На котлован вернулись вместе с Елисеем, а медведь остался в колхозе. Настя наказала беречь его, Медведева Мишку, собралась навестить его. Опять, случайно или нет, Настю понес не Чиклин - Елисей; а Чиклин потащил неходячего Жачева.
Когда у занесенного снегом котлована готовили место для костра, Настя опять потребовала от Чиклина:
"Неси мне мамины кости, я хочу их!"
Но тот снова проигнорировал требование:
"Чиклин сел против девочки и все время жег костер для света и тепла, а Жачева услал искать у кого-нибудь молоко... Мимо барака проходили многие люди, но никто не пришел проведать заболевшую Настю, потому что каждый нагнул голову и непрерывно думал о сплошной коллективизации".
Вероятно, все напуганы и озабочены. Чиклин, взрослый, вроде бы лучше Насти знает, что ей надо - обогреть да накормить. Но она не бредит, а говорит о совершенно другом - тоже о теле, но не о преходящем, которое ест и греется, а о его вечном символе, костях. Ей нужна мама, потому что ее привязанности обрываются, а внутренние объекты нестабильны - как и у всех, кто работает на котловане. Можно сказать, что у Насти нет внутренней опоры, и ей требуется именно надежный скелет - а не частичные объекты (уже давно потерянный живот Чиклина или обрубок-Жачев с выпадающими зубами).
"- Чиклин, отчего я всегда ум чувствую и никак его не забуду?"
Чиклин не знал; а Настя была в сильнейшей тревоге: если она утратит сознание во сне, то оно может не восстановиться. Бодрствуя, как прежде делал Вощев, она защищает себя от настоящей смерти, а не только от ужаса уничтожения. Чиклин обманывает ее - уверяет, что город работает ночью, потому что о ней заботится. Настя не верит:
"- А я лежу вся больная... Чиклин, положи мне мамины кости, ч их обниму и начну спать. Мне так скучно стало сейчас!
- Спи, может, ум забудешь".
"Скучно" значит очень многое. Сейчас это может быть ужас и горе. А Чиклин не совсем понимает ее. Он говорит на ее языке, но предлагает как помощь именно то, чего она всего больше боится и хочет. Она, наверное, поняла, что костей матери он ей не принесет никогда. Да и сам матерью быть не сможет - он уже давно и не раз оставлял ее, а она перестала ему доверять: иначе требовала бы его живот, а не мамины кости.
Раз это не помогло, то больная девочка сделала еще одну попытку - на мгновение превратилась в собственную мать, живую и молодую:
"Ослабевшая Настя вдруг приподнялась и поцеловала склонившегося Чиклина в усы - как и ее мать, она умела первая, не предупреждая, целовать людей".
Но, кажется, и это не помогло, она достигла иного эффекта:
"Чиклин замер от повторившегося счастья своей жизни и молча дышал над телом ребенка, пока вновь не почувствовал озабоченности к этому маленькому, горячему туловищу".
Воспомининие не вызвало никакого преображения, как случилось с Прушевским. Чиклин занялся собою, своими переживаниями, и ему понадобилось время вернуться; девочка - видимо, по сравнению с прекрасным воспоминанием - стала для него не Настей, а снова детским туловищем. Платонов не объясняет, почему Чиклин опять оставил Настю (не сексуальное ли влечение или разочарование тому виной?), приспособил Елисея греть ее и отправил Жачева за молоком.
Наутро Настя умерла, несмотря на тепло, сливки и пирожные.
Чиклин подмел барак, накопивший за время запустения множество сора.
"Положив веник на место, Чиклину захотелось рыть землю; он взломал замок с забытого чулана, где хранился запасной инвентарь, и, вытащив оттуда лопату, не спеша отправился на котлован. Он начал рыть грунт, но почва уже смерзлась, и Чиклину пришлось сечь землю на глыбы и выворачивать ее прочь целыми мертвыми кусками. Глубже пошло мягче и теплее; Чиклин вонзался туда секущими ударами железной лопаты и скоро скрылся в тишину недр почти во весь свой рост, но и там не мог утомиться и стал громить грунт вбок, разверзая земную тесноту вширь. Попав в самородную каменную плиту, лопата согнулась от мощности удара, тогда Чиклин зашвырнул ее вместе с рукояткой на дневную поверхность и прислонился головой к обнаженной глине.
В этих действиях он хотел забыть сейчас свой ум, а ум его неподвижно думал, что Настя умерла".
