...В этом городе есть улицы, насквозь продуваемые ветрами. То и дело вдруг увидишь, как накатывается туча, и как только она соберется и захочет что-нибудь натворить, ветры гонят ее с одного конца города в другой, и, в конце концов, отбрасывают ее на море, либо, натравливая ее одну на другую, уносят в другое место. В одном конце города идет ливень, а на Ветреной Улице светит солнце, или наоборот, дуют сильные ветры.
Дешевые из домов сдаются на той улице в аренду. Другого местечка у меня не оставалось: чтобы обрести приют, нашел бы здесь сколь угодно темных подвальчиков. Когда меня достала провинция, и я направился в столицу, уже на полпути меня изнутри томила мысль, что я испугаюсь: вряд ли после родных краев, где солнце сластит арбузы и дыни, я смогу столько времени вытерпеть в сыром подвале. Что касается того, чтобы заняться чем-нибудь, то и здесь найдется кое-что интересное. Дело в том, что-то, как этот город оттачивает поведение, смахивает на внезапную оплеуху, коли, засуетишься, но устоишь, то превратишься в затоптанного, нужно, чтобы убежал и спасся.
Подвальчик, что я снял, был сырым и сумрачным; одной из причин того, почему я там приютился, было то, что он находился на холмике: как только перевалишь за него, город исчезает. Можно укрыться от тяжести города, к тому же находишься всего лишь на одном перевале от той суеты, от которой уносишь ноги; а если захочется, то вновь бросаешься в суматоху города и снова стараешься все разрешить...
2.
...То, что я до сих пор пристально следил за поступками тети Зибы, внимал ее разговорам, связываю с тем, что я оказался наблюдательным из-за своего безделья; откровенно говоря, мне и не хотелось бы быть наслышанным обо всем. Невозможно уследить за всем, но стоит опомниться, как вдруг осознаешь, что и ты плывешь по тому же течению...
То, что я даже самыми незначительными чертами лица внимал разговорам старушки Зибы (хотя и не назвал бы ее старушкой), по настоящему ее раздражало. Она искала на моем лице признаки того, насколько я понял то, что она говорит. Когда наши взгляды пересекались, я изо всех сил старался дать ей понять, что поверил ей. Мотал головой вверх-вниз, и часто, даже не вникая в суть ее слов, подтверждал ее предположения. Ее разговоры не утомляли, что меня выводило из себя, так это осевшая на лице женщины хитрая ухмылка. Бывают ведь такие люди: даже если и о дьяволе рассказывают, то кажется, что открыто насмехаются над чем-то. Она не говорила о каких-то там чертях; а окольными путями словечком задевала проделки фортуны и пролистывала воспоминания минувших лет. У нее был внезапный, забавный смех, от которого сильно чесался затылок. Выходило так, что и во времена голода и нищеты люди занимались еще кое-чем, помимо куска хлеба на пропитание: к примеру, ловили кайф и услаждались. Да и тетушка Зиба была не лыком шита; не упускала танцулек и возможности нарядиться. Она не рассказывала о черных днях войны, как это делали все старики. Напротив, она обнажала изнанку наводящих ужас разговоров прошлых лет. Она говорила о днях своей молодости, другие воспоминания были для нее чем-то ненужным. Временами у нее перехватывало дыхание, еще и мешкалась, чтобы поведать обо всем оставшемся из пережитого; словно в ее сердце корежилась какая-то заноза.
Тетя Зиба приехала из провинции. А если честно, то ее просто выкрали. Она никому не желала зла, она мучилась лишь сама с собой. Не злословила. Но зато всегда наговаривали на нее. Я думал, что заноза так и никогда не вылезет из ее сердца. Наверняка, в ближайшие деньки от горе отправится к своему мужу - на тот свет. Она была уверена в том, что ее муж в раю и что она сама непременно туда попадет. Но есть одна загвоздка: тетя Зиба сама рассказывала о том, что в раю, да простит Господь, муж и жена не могут встречаться; их обоих делят меж собой прелюбодейные ангелы и занимаются с ними любовью: мужчины достаются чужим женщинам, а женщины - чужим мужчинам!
