Саркисов Николай Рубенович: другие произведения.

Лагеря Сибирские

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


  
  
   ЛАГЕРЯ СИБИРИ
   (юношеские воспоминания, тетрадь 2я)
  
   От автора
  
   Наконец позади 8 месяцев следствия и тюрем, позади и опасения "схватить вышку", пройден ответственный этап жизни, начинается второй - лагерный.
   Не думайте, что я не боюсь лагерей. Боюсь! Ещё как! Я двадцатилетний горожанин, в меру инфантильный, не имеющий престижной для лагерей профессии, и мой 10-ти летний срок вырисовывался как бесконечный период тяжёлого и тяжелейшего физического труда, к которому я приучен недостаточно.
   И ещё. Начальство лагеря будет всемерно ужесточать режим как для террориста и диверсанта - такими пунктами политической /58-й/ статьи наградили меня следователи, а я тогда не догадался, что такие страшные обвинения могут как-то осложнить мою отсидку.
   И всё-таки, я - оптимист и сейчас на пороге лагеря не думаю о трудностях, мечтаю о том, как окончу срок в 29 лет и впереди меня ждёт лучшая половина жизни, тогда я успею наверстать всё упущенное.
   Такие мысли бродили в моей голове 7 июля 1933 года, когда в Москве стоял у столыпинского вагона, готовился к этапу в Сибирь.
   В первом своём лагере пробыл недолго, каких-то 4 месяца, но успел "дойти" или "доплыть", как говорят лагерники, и едва унёс оттуда ноги. И виной тому был не тяжёлый труд, а голодный паёк и жуткая бытовая неустроенность. В таких условиях, месяц тянется годом.
   К моему счастью четырёхлетие с 1933 по 1936 выдалось для лагеря относительно спокойным. Нас не стреляли, не избивали. Жизнь протекала без дополнительных ужасов. Ну, а голод? Так голодала вся страна.
   Не стоял в СИБЛАГе и извечный для лагеря вопрос о конвоирах и уркаганах. На полевых работах мы были в какой-то мере освобождены и от тех и от других.
   Конечно, переживаний осталось и на нашу долю, и тот, кто наберётся терпения прочесть предлагаемые воспоминания, сможет в этом убедиться. Для людей, не совершавших насилия и вынужденных отбывать бессмысленные по длительности сроки, лагерная жизнь ужасна сама по себе, не только для пожилых людей городской интеллигенции, но и для основного контингента лагерей того времени - для крестьянства, которых казалось бы не удивишь тяжёлой работой.
   При изложении мною были использованы 8 собственных писем из лагеря, сохранённых отцом до моего возвращения.
   Автор, сохранил за действующими лицами их подлинные фамилии и не пытался придумывать вымышленных для тех, чьи фамилии не сохранились в памяти.
  
  
  
   Автор
  
  
  
   МАРИИНСК
  
   Из Москвы наш столыпинский вагон адресовали в Новосибирск, в пути выяснилось, что Управление Сиблага нас не принимает, и поедем мы в Мариинск. Мишка Фирсов, мой сокурсник и одноделец пошутил:
   - Боюсь: в лагерях мы вообще окажемся ненужными и нас завернут в родные Бутырки.
   В тот год система лагерей или ИТЛ, как ее называют сокращенно, переживала период подъема, расширялась сфера применения заключенных в народном хозяйстве: кроме традиционных лесозаготовок, подневольный труд, с успехом использовался в сельском хозяйстве, на всех крупных стройках, на рыбных промыслах, где бороздили морские просторы первые суда под черными парусами. Численность поставляемых в лагеря заключенных ежегодно удваивалась, но это не заставало начальство врасплох, повсюду усиленно оборудовались новые "зоны", расширялись действующие. В Мариинске, помимо бывшей этапной тюрьмы, "Красного" корпуса, были оборудованы две добротные пересылки: "Церковь" и "Горсад".
   Революционеры когда-то радовали народ, дружно распевая:
   "Мы церкви и тюрьмы сравняем с землей", но, оказавшись у власти, начали первые переоборудовать во вторые. Побывать в "Церкви" мне не довелось, а вот с "Горсадом" знакомство состоялось: доставили нас прямо со станции и перекличку вели в темноте, перегоняя по площадке из одного угла во второй. Закончив формальности, принимающий предложил выйти из строя "спецам": агрономам, механизаторам, бухгалтерам и, смеясь, добавил:
   - Имея такие специальности, можно смело садиться в лагерь на любой срок, будете жить, как у Бога за дверьми.
   Наш этап, численностью более ста человек, был разношерстным по составу: было много крестьян, порядочно и уголовников, слабее были представлены каэровцы и бытовики. Вышли из строя всего несколько человек и кто-то тут же сострил:
   - Вот счастливчики, не иначе им хотят здесь создать "шесть условий товарища Сталина". (Был в то время такой лозунг).
   Как обычно воры предложили своих "спецов": парикмахеров, поваров, кондитеров, на что принимающий не без иронии ответил, что перебирать печенье не предвидится, а те, кто отличится на уборке могут заработать зачеты, до 18 дней в квартал и сократить срок. Урки ответили матерщиной.
   Потом был барак, просторный, высокий, становись на нарах во весь рост - верхнего настила не достанешь. В последующие годы таких бараков не строили, экономили лес на другие цели. Барак был свободен и мы с Мишкой вмиг закинули свои пожитки на верхние нары и полезли вслед, крича: "Эй, кто с вещами, давай сюда!" У нас тоже процветал классовый подход: этапников мы делили на людей с вещами и голодранцев, при чем, вопреки основоположникам, эксплуататорами считали последних, принадлежащих в своей массе к блатному содружеству.
   Нашему с Мишкой поведению в бараке предшествовал разговор с одним уголовником. Во время следования по этапу в столыпинском вагоне мы расположились на средних полках купе, превращенных в сплошные нары. Рядом оказался бандит, так он, по крайней мере, отрекомендовался. Раньше представлялись: "Уваров, дворянин", а он сказал: "Петр, бандит". Чтоб несколько смягчить впечатление, пояснил, что грабил только награбленное, очищая квартиры нэпманов и тем помогая правительству. Ехал он в лагерь в третий раз и был для нас отличным источником информации. Отвечая на наши животрепещущие вопросы, он пояснил, что сам он не "торбохват", чемодан отнимать не собирается, но и защищать фраеров не будет, как не будет защищать от своих собратьев отару овец прирученный чабаном волк, совет же дать может. По его словам, в пересыльном бараке все решают первые минуты, когда этапники окажутся без охраны. Именно тогда, действующие стаей урки растаскивают по углам растерявшихся, перепуганных "овечек" и освобождают их от чемоданов.
   Поняв, что главное - внести в этапную толпу элемент организованности, мы и решили увлечь за собой на верх "людей с вещами" и тем объединить их в сообщество. Как потом выяснилось, мы с ними были не единственными: на другом конце барака в том же направлении старались два другие студента-четвертокурсника, Костя из Тимирязевки и Саша из Менделеевского.
   Этапники, оказавшиеся уже на верху, среди своих, тут же включались в общую работу, помогая тем, кто замешкался и окруженный "волками" ведет неравную борьбу за свои пожитки. Все было закончено и упустившие момент уркаганы злобно матерились и изрыгали страшные угрозы, но на это никто из нас не обращал внимания, спокойно устраиваясь на отвоеванном жизненном пространстве.
   Порядок трудно установить, а установленный - трудно нарушить. Ночные поползновения забраться наверх и, пользуясь сном, сбросить вниз чемоданы мы пресекали без особого труда, по предложению моего друга все включились в очередные дежурства и врасплох застать не удавалось. Удар ноги и непрошеный гость летит вниз, гремя костями. Выяснилось, что один бедолага во время вынужденного полета повредил себе ребра. Пережив ночные кошмары, мы узнали, что вещи можно сдать в кладовую, на хранение и быстро стряхнули с себя заботу о них.
   Вечером, когда мы засыпали, внизу началась драка: били мелкого воришку укравшего кусок хлеба. Мы обрадовались, что пайки охраняются воровским законом, однако это был закон, действующий избирательно, били того парня не за то что он украл, а за то у кого украл, за фраера никто бить не будет.
   Нам предоставили несколько дней для оформления бумажных дел с использованием на "общих" работах. Работу можно было выбирать самому, идти в поле на уборку овощей, или на ремонт дороги, или на другие работы, куда требовалось.
   А пока мы сдружились и уже студенческим квартетом двинулись осматривать "зону". Все говорило о том, что это когда-то был городской сад, с эстрадой, где играл духовой оркестр и под его звуки танцевали и веселились люди. И теперь, когда деревья и кустарники вырублены и по периметру натянута колючая проволока, место это не производило на нас удручающего впечатления. Возможно причиной тому была наша молодость или то, что все вокруг было залито яркими лучами июльского солнца, только гуляли мы с шутками, как если бы пришли в горсад для веселого времяпрепровождения.
   Зона охранялась слабо и после того, как нас стерегли в Бутырках, это было удивительно. Ставить вышки вблизи города видимо посчитали не этичным, возле проволоки охраны не было и нам казалось, что раздвинуть колючки и пролезть "на волю" не составит труда. Как бы подтверждая наши мысли, в этот день из зоны бежал прибывший с нами заключенный. Правда, для этого ему не потребовалось раздвигать колючки.
   Беглец этот оказался нашим знакомым. В одном из купе он представился как американец, прибывший в Россию для строительства дороги Владивосток-Берлин, по которой будет курсировать "Голубой" экспресс. Тогда в вагоне нам не удалось его рассмотреть, зато сейчас он предстал во весь свой высокий рост. Он имел достаточно представительную внешность хотя лицо его трудно назвать симпатичным, хороший заграничный костюм выглядел вполне прилично. Он ходил, попыхивая сигаретой, окруженный стаей мелких жуликов, ожидавших от него команды.
   - Чего это они смотрят на него такими влюбленными глазами? - поинтересовался Костя.
   - По-видимому у него сигарета содержит наркотик, я видел как он давал им "дыхнуть" и они счастливо улыбались. От табака такого не будет - предположил Саша.
   В вагоне с ним произошла такая история: ехавший в соседнем купе крестьянин просил написать ему жалобу - его осудили без конфискации имущества, а вот жена пишет, что у ней отобрали корову. Из соседнего купе отозвался этот американец.
   - Я пошлю телеграмму американскому консулу и вам вернут корову. Крестьянин охотно наскреб ему денег на телеграмму и потом безуспешно требовал от него хотя бы показать квитанцию, нахальный аферист не пожелал с ним разговаривать.
   Все это похоже на рассказы О'Генри из серии: "Милый жулик". Очевидно, даже крупный "инженер-махинатор", как он определил свою профессию, не брезгует мелкими аферами в трудные дни.
   Этот самый махинатор, а по здешнему "фармазон", и ушел или по научному, совершил побег из лагеря. Случилось это так.
   Комендант, выйдя на крылечко канцелярии, заметил пожилого крестьянина, стоявшего неподалеку с совершенно растерянным видом и бормотавшего о какой-то бумаге и каком-то барине, взявшем эту бумагу. Вокруг него вилась стайка воришек, довольных случаем посмеяться над обманутым, опытный комендант насторожился:
   - Какую бумагу, отец?
   - На освобождение, гражданин начальник. Сказал: "Давай подпишу". Зашел туда и вот все нету.
   Подписать какую-нибудь бумагу у лагерных начальников неискушенному человеку ой, как трудно и старик обрадовался помощи "барина".
   - Кому ты дал? Кому, осла кусок?!
   - Барин, такой высокий. Сказал, сейчас подпишу.
   Не слушая бормотания старика, комендант побежал к вахте, вытаскивая на ходу наган. Он опоздал всего минут на двадцать: Высокий "барин" спокойно прошел через вахту, предъявив справку об освобождении. А тот крестьянин-вахтер даже не заглянул в справку, не проверил год рождения. Правда, в это время к проходным подбежала группа шпаны и начала безобразничать. Пошедшие по следу беглеца две опергруппы, вернулись ни с чем: опытный авантюрист поводл их по городу, подгадал к станции к моменту отхода поезда и был таков. Он оказался аферистом международного класса, венгр по национальности, имеет 32 судимости и десяток побегов. В поезде его все-таки засекли, но взять не смогли: выпрыгнул из поезда и скрылся.
   Встретили мы у коменданта и нашего знакомого бандита-Петю. Лежа с нами на нарах он делился своей задумкой: по прибытию в лагерь организовать из уголовников крупную, человек 70-75 бригаду, заставить их "пахать" по всем правилам и получать зачеты. Теперь выяснилось, что здешнее ворье его не признало и он просил коменданта выдвинуть его бригадиром, на что тот резонно ответил, что бригадира выдвигают сами работяги. Тогда Петя обещал и нас с Мишкой пристроить помощниками в свою бригаду и мы, заранее благодарные, подкармливали его продуктами из предэтапной передачи наших родителей и угощали папиросами, сэкономленными мною за долгое, пятисполовиноймесячное сидение в бутырской одиночке.
   Просидев в Бутырках 8 месяцев, Мишка все это время находился в общих камерах и обрел там множество знакомых. До поступления в институт, он работал государственным хлебным инспектором и это приучило его к общительности. Поступив в институт, он не смог довольствоваться стипендией, на первом курсе платил 55 рублей. Правда, после Постановления "О Высшей школе", вышедшем в августе 1932 г., на втором курсе при всех пятерках, мы получали 120 рублей и это было уже не мало, поскольку рабочий на хлебозаводе зарабатывал 70 рублей, но у отца Михаила была большая семья, пятеро детей, а сам он работал на мельнице и получал гроши. И моему другу пришлось устроиться по совместительству заведующим исследовательской лабораторией на Калужской площади с окладом 500 рублей. Это ввело его в номенклатурные верха и в камерах его принимали за своего все сословия, от рабочего до технократа.
   Прогуливаясь по зоне, мы натолкнулись на трех его сокамерников. Это были люди старшего поколения, самому молодому из них, главному инженеру "Совторгфлота" Ермакову было уже за сорок. Это был интересный, веселый и начитанный человек и сейчас в его руке было новое издание "Пармской обители" Стендаля. По роду работы ему приходилось бывать во многих странах и будучи человеком наблюдательным и остроумным, он к каждому случаю жизни находил для собеседников интересный рассказ.
   По лагерному распределению ему поручили заняться моторными лодками, наладить регулярное сообщение по местным речкам. Он шутил, что скоро создаст в Мариинске филиал "Совторгфлота".
   В этой неразлучной троице самым пожилым был помощник начальника КВЖД инженер Эйсмонт, к нему товарищи относились с каким-то особым уважением. На вид он казался очень спокойным, легко пережившим свое несчастье. Это было не так: он старался не подавать виду и все чувства хоронил в себе и это сыграло роковую роль: назначенный нормировщиком, он не пережил своего маленького, трехгодичного срока, полученного по обвинению в шпионаже(!). Я пытался поставить себя на место этого высоко интеллигентного человека, честно прожившего свою жизнь и на исходе ее попавшего в лагерь, и не мог.
   Третий из этого содружества, начальник Московского железнодорожного узла Альфирин, коренастый, плотный мужчина был раздражителен и не пытался скрывать этого. Делая исключение Михаилу, он нас, остальных студентов держал на расстоянии.
   Болевой точкой этого человека был начатый партией и органами разгром старой русской технической интеллигенции. Под аккомпанемент красивых слов о необходимости беречь старых "спецов", непрерывной цепочкой шли процессы и просто "дела" по которым отправлялись на расстрел или в лагеря незаменимые специалисты, движущая сила народного хозяйства.
   Мы не воспринимали это столь трагически и как-то спор начал Саша, что на смену старому, идет молодая интеллигенция, природа пустоты не любит.
   - Не вы ли с товарищами по институту?
   - Я-то видимо подзадержусь, а мои товарищи несомненно выйдут в химическую отрасль и думаю не ударят лицом в грязь.
   И вот здесь Альфирин сформулировал свое кредо, суть которого попробую передать своими словами. Некоторые считают, что работники умственного труда, да еще с высшим образованием, это и есть интеллигенция. Это мнение глубоко ошибочно и вам молодым это следует иметь в виду. Помимо институтских знаний и даже знаний последних достижений мировой науки, помимо опыта и не того опыта и не того опыта инженера-писца, а творческого опыта, связанного с разработкой различных проектов и их технических обоснований, интеллигент должен обладать высокими моральными качествами: независимостью суждений, честностью, обязательностью, бойцовским характером и обязательно любовью к своему делу и желанием постоянно совершенствовать свой участок работы, без чего вся его работа не будет стоить гроша. К тому же инженер должен обладать незаурядными гуманитарными знаниями.
   - А вы знаете, что такое инженерная честь? Это сродни офицерской. Если он составил документ, то должен, при необходимости, пойти за него на Голгофу, а не менять его по прихоти начальства, по принципу - сделаю, как Вы изволите приказать. Заметьте, высококвалифицированный рабочий, без институтского образования, обладающий упомянутыми качествами тоже войдет в состав технической интеллигенции.
   После разговоров с ним, мы как-то "скисали": казалось, совершенствуй себя всю жизнь не достигнешь той, слишком высоко поднятой планки инженера-интеллигента.
   Жизнь полна контрастов. В первый же день состоялось и наше знакомство с представительницами другого, как оказалось, не такого уже и слабого пола. Стояли мы в бараке у открытого окна, когда снаружи к углу подбежала стайка работяг, одетых в новые хлопчатобумажные костюмы, остриженных под машинку. Они курили самокрутки и как-то особенно гнусно матерились.
   - Ба, гляньте-ка, да ведь это женщины! - первым разобрался Сашка.
   - Чего ж они так матерятся? - поинтересовался Костя.
   Сомнений уже не было: голоса у этих работяг были девичьи.
   - Если девушка становится на путь падения, у ней это все происходит и быстрей и дальше чем у мужчин, они во всем и в хорошем и в плохом идут до конца. - сказал стоявший неподалеку пожилой мужчина.
   Мы отошли от окна: смотреть и слушать их было неприятно. Вскоре мы познакомились с другими женщинами, порядочность которых сохранялась и в лагерных условиях.
  
