Утром начинается деятельность строителей котлована в колхозе. Как будто бы специально для них (может быть, так и есть), им открылся очень знакомый, привычный и родной способ превращения людей в массу.
"В большом доме Организационного Двора была одна громадная горница, и там все спали на полу благодаря холоду. Сорок или пятьдесят человек открыли рты и дышали вверх, а под низким потолком висела лампа в тумане вдохов, и она тихо качалась от какого-то сотрясения земли. Среди пола лежал и Елисей; его спящие глаза были почти полностью открыты и глядели не моргая на горящую лампу. Нашедши Вощева, Чиклин лег рядом с ним и успокоился до более светлого утра".
Практически то же самое увидел Вощев в бараке в ночь перед поступлением на котлован; есть даже бдящий, как он сам, персонаж - Елисей. Ранее говорилось, что у него побелевшие глаза; видимо, их теперь не беспокоит свет. Контакт с такой массой вполне возможен: стать сопричастным - это лечь рядом, и Вощев поступает именно так; а вот Чиклин пока хочет остаться в стороне, не сливаться с общим телом колхозников, и поэтому устраивается рядом с Вощевым.
С более ясным понимание шизоидных чувств [Лоуэн: 28 - 48] нарастает и ощущение абсурда в деятельности. Утром колхозный активист строит своих босых подопечных пятиконечной звездой (раз надумал звездный поход) и обвиняет погоду в неорганизованности - потому что "была сырость и дул холод с дальних пустопорожних мест". Где тут хитрость и где наивность? Активист явно идет навстречу приезжим, действует вроде бы в их системе образов, пытается говорить на их языке. Но примешивается сюда и привычное крестьянское одушевление природы - и Вощев даже этому отчасти научился, ведь он представлял Млечный Путь как собрание (заседание) звезд. Активист осмотрителен: строители котлована прямо преобразовывали некий объект (грунт), а вот в колхозе сейчас трудятся над превращением живого инструмента труда, крестьян, в экспансивную "массу", но в сельскохозяйственные процессы не вмешиваются, объект своего труда не портят. Возможно, что активист привычно занимается показухой, да еще и хочет проявить себя. То, что он делает - абсурд, потому что колхозники остаются босыми странниками. Вощев комментирует: они идут "скучно", так и Христос, наверное, ходил; а Чиклин соглашается: да, потому что "колхоз ведь житейское дело". Того "роскошного предмета", которого страстно желает Вощев и ждет вдали, не получилось и здесь (возможно ли его сотворить? - так и осталось пока открытым вопросом), но само это настоятельное требование может стать опасным, и особенно для крестьян. В колхозе природа отличается от неподатливой природы котлована - она гибка и даже зависит от происходящих событий, это все-таки одушевленная природа крестьянина. И сейчас она принимает представления о себе рабочих котлована: появляется пустота и бесструктурность, откуда и дует холод, делая очень трудным привычный для землекопов способ достижения близости с помощью передачи и пассивного получения тепла. Это значит, что контакта по-настоящему не произойдет - будет только уподобление мира колхоза миру котлована: естественно, с искажениями, вплоть до уродства.
Мир этот гибок, в нем действует что-то наподобие магии. Трансцендентные ожидания Вощева, ожившие из-за того, что он их назвал и описал, оказываются важными не только для него. Чего-то похожего на нисхождение божественной благодати ждал и колхозный активист:
"... прошедшая ночь прошла для него задаром - директива не спустилась на колхоз, и он опустил течение мысли в собственной голове; но мысль несла ему страх упущения. Он боялся, что зажиточность скопится на единоличных дворах и он упустит ее из виду. Одновременно он опасался и переусердия - поэтому обобществлял лишь конское поголовье, мучаясь за одиноких коров, овец и птицу, потому что в руках стихийного единоличника и козел есть рычаг капитализма.
Сдерживая силу своей инициативы, неподвижно стоял активист среди всеобщей тишины колхоза, и его подручные товарищи глядели на его смолкшие уста, не зная, куда им двинуться".
Там, где крестьяне, легко воплощается символика интеграции - прежде это были Дерево и человек. А теперь тот, кто задумал экспансию, звездный поход, неподвижен, как привычные нам советские монументы. Он воплощает собою коллективное сознание - но именно сейчас, когда от него ждут, в нем нет готовых решений, он молчит. Вообще-то, активист крайне растерян, но этого по нему не поймешь, да и сам он, кажется, растерянности не осознает. Он озабочен и пытается все предусмотреть. Там, где он просто человек, его мысли и чувства вполне понятны - он боится, потому что не знает, где мера его действиям. Ночью Вощев тоже боялся, по-своему предчувствуя то, что случится в колхозе. Для Вощева всегда актуально слияние, сопричастность - а разрывается он между двумя объектами: человеком здесь и сейчас и неопределенным прекрасным объектом в беспредельной дали пространства-времени. А активист, крестьянин, этот же конфликт воспринимает по-своему: ему нужно действовать, но где предел деятельности? согласятся ли люди превращаться в массу и при каких условиях, какие их границы можно стереть, а какие нельзя? Он уже выгнал крестьян из душных семейных изб...
Вощев чувствует и проявляет очень глубокий и сложный конфликт, а активист пытается как-то разрешить его в реальности. Вощев страдает: выйти ли ему за пределы границ Я, уничтожить ли их и одновременно усилить, сделаться сопричастным другим людям? Активиста тоже тянет к безмерному (что ж, у безмерного именно такая способность, затягивать), но он знает: индивидуальное не так-то просто стирается. Намечается мировоззренческое противостояние рабочих и колхозников. Мировоззрением это назвать трудно - скорее, это мировосприятие, которое осознавать не было нужды, потому что оно воплощалось в труде. Труд рабочих котлована стирает всякую необходимость в индивидуальности, там имеет значение только физическая трудоспособность и готовность растрачивать себя в труде. Результат этого труда представлен слабо, важен процесс; это сдвиг мотива на цель:способ развития зависимости от деятельности, которая теряет смысл и больше не нацелена на результат [Леонтьев: 188].