- Потому-то Бейбале нужно меня столько побить, чтобы я всегда чувствовала его теплоту.
При жизни мужа тетя Зиба повторяла эту фразу в конце каждого разговора.
Она не молилась, не совершала намаз, а то, что знала о религии, слыхала от "отправившегося в рай". Она молча слушала его рассказы, и как только тот заканчивал, она руками подбирала подол платья, вставала с матраца, роняла какое-нибудь словечко. На самом деле, она кокетничала, подхалимничала мужу, но выходило так, будто она ворчит. Ворчала так, что ее кокетство, ее баловство нельзя было распознать. Воспринималось это просто так, будто она намеревалась поиздеваться над мужем, быть может, шутя, бросить тень сомнения на законы шариата, либо просто участвовать в беседе. И каждый раз после этого ее били.
Стоило мужу разговориться с квартирантами, как тетю Зибу обуревала ревность: кто бы ни являлся его собеседниками, это не имело значения. Под конец Бейбала растерял веру в то, что его старушка когда-нибудь вернется на путь истинный и станет богомольной женщиной. Хотел, чтобы однажды вместе с женой пойти в мечеть на день Ашуры. Дабы не бесчеститься: сейчас все встают на путь Божий! И тогда, не знаю отчего, тетя Зиба поделилась мыслями со мной:
- Мечеть полна всяких жуликов, разве женщине там место? Думаешь, они туда из-за стыда и совести приходят? Сынок, так пусть лучше уж останутся дома и совершают свой намаз, разве нет?
А вслед за этим она окинула меня некой таинственной и кисло-сладкой улыбкой, значения которой я так и не смог понять. Кроме подтверждения, никакого иного выражения она на моем лице не обнаружила:
- А отчего Бейбала так и рвется к ним, не подскажешь? Пламенем объята его душа, пламенем! Ему бы только всю дорогу с бабами тараторить! - сказала она, сжав чашечки колен, и не удержавшись, дважды ущипнула себя.
И в этот раз по возвращении из мечети муж избил тетю Зибу; не потому, что она не отметила Ашуру, а потому, что он пронюхал по расположению духа жены о поделенных ею со мной мыслях.
Тетя Зиба ни на что так не гневалась больше, как на свою же брань. На этой улице никто не решался браниться с ней. Кроме мужа, она в этой округе любого, кого ни назови, бесцеремонно поносила, и не получив ответа, продолжая ругать, разгоралась. А затем была наготове: пусть только кто-нибудь с платком на голове пикнет перед ней! Забила бы эту сучку до смерти.
И в старческие годы щечки тети Зибы заливались румянцем, словно раскрывались цветы. Это происходило особенно часто пока муж не оставил ее навеки. Два-три раза в месяц она получала порцию тумаков от мужа. Она насыщалась лишь тумаками и, спустя полчаса, щеки тети Зибы принимали кроваво-красный цвет. Готова была треснуть от своей ворчливости. По-настоящему молодела. А те занозы в ее сердце будто и не были уколоты ей в грудь: становилась такой, словно ее белена на исходе.
3.
Тетя Зиба многое повидала на своем веку. Получала тумаки от мужа, всем рассказывала о том, что пережила на этой и прочих улицах старого провинциального городка, где жила еще в девичестве. Квартирантам со двора никак не удавалось услышать этих разговоров хотя бы раза два-три в месяц. Чтобы избежать побоев, женщина, скаля зубы, второпях искала уголок, укрывшись в одной из лачуг. Даже если самая большая палка сломалась бы у нее на голове, все та же кисло-сладкая ухмылка не сходила бы с ее лица. Когда я ее увидел в таком состоянии впервые, понял, что эта улыбка тети Зибы врожденная: одним словом, именно это и составляло некую тайну.
Тетя Зиба хитро вывернутая: мужу было совестно соваться в дом квартиранток, преследуя ее ругательствами. Пользуясь этим, старуха впихивалась меж квартиранток и выжидала; чтобы прошло полчаса и чтобы щеки залились румянцем от услады тумаков, чтобы зашел разговор и чтобы она пролистала бы минувшее.