  
   УРЧ
  
   Эта аббревиатура, в переводе означающая "Учетно-распределительная часть, хорошо известна каждому лагернику. УРЧ встречает его после этапа, перетасовывает по лагпунктам и участкам внутри лагеря, постоянно держит на учете и наконец, списывает его, когда он отбыл срок или, не закончив срока, помрет. Когда мы приехали в Мариинский горсад, нас зачислили на "общие работы". Это означало, что любое подразделение лагеря может использовать нас по своему усмотрению: для сельскохозяйственного лагеря характерны полевые работы и нас раза два успели сгонять под конвоем в соседний 1-й совхоз, "Огородный".
   Шли туда большой конвойной колонной по краю болота, над которым, со свистом рассекая воздух, носились бесчисленные стаи уток. Редкие, по большей части неудачные выстрелы свидетельствовали о том, что в эти, соседствующие с лагерем охотничьи угодья, настоящие охотники просто не допускаются. Никогда потом мне не доводилось видеть такого обилия водоплавающей птицы, хотя на Колыме, в периоды перелетов, их тоже бывало не мало. На прополке было весело, с нами работали женщины, но сильно надоедали комары и конвоиры.
   Как-то вечером Костя знакомит нас с Диной Сергеевной, которая с группой женщин ходит на работу в УРЧ. Оказывается, там требуются грамотные люди и она пригласила нас с собой. Преимущество перед другими видами работ там состояло в бесконвойном хождении и чисто бумажной работе в приятном обществе. Надо ли говорить, что после Бутырок такое могло только сниться! Утром она расписалась за нас на вахте и повела через большое поле к отдельно стоящему деревянному зданию. Так началась наша работа в УРЧ.
   С этапом заключенных приходят их личные дела, содержащие не только приговор или выписку из постановления не судебных органов, но и мною "ненужных" документов: паспорта, профсоюзные билеты, трудовые книжки, от которых это дело следует освободить, а затем заполнить на каждого по меньшей мере семь различных бланков, это называется обработка в полных семь слоев. Закончить всю обработку без свидания с самим "объектом" не удается, нужно записать многие приметы с натуры: дефекты тела, шрамы, татуировки. Сейчас не припомню, куда идут семь заполненных карточек, знаю лишь, что формуляр сопровождает бедолагу во всех его странствиях по лагерям, заменяя трудовую книжку, по нему могут быть выданы все биографические сведения. В 1957 году, при обмене справки об освобождении, в связи с реабилитацией на Справку о работе в ГУЛаге, из архива был затребован мой формуляр и из него я узнал много для себя нового.
   А вот и мое личное дело! Ребята перекинули мне его на стол со смехом, мол, не думаешь ли, что мы должны изучать твои особые приметы? Открываю Дело с некоторым душевным трепетом. Напрасно: там - ничего нового. Вот выписка из постановления Коллегии ОГПУ от 28 декабря 1932 года. Сейчас только понял, что после этого они еще держали меня в Бутырках полгода и отправили 7 июля 1933 г., пытаясь привязать нашу малюсенькую группу к какому-нибудь большому "Центру". А какая красивая формулировка: "организатор и руководитель молодежной контрреволюционной организацией, ставившей целью свержение Советской власти методами агитации, террора и диверсии", и далее: "Признан виновным в совершении преступления; предусмотренного статьей 58 УК п.п.8, 9, 10, 11." За такую формулировку и такие страшные пункты не стыдно отсидеть и десятку, тем более, спасибо Коллегии, не мельчилась на хвосты: никаких ссылок или поражения в правах, - отбыл и езжай в семью трудящихся, как нам объявляли. Впрочем за ссылкой дело не стало: добавили в 50-том!
   Есть и еще документы, "ненужные": четыре заявления начальнику Бутырской тюрьмы об объявлении голодовки. Самой серьезной - была первая, ее я держал 9 суток, сидя в специальной голодовочной камере, где не давали, не только еды, но и воды. Тогда, удовлетворяя мою просьбу: вызвал меня на допрос начальник СПО, ОГПУ Молчанов. Он очень корректно извинился, что Менжинский не может меня принять, в связи с тяжелой болезнью, что касается Ягоды, он занят внешнеполитическими делами, не может уделить внимания мелким студенческим группам и поручил разобраться со мной ему, начальнику секретно-политического отдела. Что мелкая, то - мелкая, лучше не скажешь: я, да Мишка Фирсов, остальные - провокаторы.
   Мне представился единственный шанс высказать свою точку зрения не перед сявками-следователями, а перед крупными чиновником органов и я честно высказал ему, что не могу одобрить политику ЦК партии, особенно в отношении крестьянства и считаю преступлением массовые аресты безвинных людей и соответственно предъявленные мне обвинения в стремлении свергнуть Советскую власть, а также в терроре и диверсии являются ложью и у следователей для этого нет и малейшего доказательства.
   Молчанов принял на себя роль арбитра между мной и следователем и, воспользовавшись моим признанием, объяснил, что политика ЦК - генеральная линия партии, одобренная народом и несогласие с ней с объективной неизбежностью приведет меня в лагерь врагов. Тут он взял со стола Сводку о настроениях студенчества, составленную видимо по сообщениям информаторов, и поделился со мной беспокойством, что некоторая часть нашей советской молодежи, подобно мне критикует решения партии, вместо того, чтоб направлять силы на их выполнения. В этой связи органы видят свою задачу в изоляции наиболее активных студентов в порядке профилактики возможных незрелых выступлений, которыми могут опять-таки воспользоваться классовые враги. Что касается обвинений в терроре и диверсии, то они отнесены, с применением постановления ЦИК СССР от 27 января 1929 г. (за точность даты не ручаюсь) согласно которому следователь имеет право применить любой пункт 58-й статьи, если по его мнению подследственный мог совершить действие, подпадающее под этот пункт. Получается доказывать ему не нужно. В заключение Молчанов обещал выполнить и другие мои просьбы, в частности связать меня с прокурором, и просил тут же написать заявление о снятии голодовки. Видя мои колебания он указал на свои ромбы в петлице и я понял, что глупо не верить чиновнику такого ранга. Свои обещания он выполнил.
   Остальные голодовки были связаны с режимом содержания и длились от одних до четырех суток.
   Попали к нам и дела наших очаровательных спутниц по столыпинскому вагону: Нади и Веры. То обстоятельство, что эти подружки были выловлены на Цветном бульваре и за связь с иностранцами, обвинены по статье 58 УК п.6 (шпионаж) и как "накипь нэпа" отправлены в лагеря сроком на пять лет, в наших глазах не умоляло их достоинств: они были красивы и добры. Конвой к ним очень благоволил, охотно брал их с собой при выходе на перрон на всех больших станциях, а они брали у нас деньги и покупали все, что можно. В делах у них оказалось по акту о попытках склонить к сожительству своих охранников и мы с удовольствием выбросили эти лживые акты в корзину.
   Вероятно трудно найти заключенного, у которого не возникало серьезного намерения совершить побег, чаще всего это случается в первый год заключения, пережил и я эту болезнь. Под влиянием этой мысли я невольно начал всматриваться в фотографии на выбрасываемых в корзину паспортах и нашел, что искал. С фотографии смотрел молодой брюнет с тоненькими усиками и крупным носом, мне даже показалось, что в его лице есть какое-то непередаваемое сходство с моим. Судьба давала мне шанс исправить ошибку следственных органов. Неужели можно вот так просто: сбежать?
   Феофанов Николай Иванович, старше меня на пять лет, костромич, отслужил в армии, каменщик, сидит за какой-то пустяк. Даже мой тезка - это тоже плюс. Дело держу в столе и час за часом вживаюсь в роль. Добраться от УРЧ на станцию не составляет труда, сесть в вагон отходящего на восток поезда, по-видимому тоже не проблема, а там через несколько станций выйти на перрон, найти ночлег, поступить на стройку каменщиком и затаиться до времени. Подойдет время менять паспорт, дам свое фото.
   Возможность провала конечно не исключалась, но я при обнаружении побега мало что терял: больше десяти лет не дадут, с поглощением старого срока.
   Сам хозяин паспорта мне не был нужен, но любопытство заставило с ним встретиться. Внешностью он резко от меня отличался: выглядел на много старше, был ниже ростом и коренастее, взрывной, говорит пулеметно. Под него мне никогда не сыграть да и не нужно, достаточно ориентироваться на фотокарточку.
   Осталось назначить день. Лежа ночью с открытыми глазами я в тысячный раз решал для себя этот вопрос, я вдруг вообразил, что встретил и полюбил девушку и должен буду с первого слова сказать о себе неправду и потом всю жизнь барахтаться в грязной лжи и ... вдруг все раскроется и вся жизнь будет поломана! Это - ужасно! Этого я никогда не выдержу, приду с повинной! Всегда и везде говорить только правду, иначе это - не жизнь. Наваждение исчезло, я спокойно уснул и утром, только зайдя в группу, вынул из стола дело Феофанова - источник соблазна, выбросил в корзину все "ненужные" документы и вздохнул с облегчением, как будто стряхнул с себя тяжелую болезнь или пробудился от страшного сна.
   Я подумал о ворах. Как они легко меняют паспорта, фамилии, имена и понял их секрет: вор живет двойной жизнью, у себя в воровской среде он всегда остается самим собой, это - главное! Выходя в обычный мир, он надевает маску, как делает это артист, при выходе на подмостки. Вор может в миру переменить двадцать фамилий, для своих он останется все тем же Жорой. В этом секрет психической их устойчивости, отними у вора его среду - он не сможет воровать!
   Как-то руководитель нашей группы предложил двум сотрудникам выехать на регистрацию женского этапа. Все назначенные отказывались под разными предлогами, промолчал только один старикашка, славившийся в нашей компании неразговорчивостью. Я подумал, что не так уж плохо поболтать с женщинами, наверное там окажутся и молодые и, когда до меня дошла очередь, согласился.
   С трудом разыскав нужный барак и предупредив его обитательниц, мы вошли внутрь. Все оказалось гораздо неприятнее, чем я предполагал и сейчас я готов был отказаться от принятой миссии, но было поздно. День был достаточно жаркий, барак был набит сверх всякой меры, а окна заколочены, очевидно, по режимным соображениям так, что воздух проникает только в разбитые кое где шипки. Ко всему, только женщины, расположившиеся на нижних нарах одеты нормально, а стриженые головы покрыты платочками, контраст с ними составляют отдыхающие на верхотуре, у которых хорошо если на пятерых было по лифчику. Впрочем туда я взглянул непроизвольно только при входе и больше уже не мог поднять глаз. В Московии в то время не было смешанных пляжей и мне негде было привыкнуть к такой вольнице, а в деревне девушки входили в воду в рубашках.
   Наш приход не остался незамеченным, и в наш адрес полетели довольно острые реплики, на которые мы не обращали внимания, спеша поскорее подтащить к окну стол и лавки и разложить свои бланки, так как воздух был настолько тяжел и неприятен, что начинало подташнивать.
   Я пытался объявлять фамилии, но сквозь шум пробиться было невозможно и я предложил подходить всем подряд. Как-то непроизвольно произошло, что весь нижний этаж тихо и покорно выстраивался в очередь к моему пожилому соратнику, а лихие этапницы сверху скакали прямо ко мне. Как-то, видя, что я свободен, он послал ко мне одну из своих клиенток, но та заартачилась:
   - Ты, отец, сам бы меня записал, а то твой молодой больно зырит на голые ноги тех молодиц.
   Вот так! А не зырить я не мог: ноги как раз и есть главное поле для всех картин и каждую татуировку нужно описать, да еще переписать тексты, иногда написанные черте на каком языке.
   Мы с дедом закруглялись. Я еще раз пробежал глазами списки этапниц, чтоб убедиться, что никто не пропущен, и тут обнаружил отдельный список с пометкой "крестики". На мои выкрики никто не обозвался, пришлось идти к дневальной барака. Не старая довольно привлекательная женщина как раз ремонтировала лифчик и так и беседовала со мной с этой, по-видимому излишней деталью туалета в руках.
   - Это - Федоровки, они не обзываются. - и видя мое недоумение, пояснила: "Крестики". Понял?
   Я уже слышал об этой секте, они, как будто, вышли из толстовцев, такие не идут в армию, а попадая в лагерь, отказываются работать на Красного Дьявола, то бишь, на Советскую власть. За отказ им дают шестисотку, а не четыреста граммов, как всем прочим отказчикам от работы и поэтому к ним часто примазываются уголовники, нашивая на телогрейки белые кресты, и садятся на колени, бормоча всякую чушь.
   Мы долго проваландались около пяти федоровок, не в силах уговорить их ответить на наши вопросы. Конечно, мы могли собрать свои манатки и убраться восвояси, но продемонстрировать свою неспособность выполнить задание было всегда выше моих сил.
   Среди федоровок я для себя выделил старушку, чем-то в профиль напоминающую боярыню Морозову с картины Сурикова, со скорбно-мученическим выражением лица, и не по старушечьи горящими темными глазами. Впрочем, выбора не было: она одна хоть как-то с нами говорила, остальные, сидя на коленях и опустив головы, что-то бормотали и истово крестились. На ее выражения, что ответит она одному лишь Господу-Богу, а все эти бумаги - дело сатанинские, я ответил, что и Библия и Евангелие, да и молитвенники тоже бумажные писания. "они освящены Исусом Христом!" - твердо сказала старушка и тут у меня мелькнула мысль: я выхватил из рук нетерпеливо топтавшегося рядом напарника папки с нашими бланками, чернильницу-невыливайку и ручки и, сложив все на краю нар, к удивлению моей собеседницы, начал осенять их крестным знамением, повторяя вслух слова "Отче наш", с которыми в детстве отходил ко сну. Она улыбнулась тихой старческой полуулыбкой и кивнула головой. Добросовестно и деловито она ответила на наши многочисленные вопросы и вместо подписи аккуратно вывела своими узловатыми пальцами три крестика, предварительно перекрестив каждый бланк. Дневальная барака заверила ее крестики своей закорючкой. Остальные женщины последовали примеру старшей и наша миссия оказалась выполненной.
   Моя старушка уже отбыла три года ссылки в северных районах России, где оставила свои зубы и вот теперь по новому раскладу пасьянса ОГПУ, кончает третий год Сибирских лагерей. Выпустит ли наш Дьявол ее из своих зубов?
   Я пожелал им всем счастья, попросил молиться за наши грешные души и мы расстались друзьями.
  
   ИЗОЛЯТОР ИЛИ КАНДЕЙ
  
  
   В этом, сугубо исправительном учреждении я успел побывать в первый же месяц своего лагерного срока, как будто судьба спешила ознакомить меня со всеми деталями новой жизни. К тому дню, о котором пойдет речь, мы уже перебрались из лагеря за зону, в общежитие для конторских работников, где устроились не хуже, чем в любом вольном общежитии: сдали в кладовую свои вещи, спали на кроватях с постельными принадлежностями, заходили в лагерь только за едой. Как-то, возвращаясь с работы, мы беззаботно болтали о том, о сем, и вдруг, невесть откуда выскочила легковая пролетка. Кучер не просто перерезал нам путь, но выполнил замысловатый вираж и лихо подкатил к нашей бригаде.
   - Кто такие? - придавая своему голосу грозное звучание, спросил сидевший в кошеве позади мужчина без знаков различия.
   - Заключенные, возвращаются в лагерь с работы. - ответил, выйдя вперед, поскольку на этот день был ответственный за всех.
   - Почему идете, как банда, почему - не строем?
   - Какая разница?! - вырвалось у меня совершенно непроизвольно. - Люди устали, идут с работы.
   - Десять суток! Вот тебе и разница.
   Оказалось: это был заместитель начальника отделения Киселев - сам, кстати, тоже заключенный. Сдав на вахте своих товарищей, я отправился в Красный корпус, где по слухам, в "счастливейшие" дни своей жизни отдыхал Федор Достоевский, чтоб разыскать начальника Маргруппы и доложить ему о своем аресте. Там я снова нарвался на неприятность фамильярно назвав его товарищем Ситниковым.
   - Волк в брянском лесу тебе товарищ! - орал оскорбленный начальник, поправляя накинутую на плечи шинель. - Получишь еще от меня десять суток.
   Мне пришлось долго объяснять ему причину моей режимной неграмотности, пока он сменил гнев на милость и отправил меня в кандей. Оказывается по уставу он не мог мне дать более пяти суток, а в данном случае не имел право дать и их, поскольку я получил больший срок у высшего по должности чина.
   Изолятор напоминал домашний погреб: стоял в стороне от зданий и был заглублен так, что даже низкие, зарешетчатые окна выходили в приямки. На широких нарах валялись с полдюжины скучающих мужиков, обрадовавшихся моему появлению, сулившему новые темы для разговоров. Мой рассказ развеселил всех:
   - Вот это - да! Так и сказал: "Какая разница?" Самому Киселеву! Так ты в лагере будешь хватать кандей на каждом шагу. За язык! - говорил назидательно кучер самого начальника отделения Персиянова, пользующийся почтением среди остальных обитателей кандея. Как я выяснил впоследствии, даже за стенами изолятора его побаивались многие начальники рангом пониже и он, обнаглев от безнаказанности, частенько напивался до чертиков и бузил, нанося оскорбление многим работникам отделения. В этот раз он сидел за такую самую "бузу", вполне уверенный, что Персиянов выручит его при первом обходе.
   - Зря ты себя так ведешь: попал на тепленькое местечко и сиди, дергай вожжами. Не ровен час плюнет на тебя твой Персиянов и пойдешь возить снопы. Мало ли в лагере кучеров? - говорил ему Кузя, сидевший за самовольную отлучку.
   - Кучер-то кучеру - рознь! - важно поучал его Василий Иванович, как величали его здесь все. - Персиянова без меня никто здесь так не прокатит, как он это любит. Ты думаешь: не брал он других? Нет, я, брат, коней люблю больше чем людей, кормлю, пою как малых детей, зато они моего голоса слушают. Вот выедем, а он и говорит: "Ну, Василий Иванович, прокатите-ка с ветерком!". Я натурально, придержу коней, дам им поскакать в постромках, поиграть, посля как дам им вожжи, как крикну и пошли вскачь, тогда снова придержу и вожжами по бокам, слегка, да опять на них: "Эй, залетные", и они, прямо-слово, летят над землей, а кто сзади, в кошеве, не удержится - крикнет от азарта. Вот такой я кучер. Где он такого еще найдет? Нет такого.
   После таких профессиональных откровений все замолкали, как бы отдавая должное его любви к своему делу и артистизму. Через эту его любовь я тоже прощал ему многие его и холуйские и хамские выходки и откровенное его пренебрежение ко многим из окружающих и даже эту его сентенцию: "Люблю коней больше чем людей", которая не была пустым словом.
   Более интересным мне показался кряжистый мужичек с добрыми глазами, по имени Кузя. В обращении к нему я добавлял: "дядя" и хотя он возражал, говоря: "Не велика птица, чтоб дядей величать", но видимо, был этим доволен и беседовал со мной более доверительно. Он не был лагерником и проживал где-то по соседству на положении спецпоселенца, работал на лесоповале. По его рассказам, все окружающие его люди были хорошими и выручали, к нам в изолятор он попал тоже, чтоб избежать большей беды. После обеда, когда наш небольшой коллектив укладывался на гладких, строганных досках и погружался в сладкий сон, дядя Кузя подсаживался ко мне и начинал свои бесконечные рассказы. Окружающая меня жизнь была не похожа на московскую, я с интересом слушал, стараясь составить себе о ней полное представление, но поспать я тоже любил и начинал дремать под однотонный голос рассказчика, он не обращал на это внимания и я невольно просыпался. Говорил он путано, часто повторялся, речь его изобиловала намеками, недомолвками, аллегориями. Я не все понимал. Ему вроде и хотелось со мной поделиться, но он боялся, чтоб его откровения не пошли во вред его близким. А скрывать у него было что. Первым из ссылки бежал его брательник. Кузе пришлось держать ответ перед опером и он сказал, что того в лесу задрал медведь. Опер был хороший и как-то замял дело. Потом брательник вызвал их в тайгу и принял от них Малашку, восьмилетнюю дочку, и об этом тоже никто не донес, хотя дети тоже были на учете, как поселенцы. Не вынеся жизни без дочери, ушла кузина жена. Шла через тайгу пять суток, питаясь ягодами, там брательник устроил ее домработницей к какому-то начальнику. Жена этого начальника была хорошая женщина: записала ее в профсоюз и схлопотала ей паспорт. И снова опер, теперь уже другой посмотрел на ее побег сквозь пальцы. Брательник тоже купил паспорт и себе и своей жене, которая сбежала из деревни с детьми и приехала к мужу. И, наконец, сам Кузя не выдержал и рванул туда к ним, но, пожив неделю, понял, что его место там, на лесопункте, иначе его начнут искать и он провалит всех и он вернулся к оперу и соврал, что блукал по лесу. Опер, оказывается не подал еще сведений о побеге, он ждал, что Кузя непременно вернется: не такой он человек, чтоб подвести опера. И вот, чтоб избавить от неприятностей, опер оформил акт на самовольную отлучку и пьянку и посадил его в эту лагерную тюрьму, и так он мается среди хороших людей уже четвертый год и должен их всех там прикрывать, работая на лесоповале на положении спецпереселенца, какой-то Исус Христос.
   Впоследствии я узнал, что ссыльных прибывало видимо-невидимо, половина из них бежала из ссылки в тот же год, часть гибла в лесах, часть стреляли при погоне. Многие, особенно старики и дети быстро погибали. Учет всего этого народа наладить было невозможно, объявлять розыск беглецов - бессмысленно: попался сам - возвращают на место, не попался - списывают. Так что история дяди Кузи была стереотипна.
   Мишка Фирсов и Лина Сергеевна прибежали ко мне с передачей утром другого дня. Они считали, что я поплатился, не за собственную глупость, а для их спасения и хотели меня утешать и поэтому огорчились застав меня в отличном настроении. Хотя я ни в чем не нуждался, они сунули мне пачку печенья и пачку махорки и потом посещали меня ежедневно, то по очереди, то все разом. Кормили у нас в изоляторе вполне сносно: хлеба - фунт и суп "дунь-плюнь", он варился из плохо ободранного овса и шелуха набивалась в рот. Я интересовался, всегда ли здесь такой льготный режим содержания в изоляторе, на что опытный Василий Иванович рассказал, что бывают случаи, сюда пускают воду и она плещется под нарами, а зимой тут вообще устраивают ледник. Мне оказывается подвезло!
   Каждый день нас выводили на работу, на часок-другой. В основном эта была уборка разных дворов и площадок, но однажды нам предложили выкопать могилу на двенадцать человек. Копали яму по очереди, пока Василий Иванович, неизменно принимающий на себя роль руководителя, не сказал: "Хватит!". Тогда все сели на борт, свесив в яму ноги, и закурили. Подымаясь с перекура, маленький щупленький дядя ФИЛЯ сказал: "Однако, взять надо пошире, не поместим". На что наш руководитель деловито ответил: "Поместим, куда они денутся?" и сплюнул в яму. Этот его плевок всем не понравился.
   Покойников привез возчик в простой телеге и деловито сказал: "Сгружайте!". Сгрузили шестерых и уложили в яму, было ясно, что еще шестерых - не поместить, но Василий Иванович стоял на своем и все промолчали. Возчик привез еще покойников. Там, кроме шести мужчин, лежала девочка в розовеньком платьице, личико чистое. "Ровно спит". - сказал дядя Филя и глаза у него повлажнели. Чтоб мужики не давили на девочку, их сложили вниз, но в яму они не умещались, выпирали горкой. Василий Иванович вспрыгнул на них, пытаясь утрамбовать, но тут маленький, щупленький дядя Филя наскочил на него, как петушок:
   - Это же люди, у них еще душа не отошла, а ты ... Грех-то какой!
   Кузя с Филей аккуратно начали выкладывать покойников из ямы, им помогали другие. Я стоял, как потерянный, не в силах притронуться к покойнику.
   - Отойди! Душе надо еще обвыкнуть. - сказал мне дядя Кузя. - Я за жизнь свою закрыл землей наших хрестьян, не счесть.
   Мы расширили и углубили могилу, нам никто не мешал: наш кучер сидел и курил в стороне в позе глубоко оскорбленного человека. Потом все те же Кузя и Филя аккуратно уложили покойников, сверху положили девочку в розовеньком платьице. Родители ее видимо умерли раньше, чем пришел ее черед. Нас послали принести досок, укрыли этими досками покойников и закидали могилу землей по всем правилам, даже сколотили из досок большой крест. Тут подошел Василий Иванович и, сменив гнев на милость, сказал: "Вечная вам память! Пусть земля будет вам пухом!" и перекрестил могилу. Все вздохнули с облегчением и вернулись в свой подвал с чувством исполненного долга. По дороге Филя философски заметил:
   - И зачем люди рождаются без толку, живут без смысла и умирают в дороге, не дойдя чередом до могилы?
   Про себя, вспомнив девочку, я с ним согласился: "Действительно, человек, не успеет родиться, как кто-то спешит отправить его в могилу". На нарах я задал всем вопрос, который меня мучил:
   - Мы вот похоронили, а кого и не знаем и никто не будет знать, кто лежит в этой могиле. Может родные потом будут искать кого-нибудь из них.
   - Не наша это заботушка. Дело это УРЧ - воткнут дощечку, напишут номера и никто не узнает. - сказал Василий Иванович.
   - Они без бирок - пояснил дядя Кузя. - Это - ссыльные, не лагерники и никто на них ничего писать не будут. Не нужны они никому: сколько я их закапывал, никто ничего не писал. Да и кто их будет разыскивать, они для родных одна обуза.
   Тут он вероятно подумал и о себе.
   После похорон я как-то особенно привязался к дяде Филе. Он был прямой противоположностью дяде Кузе: к нему все люди поворачивались злой стороной, ему совершенно во всем не везло, оторванный от земли, от привычных, годами неизменных условий жизни он ничего не мог делать толком. Младшая дочь умерла в дороге "какой-то понос изделался". У дороги и погребли , жена его не плакала, сказала: "Хорошо, Бог прибрал". После умер сын, перед смертью сказал: "Я знаю мама, мы никогда больше не вернемся домой". Старшую дочь забрал к себе шурин.
   Любил он своих детей очень сильно, только о смерти их не печалился: кормить их было нечем, да и обогревали их ночью своими телами: в барак дров никто не носил.
   Привезли их семью на Урал на стройку какого-то завода. В бараках холодно, норма - два куба мерзлой земли, попробуй возьми, а не возьмешь - фунт хлеба на всю семью. К зиме дети умерли не только у него: детей в бараке не стало. Потом очередь дошла до женщин, потеряв в пожилом возрасте детей, они лишились смысла в жизни. Правда, кое-кто ловчил, но Филя ничего не мог. Жена умерла зимой, оставив ему хлеб, который очевидно в последние дни не ела. Он сидел на нарах, рядом с ней, убитый горем. Такая была жена, безотказная, работящая, лучше не бывает! А она его еще успокаивает:
   - Ты - хороший, я тебя всегда жалела. Мне другого было не надо. Ты - чист перед нами, злые люди изгнали нас из дома, пусть Господь их простит! А ты не виноват. Мы тебя держали здесь, теперь нас не будет и ты уходи. Уходи куда глаза глядят, не жди здесь ничего, здесь - одна погибель. Люди же живут и ты проживешь, а я скитаться не хочу! Найди подругу и живи! Нас забудь, иначе не проживешь.
   Рассказывал он мне, как давно перегоревшее, с сухими глазами, а я глотал комки. Он ушел, зачем и куда - не знал. Изловили его на станции Болотная. Опер был лютый, бил бутылкой по животу, но правды не добился. Филя решил умереть, но туда, где похоронил семью вернуться не мог. Филя сказал, что бежал из лагеря и точка! И сейчас на этом стоит. Вот и ищут по лагерям, откуда сбежал? А он мечтает о казенном хлебе.
   Я посмотрел, как он ест свою пайку: принимает ее двумя руками, кладет на расстеленную, расправленную льняную тряпочку и аккуратно обламывает по кусочку, кладя в рот и долго, не спеша жует. Ни одной крошки не пропадает - священнодействие, а не еда.
   Сам Филя и вся его жизнь были для меня сплошной загадкой. Ведь не один же он ехал из своей деревни, ехали наверное и родственники. Как получилось, что он со своей семьей оказался в изоляции, не получил ни от кого помощи. Сам он рассказывал, как они жили в "миру", ходили на "дожинки" и "обжинки", на "помочь", помогали неимущим дожить до урожая и вдруг ... все оборвалось именно тогда, когда все они оказались в трудных условиях. Говорил он что-то о "мире", который уже не стал "миром", об обмане и опять возвращался к тому, как у него здорово шло хозяйство, как все ему завидовали и как радовалась жена. Была ли это правда или он повторял извечную мечту крестьянина о богатом урожае хлебов, о добром приплоде скота, я не знал, но тот факт, что их семью раскулачили столь жестоко, видимо, подтверждает его слова.
   Позже, работая на Ивановском участке, я как-то подвозил на своей бричке агронома. Ехать с клетки до бараков было далековато, усталые на работе кони трусили лениво и мы разговорились. Я рассказал ему историю дяди Фили.
   - В коренных русских селах была сильна крестьянская община. Это и был тот самый "мир", о котором говорил ваш приятель. Крестьянин этой общиной был защищен от многих бед. Сельское хозяйство - это не промышленность, в нем слишком много неизвестных: непредсказуемый недород, падеж скота, стихийные бедствия. Один крестьянский двор может погибнуть в одночасье, а вся община устоит. За многие столетия совместного труда на земле, в условиях крепостного права, крестьяне выработали свои формы взаимопомощи, нечто вроде круговой поруки. Столыпин в реализации своей реформы, надеюсь Вы слышали о ней, столкнулся с общиной и вынужден был отступить. Началось раскулачивание и община была взорвана изнутри: комиссар шел отбирать имущество не один, с ним к Филе шли общинники, которым по закону дозволялось взять и себе часть имущества. И вот соседи стягивают с его детей одежонку, лезут в сундуки за старым приданным, забирают из погреба продукты. А случилось это дикое поведение общинников потому, что их убедили, будто жили они плохо не потому, что не умели вести свое хозяйство или тянули в шинок первый мешок зерна с урожая, а потому, что грабил их этот самый Филя, все имущество которого награблено у общины и им остается только восстановить справедливость. Для Фили же все это оказалось непонятным, он-то ведь никого из общинников не грабил, наоборот - по-видимому был активистом в оказании помощи и теперь его за это грабили. Для него весь его "МИР" перевернулся, они все его обманули, отплатили злом за его добро и он обиделся на всю жизнь. Выброшенный из деревни он избегал контактов с односельчанами и даже с родственниками и, хотя от Вам этого не говорил, скорее всего начал тянуть горькую. Такие тихие философы без этого не могут. Он не заметил, как мучилась и гибла семья и понял на каком он свете, только когда остался в полном одиночестве. И теперь, как видите, он ищет кто б его взял под защиту, вместо общины, пусть это будет даже лагерь:
   Да, ему было трудно после всего прошлого: и высокие нормы выработки и холодные бараки и отсутствие других работ, кроме мерзлой земли, но ведь котлованы копают не вечно, на стройке котлованы, это - два, пусть три месяца, а там бетон, кладка, работы, на которых он бы не ударил лицом в грязь. Мешала ему, скорее всего водка, с ней он не мог расстаться, уверяя себя, что его обманули, ограбили и жить нормально он не может. Это и есть типично русская философия.
   В свое время народники ратовали за сохранение в деревне этой самой общины, считая, что все социалистические преобразования пройдут с ее помощью значительно легче. Социалисты это оспаривали, ссылаясь на якобы существующую внутриобщинную эксплуатацию бедняков кулаками - мироедами. Вот один из таких мироедов, изобретенный кабинетными учеными, и есть ваш дядя Филя. Вот мы с Вами и приехали, извините, что я прочел скучнейшую лекцию об общине. Это для меня - больной вопрос.
   Все имеет свой конец. Пришел конец и моему отдыху в изоляторе. Конец ему положил сам Персиянов, во время обхода лагерных помещений. Нас выстроили во дворе по команде: "Смирно!", тянемся изо всех сил, "едим глазами" начальство, как и полагается штрафникам. В сопровождении большой свиты к нам направляется высокий, красивый мужчина, в шевелюре много седины. Спрашивает каждого: "За что?". Мы отвечаем, а начальник изолятора проверяет по документам. Увидел Василия Ивановича! Спросил с насмешкой: "Проспался?", тот в ответ заюлил, засуетился и холуйским голосом: "Так точно, гражданин начальник. Еще как проспался, больше такого никогда... никогда не повторится!" Персиянов с добродушной улыбкой вельможи:
   - Ладно уж, прощаю в последний раз! Иди к лошадям!
   Меня тоже выпустили досрочно, вместе с другими, остался до выяснения только дядя Филя. Прощаюсь с ним, трясу щупленькую, не слабую руку, шепчу: "Скорее попасть в лагерь!". И такие бывают пожелания!
  
