"В конце лета, во время очередной ночи, Лихтенберг неожиданно проснулся. Его разбудила женщина, стоявшая около дерева. Женщина была в длинном плаще, в маленькой круглой шапке, не скрывавшей ее локонов, с изящным телом, грустно расположенным под одеждой, - это была, очевидно, девушка. Рядом с нею стояли два стражника.
Сердце Лихтенберга стало сильно биться в тоске: лишенный способности к любви и даже к вертикальному движению на ногах, он, однако, сейчас попытался встать на обе ноги, томимый стыдом и страхом перед женщиной, и ему удалось устоять при помощи палки. Женщина пошла, и Лихтенберг последовал за ней, снова чувствуя твердеющую силу в ногах. Он не мог ничего спросить у нее, волнение его не прекращалось, он шел, отставая немного, и видел одну щеку ее лица, она же глядела все время в сторону от Лихтенберга, в предстоящую тьму дороги".
Щенячье безвременье Лихтенберга могла обозначить не только женщина, но и просто осень. Но эта пришелица вторглась в его пространство, стала ему и дереву сопричастна, и его искусственное детство кончилось - но разум и речь все же не восстановились. Почему обязательно девушка? может быть, это просто старая мужская фантазия. А вот то, что изящное тело "грустно расположено под одеждой" - это уже толчок опасности: может быть, она исхудала; или одежда с чужого плеча; либо женщина сама печальна. Это настоящая женщина, не сон. Она не отвратительна и не жутка - не зверь, не "большая женщина" из сна, никак не связана с крысой.
О чем тоска Лихтенберга? Наверное, сплав остатков его вожделения и грусти арестованной женщины. Нет границ между ними в этой тоске, и поэтому Лихтенберг хочет пойти с нею. Стыд и страх перед женщинами бывали у него и прежде - но лишь сейчас их можно как-то оправдать кастрацией. Прежде он боялся чего-то другого, какой-то звериной и властной природы. Почему-то отказывался от наслаждения - может быть, боялся и его. Вместо эрекции, уместной бы сейчас, опять окрепли ноги. Это важное событие, потому что повторяется дважды: но во сне Лихтенберг был готов бежать (непонятно куда, возможно, что и от большой женщины), теперь он следует за незнакомкой, и у него получается идти. При втором своем появлении, не во сне, а в реальности, женщина все-таки помогла ему вылечиться.
Сам он вызывает жуткие фантазии: если "верховное полутело Гитлер" был бы оснащен нижней половиной, то "годился бы в любовники девушке"; голова Лихтенберга, грезящая о кристаллических мирах, этому полутелу не нужна, и разум, кажется, навсегда заснул в ней, чтобы не пугать бедного физика смертным ужасом. Сейчас идущий с палкой Лихтенберг, как прежде хаживал он с тростью, сам напоминает отброшенное, нижнее полутело, уродливый и бесполезный фаллос на ножках. Что ж, сам он сделал это - нельзя винить в его умственных и телесных трансформациях только бронзового Гитлера и его нацистов.
Волнение его не может прекратиться, потому что это уже не желание, а тревога; женщина знает, что будет в "предстоящей тьме", а он давно разучился предусматривать что-либо. Но конвой теперь уже не имеет хорошего значения "пришли люди!", он стал опасным, и, может быть, это тревожит Лихтенберга.
В конторе концлагеря обоих приговорили к расстрелу: женщину, ее зовут Гедвига Вотман - за отказ в сексе двум офицерам, Альберта Лихтенберга - "вследствие несоответствия развития своего тела и ума теории германского расизма и уровню государственного умозрения: в целях жестокого оздоровления народного организма от субъектов, впавших в состояние животности, в целях профилактики от заражения расы беспородными существами". Эту абсурдную тираду зачитывают тому, кого считают или животным, или дебилом! Кроме того, он еще и кастрат, поэтому "народный организм" уже никак заразить не может! Сначала не совсем понятно, был ли Лихтенберг запланирован на расстрел вместе с Гедвигою Вотман - или просто попался за компанию, когда притащился следом. Но теперь кажется, что обоих обвиняют, и абсурдно, в антифашистской деятельности. В ответ на абсурд Лихтенберг привычно объявил себя "безмолвным", а его спутница заявила, что оба обиженные ею офицера не были мужчинами (иначе она не отказала бы им). Осужденные отыграли свою пародию на обвинителей - конечно же, без надежды на прекращение абсурда; лишь судья на мгновение был поражен: "Как - не мужчины?!".
