Семин-Вадов Андрей : другие произведения.

Амадо

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 7.00*3  Ваша оценка:


   АМАДО
  
  
   Инквизитор
   1586. Олененок
   Слепой
   Медина
   Башня Келли
  
   1591 Цепочка
   Карага
   Торговец вулканами
   Упрямый глаз
   Лючия
   На восточной четверти
   Разве было нужно?
  
   1593 Осьминог
   Итальянец
   Сапожок
   Посвященный
  
   1596 Метис
   Выходной
   Неправильная двойка
   Койа-Райми
   Половинка
  
  
   1598 Монета
   Продавец овец
   Муравейник
   Аdagio
   Пощечина
   Убывающая луна
  
   1599 Палевая вечерница
   Земляничное дерево
   Четырехглазка
   Иулита
   Змеиное зеркало
  
   1601 Nadia
  
  
   1602 Монах на холсте
   Мизинец
   Херувим
   Четная строка
   Голодные птицы
  
   1605 Рибессаль
   Птичка
   Rio Secreto
   Чавито
   Серебряный
  
   Дикобраз
   Жемчужины
   Вороная в загаре
   Martes
   Опять Келли
  
   Музыкант
   Третий глаз
   Дуэль
   Занавес
  
   1613 Саблезубый
   Пять офицеров
   Целуй!
   Письмо
  
  

ИНКВИЗИТОР

  
  
   А у него выбора другого не было: ну, не крест же серебряный перед всеми срывать да под седыми дождями быстрые молнии к себе подзывать. А если и поцелуют они, так лучше сгореть ему вмиг, чтобы никто могилы его не знал, а то, как узнают - придут и камнями его, мертвого, забросают. Не верил он в загробную жизнь, а все равно, не хотелось бы.
  
   Взяв в руки список обвиняемых и бегло посмотрев на их имена - опять женщины, инквизитор откинулся на высокую спинку кресла и медленно закрыл глаза: устал он, сколько уж лет колесит по Испании, а все одно и то же, всюду - крики и ненависть, слезы и дым, и нет в душе ни радости, ни того божественного света, что обещали ему папские прислужники. Вот и сегодня молчит его сердце, только молоточек постаревший внутри стучит и вместо дыхания - хрип неприятный, будто немой человек объяснить что-то хочет, а не получается у него, никак не получается, и от этого волнуется человек и хрипеть начинает, встречал он такое.
  
   При крещении, словно посмеявшись над будущей его судьбой, нарекли младенца Амадо, что по-испански означает "любимый ", и эта ошибка всю жизнь преследовала его, частенько напоминая о себе и во время отцовской порки, и в годы неразделенной любви к одной донне, чье имя и необузданный нрав знал весь Рим, хотя на Юкатане ее имя произносили с явным уважением.
  
   Зал слушаний находился в правом крыле доминиканского монастыря Сан-Томе, в Авиле, что вырос на правом берегу реки Адахо, одного из небольших притоков быстрой Дуэро, чьи волны в незапамятные времена отважно пересекли Португалию и первыми узнали соленый запах атлантических пассатов. Снося корабли строго на запад, и без спроса меняя заранее намеченный курс, упрямый ветер так сильно пугал моряков Колумба, что люди ложились ночью на палубу и долго молились о собственном спасении, ругаясь при этом из-за глотка воды и нескольких кусочков заплесневевшей лепешки.
  
   Монастырь был построен более века назад, еще во времена королевы Изабеллы Кастильской для ее духовника, первого Великого инквизитора Испании, чье надгробие до сих пор ни солнца, ни ветра не боится, а при полной луне серым пеплом светится и пепел этот при малейшем ветерке шевелиться начинает и даже взлетает иногда, чтоб на непокрытые головы грешников пасть, да слова Иоанна Богослова напомнить:
   " Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают". Любил огонь Великий Инквизитор, и недаром в переводе с испанского имя его "Торквемада" - означает "горящая башня".
  
   Горели при нем Кастилия и Леон, дымились Толедо и Гвадалахара, а когда дул западный ветер, то их жарким дыханием обжигали они ближайшие уголки Арагонского королевства, и никакими морскими ветрами нельзя было потушить летящие навстречу искры: живучие они были, быстрые, и всегда кучкой держались, и часто в красные стаи сбивались, и, играючи, облака редкие на своем пути поджигали. Временами превращались они в молчаливые зарницы и ласково подмигивали людям, и ничего их не брало: ни вечерняя молитва, ни осторожный дождь, который, похоже, в последние годы Испанию стороной обходить стал. Почувствовал, видно, дождь, что бесполезно ему плакать, да и не поможет он здесь никому, только разозлит силы небесные, которые два века назад глаза рукой прикрыли, и монету случайную на землю кинули: и упала та монета красивым аверсом, той стороной, где Изабелла вместе с мужем своим, Фердинандом, изображена, и означало это, что наступит эра объединения Испании и триумф открытия Америки. Став наследницей престола близ темно-коричневых гранитных быков, что со второго века не покидали крошечный Гисандо и уже через год тайно повенчавшись со своим двоюродным братом, решила Изабелла разукрасить Испанию в красное, а чтобы картина их правления ярче стала, повелела она рассыпать по своей земле зерна католической веры и свечи повсюду зажечь, да такие высокие, чтоб и на небесах их видно было. Так и появились в Кастилии и Арагоне костры инквизиторские, и более двадцати тысяч несчастных в огне этом сгорят, и более двухсот тысяч некрещенных евреев будут изгнаны из Испании, а мориски - те, кого насильно крестили, до конца дней своих станут от страха животного по ночам трястись. При слове аутодафе эти маленькие мавры будут беззвучно закрывать свои двери и всей семьей, будто слепые кроты, рыть тайные гнездовые норы возле карликовых, раскинувшихся веером, "пальмито".
  
   В те времена даже звезды на землю не падали, только замечали люди кометы огненные, чьи зеленовато-голубые хвосты, словно раскосые безумные глаза королевы Изабеллы, с небес на землю смотрели, и зловещие знаки возле звезд чертили: поэтому, наверное, самая красивая ее дочь, Хуана, Безумной родилась. Говорили, что верила Хуана в воскрешение умершего своего мужа, Филиппа Красивого, и ездила с его прахом по всей стране и несколько раз приказывала вскрыть гроб, чтобы посмотреть на забальзамированное тело Филиппа, а потом, по приказу своего отца, была она заключена в один из монастырей близ Тордесильяса, а как и отчего умерла - про это никто ничего не знает, да и не спрашивали особо: опасно это. И слышно было по ночам как тихо рычит Большая сонная Медведица да с боку на бок переворачивается, а малая - забивается в самый уголок вселенной и пищит, как больной щенок, и не светится даже: боялась она дыма человеческого, даже на небе покоя от людей не было. "А не надо было Изабелле за двоюродного брата замуж выходить, - безразлично подумал инквизитор. - Отсюда и безумие, отсюда и смерть ее старшей дочери, да чего уж теперь... "
   Зал казался холодным и темным, словно лабиринт в каменоломне близ Толедо, где каждый второй пропадает без вести, откуда и выбраться-то невозможно без длинной веревки и факела из молодого смоляного дерева, и одно только спасение есть - если долго молиться, то реку подземную найти можно, только важно не ошибиться с выбором направления: там против течения идти надо, это каждый ребенок знает, а все равно - многие в этом лабиринте медленную смерть возле подземной и быстрой воды находили. Высокие узкие окна напоминали затянутые мозаикой бойницы, так что напрасно жаркое каталонское солнце изо всех сил бросало в них горячие свои стрелы: все они падали на колени перед самыми окнами и ни одна из них не согрела кучку женщин, обвиняемых в ереси и колдовстве, ни одна не тронула монастырь. "Хорошо, что так мало света, - подумал Инквизитор, - так я глаз их не вижу, да и ни к чему мне их глаза: сколько уже насмотрелся за всю жизнь, а все одно - страх и покорность. Правда, встречались иногда и те, что упорствовали, да только ломались потом их косточки, словно хрупкие кастаньеты, отбивающие рваный ритм последней своей мелодии".
  
   Помощник медленно, почти нараспев, читал предъявленные обвинения и перечислял все женские прегрешения пред Господом и Святой церковью. Одна из фигур показалась Амадо знакомой. Девушка была ниже его ростом, длинные рукава рваного платья свисали до колен, и когда густые темные волосы открывали ее смуглое лицо, то вылетали на свет два черных, молодых орла и сталкивались клювами у самой переносицы, отчего тонкий ее нос казался острым и хищным. Нельзя было не заметить и ее глубокие глазницы - сырые, как две пещеры, в которых время от времени пламень голубой разгуливает, но на волю пока не стремится, словно опасаясь далеко отходить от темного и надежного своего убежища.
  
   - Кто там, справа? - тихо спросил инквизитор и в который раз пожалел, что так и не заказал себе очки у венецианских стекольщиков, ведь столько раз слышал об этом чуде, но ни разу в руках держать не приходилось.
   - Это Ребекка-Молчунья, - с ужасом проговорил помощник. - Немая она с детства, потому так и прозвали. Грамоты не знает, книг у нее не нашли, но, говорят, она любого насквозь видит и по дыханию человека - день его смерти предсказать может. Предсказывает она нечасто, но вот в прошлом году смерч с градом за несколько дней угадала: позвала соседей, нарисовала на песке черную трубу и светлыми семенами посыпать ее стала. Так и случилось: и град урожай побил, и смерч высокий всю воду из реки выше облаков поднял, даже рыб летающих видели, и летели они строго на восток, в сторону Мадрида летели. А еще, - перешел на шепот помощник, - она все время на Вас пальцем показывает. Не видели ее раньше?
   - Не думаю, - рассеяно посмотрев на девушку, зевнул Амадо. - Что дальше?
   - Засушенные лягушачьи лапки, шкура рыси с глазами из базальта, три пары ястребиных перьев, перевязанных посередине серебряной цепочкой, - монотонно читал помощник, - кость мула с тремя дырками, расположенными на одинаковом расстоянии друг от друга, 32 страницы светлого пергамента. Язык непонятен, рисунки неизвестных растений и карта звездного неба, еще - ножницы и ...
   - Сколько страниц? - тихо перебил его инквизитор.
   - Тридцать две, я сам считал, - уверенно ответил помощник и с удивлением посмотрел на Амадо: уж лучше бы он со странной костью разобрался, или с пучком пестрых перьев, или с лягушками, ведь не простые они, а шестипалые, и желтая полоска на перепонках, и длинные они такие, как злые гадюковые ужи, которых ловят мальчишки на ближайших болотах.
  
   Не говоря ни слова, Амадо приподнял руку, слабо пошевелил пальцами, и тут же, мгновенно уловив этот жест, помощник принес ему листы старого пергамента: по краям - темные и рваные и кое-где пятна округлые, но текст виден хорошо, только буквы в нем - на птиц похожи, а некоторые - на маленьких, только что родившихся драконов, по очереди поднимающих сонные свои головы, и поэтому - текст неровный, одни буквы выше других, и много их таких, на каждой странице - по десятку наберется. Одного взгляда хватило Амадо, чтобы понять: это - они. Всю жизнь верил инквизитор в тайну рукописи, в ее божественные силы и в существующий ангельский язык: и история могла бы пойти по другому пути, найди он в свое время эти тридцать две страницы. И вот сейчас - они перед ним, немного усилий - и он первым из людей станет бессмертным, и не будет ему равных ни в Старом, ни в Новом Свете, а с Востоком он как-нибудь позже разберется.....
  

1586

  

ОЛЕНЕНОК

  
  
   В тот год, по настоянию горбатого Якоба, личного астролога и врача императора Рудольфа Второго, был он приглашен в Прагу, где год назад объявилась странная книга - рукопись Молчаливого. Говорили, что купили ее у каких-то двух англичан, возможно, протестантов, и что эти двое хоть и владеют тайным языком, а все равно, даже они прочесть ее не могут, и никто не может: шифр в ней секретный и язык неведомый, наверное, потому так рукопись и назвали. После двухчасового ожидания у ворот Старого Дворца, резиденции Рудольфа, состоялся у него секретный разговор с Якобом, и хитрый этот горбун, единственный, кто мог проводить в королевской библиотеке целые дни, старательно излагал ему все свои вычисления, будто шифр любой рукописи только в числах и формулах спрятан: а вот и нет, думал Амадо, совсем даже и не всегда, тут каждая деталь интересна, каждый рисунок, цвет его и форма, и даже манера исполнения важна.
  
   - В рукописи шесть разных разделов, 170 000 знаков и 35 000 слов, - дотронувшись до толстой рукописи, прокашлял Якоб. - Названия нет, язык незнаком, но четко прослеживается логическая структура построения. Часть страниц вырвана или потеряна, - продолжал горбун, - сейчас в ней 240 страниц, а было, по моим подсчетам, 272.
   - К зеркалу прикладывали? - неуверенно спросил Амадо, помня о способе Леонардо писать справа налево и кое-где ошибочки небольшие в чертежах допускать, чтобы без него никто ничего и построить бы не смог.
   - Текст написан слева направо, - быстро ответил горбун. - Четкие абзацы, разделенные точками, но так - только в шестой части рукописи. Алфавит состоит из 29 букв, двадцать из которых разбросаны по всему тексту, а остальные девять - встречаются только по два раза. На семнадцатой, сорок четвертой и сто десятой страницах есть места, где одно и то же слово встречается три раза подряд, - монотонно подвывал горбун, - а более чем 9 000 слов отличаются только на одну букву.
   - Заглавные буквы, промежутки между словами? - поинтересовался Амадо, пытаясь ухватиться хоть за малейшую возможную ниточку.
   - Вот что я скажу, - встав на табуретку, чтобы стать выше Амадо, произнес Якоб. - Есть там заглавные, половинчатые и конечные буквы. С первых - всегда слова начинаются, вторые - посередине стоят, а третьими все слова заканчиваются. Пауз между строк - никаких.
   - Внешне это немного похоже на арабский алфавит, произошедший от древнего арамейского письма, правда, в нем 28 букв и текст пишется справа налево, - вежливо заметил Амадо, но его тут же перебил хитрый горбун.
   - Нет и нет! Проверил я! И многие рукопись эту смотрели. Император многих знатоков сюда приглашал: никто прочесть ее не может, похоже, заговоренная она!
   - Дорогая, наверное? - чуть уводя Якоба в сторону, спросил Амадо.
   - 600 дукатов Рудольф за нее отдал, шесть сот! Сдается мне, не зря двое англичан у нас более года живут, думаю, они и подсунули. Доверчивый он у нас и в магию с детства верит.
  
   Чуть позже рассказал Якоб и о фаворите Елизаветы Английской Джоне Ди и о шарлатане-алхимике Эдварде Келли. Выяснилось, что доктор Ди, владеющий самой большой библиотекой в Европе, - уважаемый математик и астролог и несколько раз пересекал Атлантику в поисках нового пути на Восток, а Келли - всегда с ним, всегда рядом трется и участвует во всех его опытах.
  
   - Благородный, чистый человек, - с уважением говорил о докторе горбун, - но вот только помощник его - плут и шарлатан, по глазам его видно, что хитер и жаден, ни перед чем не остановится. Этот Келли обещает из меди золото сделать, говорит, не больше двух лет для этого надо, и император ему даже место для лаборатории выделил, но нехорошее это место, Моранью оно зовется, а среди славян - она богиня смерти, так-то вот. К слову сказать, доктор Ди составил гороскоп для юной английской королевы и предсказал смерть Марии Стюарт в будущем году. Что же, посмотрим.
   - Астролог? - искренне удивился Амадо. - но ведь еще в 1227 году католическая церковь объявила эту науку дьявольским занятием.
   - Прага - особенный город, - хитро улыбнулся Якоб, - император Рудольф не любит запреты.
  
   Заметив недоуменный взгляд Амадо, Якоб немного продлил себе удовольствие, в деталях рассказав юноше и о доме "У девяти чертей", в подвалах которого были совершены первые попытки создания Голема, и о пороховой башне со странным названием Мигулка, являвшейся последние годы не только главной лабораторией приезжих алхимиков, но и самой большой в городе тюрьмой. Помимо наземных казематов есть в ней и подвальные отделения, увлеченно рассказывал горбун, но глубина последних гораздо меньше, чем подземные камеры трехэтажной Черной Башни, что ждут своих гостей на тридцатиметровой глубине, и соединены эти башни подземными запутанными ходами. "А как без них-то? - искренне удивлялся Якоб, -скоро вот еще одна большая императорская штольня под Прагой появится. Тайны ведь всегда должны быть спрятаны, или юноша думает иначе?"
  
   Амадо внимательно слушал и вспоминал одну из лекций в университете Сарагосы, в которой горбун рассказывал о новом языке, придуманном двумя монахами где-то в северной Англии, и якобы, язык этот - ангельский, и кто понять и выучить его сможет, бессмертием и великой силой наделен будет.
  
   - Извините, - прослушав лекцию, обратился к Якобу Амадо. - Бессмертие предполагает неторопливость и бесчисленное количество ошибок, которые можно исправлять веками. Оно превращает живые эмоции в холодное равнодушие и лишает человека радости ожидания завтрашнего дня. Бессмертие отрицает случайности и совпадения, сковывая логической цепью различные, не связанные между собой события. В нем нет жизни, потому что нет смерти. Разве не так?
   - Случай есть не что иное, как имя закона, который не распознан, - вежливо ответил горбун, - это один из принципов одного древнего философского учения.
   - Значит, есть закон, согласно которому любой поступок есть часть законченного предложения, длинною в человеческую жизнь? - уточнил Амадо. - Я правильно Вас понял?
   - Я не думаю, что смогу ответить на этот вопрос, - медленно присев на скамью, опустил голову Якоб. - В земной жизни мы оказываемся перед необходимостью быстро находить решения, иначе мы не выживем. В тоже время, существуют вопросы, ответы на которые ищут многие поколения. Я не знаю, что лучше - действие или раздумье, но мне гораздо ближе притча об отшельнике, прожившем в горах более двадцати лет. Почувствовав, что скоро умрет, он спустился в свою деревню, чтобы проститься с сыном, - внимательно посмотрев на Амадо, продолжил Якоб. - "Отец, я не понимаю тебя, - встав на колени перед стариком, сказал его сын. - За эти двадцать лет ты не сделала ничего хорошего." Отшельник улыбнулся и ответил: " По крайней мере, я не сделал ничего плохого, тем более что понятие добра люди трактуют по-разному. Глядя на облако, один радуется скорому дождю, а другой - злится, что оно закрывает ему солнце. С добром также."
   - Я еще не думал о двойственной природе любого поступка, - осторожно разглядывая горб Якоба, ответил Амадо. - Вы показали мне направление, но путь я должен найти сам.
   - Чаще смотри на небо и старайся слушать звезды, - посоветовал ему горбун. - В первый год ты ничего не поймешь, но позже ты захочешь стать одной из них. Возможно даже, тебе будет совсем неинтересно с людьми. У неба можно учиться, подумай об этом, - мягко улыбнулся Якоб и протянул Амадо длинную, сухую руку.- Чем чаще смотришь вдаль, тем лучше можешь рассмотреть себя. Знаешь, а ты мне понравился,- добавил горбун. - Будет необходимость, я знаю, как тебя найти.
  
   Амадо медленно протянул руку к пергаменту.
   - У тебя ровно час, - жестко глядя на него, приказал Якоб. - Впереди пять дней, каждый день - по часу. Я всегда рядом буду - такой мне приказ. Поможешь найти шифр, озолотит тебя Рудольф. Верит он, что в рукописи тайные знания хранятся, и кто овладеет ими, тот чудеса творить сможет и вечное бессмертие обрести.
  