Каждый раз, когда тетю Зибу побивали, девчонки, пользуясь случаем, наливали чайку и подбрасывали словечко, - заслоняли стан мужика:
- Старик уже того, эээх, чего ему надобно от этой бедняжки?
Тогда-то тетя Зиба уж очень бессовестно скалила зубы, даже сказал бы, что еще и милуется, и, словно стесняючи поглаживая край платка на своих коленях, приговаривала:
- Родненькая, разве старая лошадь ячмень, не ест что ли? Да я за его узловатый тумак, за его оплеуху, отголосок от которой содрогается здесь все вокруг, готова жизнь отдать. Дитятко мое, да и я, сучка, не лыком шита...
После побоев она вела себя так, словно ни в ком души не чаяла. У тети Зибы не было дочери, состарилась, воспитывая лишь единственного сына. Бейбала у нее был вторым и последним мужчиной, чей вкус она успела познать. Каждый мог понять эту задушевность: достаточно быть немного чувствительным. Смысл, кажущийся таинственным в улыбке тети Зибы после каждого рукоприкладства, запечатлен в его мужественном стане, и эта старуха, отродясь, создана для того, чтобы заливаться румянцем от его побоев. Впоследствии оба старика с равной пылкостью занимались; Бейбала принимался преспокойно попивать свой чай, посапывая, обводил глазами все вокруг, поворачивая голову с утомляющей медлительностью к плечам, выпячивая глаза и довольно-таки долго обеими руками поглаживая коленки...
Тетя Зиба рассказывала девчонкам том, что она чувствовала каждый раз, когда Бейбала побивал ее. Когда девчонки при таких разговорах разгорались от желания узнать обо всем подробнее, тетя Зиба ухмылялась, ее мелкие глазенки, словно заворачивались меж морщин, и, вздыхая, она завершала беседу. Далее никто и не посмел бы сказать ни единого слова.
4.
Единственное, что можно было назвать растительностью - это высовывающееся из-под бассейна во дворе и возвышающееся в сторону забора большое черное инжировое дерево. По мне, так срубил и выкинул бы его прочь. Бедное дерево смахивало на повидавший виды усталый вьюнок, что произрастал, дабы избавиться от тесноты округи.
На Ветряной Улице заборы строятся либо вровень домов, либо повыше их: чтобы поглядеть вдаль, надо взобраться на кровлю. А это не годится: заглядываться на чужие дворики, засветиться всем своим существом на крыше считалось в здешних местах последним делом, худшим даже, чем курить опиум. Сказал, что здешние даже рождаются на этот свет без врожденной тяги к крышам. А в стороне, либо в закрытой от ветров своей лачуге делай все, что душе угодно. Квартирантам на этот счет не давалось каких-либо инструкций; просто на стенах не за что зацепиться. Коли попросить лесенку, чтобы взобраться на крышу и удовлетворить свое желание погреться на солнышке, тебя высмеют. Только раз в году, если тому есть надобность, кирщик поднимется, чтобы покрыть кровлю киром, а если он из местных, постесняется того, чтобы пялиться на чужие дворики, даже и настроения у него такого не будет. Если бы у меня был друг-художник, то попросил бы его набросать черты Ветряной Улицы. Тому, кто будет писать эту картину, нужно представить себя на вертолете или чем-то похожем, или на худой конец, на крыше самого высокого здешнего дома. Мое желание взглянуть на эти улочки сверху было нестерпимым. Иногда выдумывал для себя описание здешних мест сверху, да к тому же еще и знал, что желание взобраться на крышу так и останется неисполненным. Со стороны красоты здешних мест не увидишь: коротенькие домишки из-за боязни ветра притиснулись друг к дружке. В моих вымышленных чертах эти улочки смахивают на выставку одинаковых ковров, наброшенных друг на друга с невидимыми узорами, у которых края сгибаются тысячу раз, а красота вновь расстилается. И красота кроется в зримых из той тесноты двориках, в тех устремленных вкривь да вкось в бесконечность слепленных заборах. В тех мелких водных бассейнах, которые еле-еле проглядываются меж схожих крыш и которые также важны, как некая форточка в тесноте. Иногда представлялось, что водный бассейн еще один колодец в колодце. Отсюда, с самого основания высоких стен из одних дворов в другие перекидывались бесчисленные электрические провода, веревки...