Странно все это выглядит - у заключенных концлагеря, коммунистов, хватает сил на беготню; заключенных, чтобы их расстрелять, судят; а потом им, расстрелянным, еще и полагаются тесовые гробы! Все это слишком цивилизованно и похоже на нормальную жизнь...
"Гедвига Вотман шла [на расстрел]по-прежнему изящная и нескучная, точно уходила не в смерть, а в перевоплощение. Она дышала тем же мусорным воздухом, что и Лихтенберг, голодала и мучилась в неволе, ожидала коммунизма, она шла погибать, - но ни скорби, ни страху, ни сожалению, ни раскаянию она не уступила ничего из своего тела и сознания - она покидала жизнь, сохранив полностью все свои силы, годные для одержания трудной победы и долговечного торжества. Омрачающие стихии врага остановились у ее одежды и не тронули даже поверхности ее щек, - здоровая и молчаливая, он шла ночью вслед за своим гробом и не жалела о несбывшейся жизни, как о пустяке. Но зачем же она тогда яростно и губительно боролась за рабочее сословие, как за вечное личное счастье?"
Этой женщине как-то удалось разрешить тот вопрос, что превратил Лихтенберга в инвалида и на время делал его животным - она осталась человеком, зверем-женщиной не сделалась, и при этом сохранила тело, его движения и силу, его выразительность. Ей удалось как-то сделать себя защищенной - так, что мусорный ветер не проникал в нее, не выдувал ничего, не наполнял голову шелестом и не заставлял мыслить по-своему. Для человека зрелого такое границы - высокая норма. Шизоидный Лихтенберг проницаем всяческим влияниям, они ему отвратительны, и он прячется, а это серьезная ошибка. Он прячет себя, ищет контейнер для своего Я (его тело для этого чересчур уязвимо), а не для неприемлемых и непереносимых переживаний [Бион: 113 - 127] - хотя бы для чрезмерного яростного отвращения, когда он отравлен мусорным ветром. Он воспринимает враждебное как стихию, как нечто из области Безмерного [Бион: 78 - 82] за пределами ее плаща. Для нее враг - не стихия, а, наверное, конкретная партия, состоящая из людей.
Можно ли думать о том, что на Гедвигу Вотман могут быть спроецированы лучшие, сильные содержания Анимы Лихтенбегра? Худшее уже спроецировано на жену, требовательную и заросшую шерстью, а потом, быть может, и на связь большой женщины из сна с реальной крысой. Все хорошее и сильное было отщеплено - видимо, сохранялось от удушающего, как мусорный ветер, контакта с материнскими (внутриутробными и сексуальными) переживаниями. Какова позитивная Анима Лихтенберга?
Она умеет сохранить себя, неуступчива - и при этом способна к перевоплощению. Властная, гордая и храбрая, чего он в себе не замечал - но проявлял, хоть редко и неразумно (взбунтовавшись против жены, ударив бронзового Гитлера, загипнотизировав своей речью национал-социалистов). Ироничная - этого в Лихтенберге незаметно, у него, кажется, нет живого, не теоретического чувства юмора (это вообще характерно для шизоидов), и поэтому у него буквально умственная аллергия на абсурд. Победа и торжество? - этого Лихтенберг избегал; по его речи у памятника чувствовалась опасность: став убедительным и способным повелевать, он мог оказаться в среде нацистов, так хорошо уложились фразы его речи в их головах. Женщина идет умирать без страха, относится к жизни как к пустяку - и Лихтенберг тоже. Но причины считать жизнь пустяком у них, наверное, разные: для женщины это жертва делу партии, для Лихтенберга - неприязнь к житейскому, состоящему почти исключительно из случайностей.
Шизоидный Лихтенберг объясняет неуязвимость приговоренной своим последним вопросом: "Но зачем же она тогда яростно и губительно боролась за рабочее сословие, как за вечное личное счастье?" Вот что в ней есть - ярость, которая была скована где-то в его теле (вероятно, в поврежденных ногах) и истощала, доведя до социального самоубийства. А Гедвига Вотман, предполагает он, неуязвима потому, что борется ради других и связана с другими. По советским канонам и в представлениях современных шизоидов контакты человек-человек не приносят силы, плохо контролируются - да и вообще ненадежны. А вот связь с массой, с человечеством (пусть их и нет в реальности, потому что они - идеи) - очень надежна; это еще и знак избранности - ради массы идут на подвиги, и она сама выбирает, принять тебя или отвергнуть.