   ПО СПЕЦНАРЯДУ
  
   Мариинское "сидение" не было безмятежным, в лагере мы числились за УРЧ, а здесь чувствовали, как из под ног уходит почва: лагерь сельско-хозяйственный, в зиму крупных этапов не ожидалось, так и жили мы сегодняшним днем, с нетерпением, а я и со страхом ожидая своей участи.
   12 августа я писал отцу: "Вот уже месяц, как я живу в лагере и еще не имею ни постоянного места работы, ни определенного места жительства. Пока работаю на регистрации вновь прибывающих этапов с осужденными и живу тут же в общежитии. Скоро обещают направить в 3-й совхоз нашего же отделения уже на постоянную работу по специальности. Живем и работаем пока с Мишкой, но скоро придется разойтись по разным совхозам."(...) "Так как определенный адрес будет еще неизвестно когда, то пиши пока так: ЗСК г. Мариинск, томск.ж.д. 1-е отделение Сиблага ОГПУ, УРЧ."
   Написав отцу, что еду на постоянную работу по специальности, я сам в это не верил. Все говорили о работе по специальности я повторял это, а о какой специальности может идти речь я не знал.
   Окончил я школу-девятилетку с химическим уклоном и получил аттестат, дающий мне право работать лаборантом-аналитиком. Работал по этой специальности около двух лет на Торфяной станции когда у меня возник конфликт с Треугольником. Случилось так, что нашего главного инженера арестовали по делу Промпартии. Это был очень талантливый человек, он внедрил в торфодобывающей промышленности много новшеств, одна фрезерная добыча торфа дала стране многомиллионную экономию. О его вине можно судить по такому факту: характеристика, которую послали на него партийная и профсоюзные организации, возмутила ОГПУ, оттуда позвонили и сказали: "Мы намерены их судить, как вредителей, а по вашей характеристике их нужно представить к ордену". Так вот, после его ареста, жена и трое детей остались без средств к существованию, это был 1930 г., когда еще накопительство и стяжательство были в среде советских служащих не в моде. Жена главного инженера обратилась за помощью к сотрудникам и те получив разрешение месткома, поручили старшей лаборантке собрать деньги в помощь этой семье. Узнали об этом органы и последовал грозный звонок. Местком и секретарь парторганизации, исполняющий обязанности директора, тоже привлеченного по этому Делу, решили выполнить указание органов: провести собрание и пожертвовать той женщиной, которая по воле коллектива собрала и передала деньги семье еще даже не осужденного главного инженера. Ее предстояло вычистить из учреждения по 1-й категории за помощь вредителям, а это означало и лишение прав и продуктовых карточек. На Станции было немало ребят со школьной скамьи, но я оказался наиболее смелым и бескомпромиссным и я выступил против предложенной резолюции. Поскольку поведение треугольника, по моему пониманию, не вписывалось ни в какие нравственные нормы, я не стеснялся в выражениях и, хотя миссию свою выполнил, отстоял эту женщину и провалил их мероприятие, понял, что остаться в этом учреждении не имеет смысла. Но уйти по хорошему в то время было нельзя, существовало что-то вроде крепостного права. Тогда я взял отпуск и из отпуска не вернулся. Меня уволили, как "дезертира трудового фронта". Я был беспартийным, но это не помешало райкомам преследовать меня, куда б я не устроился на работу и требовать моего немедленного увольнения с той же формулировкой.
   Поступил я на хлебозавод лаборантом, но очень скоро меня перевели сменным техником. Шесть месяцев у технорука завода шла борьба с райкомом, но партийная власть оказалась сильней и меня уволили. В это время создавался ВТУЗ хлебопекарной промышленности, нечто вроде учебно-производственного комбината, на правах высшего учебного заведения и мне дали от Хлебозавода N2 направление, без всякого конкурса. Чтоб меня не разыскали, я в ЖЭКе записался на иждивение отца и проучился больше года, работая на практике на хлебозаводах и пекарнях Москвы. Так у меня появилась вторая специальность: "Пекарь" и в спецнаряде она и должна была фигурировать, но по этой специальности я не хотел работать, а лаборантом мне здесь не устроиться. Получалось, что специальности у меня нет и оставалась надежда, что удастся уговорить директора совхоза взять меня в контору на любую работу, с тем, что, имея багаж знаний и смекалку, освою ее в самый кратчайший срок.
   Первым нашу студенческую компанию покинул Костя, его агрономическая специальность делала его объектом внимания директоров совхозов. Отъезд его совпал с обеденным перерывом и проводы вылились во всеобщую демонстрацию симпатии. Костя был простой компанейский парень, скромный и немного застенчивый и вполне заслуживал общего внимания. Мы трясли его руки, хлопали ладонями по плечам, он вкладывал в ответное рукопожатие всю свою силу спортсмена. Потом мы передали его женщинам. Он по случаю отъезда успел побывать в парикмахерской и теперь весь светился от счастья, что едет на работу по специальности, в конце-концов, специалист - везде специалист, будь то вольный или зек, и благоухал. Женщины от души протягивали ему руки и он брал их, как бы не зная что с ними делать, подержит немного и отпускает. Впрочем некоторые рискнули поцеловать красивого парня. Только Дина Сергеевна держалась немного в стороне и когда Костя подошел, она прижалась к его плечу, видимо намереваясь слегка поцеловать, неожиданно припала к нему и, горячо целуя, разрыдалась. Костя был искренне огорчен и не зная что делать, гладил ее по плечу и бормотал: что едет не далеко и они еще свидятся. Мы старались на них не смотреть. Наконец, Дина Сергеевна отодвинулась от Кости и, вытирая глаза, сказала:
   - Ничего, сейчас я возьму себя в руки. Прощайте, Костя.
   К зданию УРЧ подкатил запряженный в дрожки серый в яблоках рысак. Кучер, увидев нас, картинно осадил могучего коня, согнув в дугу его красивую шею. С дрожек соскочил пожилой мужчина, оказавшийся механиком совхоза, взмахом руки поприветствовал нас и, схватив костин чемодан, вмиг приторочил его к задку экипажа.
   - Поехали, Кость! - крикнул усаживаясь боком. - Не боись, у нас в совхозе не пропадешь.
   Костя вскочил с другой стороны, спиной к нему, кучер отпустил вожжи, неожиданно хлестнул рысака и тот дико рванул с места и, разбрасывая в стороны ноги и сверкая подковами, пошел красивой рысью.
   Второго нашего студента из Менделеевки мы не провожали, он испарился ночью, но зато перед этим весь рабочий день в комнате машинистки Сыропекиной слышались неутешные рыдания. Их роман, а для него это была скорее небольшая интрижка, начался неожиданно: мы обсуждали какой-то вопрос, один предложил бросить жребий, а Саша сказал:
   - Нет, друзья, я за голосование.
   В это время в двери высунулась Сыропекина и прокричала:
   - А я тоже за ГОЛО СОВАНИЕ!
   Сальный каламбур всем понравился. Саша - тридцатилетний красавец, есенинского типа принял намек на свой счет и в обед зашел в малюсенькую комнатку, где печатала Сыропекина и где вмещались столик и стул.
   Когда он возвратился к нам с улыбкой на лице, Костя продекламировал:
   "Я любовник счастливых узнаю по их глазам
   В них пылает пламень томный
   Наслажденья знак нескромный"
   - Ладно, Костик, давай без Пушкина.
   Обсуждая это событие, одна из наших дам сказала с ноткой возмущения:
   - Не могу понять, как они обошлись венским стулом, если для нормальных людей для этого не хватает двухспальной кровати?
   На что ее собеседница, обладательница красивых глаз, которые затягивались нежной поволокой всякий раз, когда она бросала взгляд на Сашу, ответила презрительно:
   - Мужчины - всегда мужчины, их устраивает даже в туалете, лишь бы получить свое.
   Вскоре ушел и Мишка Фирсов, направленный в распоряжение директора 2-го совхоза "Суслово". Сказать, что мне было тяжело расставаться, значит не сказать ничего. С его уходом рвалась последняя ниточка, связывающая меня с прошлым, а будущего я еще не видел. И все-таки, я не хотел поехать вместе с ним, так как был уверен, что более опытный, способный быстро сходиться с людьми, мой сокурсник и одноделец быстро найдет там свое место и тогда моей участью будет следовать в его кильватере жалкой тенью. Нет уж пусть в двадцать раз тяжело, но там, где меня не знают. По крайней мере не будет стыдно.
   - Я постараюсь писать тебе регулярно. - сказал он, обнимая меня.
   - Это не нужно. - сказал я, зная, что писать он не будет, да и за перепиской однодельцев в лагере следят. - Пиши своему отцу и я буду знать о тебе все.
   Встретились мы в 1954 году, в Москве у моего отца. У Михаила был пятилетний срок и он его окончил где-то на Севере в "счастливый" для страны 1937год, но его оттуда не отпустили, а в 1950 г. дали ссылку и перевезли в Красноярский край на лесозаготовки. Ему чертовски подвезло в том, что большинство срока он провел в пекарне. Ссылку нам сняли в 1954 г., а через три года пришла полная реабилитация.
   С отъездом товарища стало скучно, как в опустевшей квартире, и мой собственный отъезд меня обрадовал, а раннее время освободило от необходимости прощаться. Мои попутчики ожидали меня на конебазе, они еще с вечера закончили дела и сейчас не спеша, основательно пили кипяток с черным хлебом, от присоединения к их трапезе я отказался, хотя утром позавтракать не успел. Вышли во двор и, пока возчик запрягал коня, экспедитор подвязал мой чемодан к задку телеги и я оказался налегке в сером демисезонном пальтишке, кепочке и легких полуботиночках. Под пальто - брюки хлопчатобумажные в полоску и клетчатая ковбойка. Лошадь была не сильно загружена и экспедитор предложил присесть с ним на подводу, но я предпочел идти пешком, наедине со своими мыслями.
   О чем я тогда думал, оставляя позади километры сибирской земли? Украинцы говорят: "Дурак думкой богатеет". Это самая привычка: мечтать была мне сродни. Я мог часами, без устали думать о том, как сложится моя жизнь на новом месте и картины будущего проходили перед моим мысленным взором, как в кинематографе.
   Свернув немного с дороги, остановились на ночлег. День был жаркий, но ночью, хоть и спал я на подводе, подложив сена, мерзнул отчаянно и совершенно некстати сильно простудился. Я не придал значения простуде и вышагивал весь следующий день лишь под конец пути они поехали рысью и мне пришлось подсесть на телегу. Завязался разговор. Экспедитор поинтересовался моим образованием и узнал, заверил меня, что работать мне в конторе: в совхозе мало грамотных людей и место мне всегда найдется.
   Приехали на усадьбу 3-го совхоза, сдали документы инспектору УРЧ, он послал меня отдыхать до утра. Получил пайку и миску баланды и прилег на свободную койку в небольшом, уютном бараке для придурков. Простуда брала свое, поднялась температура, все тело горело и я забылся сном. Проснулся, на дворе было темно, на агитплощадке демонстрировался фильм, я вышел и присел на лавочку. Неожиданно меня вызвал староста, записал данные и предупредил, что утром выезжать придется рано. Я догадывался, что происходит что-то не то, сходил в контору, но там никого не было.
   Утром подняли рано, собрали всех на конебазе, предложили принимать по паре коней, придется ехать верхами на Ивановский участок. Я сказал старосте о своем спецнаряде, он объяснил, что инспектора УРЧ сейчас нет, потом все выяснится и если надо будет меня затребуют с участка. Мне надо было спрятаться, сказаться "в нетях", как тут говорят, я не догадался этого сделать и теперь придется ехать.
   С нами ехало несколько татар, они отбирали себе коней по всем правилам и один из них, молодой - малай, как они называют парней, помог и мне. У меня уже были отобраны, когда он подошел, взял одну из моих кляч под уздцы и провел по кругу, она захромала. Коней давали с хомутами, шлеями, но без седел, а хребтины у этих кляч были такие, что и часа не усидишь. Зав конебазой предложил нам пойти в каптерку и взять ватного утиля. Кроме утиля, ребята взяли там и куски веревок и мой новый приятель, Дизатулин пристроил мне нечто вроде стремян. "Без них разобьешь зад", ходить не будешь." - объяснил он. С нами ехала подвода и я закинул на нее свой чемодан. Татары тоже были с вещами и на подводе оказалась гора мешков и сундуков, а вот чемодан был единственным.
   Августовский день был ярким, солнечным, лошадки бежали весело, неудобств поначалу не ощущалось, скоро пригрело солнышко и я скинул свое пальтишко и в яркой ковбойке выделялся из всех всадников, временами воображая себя ковбоем.
   Ночевки не было, ехали и ехали, я вертелся на неудобной спине с высокой хребтиной, таз разламывало не только у меня, но и у мужиков, которые не впервые садятся на спину лошади. Сколько веревочке не виться, а концу быть. Приехали на место. С коня я слез, а идти не мог.
  