Веревки для белья раскачиваются, а ветер хочет перевалить через прилипшие друг к другу домики и уйти прочь. Проглядывающие еле-еле - тени людей. Когда ходят, шлепанцами шаркают. И медлительные движения, и поддельная надежность - все это действия людей, пытающихся перебороть ветер. Не нужно им мешать; а то к тебе будут проявлять такое же уважение, что и к ветру. Если что-то нужно, подойди поближе, не играйся: похожие на суховей гордые люди смягчатся, изольют тебе всю душу. Той тесноте, которая осиливает ветер, не останется ничего иного, кроме любви.
5.
Увидел Чудище. На третий день своих поисков работы в городе я столкнулся с ним у ворот. Душераздирающий скрежет железных ворот... открывается дверь и перед нами стоит Чудище:
- Чё надо?
- ... я новый квартирант, только что вышел из типографии... такая уж наша работа...
- А это кто?
- Друг мой, газетчик...
- О чем пишете...
- ... обо всем...
Указывая на меня:
- Ты проходи!
Среди ночи ворота захлопнулись перед лицом моего друга. Мрачный двор, я, красный "Икарус" и Чудище...
- Еще раз в такое время заявишься, лучше не приходи; с собой еще и "прицеп" приволок. Платите всего лишь 25 рублей, а двор полон вашей родни!
Чудище немного поревело, смягчилось и, все же настояв на своем, не пустило моего друга внутрь.
Если не учитывать того, что Чудищу лет 40, так ему седина в бороду, бес в ребро. Бейбала кому попало рассказывал о том, что ему с ним не повезло. Если разговор заходил о прибыли с квартирантов, Чудище всегда давало понять, что они будут всегда в долгу перед ним за убранство двора. А толку то? Бейбала даже гроша ломанного ему не давал, как-то раз его руки до денег достали - взял новенький "Икарус" - возил людей в Минводы. Он не знал, что его кличут Чудищем...
6.
Этот неблагодарный еще в чреве матери испортился. Откуда ему знать, что такое рисунок?! Как только эти проклятые ему на хвост засели, всё - делу венец... Ты суннит, сынок?
- Не знаю, из каких я буду...
Когда Бейбала срывался из-за Чудища, он принимался рассуждать о предках тети Зибы. Приставал к этим усопшим и перемывал косточки всей родне жены:
- Мать его поговаривала, что будто бы Шах Хатаи через их деревню следовал. Слушай, я не знаю, как этот переселившийся в рай через их деревню следовал, что даже бес уродства испугался?! Разве не видишь, что сам на пришлых арабов похож? Это отбросы армии халифата, ну, словно хромые барашки. В их деревне на жизнь попрошайничеством зарабатывают, родной мой! Я буду из рода Шаха Хатаи, дорогой!!! О том, что тот мужик в наших краях осел, даже в книге пишется. Родня этой неверной даже дороги в школу не знает. У нее мать была, так она из своего цыганского платья не вылезала, до гроба ударами по голове укладывала спать своего мужика рядом с собой. Проклятые выжимают все соки из мужчин...
Чудище было единственным дитём тети Зибы. Приставал к квартиранткам: когда бывал обкуренным, на всех мог повысить голос; словами не бросался, просто окидывал пристальным взглядом, злобно ухмылялся, разворачивался и уходил. Оттого, что он то ли глазами, волосами и ушами... смахивал на чудище, квартирантки двора его так и прозвали - Чудищем. Его настоящее имя было Мухаммедрафи. Я записал сокращенно у себя в дневнике: "М. Рафи".
7.