   Якоб неловко слез с табуретки и, закрыв глаза, присел у двери - там тени больше и никто чужой не войдет: охраняет он, все как приказано. Быстро выдохнув три раза, как всегда делал его отец перед самыми важными моментами, Амадо открыл первый разворот рукописи, но затем решил действовать наугад и сразу же попал на семьдесят вторую страницу, где вверху и внизу, обнаженные по пояс, стояли в голубой воде женщины, и вторые держали за грудь третьих, а четвертые и пятые держали друг друга за руки, и непохожи они были на русалок: у русалок глаза хитрые и удлиненные, а у этих - слишком простодушные и круглые, и красоты в них нет никакой, одна нагота и срам. На следующих страницах женщины тоже встречались, только жались они по углам, и у всех - одинаковое выражение лица, словно сестры они, и словно испуганы они чем-то: или странными сосудами, из которых, как щупальца осьминога, кривые трубы в разные стороны расходились, или буквами, так похожими на высоких хищных птиц, что загнутыми клювами всегда налево смотрят. Повнимательнее надо с этими наклонами, подумал Амадо, неспроста это, наверное, часть разгадки в них кроется: ведь любому глазу заметно, что автору все буквы хорошо знакомы, легко он их пишет, быстро его рука летит, не задумывается, но вот цифры внизу немного отличались от манеры написания букв. Медленно поднеся пергамент к лицу, он начал внимательно изучать почерк, и затем, мгновенно переведя взгляд на цифры, Амадо понял: написаны цифры другим человеком, неуверенный у этого человека нажим, боится он ошибиться - так молодой олененок в первые минуты жизни стоит, и пока силы в ножках не появятся, качает его из стороны в сторону, и копыта за землю никак зацепиться не могут. Так и стал называть про себя Амадо этого неуверенного: олененок. И первая ниточка показалась, ведь если увидел он того, с цифрами, и смог характер его почувствовать - значит, шаг вперед сделан и клубок этот потихонечку распутать можно, и значит, чуть позже увидит он и автора, и тогда легче будет тайный шифр разгадать. Но не сейчас, конечно: на сегодня - хватит, прошел его час.
  
  

СЛЕПОЙ

  
   На второй и третий день Амадо пытался изучить характер автора, ведь каждого пишущего всегда по почерку прочесть можно: резок ли, задумчив, спокоен или тороплив, молод или стар, здоров или болен. Мускулистые плечи букв выдавали в авторе человека сильного и уверенного, но не фанатика, а хищные закругления вверху - их Амадо назвал клювами, говорили о том, что автор бывает беспощаден и жесток, а такое часто у одиночек встречается. Вот, например, Слепой Стефан, монах, более четверти века в пещере близ Толедо живет, а как увидел его однажды Амадо, страшно ему стало: молчит старик, костяшками пальцев недовольно хрустит, а в глазах жестокость безумная и гнев ястребиный, и видно, что презирает он человечество. Вот она, гордыня, подумал тогда Амадо, даже в святых стариков забирается. Так их стало у него двое, Слепой и Олененок, автор и подмастерье: уже неплохо, еще один шаг, но все равно не приближает он к разгадке, и лишь два дня у него осталось, успеть бы.
  
   На четвертый день в дело вмешался Итальянец. На одном из вложенных больших разворотов, а таких в рукописи было всего два, увидел Амадо девять островов правильной круглой формы и два замка по краям, а такие высокие замки только в Италии строят, на севере: на них башни тонкие в небо смотрят и балконы на башнях узкие, и издали похожи они на гнезда альбатросов-стервятников, что на диких скалах живут. Значит, не обошлось здесь без Итальянца, тем более, непохоже, чтобы автор текста так рисовал: нежная и тончайшая манера у рисунка, и углы везде мягкие, совсем на острые клювы не похожи. Значит, трое их всего: Слепой, Олененок и Итальянец. Из этой троицы больше всех нравился ему Олененок: Амадо помнил, как в детстве, около дома, он хромого детеныша подобрал и два месяца за ним ухаживал, а потом, когда тот уже мог бегать, на волю его отпустил, только привязал ему на шею фиолетовую ленточку, чтобы как-нибудь в лесу встретить и погладить, ведь узнает он его, обязательно узнает! Четвертый день близился к концу, и оставались впереди лишь сутки, и вдруг вспомнил Амадо об исчезнувших страницах рукописи: точно, тридцать две страницы исчезло, и как ни хотел он встречаться с шарлатаном - обманщиком Келли, а надо бы, есть у него одна догадка, и проверить ее нужно, прямо сегодня вечером и проверить. Как всегда, из библиотеки провожал Амадо молчаливый Якоб, и неуютно ему было, когда тот глазами его спину сверлил, а глаза у горбунов - сами знаете какие: немного нечеловеческие - это раз, ничего в них прочесть нельзя - это два, и еще зрачки в них расширенные. Здесь главное - в глаза им долго не смотреть, а вот до горба слегка дотронуться можно, но незаметно это делать надо, тогда и желания твои сбудутся.
  
   - Нашел что-нибудь? - проскрипел за его спиной горбун, видно, заметил он, что шаг вперед все-таки сделан, иначе не стал бы Амадо так смело на него смотреть, не дозволяется такое никому.
   - Пока нет. Так, ниточки разные, - уклончиво ответил Амадо и, повернувшись к Якобу, спросил небрежно. - Мне бы с Келли повидаться, устроите?
   - Не рекомендовал бы, - по-отечески взглянув на Амадо, посоветовал ему горбун. - Говорят, на родине он был лекарем и нотариусом, но за нечистые свои дела был приговорен к отрезанию уха, что у англичан является знаком порочного и нечестного человека: поэтому у него и волосы такие длинные, скрывает он свою метку, так-то.
   - Мне хотелось бы задать ему пару вопросов, - попросил Амадо, - сделаете?
   - Сделаю, - уверенно сказал Якоб. - Что ж не сделать-то? Только поосторожней ты с ним, говорят, он мысли читает и людей околдовывает, недаром он Джона Ди навечно к себе привязал, а тот, чтоб ты знал, новыми моделями вселенной занимался, читал я его труды. А еще очень жаль, что доктор Ди свои работы с вечным двигателем не завершил, ведь совсем уже близко подошел...
   - Когда? - вежливо уточнил Амадо.
   - А вот сегодня вечером и познакомлю, - глядя снизу вверх, подмигнул ему Якоб. - Сегодня, по просьбе Рудольфа, но только при обязательном моем присутствии, доктор Ди устраивает очередные опыты.
  

МЕДИНА

   - Черное зеркало из полированного вулканического стекла привезено испанцами из Перу и оправлено мастерами из Эссекса в золотую раму, - указывая на круглый, покрытый черным бархатом, стол, шептал Келли маленькому Якобу. - В середине зеркала находится кристалл, круглая, не более тридцати дюймов в диаметре, застывшая вспышка света, напоминающая мне дверцу в иные сферы, откуда и появляются духовные сущности, рассказывающие нам с доктором Ди о множественности миров и позволяющие заглянуть в будущее.
  
   Посмотрев на зеркало, Амадо вспомнил, что свое название этот минерал получил от древнегреческого "кристаллос", что в переводе означает лед, вечный прозрачный лед, замерзший настолько, что ни одно кастильское солнце растопить его не может, и поэтому многие церковные чаши из него сделаны, а еще в горном хрустале своя живительная энергия есть, и если кристаллы к свежей ране приложить, то человека вылечить можно, только камень этот должен быть обязательно круглым и плоским, и чтоб ни единой трещинки нигде не было, так говорят.
  
   - Ацтеки использовали этот камень для прорицаний, - увлеченно продолжал Келли, - недаром их бог вулканов носит имя Тескатлипоки, то есть дымящееся зеркало. В Англии у Ди есть специальная комната "зеркального созерцания", там он впервые и увидел двух божественных: девочку-эльфа Медину и мальчика-ангела Аве.
  
   Амадо сразу насторожило имя девочки: кто же не знает, что именно во втором после Мекки священном городе ислама Медине ан-набий, что в переводе означает город Пророка, и был окончательно утвержден Священный Коран, который и есть начало отсчета всего исламского государства?
  
   - Я хотел бы начать свои опыты с рассказа о девяти потерянных книгах, - дотронувшись до кристалла, обратился Джон Ди к императору Рудольфу, - дело в том, что, согласно дошедшим до нас сведениям, в древней Индии существовало одно тайное общество.
  
   Выдержав небольшую паузу и поправив массивный перстень с полупрозрачным голубым бериллом, помогающим ему вызывать невидимые окружающим миры, Джон Ди сообщил присутствующим, что за двести сорок лет до рождества Христова, по приказу индийского царя Ашоки, было образовано "Тайное общество девяти Неизвестных". Основной его целью являлось систематизация всех научных знаний и открытий, для чего были выбраны царем девять мудрейших ученых, каждый из которых написал по одной книге: первая была посвящена психологии людей и возможностям абсолютного влияния на толпу; вторая содержала детальное описание летательных аппаратов, способных переносить людей не только на большие расстояния, но и совершать полеты на другие планеты; в третьей описывались различные способы одним лишь касанием руки убивать или оживлять любого человека, в четвертой...
  
   - Не отсюда ли любопытные чертежи ди сер Пьера да Винчи? - поинтересовался Рудольф, изучивший к тому времени не более трети из 120 копий записных книжек Леонардо, переданных ему на хранение французским королем, получившим их, в свою очередь, от Франческо Мельци, который, согласно завещанию, и стал единственным наследником этого великого человека.
   - Возможно, - мягко согласился с императором Ди, - я совсем не исключаю такого варианта, тем более что мой соотечественник Роджер Бэкон еще в тринадцатом веке предсказал создание прибора, при помощи которого можно увидеть вблизи любое созвездие. Спустя три века мне удалось создать телескоп и оснастить английский флот подзорными трубами, - чуть повысив голос и торжественно растягивая фразу, с гордостью признался Ди.- Также, Бэкон говорил о возможности говорить с человеком на любом расстоянии, будь он, например, в Лондоне или Праге.
  
   - Между прочим, фамилия Ди переводится с валлийского как "черный," - недружелюбно просвистел на ухо Амадо подозревающий всех горбун и показал юноше образец подписи, - а с чего это приличному человеку такую фамилию иметь, а? И подписывается он странно: "Voo". Ни в английском, ни в валлийском, да и во всех известных мне языках нет такого слова, я проверял.
   - Если перевернуть лист и чуть изменить угол зрения - получится "007", - осторожно заметил Амадо, - за цифрами часто прячутся законы и люди. Доктор Ди - математик и я не исключаю, что это не просто совпадение.
   - Говорят, последние пять лет он странствует по Европе, - внимательно взглянув на юношу, ответил Якоб, - возможно, им правит не праздное любопытство гениального ученого, а нечто иное.
   - Английский шпион? - предположил Амадо.
   - Да все может быть, - кивнул головой горбун. - Около двадцати лет назад доктор Ди встречался с Максимилианом, отцом императора. Теперь вот взялся за сына. Ладно, давай послушаем.
  
   Насладившись произведенным на императора впечатлением, Ди закончил свое длинное вступление рассказом об оставшихся пяти книгах, самой интересной из которых оказалась последняя, девятая, посвященная закону о рождении и смерти цивилизаций, о временной амплитуде их расцвета и неизбежного в дальнейшем угасания.
  
   - К "Девяти Неизвестным" можно причислить и великого индийского падишаха Акбара, - задумчиво склонил голову Ди. - Всего десять лет тому назад он издал указ о свободе вероисповедания, отменив своим решением смертную казнь за вероотступничество, а это, безусловно, великий духовный подвиг, - глядя императору в глаза, закончил Ди.
   - Я размышлял о веротерпимости, - пристально рассматривая свои пальцы, заметил Рудольф. - Возможно, я сделаю это чуть позже. Сейчас я не готов. Продолжайте.
   - Несколько недель назад я написал римскому посланнику папы письмо с просьбой способствовать окончанию вражды между католиками и протестантами, - высоко подняв голову, проговорил Ди, - из-за нескольких различных трактовок Святого Писания мы просто убиваем друг друга. Это дико.
   - Я думаю, Вы сделали ошибку, - мрачно констатировал Рудольф, - такую же ошибку делает и Джордано Бруно, кстати, сейчас он в Праге.
   - Мы знакомы, - быстро ответил Ди, - три года назад он был в моем доме, в Мортлейке.
   - Безумцы. - рассеянно зевнул император, - красивые безумцы. Наверное, именно этим вы мне и нравитесь. Тем не менее, я слушаю Вас.
  
   Кровь его прабабки Хуаны Безумной и отца, Максимилиана Второго, склонного к компромиссу между католиками и протестантами, давала Рудольфу врожденную возможность быть непостоянным и непредсказуемым, щедрым в общении и одиноким в душе. Амадо прекрасно знал, что Рудольф, воспитанный при испанском дворе Филиппа Второго и готовый к жесточайшему искоренению ереси в любых ее возможных проявлениях, был в то же время человеком, подверженным частым и длительным депрессиям, потому и отгораживался от мира с помощью оккультных магов и предсказателей, создав крупнейший в Европе оазис магии и алхимии: даже Якоб вскользь упоминул о большом влиянии на него со стороны этих англичан, и в особенности, этой лисы Келли, который слишком уж часто касается горбуна рукой, будто пробуя того на прочность.
  
   - Мои ангелы потребовали от меня ни в коем случае не раскрывать людям тайны мироздания, - встав перед императором на колени и положив руку на магическое зеркало, тихо проговорил Ди, - но перед лицом Вашего Величества я говорю: "Если ни один человек, ни единым способом, не получит что-либо из этого от меня, в таком случае я думаю, что поступлю неподобающе". А теперь я готов начать сеанс. Для этого мне нужен Эдвард, один я не смогу, Вы позволите?
  
   Рудольф молча кивнул головой, и с улыбкой опытной цыганки, мгновенно оценивающей психологию любого стоящего перед ней человека и способной определить за миг, какие именно фразы нужны этой слабой душе, к бархатному столу быстро засеменил Эдвард Келли. Перепробовав в жизни такие разные профессии, как юриспруденция, мошенничество и алхимия, Келли и не заметил, как последние два ремесла подвели его к загадочному лабиринту по имени Джон Ди. Смело шагнув в темноту, Келли постарался идти наощупь, но лабиринт оказался настолько запутанным, что, казалось, и сам его хозяин не знает, где находится выход. Вдоль стен стояли четыре тысячи старинных книг, собранных Джоном Ди в монастырях Англии и Европы, а направление движения мысли показывал изобретенный им в молодости парадоксальный компас, чья стрелка в виде Меркурия настойчиво указывала в сторону магического миропонимания и сверхчувственного восприятия всего неземного. Поскольку никакого света в лабиринте не было, Келли был вынужден придумать нечто вроде божественного озарения, с помощью которого любые фантазии и возвышенные импровизации легко превращались бы в короткие диалоги между невидимыми сущностями и доктором Ди.
  
   - В общении с духами мы применяем несколько нестандартную технику, позволяющую с математической точностью записывать все услышанное для его дальнейшей расшифровки, - изменившимся до неузнаваемости голосом пропел Келли. - Однажды в зеркале я увидел неровное, разбитое на двадцать квадратов, светлое поле, в котором находились незнакомые мне символы и буквы, похожие на сонных и задумчивых птиц.
  
   В рукописи Молчаливого тоже были буквы-птицы, вспомнил Амадо, только символов он там не заметил, символы всегда сильнее букв, их глаз сразу выхватывает и долго еще потом оторваться не может, будто магнит какой-то в них есть, как, например, в свастике, символе солнца и удачи, разделившим год на четыре ровные части. Образованный из простых и понятных слов : "добро" и "существование", этот символ может нарисовать даже ребенок, а сколько в нем силы и строгости, сколько движения и уверенности, над этим долго размышлять можно.
  
   - После моего видения доктор Ди предложил нарисовать такую же таблицу, - продолжил Келли. - Когда я вижу в зеркале Медину, она диктует мне буквы, медленно, одну за одной, но всегда диктует их в обратном порядке. С помощью сложных математических расчетов нам удалось понять ее ангельский язык, и с тех пор мы можем разговаривать с ней о прошлом и будущем, расспрашивать ее о том мире, откуда она родом. Мы даже знаем имена двух ее старших сестер.
   - Это искусственный язык? - не удержался Амадо. - То есть, я хочу спросить, вы смогли изобрести новый язык?
   - Нет, - не согласился с ним Ди, - некоторое время спустя ангелы передали мне книгу со странным названием "Loagaeth", написанную на языке творения, большая часть символов которой и легла в основу создания "ангельского языка." Внимательно изучив "Книгу заклинаний Гнория," где подробно описаны единственно верные способы общения с духами, а, в случае использования магических свойств некоторых кристаллов, положенных на четыре квадрата, и сама возможность созерцать бога, я провел много экспериментов, пока, наконец, не добился нужного мне результата: таблицы из двадцати букв.
  
   От Амадо не укрылось то обстоятельство, что и в рукописи Молчаливого, и в таблице Джона Ди использовались незнакомые буквы, и в сочетании со знакомыми ему знаками-птицами это могло свидетельствовать о двух, взаимоисключающих фактах: либо таинственная рукопись написана новым искусственным языком и является умелой подделкой этих англичан, либо она может оказаться одной из девяти потерянных книг. Интонация и глаза Джона Ди убедили Амадо в том, что в отличие от Келли, Ди проводит опыты с магическим кристаллом, ставя перед собой исключительно духовные и возвышенные цели, помогающие ему постичь божественную природу человека и окружающего его мира, а, может быть, и миров, кто знает?
   "Кроме совершенно необходимых специальных восковых печатей и различного рода минералов, обрамленных червонным серебром или же белым золотом, должны наличествовать также : "Священная Таблица", кольцо и ламен, которые должен носить маг, а также жезл "el" и его разделенные на три части концы должны быть окрашены черным цветом, а середина - в красный цвет,- процитировал по памяти Келли. - Написано Джоном Ди в ноябре 1582 года, вечером, 17-го числа."
  
   - Да подними же меня, - со злостью ущипнул Амадо маленький горбун.
   Необходимость смотреть на мир снизу вверх ничуть не расстраивала Якоба, а найденный им прием настолько ярко демонстрировал превосходство человеческой мысли над сложившимися стереотипами, что оставаясь в одиночестве, горбун часто улыбался и даже старался шире расправить узкие, сутулые плечи. Суть его находки сводилась к тому, что выбрав самое высокое окно на восточной стороне Старого Дворца, он становился к нему спиной и внимательно наблюдал за собственной тенью. По мере того, как солнце поднималось все выше и выше, мышиная тень Якоба превращалась в молчаливого могучего великана, способного одним движением руки дотронуться до противоположного окна и при желании легко распахнуть его настежь.
   "Вот так, - говорил он себе, - вот именно так, а не как-нибудь там иначе. И где вы видите врожденное уродство или физическую немощь? Объяснить и доказать можно абсолютно любую мысль. Все дело - в выбранной точке зрения. " - Не вижу я никакой девочки Медины, - продолжал ворчать Якоб, - и, кстати, Аве-ангела тоже. А ты?
   - Их видят только посвященные, - услышав его шепот, ласково улыбнулся доктор Ди, - итак, мы начинаем вопросы.
   - Почему мой отец отказался от последнего причастия? - опустив плечи, тихо спросил Рудольф.
   - Я попрошу оставить нас наедине с императором, - обратился Ди к Амадо и Якобу. - Келли останется с нами, он - проводник, без него мы ничего не услышим.
   - Использование священных символов и строго соблюдаемых при этом церемоний гарантирует посвященному невмешательство грубых демонических сил и надменных маленьких сущностей в виде злобных гномов и навязчивых троллей, - закрывая перед Якобом дверь, попрощался с горбуном Келли.
  