Даже сам автор проекта, инженер Прушевский, не хочет результата, не хочет завершения работ. Результат никому не нужен (это вообще типично для русского идеала труда), его кому-то будущему просто подарят. Важно то, что труд почти превышает человеческие силы, что можно просто работать рядом и не думать о том, как взаимодействовать. Важно не знать, когда кончится работа, это приближает к вечности.
Вообще работа на котловане имеет трансцендентное, религиозное измерение. Там неважно, насколько ты состоятелен как личность - все равно у тебя есть возможность, ты обязан быть причастным людям и трудовому процессу, который превыше тебя. Тебя захватывает автоматически, и уже ничего не надо делать, чтобы удержаться в столь масштабных переживаниях. А желанный объект, стремление к которому реализуется в этой деятельности - это и сам процесс, переживаемый телесно; и рабочая группа, в которой можно быть рядом с другими, не поддерживая более глубоких контактов (которые есть утомительная суета, на которые ты не способен); а еще и волшебный приз, нечто, описываемое в терминах т.н. отрицательной теологии: этот объект пока не существует, но в наших силах вечно создавать его; его свойства неизвестны до конца, сейчас его представить полностью еще нельзя; но он и безопасен (создает отсутствующие теперь границы, оберегает, контейнирует), необозрим, несокрушим и близок, но при этом совершенно не опасен. Его можно подарить и спокойно раствориться в нем. Те, кто трудится, тоже приобретают отрицательно-теологические свойства: они не имеют больше человеческих ограничений, способны полностью исчезнуть в процессе своего труда или же слиться с могущественным объектом и стать причастными его красоте и мощи. Но делается это за счет утраты человеческой природы, которая не ценится, потому что ненадежна и своими фрустрированными потребностями причиняет дискомфорт. По сути, происходит религиозное освобождение от бренности мира - пока это недостижимо, из-за чего Вощев и страдает.
Рабочие котлована, сами того не зная, не задумываясь, не мучаясь этим, заняты богостроительством. Николай Кузанский писал: если вы знаете, чего ищете, то это наверняка не Бог". Поскольку котлован - это реальность, и совершенно не прекрасная, то Вощев, следуя правилам отрицательной теологии, понимает: это не его прекрасный объект и, следуя неопределенной тяге, уходит, но, в силу мощнейшего стремления к принадлежности, опять попадает к людям. А рабочие не задумываются, а делают дело, включены в процесс и причастны такому одновременно объекту и процессу, что им не нужны никакие противоположности и неактуальны никакие влияния Самости, которые с такой легкостью воспринимают и воплощают крестьяне. Процесс созидания прекрасного будущего как объекта превыше всякой Самости.
Может быть, активист и завидует этой простоте божественного, которая на его языке называется созданием массы, но пока эта зависть еще не дала о себе знать. А вот Вощев уже воспринимает зависть, он завидует, когда видит спокойных сознательных лошадей, живущих коллективно, но понимает ее как иные чувства, как более привычные реакции на неожиданность:
"Вощев в испуге глядел на животных через скважину ворот, его удивляло душевное спокойствие жующего скота, будто все лошади с точностью убедились в колхозном смысле жизни, а он один живет и мучается хуже лошади".
Лошади - животные стадные, самосознания им от природы не полагается, поэтому коллективность для них - не проблема. Вощев мучительно завидует конфликту, заложенному в человеческой природе - наличию самосознания при стремлении к слиянию с чем-то превыше человека. Он психологически младенец, хочет всего и сразу - от сознания отказаться он не в состоянии (даже засыпает с трудом); его тянет к неопределенно-прекрасному объекту, и Вощев становится наивным - зная о недостижимости этого объекта, он все же воображает его находящимся вовне, в этом мире; при стремлении к трансцендентному - а он единственный в повести, кому такое переживание доступно - не готов ни переживать свою тоску до конца, ни сепарироваться; воплощаться как человек в реальности он не хочет, но при этом не отказывается от сопричастности. "Все и сразу", не жадное, как у Жачева, а грустное, тоскливое, основанное на постоянном переживании утраты - это позиция. Вот котлован - трудись, воплощай свою мечту - но Вощев уходит, хотя он не бессилен; он просто не хочет, чтобы ему мешали - то ли людской суетою, чужими потребностями, то ли фальшивой трансцендентностью того, что преподносит строителям радиорупор. Постоянное бегство то туда, о сюда, то к людям, то в себя, то от людей - это образ жизни. У него не совсем сформирован избегающий тип привязанности, когда можно быть поблизости от других, но не включаться в отношения с ними; часто Вощев хочет большего, слияния. А избегающий тип привязанности - это идеал тех, кто работает на котловане. Возможно, что это наилучший тип привязанности для выживания в советских условиях вообще - когда ни свои, ни тем более чужие потребности не важны, а значима только жертвенная деятельность.
Вощев с испугом смотрит на лошадей. Вообще А. Платонов считал избыток сознания постоянным источником фрустрации, и если бы Вощев был так же сознателен, как Прушевский, он мог бы заподозрить, что пугается именно того, что теперь его неосознанный идеал достигнут, но не им, а он остался ни при чем и жить дальше теперь незачем. Вот он, результат - он обыкновенный, как и котлован. Связанность материей, необходимость постоянно пребывать в реальности очень мешает и мучает человека с шизоидным складом психики.