По-моему, первое знакомство М. Рафи с искусством стояло у истоков одного табло. Табло принадлежало одному молодому художнику, приютившемуся в одном из подвальчиков, который, если и не выходил в город, то выходил только лишь к воде. У той картины были интересные черты: бросившая на лесную дорогу свое дитё молодая девица, спрятавшись за деревом, выжидала следовавшего мимо на арбе старца. Старец, взяв на руки младенца, улыбался. В любом случае он унес бы младенца. А молодая девица, зажав во рту кончик головного платка, душила свой крик...
Когда художник оставил картину и уходил, все в подвальчике поручил Бейбале. Он так и не смог вернуться с лечения; похоже, его болезнь расцвела из-за сырости и полумрака. Прошли месяцы, и у этого сироты так и никого не нашлось. Тетя Зиба по нему и поминки справила...
Бейбала называл произведение "рисунком". Среди людей двора, признающих бесценность этого табло, поползли слухи. Будто это какой-то шедевр, либо этот несчастный художник, хитро прикинувшись, занимался кражей антикварных вещей. История, связанная с табло, упоминалась и впоследствии. М. Рафи, как только узнал о смерти художника и о бесценности такого рода вещей, потащил эту вещь показать одному из старых друзей отца. Прицепился к обкуривавшимся по закоулкам дружкам; позарился на один косяк. Обкурились, и, наконец, пришли к такому выводу, что не стоит туда-сюда тащить это табло...
Бейбала разбушевался:
- Бессовестный, такой же, как и все из села матери! Выставил рисунок на продажу в закоулке. А следовавшая в сторону нового массива одна молоденькая, образованная женщина немедля захапала рисунок. Всего-навсего за полтинник!
И вновь Бейбала недобрым словом вспомнил мать своего сына и все минувшее. Тетя Зиба из-за этого еще месяц побивалась.
Через пару-тройку месяцев Бейбала скончался. А Чудище бросило курить опиум, сходило в мечеть и дало заклинание, а потом уплатило свою долю и обновило "Икарус".
8.
М.Рафи, нагрев утюг, приставил его к горлу остававшегося квартирантом в соседнем дворике боксера. Если тетя Зиба не подоспела бы, то тут завязалась бы кровавая драка. Тот парень всего два раза просил у его жены утюг и когда в последний раз возвращал его, М.Рафи поймал момент; разразился скандал. М. Рафи, позвав несчастного с его подвальчика, дал ему два раза: повалил его на землю и, хотя и был взбешенным, отвел утюг от его лица и приставил к горлу. Парень возопил так, что сбежалась вся улица.
9.
Когда М.Рафи избивал боксера, его жена даже с места не шевельнулась. Даже волосок у нее не шелохнулся. Занималась своим делом: ублажала капризы своей дочки, между делом еще и пошучивала со своим сыном и проказничала с ним; аж расцвела вся. И так же она могла бы устыдить своего сынишку. Как день настанет, она, не воспринимая ворчанье тети Зибы, подметала во дворе. На самом деле, переживала в втихомолку свой очередной денек. И от девчонок поодаль держалась, в свободное время засиживалась на лесенке, приводя в порядок волосы своей дочери.
И М.Рафи не переставал избивать ее. Чуть с ума не сходил из-за молчаливости жены. Во время последнего скандала М.Рафи не столько вывел из себя боксер, сколько сидевшая напротив жена, которая словно воды в рот набрала. По мере того, как она получала оплеуху, голова ее застывала, держалась прямо. В ее образе виделись черты тех, что съели сердце волка...
10.
Дни сменялись, у тети Зибы тряслись руки, морщилось лицо, челюсть искривлялась в сторону уха. Спустя три месяца после смерти Бейбалы судьба отвернулась от нее. Прошло еще полгода, и тете Зибе пришлось смириться со старостью. Пару месяцев походила в мечеть. Научилась совершать намаз. В Ашуру побивала себя что есть мочи: когда воротилась, была разбитой. Намеревалась сохранить за собой привычки пожилой женщины, старшей в доме. Одно время как-то у нее на голове появилась черная чалма. Со временем затягивала чалму от боли. Под глазами стало опухать, и день ото дня тетя Зиба увядала.