   С неохотой спускаясь по высоким ступеням, Якоб долго ворчал и комментировал слова Келли в том смысле, что неясно еще - кто здесь на самом деле грубая демоническая сила, а кто - преданный императору человек: пусть и невысокого он роста, а за версту жулика почуять сумеет, а такого, как Келли, он и через Ла-Манш увидит, даром, что Альбион от всей Европы постоянно туманами закрывается, видно, есть что от нас скрывать, но ничего, мы по одному туманному слову любого проходимца раскусим, правда, ведь?
  
   - Видимо, это совпадение, но сегодня утром мы получили папский эдикт, - выйдя на балкон второго этажа, перешел на шепот горбун, - 10 апреля три последние книги Джона Ди должны быть сожжены на площади. Такой вот ответ на письмо о католиках и протестантах.
   - Ему угрожает опасность? - так же тихо спросил Амадо.
   - В лучшем случае будет указание выслать его из Праги, - спокойно ответил Якоб, - в худшем - заключение под стражу и костер. Думаю, ему предъявят обвинение в некромантии. Просто я знаю того, кто пишет все эти указы.
  
  

БАШНЯ КЕЛЛИ

  
  
   По вечерней Праге не спеша шли два, непохожих друг на друга человека: маленький, говорливый Келли, старающийся лучше узнать молодого и высокого испанца, и молчаливый, задумчивый Амадо. Он и раньше бывал у алхимиков, и ему всегда казалось, что пахнет там обманом, не серой, а именно обманом, да еще чучела животных везде понаставлены и зачем им столько неживого вокруг себя, ведь эликсир жизни ищут?
  
   - Прекрасный какой город, - счастливо ворковал Келли, - любят здесь ученых. Вот идем мы по этому мосту, а не было бы его, если в 1322 году король Карл не распорядился бы собрать известных астрологов, чтобы те рассчитали правильную дату начала строительства. И ведь посчитали же: год 1357, 9-ый месяц, 7-ой день, 5 часов, 31 минуты. Получается так: 1-3-5-7-9-7-5-3-1, то есть с любой стороны это число одинаково читается! И мост этот еще тысячу лет простоит, а Вы говорите....
  
   С левой стороны улицы, круто спускающейся в темноту и сырость, в небольшой узкой арке, ждала их тяжелая кованая дверь, заскрипевшая недовольно, когда Келли, пропуская Амадо, слегка подтолкнул ее плечом: не жаловала она незнакомцев, а еще больше не любила она тех, кто сомневался в могуществе Келли, великого астролога и мага, превращающего в золото все, что только ему под руку попадется, он скоро и ее саму золотой сделает, вот увидите.
  
   - Прошу, - вежливо поклонившись, произнес Келли и мягко погладил серые, уходящие наверх, каменные стены, - Всего в три этажа башенка, но уж какую подарили...
   - Я за Вами, - мягко улыбнулся Амадо: не любил он, когда кто-то за его спиной стоит, так сразу слепым и беззащитным становишься, любой малец убить тебя может, ты и испугаться не успеешь.
  
   Пропустив Келли вперед и следуя от него на некотором расстоянии, Амадо незаметно разглядывал ступени крутой винтовой лестницы, и насчитал он их пятьдесят восемь, заметив про себя, что первая и последняя - намного выше всех остальных, есть такой прием в старых постройках и особенно - в подземельях: делается это для того, чтоб споткнулся человек и равновесие на миг потерял, а вместе с равновесием - спокойствие и уверенность. Старый это прием, известный, ничем пока не удивила его башня Келли, скорее, огорчила. Проходя второй этаж, Амадо увидел темный дубовый контур: дверь как дверь, видно, что тяжелая она и прочная, а вот щелочки для ключа - нигде нет, значит, обманка это и, скорее всего, потайной ход в маленькое помещение находится на третьем этаже, под люком, и место это вроде хранилища используется, потому что когда они с Келли к башне подходили, не было на втором уровне окон, это он точно помнил.
  
   На третьем этаже башни располагалась лаборатория. Помещение было разделено на две неравные части: справа - маленькая темная комната, где какая-то высокая девушка упорно просеивала сквозь сито мелкий, красно-бурый порошок, а слева - просторный высокий зал, по стенам которого стояли длинные полки с мутными сосудами и колбами неправильной формы. Под потолком сушились незнакомые Амадо травы, и изредка шевелились чучела небольших птиц, до сих пор пугавшихся заспиртованных змей в прозрачных банках, что замерли навеки в последнем своем ядовитом прыжке.
  
   - Через год я из меди сделаю золото, - убежденно сказал Келли и подошел к одной из плавильных печей, довольно большой для этого времени. - Моя Лючия не разговаривает, - кивнув в сторону стройной девушки, добавил он. - Она немая, и меня это устраивает: даже если что-то и увидит, никому не сможет рассказать.
  
   Спустя пару минут яркий огонь осветил правый угол зала и на крошечном письменном столе Амадо увидел книгу Данстана: в те годы многие делали ее копии, надеясь создать красную тинсктуру - бурый порошок, превращающий в золото любой из известных металлов.
  
   - Множество путей ведет к магии, и лишь один ведет из нее обратно, - задумчиво проговорил Амадо и внимательнее посмотрел на Келли, готовившего для него очередной волшебный опыт.
   - Подождите немного, сейчас разогреется, и я Вам чудо покажу, - весело пообещал Келли и взял с нижней полки две небольшие колбы с зеленоватой тягучей жидкостью.
  
   "Наверное, сейчас", - наблюдая, как увлеченно Келли переливает жидкость из одной колбы в другую, подумал Амадо, - "сейчас он сообразить не успеет, уж очень он увлечен, так что самое время. Ключ! - крикнул он. - Разгадка, шифр, он же в тех 32 страницах. Отдайте немедленно!" Келли резко повернулся, глаза его забегали, словно пьяные шуты в конце хмельного праздника, и от неудачного движения обе колбы упали в огонь. Раздался такой сильный взрыв, что в Старом Дворце проснулся даже горбатый Якоб и тут же пожалел, что сегодня днем он познакомил Амадо с этим опасным англичанином, для которого ничего святого нет, а язык его ангельский - приманка такая, чтоб из Рудольфа деньги выкачивать, уж больше года сосет, кровопивец, все ему мало. В зале все пылало: летали по воздуху раненные чучела птиц, и яростно прыгали за ними черные ядовитые змеи из лопнувших банок, и, сгорая в огне, шевелили своими лапами пауки-могильщики, и травы горели фиолетовым цветом и опускались потом легкими хлопьями черного, густого снега. Спасла Амадо высокая смуглая девушка. Сначала она вытащила на лестницу Келли, а затем и его. И напрасно, выбежав на улицу, махала она руками и беззвучно звала на помощь: все жители Праги знали страшную башню Келли и давно обходили это место стороной.
  
   Через месяц, написав подробный отчет и не утаив ни единой своей догадки, Амадо полностью поправился и получил предписание вернуться в Испанию, но не в свой монастырь, где часами просиживал он над книгами, день за днем пытаясь постичь смысл предназначения человека, а в распоряжение Святой Инквизиции: там спокойнее, объяснил ему Якоб, время сейчас опасное, а ты нам живым нужен, так что посидишь года четыре в архиве, пригодишься еще. Так, искренность Амадо обернулась для него черной меткой инквизитора, от которой не только дети, но и правнуки его никогда не отмоются, и один только выход у них будет - уехать навсегда из Испании, и лучше всего отправиться им следом за доном Васко да Гама на восток, в Каликут: там корабли бросают якорь за несколько километров от берега, так что любую опасность заранее увидеть можно.
  
   Джона Ди и Эдварда Келли он больше не видел, но позже рассказывали ему, что доктор срочно вернулся в Англию, а мошенник был посажен в тюрьму и неудачно пытался бежать, сломав при этом ногу. Позже был он помилован, но снова попал в тюрьму, где и был преспокойно отравлен местным врачом. Про императора Рудольфа говорили, что он так и не нашел волшебного шифра, стал стареть, отдал свой трон младшему брату, а в конце жизни помешался и умер от срамной болезни. Много позже Амадо узнал, что в 1609 году Рудольф подписал грамоту, на основании которой, как и мечтал Джон Ди, были уравнены права католиков и протестантов. Рассказывали, что его незаконнорожденный старший сын, унаследовав от отца безумие, совершил зверское убийство любимой девушки, за что пожизненно был заточен императором в тюрьму, где и умер в возрасте двадцати пяти лет.
  
  

1591

  

ЦЕПОЧКА

  
  
   В то утро разбудили Амадо громко кричащие птицы, и непохоже это было на приветствие или спор, во время которых все равно за птенцами своими следить можно. Странно, что птицы эти ни разу в их сторону не посмотрели, и выходило, что следил за птенцами один только Амадо: вот они, два серых комочка на траве барахтаются, стоит только руку протянуть. Бережно отведя от них взгляд, Амадо осторожно посмотрел наверх и с удивлением заметил, что, словно стрелы Господни, мечутся по небу черные, с проседью, птицы, и что исчезают они одна за другой, а если учесть, что солнце проснулось сегодня на левой его руке, значит, путь их лежит на северо-запад, ему как раз туда и нужно, хоть и говорил горбатый Якоб, что путь на север будет для Амадо всегда тяжелым: ему куда угодно идти можно - везде удача будет, а вот северное направление опасно для него, да что ж теперь поделаешь, если впереди у него - первый день в инквизиторской тройке.
  
   Растолкав одноглазого Бартоломео, первого, кого за быструю реакцию он выбрал себе в слуги, Амадо глазами показал ему верное направление и первым зашагал навстречу северной опасности в виде небольшого городка Альтасо с тремя сотнями жителей, часть из которых недавно впала в ересь, и, судя по донесениям, замешена в этом приехавшая месяц назад женщина и две ее дочери. Разные источники свидетельствовали о том, что это итальянка, и из-за своей смуглой кожи прозвали ее Черной Лючией, и будто бы глаза ее во сне не закрываются, а это странно, так ведь только слепые спать могут, а она все видит и даже людей лечит, и это вдвойне странно, потому что лечит она их не молитвами и травами, а прикосновением правой руки ко лбу больного. А местному врачу, который выразил сомнение в волшебной ее способности, один раз вообще под ноги плюнула, такие дела. Размышляя в пути о том, что не любит он с нервными женщинами на разные богоугодные темы говорить, а говорить все равно придется, иначе сожгут ее вместе с детьми, Амадо чуть не упал, когда тяжелая рука Бартоломео слегка задела его плечо. - Прокаженные, - тихо сказал он, - отойдем.
   Добежав до ближайших кустов и присев на корточки, увидели они пятерых человек с колокольчиками на шеях, и у каждого в руках большая палка с двумя кривыми рогами, а у последнего - длинный нож за поясом, и пусть звенели колокольчики радостно и весело, а нехорошо день начинался: то птицы гнезда свои бросают и на север летят, а что им летом на севере-то делать, то прокаженные на пути их встречаются. Видно, прав был Якоб, недаром он единственный, кому верит Рудольф. Звуки цеплялись за ветер, и те, которым повезло, отправлялись вслед за птицами, в то время как самые слабые падали на землю и их осколки разрезали созревшую за ночь росу на мелкие неровные части. Когда колокольчики вскрикнули в последний раз, а кривые рога превратились в маленькое, безобидное стадо, Бартоломео подмигнул Амадо единственным своим глазом и посоветовал тому быть наперед осмотрительнее: от этих прокаженных чего угодно ожидать можно, иногда они ни с того, ни с сего, на людей бросаются, но в целом они тихие, знают ведь, что совсем немного им осталось, поэтому и не разговаривают почти, силы берегут. - И своих они не бросают, - добавил Бартоломео, - больные все насмерть, сами еле передвигаются, а слабых не оставляют. Они как волки, - уважительно заключил он, - у них этому учиться можно.
  
   Несмотря на то, что грозный вид Бартоломео располагал каждого встречного к откровенному признанию в собственной физической немощи и мрачно намекал на упущенную вчера возможность хоть вкратце, но все-таки написать свое завещание, Амадо нравилось в нем та естественная легкость восприятия мира, которая встречается или у детей, или у стариков: разница только в том, что, рождаясь, дети не ждут от мира ничего плохого, а старики не верят в хорошее даже тогда, когда оно случайно, но все же происходит. Сочетание детского оптимизма и одноглазой, видящей только плохое, старости, придавало характеру Бартоломео черты той завершенности образа, при которой непосредственность выглядит мудростью, а упрямая недоверчивость тактично напоминает о несовершенстве мира, наказывающего всякого, кто верит в свободу выбора и забывает об осторожности: недоверчивость предлагает людям покой и долголетие, сытую жизнь и прохладную тишину, но частенько умалчивает о том, что в старости и вспомнить-то, в общем, будет нечего.
  
   Историю Бартоломео было сложно назвать трагичной: такие судьбы встречаются на каждом шагу, но если шагать быстро, то эти судьбы превращаются в высокую изгородь, отделяющую тебя от всего того, что принято считать человеческим состраданием и вниманием к ближнему своему. Остановившись на миг, можно заметить, что некоторые колья изгороди не так крепки, как кажутся на первый взгляд, а их острые заусенцы не более чем необходимая защита от нового предательства или разгуливающего среди бела дня обмана, ставящего человека на колени каждый раз, когда так хочется поверить.
  
   - Мы жили в небольшом Пеньисколе, недалеко от Валенсии, - играя увесистым клинком, однажды рассказал Бартоломео. - Говорят, там жил антипапа Бенедикт 13-ый, бабушка называла его "папа Луна".
   - Да, - согласился Амадо, - в начале пятнадцатого века было время, когда одновременно существовали сразу три папы и каждый из них боролся за власть. Власть означала деньги, а деньги и власть - это именно то, что меньше всего необходимо наместнику бога на земле. Знаешь, я еще ни разу не видел хотя бы одного худого высокопоставленного священника.
   - Вы в точку попали! - обрадовался Бартоломео. - Из-за одного такого ходячего хряка все и началось.
  
   Быстро проскочив мимо нескольких лет своего беззаботного детства и изящно обойдя ряд легкомысленных эпизодов, которые совершенно не имели отношения к делу, Бартоломео печально остановился возле грустной истории своей семьи. Воткнув в землю клинок, на мгновенье показавшийся Амадо раскачивающимся на погосте крестом, он с грустью поведал о семейной трагедии, что сначала унесла отца и мать, а потом посадила ему на плечи двух старших и слегка перезрелых его сестер. Оставшись наедине с незнакомой ему нищетой, десятилетний Бартоломео сразу же отверг плаксивый язык этой худой незнакомки, чьи советы сводились либо к ближайшей грязной паперти, либо к ожиданию обязательного завтрашнего чуда, которое нет-нет, да и сваливается иногда на головы тех, кто живет где-то между вечным голодом и сиюминутной радостью от брошенной им крошки хлеба.
   Далее речь пошла о вынужденной поездке Бартоломео в богатую Валенсию, придумавшую себе красивый герб, где черный дракон укрывает крыльями две коронованные буквы "L", более двухсот лет рассказывающие людям о необыкновенной преданности города великой католической вере. Направляясь в главный кафедральный собор, он был абсолютно уверен в помощи одного из местных священников: рассказывали, что они внимательно выслушивают каждого, и если у человека случалось несчастье или почувствовал он некую духовную слабость, то помогают они не только словом, но и накормить могут и даже работу какую-нибудь дать. Поскольку при рождении душевная слабость Бартоломео была заменена кем-то на стихию маленького, но упрямого урагана, ему не оставалось ничего иного, как искать кратчайший путь к решению собственной судьбы, ответственной за жизнь двух его бестолковых сестер.
  
   - У меня умерли родители, и каждый вечер я качаю на руках двух плачущих малышек, - присев на корточки и изображая скромного мальчика, пересказывал Бартоломео свой разговор с толстым священником. - Девочки постоянно хотят есть, и у меня возникает ощущение, что это у них на всю жизнь. Помогите мне, пожалуйста, я умею работать. Или дайте немного денег, когда подрасту, я все отдам.
   - И что сказал этот священник? - заранее зная ответ, спросил Амадо.
   - Сначала он погладил свой живот, а потом мою голову, - встав на ноги и вынимая клинок из земли, ухмыльнулся Бартоломео. - А потом он сказал: "Бог поможет. Иди с миром".
   - И ты, правда, ушел с миром? - недоверчиво поднял брови Амадо.
   - Нет, я ушел с серебряной чашей. Залез ночью и взял самую большую, - откровенно признался он. - Только Вы не думайте, я не от жадности, я - от обиды. Я ведь впервые в жизни попросил о помощи.
  
  
   За целый день они больше никого не увидели, если не считать летящих поодиночке птиц и двух больных сурков, доживающих последние минуты свой жизни с неестественной улыбкой на мордочках, будто бы на прощанье щекотала их смерть: сначала - лапки, а чуть позже - светлое брюшко с рыжими песчинками по бокам.
   - Вместе, значит, решили помереть, - выпучив свой единственный глаз, наклонился над зверьками Бартоломео. - А я вот так не хочу, и не нужно мне, чтобы кто-то видел, как я с жизнью прощаюсь, такое один на один делать нужно, - уверенно закончил он фразу и левым мизинцем чуть перевернул сурков на бок, чтобы не видеть больше зловещие их ухмылки в середине вполне благополучного дня, подарившего ему хоть и немного радости, но и никакого горя не предвещающего, уж он бы сразу почувствовал.
   - Мы не знаем, чего будем желать в последнюю минуту, - вежливо возразил ему Амадо. - Возможно, нам будет все равно.
  
   Поиграв напоследок молчаливыми, задумчивыми зарницами, день долго натягивал на себя прохладный вечерний туман и все никак не мог застегнуться на все его пуговицы: кое-где оставались еще щели, сквозь которые, дрожа от одиночества, падали на землю последние солнечные лучи, и мрачное это было полотно - северные птицы, прокаженные колокольчики и умирающие с улыбкой сурки. Закрыв на миг глаза, Амадо тяжело вздохнул, но так и не смог сказать самому себе имя следующего звена в этой цепочке, и дай бог, если он ошибается и все это просто совпадение. И ведь столько книг он до этого прочел, и в них везде между строк сказано: не бывает случайностей, нет их, забудьте.
  
   - А вот и город, - не меняя выражения лица, радостно сообщил Бартоломео. - Пойдемте скорее, я вижу огни.
  
  

КАРАГА

  
  
   При первом знакомстве старший инквизитор Карага показался Амадо надменным и властным человеком, и, благодаря грубому тону и удивительной манере рубить предложения на отдельные, разные по величине куски, оставлял впечатление вполне сносного, но ржавого и тупого тесака, уставшего за всю жизнь ломать на куски человеческие души и тела, не видя между ними никакой существенной разницы, хотя что и говорить, с телами, конечно, попроще: только крики их слушать не хочется и лучше всего - с немыми, но и те мычат, как глупые коровы на бойне братьев Альваро, что в двух милях отсюда. Проговорив с Карагой не более десяти минут и, как верный пес, хватая на лету брошенные в его сторону куски фраз, чтоб потом аккуратно сложить их возле себя - иначе ведь и не поймешь, Амадо с сожалением был вынужден поправить себя в том смысле, что хоть и ржавый тесак перед ним, а очень быстрый: такому все равно - свои или чужие, ему главное - резать, главное - без дела не сидеть, и ничего, что лезвие у него затупилось, зато остатки яда остались, вон там, на верхней полке, за книгами две зеленые баночки стоят, и пыли на них нет, значит, доставали их недавно, такой вот у Амадо первый денечек выходит.
  