Гедвига Вотман может стать воплощением Анимы - Партии, весьма частого образа с плакатов 30-х годов. Более дикой и сексуальной она явилась Э. Делакруа - на картине "Свобода на баррикадах". Но сможет ли Лихтенберг принять такое мощное содержание? Он уже чувствовал себя навеки отлученным от влажного поля и рабочего с машиной в своем воображении. Ни матерью, ни отцом коммунизм стать ему не смог. Но сможет ли стать духовной возлюбленной? Пока не совсем понятно - ведь Лихтенбергу нужно согласие на то, чтобы он существовал; он ждет первого шага от важных людей (такой шаг сделал только черноглазый коммунист). Он незаметен, и не сможет проявиться сам, первым. Так он поступил только с бюстом Гитлера - образом, а не с живым человеком, фюрером или одним из охранников. А Гедвига Вотман отворачивается от него; может быть, он ей противен...
Сможет ли он сейчас - ведь времени до расстрела все меньше - вступить в контакт с этими страстями коллективной, женственной, любовной природы, явно превосходящими его силы? Близость Гедвиги Вотман заставила его проецировать и размышлять, а это уже хорошо для почти растратившего разум на грезы.
"Лихтенбергу казалось даже, что от Гедвиги Вотман исходил влажный запах здравого смысла и пота здоровых, полных ног, - в ней ничего не засохло от горячего мусорного ветра, и достоинство ее пребывало внутри самого ее одинокого тела, окруженного конвоем..."
Видимо, нет: об интеграции содержаний Анимы речь не идет, а затруднение вызвано тем, что для Лихтенберга и здравый смысл, и пот - явления одного и того же телесного порядка. Влажность - это противоположность горячей сухости мусорного ветра, защита от него; но влажность отсылает и к его видению о поле-луге большевиков. С ним рядом идет женщина-земля, Мать-возлюбленная. Полноценно символизировать Лихтенберг не может, он безумен. И, поскольку все, в том числе и Гедвига - это тела, то ее тайна скрыта внутри одинокого женского тела и никак с Лихтенбергом разделена быть не может. Он не в состоянии переживать содержания Анимы и не может быть сопричастным своей спутнице. Он как приклеен к ней, но они внутренне никак не связаны, что характерно для комплекса слияния [Шварц-Салант:] - начала всякого жуткого хаоса и предвестника очень серьезных изменений.
"... Лихтенберг близко держался около Гедвиги Вотман и плакал от своего безумия. Он думал об этой неизвестной женщине с такою грустью, точно подходил к концу света, но жалел лишь о кончине лишь этой своей преходящей подруги".
Поскольку Лихтенберг не смог испытать сопричастности храброй женщине, он чувствует себя выброшенным в хаос; плач его - это так называемый "крик привязанности" младенца, потерявшего физическую связь с матерью; его упрямое стремление держаться ближе - тоже поведение младенца, инстинкт следования, спасающий жизнь . Не смерти он боится и даже не утраты, а потери матери. Его мир так и остался миром материнских содержаний, такой не подходит для зрелой и мощной Анимы, ее в мамочку не превратить никаким хныканьем. Детское, даже младенческое его поведение спасет жизнь обоим.
"Конвойный офицер, шедший слева от Лихтенберга, попал на край пропасти, вырытой для какого-то могучего механизма, и пошел по ней осторожно и благополучно; но Лихтенберг внезапно толкнул его - по детской привычке сунуть что-нибудь в пустое место. Офицер исчез вниз и вскрикнул оттуда, одновременно со скрежетом железа и трением своих трескающихся костей".
Само описание действий и восприятий в этом отрывке очень походит на то, как видит реальность другой вечный ребенок - аутичный имбецил по имени Бенджи, герой романа У. Фолкнера "Шум и ярость". Вот воспоминание Бенджи о том, как он был пьян и его тошнило [Фолкнер: 33]:
"Я не плачу, но не могу остановиться. Я не плачу, но земля не стоит на месте, и я заплакал. Земля все лезет кверху, и коровы убегают вверх. Ти-Пи хочет встать. Опять упал, коровы бегут вниз. Квентин держит мою руку, мы идем к сараю. Но тут сарай ушел, и пришлось нам ждать, пока вернется. Я не видел, как сарай вернулся. Он вернулся сзади нас, и Квентин усадил меня в корыто, где дают коровам. Я держусь за корыто. Оно тоже уходит, а я держусь. Опять коровы побежали -- вниз, мимо двери. Я не могу остановиться. Квентин и Ти-Пи качнулись вверх, дерутся. Ти-Пи поехал вниз. Квентин тащит его кверху. Квентин ударил Ти-Пи. Я не могу остановиться".