В начале повести трудовые действия были описаны подробно, но не настолько, не в таком порядке - по сравнению с этим описания чувств предельно кратки, хаотичны, двусмысленны или абсурдны. Может быть, чтобы усыпить свой неподвижно думающий ум (а так и бывает в начале горя, мысли не текут), он мыслит лопатой о грунте. Кажется, он зарывает себя, копает могилу себе.
Неподвижность мыслей могла бы свидетельствовать и о том, что у Чиклина нет ресурсов справиться с горем, что оно так и останется в нем, чужеродное. Но нет - когда он вернулся в барак, то поступил так, как если бы на смену шоку пришло отрицание:
"В бараке он, чтобы не верить уму, подошел к Насте и попробовал ее голову; потом он прислонил свою руку ко лбу Елисея, проверяя его жизнь по теплу.
- Отчего ж она холодная, а ты горячий? спросил Чиклин и не слышал ответа, потому что его ум теперь сам забылся".
В сказках очень часто бывает так, что жители одного мира приходят в другой и наводят там связи - но контакт не может считаться завершенным, пока новые друзья или родственники не сделают ответного визита. Теперь на котловане такое же запустение, как и в покинутом ими колхозе, такое же безвольное молчание: утомленный Елисей спит, а Чиклин и Жачев просто сидят. Гость, Вощев, опоздал. Жачев ругается - бросил, мол, колхоз - но Вощеву с его новым знанием уже не надо верить в необходимость постоянного контроля, и он попросту не обратил внимания на угрозы инвалида.
Но Вощев опоздал, и это угрожает его чувству обретенной истины:
"Он привез в подарок Насте мешок специально отобранного утиляв виде редких, непродающихся игрушек, каждая из которых есть вечная память о забытом человеке. Настя хотя и глядела на Вощева, но ничему не обрадовалась, и Вощев прикоснулся к ней, видя ее открытый смолкший рот и ее равнодушное, усталое тело. Вощеа стоял в недоумении над этим утихшим ребенком, он уже не знал, где же теперь будет коммунизм на свете, если его нет сначала в детском чувстве и в убежденном впечатлении? Зачем ему теперь нуженсмысл жизни и истина всемирного происхождения, если нет маленького, верного человека, в котором истина стала бы радостью и движением?"
Вощев теряет связь общезначимой и жизни ребенка, которая оказалась случайной. Истина не защищает и не гарантирует всемогущества и безопасность, даже всеобщей любви и заботы не дарит, если он рассчитывал именно на это - и все это, вместе взятое, и называл истиной. Живая Настя значила для него мало - с помощью его подарка она опять стала бы человеком ветхого мира, мстителем или носителем проекций, которые он через вещи нагрузил бы на нее. Она стала бы для него не девочкой и женщиной, а Вечным Дитятей, атеистическим вариантом божества, ради которого и в котором истина оживает. Он готовился использовать ее как контейнер для очень конфликтных содержаний - чтобы она соединила в себе прошедшее и грядущее.
Но она оказалась просто девочкой, сиротой - и умерла. Как бы Чиклин ни любил ее, но он ее бросал без размышлений, а ее важнейшие потребности не понимал, игнорировал. Все трое не позаботились даже о трупе, не привели его в благопристойный вид. Самый горюющий, Чиклин, был занят выплескиванием собственных переживаний в грунт и, казалось, готовил могилу себе; но эта яма пока не была могилой.
Сам Вощев оказался похож на Чиклина - далеко не сразу понял, что Настя мертва.
"Вощев согласился бы снова ничего не знать и жить без надежды в смутном вожделении тщетного ума, лишь бы девочка была целой, готовой на жизнь, хотя бы и замучилась с течением времени. Вощев поднял Настю на руки, поцеловал ее в распавшиеся губы и с жадностью счастья прижал к себе, найдя больше того, чем искал".
Что он обрел? Готовность к самопожертвованию и принятие смерти, своей и чужой, если это не выродится у него в дешевую сентиментальность - он ведь и от истины ждал, что она заменит ему добрую мать. Почтение к тем, кто жил, и определенную иерархию - ради ребенка можно обойтись и без всемогущей истины. Теперь Вощев, как любой душевно здоровый человек, может извлечь для себя пользу из работы горя. Жаль, что Настю впервые по-настоящему обняли и поцеловали, что она стала чьим-то счастьем уже после смерти. Правда, чрезмерная экзальтация этого счастья не вызывает доверяя, а Вощев обращается с трупом в стиле Чиклина, как с "остаточно живым" и поэтому удобным партнером, который ему своими чувствами не мешает. Мертвые делаются важнее живых - они уже не мимолетны, не случайны, уже состоялись, они вызывают сильные чувства - такие, какие у зрелых людей вызывают живые.