   - Разговаривать с ней нечего, - ржавым голосом ворчал Карага, - ведьма она. По глазам ее видно, что ведьма. И дочки у нее такие же. Волчатами на меня смотрят. Лучше бы они на мать свою так смотрели, - выставив вперед острый кадык, продолжал он рубить воздух, - лечила она тут двоих, так померли вчера оба. А до этого коров пыталась лечить. Сдохли кормилицы через неделю. Только мычали перед смертью, как люди. А где такое видано? Где?
   - Вы правы, - опустил глаза Амадо, - но высочайшей инструкцией строго предписано обязательно задавать вопросы и беседовать с подозреваемыми на различные богоугодные темы, и, в случае необходимости, применять те или иные теософические изыски, позволяющие безошибочно понять не столько материальную сущность возможного проступка, но и разобраться в истинных причинах их душевных заблуждений, свойственных людям слабым и темным, преимущественно - женщинам, и объяснять им по сотни раз заповеди Христовы, чтоб знали они их наизусть и детям своим рассказывать могли, а те - своим детям. " И вот тогда, - хотел добавить он, - и во тогда миссия инквизитора обретет божественный и ясный смысл, во имя которого он, Амадо, готов жизнь свою положить: разве есть какие-то вопросы или еще раз нужно личное распоряжение императора Рудольфа показать?"
   Сделав шаг назад и замерев в полупоклоне, Амадо с величайшим интересом наблюдал, как тщетно пытается старый тесак пробить подставленную им прочную броню, в которой ни трещинки, ни щелочки нет: цельная она и специально для таких моментов приготовлена, а яд пусть пока в зеленых баночках на полке постоит, не поможет он сейчас Караге, во всяком случае, не сегодня.
  
   - Приведите сюда эту Черную, - засунув себя в плащ, словно в ножны, крикнул стоящему возле дверей охраннику Карага. - Я скоро вернусь. Тогда договорим.
  
   Изумленный охранник недоуменно переводил взгляд со старшего инквизитора на старую икону Девы Марии, выполненную неумелой рукой ленивого подмастерья, и по его внешности Амадо понял, что воспитывался этот детина в семье крещенного еврея-торговца, чья большая семья каждый вечер пересчитывает заработанные за день деньги, и если с детства учить этому мальчика, то вырастет он хватким и быстрым, и выгоду свою в любом деле найдет, а, значит, осторожнее с ним надо, и медлительность его - искусственная, не зря он так быстро пальцы в кулак сжал, в одно мгновение.
  
   - Тесак! - крикнул уходящему инквизитору Амадо и тут же пожалел о своей мальчишеской выходке. - Нет ли у вас какого-нибудь оружия, ножа, например? Мне сказали, Вы обеспечите меня всем необходимым.
   - Возьми пока это, - указал Карага на старую алебарду без древка. - Тебе в самый раз. Для начала сойдет.
   - Бартоломео, вещи! - крикнул Амадо с таким расчетом, чтобы сын еврея-торговца обязательно услышал бы его, - неси быстрее!
  
   Как только вещи были внесены, Амадо с силой притянул Бартоломео за шею и шепнул ему на ухо такое, от чего привыкший ко всему на свете единственный его глаз чуть не вылетел из четко очерченной ресницами орбиты, но затем уважительно закрылся ненадолго, что означало полное его уважение и даже некоторую гордость за Амадо: только жалко, что никому об этом рассказывать нельзя, ни сейчас, ни потом, дело это секретное и не совсем чистое, но придумано хорошо. Он сам ни за что бы не раскусил, а повидал он на своем веку всякого, уж будьте уверены.
  
   - Что Вам от меня нужно? - сухо спросила доставленная к Амадо женщина и так недобро посмотрела на него, что вмиг вспомнилось ему донесение о Черной Лючии, и сразу стало понятно, что если и есть в ее глазах жемчуг, то спрятан он на самом их дне, и видимо, нужно больше времени, чтоб разглядеть его получше, а вот как раз времени у Амадо и не было, скоро вернется Карага, и шанса уже не будет.
   - Привет от Келли, Жемчужинка! Ты, оказывается, разговаривать умеешь? Пропавшие страницы у тебя? - ласково пропел Амадо, стараясь придать своему голосу интонации врожденной нежности и ласки, свойственные лишь молодым высоким мужчинам из далекого Толедо, где даже мальчики поют серенады, а некоторые, сейчас это неважно, порой сочиняют их сами.
  
  

ТОРГОВЕЦ ВУЛКАНАМИ

  
  
   Вечер, тем временем, преспокойно отбывал отведенные ему на сегодня часы и с интересом приоткрывал небольшое окошко, чтобы лучше рассмотреть двух завороженно смотрящих друг на друга людей, умеющих читать по глазам, а когда стало темно, то пришлось ему все-таки подзывать к себе первые звезды и немного подвинуться в сторону, уступая свой наблюдательный пункт толстой и ленивой ночи, которая уж если и ляжет на землю, то не сдвинешь ее ничем, а досмотреть все же очень хотелось, потому что женщина вдруг встала на колени, а юноша бережно подняв, посадил ее рядом с собой, и когда она сказала: "пожалуйста, послушайте," поднялся такой сильный ветер, что наглухо закрылось окно, словно на замок его заперли, только как-то аккуратно это получилось, тихо совсем, будто рука человеческая сделала быстрое и легкое движение, видно, есть тому веская причина.
  
   Загрустив оттого, что никогда больше не увидит он эту необычную пару и, тем более, так и не узнает интересную развязку начинающейся на его глазах интриги, вечер даже всплакнул возле окошка, но затем взял себя в руки и обреченно побрел восвояси, но это только фраза такая: мол, иди, куда глаза глядят, а на самом деле нужно ему строго на запад, всегда на запад, и не свернешь никуда и не останешься нигде на два-три дня, чтобы передохнуть там или подумать. Нельзя ему, не он решает - что и как, просто так заведено и чего здесь спорить? Как только первые капли наперегонки застучали по стеклу, желая подсмотреть продолжение и пытаясь незаметно пролезть сквозь маленькие щели, Амадо замер на секунду и улыбнулся: за дверью дыхание сына торговца становилось громче и чаще, а это бывает, когда волнуется человек, значит, из-за дождя он хуже их слышит, вот и хорошо, вот теперь и начать можно.
  
   - Листочки покажешь? Ну, те, что в башенке у Келли были? - вежливо обратился Амадо к Лючии, и хоть не принято было к незнакомым женщинам на "ты" обращаться, а чувствовал он, что сейчас - можно, не обидно это, а, наоборот, даже сближает, и это как раз то, чего он добивался.
   - Пожалуйста, послушайте, - повторила Лючия. - Дело не в листах. Я вижу беду, она совсем рядом, и идет она с юга.
   - Разве? А я и не заметил, я ведь тоже с юга пришел, - попытался улыбнуться Амадо, но вчерашняя мрачная цепочка с недосказанным последним звеном так сильно сжала его горло, что стало трудно дышать: прав был Якоб, не надо ему никогда в сторону севера идти, даже думать о нем не надо, сидел бы себе в Толедо и серенады бы нежные сочинял, ведь неплохо же получалось.
   - Чума, - беззвучно крикнула Лючия, и в этот миг спрятались ее жемчужинки на самое дно темных глазных раковин, - вчера от чумы умерли двое, я не успела их вылечить. Нужно спасать город и уводить людей. Вы слышите? - уже в полный голос заговорила она.
   - Я чувствовал, - приложив палец к губам, прошептал Амадо. - Эпидемия всегда с юга на северо-запад бежит, первыми это чувствуют птицы, но сначала - проказа или оспа на людей бросаются, и только потом она сама заявляется: я только не понимаю ее временных интервалов, дышит она неровно, то через двадцать четыре, то через шестьдесят лет просыпается.
   - Это кара Господня за грехи наши, - убежденно заговорила Лючия, - как убрали с площади святого Роха, защищавшего нас от всех болезней, а фигурку его о стены разбили, так и просить о помощи не у кого.
   - Я тоже думаю, что это кара, - после небольшой паузы согласился с ней Амадо и на мгновение увидел, как разлетаются в разные стороны пропавшие страницы рукописи, и черные птицы рвут их своими когтями в клочья, и разносит их ветер, перемешивая друг с другом остатки никому не нужного пергамента, ну и пусть, не о них сейчас речь. - Наверное, мы что-то не так делаем на этой земле, - без сомнения в голосе продолжил он, - не так живем, не так верим.
  
   Частое сопение за дверью напомнило Амадо дыхание неуверенного в себе маленького вулкана, вспомнившего вдруг, как старшие его братья со смехом и криками посыпали горячим пеплом головы женщин и детей, превращая их в вечные каменные фигуры и потом долго курили над ними, и, возможно, этот их дым тоже смертельный, и, может быть, именно его и ждет чума.
  
   - Это не вулканы, - перебила его мысли Лючия, - это крысы. Вы видели, что в городе нет ни одной кошки? А знаете почему? Они считают кошек слугами дьявола. И не моется здесь никто, и бани по всей стране церковью запрещены, - с отвращением добавила она, - дикие вы, испанцы, только огонь и костры любите.
   - У нас мало времени, - жестко оборвал ее Амадо. - Надо думать о жизни людей. Я могу рассказать все Караге и, может быть, нам удастся увести людей из зараженного города.
   - Я уже говорила ему, - сквозь зубы, ответила Лючия. - Он не верит. Он вообще никому не верит, он даже слова такого не знает!
   - Но ведь что-то можно предпринять? - с надеждой спросил Амадо, - ты ведь прочла эти пропавшие страницы, там есть что-нибудь о вечной жизни?
   - Я могу спасти город, - высоко подняв голову, спокойно сказала Лючия. - Для этого ты должен вывести меня за его пределы. Еще один день и мы можем не успеть, чума убивает людей за неделю, только неясно, кого она выберет в понедельник, а кого в четверг, но все равно, к воскресенью она заберет всех, по-другому не бывает.
   - Я постараюсь освободить тебя, - вскочил на ноги Амадо, - я поговорю с Карагой и скажу, что забираю тебя в Толедо для дальнейшего рассмотрения дела.
   - Даже если это и так, - недоверчиво приблизилась к нему Лючия, - даже если это действительно получится, что тогда будет с моими девочками? Я не смогу их оставить, я лучше буду умирать рядом, чтоб им не было страшно, когда по телу поползут темные язвы и чуть позже начнет чернеть кожа. Знаешь, - вдруг улыбнулась она, - сегодня у маленькой опять выпал молочный зуб, и я обещала ей, что небо подарит ей фисташковое ожерелье, а старшая уже умеет рисовать спящего олененка под земляничным деревом, смешные они.
  
   Словно услышав голос матери, девочка нарисовала на ветках дерева большие красные плоды, а потом придумала она тучи, чтобы быстрее пошел дождик, но вдруг, неожиданно для самой себя, рука ее вывела острую молнию, которая целилась в спящего олененка, и девочка решила пока не показывать эту страшную картину своей младшей сестренке, которая, то и дело, пыталась поставить свой зуб на место, а он все выпадал и выпадал, и ничего нельзя было с этим поделать, зато хорошо, что фисташковое ожерелье скоро подарят, в нем она будет похожа на добрую лесную фею, о ней всегда мама рассказывает, и когда она только придет?
  
   - Троих я вытащить не смогу, - в раздумье сказал Амадо. - Если я вытащу тебя, будет шанс спасти весь город и твоих дочек тоже. Если вы трое останетесь здесь - умрут все. Третьего варианта нет, так что думай.
  
   Решение можно найти всегда, даже когда очень темно или больно, и только слабые, безвольные люди близоруко бродят по знакомой им до мелочей комнате, натыкаясь на одни и те же предметы и мысли; и боятся они выйти на чужую, незнакомую дорогу, на которой, возможно, и есть ответ, но где каждый шаг - тревожен и опасен. И если все же сделан шаг - так уж лучше поскорее вернуться, все кругом так делают, а то, что не нашли они решения, так, может, и нет его вовсе, и мучиться больше не надо, ведь тупики на каждой дороге встречаются, ну и что: разворачиваешься и идешь обратно, обычное дело, ничего особенного.
  
   - Вот ты инквизитор, - осторожно дотронулась Лючия до плеча Амадо, и тут же заныло оно, как после удара тяжелого осиного клина, таким обычно нечистую силу к земле прибивают, чтоб не дергалась она больше, - вот ты мне скажи, ты часто выносил обвинительные приговоры? Ты видел, как пытают людей и ломают им кости?
   - Нет, - честно признался Амадо, - это мой первый день и я совсем не думал, что он окажется именно таким.
   - Хорошо, - положив ему на плечо вторую свою руку, легко сказала Лючия и, как опытная танцовщица, замерла на миг перед очередным быстрым движением. - Хорошо, - повторила она, - я поверю тебе. Ты выведешь меня из города, но потом вернешься и будешь беречь моих девочек, обещаешь?
   - Да! - чуть быстрее, чем следовало, ответил Амадо: не надо ей пока говорить, что, наверное, не все будет так хорошо и гладко, что-то обязательно помешает, но иного выбора у них нет, только всегда надо помнить, что на пути к спасению могут быть и жертвы, но это все равно лучше, чем сидеть, сложа руки, или надеяться на чудо, или складывать крестом ладони умирающих от чумы людей.
  
   За дверью начались частые и громкие попытки первого в жизни извержения, и чуть позже послышались быстрые шаги, а еще через мгновение заскрипел старый тесак, тщетно пытаясь вылезти из ржавых своих ножен, но многолетняя привычка все же помогла, и, значит, у Амадо оставалось не более минуты, успеет он, должен успеть.
  
   - Если завтра утром тебя не вызовут ко мне, открой это, ты сразу поймешь, - протянул он Лючии маленький кожаный мешочек, - мой слуга Бартоломео все объяснит. Не бойся ничего, - прижав руку к сердцу, добавил он, - я никому еще не делал зла.
  
   Приученная за многие годы дверь бесшумно открылась, и в комнату с дикой скоростью ворвался Карага, чуть не разбив при этом нос об икону Девы Марии, которая хоть и посмотрела на него с должным уважением, а не было в ее глазах ни теплоты, ни ласки, одна серая тоска, а ведь не бывает у Марии серых глаз, прав был Амадо: написана икона нерадивым учеником, но в целом он, конечно, с Марией согласен, смертной тоской от этого Караги веет, а говорить с ним все же придется, без разговоров здесь никак.
   Когда ленивый торговец вулканами увел Лючию, Амадо медленно, приступил к задуманному им плану.
  
   - Расспросив должным образом и расставив на всем пути дознания незаметные, но принципиально важные с точки зрения прояснения истинного духовного несовершенства обвиняемой философические ловушки и крылатые фразы-западни, касающиеся, в первую очередь, некоторых довольно существенных расхождений и более чем вольных трактовок, относящихся к сложному и порой противоречивому вопросу о непорочном зачатии, спешу доложить, что обвиняемая отвечала уверенно и спокойно, но, безусловно, наличествуют здесь своеобразные представления и, я бы сказал, труднообъяснимое для моего понимания чрезмерное уважение к некоторым католическим святым, таким, как святые Христофор и Рох, защищающие людей от различных невзгод и болезней, включая и черную смерть, то есть чуму, о которой она и поведала, хотя со времен последней эпидемии прошло уже более ста пятидесяти лет, Вы ведь помните?
  
   Набрав в легкие побольше воздуха, чтобы и следующая фраза была такой же длинной, Амадо вдруг со страхом заметил, как в маленькой щели незакрытой двери корчится в гримасах этот полу-еврей, полу-вулкан и указывает на него своей рукой с двумя поднятыми пальцами, а что для католика означает жест козы, ясно всякому, так что надо спешить.
  
   - Таким образом, - не меняя тона, продолжил Амадо, - во имя духовной чистоты и согласно десяти главным заповедям, в первой из которых, как Вам известно....
   - Арестовать! - коротко бросил Карага. - В одиночку его! Быстро!
  
  

УПРЯМЫЙ ГЛАЗ

  
   Глубокий каменный мешок не понравился Амадо до такой степени, что в первые минуты ни одна мысль не спустилась к нему с неба, а если бы и спустилась, то чтобы он с ней здесь делал, в этой темноте и сырости: и стены кругом гладкие - ухватиться не за что, и тяжелая решетка наверху делит свет на восемнадцать разных частей, и нет на ней ни одной трещинки, хорошо сработано, на совесть. Спустя некоторое время вспомнил Амадо, что кроме каменных мешков и умирающих в них людей, существует еще на свете такая вечная материя, как надежда, и решила она сегодня принять облик одноглазого Бартоломео, в прошлом разбойника и пирата, человека отчаянного, но справедливого, потому что все грабят, только одни под черным флагом ходят, а другие стыдливо папскими буллами прикрываются, и никакой существенной разницы между ними он не видит, но ничего не поделаешь, терпеть надо, видимо, век такой.
   "Пираты, чуть рассвет, - из трюма на свет,
   Пираты, чуть заря, - поднимают якоря.
   Награбят, наворуют, - а потом пируют," - выплыла из памяти любимая его песенка, надо бы как-нибудь Бартоломео ее спеть, он точно оценит, но до песенки предстоит тому в точности выполнить все распоряжения Амадо, и не должен одноглазый перепутать. Здесь только быстрота и хитрость нужны, а этого добра в его взгляде предостаточно, даже сложно представить, что было бы, если б он двумя глазами на Амадо посмотрел - страшно, наверное.
  
   Всю ночь гладила Лючия своих девочек, и младшая, как всегда, смешно посапывала во сне, представляя себя то лесной феей с фисташковым ожерельем, то маленьким и пугливым олененком, которого так хорошо рисует ее старшая сестра, но ничего, она сама скоро вырастет и тоже научится рисовать, только не будет она придумывать небу тучи и пугать их черной страшной молнией, и не надо ничего от нее прятать - все равно ведь найдет. И нарисует она белый, с голубыми мачтами, корабль, где на капитанском мостике стоит ее папа, вот бы поближе его рассмотреть, никогда ведь его не видела, и интересно еще, какой у него запах, и пусть не знает она взрослые слова, но родной запах всегда различить сумеет, особенно если щекой к папиной ладони прижаться и смотреть на этого великана, дерзко прищурив при этом левый глаз, чтоб не подумал он, что она чего-то там боится или стесняется - ничего она не боится, а запах и точно, родной, не забыть бы утром маме об этом рассказать.
  
   Сегодняшнее утро совершенно никуда не спешило, и даже когда медленно начали стягивать с земли ночное, со звездами, покрывало, то и тогда оно не сдвинулось с места, а куда ему спешить-то? Великая, что ли, радость - видеть сонные лица и слушать мрачные утренние мысли просыпающихся в своих лачугах людей, ругающих на чем свет стоит и эту жизнь, и этот день, от которого одна работа и усталость останутся, а это очень даже зря: разные дни встречаются, и, между прочим, это только от утра зависит, какой именно день оно сегодня людям подарит, так что пока полежит оно, подумает, время еще есть.
  
