и без паводка, отчего в начале сезона ощущается нехватка воды.
   Приезжих гастролеров беспокоило другое, почему малочисленны отряды двухсотников, не есть ли это признак недостаток внимания к социалистическому соревнованию. И тогда нашему десятнику пришла в голову светлая идея, сотворить двухсотников, прикрепив к каждому по одному из бекбердыевцу, все равно нам для рапортичек "кубики" не нужны. Вот мы и будем работать за справку о присутствии в забое, а наши кубики пойдут на "поддержку штанов" новоиспеченных двухсотников.
   Меня дали в помощь здоровенному "бугаю", как охарактеризовал его Шевченко, мне он скорее напоминал борова. В первый же день у меня создалось о нем не лестное мнение: землекоп из него никудышный, разве вот с тачкой управляется неплохо. Было непонятно, как он выполнит две нормы? а нормы-то уже летние, несмотря на не оттаявший грунт, ввели летние, впору экскаватору, да и то не на мерзлоте!
   - Будем шабашить - увидишь! - пояснил он.
   И я увидел. К концу смены он оттащил назад солидные камни, служившие десятнику ориентирами при выдаче задания, и после такого фокуса оказалось налицо 200% нормы. Не верилось, что десятник примет такую примитивную туфту, но мой напарник, Семен был спокоен, по его мнению, тому не было куда деваться: двухсотники нужны позарез.
   Они с десятником долго спорили, ругались, хватали друг друга за грудки, Семен призывал меня в свидетели, но лгать я не хотел и отмолчался, а кончилось тем, что Семен оказался прав, он победил и потом они уселись как два голубка, на перевернутой тачке, мирно закурили и продолжали беседу как ни в чем не бывало.
   Мне этот наглец, этот бугай был противен, он даже не хотел стараться, работал спустя рукава, работать на него мне не хотелось, я отлучался из забоев под разными предлогами, болтался по прииску. Это ничего не меняло: сколько бы мы грунта не вывезли, ему все равно писали две нормы. Наконец, он начал со мной делиться полученной за двухсотничество махоркой и это меня немного с ним примирило.
   Со мной произошел курьезный случай, я оказался в числе рекордсменов, выполнивших две нормы до обеда, и об этом полдня звонили по местному радио. Я еще работал с Семеном, и как-то после очередного замера с криками и руганью, они успокоились и мирно закурили. Шевченко сказал, что завтра мы пойдем на рекорд, и добавил "обыдва" - свое любимое словечко.
   - Что за рекорд? - поинтересовался Семен, позевывая.
   - Две нормы до обеда!
   - До обеда, так до обеда. Нам один черт!
   Я поинтересовался:
   - Как это понимать "обыдва"? будем кидать на Семена или каждый - на себя, тогда надо - не две, а четыре нормы.
   - Не четыре, а три: у тебя вторая группа и тебе хватит одной, поэтому я и вписал тебя в рекорд.
   Спорить не стал: это - даже интересно, попросил вывести из зоны до развода, чтоб не толочься у ворот без толку два часа.
   - Замётано!
   Как мы не старались, впрочем, старался я, напарник работал как всегда, с ленцой, ни я, ни тем более он по две нормы не дали и все-таки рекорд нам засчитали, при чем замер вел сам маркшейдер.
   В обед десятник принес две посылки с белым хлебом, красной икрой, рыбными консервами, махоркой, мы тут же на тачке и пообедали.
   - А где же спирт? - спросил Семен.
   - Его и без тебя найдется, кому выпить.
   - Ладно, черт с ним, со спиртом! Согласен повторить рекорд на тех же условиях.
   - Не жирно ли будет? Вы, свое отзвонили, вызвали на соревнование других. Теперь они будут отвечать.
   - Я никого не вызывал.
   - Не слышал что ли? По радио передавали.
   Секрет "двух норм до обеда", как верно подметил Семен, следовало искать в том продукте, которого в посылке не оказалось, в спирте. Кто из руководящего персонала откажется выпить за счет производства лишних сто-двести граммов спирта? Вот его и выписывают тем, кто должен показать фокус, дать до обеда две нормы.
   Так я стал халифом на час, затесался на день в привилегированную компанию тех, которым сначала приписывают не выполненные кубики, потом за приписки награждают посылками за счет фонда начальника прииска. Виновником был Шевченко, так и непривыкший делить заключенных на белых и черных и относившийся одинаково и к уголовникам и каэровцам.
   А Семен на прощание дал мне точную характеристику:
   - Ты пробыл в лагере шесть лет и ничему не научился. Ведешь себя, как "фраер чистой воды". Раз на рекорд нас поставил десятник пусть у него и болит голова.
   С Семеном мне все же пришлось увидеться месяца через два, был он, все такой же боров, и также его старались использовать на различных рекордах, он хорошо смотрелся. В забой привезли новую технику: перфоратор для вертикального бурения и пневмо лопату, притянули и компрессор. Поглазеть на новую технику собралось не мало работяг, пользующихся любым случаем, чтоб отдохнуть, поболтать, покурить. Среди зевак был и я, интерес у меня был особый: когда-то до ареста видел я в работе эту самую пневмо лопату и теперь интересно посмотреть ее возможности на местных скальных грунтах, да еще вросших в мерзлоту, ведь лопатка эта тонкая и хрупкая, чуть повернул не туда и ... прощай. Как она работает на скальных грунтах, показал нам ... Семен, он за полчаса переломал половину стальных буров и лопат и расстроенный Шевченко, которому и было поручено внедрение новой техники, погнал его прочь. Пришлось десятнику поискать тех, кто хоть немного знает или видел, как работает инструмент, что естественно нужно было сделать до того, как начинать работу. Нас собралось несколько человек и так как ломать нам не осталось чего, мы с превеликой осторожностью вырубили в массиве неглубокую канавку. Пришедший начальник участка, оценивший наши старания, почел излишними опытами, рассудив здраво, что двое зеков с массивными, тяжелыми ломами сделают за рабочий день куда больше и ничего не поломают.
   - Такие инструменты только демонстрировать высокому начальству, - сказал он Шевченко, предложил смотать удочки. А я то мечтал, что сумею на лето закрепиться на этой работе. Не вышло!
   Рассказывая об этой встрече с Семеном, я забежал вперед, а тогда, вскоре после рекорда, на нашем горизонте появился Луи, рослый, упитанный, круглолицый мужчина лет сорока, он был достаточно грамотен и профессионален, бригадир со стажем.
   Считают, что бригадир вовсе не профессия: взял из бригады грамотного, хорошего рабочего, поставил бригадиром и дело в шляпе. Это - заблуждение. В этом случае мы, чаще всего, теряем хорошего рабочего и получаем плохого бригадира. Сколько по Руси работает плохих бригадиров, мешающих производству, не позволяющих рабочим реализовать свои способности и возможности. Бригадир, это - управленческий работник и пока мы его будем прятать под маркой рабочего, мы не сдвинем производительность труда. У бригадира совершенно определенная функция: организация труда и внутренней жизни бригады и эта функция особо важна для лагеря, где зеки не только работают в бригаде, но и живут в ней, и где от бригадира зависит не только пайка, но зачастую жизнь или смерть заключенного. Бригадиры нуждаются в обучении, ничуть не меньше чем каменщик или десятник.
   Когда Лут принял бригаду, я по какой-то причине был освобожден от работы, валялся на койке, и он, приведя в барак бригаду, после первого рабочего дня, знакомился со мной у койки и впоследствии почему-то часто подчеркивал, что вот-де когда принимал бригаду, Саркисов был на койке, а теперь все стали вон какими.
   За дела бригадные он взялся очень энергично, и, в общем-то, добился сдвигов так, что нам не стыдно было говорить: "Я из бригады Лута". В среде начальства он чувствовал себя, да и держался достаточно раскованно, не лебезил, не суетился, с десятниками разговаривал на равных, это повышало и наш авторитет и мы, особенно на первых порах, были рады новому бригадиру. Однако вскоре выяснилось, что его профессиональный багаж состоит не из одних плюсов.
   Несколько слов о нашем прииске. "Нижний Атурях" в созвездии колымских приисков считался и молодым - эксплуатировался третий сезон, и богатым, особенно в перспективе. В попытках нарисовать картину жизни прииска и лагеря, а они неразделимы, - вынужден, ограничиться видимым только со "своей кочки", поскольку всякие общие цифры были для нас закрыты, охранялись, как государственная тайна N 1, теперь же раскапывать архивные дела у автора просто не осталось времени.
   Один случай позволит пролить некоторый свет и оценить богатство этого прииска. Случилось мне работать по соседству с бутарой, когда явились промывальщик с бойцом, чтоб снять выход золотого песка. Промыв золу костра, где сжигались маты, и, высыпав добытый песок в котелок, промывальщик с удовлетворением сказал, что потянет на 30 килограммов. Прииск наш не мог равняться с гигантами: "Мальдьяком" и "Штурмовым", но имел тоже семь участков, в том числе шахтный, имел население в сезон около двух с половиной тысяч заключенных, и, по-видимому, давал стране, как минимум 12-15 тонн золотого песка в год.