Фолкнер пишет от лица Бенджи, а Платонов видит своих персонажей со стороны, они прозрачны для него, их чувства и мысли телесны, и не возникает нужды ни во втором, ни в первом лице местоимений - есть только он, она или они. Описание Платонова куда скупее и, наверное, менее условно. Лихтенберг стал младенцем. Совать предмет в пустое место - обыкновенная деятельность годовалых. "Исчез" для младенца, как и "ушел" - означает "исчез навсегда, умер, перестал быть" - даже если этот кто-то скоро вернется. Но какой же из Лихтенберга получается расчетливый младенец! Еще недавно он хныкал - и на тебе, импульсивное действие, и так вовремя!
В этом младенце мыслит воспоминание взрослого, довольно сложное: у монумента взрослый Лихтенберг представлял себе, как на заводе кости рабочих со скрежетом истираются о металл; сейчас младенец Лихтенберг слышит "скрежетом железа и трением трескающихся костей" офицера. Месть свершилась, образ повторился, но никаких чувств это не вызвало - и никаких действий. Состояние младенца могло помочь Лихтенбергу еще раз остаться в живых - никто ни толчка, ни его самого попросту не заметил, как если б среди озабоченных взрослых вдруг появился и сделал что-то свое очень маленький ребенок. Это неожиданно, а сейчас все сосредоточены на предстоящей казни.
Видимо, умение становиться младенцем и быть им - необходимое качество не только для Лихтенберга, но и вообще для героев Платонова. Младенец, вечное взрослое дитя, может добиваться симбиоза, плача. Как недостижимое счастье ими может мниться аутистическая стадия развития младенца, описанная Д. Винникоттом, когда ребенок, уже рожденный, един с матерью и ее отдельно не воспринимает - такое пытаются устроить для себя персонажи "Котлована" и особенно "Чевенгура", уже взрослые биологически. А отделение, пусть "мать" и остается рядом - это обязательно уход, потеря, утрата навсегда: риск забыть ее и потерять уже совсем.
"Три остальных конвойных офицера сделали движение к провальной яме, а Гедвига Вотман взмахнула краем плаща и беззвучно, с мгновением птицы скрылась от конвоя и Лихтенберга навсегда...".
Здесь интересен контраст- трое конвойных действуют совершенно автоматически. Превращение Гедвиги Вотман в птицу и ее исчезновение - это совершенно обычное для русских сказок поведение Анимы, например, Царевны-Лягушки или Жар-Птицы. Так что мы может усомниться сейчас - кто видит это превращение: немец Лихтенберг или русский Платонов. Вероятно, между ними двумя сейчас разницы нет. Утраченная мать не уходит в небытие - она действительно преображается, и на какой-то момент младенец становится старше и воспринимает если не содержания, то хотя бы форму Анимы. Плащ, одежда, указывает на зависимость этого феномена Анимы от женской Персоны, а ее птичья форма - на то, что она будет реализована не в отношениях, а в области фантазий.
В сказках и легендах улетевшую птицей Аниму следует разыскать и убедить вернуться - это обычный конец, свадьба и счастье после. Но не всегда герой следует за нею. Например, в "Песни о Велюнде" [Скандинавский эпос: 75 - 80] три брата, сыновья конунга финнов, украли лебяжьи одеяния трех валькирий - те как раз пряли лен и не уследили за оперением. Братья взяли их в жены и прожили в покое семь лет, а потом их супруги умчались в битвы и не вернулись. Двое отправились искать жен, как и полагалось сказочным героям, и исход их странствий нам сейчас не известен. Третий же, чудесный кузнец Велюнд, остался дома, и именно его решение, кажется, было здесь верным: когда его взяли в плен и подрезали ахилловы сухожилия, он обманом убил сыновей своего врага Нидуда и изнасиловал его дочь, а потом:
"Велюнд, смеясь,
поднялся в воздух.
Нидуд в горе
один остался"
Охота за прекрасной птицей и ее убийство - обычный мотив свадебных песен Русского Севера. Но в мире "Мусорного ветра", в мире тел невозможно ничего образного, даже восприятие с точки зрения сказки, мифа или песни иногда очень опасно: охота на Гедвигу Вотман - не свадьба, где дружки ловят невесту, а настоящий расстрел.
Как обычно, архетипический образ появился в произведении - и не стал развертываться в нем, исчез, хотя и оказал влияние - мысли Лихтенберга обрели иное, не младенческое, направление:
"Лихтенберг остался одинв недоумении. Офицер в яме давно умолк... Вдалеке, в чистом поле, послышались два выстрела: Гедвига Вотман исчезала все более далеко и невозвратимо; настигнуть ее было нельзя никому. Лихтенбергу захотелось, чтобы ее поймали и привели; он не мог теперь обойтись без нее, он желал посмотреть на нее еще хотя бы самое краткое время".