   В комнату без стука вошел неизвестно кем крещеный охранник, и это еще вопрос - крещеный ли, и бросил в ноги Лючии три куска позавчерашнего, с плесенью по краям, хлеба. Вид у охранника был такой, будто заработал он вчера золотую монету, но не отнес ее сразу домой, а решил отметить свою удачу в единственном городском трактире, и, желая растянуть свое удовольствие и на завтра, заказал он сначала лишь пинту любимой холодной рохи, но после последнего глотка передумал и, громко плюнув на еврейское свое скупердяйство, заказал еще одну: а потом, вспомнив о чем-то важном, побежал он к старшему инквизитору и рассказал ему о тайне бессмертия, которую только одна Лючия знает, и тут же сработал его план, получил он от Караги второй золотой, а дальше он ничего не помнит, но монету он точно папаше не отдавал, иначе с чего это папаша Бецалель с самого утра на него так орал да глиняными горшками в его сторону бросался?
  
   - Убьет тебя вино, - радостно сообщила ему Лючия. - А если уж так помереть хочется, то найди себе какую-нибудь войну и умри как мужчина. А теперь - пошел вон!
   - А вот мы посмотрим, кто из нас бессмертнее окажется, - огрызнулся охранник и выпустил из себя дым явно не вулканического происхождения. - Немного тебе осталось, стерва, день-два, не больше, - добавил он и с силой захлопнул тощую, как и его совесть, дверь.
  
   Утром Лючию никуда не вызвали, и это означало, что высокий красивый юноша умеет предчувствовать, а она даже имени его не спросила, только кожаный мешочек после него остался и самое время сейчас посмотреть - что в нем, тем более, девочки пока спят, только старшая два раза открывала глаза, но это не считается, она всегда так по утрам спит, и разбудить ее - большое терпение нужно: пока не погладишь спинку, ни за что не встанет, так ласку любит. Если бы не врожденная способность Лючии относиться к любым материальным вещам как к живому, думающему существу, то своим бисерным узором мешочек скорее привлекал, нежели отталкивал, но вот как раз эта приветливость и насторожила ее. Подержав его на своей левой ладони и стараясь получше расслышать мысли юноши в тот момент, когда отдавал он ей этот теплый, даже горячий тогда комок, Лючия увидела только огромного человека, развалюху-телегу и густой вечерний лес, больше ничего. Быстро развязав горлышко и осторожно высыпав на правую ладонь содержимое, она внимательно разглядывала песчинки оливкового цвета: играли они на солнце то серыми, то изумрудными своими гранями, а один кристаллик даже улыбнулся ей два раза, но когда Лючия чуть пошевелила ладонью, стараясь рассмотреть его поближе, он спешно перемешался с остальными. Что может быть глупее, чем поверить первому встречному, убеждала она себя, но, вспоминая глаза юноши, Лючия не могла не признаться, что, увидев в них столько чистоты и человеческого милосердия, подумала тогда: как хорошо было бы познакомить его с девочками, старшей он точно бы понравился, любит она ласковые глаза, а вот маленькая наверняка промолчала бы и прищурила левый глаз - так она выражает свою независимость, гордой вырастет, это хорошо. Погладив им спинки и поцеловав каждую в смуглые от загара щечки, Лючия тихо, чтобы не разбудить, шепнула: "Никого и ничего не бойтесь. Никогда. Я скоро вернусь за вами".
  
   Отыскав среди прочих уже знакомый ей кристаллик, она положила его на язык первым, а затем, закрыв глаза и читая про себя ту молитву, что помогала ей в самые тяжелые дни, Лючия опрокинула в рот все остальные: теперь надо ждать, спокойно сказала она себе, просто ждать и молиться, пока не ослабеет рассудок и не начнут отниматься ноги, обычно все начинается с них. После первых пяти вздохов ей стало трудно дышать, потом исчезли пальцы на левой ноге, а вслед за этим начали медленно неметь губы, но звуки она еще слышала, потому что маленькая заговорила во сне о белом корабле, и уже через мгновение сама Лючия оказалась на золотом от солнца капитанском мостике, и рядом с ней стоял высокий юноша с добрыми глазами и как же жалко, что она не знает его имени. Когда огромные волны время от времени выпускали погулять на спины белых, с кудряшками, барашков, беззаботно бросающихся в темную бездну, юноша обнимал ее говорил:" Не бойся, я никому еще не сделал зла." И, улыбаясь, прижималась к нему Лючия, и неважно, что видела она его один только раз, ведь родной от него запах, знакомый, будто каждый день с ним просыпалась, и пусть он еще раз посмотрит на нее, она даже голову повыше поднимет и изо всех сил обнимет его, потому что совсем скоро вот та черная волна проглотит их двоих, но и на морском дне она будет держаться за него: вместе - значит, вместе.
  
   Вернувшись после приказа Караги привести к нему Лючию, охранник неумело перекрестился и осторожно открыл дверь: и где, интересно, их так креститься-то учат, уж точно, не в церкви.
   - Померла Черная, - с тревогой прохрипел он, - не дышит она совсем, а девки ее орут, как резанные. Что делать будем?
   - Выкинуть в лес, - отрезал Карага, - там волки все за нас сделают, не хоронить же ее, ведьму, на кладбище. А девчонок ко мне, - вспомнив о второй золотой монете, приказал он, - я с ними о бессмертии поговорю. Наверняка, их мать листки эти припрятала. Вот и пощупаем малюток.
  
   Проводив девочек к старшему инквизитору и кинув на старую телегу мертвую Лючию, охранник со злостью ударил тощую лошадь, направляя ее в сторону леса, заметив по пути, что слишком уж часто попадается ему на глаза пьяный Бартоломео: все бродит, бродит неподалеку, надо с ним что-то делать, может, этот злодей с Амадо заодно, вот он скоро вернется в город, закажет одну, только одну пинту холодной и живительной рохи и посоветует Караге арестовать непонятного одноглазого, и хоть, конечно, золотой на этом не заработаешь, а вот медный, или даже два, ожидать можно.
  
   Найдя по следам телеги тело Лючии, Бартоломео с силой разжал ей зубы и влил в рот целую бутыль мутной родниковой воды, а мутной она сделалась оттого, что велел Амадо смешать ее с корнями молодой вдовьей травы и обязательно не забыть добавить туда щепотку сухого серого мха, растущего с северной стороны сосен и потом, взболтнув эту смесь пять раз, дать ей хорошенько отстояться, а он все так и сделал, только почему она не просыпается? Говорил же Амадо, что через полчаса Лючию трясти начнет и вот тогда надо аккуратно голову ее поднять и начать тереть виски, пока глаз своих красивых не откроет, а ведь и правда, породистая. Просидев возле Лючии до вечера, Бартоломео даже хрюкнул от радости, когда услышал короткое: "помоги", но не стал сразу поднимать ее на ноги, как она требовала от него, а в точности выполнил все указания Амадо, не зная, однако, как приказать своему упрямому глазу не заглядывать в глубокий вырез ее платья, так и провалился бы в смуглую эту бездну, и не нашел бы его там никто, а уж сам он точно бы из нее не выбрался, такая там красота!
  
  

ЛЮЧИЯ

   На тринадцатый день декабря, когда дневной свет начинает побеждать темноту и вежливый зимний ветер ласково причесывает усталые пожелтевшие травы, когда случайный дождь смеется над небольшими песочными проплешинам, а камни теснее прижимаются к оставшимся серым льдинкам, в маленьком женском монастыре плакала девочка. Наталкиваясь на неровные стены кельи и немного затихая только у деревянного распятия, ее голос старался вырваться на воздух, но то ли у девочки совсем не осталось сил, то ли худое окно было столь узким, что не пропускало ни звука, раздающегося из уст этой крошечной грешницы, ибо кто же еще может родиться от только что умершей смуглой бродяжки, два дня назад постучавшейся в холодную монастырскую дверь? "Скорее всего, та женщина была родом из сицилийского королевства, - предположила строгая аббатиса, - только беременные неаполитанки могут без перерыва говорить и махать руками, и если всерьез обращать внимание на их жесты, то можно подумать, что разговор идет чуть ли не о конце света или, по крайней мере, об очередном извержении Везувия, накрывшем не только половину Неаполя, но и высокий холм с монастырем Св.Мартина."
  
   И был день святой Лючии, и монашки по очереди держали девочку на руках, и каждая тайно представляла себя ее матерью. Первый час жизни девочки вместил в себя только черно-белое одиночество окружающего ее мира, раскрашенного в обычные цвета монашеских хитонов. Поскольку к тому времени уже наступил обязательный час монастырского безмолвия, разговаривала одна лишь Лючия и спрашивала она не о том, отчего в Библии нет слова монах и почему все невесты Христовы носят на пальце перстень: девочка просто испугалась.
  
   Воспитываясь в женском монастыре, где среди худосочных сестер не было у нее ни одной мамы, за исключением вечно ленивой матушки тоски, Лючия и предположить не могла о существовании старого вишневого закона, согласно которому любая маленькая деталь, даже еле заметная родинка, может не только изменить характер человека, но и переписать всю его дальнейшую судьбу, придуманную хоть и не совершенным мастером, но все же - художником и порой вполне достаточно одной-единственной черточки, чтобы задуманная им картина вмиг изменилась бы до неузнаваемости. В те летние дни, когда солнце беспощадно разрезает набухшие спелые вишни, а теплый ветер лениво гоняется за падающими загорелыми каплями, местные женщины всегда уводили девочек подальше от дикого сада. Считалось, что если хоть одна вишневая родинка удержится на детской коже - быть девочке капризной и злой, а уж если окажется родинка на ее левой щеке, да еще и возле губ застынет - променяет эта несчастная разум на чувства, смирение на страсть, и кончится все это тем, что замрет она на полпути к самой себе, где-то между образами и влажной от объятий постелью, будь то старая, стоящая около очага кровать, или низкая от росы трава: проведешь по стеблям рукой и чище становишься, будто сам новую молитву сочинил, и хоть не разобрать в ней ни слова, а чувствуешь, вот она - правда. Обычно, густые волосы не слушались ни Лючии, ни острых зубцов изогнутой старой гребенки, но бывали дни, когда ее спутанные локоны устраивали себе праздник и придумывали такие плавные и мягкие линии, что Лючия вмиг превращалась в ночную, со звездочками, принцессу. "Настроение, - поняла она наконец, - все дело в моем настроении. А то, что есть уже седые волоски, то пусть это будут такие лунные дорожки и не надо мне в полнолуние так долго стоять у окна: лучше уж с месяцем помолчать, а то луна больно разговорчивая. Как начнет светить - глаз от нее не оторвешь."
  
   Наперекор ночному урагану непослушных, с редкими молниями, волос, ее смуглая кожа обещала теплый и ровный итальянский вечер, когда насмешливое неаполитанское солнце устало купается в море, но одним глазком все же наблюдает за теми, кто ждет-не дождется, когда длинные тени от домов не превратятся в узкие, запретные тропинки, соединяющие ослепших от солнца и ожидания влюбленных, прощающих господу все, лишь бы увидеться скорее, да так и раствориться в ночи, в ласке, навек. Этот обещанный вечер так и оставался бы единственным наследством, доставшимся Лючии от ее матери-итальянки, если бы не утренний взрыв губ, чей цвет неизвестный художник позаимствовал у сонной перламутровой ракушки, удивленно открывшей единственное окошко и с радостью наблюдающей из-под воды, как неизвестно откуда появляется на небе совершенный по своей форме круг, чьи лучи не только меняют ее природный оттенок, но дают силы и желание жить.
   Когда случайно на губы попадала вода, все капельки быстро испарялись, но две-три каждый раз ненадолго задерживались возле дерзкой верхней линии, опускавшейся в центре ровно настолько, чтобы можно было незаметно заменить врожденную мягкость Лючии на приобретенную позже недоверчивость.
  
   Что же касается глаз, то, скорее всего, неизвестный художник старался соединить в них теплоту Ионического моря и прохладу темных этрусских фресок, но, к его удивлению, получились у него два прозрачных изумруда, что по-испански поются как "эсмеральда", в то время как забывчивые итальянцы потеряли в этой мелодии такую загадочную и мягкую букву "э". Глаза ее никогда не спрашивали и не спорили, но в случае несогласия, предпочитали мужскую быстротечную дуэль, оставляя иные виды убеждения для тех, кто, кто до сих пор верит в то, что словами можно что-то изменить. Взгляд каждого, кто когда-либо видел Лючию, неизменно задерживался на ее ресницах и самыми красивыми они бывали тогда, когда с неба их замечал дождь: от влаги легкий и уютный бархат превращался в тревожные, чуть загнутые вверх, стрелы, расположенные друг от друга на таком расстоянии, что можно было отчетливо рассмотреть каждую из них, подумав про себя о том, что никто такую красоту нарисовать не может, будь ты хоть самым дождливым художником или опытным живописцем, для которого, кажется, ни одной тайны в женском лице не осталось, а есть все-таки загадка, всегда есть, просто самоуверенным быть не надо, вот так.
  
   А однажды выпал в их местности незнакомый никому снег, и был он такой белый и спелый, что наутро все снежные бабы народили себе маленьких толстых снеговиков, и Лючия украшала каждого всем, что только попадало ей под руку. Одному она подарила влажные, но заметные на снегу камни-сапожки, другому придумала редкие зеленые волосы из тонких сосновых иголок, а всем остальным достались или палочки для рук, или разноцветные глаза из тех листьев, что остались в укрытом от непогоды монастырском саду. Наблюдая, как прямо на ее глазах неуклюжие мальчики превращаются в суровых и грузных мужчин, теряя при этом кто - руку, а кто и глаз, Лючия не заметила подошедшую с несколькими монахинями аббатису.
  
   - Лепить уродов это кощунство, - строго произнесла аббатиса, - на земле их и без тебя достаточно. Кстати, я не видела тебя на утренней молитве, сестры сказали, что ты не здорова, это правда?
   - Я просто играю, - обернувшись на звук неженского, ледяного голоса, тихо ответила Лючия
  
   То, что увидели монахини, заставило их сделать шаг вперед: на ресницах Лючии, будто так и надо, уютно расположились два снежных шарика, и когда она смиренно опустила глаза, то шарики эти не сдвинулись с места, а только качнулись неуверенно, словно впервые.
   - Снежинка какая! - улыбаясь Лючии, сказала первая из сестер.
   - Не снежинка, а снеженка, - мягко поправила ее другая.
   - Ресницы-снежицы, - плавно пропела третья, но, поймав гневный взгляд аббатисы, осеклась и отвернулась в сторону: никогда не будет у нее ни вечерней девочки, ни светлых смешных мальчишек, вырастающих так быстро, что и не разберешь, почему для кого-то время бежит, а для кого - стоит себе на месте и только седину добавляет, обидно.
  
   Все было у Лючии: и волосы-ночь, и утро, и даже теплый вечер, - не было только дня. В солнечные часы время слепло и металось из стороны в сторону, предлагая Лючии на выбор или однотонное прошлое или разноцветное будущее, где радуга-радость угадывает все твои желания, а белый рыцарь так красив и скромен, что придется ей подойти к нему первой, и, чуть коснувшись руки, постараться поймать его запах - не ошиблась ли? - а потом развязать ставшие вдруг непослушными узелки на длинной, неудобной накидке и показать ему левую грудь: здесь сердце и будущее молоко, скажет ему Лючия, а еще здесь место для твоей ладони, когда мы будем спать вместе, ты ведь не умрешь раньше меня? Слушая эти мысли, родинка Лючии просыпалась и чуть полнела: так случалось каждый раз, когда она смеялась или, убежав от людей, плакала возле икон с вечно молчащими святыми, что слишком холодно и строго смотрели на маленькую девочку, мечтающую о радуге и будущем молоке, о котором она смутно догадывалась, но никогда еще не видела, наверное, густое оно, ведь столько в нем жизни!
  
   По своему прошлому Лючия гуляла редко: оно казалось ей точной копией настоящего. Строгий монастырский устав, разрезающий день без единой овальной линии, бесполые дни-близнецы, отличающиеся друг от друга не характером, а временем года и - никакого подтверждения пользы от собственной жизни: разве это прошлое? Может, подчинившись общему ритму, все люди живут без прошлого, - думала она, - и каждый из них похож на маятник, где слева написано - день, а справа - ночь? Два деления, два удара. Скупая механическая точность и ни одной паузы. Неужели так? Не находя в своем прошлом ничего, кроме однообразия, превратившего ее жизнь в прямую, без единой бусинки, линию, Лючия расстраивалась и уходила в лес, к самому дальнему, змеиному озеру, куда по своей воле не пошел бы ни один здравый и сильный человек - настолько здесь было опасно. Она сидела у воды, она учила ее тихий язык, и именно здесь она придумала для себя игру: раскрыв и подняв ладони к небу, так что получились две небольшие смуглые лодочки, Лючия ждала, когда сверху упадет в них какое-нибудь случайное слово. Каждое из них имело разную форму, цвет и глубину, и все зависело от того, уютно ли слово качается в лодочке, или наоборот, сбрасывает его рука, не любит, чужое оно.
  
   Первым, словно гром, упало состоящее почти из одних согласных слово "смерть" и под его тяжестью левая лодочка чуть не перевернулась вверх дном, но все-таки устояла. Лючия вскрикнула и резко разжала пальцы: страшное слово соскользнуло и чуть придавило мокрый песок. Волны обходили его стороной, а стая быстрых водомерок так шарахнулась в сторону, что чуть не испугала двух влюбленных золотых стрекоз, занятых продолжением своего стрекозьего рода, - единственного из всего живого, что за миллионы лет не изменилось и не исчезло, разве что только цвет стал победнее, больше похож на медь, и чего их прозвали золотыми? Мгновением позже две маленькие гадючки, одна быстрая, а вторая задумчивая, но обе - радостно шипящие, прижались к страшному этому слову и с ядовитым удовольствием высовывали свои язычки как можно дальше. Почувствовав Лючию, они замерли и долго думали, но затем, приняв ее за свою, расползлись себе в разные стороны, объясняя каждому своему брату, что нельзя эту девочку трогать, она саму смерть в руках держала, так что запомните.
  
   С немым вопросом Лючия посмотрела на небеса, но те, по привычке, молчали: похоже, это вообще было их любимым занятием. Исключения составляли только долгие зимние ночи, когда неуверенные в своей догадке звезды чертили на небе то страшных каких-то псов, то одинокую и юную деву, пытаясь тем самым сказать о том, что, скорее всего, и здесь примерно та же пропорция добра и зла, они и сами в это долго не верили, но вот проходят века, а ничего ведь на небе не меняется, только полярная одиночка со всеми спорит, поэтому и горит ярче всех, не успокоится никак. Второе упавшее слово было тихим и теплым и состояло из четырех негромких букв: "вера". Сначала Лючию немного насторожила похожая на копье "р ", но потом она поняла, что именно эта буква придает слову равновесие, без него три остальные были бы похожи на безвольный тополиный пух, их любой ветер запросто унести может, даже спрашивать никого не станет. Приглядевшись повнимательнее, Лючия заметила, что у этого слова нет четких очертаний, даже смутного силуэта нет, а, значит, слишком общее оно, не личностное: вроде, теплое - а не греет, вроде бы и мягкое - а не заснешь. Цвет у веры был влажно-серый, точь в точь как мелкий дождь-туман, что каждой осенью скрывает от людей ползущую на них голодную и болезненную зиму.
   "Воздух на болоте - из туманной плоти,
   Да и глубина - не достать до дна", - вспомнила Лючия чьи-то строчки.
   Кстати, о глубине: как ни старалась она заглянуть поглубже, внутрь слова, как ни пыталась она рассмотреть - что же там на самом деле находится, а не получалось у нее ничего. Серое слово без дна напомнило ей молчаливое небо: сколь ни смотри, ни кричи ему - ни за что не отзовется, холодное. "Пустота там, что ли?" - испуганно подумала Лючия и медленно разжала пальцы: слово не упало. "Ладно, - неуверенно согласилась она, - ладно, я согласна. Оставлю я тебя, но все равно странно: такой неживой цвет и бездна без дна. Не пойму я." Встречались слова-омуты и слова-лабиринты: к первым Лючия сразу отнесла совесть и страх, а ко вторым только любовь. Когда ей попадались игривые слова-обманки или покрасневшие от стыда фразы-вуали, Лючия в их сторону даже не поворачивала головы, но когда замерли перед ней два прижавшихся друг к другу слова - "смысл жизни," она тут же поняла, что перед ней ловушка. Как мужчина и женщина, эти два слова рождали дуэт, но с первого взгляда даже десятилетней маленькой Лючии было видно, что никаких детей-ответов у них никогда не будет, так одинокими и останутся, и никто здесь не виноват: сами же друг друг друга выбрали. "Хватит, - решила Лючия, - дальше я боюсь. - Посмотрев на облака и слегка нахмурив брови, она показала небу язык и поклялась: - А я сюда еще приду. Я должна почувствовать каждое слово."
   Две знакомые ей гадючки проводили ее до леса, но дальше не поползли: там начиналась земля людей, и им было страшно оказаться в тех местах, где эти двуногие могут убить просто так, животные ведь никогда подобного не делают.
  