Я и не подумал бы, что после мужа она таким вот образом будет выживать из ума. И с квартирантами не разговаривала; отчего-то я был охвачен страхом из-за ее молчаливости. Так дальше продолжаться не могло: старуха в эти дни могла кого-то потаскать бы за волосы, подняв шум-гам, устыдить тех, кто запаздывает с оплатой за квартиру полтора месяца, в том числе и меня. В былые времена я видел, как она ругалась с какой-то молодой девушкой по соседству; надо было видеть, как тетя Зиба своими кострецами и кругленькими кулачками надавала тумаков молодой девице. После трех-пяти взбучек охапка волос девицы была у нее в руке. Пару шрамов и царапин осталось и на лбу тети Зибы - когда ее пыл остыл, она посмотрела в зеркало и опять вышла на улицу. Скрестив обе руки за спиной, она бросалась изощренной бранью в сторону ворот той девицы и тех, кто находился по ту сторону, за воротами.
...Щечки тети Зибы здорово увяли; их цвет поблек, она лишалась чувств. Да и волосы уже хной не красила. Не пользовалась и краской, не общипывала ни бровей, ни ресниц. Теперь и то таинственное выражение тети Зибы само по себе раскрывалось; даже если дернула бы себя за волосы и всплакнула бы, все равно казалось, что ее глаза вновь хитро улыбаются, и даже если сильно раздражалась, все же искорка ее глаз приводила в восторг. Среди девчонок ходила молва, что она свихнется: не лучше было бы, если бы она отправилась к мужу; ну и что с того, что ее улыбка сохранилась, сказал бы, что вот-вот, рассмеявшись, она нападет на тебя и куда-то тебя поволочет, поговаривали они.
Эта женщина гнушалась и внуков; бывало, что самая младшая дочка М..Рафи не сходила с кухни бабушки; и сейчас тоже приходила, но немного погодя, издавала крик и, волоча за собой большие шлепанцы, проходила мимо моего подвальчика, и бросалась на руки матери, и тут же ее голос терялся, словно звук брошенного в колодец камешка, оставался лишь ее всхлип...
11.
В конце сентября минул год со смерти Бейбалы. Их дом находился по правую сторону, когда спускался с моего подвальчика - прямо в основании двора. Было две комнаты и пригожая кухня. Обвешана была коврами, а стены в свете разноцветных ламп, за тюлевыми занавесками казались столь теплыми, столь родными, что сказал бы, что даже творение Всевышнего не насытится таким уютом.
Когда тетя Зиба слегла, я мог навещать ее только тогда, когда мог прикупить сладостей. В последние дни на ней и лица не было. Теряла сознание, но всех новыми именами нарекла. Меня называла "Книгой". Выходило так, что она еще не совсем выжила из памяти; мои дни, когда я зарывался в книгах в своем подвальчике, были для нее основанием назвать меня именно так. Еле могла вымолвить слово, ее поразил паралич. Но от еды не отвернулась, временами невестка ее была рядом, чтобы убирать из-под нее. Глаза ее искрились, как только видела какую-нибудь сладость, тихо всхлипывая, и если даже хотела вымолить что-то, подняв к лицу свернутые в ладошку мелкие пальчики и протягивая к небесам руки, у нее не получалось. Подняв правую руку, что есть мочи, молвила пару непонятных словечек наподобие молитвы.
Самочувствие тети Зибы менялось, как здешняя погода: несмотря на то, что она совсем согнулась, в одно время пошла на поправку. Опираясь на тросточку, она смогла ходить. Иногда целыми днями не шевелилась; бессознательно глядела на потолок и что-то бормотала, злословила о чем-то. К весне пришла в себя; за день до последнего вторника* ее хорошенечко искупали. Сидела прямо посреди двора и попивала чаек. Одна из квартиранток затеяла разговор о тумаках Бейбалы; не постеснялась припомнить словечки тети Зибы в один из таких дней:
" - Попавший в беду по мне аж сохнет... дорогой мой, где же те деньки, от которых ты был без ума?!" - поговаривала тетя Зиба и утешала себя, сидя у дверей и поглаживая трясшиеся после побоев коленки.