   На высоком берегу Атуряха разведчики засекли "висячую террасу" с богатыми россыпями металла. Первоначально этот 8-ой участок предполагалось подготовить для промывки в следующий сезон, но наводнения видимо сбило планы управления. Бравшие там пробы натолкнулись, на несколько крупных самородков, крупнейший из которых весил 900 граммов и это окончательно решило его судьбу. К счастью пески прикрывал не толстый слой торфов и мощный экскаватор, начал готовить площадку и параллельно началось строительство прибора. Все говорило о том, что уже в конце этого сезона начнется промывка песков 8-го участка. Инженерные службы планировали ввести на новом участке разные технические новшества, облегчающие транспортировку грунта на промывку, и бригадиры, были не против перебраться в новые забои. Загорелся этой идеей и наш Лут, он успел договориться и с десятником и с начальством лагеря и дело было уже "на мази", когда неожиданный потоп смешал карты. Оказались под водой половина забоев одной старой бригады и ей некуда выходить на работу. Начальник прииска, самолично, явочным порядком, перевел ее на 8-ой участок, и нам ничего не оставалось делать, как занять освободившиеся забои.
   Одна беда тянет за собой другую: наводнение на какое-то время затруднило сообщение с внешним миром, подвоз на прииск продовольствия проходил с перебоями и все это мы скоро ощутили на своих желудках. С хлебом создалась смехотворная ситуация: пекарня в зоне лагеря оказалась отрезанной бушующей рекой от нашей столовой, размещенной на производстве, по соседству с забоями. Пробираясь в забои, мы проходили по мало надежным мосткам, перевезти по ним хлеб не представлялось возможным и тогда решили передавать буханки хлеба с работягами. Хлеб подвозили к мосткам и вручали каждому по буханке, чтоб он сдал ее возчику на том берегу. Каждый распоряжался хлебом в пределах своей совести и в результате доходили они обломанными, обгрызанными, потерявшими форму, и винить было некого, а потому пайку нам урезали довольно существенно. Итак, пока в июле продолжалось наводнение, мы жили и работали впроголодь.
  
   КОГАН
  
   Работали мы с ним на пару в бригаде Лута, видимо немного более месяца, сдружились. Ребята подсмеивались над его чудачествами, я же принимал его "всерьез", - он - преподаватель политэкономии института, профессор и это в неполных тридцать пять лет. Я кстати тоже когда-то увлекался этой наукой и даже, сидя в бутырской одиночке прорабатывал второй том "Капитала" Маркса, так что, хоть и не обладал его эрудицией, темы для разговоров были постоянно. Это был сильный, крепко сбитый, немного неповоротливый в движениях мужчина, с отработанными раз и навсегда жизненными правилами. Его гардероб был тщательно пригнан, затянут и подтянут, везде, где надо и не надо, были нашиты пуговицы, шнурочки и веревочки, все это утром затягивалось и зашнуровывалось наглухо. Особенно вызывали насмешки уголовников, завязки, пришитые к нижнему срезу брюк, с помощью которых он завязывал портянки и края брюк, чтоб они не пропускали ни комаров, ни ветерка. А вот шнурки на ботинках у него, чаще всего, оставались не застегнутыми, как у Алехина.
   Необычайно он вел себя и во время приема пищи, достаточно сказать, что, съев без хлеба весь приварок, он оставлял хлеб на заедочку и, съедал его, забравшись во всей одежде под серое суконное одеяло. Его девизом, было: не делай из двух удовольствий - одного, не лишай себя радости. Суп - это удовольствие, хлеб - тоже, так вот и получай сполна оба удовольствия. Хлеба нам не хватало всегда, но в тот период острого голода мы не ощущали и священнодействие, каким он окружал хлебоедение было очевидно данью голодному прошлому. Если обед давали с хлебом и происходило это в производственной столовой, где нельзя было залезть под одеяло, он сначала выпивал, большей частью через край из котелка всю жидкую часть супа, юшку, затем зачищал ложкой все, что осталось на дне, получал туда порцию кашу, съедал и ее и, ополоснув котелок, или, прожарив его на огне, подвязывал на бок к опояске и принимался за хлеб. При этом он старался повернуться ко всем спиной и как он съедал этот кусочек, никто не видел.
   Арестовали его тоже не вполне обычно. В дни летних каникул, его командировали в воинские части, стоявшие на западной границе, прочесть комсоставу серию лекций по своему предмету. Когда он вернулся в институт, оказалось, что его опередила куча доносов от политруков, разбиравшихся в политэкономии лучше своего лектора, так он оказался "врагом народа".
   Работали мы с ним в забое, возили тачками пески на бункерную эстакаду, оба за весну и часть лета здорово окрепли и напоминали двух добрых бычков, возили продуманно, стараясь много не сидеть, но и не перерабатывать, такое дается большим опытом. Пока, я уезжал с тачкой, он, размеренно не спеша, готовил в забое грунт, через десять тачек мы менялись, и теперь в забое старался отдохнуть я. Придраться к нам было трудно: мы работали, и отдыхали, работая. Десятник с бригадиром что-то мерили в нашем забое, но нас это мало интересовало, гораздо меньше, чем отметки вывезенного количества тачек учетчиком на эстакаде, там мы стремились держаться на уровне передовых звеньев. Там же в тетради решался вопрос о нашем стимулировании. Так, например, через каждые пять вывезенных груженных тачек, мы получали на цыгарку махорки, через пятнадцать - бутерброд с рыбными консервами. И последний, самый существенный стимул: за семьдесят тачек - пачку махорки. Расписание стимулов могло меняться, и об этом мы узнавали на эстакаде, вывозя свою первую тачку.
   Стимулы, как и любые экономические мероприятия имели и черную сторону, пытаясь увеличить количество вывезенных тачек, работяги отламывали верхние доски обшивки, уменьшая тем и грузоподъемность, но таких курьезов, как в прошлом году около эстакады, когда на глазах у собравшихся тачководов, здоровенный десятник взял на руки одну из тачек и отнес ее к бункеру, уже не случалось. Впрочем, бывали и тут случаи когда, заметив, значительный недогруз, учетчик гнал обнаглевшего откатчика и вычеркивал все отмеченные ему тачки. В этом году, ребята были поопытней и покрепче и с пятисоточной тачкой (100 килограммов) справлялись без труда.
   Где-то видимо в конце июня я уверовал, что наконец адаптировался и к колымскому климату, и к лагерному быту, и ко всему им сопутствующему, перестали меня беспокоить и старые болезни, даже извечная цинга, не оставлявшая меня ни зимой ни летом, немного приутихла под воздействием хвойной настойки, которую старался пить регулярно. И тут началось не предвиденное... Раз в два дня, примерно в полдень, начинало ломить кости, ускорялся пульс, появлялись все признаки высокой температуры. Это не была простуда, так как не было ни кашля, ни насморка. Впрочем, скоро в новой гостье я узнал малярию. Ее признаки общеизвестны, можно на них не останавливаться, скажу только, что одно дело с малярией лежать в постели и совершенно иное - возить тачки и работать по 14 часов в забое. Вечером возвращался в лагерь в каком-то тумане и, взглянув от вахты в сторону медпункта, и, убедившись, что там черным-черно желающих попасть на прием, я шел скорее в барак, а спали мы тогда на голых нарах, и валился на свои тряпки, не то засыпая, не то впадая в беспамятство. Утром шел на работу, как выжатый лимон.
   Не помню, когда схватила меня малярия, в период дождей, что можно считать нормальным или раньше, когда на синем небе гуляло солнце, по времени это было вернее, по-видимому, коварная болезнь все-таки предвосхитила ожидаемую смену погоды.
   Не думайте, что я сразу примирился с мыслью обойтись без медицинской помощи, я знал, что достаточно принять хину, как приступа может и не быть. Я подходил к медпункту, и вечером упрашивал ребят пропустить меня измерить температуру. Гарантировал, что она выше тридцати восьми, но озлобленные долгим стоянием в очереди - не пропускали.
   Пытался и утром и перед разводом, но персонал был зол на меня за отказ ампутировать пальцы ног и не шел мне навстречу. Вспомнил я и о производственном медпункте, расположенном прямо на участке, задуманном для оказания скорой помощи людям из забоев. Там был сильно приблатненный лепком, звали его, кажется "Вовчик", или что-то в этом роде. У него медпункт был всегда свободен от клиентов, если не считать уголовную хевру, которую он снабжал разными каликами-маргаликами. Зашел к нему в обед, пожаловался на высокую температуру, попросил, всего-навсего, измерить температуру. Он ответил известной формулой: "В золотой сезон на прииске больных нет!" Мне следовало "выйти с червей", иначе говоря, угостить его закурить, рассказать анекдотец, в общем улещить его, но я не терплю этих прислужников блатного мира, ответил ему грубо:
   - Раз нет больных, какого черта вас тут держат, идите в забой, возите тачки!