   НА ЛОБОГРЕЙКЕ
  
  
   С этим механизмом я познакомился в Сиблаге в свой, по-настоящему первый лагерный день. Наступило двадцать третье августа, когда мы ясным солнечным, но по сибирски холодным утром вышли на развод. По юношеской беспечности я оставил в палатке пиджачок и встал в строй в легонькой ковбоечке и стоял, играя мускулами и вжимаясь в себя, как мог, пытаясь согреться.
   Позади строя - приземистые палатки и высокий рубленый барак, сбоку - несколько небольших деревянных избушек, а кругом - безбрежная степь, без каких либо признаков лагерных сооружений. Это и есть Ивановский участок, названный так по соседней деревне Ивановке, куда я прибыл, пишется, для дальнейшего отбывания срока. Сразу подумалось: "Стоило так тщательно беречь нас в Бутырках, чтоб здесь выпустить в открытую степь?"
   На разводе собралось сотни четыре таких же зекашек и в их числе немало представительниц слабого, но прекрасного пола. Моя попытка рассмотреть самых молоденьких оказалась безуспешной: лиц рассмотреть было невозможно из-за намотанных на голову платков, нависающих к тому же на глаза в виде длинных козырьков.
   Между тем развод шел своим чередом, кого-то выкликали, какие-то бригады уходили, а мы вновь прибывшие оставались на месте. Разводом командовал староста Иванов с обыденным, не злым лицом, вопреки слышанным мною о лагстаростах-чудовищах. За его спиной выглядывала из кобуры ручка револьвера. Было удивительно: заключенный, пусть даже и бытовик, и - револьвер. Впрочем через десяток дней самого Иванова провели куда-то под дулом револьвера. Таковы превратности лагерной жизни!
   Среди оставшихся "неразведенными", я выделялся и своей молодостью и яркой одеждой горожанина и Иванов первым выдернул из строя меня и передал тут же стоявшему невысокому, средних лет бригадиру Деревянко.
   - Сядешь на лобогрейку! Да гляди, чтоб справился! - напугал он меня и повел к стоящему в сторонке высокому, несколько сутуловатому старику с редкими усами и монгольским типом лица.
   - Ташлыков, цей хлопец будет с тобой вторым, покажь ему усе!
   И я пошел за Ташлыковым, как нитка за иголкой. Начали с лошадей, они стояли под открытым небом, у решетчатых кормушек с сеном и пустых деревянных ясель. Рослый могучий жеребец вороной масти был первым, кому я был представлен в этот день. Он весело жевал сено, изредка вскидывая голову и помахивая метелкой хвоста, хотя ни слепней, ни гнуса не было. Нас встретил веселым ржанием и приветливо скосил на меня карий глаз. Я понял это, как приглашение к знакомству и, набравшись смелости, подошел вплотную и потрепал по холке, в ответ он потерся щекой о плечо и дружба установилась. При других обстоятельствах, я бы нашел для него кусочек хлеба, но здесь и сам бы от него не отказался.
   - Силен, но хитер. - охарактеризовал его Ташлыков, а на мой вопрос о кличке, ответил, что этим не интересовался и я для себя окрестил его Воронком.
   В паре с Воронком в лобогрейке ходила невысокая, слепая на один глаз кобыленка гнедой масти. "Покорная, да тянет слабо. С кривого глаза не заходи! Не любит! Хватанет зубом!" - предупредил старшой и я держался с ней осторожно, но кличку дал добрую, деревенскую, Карюха.
   У конюха мы получили ведерко овса, я постарался поделить его поровну и засыпал в разные корыта. Отходить было нельзя: другие возчики мигом перегребут его своим лошадям. И я стоял, с интересом наблюдая, как Карюха осторожно подбирала зерна мягкими губами, прядая ушами и изредка скаля зубы в сторону невидящего глаза.
   Напоили коней и пошли запрягать. Мне не хотелось ударить лицом в грязь, старался припомнить все из своего, не богатого опыта обращения с лошадьми и все же без помощи Ташлыкова не обошлось.
   Лобогрейка оборудуется на базе конной косилки, для чего к стригущему аппарату, приводимому в движение тягой от вращающихся колес, прикрепляется деревянная решетка, принимающая на себя срезанный колос. Над решеткой монтируется на трубе сидение для второго рабочего, орудующего легкими деревянными грабельками. Он должен ловко подхватить колоски, уложить их на решетку и затем, набрав нужную охапку, столкнуть ее назад, под ноги идущим за лобогрейкой вязальщицам снопов. Те жгутом из колосьев вяжут сноп и откидывают его в сторону. Пять снопов поставленных стоймя и накрытые на случай дождя шестым называются суслоном и, высыхая на ветру и солнце, годятся и для молотьбы и для скирдования, поскольку молотьба в Сибири идет всю зиму.
   Пока мы добирались до своего поля, я был свободен и наблюдал за происходящим вокруг. Лошади шли в упряжке не ровно: могучий Воронок не спешил, шел играючи, вскидывая голову и отбиваясь хвостом от кнута, его конец коромысла почти упирался в передок нашей колымаги. Его напарница тянула изо всех сил, согнув шею и поматывая головой из стороны в сторону, перекашивая коромысло на себя. Хотя Ташлыков хлестал кнутом не ее, она, при каждом ударе кнута, принималась тянуть еще усерднее. Было непонятно, как управлять такой парой, чтоб они тянули одинаково сильно. Потом я узнал, что по Сибири, где парная упряжка применяется повсеместно, лошадей в пару подбирают специально по росту, норову, масти, и приучают ходить вместе.
   Наконец, мы подъехали к ячменному полю, где хлеба стояли стеной в рост человека. В те времена считалось, что тяжелый колос на тонкой соломе держаться не будет и сибирские чернозёмы гнали солому в толщину и в рост. На Ивановском участке было четыре тысячи гектар пахотной земли и они рапределялись примерно поровну между овсом и ячменем.
   Нам на своей лобогрейке требовалось прорезать в цельном массиве широкий коридор, по которому трактора могли бы тянуть зерноуборочную технику, в основном, сноповязалки-виндроуеры, не портя хлеб. Надо было подобрать и отдельные лафтачки хлебов, оставшиеся в неудобных для большой техники местах.
   Я. как ни вертелся на своем сидении, как ни старался аккуратно укладывать колоски на решетку, нет-нет да и промахивался и нож с ревом укорачивал зубья моих граблей, к счастью они были деревянными и стальное полотно выдерживало, но зато я каждый раз получал нагоняй от своего старшего.
   От работы пот появился не только у меня на лбу, доставалось и пяти вязальщицам, шедшим за нами вслед, работа у них была не легкая, "с поклонами" и скоро они начали разматывать с голов свое тряпье и откидывать на плечи. Они вязали споро и, со стороны казалось очень легко, но когда я попытался повторить эти операции сам, получилось плохо: жгут раскручивался, а сноп раскрывался при первой же перекидке. Их снопы выдерживали и перевозки и переброски вилами и чтоб их развязать и сунуть в молотилку, требовалось время. Женщины рассказывали, что к этой работе приучались с семи - восьми лет, идя за матерью и помогая ей вязать сжатый хлеб.
   Степи под Мариинском богаты островками черемухи заросшими высокой травой. Ягода эта уже поспела и лакомиться было большое удовольствием, несмотря на ее вяжущие свойства.
   Ташлыков, как я приметил, внимательно следил за женщинами и, когда видел в их движениях усталость, загонял лобогрейку под кусты черемухи, чтоб нас не было видно со стороны степи, разнуздывал лошадей и все усаживались в кружок, а кто не слишком устал рвали черемуху.
   Оказавшись поблизости, я невольно начал присматриваться к женщинам. Поначалу мне казалось, что все они пожилого возраста, но вскоре понял ошибку: среди них одна была совсем еще молодая, лет двадцати пяти, к тому же очень привлекательная, с голубыми глазами и пшеничными волосами. У всех женщин стрижка была по лагерному, короткая, но видимо месяца два их не стригли и волос немного украшал их лица. Одеты они были по деревенски, в домотканное, на ногах - башмаки без шнурков, с двумя петлями, какие в Москве носят приезжие молочницы, впрочем некоторые ходили в лаптях, которые на работе постоянно перематывали.
   После я убедился на собственном опыте, что здесь, в Сибири заключенным не спешили выдавать лагерное обмундирование, предпочитая "загонять" его местным крестьянам в обмен на продукты и спиртное. Позже, занимаясь извозом, я останавливался в окрестных деревнях и видел у хозяев сундуки, набитые новенькими телогрейками, брюками, валенками и прочими предметами лагерного вещдовольствия, так и не коснувшимися заключенных.
   В этот, да и в другие дни, эти короткие "перекуры" не располагали к разговорам, женщины старались распрямить затекшую поясницу, немного отдохнуть и поесть сладкую черемуху. Но нам, не столько нам, сколько лошадям был положен часовой обеденный перерыв. Естественно, пообедать у нас было нечем: кто будет искать в поле лобогрейку, чтоб накормить нас обедом. Но поваляться в траве было совсем не так плохо и, если никто из начальства на нас не натыкался, мы старались растянуть этот перерыв подольше и тогда женщины начинали свои бесконечные разговоры. Говорили они только о деревенских делах, рассказывая друг другу о своих голубоглазеньких, курносеньких ребятишках и девчушках, редко о мужьях или стариках. Это были матери и их волновало как живут там дети, оставшиеся на попечении стариков или, того хуже, - дальней родни.
   Все они были указницы и сидели, по существу, за воровство колхозного зерна, но об этом не говорили, никогда не жаловались на несправедливость или жестокость чудовищного приговора. Глядя на них, я думал о том, как могло случиться, что в деревнях, где воровства не знали вовсе, где припертый снаружи кол заменял все замки, где бывал один вор на несколько деревень и его все знали и в силу этого он не мог воровать нигде по близости, в этих освященных поголовной честностью деревнях вдруг все в круговую начали "тащить", стали ворами.
   Вспомнил я и рассказы о самосудах над ворами в сибирских деревнях, о которых среди воров ходили легенды, самосуды, когда били все, кто только мог дотянуться, а зимой еще и протягивали подо льдом из одной проруби в другую, бросая окоченевшую жертву прямо на льду, пока ее не спасут товарищи. И эти самосудчики, непримиримые враги воровства, теперь сами стали ворами. Причем воровали и те, кому нечем было кормить детей и те, кто в еде не нуждался и у кого ворованное шло на пропой. Что это? Родилась новая мораль колхозной жизни? Поменялась форма собственности, изменилось и отношение к ней! Не мое - значит ничье!
   В ответ вышел Указ, призванный восстановить уважение к новой форме собственности. От председателей и районного начальства начали требовать исполнения. Молох требовал новых жертв! Кому охота "продавать" в лагеря своих колхозников, лишать колхоз рабочих рук! Из двух зол выбирали меньшее, отдавали под Указ женщин. И поехали по этапу матери! Вот они здесь с нами с десятилетним сроком впереди, не замечающие тягот своей жизни, снедаемые только заботами о своих детях, от которых нет ни писем, ни весточки.
   - Долго держать не станут! Попугали и все! К зиме поедете по домам. - успокаивал их Ташлыков.
   - Ох, и дорогой ты наш утешитель! Твоими устами только мед и пить! - радостно с надеждой щебечут женщины, вытирая глаза уголками платочков. Верят ли они в его предсказания? Не знаю. В этом положении так легко желаемое принять за действительное.
   Эти женщины не принимали меня всерьез, для них я был мальчишкой, а вот Маша, так кажется звали младшую из них, иногда подолгу смотрела на меня голубыми глазами из под пшеничных ресниц, протягивала в мою сторону босые, не загорелые, округлые и изящные, совсем не крестьянские ноги и раскладывала на лбу еще не отросшие золотистые локоны и тогда я опускал глаза, чтоб она не прочла мои грешные мысли.
   А раз она мне отломила кусочек хлеба и потребовала, чтоб я его взял.
   - Какая же у тебя мягкая кожа! - с удивлением сказала она, коснувшись моей ладони. Ее кожа на ладони была тверже стали. Я объяснил ей, что восемь месяцев сидел в тюрьме и только здесь взял в руки грабли.
   - Восемь месяцев! На что так долго? - удивилась она. - Нас окрутили за один день, да еще ночь ночевали, конвою не было. А тебя восемь месяцев! Что ж ты там наделал такого?
   Я попросил рассказать, как ее окрутили за один день. История ее оказалось до обидного проста. Обыскали их по дороге в деревню, повытаскивали сумочки с зерном и под вопли и крики погнали в район. Дорога не близкая, пригнали в потемках, да суд был занят, судили баб с другой деревни. Их партию загнали в бывшую церковь, колокольня сломана, внутренность ободрана и загажена. Там и переночевали. Кто плакал, кто молился, а она ни о чем не думала, спала.
   Утром, как вышли, видят в церковной ограде стол длинный, под кумачом, за столом трое, один посередине, седой, видать военный с красным значком на груди, а за оградой собралась родня из деревни. Когда успели, ведь верст восемнадцать поди было. Она думала, к ней никто не придет: муж с подводой ушел на ремонт дороги, отца нет, мать больная, сестра замужем в другой деревне, братья на сплаве. Некому! Смотрит, а тут мамка: на руках младшенькая, Аленка, да двое мальчонков за подол цепляются, так видно и отмахала с ними все восемнадцать, за ночь, а ведь уже не молодая! Все в голове помутилось и так не соображала, а тут и вовсе рехнулась, только думаю, кумачу бы этого мне да Аленке на косынки!
   А бабы по очереди к столу подходят, ищут там в куче свои сумочки, ссыпают из них зерно кладовщику в мешок, а военный со значком говорит каждой "Десять лет!" и бабы уходят за ограду к родным.
   Она тоже подошла, только все в голове у ней помутилось, сумочку свою найти не может, а тут председатель говорит военному: "Отец у нее с Блюхером всю гражданку прошел и под Перекопом за Советскую власть голову сложил". Военный и говорит: "Пять лет!" А мужик справа военному: "Не справедливо это! Бабы обижаться будут: всем по десять за те же два фунта, а ей пять!" Военный тот отвечает: "Слово, - говорит, - не воробей!" А я стою, ничего не понимаю. Военный меня гонит: "Проходи, не стой! А то срок - от добавлю!" И она пошла за ограду, так и не найдя сумочки и осталась белой вороной с пятью годами.
   А потом она стояла с мамкой, так по-видимому у них называют свекровь, вовсе отрешенная. Мальчонки прятались за мамку, не подходили, а Аленка потянулась к ней на руки и тогда она пришла в чувствие и сказала им: "Заболела я совсем. Пойду в больницу! Как вылечусь - приду! Слушайтесь мамку, да помогайте ей, вон какие мужики! Вернусь, принесу по рубахе, да Аленке платочек кумачовый!"
   И сама она не поняла откуда у ней в голове родилась эта сказка, да помогла она, мальчонки перестали дичиться, кинулись, обняли ее ноги, просят: "Мама, а мама, порты тоже принеси!" "Принесу и порты." А мамка и говорит ей: "Попросила вить я председателя: дайте уж поменьше, старая я не дожить, куда потом эту тройку, деток ее значит. И верно, куда девать их? На мужиков какая надежа: их то в лес, то на дорогу, то на сплав, то на войну заберут. Нет на мужиков надежы! А мамка на прощанье скзала: "Пока жива, с рук никому детей не отдам, костьми лягу, а не отдам! Сиди там спокойно, не казнись! Все исделаю, как надоть! А задержаться не моги! Не ровен час помру".
   И пошли они так, Аленка на руках и мне ручкой машет, улыбается, а мальчонки за подол держатся и на меня оглядываются. Еще ведь восемнадцать верст им надо махать. Может кто и подвезет! А нас снова загнали в церковь: конвоя не было, увел других.
   - Так у тебя никто и слезы не уронил? - спросила Машу одна из женщин.
   - Не, не проронили, не рвали мне сердце, сказочка моя видно помогла! А потом, как зашла в церковь, меня как прорвало, весь день ничего не видела, не слышала, полыхала слезами. Да и ночь всю, как есть, не спала, все перед глазами - моя тройка!
   - А что потом-то с тобой деялось? - спросил кто-то из женщин.
   - Повезли нас по железке, работали там в России в лесу. Мужики лес валили, а мы кто-что, кто сучья рубил, кто ветки жег, кто шкурил бревна. Немного я на кухне работала, да там зачетиков не давали: ушла обратно в лес.
   - Ну, а весточку из дома хоть получила?
   - Получила, приезжали туда на работу с наших мест. Послала ведь я мальчонкам рубашонки, да порты, а Аленке и платьице и платочек кумачовый. Все сполна, как обещала. А мамка мне вот посылочку послала. - с этими словами Маша достала из-за пазухи маленький сверточек, развернула и показала женщинам три рыженьких локона детских волос. Сверточек пошел по рукам, женщины вспоминали своих, у кого почернее, у кого побелее волосы.
   Я долго находился под впечатлением ее рассказа и тут вспомнился мне и "93-й год" Виктора Гюго и та женщина, которая шла в поисках своей "тройки" и Некрасовская "Страда", по сравнению с которой жизнь наших женщин тяжелее во стократ.
   Через пол месяца, в один из сентябрьских дней к нашему звену подскакал верховой и не слезая с коня, крикнул:
   - Бабы, все на участок! Живо!
   - Нешто в этап? Объясни толком!
   - Всем указницам итти на освобождение. Пересмотр пришел! - и, хлопнув веткой лошаденку, поскакал дальше.
   Мы с Ташлыковым радовались не меньше самих виновниц. Они целовали нас, желали и нам досрочно убраться из лагеря. Но ни на их лицах, ни в глазах не было ни счастья, ни просто радости, одно удивление. Не поверили!
   На участке мы узнали, всем, кто сидел "за колоски" пришел "пересмотр", в лагере остались только осужденные за хищения в особо крупных размерах, да не попали под пересмотр дела мужчин, они тоже воровали не по колоску.
   Ушли женщины и мы осиротели, некому стало вязать за нами снопы и от этого работа стала бессмысленной и неприятной. Куда не кинь взгляд, по степи лежат в шахматном порядке оставленные виндроуэрами коротенькие снопики, перевязанные дефицитным шпагатом, а между ними и кучки колосьев с моей решетки. Лежат снопики до первого дождя или сильной ночной росы, а тогда зерна выпустят белые корешки и колос окажется пустым.
   Я предлагал Деревянке, перепрячь коней в брички и заскирдовать все, что уже сжато, но начальство согласие не дало, по их мнению, покуда погода позволяет, следует продолжать жатву.
   Как-то с Ташлыковым мы заспались в обеденный перерыв в густой высокой траве и на нас наскочил сам начальник участка Попов.
   - Фамилия, статья, срок? - кричал он, размахивая плетью, а я думал, как должен буду отреагировать, если он обрушит на меня эту плеть. К счастью плеть в ход не пошла!
   Узнав, что у меня целый букет пятьдесят восьмой, а у моего старшого пятьдесят девятая, Попов дал волю своему красноречию:
   - Контрики, бандиты! Вы и здесь разводите контрреволюцию и бандитизм! - и все в таком духе.
   Я слышал, что он тоже сидит по пятьдесят восьмой и меня подмывало напомнить ему об этом. К счастью у меня хватило ума промолчать.
   Ташлыков не был бандитом, он крестьянствовал не вдалеке от государственной границы и люди из села по очереди ходили в соседний Китай за покупками. Пограничники знали всех в лицо и охотно пропускали их туда и обратно, а те брали для них недорогие подарки. С некоторых пор режим начал ужесточаться и вот схваченный с покупками при переходе границы, да еще вступивший в спор с чужими пограничниками, Ташлыков был осужден, как контрабандист. Ташлыкову я верил безоговорочно, я не однажды убеждался, что он всегда говорил правду и у других забайкальцев - говорить с детства правду - черта характера.
   Я быстро освоил лобогрейку, не только в части работы на ней. Это было не сложно, но и в части ухода и ремонта. Кое-что мне показал Деревянка, остальное я "допетрил" сам, помогло машиноведение, которое мы проходили в девятом классе. Лобогрейщики старались в случае поломки, прискакать за мной, не обращаясь ни к Деревянке, ни в МТС. Я был рад таким обращениям я высвободив одну из своих кляч, скакал на место аварии, как заправский дежурный слесарь. Среди экипажей я как то все ближе сходился с Кагировым и его напарником Гизатулиным, они мне во многом помогали.
   В бытовом отношении жили мы тогда довольно сносно: в ларьке продавалась пахта, нечто вроде обрата или сыворотки, по 3 копейки за литр. Это было нам по карману и мы набирали ее в бидон в поле, вместо воды. Выдавали и месячные ларьковые карточки, по которым можно было купить свою норму масла, конфет, табака, правда, для этого у нас чаще всего не было денег и приходилось искать богатых напарников, среди пожарников, слесарей МТС или охраны, чтоб получить бесплатно половину причитающегося ларькового довольствия. Продавалась в ларьке и патока по 1р.20 копеек за килограмм и можно было, при наличии денег купить грамм триста к вечернему чаю, который успешно заменял нам кипяток. Главное было тепло и сухо, дожди проходили редко, надолго не задерживались и в палатке на соломе ночь проходила спокойно.
   По уборочной все надежды нашего руководства возлагались на два комбайна, ремонт которых заканчивался. Однажды мы узнали, что наконец, один из долго ремонтировавшихся комбайнов выходит в поле. Мы двинулись туда со своими лобогрейками. Комбайнов мы не видели в своей жизни!
   Это был действительно праздник! Было такое впечатление, что по полю уверенно идет корабль, с капитанским мостиком, палубами и ограждениями. Рядом пешком двигался агроном, срывая пропущенные колоски, скакал туда и сюда опер, демонстрируя бдительность. Впечатлением было сильное, но Сибирь, не Россия: комбайн тряхнуло на каком-то бугорке, у него лопнул мостик, полетели еще какие-то детали и трактор потянул его в МТС до следующей уборочной. Он в общей сложности проработал за сезон полтора часа.
   Второму комбайну повезло больше, ему удалось отработать двое с половиной суток. Теперь вся надежда была на тракторные сноповязалки и тут пришла директива, отключить сноповязальное оборудование, начать жатву в валки.
   Жизнь в нашей бригаде текла своей чередой: Деревянка пошел на повышение, его назначили полеводом и он, идя в контору, надевал мое пальто. Полномочий бригадира с себя по ка не слагал. Ташлыкова поставили ночным конюхом, оставив меня без напарника. С лобогрейки я снял решетку для набора снопов, отвинтил боковое сидение, превратив ее в косилку. Весь световой день разъезжал по степи, находя и срезая оставшиеся не сжатые колосья, которые со стерни так никто и не убирал. От скуки и одиночества, во все горло пел все известные мне песни, фокстроты, вальсы, повторяя полный репертуар по несколько раз в день.
   В степи я вовсе не ориентировался и, когда солнце клонилось к закату, и мне полагалось возвратиться на участок, я не имел представления, как это сделать. Выручали лошади, скажешь: "Воронок - домой!" и с этим мерином происходила невероятная метаморфоза, исчезали все признаки лени, и, повернув в нужную сторону дышло колымаги, он устремлялся вперед таким широким шагом, что Карюха еле поспевала за ним, трясясь мелкой рысцой. Он всегда шел прямым, кратчайшим путем и приводил меня к колодцу.
  
   АГРОНОМ
  
  
   Его считали человеком со странностями и было за что: не пользовался он не дрожками, ни верховой лошадью и длинный рабочий день вышагивал по полям в тяжелых яловых сапогах, а зерновой клин нашего участка составлял 4 тысячи гектаров и, в какой конец не пойди, до границы - 10-15 километров.
   Он был агроном старой школы и не мог или не хотел перестроиться на лагерный лад: никогда не слыхивали от него грубых слов, не устраивал разносов, не кричал, как другие: "Давай, давай!". Нельзя сказать, чтоб был он молчалив - говорил охотно, особенно со стариками, но на слова был скуп. Подойдет, бывало, к бригаде, постоит, посмотрит, сделает замечание по существу работы и пойдет дальше. Именно из-за этой его странности и кажущейся замкнутости, ребята его побаивались и повторять своих указаний ему не приходилось.
   Внешностью он не выделялся: было ему лет за сорок и седина не обминула его бороды и всеж брился он редко, хотя ни усов, ни бороды не носил. Телогрейка и суконные галифе были далеко не первой свежести, хотя, как второе лицо на участке, он мог их обменять в кладовой, а брезентовый плащ, не имел пуговиц и хлопал по голенищам сапог. Шагал он широко, но в фигуре его оставалась какая-то мешковатость. Иногда я задавал себе вопрос: как такого незаметного, добросовестного работника могли осудить за вредительство и тут же себе отвечал, что сажали тогда за должность: если шло дело агрономов, то и сажали всех агрономов района или области, кроме разве провокаторов.
   Иногда вечерами, когда мы заканчивали работу, он охотно подсаживался к кому-нибудь на бричку, чаще всего честь подвезти агронома выпадала на мою долю и тогда, усевшись рядом на доску, положенную поверх дробин, он отбирал у меня вожжи и пошевеливая ими, мурлыкал какую-нибудь ямщицкую песню. Мы не ездили вдвоем, на днище телеги располагались кто-либо из навальщиков или скирдовальщиков, наша безлошадная пехота, но они не шли в счет, так как безмятежно спали всю дорогу, нежась на соломе. Когда вот так, едешь по дороге, сидя рядком, безразлично, на телеге или на машине, молчание начинает томить и неизбежно разговор, пусть самый пустяшный должен начаться, но право начать разговор я предоставлял ему.
   Когда он узнал, что я - студент-второкурсник, стал обращаться ко мне "на Вы", но он был намного старше меня и такая модель разговора была неприятна обоим и очень быстро, к обоюдному удовольствию, он перешел на простое, товарищеское "Ты".
   Как-то он задал мне неожиданный вопрос: сразу ли я подписал обвинение или у меня его выколачивали? Каждому из каэровцев вопрос этот неприятен, поскольку заставляет ворошить чаще всего самые неприятные воспоминания о своих полных или частичных поражениях в борьбе со следователями. Я ответил ему, стараясь не вдаваться в подробности:
   - Видимо с месяц мы с моим однодельцем не давали показаний: он не хотел этого сделать без меня, я - без него, чтоб потом не получилось что кто-то кого-то оговорил. Следователь понял и дал нам очную ставку, на которой было сфабриковано дело.
   - А я боролся три месяца, но у краснодарских следователей кулаки - железные и чтоб не остаться калекой я вынужден был сдаться.
   Я понял, что это главный вопрос, который мучает его постоянно.
   - А я вообще не понимаю: зачем нужно понуждать к подписи, когда любой следователь может расписаться за вас левой-правой. Все равно дело никуда из ГПУ не идет. Что касается меня, то у нас просто побоев в практике не было. С кем бы я не говорил на Лубянке или в Бутырках, никто на побои не жаловались. Были разного рода угрозы, следственный конвейер, но физического воздействия не применялось.
   - Вы - счастливчики! Москва, есть Москва. А на периферии... сколько не встречал людей, все жаловались.
   Во время одной из очередных наших поездок я, между прочим, спросил его: не встречал ли он где-нибудь агронома Сомова?
   - Это Михайло-то Михайловича, американца? - как-то особенно оживившись, спросил он.
   - Его самого.
   - Встречал и не раз. На всех совещаниях сиживали рядом, да и на квартире у него бывал пару раз, хотя это там и не практиковалось, чтоб чего не пришили.
   - А историю его знаете? - поинтересовался я.
   - Как не знать, там ее все знают. Да и слышал в подробностях и от него и, от его жинки. Хорошая женщина.
   - Нина Ивановна?
   - Откуда ж ты их знаешь? Не родственники ли?
   - Да нет, знакомые. - решил я закончить разговор.
   - И надо ж было им вернуться из Америки? Да еще в такое время! Когда менял Кубань на эти вот места, он еще на воле был.
   - А почему: еще?
   - Да ведь мишень-то какая?! Месяц назад был капиталистом! Доносы на них строчит чуть не каждый. Долго не удержаться: они ведь как дети!
   История этого Сомова - такова: будучи петербургским студентом, он принимал участие в революции 1905 года и чтоб избежать знакомства с царской охранкой, вынужден был бежать в Америку, которая в то время считалась наиболее демократической страной. Моя мачеха, а его сестра, Анна Михайловна, в ту пору шестнадцатилетняя институтка, участвовавшая в его проводах на Финляндском вокзале, при случае вспоминала, как они волновались за него, когда на перроне появились жандармы. Семья Сомовых была большая и достаточно состоятельная и молодому эмигранту помогли купить в благодатной Калифорнии участок земли, тогда это стоило не дорого. С тех пор в семье его звали Миша-американец. Там он женился на дочери давнишнего русского эмигранта, Нине Ивановне. Оба - добрые, спокойные, схожие во многом характерами, они жили душа в душу, но детей у них не было и это видимо обострило у него тоску по родине.
   После революции у Миши оставались в России мать, две сестры и племянницы. Он переписывался только с матерью и достаточно редко, так что желание повидаться с родными не было главным фактором его приезда, для этого можно было приехать в качестве туриста. Скорее всего его привело желание включиться в реализацию лозунгов 1905 года, первый из которых "Долой царское самодержавие!" уже осуществлен. Только это могло заставить не молодого уже, пятидесятилетнего продать ферму, которая обеспечивала им с женой безбедное существование и, как говорят, не узнав броду, кинуться в воду.
   Сначала они побывали в Ленинграде, повидались с матерью, да и с городом своей революционной юности, затем появились и в нашей квартире и, пока оформлялось его назначение в Кубань агрономом не то колхоза, не то совхоза, они посещали нас почти ежедневно. Что это были за люди! Совершенно не от мира сего. Американцев я представлял себе по лозунгу "Сочетать большевистский размах с американской деловитостью!"У них же я не заметил никакой деловитости. Оба крупные, какие -то мягкие, у обоих очень добрые спокойные лица. А разговоры! Ни слова о политике! Я был совершенно разочарован: как можно так жить? Даже мой архиосторожный отец и тот не может, чтоб не обменяться какими-нибудь новостями из газет. А они рассказывают, что едят американцы: видите ли первого они не едят (как можно прожить без супа?), сначала закуски к вину (что ж они пьют вино ежедневно? какая ж это деловитость?), затем едят жаркое, а после него могут подать в глубокой тарелке варенье и есть его ложками. Люди свалились с неба. Может быть аполитичность жизни там на ферме и толкнула его на этот неосторожный поступок: ведь в России в последние полвека политические страсти кипели по всему срезу социальной жизни и он истосковался по политике.
   Мне, юноше было ужасно жаль этих овец, попавших в страну волков и было стыдно за наше общество. В то время говорили: "Раньше все дороги вели в Рим, а теперь в Нарым!" и каждый день кого-то из знакомых отправляли то в Нарым, то в Архангельск, то в Дмитров, то на Медвежью гору. Черный ворон все ночи мотался по городу не в состоянии вывести на Лубянку всех "желающих". В 1932 г. усиленно сажали красных партизан, чтоб не кричали: "За что боролись?", сионистов, цыган, гомосексуалистов и, наконец ГПУ взяло курс на работу с молодежью. У начальника СПО Молчанова я видел на столе декадную сводку о настроениях студенчества. Это известно даже школьникам! Как-то шли мы с ребятами по Арбату. Один говорит: "Давайте зайдем сюда там сейчас идет судилище." Зашли. Какой-то задрыпанный техникум, маленький и темный актовый зал, на скамейках дети, на сцене за красным столом - судьи, по-видимому, общественные. На трибуне извивается подсудимый, ученик старшего класса фамилия Вайнштейн - кто-то из товарищей в шутку перевел: как плаксивый камень. Он и действительно, чуть не плачет, кается "на всю катушку." А дело - такое. Ребята собрались и, не в первый раз, выпили и изобретательный Вайнштейн предложил создать орден: "Святой Банки", создали, выбрали магистром того самого Вайнштейна написали шуточный Устав, как пить, как закусывать, как водить девочек и все в таком духе. А теперь магистр кается что совершил ужасное преступление, создал антиобщественную организацию. "Антисоветскую!" - поправляет обвинитель. Мы ушли. В этой атмосфере можно было задохнуться.
   - Все равно воронок за ним приедет, так уж держался б по-мужски: послал бы их всех в баню! - резюмировал один из наших.
   И вот в такой страшной, иначе не назовешь, атмосфере всеобщей ненависти и доносительства, появляется в Москве эта пара овечек. Отец пытается ввести их в курс дела, конечно, эзоповским языком. Он рассказывает о посещении одного знакомого, возвратившегося из Соловков. Он - не жилец на этом свете. За что посадили? За валюту! Купил на черной бирже. Они не прореагировали. Знаю: отец на большее не пойдет. Мачеха тоже молчит. Может и сказала ему наедине, но не заметно: пара эта по-прежнему настроена оптимистична. А как быть мне? Яйца кур не учат! Это - первое и, второе, может подумать - я его провоцирую. Наплевал на все условности. Пусть думает, что хочет! Не скажу - буду подлец! Я вытащил его на улицу и сказал. Сказал все. Он молчал, но не думал. На лице его ясно обозначилось упорство. Он как бы говорил: что не говори, а я сделаю, как решил. Я набрался нахальства и посоветовал: не менять гражданства, побежать в посольство и любой ценой добиться возврата в тот, пусть аполитичный, но спокойный мир.
   Мягким он был только по виду, внутри у него был стальной стержень, сбить на другой путь его было нельзя.
   - Там знают о здешних порядках многое, пожалуй не меньше, чем вы здесь. И во всем этом есть и доля моей вины. Все мы, революционеры, хотели того или нет, подталкивали Россию на этот путь и теперь нужно искать выход.
   - Вас наши загрызут раньше, чем вы найдете.
   - А ты бы мог отсиживаться в Америке, если у тебя на родине такое.
   - Ну, ладно - Вы, а причем тут Нина Ивановна?
   - Она свой выбор сделала сознательно. Да и что делать русской женщине, если не идти за мужем. Тебе спасибо, но об этом больше говорить не следует.
   Возвратившись в Москву в 1954 г., я узнал, что они пропали бесследно в 1933 г., о судьбе никто не знал: наводить справки было опасно, поскольку отец не сообщил в анкетах об аресте сына и каждое соприкосновение с органами грозило разоблачением, чисткой и прочими страшными последствиями.
   В 80-х годах, я говорил с его племянницей Кондаковой, проживающей на Кутузовском проспекте, и она сказала, что родные так толком ничего и не знают, но слух был, что уже сидя в тюрьме, Миша связался с американским консулом и тот его вызволил.
  