Сейчас такие разговоры ублажали тетю Зибу:
- Эх, тетя Зиба, кто ж остался на этом свете...
Тетя Зиба в тот же миг уловила это припоминание; выпрямилась, улыбнувшись, скривила челюсть и даже не слушала утешений девчонок. Погладила руками свои коленки, опустила голову к груди, личико немного залилось румянцем, если бы не трясучка, что постигла ее, она не удержалась бы от кокетства.
12.
Кроме М.Рафи, я смог распознать всех в этом дворике; даже если они сменили бы обувь. Так приучился к их походке, что краешком глаза с легкостью мог различить, какая нога какую голову несет.
Под двухэтажным домиком, что был напротив крана с водой и прислонившейся к нему маленькой бани, находился подвал. К моей комнатке спускалась аккуратно вымоченная трехступенчатая каменная дорожка. Спускаясь с земли, первая дверь открывалась в белую застекленную кухню. Спустившись еще на две ступеньки, оказывался в своей комнатке. К застекленному балкончику кухни тоже оттуда выходило одно окошко. Сказал бы, что мое окно стояло, протянув руки на землю. Отсюда просачивался свет, и я в этой световой дорожке мог видеть пятки тех, кто бродил по земле.
...Ближе в осени, в погоду, когда уже смягчилось солнце, тетя Зиба, опираясь на трость и на стенки, шла сама, и вновь не отвернулась от еды. Сама просилась в туалет и требовала искупать ее, когда грязнилась. Пару раз услыхал, что пристрастилась купаться каждый день; кажется, невестке дома это дело изрядно поднадоело. Девчонки в шутку говорили, что тетя Зиба не умрет: одна вообще цинично поговаривала, что эта старуха, свернувшись, внезапно исчезнет, либо, смешается с землей.
Осенними вечерами я зарывался в книгах, и если не было никакого другого дела, любил сидеть в подвальчике. Мой письменный и обеденный столы были приставлены к заменявшему мою световую дорожку окну. Ночью в полумраке мог разобрать пятку человека, проходящего мимо моего подвала.
Под утро кто-то проходил с правой стороны. Это не было похоже на звук походки; на самом деле, что-то ползло: мой опыт распознавания пяток научил меня и звукам ног...
Я по шлепанцам распознал пятки тети Зибы. Скрипнула дверь бани, прошло некоторое время, как изнутри дверь заперлась на крючок. В руке у старухи был свет, и с ее пятками этот свет погас. Свечкой это быть не могло - хоть и не на весь двор, но справиться с желающим пролезть внутрь ветерком могла бы, наверное, даже керосиновая лампа...
Я решил дождаться ее выхода из бани. Это было довольно долго. Тысячу мыслей посетили меня: под предлогом набрать воды я вышел во двор. Прислушался к бане: шума воды было не слышно. Встал под форточкой и принял решение разбудить М.Рафи, если что-то почую. Услышал шлепок; словно шлеп жирного мяса от оплеухи. Послышались звуки, то был голос тети Зибы. На самом деле, она не плакала, просто ныла. Между делом прерывала свой слабенький голосок и еще жестче принималась пошлепывать себя. По мере того, как старуха побивала себя, она, издавала странные голоса; опять немного ныла, прерывисто посапывала. Будто бы глуховатым голосом кого-то отпевали, побивала себя ржавыми цепями. Временами радовалась, словно играющий и говорящий сам с собой ребенок, либо ворчала. Я позвал ее, она не услышала. Еще громче окликнул ее: по-прежнему, она была занята своим делом.
13.
Подойдя поближе к двери бани, я снова позвал тетю Зибу. Ничего не вышло; уже теперь, слыша голос старухи еще ближе, я волновался. Ее прежние завывания, я уподобил началу той длинной песни, совсем старой, название которой потом так и не смог припомнить. Будто настраивала горло, или, отрегулировав начало песни под нос, каждый раз специально избегала того, чтобы ее спеть. Вместе с ее шепотом и сопением я слышал, как ее грудь ритмично вдыхает и выдыхает.