   На том мы и разошлись, не довольные друг другом.
   Пришлось махнуть рукой на медпомощь, продолжать ходить на работу с температурой, и постепенно организм привык и перестал ее замечать, ведь летают же птицы при температуре 41 градус и ничего. И вот тут, кажется, и началось первое, июльское наводнение, нашего забоя оно не достигло, и мы продолжали с Коганом возить свои тачки на эстакаду.
   Беда не ходит в одиночку: вслед испортилась погода, небо заволокло серыми тучами, посыпал противный, по-осеннему мелкий дождичек.
   Будь дождь по сезону, летний, пусть даже проливной, его возможно где-то переждать и с солнцем выйти в забой, быстро высохнуть, а от этого дождя спасенья нет, пережидать его никто не позволит, а 14-16 часов на таком дожде не оставит ни ниточки сухой. Мой напарник работал в одной телогрейке и, прийдя в барак, снимал с себя все мокрое и надевал сухой бушлат, в нем и спал, - мы тогда были лишены постельных принадлежностей. Моя малярия не выносила дождя, меня весь день тряс сильный озноб. Не согревала и достаточно "калорийная" работа и я наряжался в телогрейку и бушлат, да еще сверху одевал полотняный мешок, "углом" на голову, как делал когда в СИБЛАГе, в извозе, так весь день и возил тачки, не в состоянии преодолеть лихорадки.
   Под дождем лихо бегали прорабы и десятники, они знали, что в любой момент забегут домой или в контору, переоденутся или просушат одежду. Изредка кто-нибудь из них, пробегая мимо, требовал, чтоб я немедленно развьючился, в таком наряде в летний, пусть и дождливый день я вероятно выглядел несуразно, как чучело, но я продолжал бессмысленно кутаться в мокрые тряпки и развязка скоро наступила.
   В момент, когда я нагружал тачку, на меня налетел молодой прораб комсомолец, попавший к нам в текущем году по распределению из горного института. Газету с его фотографией мы читали в забое, его очень хвалили, как смелого инициативного инженера. Пичковский, так звали прораба, потребовал, чтоб я снял бушлат, я объяснил, что меня знобит и снять бушлат я не могу, а работаю в бушлате наравне с другими, о чем можно навести справки у учетчика на эстакаде, но он настаивал на своем, пытался силой раздеть меня, я его легонько оттолкнул, чтоб он не свалился и он испарился.
   Коган посоветовал "не дразнить гусей", снять бушлат, а когда этот шибздик уйдет можно будет одеть его вновь, но во мне уже вселился дух противоречия, к тому же в голову пришла мысль: что не делается все - к лучшему, в этом лучшем из миров! Потребую-ка я у него попросить направления к лепкому, может, так и выйду из малярийного тупика.
   Видимо не найдя Лута, Пичковский привел лагнарядчика Цветкова, они долго пыхтели, пытаясь со мной справиться, дело это оказалось не выполнимым, они запыхались, не зная, что дальше делать и тогда я им сказал:
   - Дайте мне направление к лепкому, и если окажется, что у меня нет температуры, делайте со мной, что хотите, да и я сам разденусь до белья и буду работать.
   - Ладно, отведи его к Вовчику и, если температура пустяковая, немедленно оформи акт и с актом - в изолятор.
   По дороге в медпункт шедший сзади Цветков (он ведь меня вел) шипел по змеиному:
   - Ты же здоров, как бык! "Восьмерить" задумал - не пройдет, не надейся! Оформлю такой акт, что загремишь на Серпантинку, там запоешь Лазаря.
   Я тоже не оставался в долгу, и костил его, на чем свет стоит:
   - Времена-то ваши прошли безвозвратно, шлепнули вашего полковника Гаранина, доберутся и до вас. А на твой акт, я чихать хотел, его и читать никто не будет.
   Говорил, а сам тщательно прислушивался к своему внутреннему состоянию, временами мне казалось, что температуры нет вовсе. Вот будет номер! Но нет "крыльца" сводит от озноба, ломит и голени, частый и сильно наполненный пульс. Есть температура и видимо достаточно высокая! Уверился вполне и зашел в будку этого Вовчика с поднятой головой. Какой он не прихвостень блатных, все же лепком и температуру мою не скроет.
   Цветков ознакомил Вовчика с ситуацией, при этом нагло врал, что, якобы, я - отказчик, не хочу работать в забое и Пичковский требует оформить на меня акт о саботаже.
   Лепком заставил меня раздеться до пояса, тщательно протер у меня под мышками, поставил мне сразу два градусника, а руки велел выложить на стол, таким образом, все меры предосторожности принял. Градусники он выдернул неожиданно, оба сразу и с ними - к окну. Там он их вертел и туда и сюда, не решаясь сказать правду. Я понял, что выиграл и спокойно ожидал, думал, если соврет, вечером пойду на прием к начальнику, тот на вахте частенько вел прием.
   - Скажи Пичковскому, он останется у меня, даю ему на сегодня освобождение.
   Я-то вздохнул с облегчением, а вот Цветков возмущен до глубины души, требует от бедного Вовчика объяснения, а тот не хочет при мне открывать карты, черт знает, какой секрет?!
   Иду с направлением в лагерь, в Главный Храм Здравоохранения, к самому Кукуеву, он говорит со мной через губу, на меня не смотрит, отворачивается. Санитар, ставя градусник, тоже бурчит, что-то насчет того, что не следовало мне оказывать помощь. Я удивлен: оказывается, они не забыли, как зимой я их послал к черту, не дал ампутировать свои пальчики на ноге. А ведь прошло больше полгода! Обижаться-то должен был я, а не они, нормальный бы врач поинтересовался, как я обошелся без их помощи, кто помог мне вылечить шесть пальцев, которые они собирались отхватить. Ничего подобного: не интересуются!
   Заглянул мимолетно в термометр, все-таки интересно. Вот это да! Больше тридцати девяти. Их это не тронуло: отправляет в барак, но предупреждает: завтра с обеда раздавать стланник (хвойную настойку) на участке в столовой, потом помогать (читай, прислуживать) тому бездельнику, Вовчику. Почти у точки кипения, сдерживаюсь: надо полечиться!
   Честный до мелочей Коган принес мою долю махорки и какой-то еще бутерброд, но я отказался.
   Раздача стланника меня не тяготила: ребята пить не хотели, был своего рода шик - выливать свою порцию на землю. Я видел немало цинготных без зубов, рассказывал ребятам про них, говорил: приедете на материк без зубов, вот девки-то будут хохотать, кое-кого сагитировал. А вот отираться в медпункте, подметать там полы, мыть, наблюдать любовные игры шефа с дружками было противно. Его постоянная клиентура - совершенно здоровые воришки и картежники разных сортов и ходят они к нему за какими-то наркотическими медикаментами, в просторечии, за каликами-маргаликами, ну а в постель они залезали, видимо, в порядке расплаты и кто был там кто - не расшифровывал. Старался быстро сделать свои дела и покинуть этот медицинский вертеп. Однако хитрый Вовчик давал мне все новые поручения, а иногда уходил и оставлял меня на дежурстве. Ругаться с Вовчиком я не спешил, во рту у меня была еще горечь. Выдали нам на руки месячный паек сахара - 450 граммов, сахар рафинад, крупными кусками. Я хотел полакомиться, взял в рот, а он горький, как хинин, так и сменял его на хлеб. Погода между тем исправилась, тучи убрались, над забоями светило солнце, меня уже не знобило, температура стала нормальной, все говорило о выписке на работу.
   Пока я колебался: порвать, не порвать? судьба решила все за меня. Остался я на дежурстве, читал книжку, использовавшуюся для упаковки порошков, и тут появился один его "друг" с запиской: "Подателю отдай ящик с медициной". Текст, вызвал недоумение: какой бы он не был неграмотный, но свои-то медикаменты он должен писать правильно. Податель кричал, шумел, угрожал, что там кто-то помирает, надо спасать, и я сдался. Вовчик устроил мне жуткий разнос, орал на меня не стесняясь в выражениях, я принял грех на душу, и сказал своему "хозяину", что о нем думаю. "Завтра ты с этим вором ляжешь спать и вы там под одеялом быстро разберетесь с этим ящиком". - сказал я ему на прощанье и назавтра с легким сердцем вышел на работу в забой, лето - не зима! Если еще раз - заболеть, на помощь Вовчика не пришлось бы рассчитывать, но я верил, что процесс адаптации закончился, а цинга теперь, когда везде хвойные настойки, мне - не страшна!