   АГИТБРИГАДА СИБЛАГА
  
  
   Пой, Маша! Пляши, Маша!
   План дает бригада наша.
  
  
   Этот лихой мотив, начиненный множеством частушек, гремел под сводами лагерных клубов и просто бараков, а в летнее время - и на открытых агитплощадках, знаменуя прибытие бригад художественной самодеятельности, именовавшихся в лагерях агитбригадами. Пели и знаменитую "Дуню", с припевом "Эх, Дуня, Дуня - я! Комсомолочка моя!" Знаменитая она оказалась по вине заграничного репортера, прорвавшегося в Кемь и разродившегося дома серией репортажей о жизни советских зеков. Не забыл упомянуть он и о художественной самодеятельности: "Они там поют грустные песни о Дуне." Опровергая в "Известиях" эти наветы, наш корреспондент резонно заметил, что "Дуня" - это шуточная песня, содержащая много разухабистых частушек, вроде:
  
   Распустила Дуня ленты,
   а за нею все студенты.
   Распустила Дуня косы,
   а за нею все матросы.
   Вышла Дуня на балкон,
   а за нею весь райком
  
   и так можно петь весь вечер, пополняя куплеты, а грустно их петь нельзя.
   Низкопробная халтура! - может сказать строгий читатель, но любые крайние оценки - всегда ошибочны. Агитбригада - не труппа Большого театра или Ленинградской филармонии, но с сельскими и даже городскими клубами многие из них могут соревноваться и соревновались на равных, чему я был свидетелем в г. Свободном.
   Лагерному КВЧ (культурно-воспитательной части) всегда было из кого комплектовать коллективы: на тяжелых лагерных работах содержалось немало и молодых дарований и профессиональных артистов, музыкантов, режиссеров, для которых попасть в лагерный оркестр или агитбригаду означало спасение, светлый луч надежды выжить. Там их жизнь не была райской: в каждом лагере - сотни лагпунктов, командировок, участков и везде они должны выступить по плану воспитательной работы и везут их в любую погоду и на любых средствах передвижения, а выступать приходится, задыхаясь от дыма и вони, в полутемных, еле освещенных помещениях и все же это - привычная творческая работа, которая тут же оплачивается искренними бурными аплодисментами.
   В то время профессиональный состав агитбригад был достаточно высок, зеки не только охотно шли на эстрадные представления, но ожидали приезда бригад и справлялись о них на разводах. Так было и в ту уборочную кампанию и у нас на Ивановском участке: сроки приезда артистов несколько раз переносились, уборочная шла к концу и люди потеряли надежду побывать на представлении, когда на одном из октябрьских разводов комендант с улыбкой сказал:
   - Сегодня с работы не опаздывайте, а то пожалеете! Вечером будет большое эстрадное представление. Это - факт! Однако не вздумайте сорваться с работы раньше времени! Мотайте на ус!
   В этот день на перекурах у нас была тема для разговора и в чести были те, кому довелось встречаться в лагере с артистами. Ну а насчет усов: вывод сделали правильно и распрягли коней еще до темна. Тут никто не спорил.
   Как это не может показаться смешным, но после ужина мы начали приводить себя в порядок. Кто постарше, в поисках утраченной молодости, вытянул из мешка обломок косы, заменявший бритву и бережно хранившийся обмылок, а мы, обладатели этой самой молодости, пораздевались около малого котла и, используя оставшуюся после чая теплую воду, усердно отчищать вековечную грязь с лица и рук. Когда же около дотлевающих угольно кухонных костров - самого светлого места на участке - появились нарядно одетые с разными украшениями молодые артистки, они оказались окруженными плотным кольцом нашей участковой молодежи. Разными шуточками и комплиментами мы старались вызвать их на веселую беседу и надо сказать усилия не пропали даром, хотя, вместо вечерних костюмов, нас украшали рваные и грязные бушлаты.
   Нас давно уже собирались переселить из навевающей романтические мечты, но холодной и сырой палатки в сухой деревянный барак, где после ряда этапов, освободилось достаточно мест, но, как сейчас выяснилось, переезд задержали, чтоб без хлопот провести в ней намеченное представление. Дощатый настил в дальнем торце послужил отличными подмостками сцены, несколько керосиновых ламп заменили яркие огни рампы, ну, а зрительский зал - вся жилая часть с толстым слоем соломы, насланной прямо на землю. Кто хотел лежать помягче и посуше, не поленились принести себе охапку свежей соломы. Нас, обитателей палатки сильно потеснили сбежавшиеся на концерт стар и млад, но мы не растерялись, захватив места в "партере", поближе к артистам.
   Без политического отделения не проходило эстрадного представления, а в нем две актуальные темы: коллективизация с раскулачиванием и индустриализация с вредительством. Когда на сцене появилась привычная фигура кулака в рубашке на выпуск и в жилетке, а за ним щупленького, изогнувшегося подкулачника с орудием разрушения и поджога - топором и пучком соломы, раздались аплодисменты. Это было удивительно: аплодировали даже те, кто еще вчера на перекурах рассказывал о зверских методах раскулачивания и насильственной коллективизации.
   На сцене не обошлось и без дородного сельского лавочника и пузатого попа, все старались мешать коллективизации, но с ними быстро расправился комиссар, затянутый в черную кожу и с наганом на боку, столкнувший их с подмостков в темный угол.
   Во второй сценке под руку со статным белогвардейским полковником - вредитель в пенсне и с циркулем в руках. Они пытались вредить, но тут выскочил юркий уголовник в "капитанке" с вилами, он тут же написал донос чекисту, фигура которого в фуражке с красным околышем маячила на втором плане. Донес и быстро перевоспитался с помощью вил - символа труда, снял "капитанку" и поднял брошенный интеллигентом циркуль. В конце трогательное единение чекиста и бывшего уголовника, вернувшегося в семью трудящихся.
   Эта сценка - не по адресу: уголовников у нас нет, их оставляли там, где возможно организовать работу с конвоем, на нашем же участке главная фигура - человек нового типа, колхозник - расхититель! Аплодисменты жиденькие, просто хлопки вежливости исполнителям.
   Ждем с нетерпением художественную часть и не напрасно: первые на сцену выходят девушки-татарки в национальных костюмах. Расчет сделан точно: в зале большинство из казанского этапа, прием будет хороший. Девушки кланяются, приветствуют зрителей на своем языке. Что тут было? Поднялись на колени аплодируют не только татары, конферансье еле утихомирил. Девушки исполняют национальные песни все под бурные аплодисменты. Рядом со мной Кагиров, он уже не ложится, что-то кричит девушкам на своем языке, те поют еще, их не отпускают со сцены, вмешивается конферансье.
   Пели и об урожае, для этого они и приехали к нам: поднять дух, чтоб вовремя и без потерь убрать добрый урожай хлебов. Потом девушки танцевали, стараясь повыше показать свои ножки и мы за это награждали их бурными аплодисментами. Не обошлось и без сибирских кандальных, они всегда вызывают у нашего брата сильные и глубокие чувства.
   Естественно, не мог я зафиксировать и полвека хранить в памяти программу какого-то эстрадного представления во всех подробностях. Но этот год не был последним в моей лагерной жизни и таких представлений довелось видеть десятки, пока Ежов не пресек эту вольготную жизнь. Движение же агитбригад достигло своего расцвета на БАМе в 1936 г., когда в г. Свободном проводился Слет агитбригад, с участием более 20-ти коллективов. Присутствующий начальник ГУЛага Берман вручил диплом победителю, агитбригаде 7-го Лаготделения БамЛага (ст. Суражевка) и переженил половину молодых артистов и артисток. Как видите, у меня было откуда пополнить выпавшие из памяти элементы. Впрочем, в Ивановском концерте были и свои: выступление девушек-татарок и в хорошем исполнении одиночный русский танец.
   На сцену вышел высокий красивый брюнет, с пышным не по лагерному чубом, в желтой косоворотке, подпоясанной тонким шнурком и конферансье объявил: такой-то артист исполнит огневой танец "семь колен на память, остальные - без памяти". Исполнял парень этот танец действительно в бешеном темпе и что особенно интересно, колен не повторял, импровизировал.
   В заключение все артисты пели "Интернационал", а мы, хоть это и не полагалось, подтягивали. Уж очень нам подходили слова: "весь мир голодных и рабов".
   Комендант поблагодарил артистов от нашего имени и дал обещание, что все мы, не считаясь со временем, закончим уборочную в срок. Правда мы и так не считались со временем, не имея часов, но, как в таких случаях говорят, будем несчитаться еще больше.
  
   СКИРДОВКА
  
   Подъезжаю и, пока подаю на скирду свои снопы, любуюсь работой старичков-скирдовщиков. Среди них особенно выделяется сухонький старичок, дед Савелий, из специалистов специалист, он всегда и навершие, конёк то-есть, укладывает и руководит всеми делами. Работает он споро и как-то особенно основательно: остановится на минуту, оглядит содеянное и дальше, без суеты, без всякой бестолковщины. И скирда у него получается вроде нарисованная: углы как по отвесу, стенки гладкие, приложи рейку - нигде не бугра, ни ямки. С разговорами к ним в это время никому, кроме начальства, не подступиться, так и "чешут" до обеда, не разгибаясь.
   Все-таки, оглядев скирду, кричу:
   - Как ухитряешься, дядя Савва, без отвеса, да без реечки и так чисто, да гладко, что и комар носа не подточит?
   - Дак ить глаз у меня - ватерпас!
   Любят деды, когда работой ихней интересуются, да и от похвалы никто не откажется - лучший стимул в работе. Знает их слабости и агроном, подойдет к скирде и первым делом побеседует с дедами и они расцветают. Даже суровый, вечно всех распекающий, не больно специалист в полевых работах - начальник участка, Попов и тот старается беседовать с ними помягче и уважительней. А, что? Они сейчас - на острие скирдовки, задают всем темп работы. Мы возчики - на втором плане, а навальщики и вовсе - на третьем.
   Я не сказал, что на скирдовке нам решили платить премвознаграждение, по аккорду: скирду сложил - начисляют деньги и каждую субботу привозят их прямо на место скирдовки. Действует это на всех безотказно: работаем с хорошим огоньком. Скирдовщикам платят вдвое больше и - стоит. А вот навальщиков обижают, платят меньше возчиков и тут мы все проигрываем: они стараются профилонить, а без них мы, возчики возим по полвоза. Теперь я как бригадир коногонов, полдня трачу на уговоры этих самых навальщиков. Когда все идет нормально - не работа, а одно удовольствие: подъезжаешь к суслонам, навальщики подают тебе снопы, ты на телеге их укладываешь, сначала по-вдоль телеги, меж дробин, натопчешь хорошо, тогда поперек, навешивая полснопа за перила: направо-налево, потом опять забиваешь середку и, как в стихотворении Майкова "Сенокос" - воз растет, растет, как дом. Лучше всех укладывает Кагиров, стенки у него ровные и воз выводит высоченный. Неплохо кладет и Зацаренный, а вот у меня, как не стараюсь, - не получается: какой-нибудь бок обязательно выступает сильней и воз начинает клониться на бок. Глаз что ли косой: Навальщики кричат: "Давай отъезжай, а то по дороге перекинешься!" Вот тебе и бригадир!
   Хоть и платили нам понемножку, но денежки стали у нас водиться и отпала надобность отдавать свои ларьковые карточки исполу пожарникам да вохровцам - сами начали все выкупать. А Гусельников, как-то, пересчитывая деньги обронил:
   - Платили б так в колхозе, ей-ей и посевная и уборочная шли бы побыстрей. Глядишь и урожай зазря не пропадал бы!
   Самым веселым на скирдовке был обед. Подъезжает походная кухня, а позади пристроена бочка с водой, не поеные кони воду чуют из далека, раздувают ноздри, фыркают, а с ними и мы не прозеваем обеда, съезжаемся все к скирде. Первым делом напоим, накормим коней: им еще возить и возить. Сами выискиваем тепленькое местечко, чтоб и за ветром и на солнышке. Работа у нас напряженная, участок работы решающий, понимает это и начальство, дали команду делить наш дневной паек на три части, и в обед с баландой привозят по триста граммов хлеба. Такая доза для истощенного человека - ой как мала, но все познается в сравнении, еще недавно всю пайку выдавали утром и до обеда ни у кого не сохранялось даже кусочка, вот и был не обед, а одно расстройство. Едим не спеша густую овощную баланду с хлебом, растягивая удовольствие. А потом все закуривают и давай "травить баланду" или чесать языки.
   Спрашиваю:
   - Дядя Савва, давно ли со скирдами знаком?
   - Сызмальства, паря, сызмальства. Отец у меня строг был, ух и строг. Бывало скажет: "Ты, Савка, учись стога метать, важная это работа. Набьешь руку - без куска хлеба сроду не останешься! Да и люди завсегда уважать станут". Так и стало. Всю профессию я у отца взял и везде нужен людям.
   Поговорить деды любили. Спросишь их: как жилось-работалось в прежние времена и пошло-поехало. Один служил в японскую, другой побывал у Колчака, третий ходил с партизанами. Расскажут - ни в какой книге не прочтешь. То ли быль, то ли байки - не разберешь. А дед Савелий все больше о скирдах, дело всей его жизни. В колхоз пошли, его тоже берегли: скирду как поставит, никакой, самый лютый ветер ее не разворотит, да и дождь больше как на ладонь не промочит. Были времена хлеб у крестьян отбирали, так они не обмолачивали, оставляли в скирдах. И сейчас находили скирды от тех времен - солома снаружи сгнила, а внутри: колосок к колоску, хоть подгоняй молотилку. Не верилось, что такое бывает: хлеб в скирде 20 лет!
   - А как же мыши? - интересуется кто-то.
   - Дак ить и в амбаре мышь!
   Охотно рассказывали они о своей прежней жизни. Я больше интересовался как же у них с нищетой, с эксплуатацией, а они:
   - Ой, паря, да наши челдоны жили побогаче ваших расейских помещиков, у каждого дом-пятистенок, а то еще и два, если не под цинком, то под тесом, А построек в подворье, что тебе городок. А земли: Да бери сколь запашешь! А надо, иди в лес, бери орехи, ягоды, бей птицу или завали сохатого, а не хочешь, изладь лодочку - сходи по рыбу. А те, что переселенцы с России, так их царь ослобонил от налогов, и в рекруты не брали. Гуляй - не хочу.
   Знали старики правило: делу время - разговорам час! И первыми с перерыва поднимался дед Савелий, а за ним поднимала меня моя собачья должность бригадира коногонов. Были в нашей жизни и приключения. Раз ребята изловили на аркан отбившегося вохровского сыскного кобеля. Разделали около молотилки, варят мясо, жирное, от бараньего не отличишь. Скачет мимо комендант, увидел, кричит весело:
   - Ага, горение букс! Что варите?
   - Да вот барашек заблудился.
   - Дайте попробовать.
   Дали, съел, понравилось, поскакал дальше. Ребята хохочут, но не сказали и после, чтоб не портить. Пусть ест на здоровье. А я не мог себя заставить, так в жизни и не пробовал собачатины.
   Был и со мной случай. Опоздал я как-то утром к коновязи, гляжу, а моего карнаухого жеребчика кто-то уже запряг, оставил на смену форменную клячу. Осматриваюсь с тоской и вижу: около домика охраны привязан добрый конек, поигрывает от излишка сил. В таких делах раздумывать нельзя. Меняю их местами, вохровского ставлю к дышлу, подбираю ему хомут и поехали!
   Охрана на участке была, но к нам она не касалась. Они не конвоировали, а охраняли секретами, больше ночью. Выйдет вохровец с собакой, спрячется в суслон и сидит там, а днем кое-когда проскачут верхами и вся работа: беглецов в нашем краю не бывало.
   До обеда я лихо возил на этом коньке, а в обед, только успел распрячь и поставить к сену, глядь скачут хозяева.
   - Не дрейфь, пронесет! - говорит Кагиров и притрушивает его спину мелким сенцом. Стояли рядом со своим коньком, выспрашивали о нем, мы брехали им, как умели и ... не узнали своего родного. За шесть часов в упряжке он потерял и резвость и краски. Вечером поставил я его на место.
   И еще одна история. Внизу на границе с нашими сенокосами тянутся земли животноводческого совхоза "Красный пахарь". Пасутся там большие стада молодняка - телят по возрастам. Случилось так, что пал на ноги здоровенный бык - племенной производитель, лежит и мычит, подняться не может. Пастухов не видно. Механизаторы из МТСа ходили, ходили вокруг, взяли да и прирезали, тушу разделали и тракторами вывезли к себе. (Тут и трактора оказались исправны). Был бык и не стало! Мы купили у них полведра сала, такого сала я не видывал, крупинками, как топленое масло. Оперу искать долго не пришлось, только конкретного виновника нет, не выдают, говорят, бери все МТС. Начальник принял решение: все, так все, лишил всех премвознаграждения и деньги передал совхозу. Дело так и замяли, никто в обиде не остался.
   Поздно вечером мы обычно распрягали коней у скирды и тут же бросали наши колымаги, отправляясь на участок верхом. Ну, а как же быть с навальщиками: Решили для них оставлять одну запряжку, по очереди доставляя их с шиком. Раз, в мою очередь везу домой наших навальщиков, и они приметили старика, прислонившегося к суслону. Посмотрели, а он уже отдал Богу душу, не дожил до конца срока. Привезли его к конторе, сдали сторожу, а он говорит: "седьмой уже в этот месяц преставился." В другой раз старика живого подобрал Гизатуллин. Старик ехать не хотел, видно предчувствовал конец, просил: "Не шевелите ребята! Оклемаюсь, сам приду." Не послушали ребята, погрузили на телегу, а он умер в дороге. Хорошая смерть! Без мучений. Так покидали нас в лагере старики.
   А возчикам скакать в кромешной тьме ночи на измученных клячах - тоже не мед! Они спотыкаются от слепоты, налетают на суслоны, иногда просто кувыркаются, того и гляди придавят. Удержать их невозможно: скачут изо всех сил прямо к водопою. Подскакиваем к колодцу, а там столпотворение: кони бьются, одни вскакивают на дыбки, кусаются, другие бьют задом. Вот и попробуй сдержи своих скакунов, чтоб они вместе с тобой не врезались в общую кучу!
   На скирдовку попали мы "по блату". Я иногда подвозил агронома, беседовал с ним о том, о сем, и, улучив минуту попросил перевести нас подальше от молотилки - на скирдовку. Чем не нравилась нам молотьба? Мы соскребали конными граблями скошенный в валки хлеб и подвозили его к молотилке. Валки передержали на земле все сроки и там уже не оставалось зерна, а пайку мы получали от обмолота, вот и сидели на пятисотке. Агроном вошел в наше положение и послал туда другую бригаду.
   На скирдовке мы проработали больше месяца, с перерывами на непогоду, когда нас направляли в извоз. Все-таки скирдовку мы закончили к концу октября.
  