Он остался жив, его не расстреляли. Он остался жив, хотя Гедвига Вотман исчезла навсегда - а сам он не исчез. Трудно сказать, какого воссоединения с нею ему надо: как с матерью младенцу в симбиотической фазе развития, когда он уже понимает существование и себя, и матери - или же как с возлюбленной. Состояние Лихтенберга таково, что разницы для него нет, он все еще младенец-возлюбленный. Только что спасши женщину, так удачно став на время младенцем, он теперь, как настоящий младенец, требует ее и не боится ее расстрела, хотя, кажется, краем сознания помнит о нем - о том, что увидит ее лишь "на самое краткое время" .
"Никто не возвращался. Лихтенберг прилег на землю... Лихтенберг поднялся и пошел понемногу с того места, где должна бы быть его вечная гробница, в одной могиле с телом Гедвиги; через десять лет, когда гробы и тела в них сотлели бы, когда земной прах нарушился, скелет Альберта обнял бы скелет Гедвиги- на долгие тысячелетия. Лихтенберг пожалел сейчас, что этого не случилось".
Обратим внимание, что не Гедвига обняла бы его, а Лихтенберг ее. Значит, мы покидаем области, подвластные мертвой или исчезающей матери и попадаем туда, где совершаются сакральные браки. Да, вроде бы Лихтенберг готов к отношениям с Анимой, но вечность отношений с нею, изменчивой, возможна только ценою смерти обоих. Совместная смерть, совместное погребение - очень частый романтический мотив.
Вот, например, торжество любви Квазимодо к Эсмеральде [Гюго: http://lib.ru/INOOLD/GUGO/sobor.txt]:
"Что же касается таинственного исчезновения Квазимодо, то вот все, что нам удалось разузнать.
...Среди отвратительных человеческих остовов нашли два скелета, из которых один, казалось, сжимал другой в своих объятиях. Один скелет был женский, сохранивший на себе еще кое-какие обрывки некогда белой одежды и ожерелье вокруг шеи из зерен лавра, с небольшой шелковой ладанкой, украшенной зелеными бусинками, открытой и пустой... Другой скелет, крепко обнимавший первый, был скелет мужчины. Заметили, что спинной хребет его был искривлен, голова глубоко сидела между лопаток, одна нога была короче другой. Но его шейные позвонки оказались целыми, из чего явствовало, что он не был повешен. Следовательно, человек этот пришел сюда сам и здесь умер. Когда его захотели отделить от скелета, который он обнимал, он рассыпался прахом".
Эсмеральда никогда не любила Квазимодо - так же, как и Гедвига Вотман, возможно, не углядела в Лихтенберге человека, своего спасителя. Для Квазимодо это был все-таки выбор, позволяющий сохранить смысл его жизни, пусть даже такой ценой.
А вот что пишет о совместной смерти Радамеса и Аиды, нежно любивших друг друга и вместе погребенных заживо, Томас Манн [Манн: 745]:
"Ведь достаточно было посмотреть трезвым взглядом на то, что здесь совершалось: двум заживо погребенным созданиям предстояло, задыхаясь в духоте могилы, умереть от мук голода вместе или, что еще хуже, одному за другим, а затем над их телами разложение должно было начать свое невыразимое дело, пока под сводами не останутся два скелета, и каждый из них будет совершенно равнодушен и нечувствителен к тому, лежит ли он один, или вдвоем. Такова была реальная, фактическая сторона событий -- особая их сторона, особое свойство, но эту сторону идеализм сердца вообще не принимал в расчет, а дух музыки и красоты победоносно отодвигал в тень. Для оперных душ Радамеса и Аиды реально предстоявшей им участи просто не существовало".
Оттесненный этими более известными персонажами Альберт Лихтенберг такого не делает, не может сделать - потому что его "преходящая подруга" благодаря ему осталась жива. Для него, рационалиста прежде, а сейчас из-за безумия воображающего все буквально, это был единственно возможный вариант - совместная казнь, погребение рядом и вечные объятия потом, в привычном ему по прежним научно-популярным работам минеральном царстве. Не состоялось сакрального брака, и не был бы он трансформирующим, а просто стал бы вечной смертью. Получилось бы нечто вроде состояния аутичной фазы развития - просто вечно быть рядом, не страдать друг от друга и не утрачивать, обходиться безо всякого сознания. А получилось так, что оба спаслись, и Лихтенберг навсегда потерял Гедвигу Вотман.