  
   ШАПИРО И АМАНДУРДЫ
  
   Месяца еще не прошло, прииск еще не успел подсчитать свои убытки от июльского наводнения, как снова и еще с большей силой вздулась и бушует капризная река, замолчали замерзшие промывочные приборы, слоняются по затопленным забоям работяги, картина не веселая. На этот раз вода ворвалась в забои столь стремительно, что под водой оказались кое-какие механизмы и инвентарь, но один прибор все же работает. Этот прибор особый, не нужны ему ни вагонетки, двигающиеся механической тягой, ни транспортеры, но его эстакаде, обшитой сплошным деревянным настилом тянут свои тяжелые грабарки, - опрокидывающиеся, двухколесные тачки, - приисковые лошадки, а ведущие их под уздцы возчики вываливают свой драгоценный груз прямо в люк бутары.
   Слонялись без дела не все, кое у кого фронты работ оказались неподтопленными и там нагружали грабарки, глядя с завистью на сидящих у костров безработных. Вот и мы сидим на перешейке у костра - спереди вода, сзади тоже вода, из воды напротив нас торчат оглобли двух грабарок, вытащи и можно работать, но без команды да еще "за так" лезть в ледяную, не поавгустовски воду, никто не будет. Продолжаем сидеть, хотя какие посиделки без курева. К нам идет десятник, он не наш и мы держимся с ним независимо, просим закурить, дает щепотку на всех, закуриваем с ним, настроение улучшается. Покурил выкладывает на камень пачку махорки, мы понимаем без слов:
   - В ледяную воду без спирта, лезть нельзя: вон какой ветрогон! Это говорит Левашев, поглядывая на несколько приплюснутую пачку. Десятник достает из кармана плаща бутылку, в ней плещется граммов 250-300 спирту, парень он предусмотрительный. Левашев начинает раздеваться, но напарник его, Мельничук идти с ним наотрез отказывается, у него больная поясница. Одного Левашева десятник отпустить в воду не может: под водой могут ожидать любые неожиданности, придется отвечать. Заминка. Десятник повышает ставку:
   - Вытащите обе грабарки, пойдете в зону, дам записку.
   Это уже кое-что, можно отоспаться в бараке, чем толочься тут на ветру, меня это уже соблазняет, в ледяную воду лезть не в впервой, быстро раздеваюсь чтоб никто не перехватил. Где-то есть "моржи", купающиеся в такой воде, а у нас сжимает все тело, а когда попадаешь в яму, дыхание спирает. Завязали канаты, ребята лихо тянут, мы бежим рядом, выручаем, когда грабарки цепляются за препятствия. Костер горит хорошо, ребята постарались, но внутри остается холод, пока не принимаем огненной воды, все закуривают, махорки не жалко, но она быстро убывает, надо бежать в барак, а то и на завтра ничего не останется.
   А в лагере опять стало скверно с подвозом продуктов, а запасов особенных видимо нет. Повторяется и комедия с выпеченным хлебом. На этот раз решили давать его под ответственность бригадиров, но те предпочитали прятаться и обламывание буханок продолжалось. Доверь козлу капусту, а зеку - хлеб!
   Зашел Левашев, мы давно уже "пустые", разве сохранишь махорку, когда вокруг ни у кого курева нет.
   - Говорят, Шапиро получил посылку, сходим: может продаст пару коробочек.
   Работой мы не перегружены, да и начальство сейчас по забоям не ходит, подгонять, смысла нет, и ребята меня отпускают, собирают десятку на коробок махорки. Знаем Шапиро возит пески на тот единственный прибор, конный, там его и встречаем, он спускается с эстакады, ведет под уздцы своего коня с порожней грабаркой. Он от встречи не в восторге, но в забой приглашает. Вот он развернул свой экипаж и поставил к забою. Его напарник, Амандурды тут же начинает набрасывать грунт. Он работает так, что залюбуешься, потомственный землекоп, всю Среднюю Азию ископал арыками. Продать нам махорки Шапиро отказался, сам лютый курильщик, а угостить, - угостил, одну маленькую на двоих. Все равно выпросили еще по маленькой для ребят, без этого в забой не пойдешь.
   Многих удивляет эта неразлучная пара: Шапиро в прошлом - заместитель министра в правительстве одной из среднеазиатских республик, Амандурды всю жизнь копал арыки и кроме окрестных кишлаков, нигде возможно и не бывал. В засушливых районах Средней Азии вода - явление божественное и, хотя Амандурды был молчалив, все же мы знали, что жил он хорошо, за свою работу пользовался у крестьян большим уважением, его по кишлакам и поили и кормили и платили неплохие деньги. Да и в России землекопы были в то время людьми уважаемыми. Он плохо знал русский язык, может потому и был неразговорчив, Шапиро же по долгу службы обязан был изъясняться с местным населением на их родном языке, и доставлял удовольствие своему напарнику, беседуя с ним по-туркменски, защищая его от внешнего мира.
   Шапиро невысокий, плотный, лет за сорок, его обошла стороной -колымская цинга и он, в отличии от остальных бригадников, любил на работе использовать свои ноги, не чувствуя цинготной усталости, он и выбирал себе соответствующую работу, а руками его был Амандрды, не выпускавший из рук лопату и работавший без устали весь долгий летний рабочий день. Так они дополняли друг друга, являя пример производственного симбиоза.
   Среди нас Шапиро выделялся силой воли, он ухитрялся хранить хлеб и на обед и на ужин, тогда как мы спешили съесть всю пайку немедленно, успокаивая себя тем, что теперь ее никто не украдет. Бывало идем в производственную столовую, выпиваем из котелка через край полученную баланду, за ней следует каша, какая-нибудь сечка - размазня, съел и - свободный, ели - не ели, не поймешь. А он снимает со спины котомку, извлекает из нее длиннющий мешок, шарит в нем и вытаскивает небольшой кусочек хлеба, но ведь все-таки хлеба! и обедает по всем правилам, отвернувшись от нас, чтоб не раздражать. В бригаде Шапиро малоразговорчив, не дает повода для ссор, со всеми сохраняет ровные отношения, ни особой дружбы (кроме Амандурды), ни конфронтации. Бригадир тоже предпочитает его не трогать.
   А вот горячий, вспыльчивый Амандурды, частенько попадал в конфликтные ситуации, хотя с тех пор, как стал напарником Шапиро, это случалось совсем редко. Как-то еще в июле, в обеденный перерыв бригадирские подпевалы, по какому поводу не помню, решили подсмеяться над суровым туркменом. Он в ответ промолчал, не понимая, что он совершил такого смешного, но когда к ним присоединился и Лут, терпение Амандурды лопнуло, он швырнул на стол миску с баландой и кинулся с кулаками на могучего бригадира и тут между врытых в землю столов и лавок развернулась борьба. Лут был сильнее, но его противник - гибок, ловок и вынослив. Происходящие наблюдали с интересом все обедающие. Прихвостни нашего Лута, очень хотели выразить ему верноподданические чувства, помочь расправиться со строптивым работягой, но не тут-то было, зрители их предупредили жестко. Неповоротливый, тяжеловесный бригадир терял дыхание, Амандурды был по-прежнему свеж, как в начале борьбы. И тогда не выдержал самый подленький из его прихвостней,- фамилии таких людей в памяти не сохраняются, - и, сделав проволочную петлю, пытался поймать ногу туркмена и тогда из толпы зрителей выскочил Колька, страшный любитель побороться, и двинул помощнику бригадира кулаком по лицу с такой силой, что тот забыл о своей проволоке.
   - Будешь знать московское правило: двое дерутся - третий не лезь! - пояснил он свой удар.
   Схватка продолжалась, сбившиеся в круг болельщики помогали борющимся советами, но счастье явно склонялось на сторону обиженного, и было ясно, вот-вот он кинет Лута на землю. Этого нам не хотелось: прав-неправ, он все-таки наш бригадир и допустить поставить его в неловкое положение перед посторонними было нельзя. Разняли к обоюдному удовольствию. Потом Лут в кругу друзей хвастался, что не разними мы их, он бы... К счастью злобы против туркмена, он не затаил и в дальнейшем предпочитал его не задевать.
   Были у нас приборы, пески на которые подавались вагонетками. Их тянул кверху по эстакаде бесконечный трос, двигаемый лебедкой. Трос был гладкий, и чтоб вагонетка могла за него цепляться, на ее кузове был закреплен подвижный стальной зажим, состоящий из двух петель. Принцип действия зажима - поворот к тросу наперекос. До поры все было хорошо, вагонетки цепляли, трос перекашивал зажим и тянул вверх тяжелую вагонетку с грузом, весом около двух тонн. Ну, а потом, трос постепенно протирал стержни зажима и начались аварии, сорвавшись с троса вагонетка сбивала еще одну и встав на дыбы, они катились на эстакаду, высыпая ценный груз. В прошлом году за одну такую аварию могли отправить кого-либо на Серпантинку. В этом началось послабление, но, допускать аварий, было нельзя, и решили для сопровождения вагонеток использовать нашего брата. Первым вскочил на раму вагонетки и прижал зажим коротким ломиком Шапиро. Все обошлось благополучно, и тогда эксперимент был расширен: сопровождать стали все вагонетки с изношенными зажимами.