   В ИЗВОЗЕ
  
   Конец сентября - начало октября, еще - не мало славных солнечных дней, но и дождики не заставляют себя ждать. Это уже не те пролетные короткие дожди: они сливаются в многодневные ненастья и тогда напоенный тяжелой влагой чернозем не пускает в поле тяжелую технику. Нашли и для нас работу, посылают нас с конями. Мы - не те, ямщики, про которых гремят по Сибири лихие песни. Ползем мы еле-еле со своими замученными клячами, с трудом вытаскивающими ноги из грязи. У большинства наших возчиков сроки только начаты, а мы уезжаем с участка на несколько дней и нет для нас другой охраны, кроме мокрой степи и тяжелых низких облаков. Расскажи кому-нибудь не поверят!
   Вспоминается первый дождливый день первого такого ненастья. Меня только назначили, против воли, бригадиром коногонов. Работаем в поле. Дождит. В мокрой одежде шевелиться не хочется, ходим, как мокрые курицы. Меня, как бригадира никто не спрашивает, привезли соломы, зажгли костер, греются. Ну и я с ними за компанию, славно стоять в мокрой и теплой одежде. Мокрые кони жуют солому, от них пар идет без костра, надо б им укрыть спины, да нечем. Зеки быстро наглеют: мало им костра, подавай барак! Знаю: меня не послушаются, на всякий случай возражаю. Поддерживает меня Гусельников. Ему, хоть нет и тридцати, из нас всех он самый рассудительный.
   - Турнут обратно, как пить дать! Да еще карандашом по пузу! Грейтесь до темна и никуда не рыпайтесь.
   Карандашом по пузу, это - образное выражение, означающее выписать уменьшенную пайку. Вот кому бы быть бригадиром. Я Деревянке говорил о нем, но у него свои соображения, весь соткан из интриг.
   Из сетки мелкого дождя выскакивают верховые: начальник участка, Попов и опер. У администрации лагеря существует правило: если погода хорошая, можешь весь день сидеть в конторе, если стихия разыгралась, заключенные должны видеть тебя на производстве. Костер конечно, растоптан, спрашивает гневно? "Кто бригадир?" Называю фамилию.
   - Никаких костров, гони всех работать!
   Собираюсь объяснить, что работать нельзя, по стерне не проедешь. Сколько раз попадало за пререкания с начальством и все-таки лезу. Гусельников сует мне под бок кулак и я умолкаю.
   Дождь припустил с новой силой, всадники натягивают на головы капюшоны и скачут дальше, чтоб успеть показать себя всем работягам. Греемся до темна.
   В бараке тоже не сахар: высушить одежду негде. В то время сушилки еще не строили, а печь в бараке не топится, нет дров, считается лето. Утром напяливаем на себя все влажное, но самое тошнотворное, обернуть сухие теплые ноги грязными мокрыми портянками и натянуть рваные такие же мокрые сапоги. Зато сегодня воды около умывальника хватает, есть возможность протереть золой из-под кухонного котла руки, да и лицо, немного отскоблить въевшуюся грязь.
   Деревянко возвращается из конторы: идем в извоз.
   Запрягаем своих коней в гарбу с дробинами. Проверяю досконально все узлы, чтоб дорогой не оскандалиться. Подъезжаем грузиться к кладовой. Дождь вроде придержался, а ветер - никуда не спрячешься. Простоявшие всю ночь под дождем кони охотно шевелятся. Лагерным коням тоже не позавидуешь! Таскаем мешки с овсом, сначала на весы, потом на телегу. Овес легок, мешок - пятьдесят килограммов. Да только сибиряки любят здоровенные чувалы, сродни матрасной наволочке. Такой втроем еле-еле поднимешь. С меня плохой грузчик, однако стараюсь от ребят не отставать. Про себя обдумываю: а что, если Деревянка заставит подписать фактуру? Не подпишу! Страхи напрасны, он документы подписывает сам и мне дает только на хранение. Кончив погрузку, ребята копаются в складке пустых мешков в углу кладовой. Для чего они им, не знаю. Подбираю и себе, поцелее. Деревянко увидел, смеется:
   - Вин жеж з рогожи, як сито. Бери, кажу, поплотнийше.
   Когда ребята стали напяливать мешки углами на голову, а полотнища закидывать на спину и засовывать под опояску, я сообразил: так одевают их грузчики, работающие на сыпучих материалах, а здесь он послужит вместо плаща. Вытаскиваю и себе здоровенный чувал из плотной парусины, сложенный вдвойне он предохранит спину от дождю Жаль, что под мешком у нас мокрые бушлаты. Кагиров смеется:
   - Не беда! Ты еще живой, высушишь своим телом, лишь бы сверху не добавлялось.
   Залезаем на свои дробины, Деревянка едет на моей подводе, будет меня натаскивать, да и еда у нас общая. Я ему говорю:
   - Какого черта ты меня высунул бригадиром? Куры смеяться будут! Не бывал ведь я в извозе.
   - Ничего ! Не боги горшки обжигають. Дывись, як хлопцы, так и робы...
   Вытянулись в линию десять подвод. Впереди Гусельников выдержанный, спокойный, не похожий на заключенного: кругом матерщина, злобная, грязная, а он только морщится и поможет всегда, не ждет пока попросят. Замыкающий - Кагиров. Как не именовал наш Деревянка, и турком, и чучмеком, а как серьезное дело, ставит его. И сейчас назначил, чтоб сам не отставал и другим не дал. Моя подвода идет четвертой, впереди меня Зацареный. У него замечательная пара гнедых лошадок специально для обоза. Они одного небольшого росточка, бегут всегда нога в ногу, рвут с места одним рывком, от передней телеги - не отстанут и обогнать себя никому не дадут. А у меня кони идут бестолково: то навалятся на переднюю подводу, норовя рвануть мешок с овсом, то отстают, заставляя меня постоянно работать вожжами.
   - Не дергай, нехай идуть, - говорит Деревянка, - укладываясь спать. Он развернул мешки с овсом в виде корыта, кинул в середину охапку сена и укрылся двумя порожними мешками. И уже спит. Потом я понял: он высыпался днем, чтоб ночью быть бодрым. А мы едем. Степь сквозь сетку дождя и туман далеко не видно, сливаемся с серым небом. Вспоминаю чеховскую степь. Нет, не то. И степь не та, и мы - другие. Сильно мерзнут ноги. Слезаю и топаю по грязи, еле передвигая ноги и держась за вожжи.
   Осенний день, да еще в ненастье - короток. Стемнело, хоть глаз выколи. С телеги уже не слезаю, черт с ними с ногами.
   - Как это Гусельников находит дорогу в такой кромешной тьме? - думаю вслух, ставя себя на его место.
   - Хтось его будет шукать, цей шлях? Кони сами дорогу чують - отвечает зевая, проснувшийся Деревянка.
   - Но я не вижу и передней подводы, то ли отстал, то ли куда свернул - говорю ему с тревогой.
   - А ты сидай нище, та дывысь у гору.
   Послушал совета, смотрю снизу и вижу неясные силуэты на горизонте, где небо чуть светлей земли. Век живи, век учись...
   Едем и едем, говорить не о чем, а думать времени хватает. Хочется найти хоть какую-нибудь романтику в этой нашей жизни. Вспоминаются песни. Нет, они не подходят: не видно вокруг ни "душистого ковра", ни "копен сена", вместо них на обширных луговинах стоят длиннющие зароды сена, длиною 15, 30 или 45 метров, в ширину 6 метров и высотой 4,5. Да и какая романтика с мокрыми и грязными ногами, романтика - летом, когда тепло.
   Глухой ночью подъезжаем к такому вот большому зароду сена. Будем ночевать. Пытаюсь надергать сена из середины, не получается, спрессовано. К зароду приткнулась маленькая копешка, сено не поместилось. Верхний слой копешки намок и превратился в твердое покрывало, в четверть толщиной, с трудом оторвали его от земли, а под ним - свежее, пахучее сено. Нагребли коням, а сами, пожевав в сухомятку. костра у зарода разводить нельзя, наматываем на руку вожжи, от всякой неожиданности, и забираемся внутрь, оставив покрывало приоткрытым. Отдыхаем божественно, там и тепло и сухо.
   Была ночевка, о которой вспоминать не хочется, но из песни слова не выкинешь. Также ехали, давно стемнело, а преклонить голову некуда. Подъезжаем к просяному полю. Просо скошено, снопы сложены в суслоны, а их мочит дождь. Остановились на ночевку, разожгли костер. Из чего вы думаете? Из не обмолоченных снопов! Ими же кормили коней. Я с удовольствием обогревался у этих "продовольственных" костров.
   Были в извозе и веселые встречи. Как-то подъезжали к землям нашей соседки, деревни Ивановка. День выдался веселый, дождь утих еще ночью утром разорвало тучи показалась небесная синева, засияло солнышко. Настроение приподнятое: авось завтра останемся на участке. В извозе хорошо, если у тебя мешок с мороженными пельменями, а если все та же паечка и ночевать негде? Огороды мы не пропускали, но овощи без хлеба, это - одно расстройство.
   Глядим вся степь впереди играет всеми цветами радугами: колхозная страда! Молодайки в кумачевых платочках машут нам, кричат: "подмогните хлеб убрать!" Это в шутку. Поскакали с телег, а Деревянка нас к себе кличет, дает наказ, сначала подойти к мужикам и не отлучаться пока не скажут. Навешиваем на морды коней сумки с овсом, а сами к колхозникам.
   С нашим приездом мужики прервали работу, закурили. Мы - к ним, поприветствовали уважительно. Они ответили дружелюбно. А девки нас манят.
   - Погодь, погодь! - машут на них мужики, - Ребятам с дороги и поесть чего не лишне. Давайте, бабы, спроворьте чего-нибудь. Извиняйте, что самогоночки нету. Не берем ее окаянную в поле, а то с ней наработаешь!
   Пожилые женщины в чистых платьицах, одеты, как на праздник, приятно посмотреть; приносят нам у кого что осталось после полдника, еще и с поклоном. Мы едим вкуснейшую картошку, макая в соль, лакомимся кусочками сала, а вот хлеба нет ни у них, ни у нас. Мужики между делом интересуются - нет ли чего продать: Деревянка объясняет, что мы обратные, что было - распродали.
   - А вы нас не минайте, суседи вить. Да у нас не сумлевайтесь, все шито-крыто, хоть коня ведите- в любой хате примут, поменяют на табак, да на самогонку. Завсегда держим про всякий случай.
   Слыхивал я и такое: этим летом зеки поменяли коней на самогонку, поделились с кем надо и коней по бумагам забили и мясо списали на котловое довольствие. В бороне оказались сами зеки.
   Деревянко побожился, что с первым же очередным рейсом завезет что-нибудь нужное в хозяйстве. Его они видели не в первый раз.
   Мужик рассказал, как у них на деревне задержали нашего возчика с зерном. Возил он зерно в бочке из под воды.
   - С наших никто не продавал, это - точно. Стучит кто-то у вас. Оперативники гуляли с утра, а кого они выслеживали - нам невдомек, а то бы упредили. Глядим, Иван едет с бочкой, тут они его забрали и увезли на станцию.
   Мы знали о ком шла речь. Этот Иван возил воду от речки на наш поселок, а на другом бережку стоял Ивановка. Едете порожним рейсом, набивает бочку зерном, обратно везет воду. Видимо его кто-то посылал, иначе не понять почему его так долго не разоблачали.
   На этих разговорах у нас и закончилась официальная часть и мы попали в бушующее море глаз, губ, улыбок. Я все стеснялся, смотрел на себя со стороны, понимая, что больше похож на черта из преисподней, но девчата меня быстро растормашили и я чуть осмелел. Понял: для них главное, что мы молодые парни, а то что мы немытые и не бритые так завтра можем оказаться и умытыми и побритыми. Легкие на ноги, они вертелись вокруг нас, стреляли глазками, шутили и пели частушки, ловились и ускользали из наших рук, взвизгивали, когда мы прикасались к ним чересчур смело, были готовы пуститься с нами в пляс. Впрочем все это под бдительным надзором женщин в белых платочках.
   Время нашего праздника было на исходе, мужики подымались, гасили цигарки, бабы демонстративно хватались за вилы и грабли. Наши новые подружки наперегонки приглашали нас остаться на вечер, погулять с ними на лужке, где у них под гармонь песни и пляски, хоть до утра. Нам тоже нестерпимо хотелось продлить удовольствие. Всегда такой рисковый, Деревянка на этот раз был неумолим. Мы прощались, прячась от колхозников за телегами, целовались. Когда наш обоз выстроился в линию и потянулся к броду, мы видели махавшие нам красные платочки.
   Я по натуре человек оседлый, предпочитал плохой барак самой красивой природе. Но наименьшее удовольствие из всех поездок, доставляли мне путешествия на мельницу в Чубулы (не помню, Верхние или Нижние), громадное село со многими улицами и переулками, чем-то напоминающее казацкую станицу. Мельница там, как мельница, только ее крутые и узкие лестницы вызывали во мне дрожь при одном воспоминании. Сил у меня было куда меньше, чем требовалось, чтоб затащить на второй этаж шесть семидесяти килограммовых мешков, привозимых мною и мне приходилось под смешки работников мельницы доставлять их, распластавших на четвереньках.
   Очень своеобразны были наши поездки за бревнами. Дорога на лесопункт проходила по дну узкого и глубокого, как каньон, оврага и крутой спуск в этот овраг в ненастье по сползающей глине был не по силам для лошадей, не имевших подков с шипами. Беспомощных животных приходилось спускать подпирая их плечами, а при возвращении с грузом, выпрягать из телег и выводить общими усилиями а затем выкатывать на руках груженные телеги. Мы оказывались счастливее Сизифа, хоть не раз соскальзывали вниз, в конечном счете выезжали из оврага благополучно. На этом спуске лошади катались на нас, как бы беря реванш за остальные дни.
   В первый рейс нас немало удивил Зацареный, когда спустив на дно оврага все телеги, мы направились к его упряжке, этот тихий мужичек вдруг схватил вожжи, вскочил на передок и с криком "Тикай!" направил своих малюток-коней вскачь вниз по спуску. Они скакали по опасному спуску так быстро, что ножки не успевали скользить и в минуту Зацареный оказался в овраге и не в силах остановиться, проскакал далеко вперед. В следующие рейсы никто не рискнул повторить его опыт: кони не те!
   Бывали у нас и счастливые ночки, когда деревенские приглашали нас к себе на ночлег. Один из таких рейсов стоит описать. В тот рейс мы долго ехали в непроглядной тьме. Деревянка ехал с Гусельниковым на первой подводе и я, как не пытался побороть сон, сладко дремал, привалившись к перекладинам дробин. Разноголосый собачий лай проник и в мое сознание и, осмотревшись я увидел силуэты домов. Мы въезжали в деревню. Вопреки моим представлениям о времени, кое-где в окошках мелькал свет. Вечер! Первая подвода стала, к ней подтянулись остальные. Подошедшему Деревянке я подал канистру с керосином и пакет мыла, захваченного для обмена на самосад, а он в этих краях преотличнейший, не уступает бийской махорочке. Захлопали двери заскрипели калитки, к подводам подходили мужики. Судя по огонькам цигарок их было семеро. Я знал, что мне нужно слезть, принять участие в общем разговоре, но меня одолевали сонливость и лень. Разговор был не затяжной сугубо деловой. Видно договорились о ночлеге. Не докурив цигарки, мужики пошли отворять ворота, а мы вслед повели под уздцы своих кляч, по две подводы во двор. В подворье оказались колоды, мы с Гусельниковым сходили с ведрами к колодцу, коней накормили, напоили, поставили под навес. Хозяин подал нам по паре навильников сена и кони, весело потряхивая головами, дружно захрумчали. Гусельников, не стесняясь, как дома, вытянул из под навеса две дерюги и мы укрыли коней - ночь выдалась ясная с морозцем.
   Теперь нужно заходить в избу, а я стою, как спеленатый, жду. Он понял мое состояние:
   - Ладно уж, парень, пошли!
   Изба в одну комнату, от натопленной видно еще с утра русской печи, идет теплый дух. В углу, сразу от печи, высокие палати, застеленные кое как старыми одежонками и овчинными тоже. В избе слышен запах гретой овчины. В другом углу под окнами длинный стол со стругаными досками и лавками по бокам. Тянет перекрестить лоб на образа над столом, но мы развьючиваемся, кидаем у входа в кучу свои тряпки и рассаживаемся по лавкам. Хозяин щедро дает каждому по жмени самосаду, закуриваем, густой табачный дымок тянется по избе к печной дверке, из-за печи выходит хозяйка, радушно здоровается с нами, кланяясь: "Добро пожаловать!" Мы отвечаем хором.
   В избе нас собралась половина бригады, другая - разместилась таким же образом в соседней избе. Деревянка бегает оттуда сюда. Молодец он, все таки, в любой незнакомой обстановке, чувствует себя своим. Мне бы сбросить эту дурацкую стеснительность, было бы намного легче жить.
   Вваливаются в избу соседние мужики, ставят на стол четверть с самогоном, рассаживаются, закуривают, разговор не клеится. Приходит соседка, молодая еще, стройная, видно даже в телогрейке, красивая, принесла здоровый чугун с картошкой, выставила на стол, нас поприветствовала. Все наши взглянули на нее, почему то сразу зашевелились. Она тоже стрельнула глазами по новым лицам, задержала взгляд на Гусельникове. Хоть он и не чесан, и не брит, но у него это как-то не заметно и женщины охотно на него заглядывают. Наша хозяйка тоже выставила чугун с картошкой, а дочка-подросток поставила миску с разваренной свининой и маленькую мисочку с крупной солью. Деревянка вытащил нашу буханку хлеба.
   Когда на столе оказалось все, что нужно для трапезы и хозяйка собрала кое-какую посуду, все как-то невольно заулыбались, предвкушая удовольствие. Кружек на всех не хватало, пришлось пить в две очереди.
   - Ну, за все хорошее! Дай Бог, - не последняя! - сказал хозяин, перекрестился и одним махом выпил содержимое кружки. За ним последовали и другие, пили перемежаясь: их, наши. Наши мимо рта тоже не пронесли. Я не был непьющим, но самогон был в новинку, от его запаха меня уже мутило и я хотел отказаться, полагая, что столь драгоценную влагу кто-нибудь за меня допьет с удовольствием, но как оказалось, мужикам это не понравилось. У них, как и у нас, в студенческой среде, всякий трезвенник в среде пьющих становился подозрительным.
   - Давай, давай! В таком деле без выпивки никак нельзя. Не заставляем пить все, пей сколь можешь - сказал один из них и я опрокинул большой глоток, понюхал корку хлеба, как мне советовали, забросил в рот кусочек свинины и навалился на картошку.
   Языки у мужиков развязались и начался общий дружный разговор. Получалось, что здешние деревенские во многом живут за счет лагеря, не будь его, не было бы у них такого достатка. Этот вывод для меня оказался неожиданным. Мне говорили другое, что за поимку беглого зека крестьянам дают пуд муки и 25 рублей деньгами и они сдают незадачливых ребят. Спросить об этом было неудобно. Между тем наша братва, после выпивки, обратило внимание на женщин, стали просить их выпить с нами. Соседка сдалась и, присев на край лавки, отпила немного из кружки, поперхнулась, замахала рукой, но сразу раскраснелась и повеселела. Хозяйка долго отбивалась, но Кагиров сказал ей что-то по-татарски и она вдруг решилась, взглянула на мужа и опрокинула в рот содержимое кружки. Потом она села возле Кагирова, к ним пристроился Гизатулин и у них начался свой разговор. Мать ее была татарка и она неплохо владела языком. Лицо у нее было чисто русским и как угадал ее происхождение Кагиров, остается загадкой.
   Скис я первый и засыпал прямо за столом, когда ко мне пробралась хозяйская дочь и повела меня к печи. Пока мы сидели за столом, она не сводила с меня глаз. Я уже грешным делом подумал, что она в меня влюбилась, но вскоре догадался, что ее околдовал мой голубенький вязаный ниточный джемперок и сейчас, отправляя меня на печь, она довольно нахально его ощупывала. Я был не в состоянии даже разуться и свесив ноги с печи тут же уснул.
   Кто-то меня усиленно тряс. Сквозь сон прорывался шумный разговор и чей-то близкий шепот. Я с трудом просыпался, с удивлением глядя на потолок из плах. И не мог понять где я нахожусь и как сюда попал. Все оказалось просто, хозяйская дочь просила меня отдать ей свой голубенький джемперок и за него сулила принести две буханки хлеба, мешочек самосада и еще несколько рублей деньгами. "Больше у меня ничего нет." - повторяла она. Я ей объяснил, что у меня под джемпером нательная рубашка и мне одеть больше нечего. Она на минуту задумалась и соскочила с печи. Напрасно я думал, что на этом все кончилось, она вскоре залезла ко мне, держа в руках старую, латанную и перелатанную отцовскую гимнастерку, "еще с гражданки", как она объяснила. Гимнастерка была мне велика, но обижать девочку мне не хотелось и я принял сменку и отдал ей полюбившуюся вещь.
   - Перекипяти! - предупредил я.
   - Это уж наша забота. Думаешь у нас вшей нету? Хватает. - и, сжимая в руках покупку, она неожиданно поцеловала меня небритого и немытого прямо в губы и исчезла. Заснул я немного счастливый под продолжающийся внизу шумный и уже пьяный разговор.
   А утром снова "степь, да степь кругом", наша цепочка подвод ползет под серым, низким небом. Прогулявшие ночь возчики, спокойно спят под мелким дождиком, спит и мой пассажир, Деревянка. А я выспался на славу и, едва покачиваясь на дробинах, думаю свою думу. А подумать есть о чем: ведь эта пьянка верняком унесла у нас несколько мешков овса. Как же будем сдавать свой груз? Часть недостачи возможно покроет вода: зерно везем не прикрытым и дождь напитает зерно влагой, но этого мало. Все мои сомнения рассеялись, когда мы приехали на место. Пока кладовщик перевешивал груз, наши ребята , не только подтаскивали мешки, но и, чуть не в открытую, нажимали ногами на платформу весов и в нашей партии, вместо недостачи, оказался излишек.
   - Составлять акт, че-ли? - раздумчиво спросил приемщик.
   - Не треба акта, пидпиши фактуру, як есть. Мабуть зерно трошки пидмокло.
   Оба остались довольны друг другом, а я недоумевал: "Неужели пожилой, видно опытный кладовщик ничего этого не видел?". Значит так сдают ему все и он к этому привык и не боится, что ему дадут расстрел за недостачу зерна! Он отпускает овес конюхам: даст тонну, запишет полторы, вот и вся арифметика. Я вспомнил, как Ташлыков жаловался, что, при выдаче зерна кладовщик его сильно обвешивает. Вот и конец сказки: за все отвечает Лошадь!
   Как-то по дороге мы повстречали обратный воз. Они у костра варили в котелке свинину. Мы остановились, закурили.
   - Звиткиля будете?
   - Мы с Ивановского участка.
   - Тоды земляки, мы с разгоспа "Красный пахарь".
   Землячество оказалось не пустым словом, они угостили нас мясом, а потом доверительно поведали о способе его добычи. Везли они в Мариинск свиные туши, день выдался морозный и они не поленились из каждой туши вырубали куски мяса и намораживали взамен воды. Так и сдали лед за мясо. Все хохотали. А я думал: где здесь конец сказки? Здесь кони уже не при чем, они свинину не едят. Видно, туши отдадут в столовую, а там за недостающее мясо в блюдо добавят хлеба и опять - все довольны. Так я проходил курс социалистической экономики и хозяйственного права.
   В заключение мне хотелось бы рассказать случай, который высветил для меня возможную альтернативу моей жизни на участках отделения. Поздно осенью по пути на совхозную усадьбу, нас захватил приличный мороз. Мы бежали рядом с телегами, пытаясь согреться и были рады, когда вдали показались строения. Сдав груз и позаботившись о конях мы заскочили в первое ближайшее строение - в конюшню. Там было тепло, от преющего навоза шел приятный дух, но чтоб согреть окоченевшее тело тепла не хватало. Мы пытались греть руки о теплые бока стоявших коней, не помогало - ноги в мерзлых портянках и дырявых сапогах пропадали совсем. Кинулись греться по разным домикам. Я заскочил в парикмахерскую, там было чертовски тепло, но парикмахер меня скоро попросили оттуда. Разыскал своих. Деревянко обосновался в столовой. На усадьбе было много придурков и в столовой еда оставалась, нам с удовольствием положили горячих щей и картошки и предложили добавок. От обильной еды по телу разливалось тепло, от мокрых закоченевших ног - холод, да и рукавицы на дорогу нужно было высушить. Ехать было рано, бригадиру требовалось выполнить кое-какие формальности и я бросился в поиски тепленького местечка. Как-то месяц тому назад, мы любовались огромными табачными листами, развешанными на жердевнике для просушки, была там рядом избушка, где этот табак размельчали и досушивали, совхоз видно сдавал его на табачную фабрику. Мы тогда "нашли" там себе добрый лист и нарезали доброго самосада. Я кинулся к этой избушке, но табачные дела оказались законченными и на дверях избушки висел замок. Рядом располагалась контора. Появилась идея постоять там до отъезда у печурки, а спросят, сказать, что жду директора.
   На крыльце столкнулся с выходящим из конторы мужчиной и он в упор взглянул на меня:
   - Саркисов?
   - Так точно.
   - Где ты пропадал, как в воду провалился?
   - А откуда Вы меня знаете?
   - Что, забыл? Ты же мне документы сдавал, когда прибыл из Мариинска. Я тогда договорился с директором, он хотел побеседовать, кинулся назавтра, а тебя и след простыл.
   Я объяснил, как его помощники раненько утром отправили меня на участок. Теперь он завел меня в комнатушку УРЧ и я там все вспомнил. Если б тогда я отказался идти в этап, сославшись на спецнаряд все могло сложиться иначе. Эти три месяца я не доходил бы на участке, а сидел в конторе и может быть осваивал новую специальность.
   В последствии я нередко возвращался к этому вопросу и, в конце концов пришел к выводу, что все у меня сложилось хорошо: хоть я временами сильно мучился от холода, голода, слабости сил, зато приобрел немалый жизненный опыт, который ни за какие деньги не купишь.
   А пока я сидел в теплой комнатушке, рассказывая ему о своем житье, отвечал на вопросы, а рукавицы мои, тем временем сушились на трубе.
   - Мы бы сейчас мотнули с тобой к директору и нашли бы для тебя работу здесь, но директор - в отлучке. Как приедет, я с ним переговорю, ты пока напиши на его имя заявление с просьбой определить тебя в контору по состоянию здоровья.
   Я выполнил его просьбу и с тем уехал к себе на Ивановский участок, а там побыл недолго, перебросили на другой. Первомайский участок и результатов его переговоров с директором - не дождался, обманным путем включил себя в этап и уехал на БАМ.
   ВСЕЙ СКИРДОВКЕ КОНЕЦ!
  