   Все проведенные в обители годы ничем не отличались от ее первого тревожного дня: утреня в два часа ночи, короткий сон, снова молитва, трапеза, состоящая обычно из хлеба с пивом, физический труд, молчание и сон. Семь обязательных служб в день и потная ночь в большой общей келье: жесткие матрасы и вечная монастырская роба, более - ничего. Прожив в монастыре пятнадцать лет, Лючия так и не смогла понять, почему вместо солнца и свободы ее сестры выбрали узкие каменные соты, где кроме монастырского меда эти черно-белые пчелы никогда не рождают себе подобных и заботятся лишь о строгом соблюдении порядка и поддержании высоких нравственных устоев, заключающихся в беспрекословном подчинении мужеподобной и строгой настоятельнице. Лючии казалось, что все они просто спрятались от мира: кучка несчастных женщин, каждую из которых создатель наделил волшебным даром материнства, специально придумав для нее две чудом наполняемые чаши, способные накормить не меньше десятка слабых и беззащитных младенцев.
  
   - Я хочу иметь детей, поэтому я ухожу, благословите меня, - однажды обратилась к аббатисе Лючия. - Я еще не знаю мужчин, но мне кажется, что любовь к ребенку гораздо выше иных, заложенных в женщине, чувств. Может быть, женской природе и не достает мужской силы и твердости, но зато она более преданна, вынослива и терпелива.
   - За воротами монастыря тебя никто не ждет и не защитит, - отвернувшись от девушки, холодно заметила та. - Ты и представить себе не можешь, сколько там зла и несправедливости.
   - Я читала о том, что в мире всего поровну, - уверенно возразила Лючия. - Я пойду искать свою счастливую половину. Здесь я задохнусь, здесь вообще ничего не происходит.
  
   И замолчал от удивления ветер, и медные травы рассыпались по полю одинокими старыми монетами, и только дождь заплакал от радости: уж кто-кто, а он точно знал, что как вода точит камень, так и надежда бывает сильней, чем самые древние истины, написанные поколениями таких же смелых и юных, если, конечно, не упадут эти юные при первом же сильном ударе грома, а вот, кстати, и он, и слова-то какие все знакомые, не из притчей ли это Соломоновых: " Лучше смиряться духом с кроткими, нежели разделять добычу с гордыми." Провожающие девушку монахини укрывались от дождя плащами, тихо молились и плакали, но было похоже, что жалеют они не ее, а самих себя. Ни у одной из них не хватило сил и дерзости вылезти из-под монастырского панциря и в одиночку, обнаженной, отправиться в ту сторону, которую люди почему-то называют жизнью и где у радости всегда запах усталого пота, а любая борьба никогда не обходится без крови и бордовых, незаживающих ран.
  
   Два месяца бродила Лючия по опасным и кривым тропам, и равнодушная дорожная пыль отказывалась запоминать следы ее ног. Жестокое солнце спешило нарисовать ей первые морщины и если бы не Якоб, случайно подобравший ее на одной из замысловатых развилок, не было бы у Лючии никакого будущего, и не оказалась бы она в Праге, где вежливый горбун предоставил ей кров и познакомил с прислугой из Старого Дворца.
  
   "Мой крест - перекресток дороги,
   Ведущей подальше от дома,
   Встречайте, полночные боги,
   Мне ваша молитва знакома,
   - сказал тогда Якоб обессилившей девушке, - я правильно тебя понял?"
  
   Раз в неделю Якоб навещал Лючию и приглашал ее в императорскую библиотеку. Он сам выбирал для нее книги и разрешал до темна оставаться наедине с мыслями великих. Горбун никогда ни о чем не спрашивал и ничего не просил: лишь однажды он вежливо взял ее за руку и, пряча глаза, предложил: " Не могла бы ты мне помочь? Нужно побыть служанкой в одной небольшой башне и посмотреть что к чему. Живущий в ней англичанин вызывает у меня подозрение, но ты, конечно, можешь отказаться. Да, я забыл сказать, что ты должна изображать немую." Пробыв в башне Келли более полугода и внимательно наблюдая за секретами жадного алхимика, Лючия в деталях узнала не только различные технологии приготовления философского камня, но и исследовала каждый сантиметр чуть кривой трехэтажной башни. "Значит, люк, говоришь? Раньше его не было. Вопрос в том, что там находится, - никак не мог успокоиться Якоб, - тебе нужно туда попасть. Я думаю, именно там есть то, что я так долго ищу."
  
   После ночного взрыва в башне ей все-таки удалось проникнуть в ту потайную комнату и то, что она там нашла, заставило Лючию в тот же день покинуть Прагу и выбрать довольно рискованный путь: сначала в сторону Неаполя, где встретит она поэта и провидца, от которого родятся у нее две дочери, а позже на полуостров Юкатан, а если точнее - то в один из местных католических монастырей, построенный в Мериде около тридцати лет назад. Единственным, о чем Лючия искренне сожалела, было то, что она так и не поблагодарила горбуна за эти спокойные четыре года в Праге: с другой стороны, тайна, случайно попавшая ей в руки, требовала исключительной чистоты духа и монашеского отречения от мирской суеты, чего, при всем уважении, нельзя было сказать ни о Якобе, ни об императоре Рудольфе.
  

НА ВОСТОЧНОЙ ЧЕТВЕРТИ

  
   - Мне надо, чтобы ты убил десять ядовитых змей, - очнувшись от воспоминаний и не глядя на Бартоломео, приказала Лючия. - Травы я соберу сама. Иди.
  
   Припоминая, что как раз у родника увидел он парочку небольших серых гадюк, Бартоломео послушно отправился в ту сторону, с удовольствием подумав, что как раз в брачный сезон и выползают эти гады из всех своих щелей, так что управится он быстро, она еще травы нужные не успеет собрать, и хорошо было бы расспросить ее об этих травах, это всегда пригодится, никто ведь не знает, что через миг случиться может: вот, например, вернется он, а Лючия снова спит, и что тогда? Амадо об этой возможности ни слова ему не сказал, только шепнул, чтобы он, Бартоломео, три дня в город не заходил да за дорогой следил, и если не вернется Амадо к тому времени, пусть уходит он отсюда подальше. А как уйти без него, ведь мальчишка еще: умный, он, конечно, но опыта - никакого, и до сих пор в глаза человеческие верит, уж лучше бы он на глаз Бартоломео внимательно посмотрел и послушал бы, вот тогда и растолковал бы он ему, как сыну родному, что к чему и что почем, а то - порошки какие-то выдумал.
  
   Вернувшись и бросив на траву десять серых, убитых им, смертей, Бартоломео внимательно наблюдал, как аккуратно и бережно раскладывала Лючия собранные ею травы: стебель к стеблю, травинка к травиночке, желтые сложены в ряд, а те, что покраснее, лежат полукругом, а в самом центре - горстка дикого шиповника, никогда бы он его в рот не взял, горечь такая, что хуже чеснока, и хоть сказано человеческим языком - "дикий", а ведь кушают его местные, и ничего, ну и городок.
  
   - Поруби змей на мелкие куски и брось в бутыль, - сверкнув глазами, шепнула ему Лючия, - только быстро, я могу не успеть до луны.
   - Порубим, - с готовностью ответил Бартоломео. Нравилось ему находиться с ней рядом, жар от нее исходил и волнами горячими иногда накатывал, а то, что сказала Лючия не ходить за ней, так это мы еще посмотрим, кто кого переиграет: он уже здесь все кривые тропинки выучил, даже одну берлогу нашел, но лезть туда пока поостерегся, ему еще Амадо вытаскивать надо, с медведем-то он всегда сразиться успеет, разве не видит Лючия, сколько звериной силы в Бартоломео, не видит?
  
   Положив травы в змеиную бутыль, Лючия присела на корточки и легонько дотронулась до его сапога. - Пожалуйста, не мешай мне, - попросила она великана. - Прошло уже два дня, я могу не успеть спасти город. Мне нужно побыть одной. - Отойдя от Бартоломео на расстояние двадцати своих вздохов, Лючия замерла на миг, а затем закружилась на одном месте, так что сосны и ели полетели перед ней нескончаемыми зелеными птицами, молчаливо наблюдавшими, что же будет дальше: а дальше Лючия упала на землю, высыпала часть содержимого бутыли возле себя и трижды пропела понятное ей одной заклинание, больше похожее на упражнение в географии, нежели на осмысленную человеческую речь. Никто не знает, как то или иное сочетание букв или слов влияет на окружающее, а если кто и догадывается, то объяснить этого точно не может, это есть тайна великая, и постигают ее избранные, и, слава богу, что сумела она хоть что-то понять в пропавших страницах, а показывать ли их этому юноше - здесь еще серьезно подумать надо.
  
   "У коварного востока - око черное жестоко,
   На восточной четверти - что, вы, черти, чертите?
  
   На обратной половине - небо в темной паутине,
   Повернувшись к западу, - прочитаю заповедь.
  
   Пусть уйдет чумная вьюга, что всегда приходит с юга,
   В черном одеянии, как при покаянии.
  
   Просыпайтесь, звери, птицы, раскрывайте когти-спицы,
   Защитите в вечности от чумы и нечисти."
  
   Обойдя город три раза и крестясь каждый раз, когда луна упрямо вырывалась из-за туч, Лючия выбросила в кусты ненужную уже бутыль и присела возле острых камней: так точно не уснешь, а если и упадешь во сне, то мгновенно проснешься от боли. Правда, человек ко всему привыкает, даже к собственной крови на ногах, а ноги снова отчего-то стали отниматься, всегда все с ног начинается, успела подумать она, но через два дыхания заснула Лючия так крепко, что проспала она до следующего вечера, когда разбудили ее визгливые голоса женщин на дороге. Поняв, что в городе все же началась эпидемия, Лючия бросилась к женщинам, пытаясь расспросить каждую о двух своих дочерях, одна такая светленькая, у нее еще переднего зуба нет, а вторая - потемнее, у нее взгляд очень нежный, она всегда земляничное дерево рисует, а под ним - спящий олененок, нигде не видели? Никто не обращал на нее никакого внимания, все женщины были заняты мыслями о собственных детях и оставшихся в городе вещах - столько лет берегли, но один из малышей все-таки подошел к Лючии и с завистью рассказал, что первым из города уехал высокий инквизитор на красивой карете, вон в ту сторону, а еще с ним уехали две девочки, и как же везет девчонкам, ему вот приходится по пыли тащиться, и хорошо еще, что они оставили дома бабушку, которая за полдня стала такой черной, будто ее черти углем разрисовали или в печке поджарили, страшно.
  
   Обманул, вздрогнула Лючия, как же можно было верить и оставлять ему своих девочек, где она их теперь искать будет? И почему вывезли ее из города, разлучить с детьми можно было и там, непонятно. Но, если задуматься, то все четко встает на свои места: не желая раскрывать Караге секрета пропавших листков, этот юноша вывез ее, а затем украл и двух ее девочек, надеясь, видимо, что теперь все у него в руках и никуда она от него не денется, и значит, рядом должен быть его верный одноглазый пес, да только не отыщет он Лючию, не зря она тайком его сапоги путаницей-травой намазала, теперь он ни за что дорогу из леса не найдет. Оставалось ей идти в ту сторону, куда указал мальчик, и побежала она по пыльной испанской дороге, которую и дорогой-то назвать нельзя, и проклинала она про себя всех тех, кто носит оранжевые плащи инквизиторов и чьи сердца застыли навечно, словно сломанные городские часы на ратуше, а про глаза она вообще думать не хочет: нет теперь веры ни одному живому существу на земле, только она и ее девочки, дай бог, чтобы не заболели.
  
  
  
  

РАЗВЕ БЫЛО НУЖНО?

  
   Прождав недалеко от дороги ровно три дня и оставив понравившуюся ему высокую раскидистую сосну с удобными для отдыха ветвями, Бартоломео громко крякнул и принялся считать потери: во-первых, не вернулась Лючия, во-вторых, не вернулся Амадо, девочек позавчера увезли на карете - это три, из-за чумы город покинули все оставшиеся в живых жители - это четыре. Все выходило очень и очень плохо, если не сказать, трагично, но, поскольку этого редкого для разбойников слова Бартоломео просто не знал, его врожденный пиратский оптимизм все же взял вверх. Сорвав с нескольких сосен длинные куски коры и завязав их таким образом, чтобы можно было положить туда немного листьев дикого шиповника вперемежку с пахучей мятой, Бартоломео после нескольких попыток все-таки удалось привязать этот клюв к своей голове. В Италии он часто видел рисунки врачей в халатах, и у каждого из них был примерно такой же огромный клюв, только поаккуратнее, а когда спросил он, зачем им это нужно, ему в двух словах объяснили, что, положив туда душистые травы и какие-то специи, названия которых он не запомнил, врачи могут лечить людей и не заражаться от больных, правда, бывали случаи, когда и клюв не помогал, но это редко бывает, раз месяц, а то, и в два. Проходя по оставленному жителями городу, где на каждом шагу были видны траурные накидки, из под которых торчали черные, в болячках ноги, Бартоломео впервые в своей жизни был рад тому, что видит мир единственным глазом, и, была бы его воля, то он вообще притворился бы слепым и шел бы с умной собакой-поводырем, настолько страшная картина окружала его.
  
   Городская площадь была похожа на кривую песочную монету, а окружающие ее дома так низко опустили свои крыши, что из-за них не было видно ни печальных их глаз, ни наглухо заколоченных деревянных ртов. Прикусив от страха медный язык, похудевшая колокольня молчала и не разговаривала с ветром. Растеряв прихожан и уверенность в собственном могуществе, опустевшая церковь грустно вздыхала, и в ее открытые настежь двери залетала лишь отравленная болезнью пыль. Чуть правее от входа лежала мертвая, свернувшаяся ежом, старуха, до последнего дыхания верящая в чудодейственность икон и упорных, многочасовых молитв. Заметив это бесполезное рвение, заботливые камни паперти вежливо предлагали ей себя в качестве никому не нужных надгробных плит. Воздев ввысь руки и в сотый раз прося Господа о спасении, загорелая статуя Девы Марии то и дело исчезала в облаке надоедливых мух, превращающих страстную ее мольбу в назойливое и не интересное небесам жужжание. Забытые кем-то одежды, словно брошенные псы, метались по городу, но, так и не найдя хозяина, иногда сбивались в бесформенную стаю, ожидающую очередного порыва ветра - единственного живого здесь существа.
  
   Вчерашний день, показавшийся городу одним из самых тяжелых, уступил место очередному солнечному безумцу, спешащему доказать, что со смертельной чумой может поспорить только солнце, палящее с самого утра. Высохшие деревья беспомощно разводили ветви в стороны и в эти мгновения на землю падали оставленные птицами гнезда. Переворачиваясь в воздухе, птенцы звали родителей и умирали от страха, предпочитая такую смерть неизбежному падению на острые и отравленные камни. Открытый настежь трактир улыбался так широко, что в его пасти были отчетливо различимы стоящие в два ряда бутылки, напоминающие издали неровные зубы старого вампира, решившего переждать жару в пахнущей плесенью тени. Толстый монах, обрученный в молодости с верой и дважды изменивший ей с жадностью и властью над людьми, тяжелым мешком валялся посреди улицы и так крепко сжимал пальцами землю, словно в самый последний момент поверил он в Страшный Суд и испугался ожидающего его под землей ада. Увидев лекаря, монах поднял руку и завыл, умоляя о помощи.
   - Деньги свои на тот свет прихватить не забудь, - посоветовал ему Бартоломео и взял немного левее, - купишь там на них вечный пропуск в преисподнюю.
  
   Кое-где на домах виднелись наспех сколоченные таблички со словами :" Да помилуй Вас Господь", и каждый из замурованных там людей сам выбирал себе место для смерти. Одни безропотно ожидали ее на своей кровати, другие неустанно молились, а третьи до последней минуты отчаянно били в двери, любезно заколоченные их же родными. Сталкиваясь с христианским учением о милосердии, жестокая необходимость, как правило, побеждала, но Бартоломео были известны случаи, когда целые семьи оставались вместе и тогда они хоронили одного за другим. Последний оставшийся в живых представлялся ему истинным великим мучеником, ибо ожидание собственной кончины не идет ни в какое сравнение с необходимостью наблюдать боль всех своих родных, поочередно умирающих у тебя на руках. Доносившиеся из-за стен крики и последние глухие стоны не осмелилось бы повторить даже древнее горное эхо, не боявшееся на свете ничего, кроме хищных орлов и утренней, влажной тишины.
  
   В окружении голодных собак по улицам бродило одиночество и, не найдя ни одной открытой двери, бесцельно кружило по городу, тщетно пытаясь вспомнить день и век своего рождения. Появившись на свет вместе с человеком, и с первого взгляда полюбив его левую половину груди, одиночество всегда побеждало, если речь шла о схватке один на один. Гораздо сложнее приходилось в те моменты, когда перед ним оказывалась влюбленная пара, изображающая из себя счастливую семью, где каждый заботится о другом больше, чем о себе самом. В этих случаях одиночество приводило с собой на поводке или разлуку или смерть: выбор зависел исключительно от его настроения. Легко расправившись с жителями города и с трудом представляя себе, что же делать дальше, оно недовольно разглядывало широко шагающего чужака с клювом незнакомой ему птицы. Завернув за угол и спустив на него всех своих собак, одиночество не сразу сообразило, почему среди мертвой тишины сначала раздался оглушительный хохот, а затем псы, словно песчинки, полетели мимо него по воздуху.
  
   - Пора просыпаться, - сломав железную решетку, радостно прокричал Бартоломео. - Ну, и запашок у Вас здесь!
  
   Подняв Амадо с помощью толстой веревки с узлом на конце, он без сил повалился на каменный пол, но клюв свой не снял, так и лежал, как подбитая одноглазая птица, потерявшая в бою не только свой правый глаз, но и всех своих родственников по линии дедушки, старого и седого грифа-стервятника, что с самого утра кружил над городом, но так и не опустился ни разу: видно, почувствовал что-то недоброе или сообразил, что не управиться ему одному, надо подмогу к себе вызывать, ведь столько добра пропадает.
  