   Сложность состояла в том, что эстакада была предусмотрена для вагонеток, прогоны не зашиты досками и в случае аварии, сопровождающему просто не было куда спрыгнуть, он бы полетел с трех или даже пяти метровой высоты на камни, зацепиться в полете за бревно было бы не возможно. Мы об этом говорили десятнику, но, сезон шел к концу, и возиться с обшивкой никому не хотелось. Поставили на сопровождение и меня. Прижимая ломиком зажим, я со страхом поглядывал вниз под эстакаду, представляя как буду лететь туда.
   Как-то раз, я пропустил повыше переднюю вагонетку, на которую спокойно вскочил Шапиро и поехал за ним. У меня все внимание - на зажим, если трос проскользнет, зажать его на разгоняющейся от своей тяжести вагонетке, будет трудно, скорее не возможно. За грохотом вагонеток крик услышал не сразу, а когда до меня дошло, что у Шапиро авария и он со своей вагонеткой несется на меня, время для размышления не оставалось. На счастье, аварийную ситуацию для себя я проработал раньше, и теперь нужно было только действовать: сбросил зажим с троса, и вагонетка остановилась, а затем начала разгоняться вниз. Момент остановки я использовал и соскочил с рамы вагонетки на дощечку, которая тянулась возле рельсов, присел на корточки и уцепился руками. Отпустить вагонетку требовала инструкция, так как в этом случае столкновение вагонеток будет менее сильным. Шапиро на своей вагонетке промчался мимо меня, хорошо, что меня она не задела, но его положение было отчаянное. Он пытался притормозить и не терял спокойствие. Саму аварию я не видел, к счастью вагонетки "на дыбки" не встали, от толчка грунт взлетел к верху, а с ним и сопровождающий, но руками он удержался, хотя его здорово ушибло, но остался невредим. Думаю: не прояви он выдержки - быть ему калекой. Мне тоже чертовски подвезло, использовал единственный момент, когда ползущая кверху вагонетка затормозила ход, перед тем как начать откат вниз, иначе попал бы в мясорубку. Сбежавшиеся к месту происшествия работяги, притормозили сцепившиеся вагонетки, и сняли Шапиро, который был в шоке и первые минуты не мог двигаться. К счастью авария для всех прошла без последствий и прибежавший с бледным, как полотно, лицом десятник счастливо улыбнулся. А впрочем, не проще ли заказать в кузне новые зажимы и установить на вагонетках, ведь человек существо хрупкое и ломкое. После этой аварии так и поступили, правда, кузнецы эту тонкую деталь освоили не сразу, и сопровождать еще какое-то время вагонетки пришлось.
   Шапиро был сактирован и отправлен с прииска на дорожное строительство вместе со мной, в последний раз мы встретились на Тасканском участке Дорожного лагеря Колымы, в феврале 40 года следуя по этапу на Лаглыхтах. Он был в отличной форме, и там руководители лагерных управлений относились к нему с уважением.
  
   НА БУТАРЕ
  
   Оба наводнения, очевидно, нанесли серьезный урон экономике прииска, не досчитался он и золота и вот, возвратившись поздно вечером с рапорта, Лут возвестил, что с завтрашнего дня, бригада, помимо кубиков, должна ежедневно сдавать в кассу прииска по сто граммов золота. Эта мизерная норма продержалась недолго, ее повысили, как только убедились в наших возможностях. Нас это новое задание вовсе не огорчило, мы рассчитывали за его счет отовариться продуктами и махоркой и тем поправить свои дела. Впрочем, находились и нытики, испугавшиеся, что теперь нам придется работать на производстве по 14-15 часов, чтоб успеть отработать и смену, и после нее вытаскать из забоя все вытаявшие за нашу смену крупные камни, вырубить канавы для осушки площадок, а теперь нужно время еще и для промывки песков. Неудобно было и то, что в августе дни становятся намного короче и убывают очень быстро, так что сверхурочные часы после дневной смены приходятся на темное время. Нытики есть в каждой бригаде, на поверку все оказалось не так страшно.
   Наш майский опыт промывки песков на "американке" очень сгодился, правда, теперь воды в забоях было предостаточно, и ковшом работать уже не требовалось: в инструменталке были обыкновенные проходнушки - маленькие 4-5-ти метровые бутары, стоило сделать запруду, пустить в нее воду и начинай промывку! На Колыме не сложно поставить любую плотину, мох и камни всегда под руками: постелил мох, придавил его камнями, сверху - новый слой моха и опять камни. С тачками связываться тоже не стали, - милое дело носилки: носи, откуда хочешь, через любые препятствия. Первый день работа шла в охотку, всем было интересно, не заметили, как прошло три часа. И намыли порядочно, так что, хватило засчитать на несколько дней, а когда бригадир принес нам чайник спирта, по пачке махорки, белого хлеба, да и к хлебу кое-что, у всех на душе сталось радостно, все рвались к золоту. С нашей подачи Лут организовал "сухую" добычу золота. На перекурах, мы выкайливали в забое мелкие самородочки и вечером когда собирали все в кучу, получалось достаточно для плана, хотя, если б начальство узнало про наши хитрости, такое золото нам бы не засчитали. Впрочем, и отмывку на проходнушке мы тоже практиковали от случая к случаю, когда возникало желание заработать побольше продуктов.
   Провели на прииске и еще одно, по их мнению, важное мероприятие по спасению плана: создали бригаду, впрочем, возможно и не одну, членам которой хлеб, да и приварок выдавались без ограничения. От нас в такую бригаду попали Левашев и Мельничук, их я запомнил хорошо, но могли быть и другие. Для такой бригады в столовой вкопали в землю в стороне длинный стол со скамейками, выставив их на показ.
   Вспоминаю один такой обед, возможно, он был первым в ряду других, - собралось зевак не мало, все мы держались на почтительном расстоянии, интересуясь, как все это будет происходить. А происходило все достаточно забавно. На стол навалили гору хлеба и резанного и буханками, после трапезы все, что осталось не съеденным, унесли на кухню. Приносили блюда, и сидевшим за столом разрешалось требовать добавки, и они требовали. Хлеб со стола нельзя было подать, как раньше подавали нищим, в сумку для вечерней трапезы в бараке можно было взять определенную норму. Ну, а за столом ели они хлеб "от пуза". Я стоял и наблюдал за своими. Как они себя чувствуют, в такой, с моей точки зрения, - дикой обстановке. Левашев был угнетен, он отворачивался и наклонялся, чтоб не видно было, как он ест. Другое дело Мельничук, тут, по-видимому, исполнилась его жизненная мечта - выделиться среди всех, и он выделялся: откусывая хлеб, он поворачивался к публике, чтоб всем было хорошо видно, по принципу - "Пусть люди завидуют, как мы сладко едим!" Таким он оказался у нас мелочником. Возможно, за месяц и остальные привыкли к своей исключительности и перестали стесняться, да и зрителям это скоро надоело, нашли себе другие занятия.
   Бутара - сердце промывочного прибора, принцип ее работы тот же, что и на проходнушке или американке, но масштаб другой. Сейчас я на пороге двухлетнего стажа приисковой жизни, проработал на различных участках и работах, даже спускался в шахту, а вот Бутара - белое пятно. Одно дело знать работу и совершенно другое - работать самому. И такой случай представился. По режимным соображениям на бутару не ставили ни "врагов народа", ни особо опасных каэровцев, но в этом году эти инструкции исполнялись не так истово, к тому же за полтора года работы на этом прииске я уже примелькался всем руководителям, да и на вопрос о статье отвечал: КРД, а иногда и КРА, идите в лагерь, проверьте! Так меня послали на недельку в ночную смену на бутару. Это - огромное корыто прямоугольной формы с вертикальными бортами, встроенное в закрытую галерею с шиферной кровлей, в стенах застекленные окна, откуда открывается не только панорама участка, но и отлично виден лагерь на сопке. В галерее, как в конторе, уют и порядок, на стенах развешены резиновые фартуки, стоят резиновые сапоги, на полочке - такие же сапоги и перчатки, есть и брезентовые рукавицы. Есть удобные лавочки и табуретки, так что можно и отдохнуть и покурить. Впрочем, это не так и просто, для этого требовалось, чтобы прекратилась подача на промывку песков.
   Первые дни работать было интересно, и я удовлетворил свое любопытство, потом стало надоедать, уж очень однообразно. Почувствовал себя живым придатком этого корыта, в забоях - гораздо вольготней, можно всегда куда-то отлучиться.