Прислонился к двери, приставив рот к створке, что удерживает раму, позвал ее еще погромче. Постучав в дверь, снова притаился. Настала тишина. Чтобы избавиться от шума ветра, я заткнул одно ухо пальцем, а другое приставил к двери. Не слышно было ни звука; ничего не пошевельнулось, а старуха даже не пикнула. Если бы не побаивался мертвой тишины, М.Рафи на подмогу не позвал бы. Тысячу мыслей пришли мне на ум. Подождал довольно-таки много, чтобы услышать шорох старухи. Не последовало ни звука.
Когда М.Рафи подошел к бане, он не стал стучаться в дверь, сорвал крючок и ринулся внутрь; как только я втиснулся вслед за ним, он обратной стороной руки оттолкнул мое тело назад. Но увидел в углу напротив распластавшуюся на кривом стульчике старуху. Была завернута в белое полотенце, ее волосы, кудри были взъерошены; увидав тень М.Рафи, она не взглянула на него, вытаращилась на меня и, будто подлизываясь к своему дитя, начала жалостливо ныть. М.Рафи взял свою мать на руки, крепко прижав ее к себе, отнес старуху в спальню. В середине дворика тетя Зиба повернула голову ко мне: ее руки, выпячиваясь из-под локтей сына, закрутились на челюсти. Захотела что-то вымолвить, то ли засмеяться. Оскалила зубы, аж рот чуть ли не до ушей. Свернувшимися в клубок пальцами захотела прикрыть губы - не вышло.
14.
Свой переезд я не назвал бы так, будто меня из дома выгнали. После той ночи мы с М.Рафи не обмолвились ни словом. Он всячески подчеркивал доверие и благосклонность ко мне. И: свою просьбу о том, чтобы я покинул дом, он передал через свою жену. Девушка застеснялась. И радость в ее глазах была от неожиданного доверия, оказанного ей мужем. Говорила со мной, пытаясь уверить себя, что Мухаммедрафи не такой уж вспыльчивый придурок, как все о нем думают; он хорошо знает, кому и за что доверять, он из тех мужей, что волос от волоса может отличить.
Недоразумение между М.Рафи и мной было улажено. Если бы я глубже копнул причину моего переезда, то М.Рафи поперхнулся бы. В этом не было необходимости. Какая ненависть, какая злоба: наоборот, сидя на своем таборе, глядел на желавших переселиться вместе со мной кухонных букашек. Нежились на солнце. Испытывал какое-то отличное чувство: эти насекомые и запах сырости сделали меня своим.
15.
Тетя Зиба сидела посреди двора. Рассчитавшись с ней, пожал ей руку. Снова захотела поднять руку, попыталась обнять меня за шею, не получилось. Действия ее были механическими. Щечки были готовы зацвести, сидела, причесанная и ухоженная. Сидела без платка, волосы были ухоженными, недавно ее искупали. Ее таинственная ухмылка возвращалась на место. Собравшись силами, захотела погладить волосы, показать, что она еще жива.
Принесли ей целую охапку винограда; взяв беленькими пальчиками ягодку в рот, она раскусывала ее передними зубами, грызла и мяла косточки и все вместе проглатывала. Ушла головой в поедание винограда, ее веки были на фрукте. Ее стан вращался внутри той тарелки, которую она зажала в своих объятиях. Не роняла на землю ни одной косточки. Сказал бы, что вот так вот съест все грозди и все равно не насытится. Лицо ее было улыбчивым, чувства были на месте. А ее ухоженные волосы, кудри так и сверкали на солнышке, а душенька так и нежилась...
Август, 1990-1995.
Перевод Романа Агаева
*Перед национальным азербайджанским праздником Новруз Байрамы традиционно отмечают четыре вторника, посвященных обычаям огнепоклонства и последний вторник считается последним ввиду дня уходящего года, то есть перед наступлением Нового Года с 21 марта, в День весеннего равноденствия