  
   31 октября я писал отцу уже с другого участка:
   "Последний месяц пришлось работать по 14-15 часов, возил снопы к месту скирдовки". и далее "Работа здесь полевая, не очень тяжелая, но при плохом питании и продолжительном рабочем дне дает себя чувствовать. Тем более, что сил у меня в запасе не было."
   Сил у меня в запасе действительно не было и это делало "не очень тяжелую работу" очень для меня тяжелой и этим я себе объяснял то обстоятельство, что в лагере начал "доходить" раньше других. Сложилось так, что детские и юношеские годы когда люди обычно набирают силу, пришлось на трудное для страны время. Помню в 1920 году мы жили на Шекснинской пристани. В помещение зашел нищий и попросил кусочек хлеба. Мать подала ему картошки и, показав на нас с братом, сказала: "Дети уже три дня не ели хлеба." И тогда нищий, при выходе, достал из сумы корку хлеба и незаметно оставил ее нам на полке.
   Когда в 1921 я переехал на жительство в Москву, отец получал осьмушку хлеба, который по качеству уступал даже здешнему, лагерному. Если отцу удавалось оставить мне кусочек хлеба для школы, это меня не спасало: у моих соучеников хлеба не было и, увидев, как я его разворачиваю, они выстраивались вокруг с протянутыми руками и требовали: "Дай, дай!" и мне приходилось делить всем по крошке. В школе нас кормили, но без хлеба, немного селедочного супа и пюре из мерзлой картошки. Потом к нам на помощь пришла американская АРА и мои соученики бегали через всю Москву, чтоб съесть тарелочку рисовой каши и выпить кружечку какао. Мне и здесь не повезло: отец был служащий и помощь на меня не распространялась. Дальше был нэп, было всяческое изобилие, но не для всех, мы жили более чем скромно на отцовскую зарплату в 50 рублей в месяц. В общем, сколько себя не помню и ребенком и подростком, всегда думал о еде. Пошел на работу в 1929 году, доучивался вечерами, жили по продуктовым карточкам, затем студенческая жизнь со столовыми и буфетами, стал наедаться, но жиров и белков не хватало и наверстать упущенное в детстве не успел. "В двадцать лет, силы - нет, и не будет" - говорит народная поговорка и когда в 1932 году я оказался в тюрьме, при росте 168 см, весил всего 59 килограммов.
   Сидя в Бутырках, я мечтал поскорее попасть в лагерь, окрепнуть на физической работе, набраться сил. В Сиблаге все получилось наоборот: я работал добросовестно и последние силы таяли, о сытости нечего было и думать.
   Итак, нас перебросили на Первомайский участок, чтоб подтянуть здесь хвосты по уборке урожая. Мы считали, что у нас на Ивановском - кавардак, теперь мы вспоминали его, как идеал. Утром в бараке было не мало зеков, а в поле их не оказалось. Возчики шли с боку своих телег и сами грузили снопы, таким способом нельзя наложить полный воз и мы возили по полвоза. Это здесь никого не интересовало, мимо скакал начальник участка, за ним местный опер и, как попки, повторяли: "Давай, давай!" Я пытался обратить внимание опера на целесообразность придать нам навальщиков, он не понял сути вопроса, накричал, что мы - небольшие шишки, можем и сами себя обслуживать.
   Как-то мы с напарником, Орловым разожгли костер, натерли в руках несколько жменей ячменя и заварили кашу. Откуда ни возьмись, нагрянул конный опер. На воле за такие художества нам бы дали срок, здесь же мы отделались кандеем.
   Под изолятор отведена половина большого барака и там, на нарах большими группами сидят и оживленно беседуют те самые "потерянные" мной работяги участка - потенциальные навальщики. По условиям режима, за каждый отказ от работы они получают пять суток кандея, и преспокойно сидят в сухом теплом бараке на четырехсотке хлеба, рассказывая друг другу были и небылицы. Получается мы работаем 14 часов за дополнительные пятьсот граммов, этим не окупишь затрату энергии.
   В обед принесли на каждый десяток по банной шайке баланды и нам пришлось пристроиться к одной из групп с неполным комплектом. К удивлению, компаньоны, подхватив шайку, отвернулись от нас и принялись выгребать из нее гущу, а когда осталась переболтанная юшка - милостиво разрешили и нам участвовать в общей трапезе. Мы, конечно, есть не стали и задумались над тем, как нам в таких условиях прожить назначенные пять суток. К счастью, наших коней запрягать было некому, а уборочная о себе напоминала и после обеда комендант Иванченко вызволил нас из этой лагерной тюрьмы и велел выезжать на скирдовку.
   С большим интересом по утрам наблюдали, как проходил здесь развод: местные работяги прятались, кто-где, кто под нарами, кто в туалете. Начальник участка был заключенным, но с ним проживал мальчишка, Федька лет шести. Это-то пацан добровольно принял на себя обязанности легавой собаки, выискивая под нарами работяг и сдавая их администрации. Без него под низкими и широкими нарами разыскать отказчика было бы делом непростым. На участке не было настоящих ураганов, их держали под конвоем, здесь была мелкая приблатненная шпана и это спасало малыша, иначе не сносить бы ему головы.
   На Первомайский участок из нашей тройки, я приехал один. Деревянко, как полевод, остался на месте и оставил с собой Ташлыкова, мы были уверены, что скоро воссоединимся. По складу характера я мог прожить без тоски почти полгода в одиночке, а здесь, среди людей, не мог работать без друга и мы вскоре сдружились с Орловым. Он примерно моего возраста, окончил семилетку, много читал и мы легко находили темы для разговоров. Общее было у нас и то, что априори, мы представляли лагерную жизнь в более светлых тонах и октябрь, с его неустойчивой погодой, сыростью, холодами и царством грязи, разрушил все наши иллюзии. Я надеялся на изменение обстоятельств, тогда как мой новый друг постоянно находился в подавленном состоянии и на мои успокоения отвечал в таком духе:
   - В таких условиях долго не протянешь. Ты вот сам еле ходишь, держишься за телегу, чтоб не упасть, а надеешься прожить еще девять лет. Это же смешно и, извини, глупо.
   - Уборочная закончится, много людей отсюда отправят в другие места. На зиму нас могут взять в контору, а если этапируют, то же неплохо: отдохнем в этапе. А там попадем на большую стройку, легче будет устроиться. - делился я с ним своими надеждами.
   - Этап - самое страшное, что нас ждет, а в контору можно попасть только через больницу. Вот сломай я ногу или левую руку, но у меня на это не хватает силы воли.
   - Неужто пробовал?
   - Конечно.
   Об этом разговоре я вспомнил через неделю, когда в одну, не очень прекрасную ночь мы с ним в кромешной тьме возили снопы, а вдали соблазнительно светились окна барака. Разгружая телегу, он пожаловался на нездоровье и сказал, что съездит в барак. Я ему позавидовал, но, к сожалению, был здоров. На работу он не вернулся, а утром я узнал: его увезли на базу совхоза, есть подозрения на сифилис. Вот тебе раз! А я-то ел с ним из одного котелка, не хватало подцепить такую страшную болезнь. О судьбе Орлова я расспрашивал всех приезжавших из совхоза, в тайне надеясь, что подозрение не подтвердится. К моей радости, так и случилось: в Мариинске его посадили в изолятор, никакого сифилиса у него не было, просто довольно умелая симуляция или, как здесь говорят: "мастырка".
   В начале ноября получил из дома довольно обстоятельное письмо, прочел и, как будто, просидел вечер за домашним столом. В письме вложены чистые почтовые открытки и 3-го пишу ответное письмо. Для этого пришлось долго канючить у счетовода, Коробки огрызок карандаша, с возвратом. Дело в том, что в маленьких лагерных поселках придурков не снабжают канцпринадлежностями, их, как и наше обмундирование, распродают где-то "наверху". Хочешь работать на "блатной" работе, купи все, что тебе нужно. А карандаш химический стоит 10 рублей, тогда, как паечку отдают за пару рублей. Додумайся я тогда истребовать в посылке дюжину химических карандашей, мог бы завести среди придурков высоких, всемогущих покровителей - не битую карту в лагерной игре.
   Слали мне посылки ежемесячно. В Сиблаге я получил - две. Питался я не один, с друзьями и посылку съедали втроем, так, что мне они мало помогли, но здесь безотказно действует сам факт получения посылки, это меняет отношение к тебе окружающих.
   Прислали мне и любимый галстук, как будто без галстука меня могли не пустить на работу. Галстук был заграничный, купленный на руках, сверкал ярчайшими красками: красной, зеленой, золотой. Оставить его было негде и я постоянно таскал его за пазухой. надеясь при случае обменять его на что-нибудь существенное. Комендант лагеря, Иванченко, пользуясь тем, что я еще не научился отбиваться и огрызаться, постоянно командировал меня то сюда, то туда. Как-то я ехал по деревенской улице и, подвязав вожжи за дробины и предоставив коней самим себе, побежал пешей тропой возле изб, заглядывая в окошки. Вот за столом стоит девушка и, низко склонив голову пишет. Отбросив колебания, заскакиваю в избу. Испуг скользнул по ее лицу лишь пока я не выхватил из-за пазухи свой петушиный галстук. Взяв в руки, она уже не могла его выпустить. Полбуханки хлеба, все что было в доме , она отдала сразу, а с самосадом получилась заминка, ее миниатюрная жменя меня не устраивала и я сам залез к ней в отцовский мешок и нагреб себе целый кисет отличнейшего самосаду, да еще выпросил на курево исписанную тетрадку по литературе. Вот это была удача!
   Вероятно в тот момент, когда я выезжал из деревни, привалившись к дробинам своей гарбы, поглаживал одной рукой туго набитый кисет, привязанный к веревочной опояске и другой рукой запихивая в рот краюху пышного крестьянского хлеба, не было на свете человека счастливее меня.
   Управившись через силу с хлебом и выкурив самокрутку, я, прежде чем устроиться получше и вздремнуть, окинул взглядом окружающую степь, чтоб убедиться в правильности взятого направления. Сквозь мелкую сетку дождя, просматривалась серая степь, а впереди предмет моей вечной заботы, изъезженная многими колеями, заметная по черным лужам - степная дорога. Примелькавшийся и ставший будто родным пейзаж. Тепло от съеденного хлеба постепенно расплывалось по телу, согревая окоченевшие от сырости ноги и я незаметно погрузился в сон.
   Пробудился я неожиданно, кони остановились у одинокого суслона и неспешно трепали зубами снопы. Спал видно долго. Кругом незнакомая белая, притрушенная снежком степь и такое же белесое небо, сыплющее мелким снежком. Не стряхнув до конца сон, я легко убедил себя подождать до утра, когда по свету легче выяснить местонахождение. Намотав на руку концы вожжей, я залез внутрь суслона и обхватив руками сноп, задремал. Это не был настоящий сон, скорее легкое забытье: я слышал как кони лениво жуют солому, легонько пофыркивая и встряхивая шкурой, как где-то рядом шевелится мышь и когда звуки эти оборвались, проснулся окончательно. Замерз, нужно было двигаться. Кони дремали, скрючившись в три погибели, опустив головы к ногам. Мои ноги одеревенели, я ставил их как чужие. Пришлось сделать изрядный круг, чтобы отыскать под снежком дорогу, тогда вернулся к коням, протер тряпкой их спины и шеи, взнуздал и вывел на дорогу. Они не спешили трогаться и я стал впереди, потрепал их морды, они осторожно пожевали мой бушлат, собирая с него обледеневший снег. Время было снова их поить, но деревни близко нет, придется потерпеть. Неохотно, как и я, они поплелись вперед, я шел рядом, держась за вожжи, стараясь размять и разогреть окоченевшие ноги.
   Комендант, уже провел развод и теперь бежал навстречу:
   - Где ты застрял? Думал уже рванул за границу.
   - Заблудился, ночевал в степи. А бежать из лагеря было бы не плохо, да вот беда: не знаю куда, в Монголию или в Китай.
   - Уж бежать, то в Китай, в Монголии там свои, мигом повернут вспять.
   Так болтая с ним, мы разгружали мою подводу. Один я не смог бы оторвать мешок от досок. А теперь, бросить бы все, да бежать поскорее в барак, на нары. Не тут-то было, еще полчаса возился у коней. Ох и пили они, тянули воду, как насосами.
   Люблю я отдыхать в бараке днем: тишина, чисто, дневальный приберется, принесет из кухни кипяточку, заварит чем Бог послал, пригласит пополоскать кишечки (пить-то не с чем), зайдет кто-нибудь из придурков: лепком, нормировщик, нарядчик, разговаривают с тобой, как с равным. Однако, такой отдых обходится не дешево, за него нужно отработать долгую проклятую, темную ночь. Правда, за долгую ночь мы вывозим снопов меньше, чем днем: нас не видно и отдохнуть можно пока не замерзнешь. Вот едешь ищешь снопы, нашел, закинул на телегу, едешь дальше. Слышишь тележный скрип то справа, то слева, кто-то заматерился на коней, догадываешься кто там. Потом все стихло, блеснул огонек. Перекур! Ночью он всегда с дремотой, так время идет быстрее. Усаживаешься на телегу, вжимаешься спиной в уложенные снопы и... гори огнем и план и норма! Кони тоже мирно дремлют, не любят ночной работы. А потом, после перекура подъезжаем к молотилке, ребята ругаются:
   - Уж, если вы там дрыхнете, так вперед навозите снопов в запас, а то здесь без работы "дуба нарежешь" (замерзнешь)!
   Каждое утро, перед тем как убраться с работы в барак, я объезжаю поля, выясняю много ли осталось возить и получается, что дело движется слабо: октябрь, это - не август! Из под снега торчат и злополучные валки, ковырнешь их ногой, а там, где должно быть зерно, - белые корешки. Сколько же зерна осталось в поле? А там за пару колосков дают по десятке - варвары! Конный опер скачет по ним и вдоль и поперек и нет ему дела: раз скошено, - значит урожай убран!
   Так мы работали до четвертого ноября. К этому времени нашего полку убыло: сорвались на Ивановский Гусельников и Зацареный, кое-кто перешел в отказчики и спокойно сидит в тепле на фунте хлеба. И вот, четвертого, кто остался "на плаву" выставили в дневную смену и предупредили: "Надо кончать!". Утро было мокрое, по степи бешено метался ветер. Вдруг к вечеру ударил мороз, мокрая одежда стала колом, не согнуться - не разогнуться, а что с ногами - не передать. Мы кое-как закругляемся, намереваясь повернуть свою кавалерию к баракам, когда навстречу - комендант, а за ним походная кухня, кричит:
   - Стойте! Никуда ехать не надо, все привез вам в поле. Ужин сегодня усиленный и суп, и каша и хлеб. Котелки у вас с собой, получайте!
   И котелок, да и ложка у нас всегда с собой, иногда едем мимо огородов, накопаем репы, моркови, а если посчастливится, попадет и картошка. Овощи эти, без хлеба мало помогают, но хоть на время голод поутихнет. Привез он и овес для коней, чтоб не было отговорок. Ну, чтож, разнуздали своих родимых, нацепили на морды сумки с овсом, а сами вплотную к кухне, она торопится. Прижимаемся бушлатами к горячему железу, а сами с жадностью поедаем обжигающий ужин. Когда еще вот так, на ходу и на холоде, вообще не чувствуешь, что ты поел. Стоим, вертимся то спиной, то передом к горячему железу, от одежды валит пар. Да разве их высушишь за полчаса? Иванченко и с коня не слезает, спешит, наверное, в теплую избушку, нам бы туда! А он все агитирует нас:
   - Ешьте, грейтесь, как следует, нужно закончить скирдовку, осталось немного. Хорошо поработаете, свозите с поля весь хлеб и я сам приеду, сниму с работу.
   - Лучше б к нам навальщиков прислали, хотя бы тех, которые там в кандее от утра до вечера баланду травят, свозили бы вдвое быстрей. - говорю ему.
   - Я и сам бы рад, да ведь без бойцов их не выведешь, а бойцов не дают, в совхозе тоже уборочная.
   Начали возить. Упала ночь и мы, как сговорились повернули коней к бане. Залезли на полки, тепло. Кто-то кинул бушлат на камни, зашипело.
   - Парься, ребята! - кричит какой-то шутник.
   Долго наслаждаться теплом не пришлось, банщик видимо сбегал к оперу, а может наших коней засекли, только не прошло и часа, как нас выдворили из бани в холодную темноту. Доездили до утра. Тьма чуть дрогнула, мы вереницей - к баракам. Все повторилось: Иванченко с кухней. У ребят терпение лопнуло, кто-то схватил кухню за колеса, норовит вывернуть блюда на мокрый снег. Иванченко уговаривает:
   - Да ведь осталось возки на три-четыре часа. Деваться все равно некуда, не будешь же из-за этого снова запрягать коней. Вся страна живет по карточкам, с фунта хлеба, к празднику надо убрать все до зернышка и так лишний месяц провалялся под дождем. Закончите работу, оставшееся время будете валяться на нарах, хоть вдоль, хоть поперек.
   Мы и сами понимаем, что уже утро, начался рабочий день и нужно ехать в поле. Куда денешься! Говорю примирительно:
   - Ну, ладно, черт с нами, а как же кони? У них ноги заплетаются. Вторые сутки - не кормлены, не поены по делу.
   - Повозите пару часиков, все успокоится, съездите покормите.
   Тут на горизонте замаячили два всадника: высокий - наш начальник и пониже, в черной коже - опер. Эти живые аргументы оказались весомее обещаний коменданта. Базар прекратился, все полезли с котелками за завтраком. Сечка и есть сечка, жевать ее не нужно, хорошо хоть горячая. Поели жмемся к горячей кухне, тянем время.
   Повозили недолго и съехались в кучу. Невтерпеж. Кто-то предложил: "Айда, покормим коней".
   Все дружно повернули коней. Подкатили к конебазе, накормили, напоили коней, не распрягая поставили к сену, а сами к бане, погреться. Номер не прошел: баня на замке. Кинулись к баракам, а там сам Иванченко, с наганом в руках:
   - В барак велено никого не пускать. Не подходите! Буду применять оружие.
   Разбежались кто-куда. Я вспомнил о конторе, в маленькой избушке тепло, уют, горит печурка, по углам двое конторских что-то пишут, вокруг печки стоят мешки с горохом, сушатся. Райская благодать! Опередивший меня Гизатуллин пристроился за мешком гороха, сушит бушлат. Я следую его примеру, остался в гимнастерке, спина мокрая, едим горох, он чертовски вкусный, но твердый. Разморило, начал дремать и тут распахивается дверь, на пороге Иванченко. Вопреки ожиданиям, никакого разноса, говорит мирно:
   - Ладно уж, посушитесь малость, пока кони кормятся, ешьте горох, но не тяните, через час чтоб на скирдовку.
   Предстоит час такой теплой жизни, не верится. И верно. В контору врывается начальник участка, за ним, как нитка за иголкой - опер. Оба в ярости. Им оказывается нужно сегодня рапортовать директору совхоза. Гизатуллин выскочил, схватив под мышку бушлат, а я не сдержался:
   - Ну и рапортуйте! Вывезем сегодня, а только коням отдохнуть надо, они уже не в силах возить, пристали.
   Что тут было? Тогда я еще не знал, что в подобных случаях требуется только молчать. Меня вытолкали из конторы, а опер побежал за мной на конебазу, проследить...
   Больше никуда не бегаем, добросовестно возим снопы к скирде, деды принимают и укладывают мерзлые и мокрые снопы. Что с ними будет через месяц? Заканчиваем вывозку в темноте.
   Теперь когда работа закончена и закончена без остатка, спешить не хочется. Съезжаемся своими тачанками в кучу, закуриваем, на лицах вымученная улыбка.
   Один молодой возчик, из туземцев, весело говорит:
   - Вот уж наконец, всей скирдовке конец!
   Пожилой возчик резонно отвечает:
   - Степь привольная, да жизнь подневольная. Найдут другую работу - до кровавого пота!
   Кто-то добавляет:
   - Эх, Ермак, неушто эту Сибирь воевал на каторгу людям?
   - Сибирь не при чем и Ермак - тоже. Наши люди разучились жить мирно под одним небом. Давят друг дружку. - высказываю и я свое суждение.
   - По коням! - кричит Кагиров, отбрасывая окурок и мы покидаем свое поле трудового боя.
   Утром 6-го ноября выяснилось, что нам с Гизатулиным за встречу в конторе, злопамятный начальник ударил карандашом по пузу, иначе говоря выписал пониженный паек и шестисотку хлеба. Мой товарищ идти к начальству не захотел: их четверо татар кушали вместе и Кагиров сказал ему: "Наплюй, перебьемся. За свое, да еще ходить кланяться. Пусть они все там подавятся и сдохнут!"
   Пошел один, хотя был уверен, что иду напрасно. Начальника на участке не оказалось, отбыл рапортовать об окончании уборочной. О досрочном! Не удивляйтесь: в десятый раз взяли обязательства убрать к празднику, убрали на день раньше. Разыскал коменданта.
   - Где справедливость? Рапортуете о досрочном окончании, а нам, кто вынес на себе всю тяжесть - шестисотку, и это за тридцать шесть часов! Ведь в барак не заходили два дня и ночь.
   Нет, он ничего не может, начальника нет и отменить его решение он не может, а не пускать в барак после смены он мог! Посоветовал сходить к счетоводу, тот всесилен. Если захочет, может исправить. Если захочет! Еслиб это был паек на один день, я бы тоже плюнул, но эта котловка будет дублироваться на два праздничных дня и еще на 9-е число, а всего на четыре дня. Все будут лежать в бараке, получать полную пайку белого хлеба и будут меня жалеть. Обиде нет границ. Захожу к счетоводу. Он что-то пишет. Занят. Не хочу беспокоить его превосходительство, жду. Наконец, он оторвался, смотрит недовольно. Объясняю ему суть вопроса.
   - Приказ начальника, а его нет. Сделать ничего не могу.
   Я предлагаю компромисс: На шестое котловка в работе, а на остальные дни выпишите нам с Гизатулиным по рапортичке за пятое.
   - На все дни котловки уже подписаны начальником и опером.
   В груди все кипело, я обругал его, как мог: "Повозил бы ты, сука, тридцать шесть часов в дождь и мороз, на черпаке сечки, да еще в рваных сапогах - небось побежал бы менять котловку за десять верст!"
   Как не был зол, а коней напоил, поставил к сену, они - не виноваты. Шел в барак с не охотой: все лежат довольные, ни у кого моих огорчений нет. Ходит по бараку воспитатель, нужно ему куда-то съездить, что-то отвезти, никто не соглашается. Подходит ко мне. Раздумываю: послать его подальше или не посылать. Сидеть в таком настроении тоже радости мало, лучше проветриться. Соглашаюсь при условии, что своих коней запрягать не буду, им отдохнуть надо.
   Конюх дал запасных коней. Запряг. Чужие - не свои, погнал их рысью. Хотел воспитателю "поплакаться в жилетку", воздержался, теперь все бесполезно. Разговорились. На него произвело впечатление, что я студент.
   - Зайди ко мне в КВЧ вечером. Я сегодня буду работать долго. Знаешь мою избушку?
   - Знаю, как не знать?!
   - Ну вот и зайди, подберу тебе какую-нибудь блатную работенку, на зиму.
   Вернулся я быстро и к удивлению у коновязи, кроме моей пары, лошадей нет. Конюх объяснил, что опер где-то нашел невывезенные снопы и тебе велели их догонять. Вернулись опять в темноте, к тому же завернул не шуточный мороз. Во второй посылке я получил толстый лыжный шлем и кожаные рукавицы с варежками, но на здешние морозы московская свиная кожа оказалась не пригодной, под ней намерзал лед и вожжи держать было трудно. Вот и избушка КВЧ. Свет в окошке по контрасту с окружающей темнотой горел особенно приветливо. Я и сейчас удивляюсь своей тогдашней нерешительности. Несколько раз я проехал туда и обратно и так и не решился оставить коней и постучать в дверь.
   Распрягал коней очень долго, руки обмерзли окончательно, а примерзшие постромки никак не снимались. Был один исход: бросить коней нераспряженными и убежать в барак, но это было невозможно. Я стоял, засунув руки под мышки и думал как быть. Решение пришло сразу, неожиданное и простое: отогревал петли постромок по-очереди своим телом, засунув их под бушлат. Долго, но наверняка.
   В бараке меня ожидал Иванченко, спросил, есть ли у меня деньги выкупить килограмм ларькового хлебаю Так он решил поправить несправедливость, допущенную в отношении нас с Гизатулиным. Там в кладовой я взял на праздник полкило патоки. На праздники буду пить чай и макать хлеб в патоку. Компенсация не полная, но было приятно, что человек обо мне позаботился.
  