   Деревянное корыто широко и глубоко, мы стоим около него по трое с каждой стороны, орудуем гребками, сталкивая дальше застрявшие в решетках грохотов крупные камни, мутим падающую из люков породу, помогая воде унести все "в хвост". Рычит насос, подающий в сплотки воду, когда его останавливают можно и покурить - махорку здесь дают побольше чем в забоях, стараются подчеркнуть привилегированное положение здешних "узников". Если на грохота вывалится крупный самородок, его легко различат по пятикратной тяжести, в кассу от рабочих бутары его не примут, вынести и передать забойщикам - пахнет новым сроком. На это не пошли бы те, кто в то время там работали, оставалось сдать его промывальщику при съеме золота. Работа тут была не так уж и легкой, особенно когда порода поступала интенсивно, кроме того, когда, несмотря на фартук, одежда оказывалась сырой, в холодные дни это было неприятно. Правда, все это компенсируется тем, что рабочие получали стабильно высокую норму питания, и освобождены от всяких нагрузок, выпадающих на долю забойщиков, вроде выноса из забоя камней или вырубки осушительных канав. Не беспокоило их и начальство, работа была более спокойной, и все-таки я бы здесь не остался, итак, проработав три дня начал тяготиться. Кто к чему привык!
   Утром, в последние два часа смены наступает затишье, порода сбрасывается в бутару как бы неохотно, начальство уже покинули участки, побежали отчитываться, а оставшиеся без присмотра работяги, поглядывают на сопку, слушают, как просыпается жизнь в лагере, с нетерпением ждут, когда, наконец, откроются ворота и выйдет дневная смена. Ждут этого и уставшие рабочие бутары, отключается периодически и насос: не к чему зря гнать в бутару воду!
   Вот слышен первый лязг рельса: "Подъем!" В лагере начинается хождение. Для тех, кто сейчас в лагере, этот звук неприятен, зато с какой радостью слушает его ночная смена, но самый для них приятен, - последний - "На развод!" Осталось немного: жди полчаса, пока выстроят, пересчитают, уточнят, сверят и вот все кончено. Ворота распахиваются, первыми показываются два бойца с винтовками наперевес, они поворачиваются лицом к воротам и оттуда появляются пятерки работяг, вот вся смена, человек пятьсот уже за воротами, их замыкают последние два бойца и с ними старший конвоир, врата вновь закрываются. В этом преимущество прииска: в забоях конвоиров нет, они не стоят над заключенными. Забои прииска в пойме реки. Её охрана размещается на окружающих сопках, беглецов они задержат, а работяги же, их просто не видят, а та пятерка, что ведет конвойную колонну, доставит их до участков и пойдет в казармы, не возьмут даже ночную смену - пусть сами добираются до лагеря, они на сегодня никого не интересуют.
   А ночники в забоях спешат в последний час начать выноску камней из забоя, чтобы пораньше удрать в бараки. Вот они собрались по 3-4 человека и по очереди подставляют свою спину, чтоб им "налили" камень потяжелее. Кто-то говорит: семеро наваливают - один тащит! один и тащит иногда и по сто килограммов иногда и тяжелее, вдвоем не потащишь, они по большей части имеют не удобную форму. Ну, уж если очень велик - катят из забоя несколько человек. Так все спешат обмануть начальство, пораньше убежать в родной лагерь.
   В один из таких дней, работая на бутаре, я вместе с другими пошабашил за час до прихода смены. Сидели, уютно устроившись, курили, болтали ни о чем. И вдруг в этот "мертвый" час случилось непредвиденное, в бутару посыпалась порода. Сначала мы решили, что какой-то ошалелый забойщик сбросил тачку, но нет, порода продолжала сыпаться, отреагировали на это и там, на насосе, полилась вода. Пришлось надеть фартуки, схватить гребки и занять свои места. Добрый час продолжалось это чудо: порода подавалась в ритме первого послеобеденного часа.
   Только спустившись с галереи, мы узнали от работяг, природу этого необычайного явления. Оказалось, за час до конца смены по радио объявили, что поставлены на розыгрыш килограмм сахару, две буханки хлеба и две пачки махорки, и они попадут в руки звену, первому доставившему на эстакаду пять тачек породы. Они никому не были лишними и тут пошло-поехало, откатчики гнали бегом свои тачки, накатывая на ноги передним. Думаю, и пачка сахару и буханки хлеба в итоге многократно превратились в золотые.
   В конце смены такое мероприятие больше не повторяли, но в разгар дня нечто подобное устраивалось не раз и неизменно приносило успех, забойщики охотно ловились на эту удочку.
   Не посвященный скажет, зачем нужны какие-то стимулы, если заключенный итак обязан кайлить и возить породу все 12 часов своей смены, но погонялу - надзирателя к каждому звену не приставишь из-под палки на одном "давай-давай" не уедешь, а курить и есть, хочет каждый заключенный и через это найти путь к его работе гораздо надежней.
   СОБИРАТЬ КАМНИ
  
   Сентябрь на приисках Колымы - месяц итогов главного сезона, да и всей золотой деятельности, только нас, заключенных работяг металл заботит мало, а вот о благополучии нашей жизни не сказать нельзя. В этом плане год тридцать девятый оказался переломным после пика репрессий и обошелся нам сравнительно "малой кровью". Новичков, новых этапников, на которых в лагерях приходится главная масса смертей, на прииск поступило немного. Их пути из Магадана, лежали теперь на вновь формируемые Западное и Чайурьинское горнопромышленные управления. Наши "старички", подкормленные и оздоровленные весной в ОПП, несколько акклиматизировались к местным лагерным условиям, и сохранили до осени вполне приличную форму. Среди нас редко можно было найти типичного "доходягу". Не знали мы, после исчезновения с лагерной сцены нашего самого лютого врага, полковника Гаранина, - и прошлогодних репрессий, не вспоминали о Серпантинке, с ее расстрелами и, да и известные приисковые "пираты - произвольщики" присмирели, забыв о мордобое.
   В летнее время даже хоронить стали в гробах или, иначе, в "деревянных бушлатах" и хотя, в целях экономии дефицитного пиломатериала, гробы сколачивали из тонких жердей, но гроб любой, это - символ нормального ритуала и применять его возможно там, где умирают единицы.
   В сентябре занимались камнями и в прямом смысле. Все лето работяги вытаскивали из забоев и разбрасывали по бровкам крупные камни, теперь настало время очистить их железными щеточками от налипшей золотоносной породы, вымыть в ванне каждый камень, как купают ребенка, и складировать в прямоугольные штабели, в рост человека на актированных площадках. И сами эти площадки, освобожденные от песков, также требовалось выскоблить теми же щетками, заскрести и вывезти на Бутару мелкие остатки породы, в которых может задержаться крупинки золота. Комиссия, перед подписанием акта, тщательно проверяет на этот предмет всю подошву, как агроном на колоски сжатое поле.
   Не стояло на месте и техническое оснащение прииска: нам выделили несколько звеньев и недостающую транспортерную ленту, теперь стало возможным приблизить конвейер к забоям и тем высвободить часть забойщиков. Этому же способствовало и появление второго экскаватора, до этого на прииске был единственный, очень мощный, с длинным вылетом стрелы паровой экскаватор. Он был малоподвижным и нагребал высоченные конусы пустой породы, которые торчали то тут, то там, украшая панораму прииска. Привезенный экскаватор имел гусеничный ход и хотя на подаче песков, из-за тяжелого скального грунта, его использовать не удавалось, на съеме торфов и рытье траншей, при сменной норме 1000 кубометров, он свободно заменял полторы - две сотни рабочих.
   Глядя на это, пока еще слабое поступление техники, я подумал о судьбе заключенных, после новой волны репрессий, то что, пока жив Сталин, повторение репрессий неизбежно ни у кого не вызывало сомнения. Для них окажется слишком мало рабочих мест в механизированном производстве и тогда возможен возврат к характерному в прошлом истребительному варианту концентрационных лагерей по соловецкому методу.
   А пока поползли слухи о скорых этапах на дорожное строительство: всем было ясно - в зимний период на прииске окажутся лишними до полутысячи рабочих. В тридцать восьмом подобные слухи ловили с радостью, готовые ехать хоть к черту на рога, лишь бы унести ноги от страшной приисковой зимы, теперь перспективу выбраковки (актировки) воспринимали сдержанно, считали: от добра, добра не ищут!
   Первая декада сентября явилась как бы продолжением августа - сухие и не холодные дни позволяли работать раскованно, а потом, что для Колымы вовсе не диво, начался сильный снегопад, - забои и все вокруг покрыл снег, он и таял и не таял. После двух наводнений, задержавших вывозку песков, по крайней мере, на декаду, возникла новая угроза. На борьбу бросили всех, кто мог держаться на ногах, но снег продолжал валить с побелевших небес. Забойщики пытались выламывать скалу и возить как ни в чем не бывало, подбодряемые и спиртом и продуктами, но не тут-то было: снег без доброго мороза мокнет, смешиваясь с грязью, делает все невероятно скользким, и тачки, и катальные хода, и инструмент, и особенно рукавицы, работать, становится противно, соскальзывают с трапа тачечные колеса, вываливаются тачки, всюду злоба и ругань. Какая тут работа?