   - Пить, - попросил Амадо, - хоть глоточек.
   - Нет, - жестко ответил Бартоломео, - здесь все отравлено. Вот доберемся до родника, там и напьетесь, а теперь держитесь за меня, отсюда бежать нужно.
   - Клювом не царапайся, - обнимая Бартоломео, мягко попросил Амадо, - с детства я хищных птиц не люблю.
  
   Еле дойдя до родника и с головой окунувшись в чистое, прохладное озерцо, Амадо сквозь воду слушал и смотрел, как одноглазый пират из грифа снова превратился в грозного великана, рассказывающего ему о том, что с тех пор, как той ночью он отпустил Лючию, так больше ее и не видел, она сама приказала за ней не идти, а потом он долго по лесу плутал - никогда с ним такого не было, всегда путь находил, а на второй день потянулась из города цепочка безумных кричащих людей, а за день до этого видел он Карагу, мирно беседующего в карете с двумя малютками, и так ему понравилась эта картина, что он тоже двух девочек захотел, но потом передумал: пусть сначала будет сын, а там посмотрим, тем более, что не знает он, о чем можно с девочками разговаривать, а о чем нет, их и взрослых-то не всегда поймешь, а здесь - дети.
  
   - Вас каменный мешок спас, - закончил Бартоломео свою речь, - иначе бы тоже заболели, так что благодарить судьбу надо.
   - Ты сказал ей, что я был арестован? - устало спросил Амадо.
   - Нет, - удивился Бартоломео. - Она и не спрашивала. А разве было нужно?
  
   В ответ Амадо посмотрел на него таким взглядом, будто совершил Бартоломео главную ошибку всей своей жизни, сломавшую судьбы двух молодых людей, поверивших друг другу, а все остальные его разбои - не в счет, детский лепет в сравнении со слезами измученного юноши из далекого Толедо, не желающего никому зла и умеющего с детства сочинять забавные пиратские серенады, но не будет сегодня песен, устал он за эти дни, так устал, что жить не хочется.
  

1597

ОСЬМИНОГ

   - А-уур! - удивленно сказала чайка и, приподняв голову, недовольно посмотрела на узкую лодку, причалившую неподалеку от ее любимого камня с удобной ложбинкой для правого, вечно ноющего крыла. Чайка хотела сказать что-то еще, но вид высокого мужчины в черном плаще и идущего позади него одноглазого бандита настолько испугал ее, что, переминаясь с лапы на лапу, так и осталась она стоять, с разинутым клювом и глазами навыкате. Амадо и Бартоломео ожидали на пристани только два человека: аббат Трюмо, маленький, с красными глазами, полный шарик лет шестидесяти, и его слуга, Филиппе, точь в точь, как Стефан-Неудачник, один из многочисленных слуг Амадо: такие же крысиные повадки, быстрый взгляд и острые клыки при улыбке, только нет у него слабого косоглазия, как у Стефана, он бы сразу заметил.
  
   Встретив Амадо нестареющей тысячелетней красавицей, Венеция с ног до головы осмотрела скромно одетого молодого испанца и, не найдя в нем ничего интересного для себя, презрительно кинула ему под ноги вчерашний праздничный мусор, так и не научившись за эти годы убирать за собой, справедливо полагая при этом, что любить ее можно за одни только десятидневные февральские праздники, придуманные ею не более пятисот лет назад. Сначала, тонко уловив человеческую страсть к чужой смерти, она устраивала на площади бои бешеных собак с дикими быками, а чуть позже, разочаровавшись в однообразии и предсказуемости исхода, эта жестокая "Серениссима", что с итальянского переводится как "светлейшая", придумала яркие маски и зажигательные карнавалы, во время которых слуга мог дать пощечину своему господину, а пьяный ревнивец - в бешенстве заколоть соперника. А то, что смерть на карнавале стала считаться у людей почетной, так это тоже она нашептала, иначе не было бы здесь дикой, необузданной вольности, что плачет поутру темными ручейками крови, покорно стекающими в Большой Канал, имеющий свое собственное представление о странной человеческой природе, которая, меняя лишь мотив и орудие убийства, из века в век - прежней остается.
   Холодно поздоровавшись, прошли они не более двухсот шагов по неровной, выложенной темными валунами, набережной, и затем резко свернули направо, где две высокие колонны с крылатым львом и со статуей неизвестного Амадо святого обозначали то место, где совершались в Венеции все городские казни. Так уж повелось, объяснил аббат: и дворец, и тюрьма - все рядом, маленький городок, маленький и грязный, и порядка в нем нет, а еще не советует он никому в северной части города показываться - там гетто для евреев, наше это изобретение, итальянское, с гордостью посмотрел он в глаза испанцу. Промолчав и аккуратно обойдя стороной место казни, Амадо посчитал лишним заметить аббату, что первое в истории гетто появилось как раз в Испании, в Арагоне: еще в начале тринадцатого века был издан соответствующий указ, только гордиться здесь особенно нечем, ведь все люди равны, все в разной степени грешны, но одинаково смертны, всем им после смерти зачтется, так зачем же раньше времени судить и в клетки их загонять?
   Подойдя совсем близко к каменному, похожему на небольшую торговую улицу, мосту, Амадо долго смотрел на маленькие окна в тонких изящных решетках: за каждым - своя жизнь, своя семья, только как же они не боятся прямо над водой жить, хотя, конечно, в сравнении с грязью Мадрида и Толедо есть в такой жизни и свое преимущество. Улыбаясь самому левому окошку, из которого, как символ особой венецианской красоты, нарочно оголив плечи, смотрела на него пышная молодая итальянка, Амадо расслышал только конец истории о старом деревянном мосте, обвалившемся более ста пятидесяти лет назад под тяжестью гостей и любопытных во время свадьбы смелого герцога Феррары, а этот новый - построен совсем недавно. В честь главного острова венецианской лагуны носит он имя Риальто, а, вообще, Венеция состоит из восьми островов, хотя когда-то давно было их более ста десяти, никто уже сейчас точно сказать не может, а вот и украшенный двумя светлыми балконами дом, аббат называет его резиденцией: красивое слово, так ведь?
  
   Устав разглядывать мусор в темно-зеленой воде канала, Бартоломео внимательно слушал длинную трель этого маленького толстого священника, и если бы умел одноглазый рисовать аббатов, то получилось бы у него примерно следующее: в отсутствии хоть каких либо признаков шеи, сначала нарисовал бы он его лысую голову, уютно устроившуюся на сутулых плечах, а потом изобразил бы он живот, который смотрелся красивее живота молодой женщины, носящей мальчика на восьмом месяце беременности, но вот походку аббата Бартоломео точно не смог бы передать. Иногда казалось, будто мягко катятся два больших шара, только верхний - одиноко блестит на солнце, а нижний, что всегда на полшага впереди, хоть и старается качаться в такт движению, а только дергается неровно: видно, давит на него тяжелый серебряный крест на толстой цепочке, и след от него - серым неопрятным пятном на красной мантии расплывается. Пропустив испанца вперед, и жестом приказав художнику Бартломео ждать на улице, аббат шепнул что-то своему слуге, но так тихо, что Амадо и слова не услышал, а ведь слух у него был, как у слепых, и неправда, что не видят они ничего: побольше нашего и видят, и слышат. Оставшись наедине и для верности выглянув на балконы - нет ли кого, аббат медленно заговорил, задыхаясь, как рыба после каждого небольшого предложения, и, в сочетании с красными глазами, эта особенность придавала ему вид выброшенного на берег осьминога: у них такие же мертвые глаза и еще жабры есть. Эти твари, как люди дышат, только кровь у них голубая и еще три сердца у них, живучие они.
  
   - Помощь твоя нужна, - вкрадчиво начал аббат и Амадо почувствовал, как правое щупальце намертво присосалось к его плечу. - Якоб очень хвалил тебя, вот и пригласили. Человек один есть, беглый монах и еретик. Упрямый он и спеси в нем много, спеси и гордыни ненужной. Полгода в тюрьме, а все не раскаивается. Сломать его нужно, поможешь?
   - Я Вас внимательно слушаю, - склонив голову, ответил Амадо и краем глаза отметил про себя небольшое колечко в дальнем углу комнаты, ковер там был сдвинут, вот и заметил.
   - Человек этот утверждает, что Христос простым фокусником был и всю жизнь своей смерти боялся, и при малейшей опасности - в леса убегал.
   - Безумец? - перекрестившись, в страхе прошептал Амадо.
   - Нет, - пошевелив толстыми пальцами-присосками, глухо выдохнул осьминог. - Образован, научные труды пишет, поэмы длинные. В них - разговоры о бесконечности вселенной и о том, что жизнь на других планетах существует. По всей Европе с лекциями ездил, да только гнали его отовсюду, как чумного, а мы - вылечить хотим.
   - Ученик Коперника, философ? - вежливо уточнил Амадо и, незаметно обводя глазами комнату, быстро взглянул на то место, откуда солнечный зайчик на секунду выскочил, а потом опять исчез, будто дырочку маленькую глазом прикрыли: грубая работа, простецкая, лучше он о Венеции думал, сейчас уже так не делают, сейчас на картинах научились такие потайные глазки придумывать, что даже если и знаешь, то не найдешь никогда, сам несколько раз такие себе заказывал.
   - Астроном? - засмеялся аббат, - да он и карту неба нарисовать не может! Аккуратно скопировать - да, а чтобы самому нарисовать - нет у него таких знаний, проверяли.
   - Пытки пробовали? - тихо уточнил Амадо и попал в самое яблочко, словно из арбалета вслепую выстрелил, любил он это оружие, лучше всякого лука и ружья, быстрое оно и красивое, в нем что-то от птицы есть.
   - Приказано пока без пыток, - приоткрыл свой клюв осьминог, - пока, - чуть громче повторил он. - Нам раскаяние его нужно, отречение публичное. Все пробовали: и уговоры, и беседы, и голодом его морили - а бесполезно это, упрямится он и дерзит, тем более что пытки мы только в самом крайнем случае применяем, сам ведь знаешь.
  
   Многое знал Амадо о пытках, только всегда почему-то получалось, что крайние эти случаи на каждом его шагу встречались, почти при любом допросе, так что неправда все и ложь, но здесь - молчать надо: ведь не для этого же его сюда пригласили, чтобы вольные беседы о гуманности вести, тем более, что Якоб четко ему написал: " Будь трижды осторожен и внимателен. Во имя истины можешь и упасть. В результатах дознания заинтересован лично. После Венеции - срочно в Прагу. Вопрос касается не только веры. "
  
   - Пытке подлежит обвиняемый, не постоянный в своих показаниях, то есть утверждающий сначала одно, а затем противоположное, отвергая при этом главные пункты обвинения, - процитировал аббат два первых выученных наизусть правила инквизитора. - А если б он в начале отрицал, а затем признал свою вину и покаялся, он считался бы не "колеблющимся", а раскаявшимся еретиком, и был бы приговорен. Подозреваемый, обвиненный хотя бы одним свидетелем, должен быть подвергнут пытке. Общественная молва плюс одно свидетельство вместе составляют уже половину доказательства, а их у нас больше семи, - с улыбкой добавил он.
  
   Аббат плавно подплыл к окну и внимательно посмотрел на противоположный дом, что стоял в каких-то семи метрах. Не отходя от окна, липкими присосками начал он перебирать исписанные мелким почерком листы, много их было, и почерк в них разный: любят они эти доносы, без них на суде - никуда, и стоят они недорого, по два флорина за штуку. Стараясь не смотреть на священника и случайно нащупав глазами его отражение в одном из высоких зеркал, Амадо в ужасе вздрогнул. Маленького аббата окружали еще, как минимум, десять - двенадцать таких же, как и он, осьминогов: у всех в щупальцах исписанные листы и все они, повторяя движения главного, укрыты красной мантией с серебряным крестом на животе. Секундой позже Амадо вспомнил об острове Мурано и о непревзойденном искусстве венецианских стекольщиков, способных создавать волшебные зеркала, в которых огонь от любой, даже не освященной в церкви, свечи может иметь около двадцати отражений, в то время как обычное испанское зеркало рисует не больше девяти огоньков, да и те - нечеткие.
  
   - Вот, почитай пока, что ученики его пишут, - не поворачивая головы от окна, прошипел аббат и бросил перед Амадо один из доносов, - за одно это на костер отправить можно!
  
   "Я, Джованни Мочениго, - запоминая каждое слово, читал Амадо, - доношу по долгу совести и по приказанию духовника, что много раз слышал от Джордано Бруно, когда беседовал с ним в своём доме, что мир вечен и существуют бесконечные миры... что Христос совершал мнимые чудеса и был магом, что Христос умирал не по доброй воле и, насколько мог, старался избежать смерти; что возмездия за грехи не существует; что души, сотворённые природой, переходят из одного живого существа в другое. Он рассказывал о своём намерении стать основателем новой секты под названием "новая философия". Он говорил, что Дева Мария не могла родить; монахи позорят мир; что все они -- ослы; что у нас нет доказательств, имеет ли наша вера заслуги перед Богом. 23 мая 1592 г".
  
   Дважды прочитав донос, Амадо медленно опустил голову, и, встав перед аббатом на колени, смиренно произнес:
   - Что прикажете?
   - А мы тебя в его камеру определим, - ядовито улыбнулся аббат, и в глазах его бешено закружились красные хрусталики, - Посидишь, послушаешь, а потом подробно напишешь обо всем. Три дня, наверное, хватит. Ты, конечно, отказаться можешь, но ведь это для нашей веры нужно, для вечной чистоты ее и святости.
  

САПОЖОК

  
   Амадо сам частенько использовал этот прием и знал, что лучшие люди для этого - преступники или поэты. Первым вообще терять нечего, а так - они спасти себя смогут, а вторым, они даже легче в управлении, - хлебом их не корми, дай только оказаться в роли романтического рыцаря: тайны разные, темницы, заговор против короля. Да, привлекал Амадо таких людей, привлекал и презирал, и вот теперь - ему самому нужно было в поэта превращаться, не называть же себя, в конце концов, доносчиком, хотя ежегодно, в первое воскресенье Великого поста, в каждом городе и в каждой церкви, в присутствии всего наличествующего населения, читается указ, обязывающий каждого верного католика в шестидневный срок доносить на всех, кто... "совершил проступок или вел разговоры против веры или святой инквизиции, был ли кто лично свидетелем этого или узнал об этом через других лиц."
  
   Чувствуя его нерешительность, аббат бросил ему еще один листок, и были на нем крепостные стены с узкими бойницами, и четыре круглых острова по углам, и вода кругом, а еще надпись радугой: "Солнце - лишь одна из бесчисленных звезд", и показалось Амадо, что узнал он руку художника, того самого, что в рукописи: и острова знакомые, и линии все плавные, и ни одного острого угла нет, и нажим мягкий.
  
   - Итальянец? - взволнованно спросил Амадо.
   - Да, - коротко ответил аббат и сухо приказал. - С этого момента ты - учитель Грациано. Каждый день тебя из тюрьмы ко мне доставлять будут, каждый день - отчет о ваших разговорах. Пища в казематах несносная, так что есть у меня будешь.
   - В переводе с итальянского каземат - это дом помешанных? - стараясь успокоиться и ничем не выдавать своего волнения, уточнил Амадо.
   - Нет, - прилип к нему Осьминог. - Дословный перевод - слепое здание, но корень слова "casa" ты верно угадал. Итальянец сейчас в "Pozzi," в нашей нижней тюрьме: стоит сейчас, наверное, по колено в соленой воде и молчит. Молиться-то ему некому, в бога он не верит, а иные миры что-то совсем ему не помогают. Мы даже на время все восемнадцать оставшихся камер освободили, - продолжал обвивать щупальцами аббат. - Одиночество и ни звука вокруг, только крысы иногда еду отнимают, но к этому все привыкают, не он первый.
   - Вы отправите меня туда? - побледнев и больно укусив себя за губу, прошептал Амадо.
   - Я вот думаю пока, - слегка ослабив хватку, закрыл глаза Осьминог. - У нас ведь и "Piombi," верхняя, свинцовая тюрьма есть, семь камер всего, но предназначены они только для высоких наших гостей: когда холодно - там зуб на зуб не попадает, а когда жара - задыхаются в них люди, но, чтоб они все-таки жили и о судьбе своей думали, есть там маленькие оконца. Туда, скорее всего, и переведем его чуть позже. А пока посидите вместе в Pozzi.
   - Мне нужен Бартоломео, - твердым голосом ответил Амадо. - Бандит, каких свет не видывал, но служит верно, да и тюремного опыта хоть отбавляй. А еще мне нужны все работы Итальянца, - добавил он, - думаю, за два дня я прочту.
  
   Из полученного досье Амадо узнал много нового о неизвестном ему Итальянце, взять хотя бы его бегство из Неаполя и Рима, а затем - триумфальные выступления в университетах Оксфорда и Сорбонны, после которых, путешествуя по Европе, этот основатель "философии рассвета" был с позором изгнан из Франкфурта, Женевы и Марбурга. Вызывал удивление еще один интересный факт его биографии: в 1567 году, в Женеве, Бруно был арестован за некий напечатанный им памфлет, а позднее был отлучен от церкви и подвергнут унизительной церемонии покаяния, что явно не соответствовало словам Осьминога о беспричинном упорстве Итальянца. Ко всему прочему, бегство из Рима и арест Бруно в Женеве были вызваны тремя доносами, подписи везде смазаны: во втором доносе Амадо заметил множество грамматических ошибок, что указывало на неразборчивость применяемых римской инквизицией методов, недаром, созданная в 1542 году, она оказалась столь ненавистной римлянам, что уже в августе 1559 года здание "Священной канцелярии" было полностью сожжено, а все скульптуры папы Павла Четвертого разбиты жителями на мелкие куски, правда, через год все началось заново.
  
   - Веселый человек этот Джордано, - проворчал за спиной Амадо одноглазый Бартоломео - везде побывал: и по столицам поездил, и на трибуне постоял, и в тюрьме посидел. Молодой он?
   - Настоящее его имя Филиппе, - не оборачиваясь, ответил Амадо, - родился он недалеко Неаполя, в 1548 году. Юношей поступил в монастырь Святого Доминика, где, дав монашеский обет, и был наречен Джордано. Стало быть, сейчас ему сорок девять, почти вдвое старше меня. В высшей степени образованный и гуманный человек, бывший доктор римско-католического права и доктор богословия, - с уважением перечислял Амадо все его звания, - иначе не читал бы он трудов Коперника и не прятал бы у себя в келье комментарии Эразма Роттердамского, сравнивающего моральные устои древнего христианства с сегодняшней страстью католического духовенства.
   - А что за страсти-то? - оживился знакомому слову Бартоломео.
   - Жажда накопления, лицемерие и борьба за абсолютное господство, - с грустью вздохнул Амадо. - Поэтому многие мудрые рукописи находятся в списке "Индекса запрещенных книг", утвержденном самим Папой еще в 1564 году.
   - А такое не только в церкви встречается, - радостно возразил ему Бартоломео, - вот Вы возьмите любого человека: что ему, кроме денег и хлеба насущного нужно? Разве что еще больше денег, да свободы неограниченной, а это и есть в каком-то роде абсолютное господство, разве не так?
   - Не должна церковь тень на себя бросать, - резко встав, перекрестился Амадо. - Святые отцы и монахи должны о душе человеческой думать и страдать о ней ежечасно, а они веками только индульгенциями торговали, слава богу, что тридцать лет назад отменили их, иначе и само понятие "грех" перестало бы существовать.
  