   ПРОЩАЛЬНЫЕ ПРАЗДНИКИ
  
  
  
   Возвращались мы с Гизатулиным в барак, я поинтересовался:
   - Что у нас там творится, какие-то незнакомые лица?
   - Люди, много люди привезли.
   Иду за ужином, попутно выясняю: кто прибыл с Ивановского участка? Знакомых нет. У раздачи много разговоров об ожидаемом этапе. Раз людей привезли, значит жди этапа сразу после праздников! А вот куда? "На Москанал. - твердо говорит пожилой мужчина. - там начался разворот строительства." Другой резонно возражает "Где это видано, чтоб этапы шли из Сибири - в Москву! Там только гукни ГПУ, нахватают на месте сколько и каких надо". Он прав! Остается БАМ. С этого момента в душе вселяется беспокойство.
   Дневальный объявил приказ: всем обязательно пройти полную санобработку. Пройти нужно, слов нет, с этой уборочной позавшивели, как в окопах, а только как пройти? С тоской смотрю в угол, где на три калечных машинки в очереди стоит полбарака, пока пострижешься - баню закроют. Гляжу в другой угол. Там добровольные помошники скоблят обломками кос, заменяющими бритвы. К ним очередь поменьше, да ведь борода-бородой, а главное все-таки избавиться от шевелюры. Мелькает мысль обрить голову, но сначала надо ее остричь. Заколдованный круг.
   Среди практикантов с косами выделяется разбитной, веселый татарин. Бреет он так лихо, что кажется вот-вот отхватит голову, но все обходится благополучно. Иду к Кагирову, прошу поговорить с земляком, чтоб обрил мне голову. Кагиров и сам не против выполнить такую операцию, он перебрасывается с этим малаем репликами на татарском, тот отвечает по русски: "Мыл, мыл нет!" На такую шевелюру мыла надо много, обмылком не отделаешься. Знаю, что дневальный продает мылю, иду к нему. Жаль тратить деньги, думал прикупить паечку!
   На улице у бочки долго втираю в густые волосы мыльную пену, чувствую до корней волос никак не добраться. Первым уходит на экзекуцию Федя. У Кагирова красивое татарское имя - Хады, но он предпочитает, чтоб звали его - Федей, и зовем!
   Татарченок, к неудовольствию клиентов, объявляет, что должен побрить двоим головы за отдельную плату. Платить надо, этой операции нет в табеле лагерной санобработки. Меня он скоблит, как барана, а чтоб у меня не было претензии, все время ругает то мою густую и грязную шевелюру, то раздражительную всю в расчесах кожу. Я молчу, думаю: " Хотя бы добрил!" Порезы - не беда, в туалете делаю дезинфекцию собственной мочей. Кровь постепенно останавливается. С удовольствием поглаживаю ладошкой гладкую кожу.
   В бане воды достаточно, но нагревать ее не успевают, моемся чуть теплой. Белье сдаю банщику черного цвета. Он возмущается: "Нарочно что ли его в грязи вывозите?". Вся остальная одежда идет в дезокамеру на прожарку. Утаил портянки, они грязные и сырые, есть смысл их простирать.
   В костюме Адама стою в очереди к помошнику банщика, тот машинкой смахивает волосы с лобка и отправляет в моечную. Такая куцая процедура меня не устраивает, у меня на теле много волос и везде отличный приют для насекомых. Договариваюсь обскоблить все кругом, но за это опять надо платить. Он еще приносит пузыречик с керосином и советует для гарантии смазать где надо. Кому в жизни приходилось кормить вшей, знает какое это счастье, хоть на миг оказаться вне их досягаемости.
   7-е ноября прошло довольно нудно: написал письмо родным, о намечающемся этапе им не сообщал, чтоб паче чаяния, не прекратили переписку, немного отремонтировал рукавички, дело идет к зиме, сходил проведал и покормил лошадок, они - моя основная производительная сила, а остальное время - спал. Спал безмятежно, стараясь отоспаться за всю трехмесячную уборочную, без единого выходного.
   В письме написал: "Мечтаю попасть в этап на какую-нибудь стройку, но все остались в этом совхозе. Настроение не плохое, но чувствую большой упадок сил."
   Еслиб знал я, какие трудности искусственно создает наркомат связи на пути женщин с посылками, вероятно не хныкал бы в каждом письме о своем бедственном положении, понуждая тем самым родных собирать посылку. А трудности были немалые: то ограничивали прием посылок двумя-тремя почтовыми отделениями на окраине, то вовсе запрещали прием в городской черте и тогда женщины тащили свои ящики за город, за 70-100 километров. Иногда приходилось обращаться в "Красный крест", к Екатерине Ивановне Пешковой или ее помошнику, юристу Венаверу и они много помогали родственникам репрессированных. Но был и денежный вопрос.
   Моя тетя прожила более ста лет и до конца дней своих не могла забыть строк из письма сына: "Мама, пришли хоть кусочек сухаря".
   Тогда, в 1937 году она материально жила трудно, послать в лагерь сухари и махорку, как это делали жители села и небольших городов, не могла, это было не принято в среде московской интеллигенции, а хорошие продукты из торгсина требовали и хороших денег и каждая посылка для родных была жертвой. Ее сын, а мой двоюродный брат погиб где-то под Пермью, на лесоразработках, он был болен эпилепсией и лишняя посылка, скорее всего, не продлила бы ему жизнь, но мать его не искала себе оправданий и казнила себя всю жизнь, особенно когда я, в 50-х годах возвратился из мест заключения. Чтоб я прошел 14-летний лагерный марафон, родители послали мне около 30-ти посылок и столько тюремных передач.
   Во второй праздничный день жизнь в бараке пошла по наезженной в предыдущий день колее: люди старались не слезать с нар, спали, просыпались, вели разговоры, кто вычесывал частым гребнем насекомых из остриженных голов, но после обеда заключенные оживились. Стало известно, что началось оформление назначенных в этап зеков. Мало, кто имел желание идти в этап, да еще на восток, все по-очереди побежали в коридор, где работали привлеченные для регистраций наши же работяги из числа грамотных и, убедившись, что его фамилии в списках нет, каждый с легким сердцем залезал на нары и продолжал спокойно спать. Моя фамилия тоже в списках не значилась, но я не спешил к себе на нары, какой-то бес держал меня возле писцов и, покрутившись, я напросился в помошники и взял листки с буквой "С". Тогда у меня еще не было ясного плана, но оформляя подходивших людей, я присматривался и, наконец, нашел, что искал - строчку куда можно, не вызвав подозрений вписать свою фамилию. Осталось оформить на себя документы, что я и сделал, с разрешения руководителя.
   Дальше все пошло помимо моей воли, я шел вместе с другими этапниками. На одной комиссовке меня узнал начальник участка и хотел тут же отставить, объяснив, что я ударник и в списки меня не включали. К моему счастью, принимающая сторона ухватилась за меня с удвоенной силой и меня толкнули в следующую комнату на медосмотр. Увидев меня, обнаженного медработник взорвался:
   - Что вы там с ума посходили: это же живой скелет, он"отдаст концы" не доехав до места.
   Тут я запротестовал:
   - Я только на вид худой, а так я сильный, работаю хорошо и даже числюсь в ударниках.
   Кто-то подтвердил мои слова и я "прошел", эскулап написал на моей карточке "санус", что означает - здоров.
   После праздников, еще два дня наши этапники околачивались на участке, работы для них не было, но и в бараке держать было нельзя. А меня с дюжиной других направили с лошадьми за тесом на пилозавод. На этом и соседнем лензаводе работали такие же зеки, но какие у них были условия! Работали они по восемь часов (три смены), жили в теплых, светлых бараках с вагонными нарами, имели по полному комплекту постельных принадлежностей, получали хорошее питание. Как лагерники говорят: хлеба не поедали. Почему так: мы работали на основных для этого лагеря работах и жили по собачьи, а они... Потом я работал на золотых приисках и все было так же громадные лагпункты приисков к весне теряли половину людей, а рядом на эксплуатации дорог работяги чистили снег и жили, как у Христа за пазухой.
   Отправку этапа назначили на одиннадцатое ноября, подняли на два часа раньше, выдали на ноги какие-то опорки, валенками их назвать трудно, накормили, выгнали на улицу строиться и оцепили бойцами самоохраны. Еще не развиднелось, морозно, нас держат и держат. Оказывается в бараке шерстят оставшихся, вылавливают скрывающихся от этапа, их выбрасывают к нам полуодетых, бушлаты летят за ними вслед.
   Последний просчет пятерок и старший конвоир, как заклинание, говорит этапную формулу: "Шаг вправо, шаг влево - считаю побегом. Оружие применяю без предупреждения!" Отступил в сторону, махнул рукой: " Шагом арш!" Колонна колыхнулась и пятерка за пятеркой, отрываясь от строя тронулись бодрым шагом по слегка заснеженной дороге.
   Чемодан мешает идти, он не тяжел, там всего подушка и одеяло, но цепляется за валенки, сосед помогает закинуть его на "горб". Шагаем. Тут нас нагоняет подвода, на ней работает УРЧ с бумагами, он что-то кричит старшему конвоиру, тот останавливает колонну и подает команду: "Вещи на телегу!" Избавляюсь от чемодана, рюкзак с пустым бидончиком оставляю на спине. Забыл, что в пути и иголка тяжела, на привале сбрасываю и его.
   Вышло солнце, началась сильная оттепель, месим валенками жидкую грязь, еле тянем ноги. В который уж раз начинаю отставать, путая пятерки. Знаю, нельзя попадать в последнюю пятерку, она бежит бегом, подгоняемая и штыками и прикладами. Этап, есть этап, здесь свои законы. Твержу себе, как заклинание: "Без последнего".
   Неожиданно подмораживает, все крепче и крепче. Ноги вместе с портянками и валенками смерзаются в деревяшку, на ходу стучим о дорогу, как копытами, подгонять не нужно, люди из страха отморозить ноги почти бегут. На очередном привале перематываю портянки, согреваю ладошками ноги, теплеет, но не надолго.
   На место приходим в глубокой тьме. Это - не Мариинск, наверное станция Красные Орла, а впрочем никто не знает. Перед нами какой-то мертвый лагерь, железные ворота закрыты наглухо, не открывают даже конвоирам. Становится нетерпимо отмерзают скованные льдом ноги да и руки, бездействовавшие весь день, не согреешь. Сбились в кучу, орем дико, кто ближе к воротам греет руки и ноги, колотя по железным листам. Терпение лопнуло и у конвоя, старший разряжает пистолет, один боец ударил из винтовки. Подействовало. Ворота раскрылись! Полчаса уходит на счеты и пересчеты, поверхностный шмон. Разбираем с подвод вещи, подходим к огромному зданию с маленькими окошками, узнаем конюшню. Вещи предлагают сложить в кучу, под окнами. Мы заупрямились, стоим с вещами, у кого вещей нет отошли к дверям. Принимающий объясняет:
   - Только останетесь без конвоя, вещи у вас отберут, а так они будут постоянно под охраной, пойдемте к вагонам, каждый заберет свои вещи.
   Это резонно, чемодан оставляю, рюкзак - на спине. Врываемся внутрь. Конюшня перестроена под барак с двойными нарами. Верхние нары очень высоко. Хочу сразу залезть, не пускают, несколько шакалов вцепились в рюкзак. Понимаю, надо отдать, выдергиваю руки из лямок и... наверху! Сейчас ночь, больше беспокоить не будут. Свертываюсь калачиком, завертываюсь в бушлат, во сне согреваюсь. Прожили на этой пересылке три дня, сгоняли нас в баню и там отобрали все старое, выдали все новое: нательное белье, ватное полупальто, холодную шапку и ... лапти. Они сплетены кое-как из тонких дефектных полос лыка, ясно, что носить их, тем более зимой - нельзя. Но тогда зачем они? Объясняет: Валенки новые поедут с нами, получим по прибытии, выдать сейчас нельзя, либо попалим в вагоне, либо загоним через охранников. Опять, - разумно. Без гимнастерки и телогрейки было холодно, пришлось подматать портянки, я их простирал и высушил, а вот лапти надел на шерстяные домашние носки, с большими дырами на пятках и носках.
   Кормили тут довольно оригинально: предварительно сгоняли всех на одну сторону нижних нар, и по одному пропускали на - другую наделяя пайкой и селедкой. Крепкие молодцы с тяжелыми дрынами караулили в проходе и те, кто пытался вернуться вспять, чтоб потом получить пайку повторно, получал такой удар дрыном по спине, что еле поднимался на ноги.
   Все эти дни в бараке свирепствовали блатные. Нас, мужиков, как они называют, не трогали, а сводили счеты в своей среде, все три дня раздавались победные крики истязателей и душераздирающие вопли их жертв. К счастью, убийств не было, но экзекуции по-видимому были довольно страшными. Особенно энергично действовал молодой худощавый и очень подвижный вор по кличке "Заячья губа". Он проскакал по всем нарам, наступая кое-где на спящих этапников, отворачивал у всех полы бушлатов, чтоб разглядеть лица и, обнаружив искомую жертву, начинал расправу. Жертвы не сопротивлялись и только истошно вопили. Я наблюдал как на противоположных нарах он нашел какого-то осведомителя и тот заранее начал кричать благим матом. Заячья губа ухватился руками за балку над головой и подпрыгивая месил жертву ногами, пока тот не затих.
   Я несколько раз подходил к окошку, из которого, сквозь ледяной налет можно было рассмотреть сложенные в кучу вещи, мой чемодан стоял невредим до последнего дня. Я понял, что его схватят первые которые вырвутся из конюшни и я мысленно с ним попрощался. Может быть и лучше, что поеду в новый лагерь без хвостов от старого.
   Все случилось так, как и должно было случиться: у вещей первыми оказались те, кто их не имел, мой чемодан, оставленный на видном месте, чтоб можно было присматривать за ним из окон конюшни-пересылки (чему это могло помешать не известно), исчез безвозвратно, разыскивать его среди двух сотен этапников - бессмысленно: если и найду, не смогу отнять! вот и топтался вместе с такими же, как я, среди раскуроченных сундуков, корзин, мешков, не зная, что делать. И тут какой-то доходяга кинулся к по-видимому нетронутому довольно аккуратненкому, фанерному, овальной формы сундучку, стоявшему возле моих ног. Это сразу прояснило мои мысли: надо взять из кучи что-то взамен моего чемодана, своего рода "сменку", которые по своему закону дают воры, раздевая зазевавшегося прохожего, и я, оттолкнул "фитиля", схватил сундучек и был таков!
   Человек долго не может согреться, если вышел на мороз из холодного барака в том, в чем спал, так и мы, собираясь в пятерки, дрожали от холода на лютом ветру, толкались между собой, стучали ногами, рычали и матерились жутко по адресу начальства, а я еще и прятал под полу украденный сундучек, боясь, чтоб хозяин не узнал его.
   Сосед по пятерке, оказавшийся трактористом из МТС толкнул меня:
   - Глянь, шакалы дербанят чьи-то посылки, мать их так!
   Увидел их около угла конюшни, жалких, скрюченных от холода, копошащихся среди разбитых посылочных ящиков, раскиданных мешочков, рассыпанных сухариков, с дракой и руганью отнимающих друг у друга какие-то предметы, сгребающие остатки в свои карманы. Действительно, шакалы! Сволочная администрация обязана вызвать людей в коптерку, вручить им посылки под расписку и дать возможность приходить туда и там кушать, но она даже не сочла нужным оповестить адресатов об их получении. Глядя на эту картину, я попрощался с третьей, не полученной мною посылкой из дома: теперь можно было ее не ждать.
   Команду: "Шагом арш к вагонам!" не дослушали, рванули вперед бегом, расстраивая пятерки, сбивая с ног слабых. Скорее, скорее в вагон, на нары, в тепло! Но у состава с прицепленными красными вагонами - теплушками остановили и давай строить и перестраивать, а из гостеприимно распахнутых широченных дверей веяло таким же холодом, как и под сумрачным небом. Когда отсчитывали по восемь пятерок на вагон, мне жутко подвезло, я оказался в первой пятерке, да еще крайним у дверей. Попробуй влезь, если ногой некуда упереться, а пол вагона - над твоей головой! Я мешал другим лезть и они меня подтолкнули плечами и оказался я в вагоне в числе первых и, конечно - на верхние нары и к окну, чтоб смотреть сибирские пейзажи! Но новый товарищ живо меня одернул:
   - Не будь дурнем! Там за каждое место будет драка и вылетишь вниз. Давай лучше на середине.
   Он был прав: тут же начался штурм верхних нар и все лезли на них у стенок, а мы оказались в затишке и если кто-то все же пытался нас столкнуть тракторист, он был намного сильнее меня, лягал их ногами. В пути перетрясок с местами не было и мы до конца лежали спокойно на занятых местах. Те, кто оказался на нижних нарах, вынуждены были взять на себя обязанности отопления вагона, ухода за стоячей, круглой чугунной печкой, возле которой лежало кучка каменного угля. Растопить печь углем было никому не по силам и тогда вагон принял решение забрать на растопку лапти. Так мы остались разутыми, в надежде, что по прибытию нас оденут в новые валенки.
   Когда закончилась сумятица обустройства, всем пришлось смириться с вытянутым жребием, шум начал утихать и начались поиски, где бы закурить? Мы с трактористом потрясли кисеты и, набрав на небольшую цигарку, блаженно по очереди затянулись. Вскоре пришлось поинтересоваться содержимым моего сундучка и надо ли говорить как мы оба были счастливы, когда обнаружили в нем восемь пачек отличной махорки. Курили ее до самой Тахта-мыгды.
   В последствии я никогда не сожалел что пошел на это своеобразное самоубийство - записал свою фамилию в этапные списки.
   1
  
  
   8
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"