   В зиму в этих местах снег ложится 29-30-го, выпавший раньше этого срока обязательно растает. Растаял и этот, ранний сентябрьский снег, смытый дождем, задержался только кое-где в складках сопок, там и дождался настоящего, зимнего собрата и приискатели смогли еще с полмесяца продуктивно поработать, зачистить все "хвосты".
   Сентябрь мы по-прежнему работали в бригаде Лута, но это была совсем другая бригада - по приисковому обыкновению осенью все коллективы подвергаются существенной перетряске, в бригаде оказалось больше новых, чем старых. Бригадир как-то незаметно отошел от дел и от нас, на производстве показывался редко, переложив все заботы на нового, впрочем, неплохого заместителя. Сезон заканчивался довольно спокойно, без паники, а нашу бригаду постепенно оттеснили от обслуживания прибора - на второстепенные работы.
   Из новичков появился молодой, невысокий крепыш, Жбаненок, его страстью было, гонять тачки и мы предоставили ему такую возможность. Однако, когда как-то у костра заместитель бригадира сделал вывод, что в бригаде один Жбаненок способен по настоящему возить тачки, это задело нас за живое и с этого дня вернулись к обычному порядку - возить их по очереди.
   Появился в бригаде и Цурцумия, крупный, слегка неповоротливый мингрел. Этот год мне не везло с подбором друзей, друзья по заказу не являются! Сходился я с Левашевым, он мне нравился и своей прямотой и честностью и серьезностью и он ко мне тянулся, но у него уже был Мельничук и я так остался третьим лишним. Потом месяца два работали в паре с Коганом, и мы начали дружить, разлучила моя болезнь, а он вскоре куда-то исчез, на этом перечень попыток был исчерпан. Когда Цурцимия предложил работать вместе, я обрадовался, надеясь впоследствии найти друга, но вскоре начались размолвки и на пустяках. Я тоже, грешным делом, если никто не подгонял, любил посидеть на солнышке, мой же напарник согласен был весь рабочий день не брать в руки инструмент. В то время мы с ним готовили лунки под столбы, работа эта хорошо видна и я говорю, что буду сдавать десятнику "свои" лунки. Вскоре я понял, что он не может отстать от меня, это не в его характере, и я спокойно работаю с отдыхом, и он вынужден тоже подниматься, так я его и подгонял.
   Во время не коротких перекуров непременной темой разговора служила ожидаемая им посылка. Он достал истертое письмо и в сотый раз прочитывал перечень вложенных продуктов, поясняя каждое наименование, а поесть он, видимо любил. Львиную долю посылки составлял сухой (?) сыр. Теперь я усвоил, что сыром у них называется и свежий творог. По его словам вся деревня знает, что он сидит ни за что, ни про что и все его жалеют, потому что в деревне во всех домах - его родственники. И вот родители собирают ему посылку, из каждого дома несут что-нибудь, ну, а сухой сыр обязательно. Такое единение возможно только в деревне.
   По характеру был он компанейским парнем, пожалуй, даже чересчур и в этом я с ним не мог согласиться, а он не понимал моих действий. В нашей бригаде работали разные люди, хотя все каэровцы. Некоторые из них опустились, превратившись в шакалов. Цурцимия не разбирался, кого нужно защищать, а кого лучше оставить на расправу потерпевшим. Он не задумываясь кидался в драку и иногда ему доставалось изрядно.
   - Зачем ты не помогаешь, Николай, они же, бьют наших? - говорил он мне. Напрасно я ему объяснял свою точку зрения, что этим "нашим" охулки на руки не клади, что они хуже, чем "не наши" и выручать, всякую шваль, я не собираюсь. Он оставался при своем мнении, считал, что нужно блюсти честь бригады.
   Посылки его мы не дождались, не попробовал я и его сухого сыра - оба покинули прииск, ушли по этапу в Дорожный лагерь, перед отъездом, совершенно охладев, друг к другу. Там он не захотел работать, хотя условия жизни были лучше, чем на прииске и работа хорошо оценивалась, обмочил в туалете себе кисть руки и просидел там, пока она совершенно побелела. С отморожением его увезли в больницу на 28-ю дистанцию Тасканского участка. Больше я о нем ничего не знаю.
   А теперь о том, как я попал на этап. В последние дни на прииске я держал отличную форму и не рассчитывал, что меня могут сактировать. Правда, я никогда не обладал большой физической силой, потому, что, в том возрасте, когда силу набирают, я жил впроголодь. В двадцать лет, силы нет, и не будет! Поэтому, говоря о форме, я имею в виду, только здоровье. И тут у меня краями ботинка растерло верхнюю часть ступни, маленькая ранка загноилась и начала расти. Узнал я свою "подругу" - цингу! Так я зашел в медпункт на производстве и неожиданно встретил дежурившего там своего спасителя, Александра Александровича Миролюбова, главного врача нашей больницы. Он меня сразу узнал, хотя с того памятного времени, прошло полтора года, и спросил, как тогда, на "Штурмовом":
   - Ну, как? с Арбата пишут?
   С письмами тогда было плохо, я их от родителей получал очень редко.
   И я снова перед ним, разматываю ногу, показываю что-то похожее на флегмону. Заболевание пустяковое, но он осматривает внимательно:
   - Пустяк, то - пустяк, но мешает заживлению скорбут, да и растираешь ты ее на работе. Положу-ка я тебя в больницу, все равно там много свободных коек. Отдохнешь с недельку.
   Больница не входила в мои планы, но с врачом спорить не будешь. Пока собирался, узнал, что пришла мне посылка, забираю ее, и ложусь, с ней там будет веселее. В больнице кормят хорошо, хлеба кажется - девятисотку, да в посылке много хорошего: помню большой кусок копченого мяса, килограмма на полтора. Все-таки голодно, и это понятно: на участке за работой забываешь о еде, а здесь только и занятий - есть, да спать.
   Получилось так, что пребывание в больнице уже предопределило назначение в этап: больные не нужны и если случается возможность от них избавиться, тут же и избавляются. Я очень привязчив и к месту, и к людям и была у меня мысль сходить к начальнику лагеря, попроситься, но, обдумав ночью свои дела, решил подчиниться, идти туда, куда указывает Перст Судьбы. На приисках побыл два года - хватит, стоит посмотреть, как живут люди в Дорожном лагере, уж больно его хвалят, да и проблем меньше, когда не сам выбираешь, а за тебя думает начальство.
   Собрали нас как обычно в отдельный барак и несколько дней гоняли в лес, по-видимому, за бревнами. В лесу был снежок, так что видно наступил октябрь. Но вот в последний, предэтапный день выгнали ставить столбы и тянуть провода. В памяти засело глубоко: уже начинало смеркаться, небо расцветилось яркими красками и подернулось морозным маревом, снег трещит под ногами в литых резиновых чунях. Мороз силен и в проклятых чунях ноги отмерзают моментально. Люди смеются над лаптями, а какая это расчудесная обувь, приходилось в СИБЛАГе носить, в них зимой и тепло и сухо. Мечемся мы в своих чунях, опасаясь отморозить ноги, а дело, как назло, не клеится, и нас никак не отпускают. Но вот стало совсем темно и волей-неволей, отпустили, в барак бежим, как на олимпийских играх, ведь и бушлат отобрали, так что в одних телогрейках.
   Наутро на небо надвинулась густая облачность, потеплело. Какое счастье: попробуй по вчерашнему морозу посиди в машине, да не один час. Вывели нас за ворота, и давай шмонать, а у меня под телогрейкой подмотано голубое байковое одеяло, оно на мне не числилось, видимо купил у кого-нибудь. Край одеяла спущен в брюки, в нем чертовски тепло. Думаю с ужасом: неужто отберут, но все обошлось и мне хочется скакать от счастья. Машина задерживается, мы скачем в своих гуттаперчевых чунях. Висит над нами страшная матерщина. Трудно представить, как чувствуют себя те, у кого нет под телогрейкой никаких теплых тряпок?
   Говорю последнее "ПРОСТИ!" прииску, где прожил полтора года. Было за это время много тяжелого, гадкого, скверного, но все это уже позади, тонет в розовой дымке. Главное, я - жив, не окалечился, выхожу за вахту здоровей, чем сюда пришел и полтора года срока долой, остается добыть какие-то три года. Да, я не верю, что меня освободят, но срок отбывать все равно надо, там посмотрим. Как-то встреченный в лагере мой школьный учитель математики сказал: "Те, кто нас сажал, еще живы. Неужели они допустят, чтоб мы вернулись к прежней жизни?" Он - прав!
   Подробности этапа не помню, если б сильно мерз - запомнил бы. Видимо машина была с верхом, а в кузове - какие-нибудь утеплители. Спускались с последней сопки, внизу раскинулся поселок со странным названием "Шах".