   Имеющий свое собственное и довольно резкое суждение о людях и об их грехах, Бартоломео счел нужным промолчать и не впутываться в эти пространные разговоры о добре и зле, того и гляди - поругаются они с Амадо, и хоть он ему и слуга, а сдержаться Бартоломео точно не сможет, выскажет ему все, что он о церкви думает: а думает он, что обман это все, что человек самостоятельно свой путь найти должен, а там уж пусть каждый сам разберется, где зло, а где - добро, так что лучше не спорить, а сидеть себе тихо в уголочке и приказы несложные выполнять, как, например, вот этот - читать про испанский сапожок.
  

ИТАЛЬЯНЕЦ

   Прихрамывая и угрюмо рассматривая четыре грубо сколоченных топчана вдоль серых стен, Амадо вошел в небольшую камеру продолговатой формы и со стоном присел на ближайший. Ну, просто королевские палаты, даже сукно на топчанах лежит, это, значит, чтобы от холода спасаться, а в испанских тюрьмах просто бросали на пол солому, кто первым схватит, тот и лежит. Остальные - на каменном полу улитками сворачиваются, только у улиток панцирь есть, а у них, как у слизней, нет ничего, одна одежда тонкая, да и ту иногда во время пыток в клочья рвали. Около маленького окна сидел бледный человек с темными густыми волосами, в светлом кожаном колете и темной рубашке, и на приветствие Амадо только недовольно поднял руку, давая понять, что видит, что заметил, но вот только несколько минут и закончит он, тогда уж поговорим. Второй заключенный лениво приподнялся на локте и, разглаживая ладонями заспанное грязное лицо, заговорил вполголоса, и по всему было видно, что уважает он Итальянца, хоть тот и младше его на несколько лет, но ведь не в возрасте дело, точно, не в возрасте.
  
   - Монах Челестино, - тяжело выдавил он, - третий месяц здесь. Законы монастырские не соблюдал, сбежал, вот и мучаюсь здесь за грехи свои.
   - Грациано, учитель, - представился Амадо и тут же отметил про себя, что непохож монах на голодного человека, у голодных - кожа другая и голос слабый, сколько он таких в жизни видел, по долгу службы проверяя камеры и казематы: раз в месяц - точно заходил, значит, всего около шестидесяти проверок наберется.
  
   Закончив писать, человек у окна настороженно посмотрел в сторону Амадо, и не понравился Амадо этот взгляд: совсем иначе он Итальянца себе представлял, не таким заносчивым и категоричным, не было в нем обаяния и той мягкости движений, что у его рисунков в рукописи, и плавных линий в нем нет, а брови от самой переносицы начинаются и быстро к вискам бегут, нечасто такое бывает.
  
   - Джордано Бруно, но лучше зовите меня Ноланец, - быстро выпалил он, - есть такой город недалеко от Неаполя, слышали?
  
   В этот момент с шумом и грохотом в камеру попытались затолкнуть одноглазого верзилу, который распалился до такой степени, что, позабыв о задуманной ими с Амадо игре, дрался с конвоирами не на жизнь, а насмерть, и если бы было их меньше трех, то еще непонятно, чем бы все это закончилось. Повалившись на пол у самых ног Амадо и долго изучая кровавую рану на левой его лодыжке, одноглазый с неожиданной для его вида заботой, тихо спросил: - Уже пытали? Сапожок, наверное, испанским был? Амадо утвердительно кивнул головой и, пытаясь встать, скорчился от боли, а одноглазый, так и не назвав своего имени, начал в деталях рассказывать остальным, как греют сначала железный сапожок, как двое держат тебя за руки, как медленно потом сдавливается нога. И если есть в пытке самое-самое противное, - развивал свою мысль одноглазый, -так это угольки, обжигающие стопу, а если кто не знает, то он объяснит, что именно на стопе все нервные окончания и находятся, и поэтому первый шок на какое-то время лишает человека сознания, но это обманчиво, поскольку самое страшное - впереди, и вот когда...
  
   - А меня еще не пытали, - испуганным голосом прошептал Итальянец, - пока только допросы.
   - Тот, против кого будет выдвинуто только подозрение, либо только одна улика, не может быть подвергнут пытке, - начал успокаивать Итальянца Амадо, - каждое из этих условий по отдельности не является достаточным основанием для применения пытки, против Вас ведь нет свидетелей?
   - Есть и свидетели, и доносы, - закрыв глаза, ответил Ноланец, - но меня пока только спрашивают.
   - Это они играются, - холодно объяснил одноглазый, - они ведь и, правда, верят, что божеский суд творят. А Вас на дыбе не подвешивали? - обратился он к Амадо.
   - После дыбы не выживают, - резко ответил тот и показал глазами, что хватит, достаточно уже для первого раза, пусть теперь Бартоломео с тем толстым монахом познакомится, разговорит его и отвлечет, а он, между тем, поближе к Итальянцу будет подбираться, ведь видно, что непрост Ноланец, и в таких случаях трудно бывает правильную тропиночку нащупать, так что пора Бартоломео полностью переключится на толстяка, темы-то нужные он всегда найдет, и лучше, конечно, начать с пиратов.
  
   Понемногу завязался разговор, и Амадо постарался сделать первые пробные выстрелы, так, наугад, может, какая дробинка и заденет, поэтому и заговорил он на темы вселенские и теологические, а в такие мелкие сети даже самый образованный человек угодить может: знал Амадо несколько ловких и беспроигрышных ходов, не раз проверял он их во время суда над дворянскими отпрысками, что недавно моду себе завели - в тайные общества вступать или новые Ордена придумывать, и ведут себя, ей-богу, хуже грешников, даром, что в некоторых из них королевская кровь течет!
  
   Сразу после знакомства увели Итальянца на допрос, а Челестино, сославшись на кашель и хрипоту, был отправлен к тюремному врачу, но когда он вернулся, пахло от него свежим хлебом, словно тюремный врач лечил его медовыми пышками или хрустящим венецианским печеньем. Воспользовавшись паузой, Амадо решил осмотреть помещение, так, на всякий случай, все ведь надо предвидеть, и - точно: простукивая камешком стены, заметил он, что одна стена по-другому отзывается, не так, как другие, и, значит, тоньше она, старый это трюк, но действенный. Если с другой стороны стены кружку приставить, то все, что в камере говорится, услышать можно, это его Бартоломео научил, не зря он все-таки его на службу взял, толковый человек, и сейчас, наверняка, поможет. Увидев на столе оставленный Итальянцем лист, Амадо прочел Бартоломео вслух:
  
   На небе,
   Обожженном до белесых шрамов,
   Летели люди.
   Глыбы храмов
   Наваленные Богом в города, леса
   Приют давать
   Тем, кто гоним и любит,
   Вставали предо мной:
   Натруженной рукой
   Крестьянка пышная дарила грудь младенцу,
   Неопытный художник растерев
   Две кисти о цветное полотенце,
   Подходит к ней,
   Улыбку поправляя.
   И тем она нежней,
   Чем мягче воздух, тише вздох.
   Запел рожок, вздохнула скрипка,
   Улыбка - зыбка.
   Слышен шорох
   Коварный, как любовный рок,
   В сиянье глаз любви порог,
   Он тоже здесь и очень дорог.
  
   И радость голубая винограда,
   И бесконечная дорога к аду,
   И философия таинственных бесед,
   И чуточку распущенный корсет
   Мадонны,
   И стройные, как дождь,
   Колонны.
   С ножом в крови соседа ждет сосед.
  
   Шелка красавиц схвачены у талии
   Святой престол историей храним
   Больная от любви Италия
   И вечный, как проклятье, Рим.
  
   - Здорово он о проклятье написал! - восторженно надул щеки Бартоломео. - А художник этот известен? - на всякий случай полюбопытствовал он.
   - Я думаю, Джордано писал о себе, - рассматривая каждую строку, ответил самому себе Амадо, - во всяком случае, я стал понимать его лучше.
  

ПОСВЯЩЕННЫЙ

  
   В тот поздний час, когда одевает Венеция вечернее свое платье, и по темным рукавам ее каналов, подмигивая друг другу, плывут маленькие красные светлячки, останавливаясь ненадолго возле мокрых и зеленых ступеней, ведущих к чужим тайнам, а, может, и к рождению нового великого венецианца, наподобие Марко Поло, чью книгу сам Колумб в своем путешествии часто перечитывал: в этот час и произошел у Амадо первый серьезный разговор с Итальянцем. После того как старые часы на городской башне двенадцать раз повторили пьяницам о том, что уже поздно и надо бы побыстрее расходиться по домам, а грязный Челентино, устав за день приглядываться и прислушиваться, захрапел, тщательно выдерживая равные паузы между звуками, Амадо подождал с полчаса, и только когда храп монаха превратился в бессвязную сонную вереницу мычаний и стонов, тихо подошел к Джордано. Стараясь двигаться как можно тише, Амадо осторожно дотронулся до его плеча и чуть не вскрикнул от неожиданности: в руках у Итальянца блестела толстая длинная игла, и направлена она была прямо на него, еще немного, и точно в глаз бы ему угодила и, кстати, не так ли однажды Бартоломео свой правый глаз потерял? Такую, если, конечно сила и сноровка есть, легко можно из шпоры сочинить, но для этого навык нужен, а пальцы у Итальянца тонкие и худые, странно.
  
   - Я не враг Вам, - одними губами сказал Амадо, но сделал небольшой шаг назад, ведь никогда же не знаешь, что в голове у человека, который несколько месяцев в одиночке просидел да к тому же - в Христа не верует, и, значит, божьи законы ему чужды, а ведь как в писании красиво сказано: " Ибо и мы были некогда несмысленны, непокорны, заблуждшие, были рабы похотей и различных удовольствий, жили в злобе и зависти, были гнусны, ненавидели друг друга. Когда-же явилась благодать и человеколюбие Спасителя нашего, Бога, Он спас нас не по делам праведности, которые бы мы сотворили, а по Своей милости"
  
   Итальянец медлил и как ни старался Амадо расслышать хоть какие-то ноты в затянувшейся их паузе, а ничего не услышал, только толстый сверчок, что заявился в гости поближе к вечеру, все кричал что-то четырем разным мужчинам, оказавшимся в одной камере. И становилось страшно, потому что каждый, кто хоть недельку в тюрьме посидел, знает, что примета такая есть: если сверчок рядом завелся, надо или беды или смерти ждать.
  
   - Хорошо, - неуверенно проговорил Итальянец. - Хорошо. Только почему Вы ночью говорить со мной задумали? Завтра день, завтра и поговорим, я здесь надолго, думаю, на годы.
   - Будьте осторожны, - указав рукой на Челестино, увереннее заговорил Амадо. - Не монах он, общался я с ним сегодня, он ни одной молитвы наизусть не знает, а вот писать умеет, я проверял. Не удивлюсь, если подсадили его к Вам.
  
   Итальянец вскочил и нервно заходил по камере. Сработало, отлично сработало, все так, как и задумал Амадо: чтобы недоверие от себя отвести, нужно на врага пальцем показать, тем более, что и вправду этот грязный Челестино вызывал у него подозрения, и мог бы аббат на ушко ему шепнуть, что еще один его человек в камере будет, а не шепнул ведь, и, следовательно, за ним самим наблюдать будут, и за Бартоломео тоже, а потому - аккуратнее надо, без глупых ошибок и вольностей. Ему еще о рукописи спросить нужно, может, это тот самый Итальянец и есть, а как подступиться - непонятно, тут только наощупь, по звуку идешь, а потом долго к эху прислушиваешься: тот ли шаг сделал?
  
   - Я вот чего не понимаю, - начал издали Амадо, - католическая церковь еще в 1227 году признала множественность миров, а Коперник несколько лет назад издал свой "малый комментарий ", и не судила его инквизиция. А Вас за что держат?
   - Да бог с ней, с этой астрономией! - взволнованно заговорил Итальянец. - Коперник - математик и астроном, а я философ, я о вселенской гармонии говорю. Ну, вот Вы скажите, как можно отрицать того, чего не видел и не знаешь? И почему все так уверенны, что мы единственные во вселенной?
   - "Он сотворил землю силою Своею, утвердил вселенную мудростью Своею и разумом Своим распростёр небеса ", - процитировал Амадо по памяти слова Библии.
   - А ни одного факта нет, - повысил голос Итальянец, - кроме мифов и легенд - нет ничего. А я - горизонты в порошок стираю, ломаю границы привычного и новые миры вижу.
   - И жизнь на других планетах видите? - недоверчиво улыбнулся Амадо и тут же почувствовал, что на правильном он пути, сейчас он и до растений загадочных доберется: были в той рукописи рисунки неизвестных трав, и когда заснул однажды Якоб, успел он все-таки две копии сделать, и самое интересное заключалось в том, что ни один испанский ботаник трав таких никогда не видывал: корни у растений - необычные, на тонкие желтые волосы похожи, не может ими трава за землю цепляться, не бывает такого, унесет ее ветер, если, конечно, на той земле, где они растут, вообще ветра бывают.
   - И жизнь есть, и животные, и растения, - размахивая руками, убежденно рассказывал Итальянец, - но другое там все, мы даже представить не можем себе - насколько другое.
   - Скажите, Вас кто-нибудь понимает? - совершенно искренне спросил Амадо.
   - Одним из немногих, кто разделяет мои теории, является Джон Ди, но Вы вряд ли его знаете, - с уважением к англичанину ответил Джордано, - во время второй нашей встречи в Праге мы вместе работали над одной удивительной книгой, но потом он был вынужден срочно покинуть этот гостеприимный город.
  
   Долго еще говорил Амадо с Итальянцем и с каждым шагом все ближе и ближе к самому главному вопросу подбирался: если Итальянец знал Ди и помогал ему работать над рукописью, то не он ли был тем итальянским художником, чьи плавные линии так поразили Амадо?
  
   - Запомните, - не отрывая глаз от тюремной решетки, сквозь зубы говорил Итальянец, - там лишь обо мне будут судить верно, где научное исследование не есть безумие, где не в жадном захвате - честь, не в обжорстве - роскошь, не в богатстве - величие, не в злобе - благоразумие, не в предательстве - любезность, не в обмане - осторожность, не в притворстве - умение жить, не в тирании - справедливость, не в насилии - суд!
  
   Тем временем, сняла Венеция вечернее свое платье, сложила аккуратно до следующей важной ночи, и из таинственной дамы превратилась она в сонную и растрепанную служанку, которая ждет от рассвета только жару, суматоху и грязь в каналах, а ведь приказано же было: "каждый, кто замечен будет, подвергнется штрафу в шестьдесят флоринов и наказанию в виде недели общественных работ." Взяв у Итальянца перо, Амадо подошел к столу и быстро набросал два небольших рисунка, два растения, а потом внимательно посмотрев, добавил несколько букв из рукописи Молчаливого.
   - Вам это знакомо? - посмотрев на Джордано в упор, резко спросил Амадо.
  
   Едва взглянув на листы, вздрогнул Итальянец, будто его плетью раскаленной ударили, и упал перед Амадо на колени. Вот уж не ожидал Амадо такого, совсем не ожидал: что же в буквах этих кроется, или в корнях, или в отсутствии ветра?
   - Посвященный! Посвященный! - задыхаясь от радости, повторял Итальянец. - Вы и шифр видели?
  
   В этот миг дверь камеры открылась, и утренний голос охранника разрезал их разговор. - Джордано Бруно, прошу на допрос. - Целый день ждал Амадо возвращения Итальянца, но того так и не привели. Вечером Амадо был вызван к аббату, и, смягчая формулировки, письменно изложил все услышанное: нельзя ему было топить Итальянца, никак нельзя, еще чуть-чуть, и узнал бы он тайный шифр, и, оказывается, некая таблица существует, и, скорее всего, в ней алгоритм и заложен, так что верно он все рассчитал, тот это Итальянец, точно, - тот.
  
   - А ты молодец, - задвигал щупальцами аббат, - сегодня на допросе он покаялся, впервые за шесть месяцев покаялся. И что ж такое ты ему прошлой ночью-то сказал? Ну да ладно, вот показания Джордано, записано слово в слово, прочти.
   Спрошенный: Утверждал ли, действительно ли признавал или признает теперь и верует в Троицу, Отца и Сына и Святого Духа, единую в существе, но различающуюся по ипостасям, согласно тому, чему учит и во что верует католическая церковь?
   Ответил: Говоря по-христиански, согласно богословию и всему тому, во что должен веровать каждый истинный христианин и католик, я действительно сомневался относительно имени Сына Божия и Святого Духа...
  
   Амадо держал исписанные мелким почерком страницы, и все никак не мог ответить на вопрос: как этого Итальянца еще раз увидеть можно? Читая его мысли, аббат вытолкнул из себя черную тягучую фразу, так часто осьминоги делают, когда врага запутать хотят и по ложному следу его пускают.
   - Решением инквизиторского трибунала, переведен в Рим, для дальнейшего рассмотрения дела, так-то.
  
   - А-урр! - испуганно прокричала знакомая Амадо чайка, но, увидев, как высокий человек в темном плаще, а за ним и одноглазый пират, быстро поднимаются по трапу, чтобы немедленно, сегодня же, отплыть в Рим и попытаться увидеться там с Итальянцем, немного успокоилась и снова закрыла глаза. Как и ожидал Амадо, к узнику его не допустили - не тот чин. Прибыв после Венеции и Рима в Прагу, Амадо умолчал о знакомстве Итальянца с Джоном Ди, но поведал Якобу и о теории бесконечности миров в пустом бесконечном пространстве и о неизбежной смерти каждого из них.
   - Понятие бесконечности вселенной сродни человеческому бессмертию, не находишь? - хитро улыбнувшись, спросил его горбун. - он ничего такого не говорил?
   - У нас была всего одна ночь, - опустив глаза, ответил Амадо, - наутро, в сопровождении семи военных кораблей, его срочно перевезли в Рим.
   - Да, не успели, - покачал головой Якоб, - из Рима мне уже его не вытащить. Оборвали ниточку, на самом интересном месте оборвали. Чувствую я.
  
   Когда через семь лет Амадо снова увидел Вечный город, знакомый священник рассказал ему, что неделю назад, 17 февраля святого юбилейного года, сожжен был на костре некий Ноланец, Бруно, и случилось это на площади цветов, и что в последнюю минуту отвернулся он от святого причастия, и рот его был веревкой перевязан, чтоб не сказал тот ничего лишнего. Говорили, что с момента прибытия в Рим четыре года просидел он в тюремной башне Нона и за это время ни разу не был вызван на допрос. И еще рассказал он Амадо о странном слухе, что гулял той зимой по всему Риму: шептали, что появилась в городе смуглая женщина, и что, якобы, просила она у Папы разрешения посетить узника, и в обмен предлагала какие-то желтые листы на непонятном языке, и было ей, конечно же, отказано, и в гневе бродила она по узким улицам, и при виде ее у всех кошек вставала дыбом шерсть, а некоторые городские глашатаи - даже потеряли от страха голос, и нужно было срочно искать им замену, а грамотных людей да с приятным тембром - это еще поискать надо, сами знаете. Внимательно слушая священника, Амадо никак не мог отделаться от мысли, что опять смуглая женщина на дороге его стоит, и уж совсем не мог он представить, что еще будет встреча, и не одна, но только первая из них превратит Амадо в чужого ему человека, до такой степени чужого, что несколько лет он и помнить себя не будет.
  
   А еще через год один генуэзец сообщил Амадо, что слышал он от старшей своей дочери о беглом монахе Челестино, который сначала помилован был, а затем все же на костре закончил, а где это было, он и не вспомнит, да и неважно это. Важно то, что в течение пяти веков католическая церковь будет по-прежнему вносить все произведения Итальянца в Индекс запрещенных книг: ну, разве не безумие?
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Оценка: 7.00*3  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"