   На "Стрелку" прибыли в темноте. Кто-то додумался загнать нас в не отапливаемую столовую, на полу, даже на столах и скамейках на ладонь снега. Всю ночь растаптывали снег, пытаясь как-то не замерзнуть. Час тянется, как год. Я, как и другие, то топчусь у застекленного окна раздачи, повиснув локтем на полочке, то, смахнув со стола снег, ложусь вздремнуть, но тут же вскакиваю, ошалев от холода и снова шагистика, ведь ноги в этих чунях, самое, уязвимое место. Попробуйте полсуток покрутиться в таких условиях, и вы почувствуете себя побитым палками, постаревшим на десять лет. Утро положило конец мученьям.
   В обед были уже в поселке Ягодное - на базе Управления Дорожного строительства и лагеря (УДС). Поселок с красивыми палисадниками показался нам уютным и нарядным. А в самом лагере - сплошное блаженство: бараки удобные, теплые, спи, сколько хочешь! а такую столовую можно увидеть только во сне: кормят отлично, гречневая каша с бефстрогановым, ешь, сколько влезет, повара несут и несут добавки, уже не говорю о хлебе.
   За три дня мы так там отъелись и отоспались, что смотрим, и не узнаем, друг друга, лица посвежели, в глазах - живой блеск.
   Только на четвертый день нас нарядили в новое обмундирование и повезли на Тасканскую ветку колымской трассы, в сторону от поселка "Левый берег".
   ЧАСТЬ IV. Послесловие
  
   Дорогой читатель!
   Писал я свои мемуары более 18 лет и при этом не пытался знакомиться с какими бы то ни было документами Партии и Правительства того времени, касающимися репрессий. Мне хотелось передать все свои ощущения и думы так как они складывались тогда, и я их так и изложил. Теперь я могу отступить от этого правила и, взяв в руки некоторые наиболее характерные документы, сверить с ними мои записи.
   Четыре года из своего срока я отбывал в БАМЛАГе, и теперь переписываюсь с Филиалом Амурского областного краеведческого музея. Работники музея прислали мне глубоко трагичный и одновременно интереснейший документ - "КНИГУ ПАМЯТИ жертв политических репрессий Амурской области". В ней собраны удивительные материалы - политические обоснования войны с собственным народом. Прочитав их я многое понял, что было для всех нас закрыто. Вот оперативный приказ НКВД Союза СССР - 00447 от 30 июля 1937 года. Думается этот документ должен знать наизусть каждый гражданин стран СНГ. Амурцы назвали его - "Расстрел по разнарядке" и это название точно передает его содержание. В нём указано, сколько человек нужно репрессировать и в том числе по первой категории, то есть - расстрелять в каждой республике, в каждой области.
   Вас интересует, сколько людей нужно расстрелять в Азербайджанской ССР? Пожалуйста - 1500 человек. А чем заниматься УНКВД Армянской ССР? Репрессируйте 1500 человеку, из них расстреляйте - 500. Даны и сроки: начать расстрел 5 августа 1937 года и закончить все операции по приказу за 4 месяца. Ну, а как быть с теми, кто уже получил срок и спокойно сидит, в каком нибудь лагере ГУЛАГа? Нельзя же их оставить в покое. О них в этом приказе также проявлена забота: предлагается из их числа расстрелять 10000 заключенных.
   Где же был в эти дни автор этих строк и почему он с очень тяжелыми пунктами роковой, 58-ой статьи не был расстрелян? Может быть, зеков вообще не стреляли? Нет в БАМЛАГе начали стрелять свой контингент ровно 5 августа в 4 часа утра.
   Нас, работников Управления лагеря и строительства не выпустили из зоны 17 июня, погрузили в машину и отправили на станцию Арга, где мы грузили вагоны и платформы балластом до 5 августа 1937 года. До этой роковой даты, когда по всей стране начали стрелять и вольных и заключенных от Киева до Магадана. В этот день к нам на станцию Арга приехала комиссия и начала готовить нас к отправке на Колыму. Я очень не хотел туда ехать, хотел остаться в БАМЛАГе, вместе со своим другом, Кешкой Никифоровым. Я даже предъявил Комиссии свою цингу, а по медицински - скорбут, раньше с этой болезнью на Колыму не отправляли. Тогда я не знал, что останься я в г. Свободном, меня тут же расстреляли бы с моими пунктами 58-ой статьи (террор и диверсия). Но меня не оставили, дали пилюли и назавтра посадили в вагон-теплушку.
   БАМЛАГ очень не хотел отправлять нас на Колыму. Да и зачем было везти расстреливать на Колыму, если это с успехом можно было сделать на месте. Расстрелять и "засчитать" в счет утвержденной ГУЛАГом нормы. Наши вагоны катали по станционным путям три дня и тогда мы не понять зачем это нужно. Теперь ясно: они должны были запросить ГУЛАГ и когда получили отказ, 9 августа, прицепили нас к составу и отправили во Владивосток.
   А расстрел все это время шел полным ходом - расстреляли 79 зеков и когда нас комиссовали они были уже захоронены. Мы об этом не знали, все это делалось в строгой секретности. 7-го в 3 часа утра - еще 122 человека, 10 августа - 128 и в общей сложности за 6 дней августа в БАМЛАГе было расстреляно 753 заключенных. А нас спешно увозили от расстрела на Колыму, где еще было старое руководство: Берзин и Васьков. Их убрали только в декабре 1937 года.
   Конечно, новый тандем: Начальник Дальстроя Карп Павлов и его заместитель по лагерю - полковник Гаранин по прибытии на место в декабре приступили к истреблению собственного контингента. У нас в СГПУ - Северном горно промышленном управлении, расстрел проводился на Серпантинной, а готовили матералы в ЗУРах, то есть Зонах усиленного режима. Я тоже попал в список, подлежащих уничтожению. Я ничего не знал, и это меня спасло. Я ухитрился три раза уйти от расстрела и остался в живых, хотя висел на волоске.
   Как это произошло? В один из сильно морозных дней, я не вышел на работу и объявил себя отказником. Все товарищи считали, что я делаю глупость, но получилось наоборот: я ушел в ЗУР, а там, отбыв 5 дней, оказался на другом прииске - Верхнем Штурмовом. Пока меня искали прошел месяц и, когда я явился в ЗУР теперь уже как репрессированный я опоздал, и в список к следователю не попал. Там оформили на расстрел 70 человек. Отправили на Серпантинку и расстреляли еще в январе 38 года. Я попал в другой список, нужно было ждать, следующего приезда следователя. Я уже не мог ходить, меня перевели в нерабочую зону, я стоял у последней черты. Но тут случилось непредвиденное: в ЗУР явился начальник Дальстроя Карп Павлов - комиссар госбезопасности 3-го ранга и начал разгрузку. Ему нужны были рабочие готовить прииска к золотому сезону и он выгнал меня на прииск Нижний Штурмовой, освободив от расстрела. Конечно я идти не мог и меня ребята тащили 6 километров, к счастью под уклон, волоком.
   А пятый раз меня караулил расстрел в августе 1938 года. В тот день из нашей бригады в 27 человек, работавшей на Промывочном Приборе за ночь вывезли на Серпантинку и расстреляли 17 человек. Утром, когда мы проснулись, увидели, что нас осталось три звена (9 человек) и бригадир. А случилось так, потому что я снова сделал глупость и попросил закурить у самого полковника Гаранина. Все это подробно описано в мемуарах.
   В лагерях Колымы я трудился 9 с лишним лет и кроме расстрелов доходил еще несколько раз, стоял у последней черты, потому что все 9 лет работал на общих, самых тяжелых физических работах на открытом воздухе, когда по 3 месяца в году морозы превышали 50 градусов. В моих воспоминаниях все ужасы смягчены будничной текущей лагерной работой, иначе перенести их было бы невозможно.
   В заключение мне хочется привести выдержку из речи нашего великого полководца Георгия Константиновича Жукова на июньском (1957г.) Пленуме ЦК КПСС - Книга памяти стр 307*
   "Санкции на осуждение давались также на большое количество сразу. Например Сталин и Молотов в один день, обратите внимание, 12 ноября 1938 г. санкционировали к расстрелу 3167 человек."
   "Из документов, имеющихся в архивах ВОЕННОЙ КООЛЛЕГИИ ВЕРХОВНОГО СУДА, в архивах ЦК видно, что с 27 февраля 1937 по 12 ноября 1938 года НКВД получил от Сталина, Молотова, Кагановича санкции на осуждение Военной коллегией, Верховным судом к высшей мере наказания - расстрелу 38679 человек"
   "Если бы только народ знал, что у них с пальцев капает невинная кровь, то он бы встречал их не аплодисментами, а камнями."
   24 февраля 2002 года автор : Саркисов Н.Р.
   г. Мариуполь
  
  

"На золотых приисках Колымы" (повесть)

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   37
  
  
  
  
  
   37
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"